ДАВИД ЯНОВСКИЙ «ПОСТСКИПТУМ»

Page 1

1


Давид Яновский

Постскриптум Книга переводов

Берлин 2017 2


Давид Яновский ПОСТКРИПТУМ

Форматирование Иосифа Малкиэля Рисунки Мальвины Зор

ISBN 978-3-926652-89-8

Druckerei CONRAD GmbH Breitenbachstrasse, 34 - 36 13059 Berlin

3


Постскриптум Составители: Лиля Яновская, Инга Яновская, Мальвина Зор

Берлин 2017

4


ОТ ПЕРЕВОДЧИКА Однажды на книжном базаре мне попала в руки книга стихов Маши Калеко, «Стихи в Дур и Моль» («Verse in Dur und Moll»). Я открыл эту маленькую книжку, прочёл несколько стихотворений и понял: это мой поэт; эти стихи звучали на языке моей души. До сих пор стихи Маши Калеко на русском языке не издавались. Конечно, эта книга не даёт полного представления о всём многогранном творчестве Маши Калеко, включающем кроме всех видов лирики, в т.ч. и лирической прозы, также эпиграммы и шансон, журналистику и детские стихи. Эта книга - попытка человека, влюблённого в стихи Маши Калеко, познакомить русскоязычных читателей с очень хорошим поэтом и вызвать у тех из них, кто хоть немного владеет немецким, желание поближе познакомиться с её стихами в оригинале. Очень хочется верить, что это мне удалось. Давид Яновский

5


Mascha Kaleko

UNTER FREMDEN DACH Перевод с немецкого Давида Яновского

Маша Калеко

ПОД ЧУЖОЙ КРЫШЕЙ

6


ИНТЕРВЬЮ С САМОЙ СОБОЙ С ПОСТСКРИПТУМОМ В тридцать втором.

В семействе эмигрантов я родилась В набитом сплетнями убогом городишке. В нём маленькая церковь находилась И сумасшедший дом, большой, и даже слишком. Любимым словом в детстве было «нет», Для мамы счастьем я, увы, не оказалась, И если б мне открылся вдруг секрет Своей стать мамой - я бы отказалась. Во время первой мировой пошла я в приходскую Восьмую школу. Ректор Май был наш кумир. Мне было шесть. Мечтала я, тоскуя, Что кончится война и будет мир. Учителя сочли меня тотчас Талантливой, за что и исключили. Чему бы в высшей школе ни учили, «Арийцев» сроду не было у нас. При выпуске твердили педагоги Нам про устои, идеалы и добро, Что мы пойдём по жизненной дороге... Я, к сожалению, пошла служить в бюро. Я получала жалкую зарплату, С восьми до четырёх трудилась каждый день, Стихи писала, засидевшись поздновато. Отец считал, что это дребедень. В погожий день вояж я совершала Карандашом по пёстрой карте мира, А в непогоду, позабыв про лиру, Так называемого счастья ожидала. 7


INTERVIEW MIT MIR SELBST Anno Zwounddreißig

Ich bin als Emigrantenkind geboren In einer kleinen, klatschbeflißnen Stadt, Die eine Kirche, zwei bis drei Doktoren Und eine große Irrenanstalt hat. Mein meistgesprochnes Wort als Kind war «Nein», Ich war kein einwandfreies Mutterglüсk. Und denke ich an jene Zeit zurück Ich möchte nicht mein Kind gewesen sein. Im Ersten Weltkrieg kam ich in die achte Gemeindeschule zu Herrn Rektor May. Ich war schon sechs, als ich noch immer dachte, Daß, wenn die Kriege aus sind, Frieden sei. Zwei Oberlehrer fanden mich begabt, Weshalb sie mich, zwecks Bildung, bald entfernten. Doch was wir auf der Hohen Schule lernten, Ein Volk «Die Arier» ham wir nicht gehabt. Beim Abgang sprach der Lehrer von den Nöten. Der Jugend und vom ethischen Niveau. Es hieß, wir sollten jetzt ins Leben treten. Ich aber leider trat nur ins Büro. Acht Stunden bin ich dienstlich angestellt Und tue eine schlechtbezahlte Pflicht. Am Abend schreib ich manchmal ein Gedicht. Mein Vater meint, das habe noch gefehlt. Bei schönem Wetter reise ich ein Stück Per Bleistift auf der bunten Länderkarte. An stillen Regentagen aber warte Ich manchmal auf das sogenannte Glück. 8


ПОСТСКРИПТУМ В сорок пятом

Меж тем я путешествовала много На судне, поездом и через океан, Но не романтика гнала меня в дорогу И не любовь к открытью новых стран. Всё это было в прошлом. Так случилось. Промчалось время, закусивши удила, И жизнь моя во многом изменилась: Сама я сына-эмигранта родила. Он слово «alien» учится писать, Мне «Don,t speak German!» - заявляет это чудо. И в восемь лет стремится доказать, Что он «allright», хоть он и не отсюда. Ах, ректор Май, далёких лет кумир, Его я точно так же убеждала... Мой сын мечтает, как и я мечтала, Что кончится война и будет мир.

alien (элиен) – чужой (англ.) dont speak German (донт спик Джёрмен) – не говори по-немецки (англ.) allright (оллрайт) – в порядке (англ.)

9


POST SCRIPTUM Anno Fünfundvierzig

Inzwischen bin ich viel zu viel gereist, Zu Bahn, zu Schiff, bis über den Atlantik. Doch was mich trieb, war nicht Entdeckergeist, Und was ich suchte, keineswegs Romantik. Das war einmal. In einem andern Leben. Doch unterdessen, wie die Zeit verrinnt, Hat sich auch biographisch was ergeben: Nun hab ich selbst ein Emigrantenkind. Das lernt das Wörtchen «alien» buchstabieren Und spricht zur Mutter: «Don’t speak German, dear.» Muß knapp acht Jahr alt Diskussionen führen, Daß er «allright» ist, wenn auch nicht von hier. Grad wie das Flüchtlingskind beim Rektor May! Wenn ich mir dies Dacapo so betrachte... Er denkt, was ich in seinem Alter dachte: Daß wenn die Kriege aus sind, Frieden sei.

10


АВТО(Р)БИОГРАФИЧЕСКОЕ Была я очень умным эмбрионом, И очень не хотела в этот мир. Лишь десять месяцев И десять дней спустя Я пожалела плачущую мать, И путь в неволю начала искать. Семь суток с половиною, не меньше, (Так говорила бабушка, вздыхая) Стоял наш старый дом под знаком смерти. Я спрашивала позже много раз, Как объяснил бы это Зигмунд Фрейд Или профессор Карл Густав Юнг. Итак, довольно. В пять часов утра В июне, в месяц роз, Под знаком Близнецов, Я нехотя под звон колоколов Свой временный покинула приют. Уже тогда была я всем чужой, Ребёнком, преданным лишь дали, звёздам Да птицам перелётным. Я на детском фото Раскинув руки - крылья дико рвусь Из рук у няни. С самых ранних лет Хотелось мне куда-то убежать. И, наконец ,в пять лет я убежала. Но поймана была я. К сожаленью. Нет, не понравилось мне с самого начала Всё здесь внизу. 11


AUTO(R)BIOGRAFISCHES Ich war ein kluges Embryo, Ich wollte nicht auf die Welt. Nach zehn Monaten erst und Vollen zehn Tagen Erbarmte ich mich der jammernden Mutter Und suchte den Weg ins Unfreie. Nicht weniger als hundertachtzig Stunden So hat’s die Großmutter seufzend berichtet Stand unser Haus im Zeichen des Todes. Ich habe mich später manchmal gefragt, Wie Freud aus Wien das wohl beurteilt hätte Oder Professor Jung an der Limmat. Genug, an einem Junimorgen, Im Monat der Rosen, im Zeichen der «Zwillinge», Bei Glockengeläut um fünf Uhr früh Gab ich zögernd den Widerstand auf Und verließ mein provisorisches Domizil Ein Fremdling bin ich damals schon gewesen, Ein Vaterkind, der Ferne zugetan, Den Zugvögeln und den Sternen. Auf einem Kinderbildnis Reiße ich mich wild mit weitgereckten Schwingen Aus den Armen der Amme. Früh schon gefiel mir das Anderswo. Mit knapp fűnf Jahren lief ich endlich fort. Man hat mich aber immer eingefangen. Leider. Nein, es hat mir gleich nicht gefallen Hier unten. 12


ЗАМЕТКИ Звон колокольный далёкий Из детства плывёт сквозь туман. Там постоянно ноябрь, Ангина, тоска и страх. В подвале живут привиденья, На чердаке – людоед. Стены гостиной обклеены Плюшево-красным «Нельзя». Колокольный звон сквозь мороз. Темнота и шёпот и бегство. Жить, затаив дыханье... Всегда чужие соседи И новые диалекты. Старый «Где же я?» – страх, Кровать враждебная в «Где-то». Запах чужого мыла. Как много сожжено за мной мостов! Из их золы я создавала каждый раз Фальшивую родину – феникс. Но я могла кричать. – И слава Богу. «Не-спрашивай-так-много!» Окна Закрыты. И опущены все ставни. Кто там стучится в дверь? – Не почтальон! Все дети на виду, но их не слышат, Заплакать страшно. Это риск для жизни. Моё детство – далёкий звон, Зуд в ногах и тоска по дому. 13


NOTIZEN Meine Kindheit weht zu mir herüber Fernes Glockengeläut aus dem Nebel. Dort ist immer November Sehnsucht, Halsweh und Angst. Im Keller hausen Gespenster Der Kinderverzehrer im Dach. Die Wände der guten Stube Mit plüschrotem Nein tapeziert Fernes Glockengeläut durch den Frost Dunkel und Flüstern und Fliehen Und atmen daß keiner dich hört Und immer fremdere Nachbarn Und andere Dialekte Die alte Wo bin ich denn angst Das feindliche Bett im Nirgendwo Fremder Seifengeruch auf dem Kissen So viele Brücken hinter dir verbrannt Aus ihrer Asche immer wieder die falsche, die neue Phönix-Heimat. Ich kann ja schreien. Gott sei Dank. Frag nicht soviel Die Fenster zu. Die Rolläden bleiben herunter. Wer an der Tür läutet, der Postbote kann’s nicht sein. Kinder werden gesehen nicht gehört Weinen ist lebensgefährlich Meine Kindheit ein fernes Geläute Heimweh und juckende Socken Geküßt wurde nur auf dem Bahnhof. 14


Целовали лишь на вокзале. Летом озеро для того, Чтобы в нём утонуть, а зимою – Для того, чтоб сломать там ноги. Не для нас созревала малина. Были взрослые очень большими, Открывали ворота на цыпочках. Звонко пела служанка на улице И свистела в зелени птица. Свежевымыт был шарик стеклянный Серебристо-синего неба. За воротами было прекрасно: Там царили любовь и свобода. Возможно

15


Der See war zum Ertrinken da, im Sommer Im Winter: zum Beinebrechen. Der Himbeerstrauch rief Verboten. Wie waren die Großen so groß Das Tor nur auf Zehen zu öffnen Draußen sang schmetternd die Magd Ein Vogel pfiff in der Laube Der Himmel frischgewaschen und weit Eine Blausilbermurmel aus Glas Draußen war Freiheit war Liebe. Vielleicht

16


ENFANT TERRIBLE Я украла, Украла куклу. Ту, что хотела, Я не получила. Три дня рожденья! А потом – Ужасная, с чернильными глазами, Из целлулоида волосы... Примерно часто хуже, Чем ничего. Но у меня есть кукла. (Украденная). Enfant terrible – ужасный ребёнок (фр.)

17


ENFANT TERRIBLE Ich Habe eine Ich habe eine Puppe Gestohlen. Die ich mir WĂźnschte Bekam ich nie. Drei Geburtstage lang Und dann die mit Tintenaugen Und Haaren aus Zelluloid. Beinah ist oft schlimmer als Nein. Nun habe ich eine. (Gestohlen.)

18


ЯКОБЫ ПИСЬМЕННОЕ НАПОМИНАНИЕ Любезный господин! Ах, как несносно это! Уж две недели, как от Вас ни слова, Ни строчки, ни звонка и ни привета. Что ж совершила я ужасного такого? Мы говорили про удачи и потери, И как любовь мы оба понимаем. Сказала я, что я в любовь не верю. ... И это в мае. То воротник, то галстук теребить Вы стали. (Это признак беспокойства). Потом хотели что-то возразить, Но передумали. Забавнейшее свойство. А после, не закончив спор наш бравый, Внезапно вы покинули меня, Исчезли до сегодняшнего дня. ... И были правы.

Приписка: Я жду тебя четырнадцатый день, А в каждом дне – две дюжины часов. Что я тебя люблю, ты знаешь и без слов, Но спрашивать сто раз тебе не лень. Прекрасно знать, что ты на свете есть. Что ждёт нас впереди? – Не знаю я ответа. А ты уверен в том, что не ошибка это? Но как прекрасно чувствовать: ты здесь. Столь долгий спор у нас на тему «счастье» шёл... Всё можно возвратить, ты не пойми превратно. И, кстати, – если даже не прочёл, – Верни мне Гамсуна, пожалуйста, обратно.

19


QUASI EIN MAHNBRIEF Verehrter Herr! Jetzt wird’s zu monoton. Am letzten Sonntag waren es zwei Wochen: Kein Brief, kein Gruß, kein Wort am Telefon... Was hab ich denn so Furchtbares verbrochen? Wir sprachen, wie das so im Leben sei, Und ob es mit uns beiden wohl so bliebe. Ich sagte nur: ich glaube nicht an Liebe. ... Und das im Mai. Da zupften Sie an Ihrem Schlips und Kragen. (Das tun Sie immer, wenn Sie was erregt.) Dann wollten Sie zuerst noch etwas sagen. Das haben Sie sich rasch noch überlegt. Und mittendrin, beim schönsten Wortgefecht, Da ließen Sie mich ohne Antwort stehen Und sich bis heute überhaupt nicht sehen. ... Und das mit Recht.

Nachschrift: Jetzt warte ich auf Dich seit vierzehn Tagen. Und vierundzwanzig Stunden hat der Tag. – Du weißt doch ganz genau, daß ich Dich mag. Was mußt Du nur so dumme Dinge fragen. Es ist so schön zu wissen, daß Du da bist. Kann ich denn sagen, wie es später wird. Weißt Du, ob sich Dein Herz nicht doch verirrt? Noch ist es schön zu fühlen, daß Du nah bist. ... So viel nur noch zum Thema «Lebensglück». Willst Du verstehn, ist alles wie gewesen. – Sonst aber – selbst, wenn Du ihn nicht gelesen, Erbitte ich den Hamsun bald zurück.

20


КАЖДЫЕ СЕМЬ ЛЕТ Я в старых мудрых книгах нашла один секрет: Вся наша суть меняется каждые семь лет. У мужчин и женщин, лишь семь лет пролетело, Меняется душа, меняется и тело. Меняется их ненависть, меняется любовь. «Трижды семь, четырежды...» – считаю вновь и вновь. Мне духи шепчут на ухо, и сомнений нет: Это правда, правда, – каждые семь лет. Я любящие пары с тревогой наблюдаю. Каждые семь лет... Они об этом знают? И в твоих объятиях предчувствия гнетут: Когда же, мой любимый, и наши семь пройдут?

21


ALLE 7 JAHRE In den weisen BŹchern habe ich gelesen: Alle sieben Jahre wandelt sich dein Wesen Alle sieben Jahre, merket, Mann und Weib, Wandelt sich die Seele, wandelt sich der Leib. Wandelt sich dein Hassen, wandelt sich dein Lieben. Und ich zählte heimlich: drei Mal, vier Mal sieben. Ach, die Geister kamen. Und mein Ohr vernimmt: Alle sieben Jahre ... Siehe da, es stimmt, Sorgenvoll betracht ich alle Liebespaare. Ob sie es wohl wissen: Alle sieben Jahre...! Selbst in deinen Armen fragt mein Schatten stumm: Wann sind wohl, Geliebter, unsre sieben um?

22


НЕБОЛЬШАЯ РАЗМОЛВКА Ты мне сказал коротенькое слово, А вытравить слова ничто не может. Теперь за мной бредёт оно без зова И гложет... Да, многое подспудно зреет в нас, Что чуждо всем и нам одним лишь любо, Что спит, пока безмолвны губы, Потом срывается и мучит, взбеленясь. Что это было? Ничего. Всего лишь слово. Остро и глупо. Укололо, как игла. В подобных случаях я промолчать готова, И я ушла. Похожих вечеров похожа будет грусть, Бессмысленно молчать, начать нет смысла речь, Сквозь пальцы время будет тихо течь, – Всё так, но без тебя я обойдусь. Такой конец мне надо бы предвидеть, Я превращаюсь в пессимиста-одиночку. Два слога могут так легко обидеть. Неужто это слово ставит точку?

23


KLEINE AUSEINANDERSETZUNG Du hast mir nur ein kleines Wort gesagt, Und Worte kann man leider nicht radieren. Nun geht das kleine Wort mit mir spazieren Und nagt ... Uns reift so manches stumm in Herz und Hirn, Den andern fremd, uns selbst nur nah im stillen. Das schläft, solang die Lippen es verhüllen, Entschlüpft nur unbewacht, um zu verwirrn. Was war es doch? Ein Nichts. Ein dummes Wort... So kurz und spitz. Leis fühlte ich das Stechen. In solchen Fällen kann ich selten sprechen, Drum ging ich fort. Nun wird ein Abend wie der andre sein, Sinnlos mein Schweigen, ziellos mein Beginnen. Leer wird die Zeit mir durch die Finger rinnen. Das macht: ich weiß mich ohne dich allein. ... Ich muß schon manchmal an das Ende denken Und werde dabei langsam Pessimist. So ein paar kleine Silben können kränken. – Ob dies das letzte Wort gewesen ist?

24


ПОСЛЕДНИЙ РАЗ Тот вечер память вычеркнуть не сможет, Ведь память может быть жестокою подчас. Сказал ты: «До свиданья». Я кивнула молча. Всё же Я знала: это был последний раз. Я вышла. Две звезды довольно мрачных Светили с неба тускло и печально. И газовый фонарь невзрачный Маячил и колол глаза нахально. Я чувствовала взгляд твой сквозь окно; Он шёл за мной по улицам забытым. Остаться невозможно. – Решено. Окончен счёт – и мы с тобою квиты. Так рядом врозь живут в житейской каше... Что остаётся? – Подогретая мечта И необжитого пространства пустота В так называемом духовном мире нашем. Три года... Но теперь всё будет по-другому. (По-деловому я решила так считать.) Потом двенадцатым доехала до дома И молча улеглась в свою кровать. Я знаю: в день четвёртый января Вполне исправное я сердце потеряла. И всё же: откровенно говоря, Родись я вновь, всё начала б сначала.

25


DAS LETZTE MAL ... Den Abend werde ich wohl nie vergessen, Denn mein Gedächtnis ist oft sehr brutal. Du riefst: «Auf Wiedersehen.» Ich nickte stumm. – Indessen Ich wußte: dieses war das letzte Mal. Als ich hinaustrat, hingen ein paar Sterne Wie tot am Himmel. Glanz1os kalt wie Blech. Und eine unscheinbare Gaslaterne Stach in die Augen unbekümmert frech. Ich fühlte deinen Blick durch Fensterscheiben. Es ging noch manche Straße mit mir mit. Jetzt gab es keine Möglichkeit zu bleiben. Die Zahl ging auf. Wir waren beide quitt. Da lebt man nun zu zweien so daneben... Was bleibt zurück? – Ein aufgewärmter Traum Und außerdem ein unbewohnter Raum In unserm sogenannten Innenleben. Das ist ein neuer Abschnitt nach drei Jahren, – Hab ich erst kühl und sachlich überlegt. Dann bin ich mit der Zwölf nach Haus gefahren Und hab mich schweigend in mein Bett gelegt... Ich weiß, mir ging an 4. Januar Ein ziemlich guterhaltnes Herz verloren, Und dennoch: Würd ich noch einmal geboren, Es käme alles wieder, wie es war...

26


ЗНАК Когда мы улицу Втроём переходили, То даже светофор Внезапно Покраснел. И окружённая беснующейся сворой И выхлопными газами машин, Я вдруг схватила за руку того, Кто справа шёл, А не того, другого, Чьё я кольцо ношу. Когда мы вчетвером Потом сошлись уже за перекрёстком, Об этом знали все. Один. Другой. Молчанье. И я.

27


SIGNAL Als wir zu dritt Die Straße überquerten, Wurde sogar Die Verkehrsampel Rot. Umstellt von der Meute Abgasschnaubender Wagen, Ergriff ich den Arm des einen, Der rechts von mir ging. Nicht den des anderen, Dessen Ring ich trug. Als wir zu viert Uns jenseits der Kreuzungen Trafen, Wußten es alle. Der eine. Der andre. Das Schweigen. Und ich.

28


КРАТКИЙ ПРОМЕЖУТОЧНЫЙ ИТОГ Что от меня останется на свете? – Один ребёнок и три тонких книги. Что сверх того – не стоит даже фиги. Я говорю, но слышит только ветер. Отлично понимаем мы друг друга – Я с ветром. И ему немало лет Я верю как себе. Он знает дело туго. Он много повидал, он знает свет. А под конец любой из нас готов Поведать ни о чём, потратив уйму слов; И даже трус отважится изречь их, Молчанье ж хорошо звучит на всех наречьях.

29


KURZE ZWISCHENBILANZ Was wird am Ende von mir übrigbleiben? – Drei schmale Bände und ein einzig Kind. Der Rest, es lohnt sich kaum, es aufzuschreiben. Was ich zu sagen hab, sag ich dem Wind. Man glaubt es nicht, wie gut wir uns verstehen, Der Wind und ich. Schon seit geraumer Zeit. Ihm kann man traun. Er hat schon viel gesehen. Er kennt die Welt und weiß Bescheid. Es ist und bleibt das gleiche allerorten – Man sagt am Ende nichts, in vielen Worten. Zum Reden hat sogar der Feige Mut; Doch Schweigen klingt in jeder Sprache gut.

30


ТАК СКАЗАТЬ МАЙСКАЯ ПЕСНЯ Порой в середине бессонной ночи, Это, я знаю, со всеми бывает, Когда сна праведных хочется очень, (Так очень странно его называют), Я вспоминаю об Эльбе, о Рейне, О маленькой, но родной мне Шпрее, И хочется к тем берегам поскорей мне, И с каждым разом боль всё острее. Порой на Манхеттене, в гуще людей, Когда за счастьем своим гонюсь я, Слышу внезапно я звон цепей, И мне вспоминается милая Пруссия. Вердер в цвету... Существует ли это? Смеют ли птицы по-прежнему петь? Что шепчет Груневальд в дымке рассвета, И в силах ли Хафель всё это терпеть? Порой, встречаясь в моих вояжах С пышною флорой – glad to see* – Я почему-то о скудных пейзажах, О соснах в песках начинаю грустить. Что знают примулы и тюльпаны Про медицину и расовый суд... На Уландштрассе мои каштаны Уже цветут? *Glad to see (глед ту си) – рад видеть (англ.)

31


SOZUSAGEN EIN MAILIED Manchmal, mitten in jenen Nächten, Die ein jeglicher von uns kennt, Wartend auf den Schlaf des Gerechten, Wie man ihn seltsamerweise nennt, Denke ich an den Rhein und die Eibe, Und kleiner, aber meiner, die Spree, Und immer wieder ist es dasselbe: Das Denken tut verteufelt weh. Manchmal, mitten im freien Manhattan, Unterwegs auf der Jagd nach dem Glück, Hör ich auf einmal das Rasseln von Ketten. Und das bringt mich wieder auf Preußen zurück. Ob dort die Vögel zu singen wagen? Gibt’s das noch: Werder im Blütenschnee... Wie mag die Havel das alles ertragen, Und was sagt der alte Grunewaldsee? Manchmal, angesichts neuer Bekanntschaft Mit üppiger Flora, – glad to see Sehnt sichs in mir nach magerer Landschaft, Sandiger Kiefer, weiß nicht wie. Was wissen Primeln und Geranien von Rassenkunde und Medizin... Ob Ecke Uhland die Kastanien Wohl blühn?

32


ПОД ЧУЖОЙ КРЫШЕЙ Лежу под чужой крышей... Стучит то громче, то тише Дождь... Дождь... Дождь... Ночью ты мне не даёшь Уснуть под чужою крышей. Помню я: шум дождя Слушать мне довелось В фонтанах моей отчизны Сквозь пряди мокрых волос. В далёкие те года Шумел он сквозь пенье берёзы. Теперь не шумит никогда Он про речные плёсы, Теперь он шумит всегда, Напоминая про слёзы. Дождь... Дождь... Дождь... Ты над чужою крышей Слишком долго идёшь, Слишком долго тебя я слышу.

33


UNTER FREMDEN DACH Nachts hör ich den Regen Unter fremdem Dach. Regen.. . Regen... Wie hältst du mich wach Unter fremdem Dach! So rauschte der Regen In einem Jahr Durch singende Birken Im triefenden Haar, In meiner Heimat Fontänen. Nun rauscht er mir nimmer Von Quelle und Bach. Nun rauscht er mir immer Von Tränen. Regen... Regen... Unter fremdem Dach Hab ich zu lang, Zu lang gelegen.

34


«ТОСКА ПО РОДИНЕ», – ПО ЧЕМУ? Когда говорю я «тоска по родине», Я говорю «мечта», Ведь старая наша родина Давно уж совсем не та. Когда говорю я «тоска по родине», Я имею в виду не мало: Ведь я говорю о том, Что в изгнании нас угнетало. Мы на родине стали чужими, Чужой в наших окнах свет. Только «тоска» осталась, А «родины» больше нет.

35


HEIMWEH, WONACH? Wenn ich «Heimweh» sage, sag ich «Traum». Denn die alte Heimat gibt es kaum. Wenn ich Heimweh sage, mein ich viel: Was uns lange drückte im Exil. Fremde sind wir nun im Heimatort. Nur das «Weh», es blieb. Das «Heim» ist fort.

36


КАДИШ На нивах Польши – маков красный крик, И караулит смерть в лесах под чёрным небом. Гниют снопы в полях, Все пахари – в гробах, И матери в слезах, И дети просят хлеба. Лишившись гнёзд, все птицы замолчали, Леса над Вислою склонилися в печали, И ветви их раскачиваться стали, Как бородатые евреи на молитве. Поют псалмы, о милости моля, Напившись крови, содрогается земля И камни плачут. Кто будет дуть теперь в шофар победный Для тех, кто спит навек здесь под травою бледной, Для сотен тысяч тех, когда-то сильных, Чьих нет имён на плитах надмогильных. Их перечислить всех лишь Богу по плечу, Будь в Книге жизни счёт налажен строже. Мольбу деревьев ты услышь, о Боже! Сегодня мы зажжём прощальную свечу.

37


KADDISCH Rot schreit der Mohn auf Polens grünen Feldern, In Polens schwarzen Wäldern lauert Tod. Verwest die gelben Garben. Die sie gesät, sie starben. Die bleichen Mütter darben. Die Kinder weinen: Brot. Vom Nest verscheucht, die kleinen Vögel schweigen. Die Bäume klagen mit erhobnen Zweigen, Und wenn sie flüsternd sich zur Weichsel neigen, Gen Osten wehend ihren trüben Psalm In bärtger Juden betender Gebärde, Dann bebt die weite, blutgetränkte Erde, Und Steine weinen. Wer wird in diesem Jahr den Schofar blasen Den stummen Betern unterm fahlen Rasen, Den Hunderttausend, die kein Grabstein nennt, Und die nur Gott allein bei Namen kennt. Saß er doch wahrlich strenge zu Gericht, Sie alle aus dem Lebensbuch zu streichen. Herr, mög der Bäume Beten dich erreichen. Wir zünden heute unser letztes Licht.

38


КРАТКИЙ ДИАЛОГ О Господи, Ты и я, Оба мы знаем это: Что был совсем не готов Твой мир, когда день седьмой Явился в дымке рассвета. Понадеялся ты тогда, Что твои создания вскоре Тебе помогут улучшить мир. Но ты ошибся, о горе! Страдания лучше не делают нас, От потерь не становимся мы мудрей, Лишь хитрей. Так дай нам, Господи, то, что в тот раз Ты забыл, к сотворенью готовясь, – Дай миру, пожалуйста, совесть.

39


KURZER DIALOG Du und ich, lieber Gott, wir beide wissen es, Daß deine Welt noch lange nicht Fertig war, als der siebente Tag Anbrach. Du hattest dich dazumal Darauf verlassen, Daß deine Geschöpfe Gehilfen dir würden. O weh. Leiden läutert uns nicht, Und durch Schaden wird man nicht klug. Nur gerissen. – Herr, du gabst um die Welt, wie sie ist. Gib uns doch bitte dazu Das seinerzeit leider Nicht mitgelieferte Weltgewissen!

40


КОГДА СТАРЕЕШЬ... Когда растут года, а разум убывает, Прочнейшие узлы развязаны бывают. Сильнее слабости, а силы всё слабей, Былые ангелы кричат теперь «Убей!» На многие табу нам наплевать совсем, Словцом излюбленным становится «Зачем?»

КОГДА РАСТУТ ГОДА, А РАЗУМ УБЫВАЕТ Не очень точно знать, чего хотим, Когда нам двадцать – вовсе не преграда. Но что должны – всегда мы знаем точно, Хоть не всегда мы делаем, что надо. Теперь мы лишь сомненьями полны, Не знаем, что хотим и что должны.

41


MIT ZUNEHMENDEM ALTER Mit zunehmendem Alter und abnehmendem Verstande Lösen sich oft die festesten Bande, Lockert sich manches strenge Tabu, Wird mancher «Engel» zum schnaubenden Rächer, Werden die Schwächen stärker und die Stärken schwächer, Und das Lieblingswort lautet: «Wozu?»

MIT ZUNEHMENDEM ALTER UND ABNEHMENDEM VERSTANDE Mit Zwanzig wußte man ziemlich genau, Was man wollte. Nicht etwa, daß man immer auch tat, Was man sollte. Aber was man sollen sollte, Das wußte man genau. – Heut ist man nur von Zweifeln voll Und weiß nicht, was man will noch soll.

42


СТИХИ НЕ ДЛЯ КНИГИ ОТЗЫВОВ ПОСЕТИТЕЛЕЙ Нет, мадам, я не играю в бридж, Прошу извинить покорно. Я заполняю жизнь плодотворно Вредными развлеченьями, Как, например, размышленьями О смысле существования. Шансов выиграть – не бывает. И игра эта – для нелюдимых, В неё в одиночку играют.

43


VERSE FÜR KEIN GÄSTEBUCH Nein, Madame, ich spiele nicht Bridge, Sie müssen vergeben. Ich vertreibe mir das Leben Mit anderen Übeln. Zum Beispiel, mit Grübeln Über das Dasein. Gewinnchancen: keine. Auch ist es ein ungeselliges Spiel, Man spielt es alleine.

44


ПОСТСКРИПТУМ Я получила длинное письмо. Мой старый адвокат писал мне, как всегда, по-деловому, обстоятельно, разумно. В конце – «Вам преданный...» Я чуть не пропустила постскриптум: «Так как жизнь моя склоняется к закату и ночами биенье сердца начал заглушать тот грозный ангел шумом чёрных крыл, мне Вам, достойнейшая, хочется сказать, что тридцать лет я тайно Вас любил. Теперь нас разделяет океан. Но жду я, что придёт ещё письмо, нет, не любовное, но всё же - мотылёк, который в жизнь мою, обтянутую скукой документов, впорхнёт».

45


EIN POST SCRIPTUM Von meinem alten Anwalt kam ein Brief. Er schreibt wie immer. Sachlich, fachlich. Ihr ergebener. Da übersah ich beinah das Post Scriptum. «Nun, da mein Leben sich dem Abend zuneigt und jenes dunkeln Engels Flügelschlagen schon manche Nacht den Herzschlag übertönt, will ich, Verehrteste, es ein Mal sagen: Ich habe dreißig Jahre Sie geliebt. Nun liegt ein Weltmeer zwischen mir und Ihnen. Und immer warte ich, daß noch ein Brief, kein Liebesbrief und doch ein Schmetterling, in mein mit Akten tapeziertes Leben flattert.»

46


ГЕРМАНИЯ, ДЕТСКАЯ СКАЗКА Написано о путешествии в Германию в год Гейне (1956 г.)

I Семнадцать лет провела я в США, И вдруг овладела мной мания: В последний день года моя душа Потянула меня в Германию. Долго махали мне с пирса друзья. Одни с тоской и тревогой, Другие, казалось, хотели сейчас Пуститься со мной в дорогу. Декабрьское солнце, как золотой Доллар, ушло за Манхеттен, И что было чётким при свете дня, Расплылось на силуэты. Какою, Германия, я теперь Найду тебя через годы? Мне страшно. Исчезли огни Нью Йорка И памятника Свободы. На палубе громко играет оркестр, Фонарики ветер качает. Я не пошла на «Гала-концерт» И свой Новый Год встречаю. Я приветствую сей выдающийся год Фрацузским вином юбилейным. Десять лет, как рухнул «бессмертный рейх», и сто, как скончался Гейне!

47


DEUTSCHLAND, EIN KINDERMÄRCHEN Geschrieben auf einer Deutschland-Reise im Heine-Jahr 1956

I Nach siebzehn jahren in «U. S. A.» Ergriff mich das Reisefieber. Am letzten Abend des Jahres wars, Da fuhr ich nach Deutschland hinüber. Es winkten die Freunde noch lange am Pier. Die einen besorgt und beklommen. Doch andere wären, so schien es mir, Am liebsten gleich mitgekommen. Dezemberlich kühl sank - ein Dollar aus Gold – Die Sonne am Strand von Manhattan. Und was greifbar im Lichte des Tages mir schien, Entschwebte in Silhouetten... – O Deutschland, du meiner Jugend Land, Wie werd ich dich wiederfinden? Mir bangte ein wenig. Schon sah man New York Und die Freiheits-Statue schwinden... Es schwankten die bunten Laternen an Bord, Vom B-Deck erscholl ein Orchester. – Ich schwänzte das «Festliche Gala-Souper» Und hatte mein eignes «Sylvester»... Ich grüßte dies recht bedeutsame Jahr Mit bestem französischem Weine. Vor einem Jahrzehnt starb das «tausendste Jahr», Und vor einem Jahrhundert – starb Heine!

48


II С тех пор ни один немецкий поэт Так свободно не пел о свободе, А в душной теплице свободы плоды Уродятся – урод на уроде. Любил он шутку, любовь и печаль, Отчизну и духа величие. И был он немец. Немец, не бош. Да здравствует это различие! Сатирик, лирик и патриот, Без дубовых листов и мечей, Он был покоритель женских сердец, Романтик и книгочей. Гораций, Вертер, Аристофан – В нём вся отразилась эпоха. И был он бунтарь до мозга костей Без страха и без упрёка. Из корня Самсона, из рода Давида, Над чем издевались жутко, Колол он мещанского Голиафа Остро отточенной шуткой.

49


II Es hat wohl seitdem kein deutscher Poet So frei von der Freiheit geschrieben. Wo das Blümelein «Freiheit» im Treibhaus gedeiht, Wird das Treiben ihm ausgetrieben... Er liebte die Heimat, die Liebe, das Leid, Den Geist und die feine Nuance, Und war nur ein Deutscher. Ein Deutscher, kein «Boche». – Es lebe «la petite différence»! Satiriker, Lyriker und Patriot Sans Eichenlaub und Schwerter, Ein Rebell sans peur et sans reproche, Ein Horaz, Aristophanes, Werther, Aus Simsons Stamme, von Davids Geschlecht, Worob die Philister ihn höhnten; Denn er spießte den spießigen Goliath Auf haarfein geschliffene Pointen.

50


III Как Гейне, и я на чужбине жила И часто скучала при этом. (И то, что издатель мой – в Гамбурге, Роднит меня тоже с поэтом). Скрывать я не буду. Происхожу Я от Генриха Гейне. Как Тухольский и Манн, Жироду и Верлен, – Мы любим свет и горенье. Я ведь тоже «поэт немецкий, Известный в своей стране»! И когда говорят о второстепенных, Вспоминают и обо мне. Когда-то пел песни мои народ – И трезвые и хмельные. Но изгнали и песенки и певца – Оба были «некоренные». Когда-то я в Пруссии пела по классу Птичек больших городов. «Это было когда-то». – Детские сказки Начинаются с этих слов.

51


III Wie Heinrich Heine zu seiner Zeit War auch ich in der Fremde oft einsam. (Auch daß mein Verleger in Hamburg sitzt, Hab ich mit dem Autor gemeinsam.) Der Lump sei bescheiden: Ich sag es mit Stolz, Daß von Urvater Heine ich stamme, Wie Tucholsky, Mann, Giraudoux und Verlaine – Wir lieben das Licht und die Flamme! ...Auch ich bin «ein deutschen Dichter, Bekannt im deutschen Land», Und nennt man die zweitbesten Namen, So wird auch der meine genannt. Auch meine Lieder, sie waren einst Im Munde des Volkes lebendig. Doch wurden das Lied und der Sänger verbannt. – Warn beide nicht «bodenständig». Ich sang einst im preußischen Dichterwald, Abteilung für Großstadtlerchen. Es war einmal. – Ja, so beginnt Wohl manches Kindermärchen.

52


IV «... И Красную Шапочку съел злой волк». – Неарийской она оказалась. Нам твердят, что теперь в немецких лесах Волкам только травка осталась. Любой штурмбанфюрер теперь пацифист, А газеты – сказочные лубки, И живут с евреями христиане, Как милые голубки. Чествуют автора «Лореллеи». Как славного аргонавта, – В хрестоматиях пишут уже «Генрих Гейне», А не «неизвестный автор». Хоть нет нигде памятника поэту И полных собраний нет. Зато он прославлен в миниатюре: На марках его портрет. (Я вижу, как едко великий шутник Над этой маркой смеётся...) Да, «классиков немцы не знают своих». (Цитата из Гёте, из «Гёца»). Говорят, освежающий ветер гор Над немецкими землями веет. И если живы они до сих пор... Я должна их увидеть скорее!

53


IV «…Da kam der böse Wolf und fraß Rotkäppchen.» – Weil sie nicht arisch. Es heißt: die Wölfe im deutschen Wald Sind neuerdings streng vegetarisch. Jeder Sturmbannführer ein Pazifist, So lautet das liebliche Märchen, Und wieder leben Jud und Christ Wie Turteltaubenpärchen. Man feiert den Dichter der «Loreley». Sein Name wird langsam vertrauter. Im Lesebuch steht «Heinrich Heine» sogar, – Nicht: «unbekannter Autor». Zwar gibt's die Gesamtausgabe nicht mehr, Auch zum Denkmal scheints nirgends zu reichen. Man verewigt den Dichter in Miniatur –Vermittels Postwertzeichen. (Was die Marke dem Spottvogel Heine wohl Für ein leckeres Thema böte...! Ja, der Deutsche, er kennt seine Klassiker nicht, Das Zitat aus dem Götz stammt von Goethe.) Wie gesagt, es soll ein erfrischender Wind In neudeutschen Landen wehen. Und wenn sie nicht gestorben sind... – Das mußte ich unbedingt sehen!

54


BLEIBTREU – НАЗВАНИЕ УЛИЦЫ Почти что сорок лет тому назад Я здесь жила... И что-то за рукав Меня хватает в час, когда брожу я Без всякой цели вдоль Курфюрстендамм. Привычка – не ищу я ничего, Но что-то снова тянет меня, тянет... Я говорю ей: «Будь благоразумна! Давно не та я! Сорок лет прошло! Все клетки тела многократно обновлялись За сорок лет в изгнаньи, на чужбине. Нью-Йорк, Центральный парк и Гринвич-Виллидж, Минетта-стрит и Голливуд, и Цюрих, Потом в Израиле ещё Иерусалим. Чего ты хочешь от меня, Bleibtreu? О да, я знаю! Не забыла ничего. Здесь дома жило моё счастье. И беда. Здесь сын родился. И пришлось бежать. К нам в гости приходили здесь друзья. А также и гестапо. По ночам Мы слышали шум поездов S-бана И пенье «Хорста Весселя» из кнайпы. Что от всего от этого осталось? Цвет розовый петуний на балконе, Писчебумажный магазинчик рядом, И старая незаживающая рана.»

Bleibtreu – будь верен (нем.)

55


BLEIBTREU HEIßT DIE STRASSE Vor fast vierzig Jahren wohnte ich hier. … Zupft mich was am Ärmel, wenn ich So für mich hin den Kurfürstendamm entlang Schlendere – heißt wohl das Wort. Und nichts zu suchen, das war mein Sinn. Und immer wieder das Gezupfe. Sei doch vernünftig, sage ich zu ihr. Vierzig Jahre! Ich bin es nicht mehr. Vierzig Jahre. Wie oft haben meine Zellen Sich erneuert inzwischen In der Fremde, im Exil. Neu York, Ninety-Sixth Street und Central Park, Minetta Street in Greenwich Village. Und Zürich und Hollywood. Und dann noch Jerusalem. Was willst du von mir, Bleibtreu? Ja, ich weiß. Nein, ich vergaß nichts. Hier war mein Glück zu Hause. Und meine Not. Hier kam mein Kind zur Welt. Und mußte fort. Hier besuchten mich meine Freunde Und die Gestapo. Nachts hörte man die Stadtbahnzüge Und das Horst-Wessel-Lied aus der Kneipe nebenan. Was blieb davon? Die rosa Petunien auf dem Balkon. Der kleine Schreibwarenladen. Und eine alte Wunde, unvernarbt.

56


MEMENTO MORI* Я смерти собственной нисколько не боюсь, Боюсь, исчезнут близкие мне люди. Как буду жить я, если их не будет? Пройду в тумане я смертельный шлюз, Охотно буду в темноте скитаться. Уйти намного легче, чем остаться. Тот знает, с кем подобное случалось; Кто это пережил, тот сможет мне простить. Пойми: умрёшь – и всё. Какая малость! А после смерти близких – надо жить.

*Memento mori – помни о смерти (лат.)

57


MEMENTO Vor meinem eignen Tod ist mir nicht bang, Nur vor dem Tode derer, die mir nah sind. Wie soll ich leben, wenn sie nicht mehr da sind? Allein im Nebel tast ich todentlang Und laß mich willig in das Dunkel treiben. Das Gehen schmerzt nicht halb so wie das Bleiben. Der weiß es wohl, dem gleiches widerfuhr; – Und die es trugen, mögen mir vergeben. Bedenkt: den eignen Tod, den stirbt man nur, Doch mit dem Tod der andern muß man leben.

58


КАНАТОХОДЕЦ БЕЗ СЕТКИ Вся жизнь моя – скольженье по канату. На прочных двух столбах висел канат всегда, Но рухнули опоры. Мост горбатый Торчит над бездною дорогой в никуда. Но я танцую и сдаваться не желаю: Так я привыкла, да и гордость не даёт. Внизу толпа восторженно вздыхает, Но, слава Богу, я гляжу вперёд.

59


SEILTÄNZERIN OHNE NETZ Mein Leben war ein Auf-dem-Seile-Schweben. Doch war es um zwei Pfähle fest gespannt. Nun aber ist das starke Seil gerissen: Und meine Brücke ragt ins Niemandsland. Und dennoch tanz ich und will gar nichts wissen, Teils aus Gewohnheit, teils aus stolzem Zorn. Die Menge starrt gebannt und hingerissen. Doch gnade Gott mir, blicke ich nach vorn.

60


ПРИГЛАШЕНИЕ Приходи ко мне на чашку чая! Я достала английские кексы И нугу из Перуджии. Мы красные свечи зажжём, как когда-то В старом подсвечнике кованного железа. Есть у меня Шамбертен хорошего года. Мы выпьем его на террасе Во время заката, Если будет хорошая погода. Приходи! Мы поставим твои Любимейшие пластинки: Вивальди, Сан-луи-блюз и песнь о земле. Мы будем с тобой удивляться, Что дождь постоянно идёт На гравюрах у Хиросигэ... Метровые пряди струятся На тихо шуршащих ширмах Из плотной японской бумаги. Или как журавли клином летят домой, И вишни цветут в саду белым и розовым цветом Под свежевымытым блюдцем полупрозрачной луны На тончайшем китайском фарфоре. Мы помолчим. И более друг с другом Не будем спорить мы – Пусть будет всё, как будет. И о любви не будем говорить С тобою мы, как в том далёком мае. Всё проходит... Проходит, любимый! Приходи же на чашку чая!

61


EINLADUNG Komm zu mir zum Tee. Ich habe englische Kekse bekommen Und Nougat aus Perugia. Wir wollen die rote Kerze wieder Anzünden im alten Leuchter von Schmiedeeisen. Ich habe da auch noch Einen guten Jahrgang Chambertin, Bei Sonnenuntergang zu trinken Auf der Terrasse. Komm. Wir werden deine Lieblingsplatten Spielen. Vivaldi. St. Louis Blues. Und Das Lied von der Erde. Und staunen, wie es auf den Holzschnitten Des Hiroshige immer noch regnet ... Meterlange Regenstangen auf knisternde Schirme aus Japanpapier. Oder wie die Kraniche nachtwärts ziehen Und die Kirschbäume weiß und rosa blühen Unter dem Teller jenes frischgewaschenen Mondes Aus allerfeinstem Porzellan. Wir wollen schweigen. Und einander Nicht mehr befehden. Es sei, wie es sei. Und auch nicht wieder von der Liebe reden Wie einst im sogenannten Mai. Es geht alles vorüber. Komm zu mir zum Tee. Eh ich’s vergesse, Die neue Adresse, mein Lieber: 62


Да, пока не забыла, Ты запомни мой новый адрес: Я живу у обрыва слёз Улица Отчаяния, семь, Недалеко от реки. Во всяком случае, садись в ночной автобус И выйди на конечной остановке.

63


Ich wohne am Rand der Tränen, Verzweiflungsgasse sieben Nahe dem Fluß. Auf alle Fälle Nimm den Spät-Autobus Zur Schluß-Haltestelle.

64


Я БОЛЬШЕ НЕ ВИЖУ СНОВ Я больше не вижу снов С тех пор, как ты по утрам не просыпаешься больше, Когда восходящее солнце, Пылая, кричит в твоей Комнате светлой с балконом. Больше никто не может мне сны мои объяснить. Лишь тот, кто видел, как зреют слёзы в моих глазах, Как прорастает тихо улыбка в сердце моём. Вот уж почти что триста, Триста восходов солнца Не просыпаешься ты. Я больше не вижу снов. Кому мне рассказывать их?

65


ICH TRÄUME NICHT MEHR Ich träume nicht mehr, Seit du nicht mehr aufwachst am Morgen, Wenn die Morgenlandsonne glühend schreit In deinem Balkonzimmer. Kann keiner meine Träume deuten Nur der das Lächeln aufkeimen sah In meinem Herzen Und die Träne reifen Hinter meinem Auge. Du hörtest mein Gras wachsen. Schon fast dreihundert Morgenlandsonnen – Und du wachtest nicht auf. Ich träume nicht mehr. Wem sollte ich meine Träume erzählen?

66


ШЕСТАЯ ЖИЗНЬ* Девять жизней имеет кошка. Я прожила их уже пять. Первой жизни будто и не было, Но считать её можно за две: Страх, голод и темнота. Потом появилась любовь И вера, что день возможен. Вторая жизнь – Это плаванье В лодке по волнам Юности. Но третья жизнь началась И кончилась сразу вторая: Гроза сотрясала крышу, Разрывала шёлковый полог, А мы лежали в траве, Укрытые белым облаком На голубой земле. Четвёртая жизнь началась С того, что из двух стало трое. Это было прекрасной сказкой: Чудо уже за завтраком И вечером – волшебство. Мы мчались сквозь океаны, Не замочивши ноги, И падали рядом стрелы. Зной нас не обжигал, Укрывал нас ангел-хранитель Тенью крыльев своих, И Бог любил всех троих. После взял он у нас ребёнка, Ставшего взрослым мужчиной, Наш Бог... 67


DAS SECHSTE LEBEN* Eine Katze hat neun Ich brachte es auf fünf Das erste war keines Aber das zählt fast doppelt. Angst, Hunger, Dunkel Dann kam die Liebe Und der Tag schien wieder möglich. Leben Nummer zwei Bootfahrt auf dem Wasser Der Jugend. Nummer drei begann, da hörte Nummer zwei auf. Sturm rüttelte am Dach Die Seidendecke zerriß Und wir lagen im Gras Deckten uns zu mit der weißen Wolke Auf blauem Grund. Nummer vier begann damit, daß Aus Zweien Drei wurden Es war ein Märchen Wunder schon zum Frühstück Und Zauber am Abend Wir ritten über das Weltmeer Trockenen Fußes Pfeile trafen dicht daneben Die Glut versengte uns nicht Wir flogen im Schatten der Schutzengel Schwingen Alle drei die Gott liebte. Dann nahm er uns das Kind Schon war es ein Mann geworden Ein Gott... 68


Мы снова одни, но не так, Как раньше, когда нам было Достаточно быть втроём...

* Маша Калеко так шифровала свою биографию: Первая жизнь: Маша одна Вторая жизнь: Маша и её первый муж, С. Калеко Третья жизнь: Маша и её второй муж, Хемио Винавер Четвёртая жизнь: Маша, Хемио Винавер и их сын, Стивен Пятая жизнь: Маша и Хемио без Стивена Шестая жизнь: Маша одна

69


Wieder allein, doch nicht Wie zuvor, da zwei zu sein genügte…

* Mascha Kaléko chiffrierte so ihre Biografie: Das erste Leben: Mascha allein Das zweite Leben: Mascha und ihr erster Mann S. Kaléko Das dritte Leben: Mascha und ihr zweiter Mann, Chemjo Vinaver Das vierte Leben: Mascha, Chemjo Vinaver und Steven, der Sohn Das fünfte Leben: Mascha und Chemjo ohne Steven Das sechste Leben: Mascha allein

70


НОЧЬЮ I Оно в мою стучало дверь. «Войди!» – не прозвучал ответ. Но постучись оно теперь, – Я б не сказала «Нет!» Был чуждым умиранья вид Сознанью моему, Но тот, кто в саване поспит, Привыкнет и к нему.

II Ночь, Сквозь которую Ужас Ползёт, Имеет И месяц, И множество Звёзд.

71


NACHTS I Es hat an meine Tür geklopft. Ich wagte kein «Herein»! Doch klopfte es ein zweites Mal, Ich sagte wohl nicht nein. Noch war das Sterben mir so fremd. Das war, als es begann. Doch, schläft man oft im Totenhemd, Gewöhnt man sich daran.

II Die Nacht, In der Das Fürchten Wohnt, Hat auch Die Sterne Und den Mond.

72


МОЛИТВА Господь! Вся наша жизнь – лишь интервал. Из ничего в ничто спешим в нелепой жажде. А наших лет следы размоет бурный вал, И наше бытие не больше, чем Однажды. Нет не понять тебе, слепец, немую муку! За подаяньем и король протягивает руку. Кто мы такие, чтоб судить и мерить? Нам суждено лишь действовать и верить. Позволь, Господь, нам знать, не спрашивая много, Смиренно без вины прощения просить. Дай силы нам преодолеть дорогу, И одинокими, не брошенными быть.

73


GEBET Herr: unser kleines Leben – ein Inzwischen, Durch das wir aus dem Nichts ins Nichts enteilen. Und unsre Jahre: Spuren, die verwischen, Und unser ganzes Sein: nur ein Einstweilen. Was weißt du, Blinder, von des Stummen Leiden! Steckt nicht ein König oft in Bettlerschuhn? Wer sind wir denn, um richtend zu entscheiden? Uns ward bestimmt, zu glauben und zu tun. – Lass du uns wissen, ohne viel zu fragen, Lehr uns in Demut schuldlos zu verzeihn. Gib uns die Kraft, dies alles zu ertragen, Und laß uns einsam, nicht verlassen sein.

74


МОЙ САМЫЙ ЛУЧШИЙ СТИХ Мой самый лучший стих? Он не записан, тих. Его из глубин примчало, Я его промолчала.

75


MEIN SCHร NSTES GEDICHT Mein schรถnstes Gedicht? Ich schrieb es nicht. Aus tiefsten Tiefen stieg es. Ich schwieg es.

76


МАША КАЛЕКО – НЕИЗВЕСТНАЯ ЗНАМЕНИТОСТЬ (краткий очерк жизни и творчества)

Когда 10 мая 1933 года в Берлине, перед зданием оперы на Унтер ден Линден, одурманенные фашизмом студенты жгли книги неугодных Третьему рейху авторов, вместе с увесистыми томами Гейне, Фейхтвангера и Эйнштейна горела тоненькая книга стихов с незатейливым названием «Тетрадь лирических стенограмм». Имя её автора, Маша Калеко, ни о чём не говорит русскоязычному читателю. В доступных мне материалах я не встречал публикации её стихов на русском языке. Но в странах немецкого языка стихи Маши Калеко пользуются широкой известностью. По данным ПЭН-клуба на первом месте среди проданных сборников немецкоязычных стихов стоит избранная лирика Гёте, издательство «Реклам», 138000 экз., на втором – «Тетрадь лирических стенограмм» Маши Калеко, – 100000 экз., – колоссальный тираж для лирического сборника. Её стихами восхищались Герман Гессе и Томас Манн, Мартин Хайдеггер и Альберт Эйнштейн. Но известность эта относится больше к стихам, чем к их автору. Читатель голосует за стихи Маши Калеко своими кровными банкнотами, что способствует многократному переизданию её книг. В то же время серьёзная критика немецкой поэзии ХХ века, если и пишет о творчестве Маши Калеко, то мимоходом, между прочим. Её стихи редки в антологиях. Мало известно о её трагической судьбе. Можно назвать лишь одну серьёзную книгу Гизелы Цох-Вестфаль «Из шести жизней Маши Калеко». (издательство «Арани», 1987, Бремен). Почему – непонятно. Принятое объяснение, что расовое законодательство фашистской Гер77


мании не позволило её стихам выйти за пределы страны – не убедительно. Маша Калеко (Голда Малка Энгель) родилась в еврейской семье 7 июня 1907 года в Галиции, в маленьком городке Шидлов (теперь Хрзанов) в 50 км от Кракова. Её отец был подданным России, мать – Австро-Венгрии. Маша Калеко писала о себе: В семействе эмигрантов я родилась, В набитом сплетнями убогом городишке. Там маленькая церковь находилась И сумасшедший дом, большой и даже слишком. Нам сейчас трудно представить убожество материальной и духовной жизни евреев галицийских местечек. Это не тот, опоэтизированный и согретый добрым юмором мир, описанный Шолом-Алейхемом. Это мир, о котором Эдуард Багрицкий писал: Но съеденные вшами косы; Ключица, выпирающая косо; Прыщи; обмазанный селёдкой рот Да шеи лошадиный поворот. Если учесть, что до 15 лет Маша росла незаконнорожденной (её отец узаконил брак с матерью в 1922 году), станет понятно, почему Маша никогда не рассказывала о своём детстве, о своём галицийском происхождении. В довоенном Берлине всякое упоминание о Галиции вызывало брезгливость. Маша писала: Там постоянно ноябрь, Ангина, тоска и страх. («Заметки») Как сложилась бы её жизнь, останься она в Галиции? Можно лишь догадываться. Судьба распорядись иначе. Первая мировая война. Отец Маши, как русский подданный, был интер78


нирован в 1914 году в Германию, куда и переехала его семья. Они живут во Франкфурте-на-Майне, в Магдебурге и в 1918 году поселяются в Берлине. Немецкий язык становится для неё родным, Берлин – родным городом. Здесь она оканчивает школу, поступает на работу в бюро, начинает писать стихи. В 1928 году Малка Энгель выходит замуж за филолога Саула Арона Калеко, а с 1929 г. уже появляются её стихи в прессе за подписью «Маша Калеко». Она входит в круг творческой богемы, которая собиралась в «Романском кафе» на Тауентциенштрассе. Художники, артисты, литераторы – Тухольский, Кестнер, Рингельнатц, Эльзе Ласкер-Шулер и другие спорили и мечтали здесь о лучшей жизни, не подозревая того, что обрушится на них через несколько лет. Стихи Маши Калеко, помещённые в газетах, сразу покорили читателей лёгким и остроумным описанием берлинских будней. Берлинцы называли её просто «Маша». В январе 1933 года выходит её первая книга «Тетрадь лирических стенограмм» – ароматный коктейль из лёгкой иронии и лирической грусти. Она имела большой успех и мгновенно разошлась. Эрнст Ровольт сразу же выпустил второе издание. В 1935 году появляется вторая книга Маши «Маленькая хрестоматия для больших», в которой опубликованы новые стихи и лирическая проза. Но времена круто изменились и обе книги были запрещены. Нераспроданная часть тиража уничтожена. Маша вынуждена была бежать из фашистской Германии. Она была смелым человеком. В 1968 году на приёме в немецком консульстве в Цюрихе, на котором она присутствовала, писатель Вальтер Меринг провозгласил тост за Машу Калеко, которая ему спасла жизнь, рассказав следующую историю: В тридцатые годы в «Романское кафе» нагрянули нацисты, проверяя документы. Меринга разыскивало гестапо. Маша предупредила его, подошла к нацистам, кокетничая с ними и отвлекая их внимание, она дала возможность Мерингу скрыться. После этого он бежал из Германии. После 10 лет супружества она развелась с С.А. Калеко и вышла замуж за дирижёра и музыковеда Хемио Винавера. В 1938 году они вместе с сыном Стивеном эмигрировали в США. 79


Это спасло их от гибели, но жизнь в Америке оказалась тяжёлой. Винавер занимался хасидской музыкой, организовал хор и гастролировал с ним по всей стране. Так как он не знал английского языка, Маша сопровождала его и на переговорах, и на репетициях, и на концертах. Времени для собственного творчества оставалось в обрез. Но, несмотря на это, в 1945 году выходит её новый сборник «Стихи для современников». Темы его – война, Холокост, эмиграция, тоска по Родине. Ирония в стихах становится резкой, отчётливой, метафоричность ярче обозначена, личное горе и трагедия народа придают полынную горечь отчаяния. Стихи по форме близки поэзии Гейне. (Маша писала: «Скрывать не стану. Происхожу я от Генриха Гейне»). Стихи в этой книге более раскованы и отточены. В них присутствует сочетание рифмованных строф с нерифмованными. Причём, этот приём в разных стихах применён по разному. В 1960 году Маше была присуждена литературная премия Т. Фонтане. Она от неё отказалась, т.к. один из членов жюри был в своё время в СС. В этом же году Маша с семьёй переезжает в государство Израиль. Здесь Винавер заканчивает основной труд своей жизни – антологию синагогальной хасидской музыки. Этот переезд дался ей нелегко, ибо она не владела ивритом и общалась с немногочисленными знакомыми только по-английски. На лето, в самые жаркие месяцы, Маша уезжала в Европу, в основном, в Германию, где выступала на литературных вечерах с большим успехом. И не только благодаря своей поэзии, но и личному обаянию. В 1967 году внезапно умирает её 30-летний сын, талантливый преуспевающий режиссёр, автор музыки и текстов многих бродвейских мюзиклов. В 1973 году умирает Х.Винавер, потомок старинного раввинского рода, эрудит и музыкант. По воспоминаниям друзей, Маша и её муж были более близки, чем просто супружеская пара. Их взаимопонимание было настолько полным, что казалось, превосходило границы возможного. Смерть самых близких полностью подорвала душевные силы Маши. Её стихи всегда были связаны с её судьбой. Горечь утрат она выразила 80


в стихах запредельной искренности, когда, говоря словами Б. Пастернака, «кончается искусство и дышит почва и судьба». По форме и трагизму её стихи созвучны со стихами Р.М. Рильке последних лет его жизни. Общеизвестно, что судьба играет человеком. В качестве инструмента она выбирает то мировые катаклизмы, то кожуру банана. Маша жила в Иерусалиме на 6 этаже, лифт долго ремонтировали, и ей было невыносимо тяжело подниматься в свою квартиру пешком, что явилось причиной её отъезда летом 1974 года в Европу, она задержалась в Цюрихе, здесь заболела и умерла 21 января 1975 года. Её похоронили холодным дождливым утром. За гробом шли немногочисленные друзья и почитатели её таланта. По её просьбе надгробных речей не было, только лишь пение кантора, исполнившего заупокойную молитву еврейского народа. Давид Яновский

81


Лина Костенко Перевод с украинского Давида Яновского

82


Лина КОСТЕНКО (род. 1930)

* * * Вчера в грозу ко мне явился Блок. Мокроволосый, на щеках росинки. От мыслей тихий, бледный от тревог, почти в слезах, реальный до ворсинки. Слегка помедлил, слов не говорил, поулыбался дивными очами. И ночь в изломах врубелевских крыл стояла долго за его плечами.

83


* * * Моя печальная, ты вновь явилась, муза. Не бойся, я тружусь. Твой не напрасен дар. Плывёт над миром осень, как медуза, и листья мокрые укрыли тротуар. А на тебе лишь лёгкие сандалии, твой плащик на плечах промок насквозь. О, как ты шла сквозь дождь из дальней дали! Как тяжело тебе в пути пришлось! Ты где скиталась, в Космосе иль в Спарте? Каким векам светила ты во мгле? И по какой непостижимой карте поэтов ты находишь на земле? Ты им судьбу диктуешь, не сонеты. Твой лоб высок, во взгляде блеск огня. Счастливее и лучше есть поэты. Спасибо, что ты выбрала меня.

84


* * * Темп бешеный. Остановить не в силах. Фантастика – не думал и Жюль Верн. Клокочет современность в наших жилах. Нас из металла выковал модерн. Наш дух перед вселенною распахнут. Так почему ж его так потрясли простые яблоки, что так печально пахнут, и руки матери, что яблоки внесли?!

85


* * * Под Киевом, в посёлке Корчеватый. Сорок второй, война. Военный склад. Пятнистый пёсик бегает лохматый. От скуки немец поднял автомат. И целится. Ведь холодно и скучно стоять ему, арийцу, на посту. А всё вокруг безлюдно и бездушно, ведь все обходят немца за версту. Миг оставляет в памяти эстампы. Ворона небо сбросила на дно. Как много льда растаяло за рампой, там, после той зимы, давно! Уже давно повырастали внуки, Уже там трассу вывели в дугу. ... А всё тот немец целится от скуки ... А всё скулит тот пёсик на снегу.

86


* * * Нежданно и негаданно я в глухомань зашла. Сосна там пахнет ладаном в кадильнице дупла. Там вечер пахнет мятою, аж холодно шмелю. А я тебя, а я тебя, а я тебя люблю. Ловлю твоё свечение сквозь музыку берёз. Люблю до помрачения, до немоты, до слёз. Не выпила стакана я. Без водки, без вина, я пьяная, я пьяная, навеки я пьяна.

87


* * * Парадно осень вышивает клёны багряным, жёлтым, бурым, золотым. А листья просят: «Вышей нас зелёным! Мы поживём ещё, не облетим. Дай хоть немного солнечной утехи! Сады прекрасны, росы, как вино». Вороны пьют разбитые орехи. А что им, чёрным? Чёрным всё равно.

* * * Ещё осенний сад нам яблочки хранит. На ветке два листка хранят друг друга. И ночью что-то тихо шелестит. И окна чёрные застыли от испуга. В глазах рассветов светится огонь. А меж стволами тень мелькнула где-то... То белый конь, то белый - белый конь. В сухой листве он ищет лето.

88


* * * Я вырастала в Киевской Венеции. Цвели у нас под окнами акации. Вода в протоках прибывала по инерции, и заливала все коммуникации. Раскачивались бешено причалы, Светились все киоски, как киотики. А наводнение упорно заливало вербняк до неба, до пушистых котиков. О, как нам было весело, как весело! На чердаках мы жили и террасах. И всё махало крыльями и вёслами. Щипали козы сено на баркасах. Когда на лодочках залитыми кварталами Мы возвращались по домам из школы, звенели смехом, солнцем и гитарами балкончиков воздушные гондолы. И слушал месяц золотистым ухом сказанья про волхвов, князей и ханов. И проплывал рыбак старинный Трухан. Труханов остров... Остров Тугархана... А после бомбы тишину разбили. Чернели крыш обугленных трапеции. И превратились в столб золы и пыли дома моей бревенчатой Венеции.

89


* * * Во мне есть некто. Спрашиваю: Кто ты? – Не знаю, – говорит. – Быть может кто в роду. Меня водил под руку Аристотель в каком-то удивительном саду. Под вечер солнце закатилось в лузу. И в Риме правил Тит или Нерон. А я жила в то время в Сиракузах, стихи писала золотым пером. Повсюду я своя, и мне нигде нет места. Душа летит в сиянии эпох. Где этот путь начался – неизвестно. Где кончится он, – знает только Бог.

* * * С трудом шиповник отдаёт плоды. Он человека за рукав хватает. Ему кричит: – Постой, послушай ты! Не жадничай! – его он умоляет. Не всё, не всё! Прошу не для себя. Меня давно одна синичка просит! Я тут для всех, не только для тебя. И просто, чтоб была красива осень.

90


* * * Сорока, не кричи. В лесу я не чужая. Я знаю всех. Меня тут знают все: Ватаги птиц, дубов семья большая и сосны, сосны, SOS – тону я в их красе. И реченька, где утром рано-рано работают бобры так филигранно. И лис, и лось. Листвы осенней чудо. И вдаль тропиночки стремительный полёт. И тот, кто никогда и ниоткуда уже не выйдет, и меня не позовёт.

* * * Так хочется какой-то этики. Пера и кисти, и струны. Чудесной хочется поэтики в прекрасном нимбе седины. А что имеем? – идиотство моды, амбиций обветшалый рюш. И чёрный выброс сероводорода Отравленных столетьем душ.

91


* * * Лес изменился. Может, постарел Быть может трасса расшатала сосны. Иль старый пень под старость одурел и осень корнем ухватил за косы. Иль навезли тут битого стекла? Змеиный царь лишился вдруг короны? Иль радиация вокруг всё обожгла? Увяли от дождей кислотных кроны? Вчера, быть может, прорывался снег? Или обжёгся парень крапивою? Печальный ёж обиделся на всех и листьями укрылся с головою.

* * * Снега и ночь. И лес дорогу пишет. Всё спит в снегах, что дышит и живёт. Лишь иногда охрипший голос тиши твою звезду из вечности зовёт.

92


* * * Чуда хочу и немного вина. Сереньких дней пролетают перроны. Чёрный букет предвечерний – вороны, городу дарит их с неба луна. Что ж, я свой век отслужила сполна. что ж, отслужила я по-человечьи. Дни оплывают, как чёрные свечи, Чуда хочу и немножко вина. Кто же мне ношу мою облегчит? Где ж золотые мои пасторали? Лето летает и осень звенит. Чёрные дни навивают спирали. Песня моя никому не нужна. Снова пошла Украина по кругу. Снова и снова в смертельную вьюгу. Чуда хочу и немножко вина.

93


* * * Порой так тяжело, что мне сдаётся, что сердце у меня уже не бьётся, и что напоминает обо мне лишь тень моя на каменной стене. И боль моя, придирчивый судья. И стих мой, неприкаянный, как я . И дикий хмель, примёрзший у ворот. И на колодце необбитый лёд.

* * * День начался в осенней ворожбе. Тоска туман пыталась сотворить. Я думаю всё время о тебе. Не надо лишь об этом говорить. Ты вновь придёшь. И будем мы на «вы». Неповторимое кто может повторить? Свою печаль во мне переплыви. Не надо лишь об этом говорить. Пусть будет так, как я себе велю. Мы будем будни сердца мастерить. Я Вас люблю, о как я Вас люблю! Не надо лишь об этом говорить.

94


* * * Ах, осень, осень, краски чудотворные Курлы! Курлы! – кричат нам журавли. Увы, уходят люди неповторные. А ведь они ещё пожить могли. Деревьев ветви – как рога оленьи. И лист последний облетает с крон. И в памяти душа, как в наводнении.– И бакены свои зажёг Харон.

* * * Ты смотришь на меня. А я уже на трапе. Слов не найти. И горе через край. И жизнь идёт по «Гауссовской шляпе», где так вот – «здравствуй», а вот так – «прощай». Ты мне чужой. Уйди, меня не мучай! Родней, чем ты, никто не сможет стать. И это тот невероятный случай, когда отвага высшая бежать.

95


* * * Днём – как летом, вечерами – осень. Ночь теперь – могила для тепла. Выйдут в утро яблони, как лоси, ветви обезлистив догола. Пейте воду, чтоб язык ласкала. Жуйте, лоси, сладкую траву. Мысли так печаль прополоскала, что как сад под ливнем я живу. Ой, живу, вполголоса, вполсилы. Счастья жду, себя во всём виня. Сколько раз меня срубить грозили... Сколько яблок продали с меня...

96


* * * В сумятице бессонниц, ночью, моя вселенная жива – и словно птицы вылетают неукрощённые слова. За день банальностей и фальши наподнимаешь столько тонн – что ни напишешь, что ни скажешь, – Не то! – застонет камертон. Но тишина зарю раздует, вступает день в свои права, И кто-то свыше мне диктует тогда нежданные слова.

97


* * * Глазами ты промолвил мне: люблю. Душа сдавала трудный свой экзамен. Как тонкий звон, присущий хрусталю, то, что не сказано, осталось несказанным. Жизнь шла, и миновала тот перрон. Тишь голосила рупором вокзальным. Хоть много слов написано пером, то, что не сказано, осталось несказанным. Дни вечерели. Ночь была в огне. Судьба не раз давала знак весами. И стих, как солнце, восходил во мне. То, что не сказано, осталось несказанным.

98


* * * Что знали мы? – Любовь и лето. Любовь и лето без тревоги. И это всё. А вообще-то, на нас двоих довольно много. Все наши ночи август выжнет, и высыпет сентябрь грома, и небосвод украсит пышно зарёй стеклянною зима! И шмель цветок расщурит летний, и лето вытянет лото. И вновь сплетёт на спицах сплетню сторукий великан – Никто. И в этой странной оперетке, где всё меняется, спеша, как птичка на зелёной ветке, сумеет отдохнуть душа.

99


* * * Прогуляли лето мы, прогуляли. Мы теперь на осени карнавале. Душа засмотрится в туман и замолчит, дождём омыта. А может быть приснилось нам купанье в речке Гераклита?

* * * Легко пусть будет. Кончиком пера. Пусть будет вечно. Памяти сильней. Весь белый свет – он лишь берёз кора, побеленная после чёрных дней. Сегодня снег пытался пасть не раз. Сегодня дымом захлестнулась осень. Пусть будет горько. Памятью о Вас. Светло пусть будет. Память в рай уносит. Печаль пусть не разбудит телефон. Не тронет грусть почтовыми листами. Легко пусть будет. Это только сон, что чуть коснулся памяти устами.

100


* * * Кащей бессмертный зону сторожит. Катигорошек старый стал и слабый. И спрашивает Колобок, – Скажи: неужто нет в селе тех деда с бабой? Так для кого же пьёт цветок пчела? Куда ведут дорожные те знаки? Как долго сказка в сёлах не жила! Теперь пришла, – но нет в них и собаки.

* * * На свете есть гора, где смолкло птиц стаккато. О, горе той горе и горе тем лесам! Прошли здесь, говорят, охотники когда-то, и птичку принести своим велели псам. И ими был убит один летун певучий. И онемели все, умолкли те леса. Теперь там лишь паук плетёт капкан паучий. О, горе, о, гора, отдай им голоса!

101


* * * Всё изменилось: люди, времена. Двадцатый век уже пропал из виду. Сегодня миру колбаса нужна, хоть в ней холестерин и нуклеиды. Упала тень на отчие гробы. Скупать противно чёрту наши души. В лесах дрожат испуганно грибы. С деревьев прыгают сомнительные груши. Эпоху захлестнуло, как Дункан. Постойте, пожалейте век недужный. Поэзия нужна лишь чудакам. Поэты никому уже не нужны.

102


* * * Узнала я, и истина печальна: Жизнь исчезает, как река Почайна. И коль не через год – через века воспоминанием становится река. И будут знать лишь вербы на горе: в ней киевлян крестили, не в Днепре.

* * * Мой добрый лес, о как мне любы, хоть ныне это только сны, ты и листва резная дуба и крона царственной сосны.

* * * Заночевали птицы на лимане. А утром неба не было в тумане. А путь далёк, дорога не легка. Куда лететь? – спросили вожака. Не видит тоже неба он в тумане. Ночуем, отвечает, на лимане. Нам не до сна, нам не до, не до, не до! Не гогочите, Бог нам явит небо. А утром встало солнце на лимане. Восходит солнце кистью Пиросмани.

103


ЗИМНИЙ ЭТЮД Ходила яблоня, в окно стучала веткой. Бульдозер до конца не выкорчевал сад. И яблоня, одна, упорно, беззаветно владельца своего искала наугад. Да так и не нашла, ведь окон много. Дома из камня, окна все вразброс. И яблоня, одна, стояла у дороги. И в гараже ворчал железный пёс.

* * * Твой силуэт – за соснами а голос твой – за ёлками. А поступь – в храме осени и в шелесте травы. А дятел там в беретике минуты звонко щёлкает. А лес уносит в вечность зелёный стяг листвы.

104


ФЛЕЙТА АФИНЫ Знаешь ты, почему Афина сама не играла на флейте? – Заметила, как некрасиво когда надуваются щёки. Она создала эту флейту, но отдала её Пану, ведь Пан всё равно небритый, у него и ноги косматые. Так пусть он играет на флейте, ему это не повредит. А женщине и богине надо подумать сперва. Политика, милые дамы, для красоты – убыток: И щёки надо надуть, и рот иметь до ушей.

105


* * * И снег, и лёд, и солнца свет – всё сразу. И я не знаю: то весна иль нет? Сваровски позавидовал бы стразам, что у меня мерцают на окне. Не будет в поле зимних имитаций, не выбежит река из берегов. Весна плывёт под парусом акаций. Зима плывёт под парусом снегов.

106


* * * Так рано, что акации все спали, росою не расплакались кусты,нас лепестками вишни обсыпали, мы шли вдвоём по саду: я и ты. В излучине Днепра головоломно ныряли чайки. Пенилась вода. А солнце, солнце, солнца шар огромный! Такого не бывало никогда. А мы всё шли. Нас вишни обсыпали. И долго будет память там бродить. Так рано, что акации все спали... Молчали мы, чтоб их не разбудить.

107


* * * И не приходит! Не приходит! И, видно, не пройдёт, казня. Тревога душу колобродит: а вдруг, ты любишь не меня Я по латыни: amore, amo! Неужто спасения не бывает? А море, мама, а море, мама, не исчезает. А море, мама, amore, amo, amore, amo! Других нет слов. Пальцы минут ломаю упрямо, чтоб не сплетались в печаль часов. Распались тучи на миллиграммы. Колодец чернильницы высох не зря. Куда бежать мне? Amore, amo... На лунной карте тоже моря. Сад балдеет в душистой праздности. Иду, сбиваю росу с хвощей. Море Кризисов. Море Ясности. Море Дождей.

108


ТЕНЬ КОРОЛЕВЫ ЯДВИГИ Вчера ночевала я в комнате короля Фердинанда. В кровати под балдахином, из золота бахрома. И мне всю ночь купидоны несли с потолка гирлянды. Но было мне очень грустно. Почему – не знаю сама. Тишь бархатная давила. Таились тени в портьере. Зима за окном в сугробах, и печь натопили так, что ночью тихо скрипели старинные узкие двери, рассохлось старое дерево, и стены скрипели в такт. Говорят, те старинные двери – это двери верхних покоев. Жила там когда-то Ядвига, счастливица из королев. Ночью она спускалась, трогала двери рукою, – Король у ног королевы лежал как смирённый лев. Какие короны и троны, только любви потоки. Коль за коня – полцарства, что же тогда за любовь? Скрипели загадочно двери, слышались тихие вздохи, лепные неслись купидоны и тайной дышал альков.

109


Ступеней чудная музыка... Молчание цвете индиго... Уснуть не могла, не могла я! Кто-то плакал. И тень короля... Так что же ты ходишь, Ядвига? Король твой умер, Ядвига! И лишь повсюду, повсюду – гербы его и вензеля. Эту ночь я запомню надолго, – как рыцарскую балладу. Зима и старинный замок. Печаль королевских лип. Всё проходит, Ядвига. Грустить об этом не надо. Одно лишь осталось, Ядвига. Остался твой женский всхлип.

110


* * * Взлетают кроны сосен голубых. Из года в год дожить до воскресенья. Река. Шалаш. Костёр. Родник. Аборигены Острова Спасенья. Босые дети бегают в селе. Прошла гроза, и не была озонной. А где теперь не зона на земле? И где межа меж зоной и не зоной?

111


* * * Мои дубы, спасибо вам за осень, и за отлёт и радости, и птиц. Наверно, замоталась я не очень, раз слышу шелест княжьих багряниц. Моя княгиня! Ты идешь на плаху, подняв бесстрашно гордое лицо. Я плачу, не скрывая слёз, без страха. Мои дубы, спасибо вам за всё.

112


* * * Я Вами отболела. Трудно было. Всё было, как сумбурный бред, как сон, Любовь подкралась тихо, как Далила, а разум спал, доверчивый Самсон. Теперь пришла пора прощаться. Будни. Мороз украсил окна мастерски. И как мы будем, как теперь мы будем?! Мы далеки, и всё же так близки. Ты сказка дней – она была недолгой. Тот светлый сон – исчез он без следа. Но то сиянье над моею долей – оно со мной осталось навсегда.

113


* * * Аж рассвело в траве – такие пали росы. Ещё быть может капля не зимы. В лесах скитаются сутулые колоссы – деревья, бесприютные, как мы. Печально им, как нам. Уже нигде нет лета. И стали синими от холода дубы. Лишь там, где лось лежал, земля теплом согрета,– растут там тихо удивлённые грибы.

114


СЛАЙДЫ У нас в саду цвела роскошно флора, – любим-трава и мак, крапива и ревень. И прадед мой ходил, как призрак Эльсинора, в кустах пищала сойка целый день. Смородина и тёрн чернели там на ветках, малины заросли опутали забор. И дух индустриальный пятилеток тогда ещё не проникал в наш двор. Ещё цвела герань, и яблоня родила, Над огородом пар струился, как во сне. Бабуся огород с трудом огородила, и каждый год забор белила по весне. А после кто-то грушей соблазнился и выломал одну доску в заборе. И в ту дыру поэту мир открылся, огромный мир, где радость есть и горе. Окно открылось – из укропа и в Европу. В Европе дан был старт машинам паровым. И прадед мой ходил, как Ной после потопа. А я была мала – ну просто херувим. Я прыгала в цветах, всегда была в полёте. Пугала в гнёздах птиц, резвилась целый день. А утром сквозь сирень смотрела я на тётю, а та сама была – цветущая сирень. Идиллия? Пускай. Архаика? Убили. Пусть в уголках души цветёт местами сад. Мы докатились – неба цвет забыли, оно порой имеет цвет досад.

115


Пусть будет сад, и луг где коз пасла ты, и кот-воркот, и много всяких див. Но память взрослая – она уже не слайды. Тогда судьба посмотрит в объектив.

* * * Приходит ночь. С ней тучи дум угарных. Звенит дорога на одной струне. Гирлянды окон, вафелек янтарных, вдали тихонько тают, как во сне. И чертят графику химерно в полётах бреющих своих живые музы постмодерна – вороны свалок городских.

116


* * * Я утром голос горлинки люблю. Скрипучий голос первого трамвая я забываю, напрочь забываю. Я утром голос горлинки люблю. А может, только чудится лишь мне тот несказанный камертон природы, где зори ясны и где тихи воды? – Я утром голос горлинки люблю, Тоскую я о чудном вскрике слова, Народа моего побег терновый, ожог души прохладой исцелю. Я утром голос горлинки люблю.

117


* * * Бывает миг великих потрясений: увидишь мир как будто бы впервые. И небосвод безрадостный осенний пронзят внезапно стрелы огневые. Стоишь, как стон, под мощным сводом сказки. Душа прозреет вещими глазами. Кричит листва. И с лиц спадают маски. И вещи суть свою являют сами. Причастности к векам простосердечность в сияние души перерастает. И память улетает в бесконечность, и только там себя и вспоминает.

118


* * * Осенний лес, осыпанный росой, залюбовался собственной красой. Как будто бы незримый Левитан его коснулся кистью тут и там. Осенний ветер отгулял, затих. Стоит берёзонька – как в искрах золотых.

119


* * * Стояла груша, зеленел лесочек. В печальном небе гасло чудо дня. Был тоненький у груши голосочек, он в золотое детство звал меня. Мы день и ночь с ней говорить могли бы, не слышали мы грохота дорог. Моих забот увесистые глыбы старик Сизиф в то время постерёг. А мы, как две подруги в подворотне, друг другу поверяли все мечты. Она боялись осени холодной, а я боялась шумной суеты. Мы с нею вместе слушали кукушку. И тучи плыли, как нездешний дым. Сизиф курил махорку на опушке, и вспоминал, как был он молодым.

120


* * * В пустыне сизых вечеров, в полях, распахнутых судьбе, о, сколько слов и сколько снов мне снилось вещих о тебе Не знаю, кто ты, где живёшь, кого милуешь и голубишь. Но знаю я – ты тоже ждёшь, грустишь, волнуешься и любишь. И жизнь моя в твою войдёт. Тебя, не зная, я узнаю, так сын скитальца узнаёт вмиг признаки родного края. Для этого и стоит жить. Другие пусть проходят мимо, чтоб образ твой не замутить, единственный, неповторимый. Пусть это – прихоти мечты, пусть это – рой фантазий странных, но сердцу часто снишься ты, как морю снятся ураганы.

121


* * * По сей день Посейдон занимает свой трон. Он трезубец сжимает в деснице. В голубой одиссее реликтовых крон то соблазн, то погибель таится. Там сидит за кустами не Фавн, так Амур. Высоки и стройны все мужчины. И античная в пене родится гламур, из морской поднимаясь пучины. Выше туч там стоит величавый Парнас. На Олимпе бушует Юнона. И Пегас, как фугас, пролетел и погас, чуть крылом зацепив Посейдона. Просто хочется моря. Без Скилл, без Харибд. И богиню, нагу, необуту. Только пусть не напорется танкер на риф, разливая муары мазута.

122


И ВНОВЬ ПРОЛОГ День имею, имею миг, да ещё и вечность в придачу. Было счастье – сменяла его на беду. Голубыми дождями сто раз над тобою заплачу. Гиацинтовым солнцем сто раз над тобою взойду. А любовь, словно таинство первых причастий была. Друг пред другом мы были совсем беззащитны при этом, Днём любовь наша радостным чувством предсчастья цвела. Утро было нам ночью. А ночь нам казалась рассветом. А теперь... что теперь? Моё сердце застынет навечно. На пожарах печали я память свою обпалю. Если б знал ты, как сладко, как бесконечно, и как сначала тебя я люблю.

123


* * * Осенний день, осенний день, осенний! О, синий день, о, синий день, о, синий! Осанна осени! О, сень осин! Осанна. Лес осенило, осень несказанна! Цветы последних астр пали ниц, кричат от боли. Ковёр из перелётных птиц летит над полем. Багдадский вор, багдадский вор похитил лето. Кузнечиков не слышен хор, – все песни спеты.

*

124


* * * Сияет ночь жемчужиной Растрелли, бежит Боричев спуск под шум колёс. И соловьи, лесные менестрели, всю ночь доводят яблони до слёз. Шумит весна садами молодыми, душистым цветом землю замело. В такую ночь шальную, князь Владимир, быть бронзовым тебе не тяжело?

* * * Дождь проиграет в огородах гамму, Весна зелёной чёлкою тряхнёт. Педали дней легко нажав ногами, над полем птица звонко запоёт. Зажгутся ночи зорями жасминно. Дождь жалюзи поднимет по дуге. Пионы стайкой, розовых фламинго стоят на грядках на одной ноге.

125


* * * Как холодно! Акации цветут. Висят их люстры над сырым асфальтом. Печально звёзды смотрят в тёмный пруд, и электричка вскрикнула контральто. Я тихо шла. Так ходят скрипачи, не потревожив музыку словами. О если бы хоть миг в немой ночи вот так побыть наедине мне с Вами! Быть может, и у Вас такой маршрут. Разлука нас и мучит, и сближает. Как холодно!.. Акации цветут. Как холодно! Душа без Вас страдает.

126


* * * Память моя плачет над снегами, где стоят берёзы и кресты. В зимней серебристой амальгаме солнце белым хочет прорасти. Есть, на что мне в жизни опереться, дан мне Богом дар на весь мой век. Словно из невидимого сердца кровь калины капает на снег.

* * * Хоть пахнет сено, хоть роятся осы, хоть не желтеют листья у рябин, но ночью по садам крадётся осень и задувает пламя георгин.

127


* * * Из серебра на соснах эполеты, их позументы вороньё клюёт. А где-то, может, на других планетах весна дубравам листья раздаёт. Снега идут печально, безутешно, идут, идут потоком белых масс – цветами галактической черешни холодный космос обсыпает нас. Безжизненна вселенной безупречность. Начало и конец едины в ней. Идут снега... Плюс минус бесконечность... Снежинка тает на щеке моей.

128


* * * Не говори печальными глазами то, что сама боюсь облечь в слова я. Так нежность и любовь родятся сами. Так тишина родится грозовая. Не знаю, кто ты, сон или виденье, иль чёрной магии так мучит кабала? Меж нами было радуги свеченье. Теперь меж нами пропасть пролегла.

* * * О, как страшно, невозвратимо, как навеки и на века, без слов, без крика, неотвратимо уходят родители, вздрогнув слегка. Без слов, без крика, неотвратимо, беды и горя хлебнувши всласть, как безысходно, невозвратимо в смерть они уплывают, смирясь.

129


* * * Был день, как день, из будничных мгновений. Как чёрный ворон прилетела весть: скончался Дерида. Но это всем до фени. У каждого свои заботы есть. Но для чего же убивать нам осень мазутным духом бесконечных трасс? Я знаю вас. Но, может быть, не очень. А вы меня – не больше, чем я вас. Вот я прошла, и вы не оглянулись. Вот вы прошли, а мне и дела нет. Скончался Дерида, и мы с ним разминулись. Как все в конце концов. Уж так устроен свет.

130


* * * Что ж, авторучка – не клинков потеха. Не брызнет вражья кровь из-под пера. И дождь идёт. И гетьман не приехал. Не вовремя. И всё-таки пора. Пора, пора! Живём на склонах Этны. Позор веков лишь лавы вал сотрёт. Одни слова? Зато они бессмертны. Уймите злость. Их пуля не берёт.

НЕВОЛЬНЫЙ ПАРАФРАЗ Поэт, не дорожи любовию народной, Ведь не она даёт тебе чины. Кому он нужен, дар твой благородный? На всякий случай оду сочини. Пиши про честь и совесть, а при этом перо макни ты в муть людского дна. Ну, словом, так: поэт, не будь поэтом. Тебе дадут за это ордена.

131


* * * Есть стихи-цветы. Есть стихи-дубы. Есть – шуты. Есть подобные ране. Есть повелители и рабы. И есть стихи-каторжане. Сквозь стены темниц, по стерне лихолетий идут и идут по этапу столетий.

ОБИЖЕННЫЙ ТОРКВЕМАДА Я инквизитор. Что же тут такого? Зачем кричите о моей вине? Не хвастаюсь я. Века золотого, сказать по правде, не было при мне. Да, я пытал. Да, возвращал я в лоно. Костры палил я выше головы. Я их убил, ну может, полмильёна. А сколько, господа, убили вы?!

132


* * * Открываю рассвет я скрипичным ключом. Ночи мрак инкрустирован нежностью. Горизонт поднимает багряным плечом день – как нотную строчку вечности. Что сегодня? Какой весёлый фрагмент из моей неистовой доли? Улыбается правда глазами легенд и свобода – глазами неволи. Любовь беспредельная – виолончель моя. Пути прощальные – скрипки печальные. А в серые будни – бить буду, как в бубны. Очень легко мне. Мне очень трудно. Науки прокисший рислинг. Философий завравшийся нимб. Слово – фамилия мысли, а чаще – её псевдоним. Так что же ищу я, и чем я сегодня жива?! Многословный мир, многолюдный. Стихи, вы поэзия? Или только слова? У грядущего слух абсолютный.

133


* * * Будь щедрой, как земля. Хоть плуг тебя терзает, рожай и повторяй цветение своё. Пусть сволочь заливается борзая. Что есть душа – не спрашивай её. Коль есть, то есть. А нет – то не построить. Века собрали мудрость, а не я. Кассандра плачет на руинах Трои. В руинах Трои греется змея.

* * * Поэзия и я – молчим мы тут. В глаза друг другу мы глядим печально. Она не знает, как меня зовут, ведь нет меня на свете изначально. Я не взошла: посеяли в бетон. Не принялась, морозами побита. Я неуместна, словно камертон в косматом кулаке бандита.

134


* * * Моя любовь! Стою перед тобою. Возьми меня в свои святые сны. Не сделай лишь послушною рабою и не запачкай крыльев белизны. Не допусти, чтоб свет сошёлся клином, не позволяй забыть, зачем живу. Мне подари над шляхом тополиным сияющего солнца булаву. Не дай погрязнуть в сплетнях, в небылицах, спаси от передряг дорог земных, чтоб кости не тревожились в гробницах простых и гордых прадедов моих. И им в любовных схватках напряжённых от терпкой страсти вдруг сводило рот. И их за стремена хватали жёны. Но, что поделать, – только до ворот. А там, а там... Жестокий клёкот боя и звон мечей до будущей весны... Моя любовь! Стою перед тобою. Возьми меня в свои святые сны.

135


* * * В белом-белом-белом поле чёрный гомон воронья. Села стая и мечтает съесть убитого коня. Скачет конь, копытом цокает, ухом шёлковым прядёт... Все вы, чёрные, подохнете, пока конь тот упадёт.

* * * Пишите письма, отправляйте почтой, когда их ждут с надеждой адресаты. Вы им пишите, несмотря на то, что нет времени и не о чем писать им. Черкните лишь, что живы и здоровы. Ни строчки, почему же вы молчали. Не бандероль, не ворох слов дубовых.– Ау! – и всё, сквозь годы и печали.

136


* * * Тех журавлей стремительные руны... Сюиты голубой грустит труба... Осенний дождь свои натянет струны, их тронет тонким пальчиком верба. Взмахни, арфистка, рученькой вербовой! Ты вся до плеч закутана в туман! Сыграй ты мне мелодию любви, ту, без которой холодно словам. Сыграй ты мне осенний плач калины. Сыграй мне всё, что я тебя прошу. Я не скрипичный ключ, а журавлиный тебе над полем в небе напишу.

137


* * * Дроби, ломай, круши стереотипы! Они кричат, противятся – ломай! Хотя привычка с профилем Ксантиппы рыдает, молит, просит: Не замай!» Откинь её в дремоту сонной лени. Она тебе отрава, как стрихнин. Ты исчезай в дыму самосожжений, на пепелищах собственных руин. Гори огнём. Играй с нечистым в теннис. Сгори до пепла в думах и мечтах. Пусть вылетит не тот же самый феникс, а новый и неимоверный птах!

138


* * * Вечерний луч, благодарю за день! Вечерний луч, спасибо за усталость. За просветлённый тех лесов Эдем, за васильки, что в жите затерялись. За твой зенит, за ясный твой рассвет и за мои зениты без предела. За то, что завтра хочет зеленеть, за то, что отзвенеть вчера успело. За небо в небе и за детский смех. За то, что я могу и что должна я. Вечерний луч, благодарю за всех, кто не согнулся, душу сохраняя. За то, что завтра – новая ступень. Что где – то кровь покуда не пролита. Вечерний луч, благодарю за день, за то, что слово для меня – молитва.

139


* * * Я счастлива, ведь есть кусочек неба и две сосны в распахнутом окне. А ведь казалось, что живого нерва, живого нерва нет уже во мне. Уже душа не знала, где тот берег, уже устала от поклаж тройных, и в громе дня, в оркестрах децибелов мы были, словно хор глухонемых. И вдруг – О, Боже – сразу после чада и болтовни, где равен смысл нулю, я слышу дождь. Он тихо плачет правду, что я кого-то издали люблю. И тишина. И птицы надо мною. И люди те, что не погрязли в зле. В душистой туче из дождя и хвои стоит туман, как небо на земле. Пасутся тени вымерших тарпанов, бесшумно ходят сумерки и сны. Весна придёт с бокалами тюльпанов,за небо выпью и за две сосны.

140


* * * Я брошу всё. Я верю в километры – те, что навстречу ветру я прошла. Как много их у матушки Деметры, той, что земли богинею была. О, размотай пути мои, богиня! Сама с собою я теряю связь. Спаси меня, спаси меня, ведь гибнет моя душа, к чужой душе стремясь, Так нежно, так светло, с такою мукой, не подчиняясь трезвому уму. Спаси меня пространством и разлукой – я ничего на память не возьму. В краях, где солнце цедит горечь цедры, где гром запрятал ливень в рукаве, где только вёрсты, крашеные зебры, пасутся в запорошенной траве, пусть будет степь, пусть будет лес и горы, пускай взорвётся весь земной твой ад, когда недобрым глазом семафоры печалью мне дорогу преградят.

141


ЭКЗОТИКА Если это было бы счастье, то это было бы просто счастье. А всё, что сверх того – это поэзия. Слушай, милый, ты защищайся! Я стала дикой, я – Полинезия. Когда-то Гоген сбежал на Таити, остались тут и модерн, и готика. В чёрством, скрипучем мире, поймите, только любить – теперь экзотика. Я нарушила все табу! Мои цветы нарвала я в нирване. Пасётся обязанностей табун, а я целую тебя в вигваме. Что из того, что одета по моде? Я в джунглях была и насилу выбрела. На цыпочках души предков приходят, чтоб посмотреть, кого же я выбрала. Глаза у них блестят, словно стразы. Как Голиафы, голы вершины. Птица тюльпан пьёт воду из вазы, птица сирень пьёт из кувшина. Такое вот у меня Таити – руки твои, золотые лианы. И странно мне, что ходят, глядите, по земле пошляки, как павианы. В дом ко мне две звезды влетело. Сады стоят отражением храмов. Люблю твое тело, смуглое тело, тело с татуировкою шрамов.

142


* * * Был Ирод и была Иродиада. И Саломея, доченька, была. Ей приказали, вот она и рада, и голову на блюде поднесла. Так царь велел, и мама так сказала. Так говорил и старый жрец косматый, вот и пустилась, дурочка, по залу в тот танец , непристойный, страшноватый. Царевночка! Танцуешь виртуозно. Созданьице! Как ставишь в забытьи на белый мрамор зала грациозно ты золотые ноженьки свои! ... И голову, с волной волос по плечи, им подала, от крови аж хмельна. А то, что это голова Предтечи – не понимала, бедная она.

143


* * * И дождь, и снег, и ветер, и метели. Высоковольтной линии Голгофы. На белом поле россыпь нонпарели – вороньей стаи двигаются строфы. Уже на горизонте новый век, у времени он новых песен просит. Как всадники в степи, торопят ритмы бег, и рифмы заплетают строчкам косы. А в эпицентре логики и стресса, там, где с родным сплелось чужое крепко, там ценит разум выкрики прогресса, и стережёт душа богатства предков.

144


* * * Вечер очень турецкий. Полумесяц, звезда и ясно. Пионы великолепны. Уста их полуоткрыты. А кто тут – за дождь? – Ладошки. Зелёные. Единогласно. А ночью уже искупают срезанных вас в корыте. Ночью ворвутся татары, ударят вас ятаганом. Они уже очень близко. Они где-то рядом скрываются. Ночью я буду писать стихи. Вдруг – стоны, боль ураганом. Пионы все уже срезаны. Они не сопротивляются. Осыпаны все сады лепестками их красоты... И только пара слезинок упадёт из пузатых корзинок... Составляет тётка букеты не хуже любого японца. Сколько стоят пионы эти? Не знаю – Спросите у солнца.

145


* * * Я, что явилась в мир не для коррид, я, злейший враг толпы и телекамер, о как же опостылел и обрыд мне этот ежедневный бой с быками. Я надеваю свой пурпурный плащ. Вмиг бешенством глаза налились бычьи. Иду на них... Душа моя, не плачь... Для женщин это спорт теперь обычный.

146


* * * Кобзарь в пустыне Косарала пел, в застенке батюшки-царя. Цепями каземат гремел, чтоб не слыхали кобзаря. А песня крепла в ссылке дальней, решётки все круша в момент. Правдивой песне звон кандальный – привычный аккомпанемент.

* * * Страшны слова, когда должны молчать, когда они внезапно затаились, когда не знаешь, как же их начать, ведь все слова когда-то говорились. Ведь кто-то ими плакать был готов, страдал, произнося слова такие. Людей мильярды, и мильярды – слов, А ты их должен вымолвить впервые. Всё повторялось: красота, уродство. Всё было: и асфальт и спорыши. В поэзии основа – первородство, бессмертное касание души.

147


* * * Башня белая. Чёрное дерево. Спи. Мы одни. Пусть приснятся нам кони в степи. Пусть приснится что хочет, лодка, поле, сугроб. Может, кто-нибудь с Марса смотрит на нас в телескоп. Мы летим себе и летим, и его не касается это. Мы у себя на Земле, у него – другая планета. У нас очень мало общего: только звёзды в небесной степи. Башня белая. Чёрное дерево. Спи.

148


* * * Дорогой мой, солнечный, откликнись! Может, лучше промолчать в ответ? Золотые памяти вершины, виден с них один лишь силуэт. О, как печален памяти эстамп! Мои слова от немощи – калеки. А ты не здесь, ты там, ты где-то там, как небо, щуришь солнечные веки.

* * * Ты помнишь, как пришёл ты с пристани? Как были все сады расхристаны? В гирляндах и с зелёным жезлом, весна сияла, искрилась роса. Плакучих ив печаль исчезла, так сладко пели иволг голоса. А розы под окном цвели так пышно. Мы времени кричали: «Подожди!» А на веранде по прозрачной крыше то голуби ходили, то дожди...

149


* * * Тоскует хата, что она пуста. Тоскует сад, что он не золотой. Глухонемая ночь осенними руками с луною говорит на пальцах. А тучи мимо, тучи мимо, мимо. Вой пустоты в трубе тягуч. Луна в трагичной маске мима белеет под бровями туч.

150


* * * Не так уж много в драме жизни действий: Лишь детство, юность, молодость и старость. Что хочешь, делай. Плачь ты или смейся. Неси свой крест. А кроме – что осталось. Поглотит всё течение веков. Судьбы обломки вынесет на сушу. Жизнь – искупленье не своих грехов. Жизнь – это отдиранье репьяков, которые когтями впились в душу. Кричи, проси – эпоха всё глуха. Поэт склонил над папской туфлей профиль. Суфлёр подсказывает подлое «ха-ха!» Мне не смешно. Ведь я не Мефистофель.

151


СМЕХ Я слышу сквозь открытое окно, как женщина искусственно смеётся. Наверное, ей грустно, но она желает, чтоб хотелось ей смеяться. А я смотрю на реки тёмных улиц, на головы весёлых фонарей в кокетливых фуражечках из жести, и как на мой высокий подоконник каштан роняет белые цветы. А я смотрю и размышляю о стихах. Когда им грустно, – пусть они грустят, но пусть они фальшиво не смеются, не то позакрывают люди окна..

152


* * * Большие поэты стихи не умеют писать. Клевал их в печёнку орёл, сомнения сны выпасали. Графоманам полегче. Хоть нечего им сказать, написать решили – и написали. Про что угодно. Когда угодно. Сколько угодно. И всегда всуе. Главное, что не антинародно. Народ засилосует. А поэты-гении, – все они так бездарны. Из ночей выходят, черны, как шахтёры в забое. Эти клочки бумаги – смертельные их плацдармы одинокой битвы с временем, государствами и собою.

153


* * * Ничего такого не сталось. Ведь кто ты мне? Посторонний. Жизнь моя тянулась, моталась горькою нитью иронии. Жизнь моя тянулась, моталась. Остался кусочек боли. Ничего такого не сталось. Ты просто похож на Долю.

* * * Я у людей не прошу защиты. Я никогда ничего не просила, ведь не попросят гранитные плиты, чтобы в жару их гроза оросила. Я у людей попрошу только веры в слово моё, что смешалось со стоном, в искренность взгляда глаз моих серых, в каждую ласку рук нестудёных.

154


* * * Я упала на дно. Надо мною свинцовые воды. Привидения верб мне кладут за поклоном поклон. Захлебнулась – и вниз, как убитая вспышка свободы, как с немой колокольни врагами обрезанный звон. Погружаюсь в песок. Может, где-то в веках отдалённых кто-то, как-то припомнит и тихо меня позовёт. Рыбы странные, тучи, и тени быков бетонных – всё плывёт надо мной... Надо мной всё бесшумно плывёт. Снится мне светлый храм. Снится мне куполов позолота. В ясном небе стоят обгоревшие веры кресты. Как мне холодно тут! Но хотя б – никакого болота. Глубина, она что ж? – водяная сестра высоты. Забываю свой голос. Хочу научиться быть мёртвой. Замерзает река. Вглубь уходит подводная тварь. Но зато хоть одно: знаю я, что канат мой истёртый, дёргать в праздник чужой никакой не захочет звонарь.

155


ПРИТЧА О РЕКЕ Давным-давно была река Диала. И царь персидский, звали его Кир. И лотосы белели, как пиалы. Играл огнями берег, как факир, Священный конь погиб в реке случайно, когда пришлось её переходить, И Кир издал указ необычайный: За преступленье реку осудить. Царь повелел, чтоб не было Диалы. Он смертный приговор ей огласил. Кир приказал прорыть в песке каналы. Срубил деревья, травы все скосил. Отвёл он воды в стороны все сущи. Река исчезла. Сгинула река. Прошло по ней всё войско, как по суше. Прошло то войско... И прошли века... Пески пустынь засыпали каналы. Река вернулась и течёт поднесь. И нет царя. Но есть река Диала. Кир умер. А река Диала есть.

156


* * * Ну медь, ну, золото. Ну, продана свобода. Ну, власти жаждете, и вам границы тесны. Но как посмели вы похитить у народа и память, и достоинство, и песни? О скалы бьётся безутешно море. Неруда умер. Всё горит Трансваль. Что ни народ – одно и то же горе. Что ни поэт – одна и та ж печаль.

157


ПОЧТИ ПЕРЕВОД С ПРОВАНСАЛЬСКОГО Я рыцарь и поэт, не сходен я с ханыгой, и не служу чужому королю. Я в отблеске меча читаю предков книги, и даму сердца издали люблю. Есть у меня приятели-жуиры, но знаю, что такое есть любовь. И я друзьям не хвастаюсь в трактире, что ночью залезал я к ней в альков. Есть наш король, и мы его вассалы. Чёрт побери, и я его вассал. И все ему по оде написали, лишь я один ему не написал. И хоть живу я с королём не в мире, ведь я ему не посвящаю од, не стану я подмигивать в трактире – глядите, мол, какой он идиот. Купить – продать себя не позволяю, моя душа не ходит на базар. Я не клянусь – ведь я не изменяю: не раз я это в битвах доказал. Хоть есть на свете стороны четыре, я здесь живу, я этот край люблю, я не боюсь доносчиков в трактире, ведь всё в глаза сказал я королю.

158


* * * Наша жизнь – вокзал. Кто приезжает, кто уезжает. Поцелуи раны, сумки и чемоданы, слова и фразы – всё сразу. Кто едет в мягком, а кто – в плацкартном. Кто едет в общем, – как в бочке селёдки, а кое-кто в страшном – с железной решёткой. Квадраты решётки прочерчены чётко. Под потолком – небо в рамке, можно звёздами играть в дамки. Остановки. Аварии. Туристов ватаги. Зал ожидания. Карты. Вагоны-парии. Вагоны-трудяги. Вагоны-аристократы. Люстра – электрическая сестра орхидей. Очереди. Буфет. Кассы. А нельзя ли так, чтоб для всех людей вагоны первого класса?

159


* * * Все мы - яблони, облитые купоросом. Все мы можем родить только мелкие кислющие яблочки. И когда наш хозяин цепляет на нас румяные бутафорские плоды, – иллюзию урожая – корни наши болят в нашей земле. Я вышла из этого сада. Надо мною нет господина. Мне дорога лишь земля, из которой я расту. Я стою одиноко, но в моих промёрзших соцветиях предчувствую свои первые настоящие яблоки.

160


* * * Улыбки, цветы человеческих лиц – красные розы страсти, белый гнев камнеломки, колючий шиповник презрения, усталости синие ирисы, – меня бросает в дрожь, когда я вижу улыбку пошляка или лакея. Надо было бы мухобойкой убивать такие улыбки.

161


КОНЦЕРТ ЛИСТА Я в Киеве. Сей город чистый прекрасен, как улыбка доли. Но здешний мэр не знает Листа. Играть я буду на Подоле. Ну, что ж, согласен, всё готово. Я их презреньем покараю. Зовётся площадь Контрактовой. Они торгуют. Я играю. О, как зашарканы антракты! Барышники – народ хороший. Поставят подпись под контрактом, а после шумно бьют в ладоши. Из Вены, знаю, едет шулер. С ним в карты режется купчина. Им лишь бы деньги. Лист иль Шуберт, хоть Моцарт сам – им всё едино. Я задыхаюсь, умираю. Товар лицом, лицо – товаром. Всё, что имею, проиграю. Я запущу в них гонораром! Царям играл я. Без задора теперь я им сыграю щедро, аж склады банок и фарфора задребезжат им от крещендо. Те торгаши и те их крали! Те фижмы, фраки те в карете... Позор! Но вдруг я вижу в зале одно лицо, второе, третье!

162


* * * О люди, кто вы? Кто вы? Кто вы? Я связи с вами не утратил? Зовётся площадь Контрактовой но вы пришли не для контрактов. Играю вам, не той ораве. Я говорю: «Спасибо доле в Париже, в Риме и Варшаве! И в Киеве. Здесь, на Подоле».

163


ЛЕС Копошатся в земле грибы. Цвет черёмухи грандиозен. Дубов золотые гербы горят под коронами сосен. Храмы берёз белесых, древняя их держава. Профиль вчеканен леса в солнечный круг кровавый. Тут каждый сам себе пан, живёт по своим законам. И солнце – высший Коран. И корона лучшая – крона. Столетья – затравка лишь им. Зверья – от льва до букашки. Государственный сосен гимн: «Дровам из дерев нет поблажки». И только при людях тут деревья дрожат от страха, ведь лучших из них поведут ни за что, ни про что на плаху. Покалеченными – гнушаются. Вырубка лучших – закон. С ними печально прощается ландышей белый звон. И горько ночью одни закурят люльки из моха бородатые старые пни, и слуги царя Гороха.

164


* * * Бьют в землю груши, как из катапульты. Бьёт в тамбурины осени орех. Сады, в которых слышен старый мультик, глотают пыль дорог проезжих всех. В своём гнезде танцуют аистята. Подпрыгнув и вцепившись второпях, как малые русалочки, девчата качаются на согнутых ветвях. Ой доля, доля, что творишь ты с нами? Тем осокорям, видно, двести лет. С таких качелей, мир обняв руками, и я когда-то вылетела в свет. Вот я сойду с наждачного перрона в зелёный этот и багряный день. Просмоленная там сидит ворона в берете солнца набекрень. Ворон считает храм наш златоглавый, и цеп танцует на ржаном току. Зачем мне те магнолии, агавы? Лишь мальву поцелую я в щеку.

165


* * * Был век орлов, теперь помельче птицы. Из барских рук сыпнули им пшена. Не надо правду говорить цветисто. Она проста сегодня и страшна.

* * * Простора, простора, простора, и чтоб никаких травм. И чего-то такого простого, как прорастанье трав, и чего-то такого дивного, как музыка без изысков. И слова, хотя б единого, но только с бессмертным смыслом.

166


* * * Не так уж и страшна та речка Лета, цензуры кандалы не так горьки, как самоликвидация поэта неправдой собственной строки.

* * * Душа в кочевье провожает птиц. Взошёл трагичный профиль над снегами. Поэт не будет ширмой для убийц. Мы были, есть, и будем мы врагами.

167


* * * Леса и горы мудры, как Тагоры. Ещё мудры и камень, и сова. Но где волшебный корень мандрагоры, чтоб мудрость ту перевести в слова?

* * * Ищите цензора в себе. Он там живёт, вас погубить готовясь. Он притаился там, как чёрт в трубе, и тихо удаляет вашу совесть. Из средины, исподволь, не враз. Всё доброе он стащит до кусочка. И незаметно вынет вас – из вас. Останется одна лишь оболочка.

168


* * * Род человеческий, ты очень молодой. Ведь сколько б мы не загибали пальцы, – ХХ век! – но и сейчас порой встречаются ещё неандертальцы. Как ни смотри, нельзя понять, ей-ей. Не даст ответ и микроскоп зеркальный. Как будто люди, всё, как у людей, но их душа ещё не слезла с пальмы.

* * * Позорно быть оратором толпы. Рабы рабов ничтожней, чем рабы. Грядущий хам, он даже не грядёт. Он нас в своё грядущее ведёт.

169


* * * Вы ждёте исполнения обетов, а я лечу на сломанном крыле. Впишите в Книгу красную поэтов. Поэты исчезают на земле.

* * * Теперь Жар-птицы не бывает. Жар-птицу серость убивает. Человек усреднён толпою. Заснуть. Забыть. Проснуться собою.

170


* * * Как давит мир, как оглушает, как вяжет, тянет нас на дно! Как сохранить нам наше сердце, ведь не из камня же оно? Как сохранить в себе нам душу, когда кругом кричит беда? Кит может выпрыгнуть на сушу. А человечеству куда?!

* * * Обогнали конку экспрессом. Увенчали гения лавром. То, что было вчера прогрессом, станет завтра ихтиозавром. А в самом деле, по восходящей ли идёт фантазия человечества? От крылатого коня до крылатой ракеты.

171


* * * В душу наплёвано. Мучено. Мечено. Жизнь обворована, плёнка засвечена. Устала я от филиалов ада. Что кроме муки? Кроме боли что? Оптимистичные пасторали. Главное – что по спирали.

* * * Что от взгляда обычного скрыто, открывается лишь чудакам. Золотые прочти манускрипты и в глаза посмотри векам. Слышишь древних гул космодромов? Ошарашенный разум притих. ... Нездешние абрисы храмов. ... Нераскрытые нимбы святых.

* * * Чернобыльские мёртвые леса! Не забывайте наши голоса.

172


* * * Не следует завидовать Шекспиру, в плохое время жить ему пришлось. Кровь с эшафота брызгала на сцену. Различные они писали пьесы: Шекспир – свою, свою – Елизавета. Противоборство власти и гения. Слух королевский ждёт восхваления.

* * * Не поучайте молодых, пускай побудут молодыми. Каждое поколение открывает своё шампанское. Каждое поколение свою выпивает чашу. Но почему же они должны выпить ещё и нашу? Причём она и наша. Нам оставлена эта чаша.

173


* * * Погружение в море плебейства – это не демократия. Хоть поднимай его домкратом, всё ж хам не станет демократом. Мещанство ненавидит простоту. Держись всегда от хама за версту.

174


* * * Опять всё те же и числа им несть. И наши души больше не крылаты. Христос, не знаю, может где-то есть есть, Зато в глазах рябит от тех Пилатов.

* * * Режимы, хунты и претории – проходит всё остаются народы. Ну а решётки – канва истории, чтоб было где вышить лицо свободы.

175


* * * Всё тяжелее найти цветы, чей мёд может быть целебным. Брали не зря европейские пчёлы нектар с цветов Андалузии. Уносили в свой древний улей космическую пыльцу. А также пыль архаичную всех книгохранилищ мира. Горек мёд в наши дни, соты теперь из синтетики. На проводах телеграфных не сыграешь печаль гитары.

176


* * * Идёт ночей неспешный караван. Мелькают дни, как пятки марафонца. Слова не верят более словам, и щурятся от правды, как от солнца. Не знать победы истине без нас. Орда писак заполнила Парнас. Толпа собралась возле водопоя, – мой конь, не подступиться нм с тобою! Придётся искать горное озеро. Не люблю я мутного слова.

* * * Феникс вылетает из пепла. Из мусора он никогда не вылетит.

177


Переводы с немецкого

178


Райнер Мария Рильке (1875-1926)

СЛЕПАЯ Незнакомец: Тебе не трудно говорить об этом? Слепая: Нет. Всё было так давно, и то была другая, Которая жила легко и шумно, и видела тогда, И умерла. Незнакомец: И смерть была тяжёлой? Слепая: Смерть – надругательство над безмятежным. И надо сильным быть, коль умирает даже посторонний. Незнакомец: Она чужой тебе была? Слепая: Вернее, стала. Смерть делает чужими даже дитя и мать – Сначала это было очень страшно. Сплошною раной стало моё тело. Мир, Который цвёл и зрел вокруг, Был вырван, показалось мне, с корнями И сердцем из меня, и я лежала, Подобно голой вскопанной равнине, и пила Холодный ливень слёз моих, Что непрерывно медленно струился Из мёртвых глаз. Так облака спадают С пустого неба в час кончины Бога. И слух мой острым стал и для всего открытым. Я слышала неслышимые вещи: И время, что текло по волосам моим, И тишину, которая звонила в хрустальные бокалы. 179


Я ощущала возле рук моих Дыхание огромной белой розы. Я думала: всё время ночь и ночь; Казалось мне: полоску видно стало, Которая начнёт, как день, расти, И мне к заре хотелось подойти, Которая давно в руках моих лежала. Когда тяжёлый сон, как талая вода, Стекал с лица, оставив тёмный след, Я мать звала: «Иди скорей сюда! Зажги мне свет!» И вслушивалась. Долго всё молчало, Моя подушка словно каменела, Потом как будто что-то посветлело: То мама горько надо мной рыдала, Но я об этом думать не хотела. «Света! Света!» – кричала я часто во сне. – «Помоги! Пространство обрушилось мне На грудь и лицо. Убери его! Ты должна его высоко поднять, Должна его снова звёздам отдать; Я не в силах жить и небо держать на себе! Но я тебе говорю, мама? Нет, так кому же? Себе сама? Кто там за занавесом? Зима? Мама, буря? Мама, Ночь? Дай ответ!» Или: день? Свет! Без меня! Как может быть день без меня? Я нигде не нужна? Никто не грустит обо мне? Неужели мы всеми забыты? «Мы»? – но ведь ты же там, Ты всё имеешь, не правда ль? Тебе все вещи хотят помочь, Добра желают. Когда твои глаза отдыхают, Даже если очень они устали, Они могут открыться опять. 180


...моим суждено молчать. Мои зеркала замёрзнут без ласки, Мои цветы потеряют краски. Строки в книгах зарастут. Птицы мои разлетятся по городу, Будут метаться и биться В чужие окна с тоской. Я от всего на свете отколота, Стою одинокой скалой. – Я остров. Незнакомец: А я через море сюда добрался. Слепая: Как? На остров?.. Ты перебрался? Незнакомец: Я ещё в лодке. Я тихо к тебе причалил. Лодку качает. Прибой её залил: Её знамя реет высоко. Слепая: Я остров, и я одинока. Но я богата. – Сперва, когда тропы старые были В нервах моих под слоями пыли Ещё изрыты следами желаний, – Была я во власти страданий. Всё ушло из сердца моего, Мне сперва был неведом путь, Потом я всё же нашла его, Все мои чувства, вся моя суть Стояли толпою, кричали и рвались К моим замурованным неподвижным глазам. Все мои обманутые чувства... Не знаю, года ли они так стояли, И никого не узнали. Затем дорога к глазам заросла, И я её позабыла Теперь всё во мне было 181


Спокойно. Как после болезни опять Чувства шли, наслаждаясь движеньем Сквозь тёмное здание тела. Одни остались читать Книгу воспоминаний, Но проросли Молодые побеги. И где они выступили наружу, Одежда моя – из стекла. Лоб мой видит, рука легла Стихами в руки других людей. Ноги мои говорят с камнями. Любуясь птичьими голосами, Я повторяю их в песне своей. Я всё имею, теперь я не та, Переведены все цвета В ароматы и звуки. И звенят они нежно, Как трели. Что мне в книжной науке? В деревьях под ветром шумит листва; Я знаю, какие там скрыты слова, И часто тихо их повторяю. И смерть, что срывает глаза как цветы, Не вырвет глаз моих пустоты. Незнакомец: Я не знаю.

182


* * * Смерть велика. Мы все во власти Её смеющегося рта. Когда нам кажется: мы в счастье, Она в нас плачет от участья, И не боится ни черта.

ПАНТЕРА Взгляд так устал от вечного хожденья, Что внутрь не пропускает даже свет. Пред нею тысяч прутьев наважденье, Ей кажется – за нами света нет. Могучим шагом мягко и упруго, Она в квадрате крохотном кружит. Так в танце сила движется по кругу, Где в центре воля мощная стоит. И лишь порой перед зрачком бездонным Взлетит завеса. Образ внутрь войдёт. Пройдёт волной по членам напряжённым И в сердце тихо пропадёт.

183


* * * Богатым, счастливым легко молчать, когда никому до них дела нет. Но бедные вынуждены кричать: «Взгляните, я исхудал как скелет или: ребёнок мой тяжко болен или: я так на земле обездолен или: не вижу я белый свет или: меня скрутило, сломало... Но так как и этого тоже мало, И люди, на них не желая смотреть, проходят мимо, – должны они петь. И часто поют они с чувством и толком. Есть много странных людей, для которых милее кастраты в церковных хорах, Но Бог приходит и слушает долго, когда надоест ему евнухов свора.

184


* * * Господь, пора! Огромным было лето. Спит тень Твоя на солнечных часах, дай ветру погулять в полях, ещё нагретых. Ещё два жарких дня, Господь, дай заодно плодам последним, пусть они созреют; и поспеши наполнить поскорее последней сладостью тяжёлое вино. Тот, кто бездомен, дома не построит. Тот, кто один, весь век так будет жить, всю ночь читать, вести дневник, блажить, когда аллеи жёлтый лист покроет, по ним без цели целый день бродить.

185


ОСЕНЬ С неуловимым жестом отрицанья всё падает и падает листва, как будто в небесах сады увяли. И падает сквозь ночь из звёздной дали Тяжёлая земля, как булава. Всё падает с момента сотворенья. Моя рука. Твоя. И мы с тобой. Но есть Один. Он мощною рукой Удерживает нежно все паденья.

186


СОСЕД Скрипка чужая, ты ходишь за мной? В каких городах обращалась с тоской Твоя одинокая ночь к моей? Играет один? Или сотни людей? И неужели же все города Заполнены теми, кто без тебя В реках давно потеряли б себя? И почему я их слышу всегда? Почему неизменно мои соседи Тебя заставляют звучать всё грустнее И рассказать: жизнь тяжелее Самых тяжёлых вещей на свете. 1956

187


ОДИНОЧЕСТВО Одиночество – словно дождя потоки Навстречу вечерам встаёт с морей широких, Встаёт с равнин затерянных далёких, Взмывает к небу, где живёт всегда, И с неба заливает города. Идёт дождём в тот предрассветный час, Когда зарю все улицы встречают, Когда тела, в которых жар погас, Разочарованно друг друга покидают, Когда же люди, что друг друга презирают, Принуждены в постели спать одной, Тогда одиночество льётся рекой...

188


ПОЭТ 1 вариант Ты от меня удаляешься, время, Ранит меня твоих крыльев взмах. К чему мне мой рот? – Я покинут всеми. Что толку в моих ночах? В моих днях? Нет у меня ни любимой, ни крова, Нет очага, что горел бы, маня. Все вещи, вбирая в себя моё слово, Озаряются и излучают меня. 2 вариант Ты от меня улетаешь, мгновенье, Ранит меня твоих крыльев удар. Что делать мне с днём? Что с ночной тенью? Зачем одинокому речи дар? Ни дома нет, ни любимой; бреду я, Не зная тепла родного огня Все вещи, которым себя отдаю я Расцветают и раздают меня. 1955 – 1962

189


Генрих Гейне (1797 –1856)

ПРИНЦЕССА СУББОТА Видим мы в арабских сказках Заколдованного принца; Иногда прекрасный облик Он обратно получает. И становится на время Волосатый монстр – принцем. Разодет и разукрашен, Держит флейту он в руках. Но проходит срок заклятья, И мы видим, как внезапно Королевский отпрыск снова Волосами обрастает. Одного такого принца Воспеваю я. Израиль Называется он. Ведьмой Превращён он был в собаку. Мысли у него собачьи, И шныряет всю неделю Он по грязным подворотням На потеху беспризорным. Но по пятницам под вечер, Колдовство вдруг пропадает, И становится собака Человеком в этот миг.

190


Благородны чувства принца, Благородны ум и сердце. Чисто, празднично одетый, Он вступает в отчий дом. «Здравствуй, долгожданный, царский Моего отца дворец. Я целую столб у входа, В пышный Якова шатёр». Вдруг по дому пробегают Шум таинственный и ветер, И невидимый хозяин Дышит жутко в тишине. Тихо. Только сенешаль (Проще, служка в синагоге) Прыгает то вверх, то вниз, Зажигая лампы в доме. Как отрадно золотые Здесь светильники сияют! И вокруг бимы* пылают Ярко свечи на перилах. Пред ковчегом, где хранятся Свитки Торы за завесой Из блистающего шёлка С драгоценными камнями – Там стоит уже у пульта, В чёрный плащик наряжённый, Человечек элегантный – Это кантор синагоги. Суетливо потирает То висок он свой, то шею, Демонстрируя при этом 191


Руку белую свою. Он тихонько напевает, А потом всё громче, громче, И звучат, затем ликуя, «Лехо дауди ликрас калэ!** Лехо дауди ликрас калэ – Ты приди скорей любимый, Ждёт давно тебя невеста, Чтоб открыть лицо смущённо». Эту свадебную песню, Сочинил поэт великий, Всем известный миннезингер, Дон Иегуда бен Галеви.*** Он прославил в песне свадьбу, Брак Израиля с Субботой, Тихой госпожой принцессой, Красоты цветком прекрасным. В ней, жемчужине Востока, Больше прелести, чем даже У самой царицы Савской, У подружки Соломона. Эфиопка эта тщетно Колко умничать пыталась, И загадками своими Только скуку наводила. Наша тихая Суббота – Воплощение покоя, И принцесса ненавидит Споры, ссоры и дебаты. И не нравится ей также Показной нелепый пафос, 192


Пафос громких декламаций, Вид распущенных волос. Скромно тихая принцесса Косы под чепцом скрывает, Стройная, как мирт цветущий, Смотрит скромно, как газель. И любимому принцесса, Все услады разрешает В этот день – «Лишь не кури! Ведь сегодня день субботний. Но взамен сегодня в полдень Ты услышишь дивный запах, Запах сказочного блюда – Будешь кушать чолнт сегодня!» Чолнт, прекрасный дар Господень, Сын Элизиума ты!**** Так его воспел бы Шиллер, Если б мог он чолнт отведать. Чолнт – божественное блюдо. Бог когда-то Моисея Научил его готовить На горе святой Синая, Где Всевышний в то же время Дал нам всем основы веры, Дал и заповедей десять В грозном зареве зарницы. Чолнт амброзией кошерной Дан нам Богом справедливым, Это хлеб блаженный рая, И в сравненье с этим блюдом

193


Просто мерзкие помои Та амброзия, что ели Боги лживые Эллады, Маскированные черти. Съест свой чолнт наш принц довольно Расстегнёт жилетку; ярко Заблестят глаза, и скажет Он с блаженною улыбкой: «То не шум ли Иордана? Иль источника журчанье, Между пальмами Бэт-Эля, Где верблюды отдыхают? Слышу ль звон я колокольцев? Может быть баранье стадо Гонит вниз пастух под вечер, С гор пустынных Гилеада?» Но прекрасный день проходит, Всё длинней деревьев тени, Вот приходит превращенья Горький час, – и принц вздыхает. Кажется ему, что в сердце Ледяные пальцы ведьмы Впились и грозят кошмаром Превращения в собаку. Подаёт принцесса принцу Нард в шкатулке золоченой, Медленно вдыхая, хочет, Вновь вкусить он чудный запах. А ещё подносит принцу Госпожа прощальный кубок. Жадно пьёт он: остаются, В кубке только две-три капли. 194


Ими стол он окропляет, А потом берёт он свечку, И во влагу опускает; Вмиг свеча шипит и гаснет.

* * * Ночью во сне я плакал, Мне снилось, что ты в могиле. Я проснулся, и слёзы Лицо моё оросили. Ночью во сне я плакал, Мне снилось, что ты ушла. Я проснулся, и долго Слеза за слезой текла. Ночью во сне я плакал, Мне снилось, что ты со мной. Я проснулся, и слёзы Текут до сих пор рекой. * Бима – возвышение в синагоге для публичного чтения Торы и ритуальных песнопений. ** Лехо дауди ликрас калэ – иди, возлюбленный,навстречу невесте. (арам.) *** Иегуда бен Галеви (Иехуда хаЛеви) – еврейский поэт и философ (1075 - 1141) Гейне ошибся. В действительности автором этого произведения является каббалист и поэт – мистик Шламо бен Моше хаЛеви Алкабец (1505 -1584). **** Гейне пародирует первые строки оды Шиллера «К радости»

195


* * * Не верю я в небо святое, Сказок поповских предмет, Я только в глаза твои верю, В них мой небесный свет. Не верю я в Господа Бога, Сказок поповских предмет, Я в сердце твоё лишь верю, Другого Бога мне нет. Не верю я в демона злого, Про муки ада враньё; Я только в глаза твои верю И в сердце злое твоё.

* * * Жизнь – сияние жаркого дня, А смерть – холодная ночь. Уже темнеет, мне хочется спать, Долгий день утомил меня. Растёт над моею кроватью вишня, Поёт на ней молодой соловей; Поёт он о звонкой любви, Мне и во сне это слышно.

196


* * * Один на вершине голой На Севере кедр стоит. Он дремлет, покровом белым Снега и льда укрыт. Он грезит о стройной пальме В далёкой стране Востока; На раскалённой круче Она грустит одиноко.

* * * Беда угрожает, колокол бьёт И ах! Пошла голова моя кругом. Весна и пара прекрасных глаз Против меня сговорились друг с другом. Весна и пара прекрасных глаз Новым обманом сердце тревожат. Я думаю, розы и соловьи В сговоре этом замешаны тоже.

197


* * * Тебя я любил, и люблю сейчас. Рушится мир наш, я это знаю, И из осколков мира как раз Я огонь любви добываю.

* * * Одни в почтовой карете Всю ночь напролёт мы мчались. Тесно прижавшись друг к другу, Шутили мы и смеялись. Как же мы удивились При первых лучах рассвета! – Третьим сидел меж нами Амур, пассажир без билета.

198


* * * Юноша любит девушку, А девушка любит другого. Другой этот выбрал другую И жениться на ней дал слово. За первого встречного замуж Девушка вышла с досады, И бедному юноше это Сделало жизнь хуже ада. Старая эта история Новой всегда остаётся, И если она случается, Сердце на части рвётся.

* * * Я вас покинул в прекрасном июле, И вот в январе мы увиделись снова. Тогда вы сидели на солнцепёке, Теперь вы озябли зимою суровой. Расстанемся мы, я вернусь и увижу: Уже не замёрзнуть вам и не согреться, И я прошагаю по вашим могилам С моим несчастным и старым сердцем.

199


Хайнц Калау ВСЁ НАСТОЯЩЕЕ Всё настоящее Без шума происходит. Безмолвно плоды созревают. Тихо падают листья с деревьев, молча их покрывает снег. В тишине замерзает озеро. Как сон к нам приходит смерть. Без слов происходит зачатье. Солнце светит спокойно, без крика. Никто не слышит, как падает снег. Трава прорастает бесшумно. Когда цветы раскрываются, они не кричат об этом. Всё настоящее Без шума происходит.

ОПЫТ Кружится голова, огонь сжигает тело, и сердце никогда так сильно не болело. Будь счастлива! Прощай! Не встретимся мы вновь, зато узнал я, что способен на любовь.

200


РЕВНОСТЬ Не имеет рукояти Ревности калёный нож. Всех сильней – себя поранишь, Коль в руке его сожмёшь.

ЖЕЛАНИЕ Если была бы у каждого мать, которая в смертный час могла бы его обнять и отдать, как в детстве случалось не раз, какой бы лёгкой стала бы смерть.

201


Готфрид Келлер ВРЕМЯ НЕ ИДЁТ Нет, время не идёт, стоит, – Мы сквозь него идём. Оно нам – караван-сарай, И странники мы в нём. Без цвета нечто, образ лишь. Бесформенный объём. В нём плаваем мы вверх и вниз, Пока не пропадём. Сверкает капелька росы На солнце, как алмаз. Бывает день, как-будто год, И месяц, словно час. Ведь время – это белый лист, И красной кровью пишем На том листе мы жизнь свою, Пока живём и дышим. И я тебе, огромный мир В чудесной красоте, Пишу любовное письмо На этом же листе. Я рад тому, что я расцвёл В твоём венке прекрасном, Что твой родник не замутил Под этим небом ясным.

202


Ангелус Силезиус * * * Бог охотно даёт великие дары. Великие дары ты шлёшь, великий Боже, Но в сердце маленьком вместить мы их не можем. Всё заключено в Я и Ты. На свете есть лишь Я и ТЫ, а если нету нас, То Бог не Бог, и небосвод обрушится тотчас. Лю6овь Богу ближе, чем ум. Любовь легко и просто войдёт в обитель Божью, А ум и остроумие подолгу ждут в прихожей. Равенство созерцает Бога. Те, для кого НИЧТО и ВСЁ одну имеют цену, Блаженны будут пред лицом Создателя вселенной. Что любят, в то и превращаются. Что любишь, тем и станешь ты, детина. Коль любишь Бога-Бог, а любишь глину – глина. Бог имеет все имена и никакого. Хоть можешь Богу ты любое имя дать, Ни под каким Его не сможешь ты понять. Ты должен стать ребёнком. Не станешь, как ребёнок, - не попадёшь, поверь, Туда, где Божьи дети, - мала там очень дверь. Без почему. Не знает роза всяких Почему, не нужно ей внимание ничьё. Она сама себя не видит, не спрашивает, видят ли её.

203


Фридрих фон Логау ВОЗМОЖНОСТЬ Всегда есть возможность добро совершать, Всегда есть возможность добро разрушать. Правда и ложь Правда – масло, а ложь – вода, Поэтому правда всплывает всегда. Друг и враг Враг, который не вредит, друг, что не помог ни разу, – Оба на одно лицо, позабудь обоих сразу.

204


Иоганн Готфрид Гердер ИЗ «АМУРА И ПСИХЕИ» Вся жизнь, вся жизнь лишь снится нам Прекрасным раем. Скользим, как тени по волнам, И пропадаем. С трудом по жизни мы идём, Шаги считая, И в сердце вечности живём, Того не зная.

ОБМЕН СЕРДЦАМИ Своё мне сердце не даёшь, Тогда отдай моё! Скажи, зачем оно тебе, Коль не даёшь своё? Верни его! А впрочем, пусть! Вернёшь его назад – И вновь похитит у меня Его твой дивный взгляд. Ты спрячь его! В твоей груди Сердец пусть будет два. Друг другу будут там они Шептать любви слова. Тогда сомнения мои – Конечно же враньё: Твоё я сердце получу, Раз у тебя моё.

205


Адельберт Шамиссо (1781 – 1838)

* * * Утром, когда на востоке Ещё не мерцала заря, Дрожала я у окошка И его ожидала зря. А в полдень я плакала горько, Рыдала весь день напролёт, И всё же надеялась в сердце: А вдруг он ещё придёт. Вот ночь, вот ночь наступила, Я боялась её и гнала; Я день потеряла, который Радостно так ждала.

РАЗГЛАШЁННАЯ ЛЮБОВЬ Никто не видел, как ночью Целовались мы вновь и вновь. Одним только звёздам в небе Доверили мы любовь. Но в море звезда упала, И тайна морю досталась. Море веслу рассказало, А весло рыбаку проболталось. Песню своей любимой Пропел рыбак по секрету, И вот все жители города Хором поют об этом.

206


Фридрих Рюккерт МОРЕ НАДЕЖДЫ Волну за волной разбивает скала, Но море их вновь создаёт без числа. Хоть жизнь разбивает надежды сурово, Но сердце надеется снова и снова. Волны взлетают и тонут в просторе, И этим живёт бесконечное море. Надежда надежду зовёт за собой, – И бьётся без устали в сердце прибой.

* * * Немало есть дорог, ведущих к Богу, Найди и ты к нему свою дорогу. Но не считай, что глуп и злонамерен тот, Кто к той же цели, но другим путём идёт. Всем, кто со мной пойдёт, я буду рад всегда. А коль пойду один, – и это не беда.

* * * Ты в колыбели, сын, давно уж не лежишь. Ты сам себе глава! Как стелешь, так и спишь. Есть крылья у тебя. Захочешь .– полетишь. На гору не взойдёт тот, кто мечтает лишь. Не бойся трудностей, тогда и победишь!

* * * Ты мне сказала сухо, как врагу: «Любить тебя я больше не могу!» Но с поцелуем ты добавила смеясь: «Ведь не могу любить я больше, чем сейчас!»

207


Христиан Фридрих Геббель (1813 – 1863)

Я И ТЫ Мы друг другу приснились, И проснулись от этого мы, Лишь для любви мы жили, И вернулись в обитель тьмы. Из сна моего ты вышла, Я вышел из твоего. Когда мы соединились, Не осталось от нас ничего. Две капли росы дрожали На лилии лепестке, Слились они и скатились Вниз в безысходной тоске.

* * * Художник, ты должен врагу Не словом ответить, а делом. Бросает он в тебя камни? – Статую сделай из них.

208


Мориц Штрахвиц С КАКОЙ ЛЮБОВЬЮ У НОГ ТВОИХ С какой любовью у ног твоих я стелю своих песен руно в час, когда льётся вечерний свет сквозь сводчатое окно. Мне в такт качаешь ты головой, глаза полны доброты, а я к тебе простираю руки и пою: «Как прекрасна ты!» С какой любовью у ног твоих гляжу я, как ты нежна! С жалостью смотришь ты на меня, но жалость мне не нужна. Я знаю, что ты играешь со мной, но твои так прекрасны черты, что я лежу пред тобой и пою, пою: «Как прекрасна ты!» С какой любовью у ног твоих я б в муке немой угас! Ещё охотней – вскочил и тебя поцеловал бы сто раз. Хотел бы я тебя целовать весь день – пустые мечты, хотел бы я утонуть, умереть, и петь: «Как прекрасна ты!»

209


Эдуард Мёрике ВОПРОС И ОТВЕТ Спрашиваешь ты, откуда Вдруг любовь приходит злая, Почему, хоть сердцу худо, Острый шип не вынимаю? Почему, скажи мне, ветер Крылья быстро вдаль несёт, И откуда ключ заветный Воду сладкую берёт? Ты попробуй в непогоду Буйный ветер укротить, Палочкой волшебной воду В роднике остановить.

Август Мальмани СПАСЕНИЕ Если мир тебя отвергнет, Если мукой станет жизнь, Если звёзды все померкнут, Что спасёт тебя, скажи? Внешних не ищи путей И не верь чужим советам. Ложь – обычай у людей, Ты отлично знаешь это.

210


Гуго Фон Гофмансталь КОНЕЧНО, МНОГИЕ... Конечно, гибнут многие внизу, Где вёсла судна двигаются тяжко, Другие у руля живут вверху И видят птиц и звёздные пространства. Сникли многие, отяжелев, У корней запутанной жизни. А другим уготованы стулья Рядом с тронами королев, Погружайся вглубь себя. Силы, спящие беспечно, Вмиг твоё разбудит Я. В этом мире бесконечном. Это мир твоей мечты. Твёрдо знай: пока он твой, Улыбаясь примешь ты От судьбы удар любой. Коль себе ты будешь верен, То не страшен рока гнёт. Бог в тебе! Забудь потери! Верь ему, и он спасёт!

211


* * * Бокал душистого вина Легко в руке несла она, И шла так твёрдо, что бокал Ни капли влаги не ронял. Конь молодой под ним дрожал, Его рука было тверда: Хоть чуть натянута узда, Конь, словно вкопанный, стоял. Он взять бокал хотел, но вдруг Сердца их сжались, как одно, И боль была так велика, Что руку не нашла рука, Сквозь трепет рук, под сердца стук Пролилось тёмное вино.

212


Бертольд Брехт ВОСПОМИНАНИЕ О МАРИ В тот давний день в лазурном сентябре Стояли мы под молодою сливой. Я тихо обнимал свою любовь, Она была нежна, как сон счастливый. Над нами облако в бездонном синем небе Явилось, как по мановенью жезла, Невероятно белое, как снег, Когда я вновь взглянул, оно исчезло. С тех пор немало месяцев прошло, Проплыло мимо, в никуда умчалось. Те сливы, может быть, уже срубили... Ты спрашиваешь, что с любовью сталось? Я понимаю твой вопрос, но только Я говорю тебе: не помню ничего. Её лицо уже давно забыл я, Одно лишь помню: целовал его. Не будь над нами облака, забыл бы Я поцелуй за долгие года, Но знаю, эту белизну над нами Я в жизни не забуду никогда. Быть может, всё ещё цветут те сливы, У женщины семь деток родилось... А облако я видел лишь минуту, Оно куда-то с ветром унеслось. И сидят они там, как дома – Ловкий ум и ловкие руки. Но падает жизни той тень Косо на жизни другие, И связано верхнее с нижним Неразрывно, как небо с землёю.

213


Позабытых народов усталость Не могу с ресниц моих сбросить, От испуганной души не отогнать мне Дальних звёзд падение немое. Вьются рядом с моей судьбою Другие под музыку Времени, И удел мой больше, чем жизни Быстрый пламень и бедная лира.

Фридрих Хальм (1806-1871)

ЧТО ТАКОЕ ЛЮБОВЬ Ответь мне, сердце на вопрос: Скажи мне, в чём любови дар? – То две души, а мысль одна, Два сердца и один удар. А как приходит к нам любовь? – Пришла – и здесь её жильё – А как уходит? – Коль ушла, Так значит не было её. А в чём же чистота любви? – В том, что забудешь о себе. – Когда любовь всего сильней? – Когда нема в своей мольбе. Когда богаче всех любовь? – Когда ей есть, что подарить. – Скажи, как говорит любовь? – Любви не надо говорить.

214


Фердинанд Фрайлиграт * * * Люби, пока любить ты хочешь! Люби, пока любить есть силы! Ведь час придёт, ведь час придёт, И ты заплачешь у могилы! Смотри, чтоб сердце не остыло, Храни любви огонь и сон, Пока с твоим другое сердце Любовно бьётся в унисон. Тот, кто тебе откроет сердце, Пусть станет ближе, чем родня. Старайся, чтобы был он счастлив, Чтоб в горе не провёл и дня. Следи за тем, чтоб слова злого Невольно не сказал ты в ссоре. Некстати сказанное слово Приносит другу много горя.

215


Теодор Шторм (1817 – 1888)

БЕРЕГ МОРЯ Сумерки наступают, Чайка летит к заливу; После отлива в лужах Мерцает закат лениво. Мечется серая птица, Пену срезая с волны; Плывут острова в тумане По морю, словно сны. Я слышу невнятные звуки: Вздохи бродящего ила, Крик одинокой птицы, – Так всегда это было. Вздрогнул ещё раз ветер И замолчал, затих; Ясней голоса зазвучали Над бездною вод морских.

216


* * * Та, кого так любил он, Пылая страсти огнём, Его прогнала жестоко И позабыла о нём. Тогда взял он в дом подругу, Нежную, как пион, Которой на целом свете Нужен был только он. И хоть для неё не нашёл он В сердце ни капли тепла, Она лишь его любила И лишь для него жила.

ПЕСНЯ ПОРТОВОЙ ДЕВУШКИ Прелесть моя Лишь сегодня цветёт. Завтра, ах завтра, Всё пропадёт. Только на час, Лишь сегодня ты мой. Завтра, ах завтра, Быть мне одной.

217


* * * Хоть слово скорби с губ твоих И не слетит, наверняка, Но то, о чём молчат уста, Расскажет бледная рука. С руки я не спускаю глаз. Её терзает боли жало, Ведь в ночь бессонную она На сердце раненом лежала.

* * * Почему сильней левкои пахнут, лишь приходит ночь? Почему краснеют губы милой лишь приходит ночь? Почему желанье сердца не могу я превозмочь Целовать без счёта губы, что так красны в эту ночь?

* * * «А правильно это?» – один сомневается, Другой «А что это даст мне потом?» И это решает, кем он является, Человеком свободным или рабом?

* * * Любовь – это только приятный угар; Жить в браке – искусство, особый дар

218


Жан Поль (1763 – 1825)

* * * Разве любит тот, кто судит? Тот не любит, кто судил. Кто любил, тот не забудет, Кто забудет, – не любил.

Юстинус Кёрнер (1786 – 1862)

ЕЙ В СТАРОСТИ. Перевод посвящается Лиле Хоть я состарился, родная, Но вопреки календарю, Как в юности, с любовью нежной, Я на лицо твоё смотрю. Да нет, ещё нежней. Я вижу Не только дней весны черты,– Все наши радости и муки, Вся жизнь моя, – всё это ты. И как сияет после бури Звезда, спокойна и светла, Так взор твой и сегодня ясен, Хоть часто слёзы ты лила.

219


Неизвестный Автор Хоть жарко костёр пылает, Слабее пламя его, Чем та любовь, о которой Не знает никто ничего. Ни роз, ни гвоздик цветущих Так не прекрасен наряд, Как прелесть двух душ влюблённых, Которые рядом стоят. Вставь же мне зеркало в сердце, Внемля моей мольбе, Чтобы могла ты увидеть, Как я верен тебе.

Вильгельм Мюллер (1794 – 1827)

РОЗОВЫЙ БУТОН РОСИНКИ Когда я на бутоне розы вижу Росинку, то на ум приходит мне Любви моей печальная картина. Ты – тот холодный розовый бутон. Застыл он, и для солнечных лучей Безжалостно своё закрыл он сердце. А я, конечно, капелька росы. Она от жара солнца исчезает, Ведь для неё твоё закрыто сердце.

220


Готфрид Бюргер (1747 – 1784)

ЛЮБОВНАЯ ПЕСНЯ Кто с девушкой своей всегда, Как счастлив парень тот! В селе и в городе любом Он счастливо живёт. Какая б ни пришла беда, Не станет он понур, Всегда доволен Богом он, А бог его – Амур. И радостна его душа, Печали нет следа. Смеяться он всегда готов, А плакать – никогда. Идёт решительно вперёд С весёлой шуткой он, И песню звонкую поёт, Подругой увлечён. Здоровьем не обижен он, Почёт ему везде, Ну, словом, чувствует себя Он рыбою в воде. Он вкусно ест, спокойно спит, Вкушая сладость дней, И чувствует себя в раю Он с Евою своей. Кто с девушкой своей всегда, Как счастлив парень тот! 221


Для подражания пример Он всем нам подаёт. На ветер эти все слова, Ведь одинок мой путь. Вернись, о Лилла, поскорей И вновь моею будь!

Теодор Фонтане БАРБАРА АЛЛЕН Осень, прекрасная осень была, Жёлтые листья опали. Тяжко Джон Грехем в те дни заболел: Влюбился в Барбару Аллен. Вскоре гонцы отыскали её И сказали ей у порога: «Болен тобою наш господин, Спаси его, ради Бога!» В замок Грехема леди вошла, Прошлась по паркету зала, Возле постели она замерла, «Джон Грехем, я здесь!» – сказала. «Я звал тебя. Осень в моей душе. Жёлтые листья опали. Что на прощанье скажешь ты мне? Я при смерти, Барбара Аллен». «Джон Грехем, я вот что тебе скажу: Я любила, а ты меня предал. Ты деньги и земли всем раздавал, А мне ничего ты не дал.

222


Джон Грехем, хоть ты меня полюбил, Я больше тебя любила, Но надо мною смеялся ты И этого я не забыла. Местами теперь поменялись мы На уступах любви каскада. Раньше была я, увы, внизу, А теперь наверху, и рада». Она ушла. На обратном пути Колокола зазвучали. Она сказала: «Звонят по нему, По нему и Барбаре Аллен. Мама, ты мне приготовь постель В земле, под ивой в саду. Сегодня Джон Грехем из жизни ушёл, А завтра за ним я уйду».

Надгробная надпись на кладбище аббатства Мельроз Земля по земле шагает, вся в золоте и шелках; станет земля землёю, сама не заметив как. Земля на земле возводит дворцов и замков гранит; «Это моим всё будет» – земля земле говорит.

223


Автор Неизвестен УШЕДШИЕ Они ушли, все эти люди. Их нет. Их никогда не будет. И мы не в силах объяснить Ни жизнь, ни смерть, и только нить Догадок и видений вьётся. Она поэзией зовётся.

Фридрих Готлиб Клопшток (1724 – 1803)

УЗЫ ИЗ РОЗ В тени весенней я её нашёл И узами из роз её связал: Она дремала и не чувствовала их. Я на неё взглянул; один лишь взгляд, И жизнь мою с её связал он жизнью, Я это чувствовал, пожалуй, но не знал. Без слов я нежно что-то прошептал И зашуршал я узами из роз. И тут она очнулась ото сна. Она увидела меня; один лишь взгляд, И жизнь её с моей связал он жизнью, И оказались оба мы в раю.

224


Иоганн Вольфганг Гёте (1749 – 1832)

НОЧНАЯ ПЕСНЯ СТРАННИКА Ты, кто с неба посылает Всем болезням исцеленье, Тем, кто здесь вдвойне страдает, Шлёт двойное наслажденье, Я устал брести с клюкою! Что мне радости, что боль мне? Дай покоя, Сладость сна вкусить позволь мне!

* * * Ненавидеть злого тирана могут и рабские души; Ненависть к тирании – вот признак великой души.

225


Графиня Августа Луиза Цу Штольберг (1753—1835)

ИЗ ЦИКЛА «ЧЕТЫРЕ ВРЕМЕНИ ГОДА» Что назову я святым? То, что многие души Свяжет, хотя бы непрочно, словно тростинка венок.

* * * Все опадают цветы, чтоб сумели плоды появиться. Вместе цветы и плоды дают нам лишь музы одни.

* * * Какой же читатель мне мил? Тот, кто, легко забывая, Мир и себя, и меня, только лишь в книге живёт.

* * * Будь ты хоть трижды умён, толку от этого мало. Добропорядочным будь в совете и дома всегда.

* * * Где нет ума у верхов, и нет у низов доброй воли, Правит насилие бал, им и кончается спор.

* * * Никто не доволен вполне тем, чем владеет по праву, В этом причина одна всегда и везде для войны.

* * * Редко так почему вкус уживается с гением? Силы боится один, узду презирает второй.

226


* * * Падать – вот жребий людской, будь ученик ты иль мастер. Падает редко знаток, но тем опасней удар.

* * * Как в человеке природа может высокое с низким Соединить? Между ними суетность ставит она.

* * * Истинна та лишь любовь, что всегда остаётся собою, Если ей всё отдадут, если откажут во всём. Жить и любить мы должны, но жизнь и любовь умирают. Парка, тебя я молю: сразу две нити обрежь! Знаешь ли ты, что нам даст взаимной любви наслажденье? Свяжет прекрасно тела и души освободит.

ИЗ ЦИКЛА «ПРЕДСКАЗАНИЯ БАКИСА» Вижу, как падают стены, вижу, как стены возводят. Пленников вижу я здесь, пленников вижу и там. Мир наш – большая тюрьма, свободен в нём лишь сумасшедший, Тот, кто оковы свои гордо считает венцом.

227


Иоганн Мартин Устерн (1763 – 1796)

ПЕСНЯ ДЛЯ КОМПАНИИ Радуйтесь жизни, Ведь времени мало, Розу срывайте, Пока не увяла. Мы часто создаём себе заботы, Шипы мы ищем и находим для чего-то; Не замечаем мы прекрасную фиалку, Что на пути у нас цветёт. Радуйтесь жизни, Ведь времени мало, Розу срывайте, Пока не увяла. Когда наш путь вдруг станет узким и опасным, Когда несчастья нас преследуют ужасно, Тогда по-братски в этот час протянет дружба Нам руку честную свою. Радуйтесь жизни, Ведь времени мало, Розу срывайте, Пока не увяла. Осушит дружба слёзы нежными руками, Она наш путь украсит яркими цветами, Ночь превратить в рассвет она способна, И превращает в день рассвет. Радуйтесь жизни, Ведь времени мало, Розу срывайте, Пока не увяла. 228


Юстинус Кернер (1786 – 1862)

* * * Благо тебе, кто рука в руке С любимой своей идёт. Иду я один, но идёт со мной То, что мне счастье даёт: Это неба святая синь, Цветы в алмазах росы, Это звонкая трель соловья В лесу в ночные часы. Это облака медленный бег, Вода, что, журча, течёт, Это волнение моря ржи И птицы лёгкий полёт. Греет тебя аромат милых губ, Рука любимой с тобой; Я одинок, и свистит под плащом Холодный ветер ночной. Никто не встречается мне на пути, Спит птица среди ветвей. Я шагаю сквозь мрачную ночь За светлой мечтой своей.

229


Генри Фон Хойзелер (1875 – 1928)

* * * Два голоса беседуют в ночи, Один сказал: «Пусти меня домой». Другой ответил: «Дверь всегда открыта». Потом лишь ветра тихий шум в ночи. И снова шёпот слышится сквозь ночь, Один сказал: «Ты будь всегда со мной». Другой спросил: «А разве ты не видишь? К тебе на зов уже лечу сквозь ночь». Ещё темнее стала ночь вокруг. Кто мы с тобою? Души или свет? И если я – душа, меня узнаешь. А свет пройти поможет нам сквозь ночь. В ночи тебя почувствую, найду я. Меня ты звал, так не оставь меня. И вот уже затихли голоса И медленно растаяли в ночи.

230


Людвиг Уланд (1787 – 1862)

ВОЗВРАЩЕНИЕ ДОМОЙ Мост, не обрушься! Хоть весь ты дрожишь. Не рухни, скала, хоть паденьем грозишь. Мир, не погибни! Не падай, небо! Покуда я у любимой не был.

СЧАСТЛИВАЯ СМЕРТЬ Умер я От блаженства любви; я похоронен в её объятьях; воскресну я от её поцелуя; небо я видел в её глазах.

231


Эмануэль Гейбель (1815 – 1884)

* * * Тени потемнели, Пламя звёзд зажглось, И сквозь ночь дыханье Страсти понеслось. Сквозь моря мечтаний Улетит, спеша, За твоей душою И моя душа. Лишь тебе я предан, Лишь тобой дышу. Я себе отныне Не принадлежу.

Вильгельм Раабе (1831– 1910)

* * * Сломала буря в саду моём Цветок, самый лучший на свете, Лучшее слово в сердце моём Брошено было на ветер. Любовь, ты лгунья, ты дикий зверь! Всё, что осталось в мире теперь, – Это печаль и горе.

232


Макс Шнекенбургер (1819 – 1849)

ВОЗЛЮБЛЕННОЙ Зачем смотрю так долго в лицо твоё порой и глаз любуюсь бездной небесно голубой? Зачем хочу запомнить я щёки, лоб и нос, твой рот, его улыбку, волну твоих волос? – Чтоб, если от тебя я далёко окажусь, и если одолеют меня печаль и грусть, я сразу смог представить прекрасный образ твой – он вмиг тоску прогонит, вернёт душе покой. И, если смерть разлучит нас, Легко мне нежно улыбнуться Ей, если в мой последний час Любимых рук смогу коснуться».

233


Паула Фон Прерадович (1887 - 1951)

* * * «Ты спишь уже?» – «Не сплю я, нет. Уснуть мешают ветра звуки». – «Ты хочешь пить? Зажечь мне свет?» – «Ты только дай свои мне руки, Прикосновенье рук родных Несёт прохладу, радость, счастье. Когда я ощущаю их, Любое выдержу ненастье. И, если смерть разлучит нас, Легко мне нежно улыбнуться Ей, если в мой последний час Любимых рук смогу коснуться».

Автор неизвестен * * * Цари Соломон и Давид большие грешники были, Любили красивых женщин, кучу детей наплодили. Потом они постарели, забыли свои увлечения, И один написал Псалтырь, а другой написал Изречения.

234


Лион Фейхтвангер (1884 – 1958)

ПСАЛОМ О МУЖЕСТВЕ Хвала тому, кто в битве как мужчина Себя ведёт. Повсюду свищут стрелы И сталь звенит. Перед его глазами Мечи мелькают. Смерть перед собою Он видит, но её он не боится. Отваги это требует, конечно, Но мужественным в битве быть не трудно, Бойцы отвагой делятся друг с другом, И каждый верит: смерть его минует. Как никогда, в сраженьи ощущает Себя бессмертным каждый из бойцов. Но всё же выше мужество того, Кто к дикарям в затерянные страны Один идёт, чтоб жизнь их изучать. Или того, кто, стоя у руля, Когда кругом одна вода и небо, Ведёт корабль к далёким берегам, Чтобы открыть неведомые страны. Однако так же, как луна бледнеет, Когда восходит солнце, так бледнеет слава Их всех пред славою того, кто в бой идёт За то, что не увидеть, не потрогать. Произнести его хотят заставить слово Бесплотное, придуманный фантом, Что прозвучит, и сразу же исчезнет, Которое никто и не услышит. Но он откажется его произнести. 235


А иногда приказывает сердце Произнести решительное слово. И знает он, что это смерть сулит, И что наградою единственною будет Ему лишь гибель страшная, и всё же Он это слово громко произносит. Вот, если кто-то жизнь свою положит На то, чтоб власть добыть или богатство, То знает точно он за что воюет, И цель свою он видит ощутимо. Но что такое призрачное слово? Поэтому я вам и говорю: Хвала тому, кто смерть принять готов За слово, что в его родилось сердце. Поэтому я вам и говорю: Хвала тому, кто слово правды скажет. Поэтому я вам и говорю: Хвала тому, кого нельзя заставить Произнести заведомую ложь. Он в суете унылых наших дней На самое тяжёлое решился. Сказал он смерти жестом: «Приходи! К тебе готов я за одно лишь слово. Я твёрдо откажусь от слова лжи, И оглашу бесстрашно слово правды.» Хвала тому, кто к гибели готов Всего за слово. Это та отвага, Которую сам Бог благословит.

236


Кете Ляйхтер (1895 – 1942) Социолог, видный деятель социалдемократической партии. Родилась в еврейской семье в Вене. В 1939 году с мужем и двумя сыновьями бежала в Швейцарию. В том же году возвратилась в Австрию для антифашистской пропаганды. В 1938 году арестована. Прошла тюрьму, гестапо и Равенсбрюк, где погибла в газовой камере.

МАЛЕНЬКИЙ КРАСНЫЙ КИРПИЧ Ты летаешь из рук в руки, разрывая кожу на пальцах, с которых капает кровь, разрывая наши сердца, что так бурно и жарко стучат. Камни для дома чужого, а до нашего так далеко...

237


Эрих Кестнер (1899 – 1974)

ТЫ ЗНАЕШЬ КРАЙ, ГДЕ ПУШКИ РАСЦВЕТАЮТ? Ты знаешь край, где пушки расцветают? Не знаешь? Так узнай: он полон шарма. Чиновники в бюро там восседают Надменно, как фельдфебели в казармах. На пиджаках погоны там растут. Там нет голов, хоть у людей есть лица. В незримых шлемах люди там живут. В постели – начинают вмиг плодиться. Когда начальник там чего-то хочет, (Его профессия – чего-нибудь хотеть), По стойке «Смирно!» там стоят все, молча. Равнение направо! Замереть! Рождаются там дети у жены Со шпорами, с ружьём, с прямым пробором. Там только лишь военные нужны. Там штатским быть считается позором. Ты знаешь этот край? Он мог бы стать счастливым, Он много счастья всем бы приносил. Там уголь есть и сталь, там есть сады и нивы, Усердие и труд, и много добрых сил. Там, если строят, – то одни казармы. Ты знаешь край, где пушки расцветают? Не знаешь? Так узнай: он полон шарма! Плоды свободы там не созревают.

238


Стелла Ротенберг (1916 – 2013) Поэт-лирик, родилась в Вене, в еврейской семье. В 1939г. бежала в Англию, где и жила до своей смерти. Её родители и почти все родственники погибли от рук нацистов.

ГОВОРЯТ... Говорят, евреи слишком умны, за это они гонимы. Гонимые – впереди гонителей, это неоспоримо.

БИОГРАФИЯ Родилась во время войны в Вене, умерла во время войны по дороге в Минск, убита эсэсовцем из Вены за то, что быстрей не могла идти. От неё не осталось ни имени, ни костей, ничего от неё не осталось, кроме негромкого крика.

239


ОТВЕТ НА ПРЕДЛОЖЕНИЕ ПОСЕТИТЬ ГЕРМАНИЮ ПОСЛЕ 1945 ГОДА С кем буду я говорить? В чей дом я войду с доверием? Кто из них убил мою мать? А ведь все они выглядят, как люди...

Автор неизвестен * * * Три маленьких слова: Он, Ты, и Я, Но в них – вся безмерная суть бытия. От счастья душа моя вмиг замирает, Как только слова эти вдруг вспоминает.

Винкельт * * * Гений – век свой обгоняет, Умный – в ногу с ним идёт, Хитрый – пользу извлекает, Глупый – с ним войну ведёт.

240


Фридрих Вильгельм Вебер (1813 – 1894)

* * * Часто Бог в наш дом приходит скрыто, Он добро и радость нам несёт. Жаль, во время этого визита Он нас дома редко застаёт.

* * * Ты абсолютно прав, мой друг: Ужасен, лжив весь мир вокруг. Зло совершить готов любой, Конечно, кроме нас с тобой.

* * * Если в тягость тебе дневная работа. Это значит, что не достоин её ты.

* * *

Я. Рейнгарту

Ворча, ты ушёл, но весёлым вернулся. Тебя словно добрый волшебник коснулся. Так где же ты был? С кем вместе ты шёл? – Я просто хорошую книгу прочёл.

241


Иоганн Вильгельм Людвиг Глейм (1719 – 1803)

* * * Без лицемерья, без затей, Самим собою будь ты строго. Ты должен быть в глазах людей Таким же, как в глазах у Бога.

Вальтер Хазенуловер (1890 – 1940)

* * * Как роза принимает смерть С горячим поцелуем солнца, Как звёзды меркнут в небе беспредельном, Вот так уйти бы, чисто и красиво.

242


Фридрих Рюккерт (1788 – 1866)

* * * Не вопрошай, что суждено Нам завтра Провиденьем. Нам настоящее дано, Так пользуйся мгновеньем.

* * * Горе тому, кто с жизнью простился, Любви никому не подарив. Горе сосуду, который разбился, Жажды ничьей не утолив.

Аноним * * * Хоть медленно мелют мельницы Божьи, Но тонок помол и мука безупречна. Долготерпение кончится всё же, И будет наказан преступник беспечный.

Людвиг Бехштейн (1801–- 1860)

* * * Слово маленькое «надо», Из орехов твёрдых всех, Что судьба подбросить рада, Самый твёрдый, ты, орех.

243


П. Лукас * * * Счастье, что извне приходит, Легковесно, как полова. Что в груди твоей родится,– Долгой радости основа.

Вильгельм Буш (1832 – 1908)

* * * Лишь только кто-нибудь что-то получит, Находится тот, кого это мучит.

Готфрид Эфраим Лессинг (1729 – 1781)

* * * Наш мир неправедный весы напоминает: Тяжелое в нём падает, а лёгкое взлетает.

Фридрих Логау (1604 – 1655)

* * * Дружба, что возникла благодаря вину, Действует, как выпивка, только ночь одну.

Аноним * * * Когда глаза увидеть не желают, Ни свечи, ни очки не помогают.

244


Франц Грильпарцер (1792 – 1872)

* * * Исследуйте почву, строенье листвы, Копайте, внедряйте механику. И, хотя цветов не взрастите вы, Но изучите вы ботанику.

Леопольд Шефер * * * Кто себя не уважает, тот ценить не может женщин, Кто ценить не может женщин, – что он знает о любви? Кто любви совсем не знает, – что он может знать о чести? Ну, а кто не знает чести, – для чего он на земле?

Пауль Гейзе (1830 – 1914)

* * * Всегда будь готов поделиться с другими И не скупись, помогая людям. Запомни: в твоей последней одежде Ни одного кармана не будет.

245


Проза

Рут Андреас Фридрих Эльза Р. Беренд – Розенфельд Юрек Беккер Самуил Бак Гюнтер Андерс

246


Рут Андреас-Фридрих С немецкого

НЕМКА, КОТОРАЯ СКАЗАЛА «НЕТ!» Рут Андреас-Фридрих родилась в 1901 году, в Берлине.. Её родители: отец, – тайный военный советник, доктор юстиции Макс Беренс, мать – в девичестве Маргарет Древиц – выпускница школы благотворительной помощи, позднее окончила курсы книготорговли. В 1924 году Рут вышла замуж за крупного промышленника Отто А. Фридриха. В 1925 году у них родилась дочь – Карин. В 1930 году Рут и Отто развелись. В это же время начинается её журналистская деятельность, она печатает свои книжные обозрения и фельетоны в газетах и женских журналах. В годы нацизма, вместе со своим гражданским мужем, Лео Борхардтом (впоследствии дирижёром Берлинского филармонического оркестра), входила в руководство группы Сопротивления «Дядя Эмиль». В этой группе также участвовала её дочь. Группа передавала за границу сведения о политических событиях в Германии; срывала со стен фашистские листовки, призывы и приказы; распространяла антифашистские листовки; когда советские войска подошли к Берлину, перерезала телефонные провода и провода, ведущие к взрывчатке. Они добывали фальшивые справки для тех, кто не хотел служить в армии и фольксштурме. Основная деятельность группы была направлена на помощь преследуемым, в основном – евреям и военнопленным. Их снабжали документами, едой и одеждой, прятали и помогали бежать за границу. После войны Рут издавала женские журналы «Она» и «Лилит». В 1947 году в Берлине опубликованы её дневники 19381945 годов, которые вскоре появились в печати на разных языках. В 1962 году вышло второе дополненное издание этих дневников. В 1955 году Рут вышла замуж за директора Мюнхенской 247


клиники, профессора Вальтера Зайтца. Она умерла в Мюнхене в 1977 году. Альфред Франкенштейн в «Израильских вестях» писал: «Она одна из праведных немцев, которые в самое плохое время спасли доброе имя своего народа. Память о ней да будет благословенна!» Из дневника Берлин, четверг, 10 ноября 1938 года. В семь утра раздались звонки. Один, второй, третий... девятый, десятый, один за другим, как будто кто-то на кнопке звонка, как на барабане, выбивал сигнал атаки. Перед дверью стоял доктор Вайсман, адвокат. «Спрячьте меня, они преследуют меня!» – задыхаясь сказал он. Я уставилась на него. «Кто? Что? Я ничего не понимаю!» – «Закройте, по крайней мере дверь. Вы одна? Куда я могу пройти?» Он проскочил в комнату, бросился на стул и закрыл лицо руками. Его верхняя одежда была разорвана, волосы растрёпаны. Словно он вывалялся в грязной луже. «Что случилось? – спросила я. – Вы что, живёте на луне?» – горько усмехнулся он. «Дьявол рыщет по Берлину! Горят синагоги. Еврейская кровь стекает с ножей. Штурмовики маршируют и бьют стёкла». От возбуждения у него прервался голос. «Нас гнали, как зайцев», – проскрипел он. «Они заставили меня бежать вдоль Курфюрстендамм. Я пробежал половину улицы. Еврейская свинья! Кровожадный убийца! Сдохни ты, стерва! – кричали вслед. В меня бросали камни и комки грязи. Шпана, хулиганы, проклятые штурмовики!» – «А полиция? Полиция наблюдала. Пусть горит, что горит и гибнет то, что должно погибнуть» – «Значит, он умер?» - «Кто?». «Ну, фон Рат» – «Да, мёртв» – кивнул доктор Вайсман. «И теперь по нему справляют заупокойную мессу. Со смоляными факелами и бочками бензина. Они меня почти догнали. Но я свернул в боковую улицу. Тогда они набросились на кого-то другого». Меня бросало то в жар, то в холод от ужаса. О, Андрик, Андрик! (муж автора дневника) Как ты был прав! Никогда жертва не умирала так подозрительно вовремя. Я посмотрела на часы. «Подождите. Я принесу булочки и молоко. Мы выпьем сначала 248


чаю. Потом посмотрим» – сказала я. В девять доктор Вайсман лежал в кровати Андрика, в новой шведской пижаме, сытый и принявший душ. Слава Богу, на первое время мы его разместили. В полдесятого я поехала в редакцию. Кондуктор автобуса посмотрел на меня так, словно хотел сообщить что-то важное. Но покачал головой и посмотрел виновато в сторону. Пассажиры не поднимали глаз, на их лицах было выражение вины. Курфюрстендамм – целое море осколков. На углу Фазаненштрассе скопились люди. Молчаливая масса, смотрящая в сторону синагоги, купол которой окутан дымом. «Мерзкий позор!» – прошептал мужчина возле меня. Я посмотрела на него с симпатией. Сейчас самое время сказать ближнему: «брат». Но я этого не сделала. Об этом только думают. Если даже хватает мужества, спрашивают: «Ах, простите, пожалуйста, который час?» И стыдятся бесконечно своей трусости. И всё же мы чувствуем себя братьями. Мы, которые сидим здесь, едем в автобусе и умираем от стыда. Братья по стыду. Товарищи по подавленности. Но, если все стыдятся, – кто же бил стёкла? Это был не ты и не я. Как же зовут этого неизвестного?.. В издательстве всё кружилось, как в голубятне. Я вбежала в комнату Холлнера. «Итак, что же произошло в действительности?» Он сидел за письменным столом, как сгусток несчастья, передвигал свою трубку из одного угла рта в другой и стонал: «Девочка, я этого не переживу. Глаза должны лопнуть от стыда. Синагоги... Божьи дома. Святилища Господа, просто облиты бензином. Делают это так, словно совершают героический поступок. Гордятся, задаются, Бог знает как. Стихийное народное бешенство и такая бессмыслица. Без меня, говорю я. Без меня» «Ладно, ладно» – настаивала я нетерпеливо. «Но факты» – Холлнер молча придвинул ко мне через стол несколько машинописных листков, и показал пальцем на жирный заголовок «Антиеврейские выступления в Берлине и стране» – «Да, сообщение ДNB (нацистский официоз), это значит, что все вечерние издания должны это перепечатать. У редакторов остаётся свобода, при случае, заменить устрашающие эпитеты другими соответствующими. Надо покорно склонить голову. Поставить свою подпись. Сделать вид, что веришь жалкой чепухе». 249


Я быстро просматривала плотно напечатанные страницы. «...После того, как стало известно о смерти немецкого дипломата, члена NSDAP фон Рата, павшего от руки трусливого еврейского убийцы, во всём райхе прошли стихийные антиеврейские демонстрации. Глубокое возмущение немецкого народа выразилось в многочисленных антиеврейских акциях. Во многих местах Берлина были разбиты витрины еврейских магазинов и разломаны полки в магазинах, принадлежащих евреям. Еврейские хозяева имеют ещё наглость убирать осколки стекла руками своих арийских служащих, что вызывает гневный протест прохожих... Синагоги и места, где распространяется враждебное государству и народу учение Талмуда и Шулхан-аруха, были подожжены, внутреннее убранство разрушено. Также пострадала синагога на Вильгельмплатц. Там должно было быть оружие. Та же судьба постигла еврейские храмы в Коттбусе и Бранденбурге». Я с отвращением переворачивала листы. «Сегодня утром между шестью и семью часами загорелась синагога в Вильмерсдорфе. Купол уже обрушился... шествия демонстрантов в Нюрнберге... Все ещё оставшиеся еврейские магазины разрушены... Гнев возмущённых людей против еврейских магазинов в городах Рура и нижнего Рейна, в Эссене, Дюссельдорфе, Крефельде и других местах сейчас горят синагоги. Стихийные манифестации против еврейства в Лейпциге... В прошлую ночь... Возмущение, огонь... Осколки окна... разрушить, сжечь». Бесконечное повторение одних и тех же слов. Итак, я знаю. Иудейская война началась. Сегодня ночью в два часа. Атакой по всему фронту. И приурочена ко дню рождения Шиллера. Разгадать бы, кто за, кто против! Я решила исследовать народное мнение. Там, куда я приходила, я видела в лучшем случае народное расстройство, в худшем неизмеримое отчаяние. «Нельзя больше смотреть в глаза другому человеку» – сказал даже наш дежурный редактор, о котором ходили слухи, что он заражён нацизмом. «Антисемитизм – хорошо! Но не так же». Только длинный Майер, наш «политик» довольно потирал руки. «Наконец-то им показали, проклятому сброду», – торжествовал он. «Удивительно, что стихийному гневу 250


народа во всём райхе в одно и то же время пришло в голову одно и то же», – сказала я и сделала вид, что это мне только что пришло в голову. Но крючок зацепился, Майер, глядит на меня озадаченно. – «Гм», – пробормотал он и уставился задумчиво перед собой. Потом со злобой покачал головой. – «Что вы все вмешиваетесь в разговор! Фюрер знает...». «Конечно, фюрер знает! Именно так я думаю» – отрезала я ему сухо. Пусть его верноподданический мозг переваривает подброшенный ему отравленный кусок по своему усмотрению. В комнате Карлы, стоя, заседал конвент. Уже в коридоре услыхала я гул возбуждённых голосов. Когда я нажала дверную ручку, всё смолкло, как по команде. «Ах, это ты» – встретила меня моя подруга: «Сейчас ты тоже сможешь высказаться!». Она обратилась к окружающим: «В два часа ночи они подняли с кровати сына нашей хозяйки. Приказ руководства. Это были штурмовики». «В полной военной форме они маршировали по Кляйстштрассе. Валом. Организованно. Народ спал сном праведников» – добавил хроникёр. «Между двумя и пятью люди обычно спят» – деловито сказала секретарша. Карла посмотрела на меня: «Надо пойти поесть, если мы хотим получить ещё что-нибудь у Раймана». Когда мы пересекли Хаузфогтайплатц, донёсся странный звук. Как будто сбросили с пятого этажа обеденный сервиз. Шум шёл с боковой улицы. «Пошли туда». Карла пустилась рысью. В ста шагах, на Моренштрассе, перед магазином одежды собралась масса людей. Она всё увеличивалась, словно всасывала в свою глотку всех, кто проходил мимо, даже против его желания. «Обязательно сквозь толпу. Пошли!» – прошептала Карла. Мы проникли сквозь стену человеческих тел. Великий Боже! Я увидела, как Карла побледнела. И ещё, как толстая женщина вытирает пот со лба, как седой господин смущённо дёргает свой воротник. Я увидела другое. Целиком и полностью непостижимое. Трах-дзень. Трах-дзень. Трах-дзень! Три тяжёлых железных стержня бьют, как кузнечные молоты, в огромные окна. Потом тишина. Трах-дзень! Следующее окно превращается в осколки. Перед окнами стоят пять молодчиков в штатском платье, лица перекошены от напряжения. Они таранят, бьют. Работают, как автоматы. Не удостаивают 251


окружающих взглядом, в котором нет ни ненависти, ни возбуждения, ни возмущения, ни гнева. Они безукоризненные исполнители. Мастера в ремесле стеклянного боя. Ни один специалист не смог бы так тщательно выбивать из рам остатки стека. Трах-дзень! Здесь осколок, там осколок. Два быстрых шага... удар: люстра падает на пол. Как сосновые шишки, с шумом падают картины со стен. Железные каблуки давят восковые лица манекенов в витрине. Осколки, осколки, осколки... Толпа молчит. Страх удерживает её на расстоянии от места действия, которое её гипнотически притягивает и отталкивает. «Готово» – кричит руководитель, делает знак глазами, берёт на плечи стержень и сомкнутым строем отряд марширует дальше. Левой-правой, отрепетированный шаг в ногу! – до «Стоять на месте! Стой!» перед следующими «еврейскими окнами». Это погром? Здесь бушует стихийная народная ярость? Выскакивает искра, попадает в бочку с порохом и затаённый гнев всей нации взрывается громом? Нет и ещё раз нет! Если завтра той пятёрке будет отдан приказ убить цепями всех трубочистов Германии, они пойдут и не оставят ни одного. Хладнокровно и без пощады. Не потому, что ненавидят трубочистов, но потому, что они любят своё повиновение. Так безмерно, что даже душа стоит навытяжку. А мы, другие? Мы, сотни против пяти, мы, миллионы против нескольких тысяч? Мы вытираем со лба пот страха, мы дёргаем испуганно воротник, мы... «Мы должны сами себе плюнуть в лицо за то, что мы стоим тут, не открывая рта!» – Карла дрожит от гнева». Конечно, мы должны плеваться. Но кому поможет то, что ты откроешь рот, если тебя схватят за воротник и сделают на голову короче. Мученикам нужна публика. Анонимная жертва никому не поможет». Я говорю так мудро, но мудрость меня не радует. Есть что-то неправильное в этом расчёте. Обедать нам уже расхотелось. «Лучше пойти домой, – сказала Карла, – кто знает, что может тут случиться с человеком». Действительно, ещё много разных дел. Не только доктор Вайсман в кровати Андрика. Наш дом полон квартирантов. Пришли Леви и Кон. Они сидят на моём диване и играют в экарте. «Чтобы отвлечься», – говорит извиняясь Леви. Он выглядит изнурённым и небрит... Кон смущённо трёт лоб. «Где 252


Андрик?», – спросила я. – «Он пошёл к доктору Гиршбергу. Его номер не отвечает, наверное, его забрали». – «Забрали?» – Ну да, забрали. В арестантский рай! На еврейские небеса! Спецпочтой в прусских грузовиках. Тот, кто своевременно не скрылся, может писать завещание». В комнате Андрика устроились два других гостя. «Только на одну ночь», – просили они робко, – пока пройдёт самое страшное». Пронзительно зазвенел телефон. Я узнала голос Франца Вольхайма. Он звучал хрипло и взволнованно: «Откройте дверь. Через пять минут я буду внизу». Шестой гость. Я стала ощущать чувство подавленности. Когда пришёл Франц, мы собрали военный совет. Двое на моём диване, двое – на Андрика. Самый худой – в кресле. Если пододвинуть стул, можно даже немного вытянуться. Доктор Леви – на полу, на двух коврах и подушках. Когда пришёл Андрик, всё было решено. «Ты их привёл?» – Он покачал головой. – «Слишком поздно. Они пришли раньше. Нет также Шперлинга и Петера Тарновского, Эрнста Ангела и маленького Шварца. Я видел, как трое эсэсовцев вывели его из дома и затолкали в грузовик. Там уже стояли 17 человек, вплотную, как бараны. Он был восемнадцатым. Дай мне выпить. А то...» Всем надо было выпить. Я разлила по рюмкам всё, что нашлось дома. Андрик развернул вечернюю газету. «Двадцать лет заключения для евреев, имеющих оружие». Леви и Вольхайм озадаченно ощупали карманы своих пиджаков. «Не придавайте этому значения», – успокоил их Вайсман. «Если нас тут схватят, и без этого всё кончено». Все подавленно замолчали. «Ты запер дверь?» Меня охватил страх перед собственной смелостью. Андрик успокаивающе похлопал меня по плечу. «Иди спать, малышка! Сон укрепляет нервы». Его отеческая доброжелательность подействовала просто раздражающе. – «Мне вообще не хочется спать», – защищалась я возмущённо. – «И кроме того, где ты собираешься мне постелить?» – Андрик засиял. – «В моих объятиях, где же ещё? Мы пойдём напротив, к Корнбергу, который уехал. Его комната свободна. Если нам повезёт, он не запер дверь». Корнберг – наш сосед по холлу. Коммивояжёр. Добродушный холостяк. В час, в доме воцарился покой. Каждый спал, как мог. Завтра посмотрим. 253


Берлин. Пятница, 11 ноября 1938 года. Они увезли всех еврейских мужчин, которых арестовали. Не только в Берлине, но и во всём рейхе. Без ордера на арест. Без юридических формальностей. Как шли или стояли, должны были идти с ними. Говорят, некоторые не могли даже обуться. Тот, кто был предупреждён, избежал облавы. Сотни смогли спрятаться у друзей или искали защиту у посторонних. Одна маленькая портниха приняла у себя двух беженцев. Она не знала, откуда они и как их зовут. На Франкфуртераллее рабочие вернули еврейским владельцам магазина товары, рассыпанные по улице. В задней комнате больницы главный врач спрятал от гестапо раненного раввина. Ночью начальник штурмовиков с несколькими молодчиками ворвались в его дом, вырвали из кроватей его, его жену и дочь-подростка и вытащили их во двор. Там приказали старику стать у стены, жену и дочь отвели в другую часть двора. Начальник в нескольких шагах перед жертвой поднял револьвер и прокричал: «Я, представитель власти, расстреливаю этого еврея». Прозвучал выстрел, но раввин остался стоять. После второго выстрела он упал. Кровавая шайка удалилась с победными криками. Партия приказала. Но небо ответило. Раввин остался жив. Пуля прошла мимо сердца. Сердобольные души доставили его в больницу. Сегодня берлинские женщины снуют по городу с таинственными свёртками под рукой, и встречаются тайком на каком-нибудь углу. Бритва для доктора Вайсмана, свежая рубашка для Леви, пижама для Кона. Так, по мере возможности, заботятся о тех, кто скрывается. Ещё опасно появляться. То, что произошло вчера, может повториться и сегодня. Почти все мои друзья имеют квартирантов. Говоря по телефону, пользуются намёками и иносказаниями. Потом и сами ломают голову, решая, что хотел сказать собеседник. Кто такой этот Карл? К Теа вчера пришли гости. Родственники из деревни, ты их знаешь, те, у кого много детей, Герхард работает за городом. Когда он вернётся, неизвестно. Какой Герхард? Какие дети? Какие родственники из деревни? Никакого представления. Во второй половине дня я посетила Лизель Гиршберг. Она 254


сидела на перевёрнутом сундуке, окаменев от горя, среди обломков и осколков. «Вчера двое полицейских забрали Курта», – сказала она, глядя пустыми глазами, – ему не разрешили даже надеть шляпу. Через час позвонили в дверь. Когда я открыла, ворвались десять хулиганов и спросили: «Здесь живёт еврей Гиршберг?» Я не сказала ни слова. Тогда всё началось. Они бесчинствовали, как вандалы. Смели всё серебро с буфета, свалили книжные шкафы, вытащили бельё из шкафа. Нашу деревянную мадонну разрубили топором, гравюру Дюрера на меди растоптали, драгоценную коллекцию гравюр Курта бросили в огонь. Это продолжалось полчаса. «Благодари за это своих соплеменников», – сказали они. И при этом они не знали, что я – арийка». Она грустно улыбнулась, внезапно потеряв самообладание. «Курт, – прорыдала она, – я ведь люблю его... я ведь люблю его. Он ничего не сделал. Никто ничего не сделал. Это было нашей ошибкой». Я вдруг поняла: мы всегда думали, что всё станет понятно само собой. Все станут такими, как мы. Все будут чувствовать, как мы, верить, как мы. То, что мы не видели, насколько другие отличаются от нас, в этом наша вина. Мы судили о других по себе. По себе о нацистах! Так мы их возвеличили. Ты и я, и Андрик, и другие. Евреи – это только начало. Подожди, дойдёт и до нас. Не потому, что мы действуем. А потому, что мы терпим. Великое пришествие несправедливости. «Но что мы могли сделать? – Лизель беспомощно смотрела на меня, – мы должны были громко отстаивать добро. Любовь к людям и мир». Я взяла шляпку и пальто. «Надо хотя бы сейчас сделать вывод из наших ошибок. Если мы не сможем их освободить, надо, по меньшей мере узнать, где они. Идём к Лукашеку. Если кто-нибудь что-то знает, то это он». Лукашек – адвокат. И рьяный католик. С 1933 года он верит в великую перемену и работает для неё. Я не ошиблась. Он не принадлежит к тем, кто терпит. Его приёмная полна народу. Женщины, в глазах которых застыл страх. Они выглядят бледными и невыспавшимися, некоторые беззвучно плачут. Все они нашли дорогу сюда. Лукашек действует. Он внимательно и напряжённо слушает всех. «Первую партию направили на товарный вокзал. Ещё в ту же самую ночь. Она должна была отправиться в Ораниенбург... Силезские? Нет, их там нет. Говорят, их отправили 255


в Бухенвальд. Это возле Веймара. Их заставили стоять два часа под лучами прожекторов. Был ли там ваш муж? Да. Его видели. С ним всё в порядке. Он твёрдо уверен, что вернётся. О третьем транспорте мы ещё ничего не знаем. Но сведения готовятся. Нет, доктора Оппенгейма там не было. О Ротхольце никаких сведений. Подождите, я дам вам рекомендации. Для гестапо... возможно, это поможет». Ни одну не оставил он без утешения. Всех заражал своим спокойствием и уверенностью. Всё, что можно было узнать, – узнавал. На всё, на что можно было отважиться, он отваживался. Чем можно было помочь, он помогал. Когда мы с Лизель покинули его канцелярию, у неё в сумке было письмо к советнику уголовной юстиции Мюллеру, а я знала, куда я могу обратиться, чтобы успешно сотрудничать. На улицах всё ещё убирали осколки. Пустые дыры витрин зияли, как выколотые глаза. О, Эрнст, о, Ангел, о, Петер Тарновский, о, все несчастные бедняги! Дует ледяной ветер, и я мёрзну, когда думаю о вас. Берлин, воскресенье, 13 ноября 1938 года. Гестапо успокоилось. Волна арестов, вроде, закончилась. Зато правительство издаёт одно постановление за другим. Удаление евреев из немецкой хозяйственной жизни. С 1 января 1939 г. никаких еврейских предприятий, магазинов, руководителей производства. Евреи, немецкие граждане, должны выплатить государству контрибуцию – один миллиард рейхсмарок. Все повреждения 8, 9 и 10 ноября 1938 г., явившиеся следствием «возмущения народа травлей национал-социалистической Германии мировым еврейством», должны быть устранены еврейскими хозяевами предприятий и жилищ. Расходы по восстановлению несёт еврейский владелец предприятия и жилища. Страховые притязания евреев – немецких граждан будут изъяты в пользу государства. О большинстве арестованных мы ничего не знаем. Вернулся только маленький Шварц, альтист камерного оркестра. Уже через день. «Четырнадцать часов они держали нас взаперти. Сто пятьдесят человек в одном помещении. Наконец нас вывели во двор и построили. По пятьдесят в ряд. Никто не знал, расстреляют нас или отпустят. Мы стояли и ждали. Пят256


ки вместе, руки по швам. Наконец появился некто в форме, не то шарфюрер, не то группенфюрер. Процокал вдоль шеренги и прорычал: «Офицеры мировой войны, шаг вперёд!» Тринадцать человек вышли. Опять строй в шеренгу, опять пятки вместе, руки по швам. Опять: какая часть, ранения, отличия. Девять из нас имели Железный крест первой степени. Человек в форме стал перед нами, скрестил руки и прокричал: «Семеро первых выйти и прочь отсюда, остальные – обратно в строй. Я был седьмым. Мы не могли смотреть друг на друга. Не могли оглянуться... Ушли, опустив понуро головы, как предатели. Семеро из ста пятидесяти». Маленький Шварц почти плакал. «Я не могу этого забыть. Я должен был остаться». «Этим Вы не помогли бы другим», – утешали мы его. Но он качал головой. «Дело не в этом. Дело в долге перед собой». «А также в долге перед своей женой и ребёнком», – добавил Андрик, – «Они, в конце концов, тоже имеют право на вашу жизнь». Шварц недавно женился. Девять недель назад у него родилась дочь. Их документы на выезд совсем готовы. Только решиться на отъезд до сих пор не могли. Есть люди, которые могут избавиться от излишней любви к родине только окольным путём, через гестапо. Берлин, четверг, 24 ноября 1938г. Маленький Шварц решил уехать немедленно, сегодня вечером. Идут слухи о новых арестах. «Ещё раз я это не выдержу, я умру от паралича сердца», – говорит он всем, кто готов его слушать. В восемь утра меня будит телеграмма «Приезжайте немедленно. Шварц». Я кинулась к нему. «Сегодня в 22.40 поезд от Цоо», – говорит он. Он смотрит на меня так, будто у него за плечами стоит палач. «Вы должны оказать мне большую услугу. У моей жены есть участок земли. 2100 кв. м. в Зарове возле озера Шармютцель. Честно говоря, там нет ничего, кроме деревьев. Даже забора. Я хочу доверить его вам». «Но что скажет мой финансовый отдел», – пытаюсь я возразить. «Не волнуйтесь. Мы оформим это как безвозмездную передачу. Они понимают. Это сделка, одобряемая государством». Я вспомнила, что за последние три месяца многие мои арийские знакомые стали ложными капиталистами. «Пока всё не проглотило гестапо», говорили их еврейские друзья. 257


«Хорошо, перепишем», согласилась я. Шварц подошёл к телефону. «Срочно такси. Буггештрассе 10». В 10.40 всё оформлено. В 12 мы уже у Шварца. Новое такси, мы мечемся по городу и покупаем, покупаем. Счётчик такси показывает 17,18,25 марок. Когда на счётчике 34 марки – уже семь вечера. Пакуем. Чемоданы едва закрываются. Около десяти мы внизу. Жена Шварца несёт дочь в бельевой корзине. Поезд уже на перроне. Даже не успели поговорить. «Прощай, Берлин!» – кричит Шварц и воет, как цепной пёс. Берлин, среда, 4 января 1939 г. «Он вернулся!» – раздаётся радостный крик в телефонной трубке. «Курт Гиршберг вернулся», – кричу я Андрику. Мы бросаем всё и мчимся на Саксонскую улицу. Лизель стоит у дверей. Глаза её красны от слёз. «Тише, он спит», шепчет она. Врач только что ушёл. На нём нет живого места. Всё обморожено. Они стояли на морозе -18С. Он пережил ужас», – говорит она, утирая слёзы. Любые слова утешения были бы лишними. Спустя два часа мы сидим у кровати Курта. Руки и голова забинтованы. «Слава Богу, вы вернулись», – говорим мы. «Было очень тяжело. Тяжело, когда надо стоять пятнадцать часов в строю. Шапка в руке. Ценные вещи в шапке. Стоять без еды, питья, ни разу не выходя из строя. Трое умерли от сердечного приступа, от удержания мочи. Плохо. Плохо, когда люди лежат в переполненном бараке на земле, плотно, как сардины в консервной банке. Чтоб кто-то повернулся, должны повернуться все сто семьдесят пять. Плечо к плечу, колено к колену. Солома шуршит. Возле тебя стонет товарищ. Ты не спишь, бодрствуешь, лежишь, как оглушённый. И ещё, тебя, замёрзшего, отчаявшегося, заставляют петь сентиментальные песни. «Смуглый лесной орех, смуглая тоже ты». Нет пальто и перчаток. Мёрзнешь и поёшь. Тяжело, когда они, опьянённые властью, срывают на тебе свою злость. Кулаком в морду. Стволом между ног. Гоп! Проклятый жид! Кто не повинуется, того подвешивают за связанные за спиной руки. Заталкивают в дымовую трубу. Бьют, трясут, пинают. Мы повиновались, стояли навытяжку, когда двоих повесили у зажжённой ёлки... мы пели «Смуглый лесной орех» и «О, Танненбаум». Мы стояли два часа перед во258


ротами за то, что подложили под рубахи газеты, чтобы хоть немного согреться. Руки по швам в восемнадцатиградусный мороз. Мы...». – Он замолчал. – «Тяжело, когда не можешь плакать. Немыслимо тяжело, когда... перестаёшь быть человеком». Он сказал это без пафоса, даже без гнева. Как будто констатировал научное открытие. «Когда вы покинете страну?» –глухо спросил Андрик. «Как только получу визу в Англию. Надеюсь, в ближайшие четыре недели». «Как можно выдержать такое?!» – думала я. – Такой леденящий ужас!» Берлин, понедельник, 16 января 1939 г. Постепенно все они возвращаются. Из Бухенвальда и Заксенхаузена. С голыми черепами и глазами, полными страданий. Патер Тарновски, Курт Шперлинг, Эрнст Ангел, Хайнц Розенталь и Пауль Вайс. Одни рассказывают одно, другие – другое. В Заксенхаузене можно было работать, но все мёрзли и были очень жёсткими наказания. В Бухенвальде работать запрещали. На сотни людей одно отхожее место. «Убийственная неделя», – описывали они первые семь дней. – Плохая еда, энтероколиты, поносы. Люди падали в судорогах. Построиться, чтобы выйти. Очередь перед отхожим местом. Поход в потусторонний мир. В первую неделю умерли сотни людей. Забиты, застрелены, замучены». Берлин, пятница, 24 февраля 1939 г. 10 ноября открыло глаза даже самым патриотичным евреям. Кто имеет малейшую возможность, пытается бежать. Визу получить нелегко. Кажется, что все государства договорились максимально затруднить выезд евреев из Германии. Одни лимитируют эмиграцию, другие совсем запретили её. Неужели мир не знает, в какой беде находятся 250 тысяч немецких евреев? Что такое четверть миллиона для всего мира? Это немилосердно, когда помощь зависит от того, сколько денег имеет нуждающийся. Горе тому, у кого нет ни денег, ни связей. Спасайся, кто может! Мы пакуем вещи, посуду, продаём книги. Рассматриваем атлас. Где находится Ла Пас? Новая Зеландия вроде ещё открыта. В Уругвае нужны врачи. Земледельцы могут ехать в Палестину. Глобус вертится. Бра259


зилия на нём почти рядом. Лондон - как прогулка на Ванзее. Если захотим навестить наших друзей, придётся покупать кругосветный билет. Умственные профессии мало востребованы. Пробуют срочно освоить какое-нибудь ремесло. Повсюду ускоренные курсы: лечебной гимнастики, массажа, ухода за грудными младенцами, кулинарии, штопки, изготовления перчаток, изучения всех языков. Спасайся, кто может! На следующей неделе Гиршберги уезжают в Англию, Вайсманы – в Америку. Все готовятся в дорогу. Берлин, понедельник, 17 апреля 1939 г. Сегодня Фишеры летят в Лондон. Завтра уезжает фрау Розенберг. В аэропорту Темпельхоф мы постоянные гости. Каждый оставляет нам что-либо на память. «Не забывайте мою мать... позаботьтесь о тёте Иоганне... не правда ли, вы будете навещать дядю Генриха?» У всех кто-нибудь остаётся. И мы заботимся о них. Часто приходиться разрываться на части. «Не правда ли, вы придёте опять?» – просит тётя Иоганна с глазами испуганного ребёнка. «Наконец-то я вижу вас!» – громыхает дядя Генрих. «А я уже думал, что вы перешли к наци». Эта эпидемия безумия так действует на людей, что недостаток времени вызывает подозрение в измене своим убеждениям. Мы не изменили их. Никто из нашего круга. Но мы боимся недоверия наших еврейских друзей. Мысль, что они могут подумать о плохом, смущает нас. Заставляет приходить в условленное время. Даже тогда, когда нет времени, когда в нормальных условиях можно было бы со спокойной совестью прийти позже. Один из шести миллионов Берлин, вторник 27 сентября 1938 г. Когда я в начале второго (ночи) заглянула в кафе Хиллера, то нашла там Генриха Мюзама. Он сидел за столом, покрытым кучей бумаг, и писал. Письма к самому себе – наверное также и ко мне. Как каждый вечер. С тех пор, как из издательства его вышвырнули из-за неарийского происхождения, он с помо260


щью трамвая открывает для себя Берлин, размышляет о том, почему он не нравится женщинам, и разбрасывает свой ум, свой шарм и свою энергию в пустоту. Он был у нас редактором. Теперь он живёт на страховку, которую получает за несчастный случай на транспорте, и ждёт Четвёртого Рейха. Ждёт, ждёт и не находит выхода. Он нравится мне, доктор Мюзам. Мы говорим на одном языке. Когда мы сидим за столом напротив, мы почти любим друг друга. Только поцеловать его мне совсем не хочется. Но это я ему никогда не решусь сказать. Нельзя обижать людей, которым и без того плохо. Доктор Мюзам некрасив. Когда он задумывается, его нос набухает и блестит. Его волосы разделены на пряди, а костюм всегда измят. Порой мне кажется, что его надо только хорошо проветрить. Но его никто не проветривает. Около трёх он отвёз меня домой. В такси я старалась быть очень деловой. Потом, когда я осталась одна, мне было стыдно за мою деловитость. Берлин, суббота 15 октября 1938 г. Кажется, всё чудесным образом успокоилось (после Мюнхенского соглашения). Однако, когда я вчера вечером встретила у Хиллера доктора Мюзама, у него было озабоченное лицо; он уставился сосредоточенно на свои пивные подставки, разбросанные между бокалами и полупустыми тарелками, и вздохнул; «Мне эта тишина не нравится. Тишина ещё меньше, чем буря». Его неисправимый пессимизм немного рассердил меня. «Всё время только брюзжать тоже не имеет смысла. Чем вы опять недовольны?» «Никакого недовольства! Только логические выводы. Видите ли : что делает диктатор, когда нет достижений? Я имею в виду видимые достижения. Он чувствует себя несостоятельным. Только короли или либеральные президенты государств могут себе позволить почивать на лаврах. Тираны всегда под давлением. Они всегда мечутся между осанной и распятием. Для того, чтобы они сами могли свободно дышать, другие должны затаить дыхание. Массам нужны хлеб и цирк. Раз внушительный внешнеполитический номер завершён, из ящика должен выскочить клоун. Вы знаете, кто этот клоун? Это не261


мецкий еврей! Агасфер заполняет паузу. Агасфер должен снова быть козлом отпущения. Как уже было тысячи раз в мировой истории. Поверьте мне: они его так разрисуют, что никто не разглядит под гримасой плачущего лица. Еврей во всём виноват. Бейте его! Топчите его! Смейтесь над ним! Над бедным человеком, получающим пощёчины. «Да, но каким же образом?» – «Каким образом? – рассердился Мюзам и вытер пот с носа.– Разве вы ослепли? Разве вы не видите, что готовится, набухая, под крышкой этого котла? Как витрины «Штюрмера» (антисемитская газета) дюжинами выскакивают из-под земли? Как одно антисемитское мероприятие догоняет другое? Изъятие евреев из тела немецкого народа. Смешанные браки между немцами и евреями запрещены. Еврей не может быть гражданином Рейха. Полное исключение из культурной жизни. Никаких еврейских писателей, художников, артистов, работников газет и кино. Сначала нас отстранили. Теперь нас изолировали. А за изоляцией приходит уничтожение… Оно следует, как «Аминь» в церкви. – Он налил в бокал белое испанское вино и усмехнулся. – Если бы мы не были в этой любимой стране сотни лет дома!» О Боже, как мне понятен этот плач! В Америке каждый приезжий в следующем поколении становится американцем. В России – русским. Почему? Потому, что его формирует ландшафт на котором он живёт. Потому что его формирует язык, на котором он разговаривает. Не только кислая капуста, которую он ест, не только снег, который зимой лежит на его крыше, но даже облака, которые бегут над ним, воздух, которым он дышит, даже то как в той местности, где он живёт, хоронят мёртвых, продают на базаре рыбу, выражают любовь и ненависть. Сто лет есть венский струдель – это имеет большое значение. Кто сто лет ходит по бранденбургскому песку, любит его больше всего на свете. Родина там – сказал Мюзам – где на стене написано «Паула – дура». Где ты играл в камушки и в сыщиков и разбойников. И все Гитлеры на свете не могут этого отнять!» Когда мы ехали в такси домой, я забыла, что мне, собственно, не нравится целовать его и я целовала. Много раз. Потому что мне было жалко... 262


Берлин, среда, ноября 1938 г. По дороге в редакцию я заскочила на минутку наверх к Мюзаму. Он сидел за пишущей машинкой и перепечатывал письма. Детские письма, которые он сам когда-то писал. К своим родителям, к своей няне, к другу юности, который уже давно уехал в Америку. Разложенные по годам связки лежали на столе. «Любимая, хорошая мамочка» – прочла я мимоходом. – «Он умрёт?» – спросила я его. «А если умрёт, то что потом?» (Речь идёт о немецком дипломате, Эрнсте фон Рате, смертельно раненом в Париже евреем Гриншпаном. Это убийство нацисты использовали для организации Хрустальной ночи). «Конечно, он умрёт. Иначе всё это не имеет смысла. Чтобы отомстить, надо сначала его оплакать. Чем больше скорби, тем фантастичней ненависть. Разве вы не знаете, что политические инциденты происходят только тогда, когда для них всё до мелочи подготовлено. Когда все предписания опубликованы, все меры предосторожности приняты, все мероприятия обсуждены. Нет сомнений: иудейская война у ворот. Я, со своей стороны, думаю остаться пацифистом. Даже еврей не может сделать больше, чем умереть». Он опять повернулся к своей машинке. «Любимая, хорошая мамочка», – напечатал он серьёзно и внимательно. Что тут можно сказать? «До свиданья» – пробормотала я, сознавая своё бессилие. На улице я услышала крик продавцов газет: «Состояние Эрнста фон Рата ухудшилось!» Берлин, суббота, 8 июля 1939 г. Завтра вечером мы будем в Париже. Наконец, опять говорить, а не шептать. Без иносказаний, не оглядываясь боязливо по сторонам. Я ещё раз была у Генриха Мюзама. Никогда не знаешь, что может произойти во время отсутствия. Он всё ещё не нашёл выхода. Печатает свои детские письма и философствует – мудро, как Будда – о времени. «Вы действительно решили остаться здесь?» – спросила я. Он посмотрел на меня. «А куда же мне деться? Быть несчастным в Канаде? Быть вырванным с корнем в Соединённых Штатах? Отчаявшимся от тоски на Филиппинах? Не говоря о том, что ни Филиппины, ни Соединённые Штаты, не говоря о рае 263


переселенцев, Канаде, не хотят принять меня в свои объятья». Он усмехнулся. «Есть такая степень чувства привязанности ко всему здешнему, которая исключает любые мысли о бегстве. Если меня не заставят насильно...» «Боже сохрани! Боже сохрани!» – сказала я испуганно. «Сплюньте! Тысячелетний Райх ещё не кончился!» «Таких людей, как он, не надо уговаривать», – сказал Андрик (муж автора дневника), когда я ему рассказала о нашем разговоре. – Он погибнет, если его пересадить. Наверное, он пройдёт всё до конца. Пожелаем ему, чтобы они подольше оставили его в покое». Берлин, суббота, 23 августа 1941 г. Мы побеждаем, побеждаем, побеждаем. И каждая победа делает Гитлера всё высокомерней. Геббельс уже провозглашает его «гениальнейшим полководцем всех времён». Обожествление его личности принимает уже устрашающие формы. «Наш час пробил, – говорит Генрих Мюзам. – После таких успехов он может позволить себе всё». Берлин, пятница, 3 июля 1942 г. Теперь дошла очередь до Генриха Мюзама. Мы встретились в последний раз среди упакованных чемоданов и испуганных обитателей дома. «Возвращайтесь», – выдавила я из себя. Он усмехнулся, мудро, как Будда и мягко, как Лао - Тсе. «Я вернусь... Мы все вернёмся. Наверное, не так. Но всё же как-нибудь» Он нагнулся ко мне и его глаза оказались вплотную возле моих.. «До свидания», – сказал он медленно, с ударением на каждом слоге. И внезапно я поняла, что мне хочется его целовать. Сегодня! Завтра! Каждый день! «Вы не уходите», – прошептала я. – «Вы... Вы всегда с нами!» «Будь здорова», – сказал он и поцеловал меня в губы. В среду, 1 июля 1942 г, Генриха Мюзама транспортировали в Терезин. В гетто для привилегированных евреев. Потому что он был крещён и у него была деревянная нога. Берлин, воскресенье, 12 ноября 1944 г. Из Терезина пришло тайное сообщение. Генриха Мюзама больше нет. Когда после многих месяцев стойкого выживания 264


он заболел редкой болезнью, – врачи диагностировали у него спинальный полиомиелит – его отправили в Освенцим. Терезин – образцовый лагерь. Инвалидов, бесполезных едоков, там нельзя держать. В Освенциме его бросили в газовую печь. Генрих Мюзам. Мой лучший друг. Почему я не целовала тебя чаще? Он умер! Парализованный. Умер мужественно, как солдат. Примечание переводчика Генрих Мюзам, дальний родственник Эриха Мюзама, родился в 1900 г. Получил юридическое образование. Работал журналистом, а после редактором отдела искусства, литературы и науки в издательстве Ульштайнов. В июле 1942 г. был депортирован из Берлина в Терезин. а в октябре 1944 г из Терезина в Освенцим, где вскоре погиб в газовой камере. Всю свою короткую жизнь он безответно любил Рут Андреас Фридрих, автора приведенного выше дневника.

265


Эльза Р. Беренд – Розенфельд Перевод сделан по книге Elise R.Behrend-Rosenfeld: «Ich stand niсht alleine», Europpäische verlaganstalt - Dritte Auflage 1979 Köln, Frankfurt am Main.

БЕГСТВО ИЗ АДА Предисловие Эльза Бернд-Розенфельд родилась в 1891 году в еврейской семье в Берлине. Изучала историю и философию. Во время Первой мировой добровольно работала на фабрике военного обмундирования. Стала доктором философии. Работала психологом и социологом в женской тюрьме в Берлине. В 1920 году вышла замуж за адвоката Зигфрида Розенфельда, который во время Веймарской республики был членом ландтага от социал-демократов и министром юстиции Пруссии. С приходом нацистов к власти оба лишились работы и переехали с двумя детьми в Баварию. В апреле 1939 года им удалось отправить детей в Англию. За пять дней до начала Второй мировой удалось получить визу на выезд в Англию, но только для Зигфрида. Он не хотел ехать один, но Эльза его уговорила, т.к. ему, как еврею и видному социал-демократу угрожала неминуемая гибель. После отъезда мужа Эльза попала в Мюнхенское гетто. Когда угроза депортации стала неотвратимой, она бежала и жила нелегально в Берлине, а потом во Фрайбурге. Когда во время пребывания во Фрайбурге возникла реальная угроза разоблачения, она решилась на отчаянный шаг: бежать в Швейцарию. Эльза очень тяжело переживала разлуку с мужем и с первых же дней стала регулярно писать ему письма, которые отправить, конечно же, не могла. Эти письма составили своеобразный дневник, изданный в Швейцарии в ноябре 1945го года. Эту книгу Эльза Беренд – Розенфельд озаглавила: «Я была не одна», т.к. она спаслась только благодаря тому, что всё время находились люди, которые помогали ей выжить. Отрывки из последнего письма этой книги приводится ниже. 266


Шафхаузен, Швейцария, 24 апреля 1944 г. Да, для меня настал конец рабства, но для меня это, как сон, и я боюсь проснуться. Но я хочу рассказать тебе обо всём подробно. Мне пришлось выдержать ещё одно тяжёлое испытание. (За 14 дней до написания этого письма стало известно, что в полицию поступил донос от соседки, которая сообщала, будто Эльза говорила, что война проиграна. Прим. перев.) Следующие дни были ужасны. При каждом неожиданном звонке меня бросало в дрожь. Мы решили, что при каждом подозрительном шуме я должна прятаться в туалете на лестничной площадке, т.к. второго выхода у нас нет. То, что при тщательном обыске это не будет надёжным убежищем, мне было ясно. Я могла только надеяться, что до этого дело не дойдёт. 18-го апреля пришла телеграмма от Геллы. (Подруга, которая организовала побег. Прим. перев.) Она приедет 19-го и я должна быть готова. Моё напряжение стало невыносимым. Я встретила Геллу на вокзале. Отъезд назначен на 20-е. Итак, я должна перейти границу как раз в день рождения Гитлера. Дата выбрана явно намеренно. Я хотела узнать, сколько это будет стоить. «С большим трудом я добилась, чтобы они вообще взяли немецкие деньги, – сказала она. – Ты, наверное, последняя, для кого они это сделают, и они требуют кроме того набор постельного белья и золотое кольцо. Но главное, это то, что мы всё это можем дать, и у нас всё должно получиться». «Куда я должна поехать, и как это всё произойдёт?» – спросила я. «Я тебе всё подробно расскажу. Завтра мы едем в Зинген. Ты не должна брать никакого чемодана, самое большее – рюкзак и большая сумка. Ты не должна одевать шапку, только повязать платок. И как опознавательный знак, только не смейся, ты должна держать в руках веник». Рюкзак я упаковала быстро. Сложнее было решить вопрос, что надеть на себя. Но у меня уже был опыт многократных переездов. Я надела три пары нижнего белья, два летних платья, юбку и блузу, а сверху зимнее пальто. Я выглядела несколько толстоватой, но ничего бросающегося в глаза во мне не было. Я не могу тебе передать, как я благодарна Гелле за то, что она меня проводила! Мы вовремя прибыли в Зинген и сдали 267


пакет с бельём в камеру хранения. Гелла осталась ждать меня в близлежащем трактире, а я пошла. Медленно, напряжённо всматриваясь, шла я предписанным мне путём. И вот там, на той стороне, я увидела маленького мужчину, который курил сигарету и равнодушно поглядывал на прохожих. Мне показалось, что, увидев меня, он едва заметно кивнул головой и подмигнул мне. Он спокойно повернулся и пошёл по поперечной улице. Я пошла за ним. Моё сердце билось так сильно, что я боялась, что оно разорвётся. Но что это? Мужчина, которого я не упускала из виду, опять повернулся и прошёл мимо меня. Неужели я ошиблась? Но я не могла теперь пойти за ним, это слишком бы бросалось в глаза, и я продолжала медленно идти по улице в первоначальном направлении. И вот – сердце моё вздрогнуло – этот мужчина опять прошёл мимо меня и пошёл чуть быстрее передо мной. Это был он! Теперь я была уверена! Постепенно людей на улице становилось всё меньше, дома уже не стояли рядом друг с другом, между ними вклинивались сады и поля, и скоро мы оставили за собой последнее жильё. Тут мужчина остановился и дал мне подойти к нему. «Я пришла от Ксавера» – назвала я пароль. Он кивнул: «Вы действовали правильно. С Вами можно иметь дело», – сказал он одобрительно. Должна тебе сказать, что человек – странное создание. От этих слов чужого, совершенно безразличного мне человека, я почувствовала себя польщённой. Потом он сказал: «У Вас есть багажная квитанция? – Я отдала её ему. – А остальное? – Конверт с деньгами и золотое кольцо перекочевали в его руку. – Хорошо, – продолжил он. – Сегодня вечером, без четверти девять, Вы придёте на вокзал, станете возле контроля и подождёте меня. Вы пойдёте сразу за мной, у меня будет Ваш билет, и я его закомпостирую с моим. Потом Вы пойдёте на первый путь, направо вниз, там в конце стоит маленький местный поезд. Вы сядете в него и будете ждать меня. Поезд отправляется в 9-05». – Он кивнул мне и исчез. Я ещё немного подождала и пошла обратно. Внезапно мне стало жарко. Правильно ли сделала я, что отдала всё этому мужчине? Но всё уже сделано, надо успокоиться и ждать – успокаивала я себя. Как хорошо, что меня ждала Гелла, человек, ко мне расположенный, у кого я могла найти понимание и сочувствие. 268


Я села рядом и рассказала ей всё. Когда я высказала ей мои соображения, она сказала: «Твои тревоги излишни. Ты сделала всё так, как договорились. Будем надеяться, что всё будет хорошо». Было уже совсем темно, когда мы с Геллой пришли на вокзал. Она купила перронный билет и стала напротив меня возле контроля. И вот появился тот маленький мужчина. Он медленно пошёл к контролю, я пошла за ним. Я вышла на платформу и пошла направо. Я почти ничего не видела, мои глаза были ещё ослеплены светом вокзала. Гелла шла за мной. Мы дошли до поезда, состоявшего из нескольких вагонов. Маленький мужчина был уже там. «Садитесь, – сказал он тихо. – Вот Ваш билет. Я сяду в поезд через две остановки. Мне эта толпа опасна. Я поеду велосипедом». – С этими словами он исчез. Гелла подошла ко мне и мы быстро попрощались. Я не могла говорить, у меня ком стоял в горле. Она ушла – последний человек, который связывал меня с моим прошлым, со всей моей предыдущей жизнью. Я вошла в обозначенный вагон, который был ещё почти пуст, и села возле двери. Вагон между тем наполнился, и поезд тронулся. Поезд ехал, не спеша, в вагоне было темно. Пришёл проводник, я предъявила билет. Проводник спросил меня: «Где Вы выходите?» Я испугалась, потому что не имела никакого представления, и сказала наобум: «На третьей остановке». Он ушёл, оставив меня в большом беспокойстве. Мы проехали одну остановку, потом вторую. Тут дверь открылась, кто-то вошёл и сел напротив меня. «Это я, – сказал маленький мужчина. Я облегчённо вздохнула и рассказала ему о разговоре с проводником. – Это ничего, – успокоил он меня, – мы едем до конечной. Я это улажу». На третей остановке пришёл проводник и спросил меня: «Вы выходите?» Маленький мужчина ответил вместо меня: «Фрау ошиблась. Она думала, что Бойрон – третья остановка». Проводник ушёл. Не знаю, сколько остановок мы ещё проехали. Перед последней остановкой мужчина сказал: «Мы приехали». Я вышла за ним. Мне показалось, что стало ещё темнее. Маленький мужчина сказал мне, чтобы я подождала, пока он возьмёт из багажного отделения свой велосипед. И сейчас он мог меня покинуть, я была в его руках. Следующие минуты показались мне вечностью. Но в это время я услышала его голос: 269


«Идёмте! – Мы прошли несколько шагов. – Здесь мы должны встретиться с мужчиной, который поведёт Вас дальше», – сказал он тихо. Мы подождали. Тут к нам кто-то подошёл, я могла рассмотреть только, что этот второй в противоположность первому был большим. Маленький что-то передал ему: «Вот деньги, – услышала я его голос. – Как дела?» – продолжил он. «Плохо, – ответил второй коротко. Я испугалась. – Но мы всё-таки попробуем», – прозвучал опять голос большого из темноты. «Хорошо, тогда я пойду», – ответил маленький, и темнота поглотила его. Большой обратился ко мне: «Идите за мной примерно на расстоянии двадцати шагов», – закурил сигарету, сделал несколько затяжек и пошёл. Я пошла за ним. Время от времени я видела в темноте горящую точку сигареты идущего впереди мужчины. Я чувствовала, что мы идём по просёлочной дороге, сначала, наверное, через деревню, на что указывал лай собак и мычание коров. Потом эти звуки прекратились, и на нас навалилась ужасная тишина. Я слыхала лишь глухие шаги мужчины перед собой. Мне казалось, что мы идём бесконечно долго, я потеряла чувство времени. Потом мне показалось, что мы опять приблизились к деревне, человеческие голоса зазвучали глухо и исчезли. Мы шли дальше. Внезапно меня пронзил ужасный страх. Я потеряла мужчину, я его не видела и не слышала. Что делать? Моё сердце билось, как молот, и его стук заглушал все другие звуки. Я остановилась. Как долго я стояла? Я не знаю, я знаю только, что передо мной прошла вся моя предыдущая жизнь: далёкие счастливые годы, прожитые вместе, и близкое время разлуки со всеми бедами, с необъятным морем страданий и в нём, как острова – человеческая красота и благородство. Но что это, блуждающий огонёк, призрак или, в самом деле, ко мне приближается горящая точка сигареты? Да, это он! Он подошёл и шёпотом сказал: «Третий не пришёл. Возьмите меня за руку. Мы должны сойти с дороги». Молча, я взяла его за руку. Я чувствовала, что мы идём по лугу. Мы остановились. «Здесь колючая проволока, – прошептал он. – Вы чувствуете её?» – Он осторожно подвёл к ней мою руку. «Да!» – ответила я. «Переступите через неё. Я поддержу Вас, – последовал его приказ. Я 270


повиновалась. Теперь мы оба стояли по ту сторону колючей проволоки. – Слышите Вы ручей внизу? – спросил он. Я ответила утвердительно. – Мы находимся на склоне, который идёт параллельно ручью. Идите по возможности на одной и той же высоте дальше. Шум ручья укажет Вам направление. – Он поднял руку с горящей сигаретой. – По эту сторону ручья граница и швейцарская таможня. До неё Вы должны добраться. Дайте Ваше почтовое удостоверение и карточку на одежду». Я передала и то и другое. Было договорено, что это будет знаком того, что я перешла границу. Но до этого ведь было ещё далеко! «Проводите меня немного дальше, – сказала я. – Я ничего не вижу!» «Нет, – возразил он. – Это слишком опасно для меня. Дальше Вы должны идти одна». И он исчез как призрак. Внизу шумел ручей, я пошла, медленно ставя ноги. Я чувствовала, что иду по луговому откосу, который довольно круто спускался к ручью. Итак, надо было идти осторожно! Было тихо, и шум ручья только усиливал тишину. Мне казалось, что я бреду вне обитаемого мира, в каком-то потустороннем царстве, в котором кроме меня нет никого. Я почувствовала, что потеряла своё прошлое, а между мной и будущим образовалась глубокая пропасть. Я её преодолею или это конец? Но тут меня наполнила глубокая вера в божественную силу судьбы. Я с удивлением поняла, что чувство одиночества внезапно покинуло меня. Я пошла вперёд, сосредоточившись только на том, чтобы осторожно ставить ноги. И вдруг, бах, и я уже лежу! На пути оказалась глубокая канава, в которую я упала. Я быстро поднялась, всё было в порядке. Но где моя сумка? Я её держала в левой руке, у которой из-за повреждения понижена чувствительность. В сумке были единственные уцелевшие фото, твои и детей, сокровище, которое я не хотела терять. А ещё золотой браслет и много нужных мелочей. Я ощупала правой рукой всё вокруг. Ничего! Но я не могу тут долго оставаться, это очень опасно. Мне надо идти и не терять направления. Надо оставить сумку и не жалеть ни о чём материальном. Итак, дальше. Откуда-то издалека донёсся церковный звон. Я не считала удары, время меня не интересовало. Я шла ещё медленней, ставила ноги ещё осторожней. И вдруг земля ушла из-под ног, я упала, тысячи пылающих звёзд 271


плясали у меня перед глазами. Какое-то время я лежала совсем неподвижно. Я чувствовала под собой каменные плиты. Я попробовала встать, но ужасная боль в левой ноге заставила меня опуститься. Очевидно, я сломала ногу. Если бы я хоть знала, где нахожусь! Тут я услышала шаги и увидела свет фонаря. Наверное, в доме, который прилегал к каменным плитам или цементу, на который я упала, услыхали шум, и кто-то вышел посмотреть. Я закричала, скрываться было бесполезно, ведь я без посторонней помощи не могла подняться. Свет фонаря приблизился. «Скажите, пожалуйста, где я?» – спросила я, и в моём голосе, видимо, прозвучал такой страх, что мужской голос тут же ответил успокаивающе: «Не бойтесь, Вы на земле Швейцарии!» Я упала прямо во дворе швейцарской таможни. Его голос прозвучал для меня, как голос небесного посланника. Несмотря на боль в ноге, я почувствовала радость и облегчение. Ко мне подошли двое мужчин. «Кажется я сломала ногу?» – сказала я после короткого приветствия. Они подняли меня, осторожно занесли в дом и уложили на скамью. Я рассказала таможенникам, что я из Зингена. «Я вызову скорую помощь и сообщу по телефону в полицию», – сказал один из них. Скоро приехали врач и полицейский. Оба приветствовали меня очень дружелюбно. Врач осторожно обследовал мою левую ногу. «Надо разрезать сапог, иначе Вам будет очень больно, – сказал он. Я попросила не резать. Врач подумал немного и сказал: – Хорошо, я сделаю Вам укол морфия, тогда будет не так больно». Пока не подействовал укол, я ответила на вопросы полицейского. Я коротко описала дорогу, но об организации перехода я ничего не знала, а лица моих спутников из-за волнения я не запомнила. «Это чудо, что Вы сломали только ногу. Вы упали с высоты 2,5 метра». Между тем укол подействовал, и врач начал осторожно снимать сапог. Было довольно больно, но что мне теперь была эта боль! Наконец, врач снял сапог, наложил шину и перевязал ногу. Затем он вызвал по телефону машину. Я видно задремала, и только наполовину проснулась, когда врач и один из таможенников уложили меня в машину. 272


Я проснулась, когда машина остановилась перед ярко освещённым домом, и меня занесли в помещение. Две женщины, одна из которых была диаконисой, начали меня раздевать. Издалека я слышала их тихий смех, когда они снимали с меня очередную оболочку. Но мне было всё равно. Я достигла желанной цели: моя такая ужасная, опасная и всё же часто такая удивительная жизнь в царстве беззакония и бесправия окончилась.

273


Юрек Беккер (1937 – 1997) Писатель и сценарист. Жил в Берлине.

МОЕ ЕВРЕЙСТВО Когда меня спрашивали о моём роде и племени, я обычно отвечал: «Мои родители были евреи». Я использовал это выражение как точную формулировку, которая даёт информацию с исчерпывающей ясностью. Если спрашивающий констатировал: «Значит, вы еврей», я поправлял его, повторяя свою формулировку: «Мои родители были евреи». Разница кажется мне в каком-то смысле очень важной, хотя я никогда не делал её ни предметом разговора, ни предметом рассуждений, которые стоит подробно излагать. Вместе с тем, то обстоятельство, что я родился в еврейской семье, имело для моей предыдущей жизни тяжёлые последствия. Когда мне было два года, я и мои родители были обитателями гетто в Лодзи, городе, где я родился. Затем последовало пребывание в концлагерях Равенсбрюк и Заксенхаузен. Когда война кончилась, из всей моей огромной семьи остались только трое: мой отец, я и одна тётя, которую я не помню, потому что ей удалось сразу после вторжения немцев бежать из Польши, кажется, Америку. Мой отец, который в конце войны находился в другом концлагере, искал меня и нашёл с помощью американской организации помощи узникам концлагерей. В сущности, для меня только с этого времени существуют отчётливые реальные воспоминания. Мне тогда было уже семь лет, почти восемь. От других людей я знаю, что их детские воспоминания уходят в прошлое намного дальше, чем мои. Я потратил много времени на то, чтобы найти причину этого различия. И вот мои выводы: Во-первых, странно позднее начало моих воспоминаний должно быть в какой-то мере связано с вытеснением. Защитный механизм, существование которого, пожалуй, является 274


счастьем, отделил меня от тяжёлого времени и некоторым образом защитил меня от него. Во-вторых, думаю, нечего было и вспоминать. Дни в лагере были безотрадны и неразличимы. Вероятно, всё, что тогда происходило, казалось мне, тогдашнему, не стоящим того, чтобы сохранить это в памяти. Эти обстоятельства стёрли из моей памяти время до освобождения. Когда война кончилась, отец остался со мной в Берлине по причинам, о которых я мог только догадываться. Он никогда не хотел говорить об этом со мной. Но не так, как человек, который не хочет разболтать тайну, а скорее, как человек, который избегает вопроса, на который сам не знает ответа. Я думаю, он в войну потерял родину, поскольку родина в первую очередь не страна, а люди – родственники, друзья, знакомые. А их больше не было, они были мертвы, в лучшем случае пропали без следа. Поэтому мой отец руководствовался принципом, что тому, кого никуда не тянет, лучше всего оставаться там, где он находится сейчас. Только на один единственный повод для того, чтобы остаться здесь, он мне намекнул. Не прямо, но так, что я со временем понял. Он считал, что в его прежнем окружении, в Польше, антисемитизм появился задолго до прихода немцев. И чем меньше там будет евреев, тем больше вероятность, что их жизнь сделают невыносимой. Однажды он сказал: «В конце концов, это не польские антисемиты проиграли войну». Он надеялся, что дискриминация евреев будет наиболее полно ликвидирована как раз там, где она приняла самые ужасные формы. И перед смертью в 1972 году он был убеждён, что, по крайней мере, в этом пункте он не ошибался. Однажды он сказал: «Неужели ты думаешь, что если бы не антисемитизм, я хоть секунду чувствовал бы себя евреем?» Мой отец с самого начала очень упорно избегал разговоров со мной о прошлом. Я никогда не узнал: то ли он охранял свой покой от прошлого, то ли он хотел защитить меня от того страшного времени. Но какую бы из этих двух целей он не ставил перед собой, он её не достиг. В синагогу мой отец ходил редко и только для того, чтобы встретиться с парой знакомых. Меня он с собой не брал даже тогда, когда я его об этом просил. Таким образом, получилось, что я никогда не был в синагоге. То есть я был там много лет спустя вместе со своим 275


режиссёром, с которым я подготавливал фильм. Мы хотели посмотреть, как идёт служба в синагоге, чтобы не допустить грубых ошибок в изображении еврейского ритуала. Мне ясно, что такое положение вещей говорит о довольно напряжённых отношениях, и причина, конечно, не в синагоге, а во мне. Общества или знакомства с евреями я никогда не искал и не избегал. Был ли человек, с которым я имел дело, евреем или нет, я узнавал только случайно. Если кто-то настоятельно обращал моё внимание на это, мне всегда приходил в голову вопрос: «Зачем он мне это говорит?». Пожалуй, это меня даже несколько неприятно поражало. Потому что мне казалось, что этот человек ожидал от меня, что я после установления его еврейства стану к нему относиться по-другому, не так как обычно. Я хорошо понимаю, что так чувствовать может только тот, для кого принадлежность к группе людей, которая называется «евреи», – дело добровольное, вопрос, который можно решить. Противники такого взгляда могут относиться к прямо противоположным направлениям: к верующим, как сионисты, и к оголтелым антисемитам, как, например, авторы расового законодательства Третьего рейха, которые никому не предоставляли права решать быть евреем или нет. До сего дня я не знаю, какие признаки делают человека евреем. Потому что все признаки кажутся мне совершенно произвольными, с одним единственным исключением: этот человек хочет быть евреем. Мне ясно, что такое положение вещей говорит о довольно напряжённых отношениях, и причина, конечно, не в синагоге, а во мне. Я могу стать христианином и могу потом перестать быть им. Я могу также, если долго и упорно буду этим заниматься, перестать быть итальянцем, русским или американцем. Почему же перед тем, кто хочет покинуть еврейство, должны стоять барьеры, непреодолимые, как законы природы? В это я не только не могу поверить, но и считаю такие ограничения опасными и чудовищными. Я уделяю этой проблеме так много места, волнуюсь, полемизирую и даже становлюсь под конец агрессивным потому, что слишком часто другие решали за меня, какой я и кто я, в том числе и еврей. Я это воспри276


нимаю, как насилие, как напоминание о долге, который я на себя никогда не брал. И если бы я даже был бы готов рассчитаться, то не знаю чем. Как вести себя, если ты еврей? Когда мне говорят: «Не волнуйся по этому поводу, просто делай то, что ты считаешь правильным» - это меня успокаивает, но только вначале. Потому что потом мне начинает казаться, что тот, кто просто причислен к евреям, должен только лишь служить тому, чтобы увеличить собой сумму, которая для него ничего не значит. И это мне кажется неправильным. Но это только одна сторона дела. Я знаю, что каждый не только тот, кем себя считает, но что, хочет он того или нет, он также тот, кем его считают другие. И это большое несчастье. С этой точки зрения я, чёрт побери, тот, кем меня удобно считать многим: еврей. Из сказанного становится более или менее ясно, что для меня не значит моё еврейство. Ни в коем случае не чувствую принадлежности к религиозной общности. Мне, атеисту, еврейская религия не кажется более разумной, чем любая другая, и знакомство с нею, допустим, лишь поверхностное, – ни на шаг не приблизило меня к озарению. Правда, с одной точки зрения, которую можно назвать литературной, она мне кажется более удачной и убедительной, чем, к примеру, христианская. Моё еврейство не имеет также следствием чувство радости принадлежать, вольно или невольно, к широко разветвлённой группе людей, которая, по сравнению с другими группами примерно такой же величины, добилась выдающихся достижений, достойных восхищения, и прискорбных. Я нисколько не горжусь тем, что Кафка был евреем, хотя его творчество имело для меня решающее значение. Меня не огорчает то, что Макс Фриш не еврей, хотя он для меня значит столько же. Я не могу определить, какое влияние на меня имели, и какие творческие импульсы мне дали лица, для которых их еврейство имело большое значение или даже было центром их жизни. В том, что такие влияния и импульсы были, я не сомневаюсь. Но я считаю бесполезной попытку изменить и определить их соотношение с другими влияниями и импульсами. Наверное, это было бы хуже, чем бесполезно, это было бы вредно. 277


Однажды, помню, к нам приехал гость из заграницы. Мне тогда было около одиннадцати лет. Мой отец представил меня бородатому и лысому старому мужчине, у которого на голове была маленькая круглая шапочка, какой раньше я никогда не видел. Отец назвал моё имя и я протянул мужчине руку. Но он стоял неподвижно, долго смотрел на меня и слегка качал при этом головой, как будто не мог что-то понять. Потом он схватил меня – при этом я на мгновение почувствовал страх и напрягся – и заключил меня в свои объятья. Я повернул голову к отцу, потому что растерялся и не знал как себя вести. Отец поднял руку и успокоил меня, жестом дав понять, что я не должен сопротивляться тому, что происходит, и что всё будет в порядке. И так я стоял тихо и ждал, когда меня отпустят. Потом я заметил, что мужчина плачет, прижимая меня к себе всё сильнее. Я посмотрел вверх, потому что его тело дрожало. Его глаза были закрыты и слёзы текли по его лицу, исчезая в бороде. Мне стоило больших усилий не заплакать самому. Я помню, что мне очень хотелось утешить его, но я не знал как. Так мы стояли некоторое время, мне оно показалось бесконечно долгим. Я больше не поворачивался к отцу, я мог бы стоять так неподвижно целый час. Потом мужчина отпустил меня, пробормотал что-то и вышел из комнаты. Мы молчали, пока он не вернулся из ванной. Он попрощался, как человек, которому внезапно понадобилось уйти. На меня он больше не смотрел. Я спросил отца, почему этот мужчина так плакал. Отец ответил, что я этого не пойму. Я подумал, что это была отговорка и что отец сам этого не знал. Теперь я так не думаю. Я больше не видел этого человека. Мы с ним не сказали ни единого слова, но я не могу его забыть. Всякий раз, когда звучит слово «еврей» не для того, чтобы обозначить конкретного человека, а как абсолютно общее определение, я думаю об этом человеке. Он стал для меня своего рода символом, как бы нелепо и непонятно это ни звучало для тех, кого он никогда не обнимал и кто никогда не видел его плачущим. Каким-то образом я почувствовал, что его потрясение не имело ничего общего ни со мной лично, ни с ним лично, что в нём вообще не было ничего личного. Я почувствовал связь этого человека с чем-то, что находилось совершенно вне его, и что было для 278


него значительно важнее всего остального. И если я и не в состоянии даже частично следовать за ним по этому пути, я всё же благодаря ему получил что-то вроде вести о том, что такой путь существует и как много он значит для некоторых людей. Наверное, правда, что чувство взаимосвязи группы людей проявляется особенно сильно там, где эта группа подвергается нападкам. Каждый, кто в таких обстоятельствах заявляет, что он больше не хочет принадлежать к этой группе, легко приобретает репутацию дезертира, труса или эгоиста. И наоборот, если вокруг царит покой и существованию группы ничего не угрожает, может случиться так, что она тихо и незаметно уменьшится. Диалектика работает. В том окружении, в котором я вырос, не было никаких нападок на группу евреев. По крайней мере, таких, которые я мог заметить. Мы знаем людей, которые считают антисемитизмом любое упоминание об их недостатках. Так же, как мы знаем правительства, которые считали антисоциалистическими любые упоминания о своих недостатках. Надо этого остерегаться. Я хочу только сказать, что если бы евреи моего детства были вынуждены объединиться и защищаться, я бы совершенно естественным образом врос в их общество. А может быть, я отделился бы от них. Это другой вариант гипотезы. Но у меня, как сказано, не было никаких причин отделяться. Не было также никаких связей, которые надо было порвать, никаких обычаев, от которых надо было отречься, никаких традиций, которые поставили бы меня перед выбором: принять их или отклонить. Для того чтобы стать евреем, мне пришлось бы потрудиться самому. Но рядом не было никого, кто повёл бы меня по этой дороге, а сам я по ней не пошёл. Плохо это или хорошо, но я этого не сделал. Думаю, что вообще традиции для меня значат мало. В большинстве случаев, когда я соблюдал традиции, мне это мешало. Некоторое время, совсем ещё молодым человеком, я хотел играть в кегли. Я был принят в союз любителей, и это доставило мне большую радость. До тех пор, пока я не увидел, что игроки после игры садятся в кегельбане за столы, пьют пиво и поют, как будто эта процедура неотделима от игры в кегли, и я, если хочу быть принятым в их среду, не могу от этого отка279


заться. Я ясно видел, что некоторые играли только ради пива и пения. О влияниях, которые я сознаю, я могу говорить, о тех, которые я не знаю, - нет. Но они могут существовать. Когда вышла в свет моя книга «Яков лжец», некоторые рецензенты написали, что она написана в традиции рассказов Шолом-Алейхема и Исаака Башевиса Зингера. Дело, однако, в том, что я впервые прочёл Шолом-Алейхема после того, как посмотрел мюзикл «Скрипач на крыше», спустя некоторое время после того, как я написал книгу. А из Зингера я не прочёл до сих пор ни строчки. Я могу себе представить, что после этого сообщения кто-то воскликнет: «Видишь, так оно и есть! Это то еврейство в тебе, что справедливо увидели критики. И независимо от того, осознаёшь ты это родство или нет, признаёшь ты его или отрицаешь, - оно есть. Ты не можешь ему противиться, как не можешь противиться тому, что низ находится внизу, а синий цвет – синий!» Я допускаю, что я ошибался в таком важном вопросе, это было бы не в первый раз. Я допускаю, что я недооценил влияния, которые были очень важными, что я не видел связей, которые были явными: я не чувствовал себя евреем, но тем не менее в сотнях отношений был им. Ну и что? Зачем, спрашиваю я себя, я должен стараться обязательно разгадать эту загадку? Стану я от этого умнее? Боюсь, что нет. Боюсь, что буду напрасно пытаться раскрыть тайну, без которой моя жизнь станет беднее.

280


Самуил Бак С немецкого

МОЕ ЕВРЕЙСТВО Из окна моей мастерской видна теннисная площадка соседа. Там играют его сыновья. В их кипах и пейсах мне видится что-то трогательное, беспомощное. Дети воспитаны отцом в строго ортодоксальном духе еврейских традиций, у них даже не возникает вопроса, что значит быть евреем. Совсем иначе было со мной. Были другие времена и другие обстоятельства. Вспоминаю нашу квартиру в польском Вильно и вижу себя, стоящего у окна и глядящего вниз. Во дворе играют дети. Мне не разрешается играть с ними. Положено играть с детьми благовоспитанными, хорошо одетыми. Мы играем не во дворе, а на коврах, в тёплой комнате с красивыми игрушками. Я знал, что дети на улице – «гои», а мы – «другие». Конечно, мы живём в одном доме, говорим на одном языке. Но у нас чёрные волосы и тёмные глаза, а они, в основном, – блондины. Им на Рождество ставят ёлку, у нас на Пасху угощают мацой. Они по воскресеньям ходят в церковь, а мы – нет. Наши старики, когда хотят что-то скрыть от нас, говорят на «идиш», мы этого языка не знаем. События, благодаря которым я познакомился с языком «идиш» и другими аспектами моего еврейства, произошли, когда мне было пять лет. Впоследствии эти события переросли в ад, на меня постоянно указывали пальцами, выделяя, как еврея, еврея, еврея. Потом они достигли апогея в треске пулемётов, крике детей и оглушительном рёве гестапо, пронзившем меня до мозга костей, который не умолкает по сей день. Впервые я осознал то, что я еврей, идя с мамой из детского садика. Мы почти подошли к дому, как внезапно, словно изпод земли, возник оборванный подросток. Широко расставив ноги, с руками в карманах брюк, он преградил нам дорогу и пронзительно крикнул: «ЖИД!». Я почувствовал на лице тёплый плевок. Обидчик тут же исчез. Мама достала из сумочки 281


носовой платок и вытерла мне лицо. «Это был отвратительный, мерзкий тип! С такими молодчиками мы не имеем ничего общего» – сказала она. Через несколько дней мама отвела меня в другой детский садик. Дети там говорили не по-польски, а на идиш, на тайном языке моих родных. Таким образом, я в следующие несколько месяцев с помощью детей, знавших идиш, и учительницы освоился с новым языком. Через несколько лет после этого случая мама мне рассказала, что она почувствовала себя обязанной дать мне понять, что я еврей. «Сынок, если в будущем кто-нибудь назовёт тебя евреем, ты должен знать, что это значит» – сказала она. Вскоре после захвата Вильнюса войсками вермахта мои дедушки и бабушки были расстреляны вместе с другими евреями в лесу в Понарах. Они были стары для работы в лагере. Наверное, Бог не любил моих дедушек и бабушек, думал я. Я, правда, не понимал, чего Бог ожидает от евреев, и сделали ли они достаточно для того, чтобы ему понравиться. Я тогда очень мало знал об иудейской религии. Позже, в гетто, где мы, зажатые стенами и колючей проволокой, жили в невообразимой грязи, я совершил попытку бегства с помощью книг. Мне было около девяти лет. Я много читал, и книги уводили меня в другой мир, в тот, что был уже уничтожен. Я познакомился с еврейским местечком, с хедером, иешивой и молельными домами, с бородатыми евреями, с праздниками и библейскими историями, с рассказами о жизни евреев на земле предков. Некоторые библейские истории, особенно из Нового Завета, мне рассказали монахини бенедиктинского монастыря, расположенного недалеко от нашего дома. Нас прятали в этом монастыре, обещая защиту от страданий и смерти в гетто. Бог христиан был явно могущественнее Бога евреев. В этом меня убеждала страшная судьба евреев. Впрочем, и сын христианского Бога, который был евреем, тоже страдал. Я видел изображение прекрасного мужчины с золотыми локонами. На голове его был венок из колючек. Лицо выражало понимание, заботу и готовность совершить чудо. Более того: если будет совсем плохо, можно было надеяться на место в раю. Я не знаю, кто задумал и совершил чудо, 282


что нам с мамой выпал жребий спастись от смерти и трудовых лагерей в разных убежищах, в которых мы прятались во время оккупации. Мы выиграли жизнь, как выигрывают в лотерее. В 1946 году, когда мне исполнилось 13 лет и предстояла бар мицва (совершеннолетие), мама нашла среди «перемещённых» лиц лагеря Ландсберг раввина, который должен был обучить меня основам иудаизма, чтобы я мог молиться в Иом Кипур, мог прочитать Кадиш в годовщину смерти отца. Эта учёба давалась мне тяжело. После пережитого слова раввина не производили на меня никакого впечатления. Я был полон гнева на любую божественную власть за то, что она допустила весь тот ужас, что мы пережили. Мне сказали, что Бог невидим и не имеет лица. Иногда он – горящий куст, иногда – дух, наполняющий души людей. В большинстве случаев это был Бог гнева и мести. Перечень моих несогласий был очень длинным... После войны мы решили найти брата моей мамы, который ещё до войны уехал в Палестину и стал там одним из основателей киббуца. В 15 лет я приехал в только что созданный Израиль и впервые в жизни прошёл в рамках существовавшей там образовательной программы курс систематического обучения, получил полное представление о еврейской вере и еврейской истории. В 1948 году создание государства Израиль казалось мне ответом на страдания евреев в этом и прошлых столетиях. Наступила новая эра. Со многими людьми, пережившими Холокост, мы приехали в разгар войны с соседними государствами, противниками создания государства Израиль. Ещё в лагере для беженцев в Германии разгорелась ожесточённая дискуссия. Одни утверждали, что у тех кто пережил нацистский ад, не хватит сил и мужества для того, чтобы преодолеть трудности борьбы при создании еврейского государства. Эти люди уехали в США или во Францию. Некоторые остались в Германии. Другие, в их числе и моя мама, считали, что только еврейское государство может гарантировать нам возможность существовать, не оправдываясь за своё еврейство, и только так мы сможем защитить себя. 283


Перед нашим отъездом в Израиль мама во второй раз вышла замуж. Мой отчим был в Дахау и потерял там свою семью – жену и двух дочерей. Надежда мамы на душевное здоровье отчима не оправдалась. Почти каждую ночь ему снились кошмары и он будил нас своими криками. Это преследовало его до самой смерти. После его похорон я понял, что там он, наконец, впервые за последние 25 лет будет спать спокойным глубоким сном. В Израиле я учился в гимназии, затем в школе искусств, прошёл службу в армии. Потом поехал в Париж, в Академию искусства. Жил я в колонии израильских студентов. Как и все иностранные студенты, мало общался с французами. Благодаря нашим израильским паспортам мы жили независимо. Мы прошли через огонь Шестидневной войны. Арабская пропаганда сообщала, что евреи будут сброшены в море. Запах газовых камер вновь повис в воздухе. Чудесное пробуждение мирового еврейства не знало ни религиозных, ни идеологических границ. Все проявили готовность помочь. Различия между израильтянами и евреями диаспоры не было. Всех связывала общая судьба, которую хотели все разделить. Шестидневная война разразилась через год после того, как я и моя жена решили переехать в Израиль. До 1966 года мы жили в Риме, где договор с картинной галереей давал нам материальные средства для нормальной жизни. Это был относительно спокойный город, удобный для существования. Языковых проблем у меня здесь не было, круг друзей был обширен. И всё-таки мы ощущали себя «чужаками», раздражала театральная наигранность в повседневной жизни, патетическая показная разница между провозглашённой верой и её применением в практической обстановке. Но прежде всего – всеобщее равнодушие, отчуждение и вследствие этого глубокое отчаяние под тонким налётом лёгкой жизни... Всё это нам не нравилось, и мы твёрдо решили уехать. К тому времени у нас уже были две дочери, и мы не хотели, чтобы они росли в таком окружении. Израиль тоже не свободен от охвативших весь мир симптомов болезни современной цивилизации. Но здесь мы по284


чувствовали себя в другой атмосфере. Ещё была определённая простота и сердечность во взаимоотношениях между людьми. Разделяемое чувство общности, единой семьи придавало нам силу и воодушевление. Моё постоянно растущее чувство соучастия в еврейской жизни и еврейской истории отразилось и на моих работах. Не в простой иллюстративности, но в поисках символики, которую я выбираю так, чтобы она была понятна и говорила о мире, который был уничтожен, о восстановлении этого мира. Всё это есть в моих пейзажах, натюрмортах, орнаментах. Интерес к моим работам непрерывно рос. В том числе и за границей, что требовало длительных поездок во многие страны. Я всегда радовался моменту приземления самолёта на израильской земле. Сердце охватывало возвышенное чувство... В течение многих лет я рос и развивал своё мастерство. Сознательно воздерживался от контактов с немцами и со всем немецким: отвергал предложения выставок в галереях и продажи работ коллекционерам. Это исходило не из моего желания возложить коллективную вину на всех немцев. Я не отношусь к людям, мыслящим упрощённо. Я не хотел, чтобы открылись старые, не зажившие раны. Шрамы остались. Не заросли. Изменения произошли, когда одна супружеская пара уговорила меня выставить мои картины в Германии и самому приехать к ним в гости. Их доводы были настолько сердечны и искренни, что я нашёл в себе мужество согласиться с их предложением. С этого времени начался трудный процесс, разрушивший эмоциональное отчаяние и давший толчок к новому расцвету моего творчества. После передачи по немецкому телевидению с показом моих картин последовал ряд интервью, статей в журналах и газетах, я познакомился со многими людьми, которые в последствии стали моими друзьями. В то время, когда это происходило, меня вновь стали преследовать страшные картины прошлого, я не находил себе покоя ни днём, ни ночью; я видел себя, промокшего, в веренице людей, которых гонят в гетто; видел убежища, в которых мы ютились; видел себя и маму бегущими под бомбами по улицам, усеянным трупами людей. Особенно меня угнетала сце285


на в трудовом лагере, где мы жили после ликвидации гетто. С утра небо было тяжёлым, воздух сотрясали пронзительные свистки, заглушаемые треском въезжающих грузовиков и рёвом гестапо: «Дети! Дети! Всем собраться во дворе! Их переведут в другое место! Быстрей! Что вы там возитесь!» Мама смотрит на меня с окаменевшим лицом. Я знаю, что это конец. «Я останусь с тобой, мы будем вместе». Она берёт меня за руку и мы идём к двери, ведущей на большую площадь. Там толпятся офицеры, солдаты, дети и женщины. Пронзительный крик. Дверь перекрывает женщина, дружившая с моими родителями. «Что ты делаешь? Ты с ума сошла?» Мама отвечает: «Я больше не могу; хочу, чтобы это поскорее кончилось!» Прошло несколько секунд. Эта женщина схватила мою маму за руку и изо всех сил толкнула её обратно в коридор. Мы заскочили в какую-то комнату. Внезапно они схватили меня, затолкали под кровать и накрыли тряпьём. Дверь закрыли снаружи; какие-то мужчины забросали её матрацами, сломанными кроватями и прочими вещами. Смутно помню рядом со мной ещё троих детей. Мы не шевелились. Шум снаружи усилился рыданиями и криками, пистолетными выстрелами и пулемётным треском. Я был в ужасе от страха. Я знал, что детей, с которыми ещё вчера играл, уже нет. Сколько ещё я должен лежать здесь, свернувшись под этим тряпьём? Сейчас я лежу в удобной кровати, в красивом доме, в окружении сада под голубым чистым небом. Но доносящиеся из прошлого голоса проникают и сюда; я ощущаю невольную вину перед теми, кого уже нет. Почему мне повезло? Почему именно меня судьба пощадила? Ведь все мы были обречены на смерть. Дорогие друзья моего детства, память о которых я мечтаю оживить на бесчисленных холстах, и которые сейчас живут во мне и в других выживших! Прошу вас, помогите мне в сегодняшней жизни удержать пульсирующее прошлое! Сегодня это нужно больше, чем когда-либо. Помогите действовать так, чтобы память осталась не напрасной. Я чувствую необходимость взять на себя обязанность свидетельствовать о том, что происходило тогда. Чтобы люди могли в будущем предотвратить трагедию прошлого. 286


Однажды, когда я был в Париже, я посетил в Лувре выставку, посвящённую 90-летию Шагала. Перед картинами толпились японские, голландские и итальянские туристы со своими экскурсоводами. Это была вавилонская башня в память о еврейском мире. Иностранец Шагал стал центром притяжения, подобным Нотр Дам. Местечка, которое писал Шагал, больше не существует. Оно, как и мир моих дедушек и бабушек, сгорело в огне Холокоста. Остались документы, запечатлённые на картинах - в них наша боль и любовь. Но произошло и нечто иное: мир Шагала возродился в новом обличье. Странствующий еврей, который парил над крышами Витебска, живёт теперь в Хайфе и Беер-Шеве, во влюблённых парах, прогуливающихся улицами Тель-Авива. Свитки Торы, спасённые из огня, хранятся в синагогах Иерусалима и Цфата. Крепкие парни в военной форме цвета хаки несут свою службу, охраняя и защищая нас, это всё и есть чудо возрождения. Это мир, в котором есть место и для меня, и который сделал меня таким, каков я сегодня. Быть евреем сегодня означает участвовать в борьбе за выживание, быть в постоянной связи со своим народом, погрузиться в общую еврейскую судьбу, предназначенную нам вне зависимости от нашего личного желания, - и это всегда было мне важнее чисто индивидуального. Я научился любить эту судьбу. И эта любовь придаёт мне силы и уверенность.

287


Гюнтер Андерс Гюнтер Андерс (Штерн), философ, писатель, журналист. Род. в еврейской семье в 1902 г. в Бреслау, в семье психологов. Окончил философский факультет во Фрайбургском университете. В 1938 г. эмигрировал во Францию, в 1936 г. – переехал в США, где не мог найти работу из-за левых взглядов. Боролся против применения атомного оружия. В 1950 г. вернулся в Европу, в Вену. Работал переводчиком, писал статьи о философии искусства (о творчестве Кафки, Рембрандта, Шуберта и др.). Умер в 1992 году. Прежде, чем я начну, хочу устранить возможное недоразумение. Многие из тех, кто знает о моей борьбе против фашизма, атомной угрозы и войны во Вьетнаме, будут удивлены, узнав, что я еврей. Ведь моя фамилия звучит по-скандинавски. Но это только псевдоним, который я придумал много десятилетий назад, совершенно не думая об «аризации» своей фамилии. Родился я с хорошей еврейской фамилией Штерн. И как таковой, с открытым забралом, хочу предстать перед вами. Но прежде, чем писать о еврействе этого Понтера Штерна, – одно замечание о нашем времени. Мне кажется, что сейчас, с одной стороны, желание отмежеваться от нацистского прошлого, которое более или менее честно (скорее менее чем более) возникло после 1945 года, превратилось в ностальгию, и для многих время массовых убийств стало «добрым старым временем». С другой стороны, слепая ненависть, жертвой которой стали миллионы людей, проявляется снова. Я говорю «снова», так как речь идёт не о постаревших антисемитах прошлого, а о молодых людях, большинство из которых ни разу не встречались лицом к лицу с евреем. Поэтому эта ненависть ещё страшнее, чем слепая ненависть их отцов и дедов. Как известно, недавно в Ганновере были осквернены и разрушены еврейские надгробия. Этот вандализм доказывает, что мы, евреи, даже мёртвые, для некоторых наших современников, как кость в горле. Как случайно выживший еврей, который случайно имеет 288


возможность говорить от лица миллионов убитых, я чувствую себя обязанным обратиться к сыновьям и внукам убийц. Не ради нас (о нас, немногих выживших, можно и не думать), ради вас самих вы должны уничтожить все зародыши рецидива того, что произошло. Чтобы вы не повторили путь своих отцов и дедов: не стали сотрудниками лагерей уничтожения, а потом не прожили остаток своей жизни, как бывшие палачи. Такая жизнь не только позорна, но и несчастна. В немецком языке оба эти значения объединяет очень точное слово «unselig» (злосчастный). Так. Теперь о моём еврействе. Если вы меня спрашиваете, когда я впервые почувствовал себя евреем, я расскажу такой случай: Однажды, когда нам было около 8 лет, значит примерно в 1910 году, я спросил своего друга, протестанта: «Во что ты, собственно, веришь?» и он мне ответил по-детски: «В то, что мы спасены!» Так как мне это слово в таком значении было непонятно (впрочем, как и сейчас, 70 лет спустя), я переспросил: «Спасены от чего? От голода? Так от него и я спасён». И он ответил мне высокомерно, как человек, обладающий монополией: «Кто говорит о голоде? Естественно, мы спасены от грехов!» Когда я спросил: «Почему естественно? У меня, например, грехов нет. И что это такое вообще?» – Он ответил: «Чушь! Все грешны. Это написано даже в вашей библии. Но мы от них спасены, а вы нет. Что, съел?» Тогда я спросил: «А почему мы нет?» И он ответил: «Потому, что вы распяли нашего Спасителя!» Когда я заверил его: «Честное слово! Я этого не делал. И мой отец, и дед тоже!» он злорадно рассмеялся и ушёл. На следующий день он со мной не разговаривал. Когда на третий день я спросил его: «Почему ты перестал со мной дружить?» – Он ответил: «Как будто ты сам не знаешь!» Тогда я впервые понял, что что-то со мной не в порядке. И это означало: я еврей.. Если вы спросите, когда я впервые почувствовал еврейскую судьбу преследуемого, я отвечу: в 15 лет, в 1917 году, за немецко-французским фронтом, в деревне Римож, где мы, гамбургские гимназисты, собирали урожай для нашей армии. И вот еврейская судьба: Я подружился с врагом, 15-ти летним 289


французом, сыном расстрелянного немцами партизана. Мы с ним поклялись «перековать мечи на орала» и торжественно заключили первый «Союз народов», – «unio populorum», так это звучало на латыни, языке на котором мы общались, т.к. я не знал французского, а он – немецкого. Когда об этом узнали мои соученики, я испытал то, что потом терпели тысячи таких, как я: каждую ночь меня обливали ледяной водой и мазали грязью. Если вы спросите, когда я впервые почувствовал связь с еврейским прошлым или с тем, что можно назвать «еврейской миссией», то я отвечу: это произошло 40 лет спустя, в 1958 году на рыночной площади Киото, в день памяти Хиросимы. Когда я, стоя под палящим августовским солнцем, говорил о том, что всемирная Хиросима не только возможна, но и вполне вероятна, я, неверующий, чувствовал, что рядом со мной стоят пророки Ветхого завета и шепчут мне грозные слова своих предсказаний. А если вы спросите, в какой день я испытал самый глубокий стыд – нет, не стыд быть евреем (никогда я не испытывал большего стыда, чем тогда, когда я встречал еврея, который стыдился быть евреем), а стыд за то, что я, еврей, ещё живу на этом свете, то я вам отвечу: в тот летний день, через 7 лет после Киото, когда я стоял в Освенциме перед горами обуви, очков, обрезанных кос, вырванных зубных протезов и оставшихся без хозяев чемоданов. И среди них, собственно, должны были быть и мои очки, мои зубные протезы, мои чемоданы. Тогда я почувствовал себя дезертиром, потому что я не был узником Освенцима, потому что я случайно избежал этого. И я не мог подумать «Слава Богу, что я остался жив». Как можно перед лицом миллионов тех, кто был виновен ничуть не больше, чем я, и ушёл с дымом крематориев в небо, благодарить за то, что остался жив? Да и кого благодарить, если никто не захотел предотвратить гибель шести миллионов. Этот стыд тесно связан с удивлением. Начиная с моего первого знакомства с еврейской историей, я не перестаю удивляться тому, что, несмотря на все преследования, избиения, бегства и скитания, мы сохранились как народ. И то, что и сегодня, после трагедии Холокоста, существует остаток остатка нашего народа, и случайно и я принадлежу к этому остатку остатка, – это 290


чудо, которому я не перестаю удивляться много лет. И я хочу, чтобы оно сохранилось при любых обстоятельствах. Потому что мысль о том, что оплаченное такой кровью спасение выживших окажется напрасным, для меня невыносима. Поэтому я считаю себя евреем и именно как таковой и буду похоронен, даже если это будет без раввина и в каком-нибудь случайном месте. И в заключение: Два года назад я стоял у Стены Плача, там, где в 70-х годах н. э. началась агасферическая история моего народа. Но утверждать, что круг замкнулся и я почувствовал, что вернулся домой, – было бы неправдой. Для меня, скитальца, который лишь иногда ненадолго останавливается в случайном месте, дорога стала домом. И именно бесприютность, а не этот кусок стены делает меня евреем. Совсем по-другому чувствовали себя два еврея, которые стояли справа и слева от меня. Для них это место было самым святым на земле. Они в трансе раскачивались вперёд и назад, бормоча молитвы, и снова и снова целуя бесчувственные камни, ради которых они приехали сюда, очевидно, из Америки. Один из них, седобородый, был примерно моих лет, около 75, другому было около 30. Если бы старший не напоминал мне моего покойного отца, а младший – моего внука, тогда бы то, что они обожествляли сотворенную человеческими руками вещь, показалось бы мне даже нееврейским. Ветхозаветных пророков, наверное, возмутили бы эти поцелуи, а я, неверующий потомок этих пророков, был глубоко поражён этим идолопоклонством. Мой «внук» был так увлечён, что не обращал никого внимания ни на туристов, ни на меня. Наоборот, бородатый старик, который, конечно, сразу узнал во мне еврея, неоднократно поглядывал на меня испытующе. Его, очевидно, раздражало то, что я не молился. Как мог бы я ему объяснить, что я не только не умею, но и не хочу молиться? Потому что я, в отличие от моих родителей и дедушек, не знаю, что означает «молиться». Как бы то ни было, мой «брат» в конце концов, не выдержал и, ударив себя левой рукой в грудь, обратился ко мне на чистом бруклинском диалекте, качая бородатой головой, как человек, который потерял самообладание из-за глупости ближнего: «Без нас и тебя бы здесь не было!». После этого краткого сооб291


щения он возобновил свои раскачивания и бормотание. Очевидно, он это делал ради всех евреев, а значит, и ради меня. Не могу сказать, что я сразу правильно понял его мысль, хоть она и не была чужда мне. Но я всё же удалился на цыпочках, чтобы не мешать ему. Он на это не обратил никакого внимания. Однако скоро я понял, что этот старик имел в виду, и хочу сейчас и здесь высказать ему свою благодарность, даже если она до него никогда не дойдёт. Итак: Я, который начинает заикаться, когда его спрашивают, в чём состоит его еврейство; Я, который провёл свою юность без Торы; Я, который никогда не праздновал Йом Кипур; Я, который в свои 30 лет видел Адама, Давида и Иезекииля только глазами Микеланджело; Я, который как профессиональный философ, считает недостойным человека принять без проверки любые убеждения и нормы поведения; Я, который не только не знает никакого Бога, но и считает все религии кощунством, так как они имеют дерзость давать ответы на вопросы, которые мы ещё не имеем права задавать; Я, несмотря на всё это, должен высказать свою благодарность моему бородатому брату в кафтане, и не только ему, но и тем 70 поколениям таких, как он, которые жили до него. И именно за то, что они, несмотря на все преследования и избиения, со времени разрушения Храма упрямо пронесли и передали следующим поколениям свою Тору и ставшую давным-давно абсурдной систему обычаев, регулирующую почти поминутно всю их жизнь. Благодаря этому они, не имея под ногами клочка земли, который они могли бы назвать своим, сохранили свою идентичность. Да, именно им я должен высказать свою благодарность, потому что без их упрямства и я пропал бы где-нибудь по дороге, в Александрии или Гранаде, Амстердаме или Лодзи, как пропали, не оставив следа, мои бесчисленные братья и их родители и прародители. Да, он прав, мой бородатый брат в кафтане. Без них меня здесь не было бы.

292


ОГЛАВЛЕНИЕ МАША КАЛЕКО От переводчика Интервью с самой собой с постскриптумом Постскриптум Авто(р)биографическое Заметки Enfant Terrible Якобы письменное напоминание Каждые семь лет Небольшая размолвка Последний раз Знак Краткий промежуточный итог Так сказать, майская песня Под чужой крышей «Тоска по Родине», – по чему? Кадиш Краткий диалог Когда стареешь Когда растут года, а разум убывает Стихи не для книги отзывов посетителей Постскриптум Германия, детская сказка Bleibtreu – название улицы Memento mori* Канатоходец без сетки Приглашение Я больше не вижу снов Шестая жизнь Ночью Молитва Мой самый лучший стих? Маша Калеко – неизвестная знаменитость

4 6 8 10 12 16 18 20 22 24 26 28 30 32 34 36 38 40 40 42 44 46 54 56 58 60 64 66 70 72 74 76

ЛИНА КОСТЕНКО Вчера в грозу ко мне явился Блок Моя печальная, ты вновь явилась, муза Темп бешеный. Остановить не в силах Под Киевом, в посёлке Корчеватый Нежданно и негаданно

293

82 83 84 85 86


Парадно осень вышивает клёны Ещё осенний сад нам яблочки растит Я вырастала в Киевской Венеции Во мне есть некто. Спрашиваю: Кто ты? С трудом шиповник отдаёт плоды Сорока, не кричи. В лесу я не чужая Так хочется какой-то этики Лес изменился. Может, постарел Снега и ночь. И лес дорогу пишет Чуда хочу и немного вина Порой так тяжело, что мне сдаётся День начался в осенней ворожбе Ах, осень, осень, краски чудотворные Ты смотришь на меня. А я уже на трапе Днём - как летом, вечерами – осень В сумятице бессонниц, ночью Глазами ты промолвил мне: люблю Что знали мы? - Любовь и лето Прогуляли лето мы, прогуляли Легко пусть будет. Кончиком пера Кащей бессмертный зону сторожит На свете есть гора... Всё изменилось: люди, времена Узнала я, и истина печальна Мой добрый лес, о как мне любы Заночевали птицы на лимане Зимний этюд Твой силуэт – за соснами... Флейта Афины И снег, и лёд, и солнца свет – всё сразу Так рано, что акации все спали И не приходит! Не приходит! Тень королевы Ядвиги Взлетают кроны сосен голубых Мои дубы, спасибо вам за осень Я Вами отболела. Трудно было Аж рассвело в траве – такие пали росы Слайды Приходит ночь. С ней тучи дум угарных Я утром голос горлинки люблю Бывает миг великих потрясений Осенний лес, осыпанный росой Стояла груша, зеленел лесочек В пустыне сизых вечеров По сей день Посейдон занимает свой трон

294

87 87 88 89 89 90 90 91 91 92 93 93 94 94 95 96 97 98 99 99 100 100 101 102 102 102 103 103 104 105 106 107 108 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121


И вновь пролог Осенний день, осенний день, осенний Сияет ночь жемчужиной Растрелли Дождь проиграет в огородах гамму Как холодно! Акации цветут Память моя плачет над снегами Хоть пахнет сено, хоть роятся осы Из серебра на соснах эполеты Не говори печальными глазами О, как страшно, невозвратимо Был день, как день... Что ж, авторучка – не клинков потеха Невольный парафраз Есть стихи-цветы Обиженный Торквемада Открываю рассвет я скрипичным ключом Будь щедрой, как земля... Поэзия и я – молчим мы тут Моя любовь! Стою перед тобою В белом-белом-белом поле Пишите письма, отправляйте почтой Тех журавлей стремительные руны... Дроби, ломай, круши стереотипы! Вечерний луч, благодарю за день! Я счастлива, ведь есть кусочек неба Я брошу всё. Я верю в километры Экзотика Был Ирод и была Иродиада И дождь, и снег, и ветер, и метели Вечер очень турецкий Я, что явилась в мир не для коррид Кобзарь в пустыне Косарала пел Страшны слова, когда должны молчать Башня белая Дорогой мой, солнечный, откликнись! Ты помнишь, как пришёл ты с пристани? Тоскует хата, что она пуста Не так уж много в драме жизни действий Смех Большие поэты стихи не умеют писать Ничего такого не сталось Я у людей не прошу защиты Я упала на дно. Надо мною свинцовые воды Притча о реке Ну медь, ну, золото. Ну, продана свобода

295

122 123 124 124 125 126 126 127 128 128 129 130 130 131 131 132 133 133 134 135 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 146 147 148 148 149 150 151 152 153 153 154 155 156


Почти перевод с провансальского Наша жизнь – вокзал Все мы – яблони, облитые купоросом Улыбки, цветы человеческих лиц Концерт Листа О люди, кто вы? Кто вы? Кто вы? Лес Бьют в землю груши, как из катапульты Был век орлов, теперь помельче птицы Простора, простора, простора Не так уж и страшна та речка Лета Душа в кочевье провожает птиц Леса и горы мудры, как Тагоры Ищите цензора в себе Род человеческий, ты очень молодой Позорно быть оратором толпы Вы ждёте исполнения обетов Теперь Жар-птицы не бывает Как давит мир, как оглушает Обогнали конку экспрессом В душу наплёвано. Мучено. Мечено Что от взгляда обычного скрыто Чернобыльские мёртвые леса! Не следует завидовать Шекспиру Не поучайте молодых... Погружение в море плебейства Опять всё те же и числа им несть Режимы, хунты и претории Всё тяжелее найти цветы Идёт ночей неспешный караван Феникс вылетает из пепла О люди, кто вы? Кто вы? Кто вы?!

157 158 159 160 161 162 163 164 165 165 166 166 167 167 168 168 169 169 170 170 171 171 171 172 172 173 174 174 175 176 176 176

ПЕРЕВОДЫ С НЕМЕЦКОГО Р.М.РИЛЬКЕ Слепая Смерть велика Пантера Богатым, счастливым легко молчать Господь, пора! Огромным было лето Осень Сосед

296

178 182 182 183 184 185 186


Одиночество Поэт ГЕНРИХ ГЕЙНЕ

187 188

Принцесса Суббота Ночью во сне я плакал Не верю я в небо святое Жизнь – сияние жаркого дня Один на вершине голой Беда угрожает, колокол бьёт Тебя я любил, и люблю сейчас Одни в почтовой карете Юноша любит девушку Я вас покинул в прекрасном июле

189 194 195 195 196 196 197 197 198 198

ХАЙНЦ КАЛАУ Всё настоящее Опыт Ревность Желание

199 199 200 200

ГОТФРИД КЕЛЛЕР Время не идёт

201

АНГЕЛУС СИЛЕЗИУС Бог охотно даёт великие дары

202

ФРИДРИХ ФОН ЛОГАУ Возможность

203

ИОГАНН ГОТФРИД ГЕРДЕР Из «Амура и Психеи» Обмен сердцами

204 204

АДЕЛЬБЕРТ ШАМИССО Утром, когда на востоке Разглашённая любовь

205 205

ФРИДРИХ РЮККЕРТ Море надежды Немало есть дорог, ведущих к Богу Ты в колыбели, сын, давно уже лежишь Ты мне сказала сухо, как врагу

206 206 206 206

297


ФРИДРИХ ГЕББЕЛЬ Я и ты Художник, ты должен врагу

207 207

МОРИЦ ШТРАХВИЦ С какой любовью у ног твоих

208

ЭДУАРД МЁРИКЕ Вопрос и ответ

209

АВГУСТ МАЛЬМАНИ Спасение

209

ГУГО ФОН ГОФМАНСТАЛЬ Конечно, многие... Бокал душистого вина

210 211

БЕРТОЛЬД БРЕХТ Воспоминание о Мари

212

ФРИДРИХ ХАЛЬМ Что такое любовь

213

ФЕРДИНАНД ФРАЙЛИГРАТ Люби, пока ты хочешь

214

ТЕОДОР ШТОРМ Берег моря Та, кого так любил он Песня портовой девушки Хоть слово скорби с губ твоих Почему сильней левкои пахнут «А правильно это?» – один сомневается Любовь – это только приятный угар

215 216 216 217 217 217 217

ЖАН ПОЛЬ Разве любит тот, кто судит?

218

ЮСТИНУС КЁРНЕР Ей в старости

218

НЕИЗВЕСТНЫЙ АВТОР Хоть жарко костёр пылает

219

ВИЛЬГЕЛЬМ МЮЛЛЕР

298


Розовый бутон росинки

219

ГОТФРИД БЮРГЕР Любовная песня

220

ТЕОДОР ФОНТАНЕ Барбара Аллен Надгробная надпись на кладбище...

221 222

АВТОР НЕИЗВЕСТЕН Ушедшие

223

ФРИДРИХ ГОТЛИБ КЛОПШТОК Узы из роз

223

ИОГАНН ВОЛЬФГАНГ ГЁТЕ Ночная песня странника Ненавидеть злого тирана

224 224

ГРАФИНЕ АВГУСТЕ ЦУ ШТОЛЬБЕРГ Из цикла «Четыре времени года» Из цикла «Предсказания Бакиса»

225 226

ИОГАНН МАРТИН УСТЕРН Песня для компании

227

ЮСТИНУС КЕРНЕР Благо тебе, кто рука в руке

228

ГЕНРИ ФОН ХОЙЗЕЛЕР Два голоса беседуют в ночи

229

ЛЮДВИГ УЛАНД Возвращение домой Счастливая смерть

230 230

ЭМАНУЭЛЬ ГЕЙБЕЛЬ Тени потемнели

231

ВИЛЬГЕЛЬМ РААБЕ Сломала буря в саду моём

231

МАКС ШНЕКЕНБУРГЕР Возлюбленной

232

299


ПАУЛА ФОН ПРЕРАДОВИЧ «Ты спишь уже?» АВТОР НЕИЗВЕСТЕН Цари Соломон и Давид...

233

ЛИОН ФЕЙХТВАНГЕР Псалом о мужестве

234

КЕТЕ ЛЯЙХТЕР Маленький красный кирпич

236

ЭРИХ КЕСТНЕР Ты знаешь край, где пушки расцветают?

237

СТЕЛЛА РОТЕНБЕРГ Говорят... Биография Ответ на предложение...

238 238 239

АВТОР НЕИЗВЕСТЕН Три маленьких слова: Он, Ты, и Я

239

ВИНКЕЛЬТ Гений – век свой обгоняет

239

ФРИДРИХ ВИЛЬГЕЛЬМ ВЕБЕР Часто Бог в наш дом приходит скрыто Ты абсолютно прав, мой друг Если в тягость тебе дневная работа Я.Рейнгарту

240 240 240 240

ИОГАНН ВИЛЬГЕЛЬМ ЛЮДВИГ ГЛЕЙМ Без лицемерья, без затей

241

ВАЛЬТЕР ХАЗЕНУЛОВЕР Как роза принимает смерть

241

ФРИДРИХ РЮККЕРТ Не вопрошай, что суждено Горе тому, кто с жизнью простился

242 242

АНОНИМ Хоть медленно мелют мельницы Божьи

242

ЛЮДВИГ БЕХШТЕЙН

300

233


Слово маленькое «надо»

242

П. ЛУКАС Счастье, что извне приходит

243

ВИЛЬГЕЛЬМ БУШ Лишь только кто-нибудь что-то получит

243

ГОТФРИД ЭФРАИМ ЛЕССИНГ Наш мир неправедный весы напоминает

243

ФРИДРИХ ЛОГАУ Дружба, что возникла благодаря вину

243

АНОНИМ Когда глаза увидеть не желают

243

ФРАНЦ ГРИЛЬПАРЦЕР Исследуйте почву, строенье листвы

244

ЛЕОПОЛЬД ШЕФЕР Кто себя не уважает

244

ПАУЛЬ ГЕЙЗЕ Всегда будь готов поделиться с другими

244

ПРОЗА (переводы) РУТ АНДРЕАС ФРИДРИХ Немка, которая сказала «нет» Из дневника

246 247

ЭЛЬЗА Р. БЕРЕНД – РОЗЕНФЕЛЬД Бегство из ада

265

ИЗ ЦИКЛА «МОЁ ЕВРЕЙСТВО» ЮРЕК БЕККЕР Моё еврейство

273

САМУИЛ БАК Моё еврейство

280

ГЮНТЕР АНДЕРС Моё еврейство

287

301


302


Issuu converts static files into: digital portfolios, online yearbooks, online catalogs, digital photo albums and more. Sign up and create your flipbook.