{' '} {' '}
Limited time offer
SAVE % on your upgrade.

Page 1

ПОСОХЕ ВЕРХОМ 1 Сергей Черепанов

Сергей Черепанов – писатель, поэт, публицист, путешественник, член редколлегии журнала «Радуга», лауреат литературных премий. Живет в Киеве.

Сергей Черепанов


Сергей Черепанов

Киев Журнал «Радуга»


ББК 84.4УКР-РОС Ч-46

Писатель Сергей Черепанов много путешествует. Впрочем, кого сейчас этим удивишь? Но вот что действительно поразительно – умение, талант увидеть то, что для других остается за кадром. А еще рассказать об этом ярко, занимательно, с улыбкой. Причем не только развлечения ради. Читая, вдруг ловишь себя на мысли: «А ведь автор приглашает вместе с ним перенять чей-то опыт, поразмышлять о насущных вопросах общечеловеческого бытия. И делает это так деликатно и привлекательно!»

ISBN 978-966-281-022-6

© Черепанов С. Ю., 2014 © Журнал «Радуга», 2014


СКАЗОЧНЫЙ ОСТРОВ

Сначала был создан остров Маврикий, а затем, по образу и подобию его, — рай. Марк Твен «По экватору»

Еще в самолете я задумался: а что же такое — Рай? Наверное, это благословенный заповедный край, обитель отдыха и покоя, куда попадают хорошие люди и между ними складываются добрые, дружеские отношения. А еще — это область исполнения желаний, когда без усилий, играючи, вот только попросил — и дадено, да еще так нежданно, причудливо, но именно то, чего хотел. С первым тезисом я согласился сразу. Вот если бы вы были Творцом, и вам предложили бы отрегулировать по райским канонам температуру воды и воздуха? Что бы вы выбрали? Градуса 23—24? И то и другое? Причем утречком воздух чуть прохладнее, скажем, 17—18, а вода — теплее, и вечером — то же? 5


Та-ак! Или, к примеру — глубину моря, у берега? Полметра?! Не-е, это слишком. А вот от одного до четырех, и чтобы риф, и всевозможные кораллы и водоросли, и непуганые разноцветные рыбки, и песочек, а захотел — и камни, и волна над серфером прозрачным завитком, и огромные пенные лавины-валы, долгий блестящий отлив, и креольские женщины в разноцветных юбках, подростки, и дети, и даже некоторые мужчины, присев, выбирают с ними креветку, а после закуривают на закате, обдумывая, как пойдут с раннего утра на марлина, безумную глубоководную рыбу, — вдаль от прибрежной мелкоты… А взять, к примеру, горы? Нужны ли нам горы более 300, ну, максимум — 500 метров? Может ли человек средних лет без специального снаряжения забраться выше? И не нужно! Конечно, с другой стороны желательно, чтобы они были обрывисты, скалисты, неприступны. Чтобы можно было сказать: вона куда я забрался! Я думал об этом, поднимаясь на Мон Брабан, неприступную с запада и удобную для подъема с востока, и увидел косуль, диких, пугливых, и стал подбираться ближе, полез над сыпучим обрывом — сфотографировать, а они отбегали, и, замирая, как санаторные статуи, косились с отвесных скал на меня, чтобы вдруг ожить и исчезнуть. И все же, я снял их! Сверху, с покоренной мною вершины, а вернее, с веранды ресторана «Парадиз», построенного, как сказано в меню, — на границе покоя и риска. 6


Скромный пансион у моря, где я поселился, принадлежал выходцам из Китая — молчаливому брату и не менее приветливой сестре, похожим как две китайские капли воды, полные и круглые. Негритянка-уборщица, старик-садовник (он же — охранник) словно вышколенные стюарды улыбались мне издалека. Пансион пуст. Пожилая француженка из Страсбурга с тремя внучками, воспитанными и славными детьми, — не в счет. Мы раскланивались за завтраком, и лишь в последний день, отъезжая, она с сожалением сообщила, что ее познания в русском ограничиваются словами «Bolshaya korova», чему научил ее внук давнего приятеля-эмигранта. Ах, если бы она знала, как я рад одиночеству, рад тому, что великий и могучий не звучит даже шепотом, а паче всего, что сюда не добралась еще наша жирующая элита. После завтрака, уложив в котомку плавательные принадлежности и фрукты, отправлялся я на прогулку вдоль берега, пытаясь забраться куда-нибудь подальше, в неизведанную еще область, и увидеть что-нибудь этакое в конце и по пути. Обычно для таких путешествий я выламываю посох, с которым идти веселее и размашистей, и чувствую себя уверенней на заросших тропических тропках. Вот и сейчас, миновав пляж и очутившись в прибрежных зарослях, я не успел пройти и нескольких шагов, как увидел его. Отличный бамбуковый посох! 7


Легкий, прочный, и верхний конец заточен в случае чего, но, слава Богу, не понадобилось. Тут же примерил, как лыжную палку. В самый раз. Как надо. И я поглядел вокруг новыми глазами и понял, что это уже второе чудесное событие. А первое произошло только что. Шагаю по пляжу, долгой песчаной отмели, устал, жарко — солнца с избытком, и только подумал о прохладе и ветерке — теперь я это понял! — тут же очутился в лесу, то есть обнаруживаю себя в тени, и деревья уже нависают над берегом, а кое-где и над морем. Ах, неспроста, неслучайны сии превращения. Я стал замечать, что походная жажда мгновенно утолялась случайным разносчиком кокосов и ананасов, жара — мимолетным дождем, рассветная тишина — зажигательной сегой у костра, красного как юбки танцовщиц, обратная дорога — попутною песней, а благодатное одиночество — картинками из жизни местных влюбленных: с авансами, придыханием и ловитками с визгом и беготней по песку и по морю, долгими-предолгими поцелуями, и смуглыми телами в песчинках и каплях, которые так упоительно и томно… На промысел огромных голубых марлинов, напоминающих меч-рыбу, на глубоководную рыбалку я не решился. Целый день на солнце, и потом — дорого. А вот увидеть — хотелось. Даже не увидеть — в ПортЛуисе, в музее я уже побывал и даже потрогал чучело, — а ощутить мощь и трепет, дрожь тела, идущего в 8


глубину, нарастание давления и боли, когда все уже кончено и сердце уже не стучит, и еще чуть, чуть… и надо выруливать, и возвращаться, и нестись к свету, выпрыгивая, взлетая над водой... Солнце клонилось к закату. Я присел на берегу, провожая еще один день, вслушиваясь в аэродромный гул волн, угадывая перемену цветов на море и на небесах. Океанская волна накатывала на берег и, отражаясь, бежала навстречу новой, и бывало, они встречались вместе, словно ладошки мирного буддийского приветствия, но бежали дальше, насквозь или угасали при встрече. Марлин появился на севере. Облако, дотоле бесформенное, вытянулось, острый меч его принял первые волны заката и окрасился золотом, а затем пурпуром и вишней. Да вот же он — летящий марлин! Вот он — явился, и полет его был достаточно продолжителен, чтобы рассмотреть и парусный плавник и блестящую чешую, и наконец, что тает он с меча, с головы, словно возвращается в свою стихию, в бездонные, как ночное небо, глубины. Солнце ушло. Вся сила его огненная сужалась, сжимаясь все более, и небо покрывалось пеплом, темнеющим с каждой секундой. Казалось, и я погружаюсь вместе с ним, и давление неба растет, и вот уже кое-где сгущаются и обретают форму тайные безмолвные силы и вспыхивают огоньки глубоководных рыб, причудливых, как созвездия. 9


Стой, марлин, стой! Я боюсь этой темноты! На мгновение закат замирает, освещая и море и небо зеленоватым сиянием. А марлин зовет, и манит, и несется, безумный, туда, — за пределы… И навстречу ему надвигается тьма… …Акула появилась столь явственно, надо мной, изогнувшись перед тем как покинуть орбиту и ринуться вниз, и овальная пасть ее открылась, обнажая белые, даже во тьме отливающие зубы, и было страшно, как в детстве — ужас заполонил сознание до самых потаенных и дальних участков. Зачем — я не понимал — зачем я позвал ее? И звал ли ее вообще? Обеспокоенный, я поспешно пошел с пляжа, так и не искупавшись, оглядываясь и прося защиты... Как же я дерзнул просить об этом?! Нет, не о помощи, не только о помощи — однако же тьма сгустилась мгновенно, и акула растаяла. Звезды усыпали небеса: где — ярко-бриллиантово, где — скромнее — фионитово, где — просто — крупною и мелкою солью, — и отразились в море. Нет, я просил — о другом… Я просил… (Человек, конечно, наглец. Вcе ему мало, и тайны ему недостает, хочется особого, этакого, самого-самого... Вот зачем я вызвал акулу! А они съели яблоко, и Авраам содеял свое, и Ной, и Моисей… Вот зачем грешили и забывали Его!..) Я просил ни много ни мало: 10


— Откройся, покажись, Господи! Вы можете себе представить?! Но просьба моя была столь искренней, такой благодарной… …Вы спросите, где, где эта область? И, поколебавшись, я отвечу так: она есть, она — на границе знакомых вам созвездий. И вы легко ее обнаружите, если прибудете сюда, обнаружите, бесспорно, остров-то райский! — по особой симметрии указующих звезд, но, конечно, не полной, выражающей свободу и уважение к Человеку. Именно потому, что найти эту область легко, я не указываю ее прямо. Ищите, милые, ищите сами, и небеса улыбнутся вам и спасут... А я, глупый, стал просить еще знак, еще чудо, мол, правильно ли я угадал. Но звезды молчали. Грустно, печально и благодатно. Что ж — завтра домой. Домой… Впрочем, нет! Еще утро! Утро еще мое… Грузовой пикапчик остановился, и заглушив мотор, из кабины вылез молодой кучерявый парень, и выпорхнула она — оба смуглые, белозубые, улыбчивые, — и я уже не мог отвести взгляд, вернее продолжал делать вид, что пишу, а сам поглядывал, отмечая национальные приметы любви, то есть ранней влюбленности, когда уж и яблочко надкусили, а все еще здесь, в Раю, еще не выгнали… 11


Нет большего удовольствия, чем следить за такими парочками. Я отметил, как ловко умеет она накрывать, доставая из сумок и раскладывая, а он — налаживать закидушки и спиннинг, и улыбаться ласково и любовно, игриво и сдержанно, отчего и море заблестело, зашелестел ветерок, и маленькие песчаные крабики высунулись из нор и застыли навыкате, словно вышколенные стюарды. Улыбок расточалось довольно: в первую очередь, конечно, друг дружке, но и морю, и небу, и рыбам, которые не ловились, и парочка досталась мне, чтобы как редкие марки храниться для внуков в замечательном кожаном кляссере. Он принялся забрасывать, предварительно наматывая леску на стеклянную бутылку, аккуратно, виток к витку, и, влекомая грузилом, уходила она далеко, и закидывал следующую. Вскоре вода и суша были скреплены дрожащими, но прочными нитями, и он присел, попивая из длинногорлой бутылки. Однако отдыхать ему не пришлось. Поклевки следовали одна за другой, приходилось выбирать. И каждый раз она подбегала к нему, но, увы, не ловилось, и она — виновато, а он — удивленно улыбались друг другу, а стало быть — и всему миру. Наживка кончилась быстро, и он поручил ей наловить крабов, а чуть погодя и сам включился, потому как дело это тонкое, охотничье. Сначала следует выманить крабика поближе к выходу. Для этого в норку окуналось что-то привязанное на нитке, съедобное, вкусненькое. И лишь только краб 12


подманивался и хватал — мгновенно пихалась туда палка — прижать! — чтобы он не мог окопаться, и нужно было быстро копать, обеими руками, а лучше — вдвоем, навстречу, касаясь друг друга плечами и головами, и, зарывшись в сыпучем и влажном песке, нащупать копошливое тельце, а чаще — любезные пальчики и схватить их, и прыскать, и валиться вдвоем на песок, когда проворный беглец исчезал-таки боковым потайным коридором. Это выглядело прелестно. Они рыли и приманивали, и потягивали пиво и, бросив все, метались к натянувшимся лескам, и ели большие двухслойные сэндвичи, набивая рты как пупсы-негритята, и то смешком, то улыбкой, прикосновением и — засмотревшись вдаль — счастливой минуткой — возвращали чудесному миру его суть, называемую неказистым словом — «любовь». Как хорошо когда любовь! Приехали вдвоем. Закинув удочки, глядят В надежде на улов. А перед ними — водоем — Влюбленный океан. Как хорошо когда любовь И ловишь на кукан. А в океане их — не счесть — Влюбившихся весной… Улыбок — двести сорок шесть — 13


Словили. И в запасе — есть. А рыбки — ни одной! Но вот удача — есть улов! Размером с этот стих… Как хорошо когда любовь И рыбка — на двоих.

Можно ли умолчать об этом?! О всех чудесах, малых и больших?! О главном чуде?! А я дивился сказочным индусам в чалмах и улыбался индускам с бархатной наклейкой на лбу, я приветствовал китайцев на велосипедах, и они кланялись в ответ, не слезая, я сочувствовал мусульманским женщинам, купающимся в одежде, и пил вино с вездесущими французами, похожими на коренных израильтян, но веселее и приветливей, я заговаривал о погоде с худющими англосаксами, белесыми и бесцветными, с именами — Морсель и Билинда... Я пытался рассказать всем, кто меня поймет — поймет, несмотря ни на что. Но разговора по душам — не получалось. И тут — я мгновенно оказываюсь в самолете. И лечу, лечу домой!


ДОМ, КОТОРЫЙ СЭМ

Виза Обдумывая предстоящее собеседование в американском посольстве (а вопрос был серьезный, в получении визы отказывали часто), мы с женой решили: отвечать по возможности честно, правдиво. В очереди на собеседование я слышал, что хуже всего, если попадешь к этой толстой идиотке в роговых очках. На вопрос: «Чем вы докажете, что не откажетесь возвращаться на вашу родину?» — приемлемых ответов, как выяснилось, не было. Она считала, что всякий нормальный визитер, посетив американский рай, должен всеми силами, любыми изощренными способами пополнить ряды незаконной эмиграции. На все попытки аргументировать: оставленными дома детьми и родителями, собственным бизнесом, незнанием языка, да чем угодно — эта патриотка будто бы 15


делала пометку — «не вполне искренне», — что означало безусловный отказ. Понятно, я попал к ней. И отвечал так: «Я люблю Киев, мою родину. Поэтому в США уезжать не намерен». Она поглядела на меня внимательно и не поверила. Так бы, униженный и обозленный, я и отличал бы стопроцентных американцев, как толстых очкастых идиоток, если бы не Линда, «принимающая сторона». Она послала в посольство телеграмму следующего содержания: Всем, кому следует Я была гостьей этой семьи в 1993-м и 1995-м. Разу­ меется, я должна проявить ответное гостеприимство. Д-р Линда Рокк Как все-таки мы отличаемся! Если бы я обращался в посольство, мое письмо-ходатайство было бы пространным, просительным, напирающим на значительные заслуги д-ра Рокк как педагога и спонсора, оказавшей неоценимую помощь в организации культурного обмена, что способствует укреплению дружбы и сотрудничества между нашими странами и пр. и пр. То есть я бы сделал акцент на ее достоинствах и высоких моральных качествах. И совершенно не был бы уверен в результате. Линда написала о долгах, которые следует возвращать. И в ее искренности никто не усомнился. Нас впустили. 16


Так начиналась наша первая поездка в США в 1997-м. А в октябре 2011-го состоялась вторая. И, надеюсь, не последняя. Теперь у нас мультивиза на пять лет. И мы уже не те, испуганные неофиты, а повидавшие и мир, и жизнь. Многое изменилось. Украина уже не так любопытна американцам, о Чернобыле не помнят. И Штаты не столь притягательны, есть и Германия, и Норвегия. Оценки сдержаннее, эмоции не зашкаливают. Вот и хорошо. Можно браться за перо.

Линда Каждый раз Линда приезжала к нам с целым чемоданом подарков. Но вручала не все и сразу в первый же день, а порциями, находя повод, и мы уже ждали вечера, ждали, как дети, когда, прервав чаепитие, она вдруг, улыбнувшись, будто вспомнив о чем-то далеком: «Я имею кое-что для тебя!» — доставала из-под стола нечто, упакованное в новогоднюю бумагу и перевязанное ленточкой. Следует заметить, что все подарки были подобраны с учетом интересов и желаний каждого члена семьи. Но как она догадалась, как узнала — до сих пор непонятно. Мне, например, досталась чашка с портретом Ван Гога, моим любимым, из музея «Метрополитен», подарочное минииздание анекдотов Марка Твена с печатью его дома-музея, 17


изысканный альбом фотографий — пейзажей на стихи Роберта Фроста (угадайте, из какого музея?); моей супруге — целая коллекция: платок, серьги, брошь, магнит на холодильник из музея «Изящных искусств». И дети, и старики, и даже собака были счастливы. Видно было, что и она сама замирала, когда нетерпеливые ручки разворачивали-разрывали бумагу, находя там коробочку, и — Вау! Боже, какая прелесть! — в немом восхищении вынимали и показывали всем. И все же самое-самое она приберегала к концу поездки. Я был в восторге от книги стихов Евг. Евтушенко, подписанной автором мне — именно мне на вечере в Бостоне. А как она угодила отцу, вручив ему, майору в отставке, альбом о холодной войне СССР и США, выпущенный для участников саммита на высшем уровне. Такое не стыдно было предъявить любой компании, поскольку и содержание, и происхождение, а значит, и цены подарков — в музеях они, как известно, недешевые  — говорили сами за себя. А кроме того, чувствовалась, что и ей они интересны, в том числе и как повод поговорить о живописи и поэзии, «оранжевой революции» и Горбачеве. Первый же ее визит показал, что мы знакомы давно. Память о войнах, больших и малых, о дружбе и вражде, непоказное сочувствие чернобыльской беде, внимание к старикам, детям, птицам и деревьям — все было близко. С Линдой мы подружились. И не только мы. 18


Благодаря доктору Рокк, педагогу и финансовому сьюпервайзеру (что-то вроде зам. начальника районо), детский театр, играющий на двух языках — украинском и английском, побывал с гастролями в США, причем наиболее одаренные смогли затем поучиться в американских школах, а трое из них — поступили в университеты, стали стипендиатами и после окончания получили приглашение в солидные фирмы. Оптимизм, ясное мышление, практичность, твердость в принятии решений, умение слушать, патриотизм, любовь к литературе и истории, прекрасное владение автомобилем и фотоаппаратом, тяга к путешествиям и неутраченное любопытство… Элегантная и уверенная в себе, она давно разошлась с мужем-пастором, сама воспитала троих детей и дала им превосходное образование; теперь у нее девятеро внуков, а также сестры, братья, кузины и их большие семьи по всей стране и друзья по всему миру. Она боролась против войны во Вьетнаме, аплодировала Мартину Лютеру Кингу, примером служения родине считает Рузвельта и братьев Кеннеди, не уважает Бушей, поднимает американский флаг, когда приезжает на дачу, и клянет олигархов — врагов Обамы. Проживает в Честере, под Нью-Йорком и в Новой Англии, штат Массачусетс, на Кэйп-Коде. Короче говоря, стопроцентная американка. И главная достопримечательность США.

19


Дом — У нас две проблемы, — Линда улыбнулась, — дураки и дороги. И я не понял, шутит она или просто демонстрирует свою эрудицию, но если с дураками, особенно в правительстве, можно было согласиться, то дороги? Гладкие, прекрасно организованные, проложенные к каждому дому. Как выяснилось, речь шла об американской мечте — собственном доме. И о пути к нему, о дорогах, которые мы выбираем. «Одноэтажную Америку» я прочел еще в школе и, без особых проблем проживая в хрущевке, дивился, как можно свести жизнь — единственную и неповторимую — к покупке недвижимости. Разве так уж важно — где жить? А палатка в походе? А вагончик в стройотряде? А коммуналка, не потерявшая тогда своей прелести? Однажды в Крыму мы с дружком поселились в мотоциклетном сарае и каждую ночь менялись, то он спал в длинной части, а я в короткой, для коляски, то — наоборот. Погода стояла ясная, и комаров не было, а звезды светили вовсю! Прошли годы, и теперь уже доцент, читающий основы предпринимательства, был восхищен определенностью т. н. американской мечты. «Собственный дом». Как же это правильно! Потому что — конкретно. Большая, ясная цель, определяющая будущее, жизненный путь. Не богатство — безмерное, абстрактное, а именно — дом, 20


родовое гнездо. Образец для подражания, когда дети, вылетая из него, знают, что нужно строить свое, собственное, не только по необходимости, но и по традиции, семейной, фамильной, «так в нашей семье повелось». В середине ХІХ века скромный дом стоил 500 долларов, и требовались десятки лет, чтобы накопить такие деньги. Осознанная материальная цель, равновеликая трудовой жизни среднего американца, определила национальный характер, и прежде всего настойчивость и организованность. К этому следует добавить, что и могидж — ссуда под покупку дома лет, скажем, на 30 — заставляла заемщика следить за стабильностью получаемого дохода, иначе, если просрочить оплату, дом могут… Но лучше об этом не думать. То есть думать надо. Думать на этом пути вообще необходимо… Дом в Честере, маленьком городке неподалеку от Нью-Йорка, оказался, как и положено, стопроцентноамериканским, и тогда, в первый наш приезд, показался большим, фешенебельным. На крыльце под белыми колоннами нас встретили миссис Дженнифер Рокк и мисс Эмма Рокк — мама и сестра. И повели по дому, показали спальни, гардеробные, ванные комнаты и туалеты на каждом этаже, кухню, оборудованную в том числе и посудомоечной машиной, гостиную, застекленную веранду и еще одну — открытую, на заднем крыльце. Ясно, что такие дома строятся не только для детей и внуков, но и для пра- и прапра- . Я догадывался, что задача эта учтена и в выборе небольшого (соток 12—15), 21


но достаточного участка, в комбинации цветника с элементами огорода, в выборе материала — где должен быть кирпич — кирпич, где дерево — нужные древесные породы, где шифер — отличная черепица. Дом для династии должен быть прочным, двухсполовинойэтажным, выкрашенным в белый цвет. Почему именно в белый? По традиции: чем мы хуже Президента? Ясно, ничем не хуже. Белый — цвет чистоты, света. «Светлой мечтой всей прогрессивной семьи» и должен быть Дом. Воплощенной мечтой, реальной до-райской наградой за труды всей жизни, за что и дети, и внуки будут благодарить пра- и прапра-, а значит, и наследовать, и продолжать. По этой причине и Линдин дом мог быть цвета любого, но остался в моей памяти белым, и в силу этого обращенным скорее к небу, чем к земле, выражающим саму «идею Дома». Думаю, по этой же причине Линдин дом выглядел тогда — в 1997-м — излишне комфортным. Сейчас же я могу назвать его хорошим, достойно скромным, в самый раз.

Страна пацанов Штатам — одиннадцать. Считайте: если США — 200, а Китаю — 2000 — в пересчете на человеческий возраст — пацан и Конфуций. По этой мерке нетрудно просчитать, что Германия, Франция, Россия — предпенсионного возраста. Боятся, что подсидят. Тридцатилетняя Япония в самом 22


расцвете творческих сил! Украине, если считать от первых гетманов, — 20—22, возраст выпускника. А Штатам — одиннадцать, как Тому и Геку, как тому пацану из «Последнего дюйма», или другому — из «Вина из одуванчиков», и персонажам Нормана Раквелла, и мне. «Я родился на острове Борнео в одиннадцать лет», — писал я когда-то, то есть вчера. Не потому ли Линда и повезла нас по одиннадцати штатам Восточного побережья? Штат за год? — Я включила в план одиннадцать штатов, и еще — дистрикт Коламбия, как довесочек! — сообщила она в аэропорту, прищелкнув пальцами так, что мы просто обязаны были завизжать — Вау! И мы завизжали.

История Дома — Дом начал строить мой прапрадед, а завершил — дед. Три поколения. Линда взяла с полки альбом: — Это мой отец, вот — дед, прадед. А вот здесь в кресле — мои прапра — Лу и Джо. Первые американцы в нашей семье. Мы храним их письма. А это, — Линда перевернула страницу, и в прозрачном файле я увидел пожелтевший листок, — автобиография Джо. Родился в 1818-м в Манчестере, Англия. В 1826-м — да-да, в возрасте восьми лет, семья была многодетной — начал работать на шахте. Рабочий день — 12—14 часов. В 11 лет работу бросил, ушел. Устал. «Закон о 23


бродягах» заставил снова пойти в шахту. В 15 лет встретил Лу, но о семье не могло быть и речи. Ему было 16, когда он прибыл в Штаты. За лучшей долей, как говорится. И снова, после многих мытарств — снова шахта. Но условия — и труд, и быт, и оплата — уже были иные. Через год вызывает Лу. Начинает учиться, вечерами, ночами — школа, горный колледж. В 23 — мастер, в 26 — начальник смены. В 32 — дипломированный горный инженер. Семья растет. Дети подрастают и разъезжаются по стране. Вместе со старшим — Джим идет по его стопам — начинает строиться. Как все похоже! И с моим дедом было то же — и сиротство, и голод в двадцатые, и с бабушкой встретился, когда ей было 15, и в свою первую квартиру — а до того бараки, общага — в долгожданную, обставленную покупной мебелью, въехал 22 июня 1941 года… Я слушал Линду и убеждался: семейная память у них минимум на два поколения больше. Я начинал понимать, что ни трипольцы, ни арии, ни протошумеры, ни скифы — не ими измеряется память народа, а средней семейной памятью, и вся эта память вращается вокруг конкретного участка земли и возведенного на нем строения.

Русское чудо в Филадельфии — Праздник начинается в Филадельфии, у здания, где была объявлена независимость. Это особое место. Это — как у вас Кремль, то есть, извините, в России. 24


Туда — уже сообщили — прибудут Тэд Тернер, Джейн Фонда … — Линда называла фамилии, — и попробуем мы. Конечно, если удастся припарковаться. Это — проблема. В последние годы мне приходилось бросать машину далеко и идти пешком. Хорошо бы успеть, — сообщила, выезжая на автобан. Автобан описывать уже бессмысленно. Не многим отличается и центр Филадельфии от Киева в часы пик. Впрочем, одно отличие есть. У нас машину поставить можно, пусть под угрозой штрафа и эвакуатора, а здесь не ставят, потому что нельзя, а кроме того — штрафы. Подъезжая к центру, Линда озабоченно завертела головой, и так же озирались водители перед нами. На лицах у всех — увы, без шансов. У бровки вплотную стояли счастливчики, прибывшие на шоу ранним утром, и предположить, что кто-то из них уедет, освободит желанное — нет, вожделенное! — местечко, было столь же невероятно, как и представить, что Джейн Фонда-Тернер снимает свое красное суперплатье, о котором столько писали и говорили на СиэНэН, и протягивает его Линде со словами: «Возьмите, милая. И Теда в придачу, и место на сцене, и место для авто! Сегодня — ваш день!» — Ах! — вздохнула Линда, уловив мои фантазии. — Они все чаще сворачивают налево. Надо уезжать из центра. И тут я вдруг заявляю: 25


— За тем поворотом мы получим место, — говорю я, совсем не понимая, откуда это взялось, и почему — мы, ведь перед нами — очередь, но повторяю: — Вперед, да, сразу за поворотом. Мы повернули, задержавшись на перекрестке, и как только джип перед нами проехал дальше, освободив место для выезда, — от бровки, мигнув левым глазком, резко вывернула дама в красном; поджав при этом переднего, засуетившегося, понимающего, что как-то надо бы сдать назад, замигавшего нам аварийкой, мол, это мне, мое… — Это — мое, — произносит Линда, твердо и жестко, как акула капитала. — Йес! Хиа ви а! — голос ее звучит победно, и, оборачиваясь, Линда вдруг пристально смотрит на нас: «О, эта загадочная, таинственная русская душа!» — говорят ее глаза. А мы молчим смиренно. И что сказать? Чудо. Что было дальше? Речи, гимн, хор афроамериканцев, красное платье Д. Ф., волонтеры в одежде того времени… Интересно, конечно. Но с чудом-то не сравнить.

Хаус и Хом «Настоящим родовым гнездом, — сообщал Хаус, — я ощутил себя на рубеже веков — ХІХ и ХХ. А знаете, почему? Неправильно. Достроили меня раньше, в восьмидесятые. Все просто. Джо и Лу дождались правнуков! А правнуки проводили стариков из дома, где родились. Круг замкнулся. 26


Обычный дом стал Домом. В английском для этой метаморфозы предусмотрены два слова: Хаус и Хом. Емкие слова. Хаус — произнесите: «Ит из май хаус!» — звучит «Как просторно!», как будто хозяйка показывает его гостям (или покупателям), обращая внимание на обилие света и воздуха. А Хом — с продолженным «оу» — норка, теплая берлога хомяка, место у семейного очага, первое слово-звук санскритской мантры «Ом мани падме хум», мантры, приводящей в равновесие дух и плоть, пространство дома и Космоса. Вот почему Дом — есть точка соединения времени и пространства. Четыре поколения — закольцованный век — и четыре угла отдельной жилплощади — и есть Квадратура круга, разрешаемая самой жизнью. И опять — все сначала». Перечитывая Ильфа и Петрова, я понял, почему так мало изменилась жизнь американской провинции. В аптеках, правда, уже не перекусывают, а в Кристмас Три шопе сплошной китайский товар, но почта та же, и библиотека, и пожарная команда, и заправка… И полупустые церкви говорят о том, что в центре этого мира по-прежнему Дом, Особняк, храм личной свободы и достоинства.

Джем Линда нажала кнопку на руле — это ограничитель скорости, — и мы полетели из Филадельфии в Вашингтон. День независимости не ждет! И, конечно, попали в 27


пробку — в джем, — в нечто перетертое, перемешанное, вареное под июльским солнцем, тоскливое, беспросветное. Впереди, сколько хватало глаз, все было заполнено автомобилями. Народ заметно нервничал — как же, сегодня салют, фейерверк в Вашингтоне — тот самый, собирающий полстраны. Справа от нас в открытом красном кадиллаке остановился моложавый седоватый блэк (именно так, а не неграми, следует называть афроамериканцев, ниггер — это оскорбление) с женой и двумя детьми. Он заговорил и, перебросившись с Линдой парой слов, согласился, что задержка часа на два, не меньше. Линда достала путеводитель, а я решил поспать согласно хорошей туристской традиции. Однако сон не шел. Слева, пользуясь новомодной мобилкой, болтала какаято блондинка: она неторопливо кляла джем, и дорогу, которую выбрала, и полицейского, выписавшего ей штраф за парковку. Линда покосилась на нее, как и следует коситься на блондинок за рулем, но ничего не сказала. Над нами пролетел полицейский вертолет. Блэк показал на него пальцем, и они с Линдой обменялись улыбками. Причем Линда принялась поправлять прическу, и блондинка, сделав паузу, тоже взялась за макияж. В самом обычном технологическом смысле у авто поехали крыши, кто-то принялся наминать сэндвич, дети присосались к коле. Пожилая пара, надев панамки и очки, откинулась, подставила лица солнцу. Зазвучала музыка. Линда тоже включила маг, запел Джо Денвер, и тут снова откликнулся блэк, одобряя Линдин музыкальный 28


вкус. «Сэм», — представился он, и они разговорились не на шутку, так, что и жена его, кормившая детей, всучила и ему сэндвич, и блондинка в красном платье, в точности повторяющем то, что мы только что видели на Джейн Фонде, но вдвое короче, вышла с мобильным из машины, и не переставая трындеть, полезла в багажник. Линда порылась в бардачке, поменяла кассету. Запели «Битлы». «О»! — еще шире и обольстительнее заулыбался Сэм, и попросил погромче. Он сдал чуть назад, и только зазвучала «Облади-облада» — вышел из машины, «Громче! Громче!» и принялся танцевать, нет — пустился в пляс! — ловко, ритмично, как они умеют, элегантно. Народ мгновенно забыл о пробке. Начали подпевать, хлопать. Только старик и старуха не реагировали, разомлев. «Им нужен Глен Миллер!» — «Скорее, Бах!» — смеялись соседи. Но Линда не слышала. Линда глядела на него с восторгом, и казалось, и он танцует отчасти, а может и не отчасти, для нее. Блондинка бросила рыться и заиграла худыми бедрами. Кругом зашумело, вышли из машин, вспомнили о празднике. А он плясал, легко и самозабвенно, попадая в ритм, но чуть медленнее, с той самой неуловимой задержкой, что отличает хорошего танцора. «Битлы» выдавали, Сэм плясал. Джем свистел, бил в ладоши. Но тут пролетел вертолет. Далеко впереди загудели моторы. Все поспешили занять места. Завелись. И только старики, видимо уснув, лежали без движения. — Уж не Моцарта ли им поставить? — хохотнул Сэм, но тут загудели клаксоны, старики дернулись. 29


— Меня зовут Сэм! — напомнил Сэм, передавая Линде визитку. — А меня Линда! — напомнила Линда, пряча визитку в портмоне. Знакомство с Америкой и должно быть таким: без усилий и церемоний, словно с новым, но близким человеком, как тогда в джеме. Тогда и Америка будет тебе открыта, и откроется неожиданно и естественно. И ты поверишь: вот она — настоящая.

Торнейдо Дом скрипел. Я проснулся от завывания ветра и вспомнил: «По прогнозу нельзя исключить торнейдо!» — сообщал накануне диктор, явно беспокоясь о Хаусе. Тревожные нотки в его голосе поначалу взволновали и меня. Но пятерка по географии вернула спокойствие — на эти широты ураганы не залетают. — А здесь что, бывали торнейдо? — Нет, не бывали, — Линда не уловила иронии. — Но возможность такая есть. Впрочем, я уверена, дом выдержит. Повода для волнений не вижу! Проснувшись ночью, я подошел к окну, и припоминая историю дома, слушал скрипы, и стоны, и ворчанье. Казалось, он недоволен. «Ну и что, что пятерка?! Сказано же — «нельзя исключать». Понятно, я вам не 30


домишко Дороти из страны Оз. О чем строители мои прочли еще в детстве. И запомнили, фанеркой не баловались, строили добротно. Но ведь не кто-нибудь — солидный канал сообщил; слышите, как завывает… У него — пятерка?!» И я понял: миф о торнейдо прижился потому, что волноваться о близком — нужно, это по-человечески, достойно. Так только и превращается Хаус в Хом, обретая душу, в Свит Хом, как поется в песне. И дом, прислушиваясь, гудел, гудел одобрительно, передразнивая москитос, тысячами атакующих окна: «Фигушки вам! А москитные сетки нашто?!»

«Мы все — иммигранты» На указателе при въезде на Шедоу-роуд, Линдину улочку на Кэйп-Коде, я обнаружил фамилии Bleeznjuk и Nalbandian. — Странно выглядят наши фамилии, даже написанные латиницей, среди всех этих Смитов, Джексонов и Мак-Кинли. — Ничего странного. Мы все иммигранты! Да, мы все приезжие, — повторяла Линда, и мне показалось, что это — пэлайт, этакий реверанс в нашу многострадальную сторону. Однако гордость, звучавшая в Линдиных словах, заставила задуматься и исследовать это феноменальное явление... 31


Наш иммигрант проходит 12 последовательных кругов, или если хотите, стадий, этапов — как кому нравится, — периодов, все-таки, скорее кругов, именно кругов: 1-й — он боится не получить работу и стыдится жить как приживалка; 2-й — он имеет работу и стыдится этой новой непрестижной работы; 3-й — он, наконец, имеет престижную работу, но боится, что это временно; 4-й — он имеет постоянную престижную работу и стыдится, что променял Родину на кусок хлеба; 5-й — он имеет всё, но стыдится, что внуки не понимают по-русски. То есть стыд и страх сопровождают его постоянно, и отражаются в его глазах, хотя и распределяютcя неравномерно. У некоторых левый глаз набрякает, а правый остается практически прежним, у других наоборот — левый сверлит, а правый щурится. У большей же части оба глаза покрываются тоненькой плёночкой, отчего и блестят сверх обычного. Они как бы потеют от сего резонирующего сочетания стыда и страха и наливаются. Но упаси вас бог вообразить, что это накопившиеся слезы или затаенная печаль, или личная драма — о, ноу — это самые обычные глаза иммигранта на первой, второй, третьей, четвертой и пятой стадиях ассимиляции. С течением времени пленочка утончается, глаза усыхают как соляные озера и белеют как тальк, скрипуче и тускло. 32


Последние семь этапов находятся за пределами жизни иммигранта, причем четыре из них касаются его детей, а еще три — внуков, кои действительно донт андерстенд зис крэйзи дьедушка энд хиз стьюпид сториез. Чего ж ты, старый дурак, ехал, если тоскуешь? Чего тебе здесь не хватает? Музеи богаче, реки чище и шире, жидом не обзывают, питание, условия — что там говорить?! Дети окончили колледжи, и никто их не грабит, не режет, две машины, дом — три бедрумз, деньги вложены с умом, прошлым летом ездил на могилу мамы в Крыжополь? Что еще?! Утренняя газета, дневное пиво, вечернее виски, 89 каналов, газонокосильщик приходит, кролик живет в саду по имени Петрик, почему Петрик? Для чего — Петрик? Старый дурак...

Москитос О! О них говорят и предупреждают не меньше, чем о торнейдо. Я случайно приоткрыл окно вместе с сеткой и получил от Линды целую лекцию о коварстве. Оказывается, в отличие от наших комаров, честно предупреждающих о себе писком, — эти подлетают бесшумно. Теперь мне ясно, почему эта полная дама в роговых очках из посольства мне не поверила, мне понятны ее чувства по отношению к мириадам москитос всех наций и народностей, атакующих 33


визовые отделы американских посольств. Количество заявлений на получение «грин карты» — вида на жительство в США — постоянно растет, и украинцы в этом списке среди лидеров. Иногда мне кажется, что домовитые украинцы, оказавшись на перекрестке войн и революций, с особой тягой подались в Америку. С надеждой обрести здесь и хаус и хом. Впрочем — на ярмарке в Честере, куда Линда повела нас в первый же вечер, — ни славян, ни англосаксов я не увидел. Латиносы, китайцы, индусы… — А где же Америка? — Это и есть — Америка. Ничего. В третьем поколении они все уже будут янки, пусть не стопроцентные. Пусть — на пути... — И вы не боитесь на этом пути потерять американские ценности? — Какие конкретно? — Вы считаете, что китаец привнесет уважение к личности, индус — предприимчивость, а пуэрториканец — законопослушание? — А их никто не будет спрашивать. Наш образ жизни перемелет и выдаст смесь, где у каждого будет взято лучшее: у китайца — трудолюбие, у индуса — любовь к природе, у «латиноса» — стремление к свободе. Почему лучшее? Потому что наша — американская — мечта способна объединить именно позитивных, семейных, стабильных, законопослушных, короче говоря — домовитых личностей. А остальных сметет, как мусор. И посмотрела на меня победно. 34


«День благодарения» У Нормана Раквелла, замечательного американского художника, есть картина с таким названием. За праздничным столом — большая американская семья. Четыре поколения. И вот бабушка и дедушка торжественно вносят блюдо с индейкой. То-оки благоухает, корочка пузырится — носа и глаз не отвести. Индейка — центр. И композиции, и мира, в котором живут старики. «Помнишь, Мэри, как замирало сердце… Грэнни заносит блюдо, и все не сводят глаз, все уже держат вилки наготове. — То-о-ки! Еще бы! И все ждут разделки, чтобы и мясо, и корочка и дрессинг, начинка, были уделены всем. И кушать не торопясь, и просить, протягивать тарелку за добавкой, и наминать за обе щеки, забывая обо всем». Старики помнят. Это было. И осталось в памяти, хранящей и запахи, и благоговение. Однако на картине — иное. Дети словно бы и не заметили главное блюдо. И внуки отвернулись. Заняты общей беседой. Глазом не повели. — Я так старалась… — Они другие, Мэри. Они соскучились, у них много новостей. А токи… Они могут иметь ее каждый день… Ну, ясно, не такую, как у тебя… Но, разве мы не этого хотели? Вот такая картина. И на ней — весь ХХ век — путь от бедности к изобилию. От трудов и тягот — к успеху, духовной свободе. 35


Мэри растеряна. Собственно, о чем сожалеть? На картине, написанной Раквеллом в пятидесятые, они еще не наговорились. Лет сорок они будут лопать фастфуд, но уже к концу века с удвоенным благоговением снова начнут ценить и восхищаться тем, что сделано своими — бабушкиными ручками. Они наговорятся и будут нахваливать бабулино чудо, и снова возьмутся за руки, и опустят глаза для молитвы. У Раквелла есть, кажется, и такая картина.

Страна «летунов» — Ну что это за семья — дети разлетаются, родители доживают сами. Ты права: если к семье применимо слово «эмиграция» — вы все эмигранты. Этот принцип — жить, где работа, а не наоборот — подрывает семью, разрушает Дом. — Вот в Китае отношение к родителям… — Если ты имеешь в виду героя народных сказок Ли Пэна, который раздевался донага и спал рядом с родителями, чтобы комары кусали его, а не их, — то мы поступаем иначе — мы ставим москитные сетки. И потом работа — это деньги, а деньги — это возможности и видеться, и помогать старикам, если надо. Впрочем, где ты видел у нас стариков? Бегу на зарядку. Ветерок с бэя, в лицо. Бегу, как могу — трусцой, потихоньку. И меня догоняет мужичок. 36


Видно, постарше, но живой. Бодренький такой. Хэлло, хэлло. Перебросились парой слов. — О, Украина… Азия! Далеко! Я тоже, пока молодой, хочу подальше — Новую Зеландию посмотреть, Тибет, мыс Горн, Мадагаскар… А когда стану старый — буду ездить в Европу. — Во, — говорю, — и у меня такой план. А сколько вам сейчас? — На будущий год — уже девяносто. — И, махнув на прощание, сбежал по лестнице вниз, на берег. А я остался. Мне по песку тяжело. Лихо обогнув места для инвалидов, затормозил спортивный «Ти-Бёрд». Дверь приоткрылась, и внизу показался один костыль, затем второй. Водитель весь прятался за дверью, но вот спустилась одна туфелька, затем вторая, дверь распахнулась, и я увидел старушенцию, то есть старушечку, сгорбленную, чуть выше своих палок. Хлопнув дверью, она поковыляла на почту, уверенно, споро, переставляя сначала на пол-колымашки одну палку, вторую, правую ножку, левую — чух-чух, раз-два. — Я знаю ее, — сообщила Линда, когда дверь за нею закрылась. — Мисс Голдуотер — в нашем литературном кружке, при библиотеке. Она почти не слышит, но заседания не пропускает. А живет как раз там, куда ты бегаешь на зарядку, над обрывом. И видит все, и следит за всем. — Так это она вызывает полицию, если кто-то вышел на пляж в узких плавках? 37


— Нас много таких, — улыбнулась Линда. — Впрочем, зависит от плавок. Но мы не успели договорить. Мисс Голдуотер вернулась к машине. Открыла дверь. Швырнула туда палки. Села, завелась и так газанула с места, что Линда присвистнула. — Ее предки были пиратами или конгрессменами? — Да… — проронила Линда. — Впрочем, мой тезка Джонсон был не лучше Барри Голдуотера, хотя и победил с большим отрывом. Меня беспокоит другое. Отсутствие у нее наследников. Не в смысле имущества, а в смысле плавок. — Секрет долголетия... — Линда на секунду задумалась. — А вот как раз то, о чем ты говорил, мы живем отдельно от детей и справляемся с этой жизнью сами, и содержим в порядке свой дом, и участок, а если хватает сил на это — то и пляж, и нравственность тех, кто на пляже. Чистый пляж расскажет о стране больше, чем сотня политиков. Кстати, я кажется говорила тебе: во все национальные парки американец покупает «вечный» билет — за 10 долларов на всю жизнь — и еще во множество музеев! Это хороший стимул пожить подольше!

Дороти У Линды — два сына и дочь. Огромные Боб и Джек и миниатюрная Дороти. Они с дочкой, как сказала бы 38


моя бабушка, — цвай-пара, то есть похожи и внешне, и по характеру. Линда-2 живет с мужем и детьми под НьюЙорком, в лесу, в большом трехэтажном особняке. Мы свалились к ней на голову накануне мужниного дня рождения. Впрочем, они с мамой все так спланировали. В напряженном графике Дороти это был единственный свободный день, завтра — именины Рона, а через три дня — важная командировка в Европу — четыре страны за пять дней. И ей — топ-менеджеру одной из крупнейших в мире табачных компаний — необходимо готовиться. Линда говорила о дочери с гордостью. «Планирование — ее конек. Все-таки в Гарварде еще кое-чему учат!» Нас встречали у ворот — внучки повисли на Линде, засыпая вопросами и поглядывая на нас, а Дороти — румяная, откровенно беременная — ждем мальчика! — повела нас по дому. Тогда, в 1997-м об «умном доме» знали немногие, и Дори искренне восхищалась тем, как Рон спланировал и оборудовал экономичную систему энерго- и водоснабжения, видеонаблюдения и охраны, демонстрировала, как устроены очистка и подогрев бассейна, показала гардеробные, по размеру не уступающими комнатам для детей, и наконец, повела в кухню, сообщая о такой бытовой технике, что у моей жены уже не было слов и она тихо постанывала. — Завтра у нас 17 человек, — сообщила Дори, надевая фартук и поглядывая в окно, дожидаясь мужа. — А вот и Рон! — и девочки побежали встречать отца. 39


Небольшой, коренастый, он появился на пороге и, бережно обнимая женушку, заговорил о том, что Джойсы как всегда перепутали, и звонили, извинялись, что не могут вылететь сегодня, какие-то проблемы в Чикагском аэропорту, а когда я сказал, что ждем их завтра — ты себе не представляешь, как они были счастливы. — О, Джойсы! — покачала головой Дори. — В своем репертуаре. Они вам понравятся, — сказала она так, что нам стало ясно — и мы в числе приглашенных. Рон переоделся и спустился помогать. «У Рона — итальянские корни. Его паста и барбекю — о! пальчики оближете». И в этот момент прозвучал звонок. — Дори, тебя. Это твой шеф, — передавая трубку, шепнул Рон. И она, мгновенно переключившись, ушла в разговор, и как только положила трубку — прищелкнула пальцами, ну точно, как Линда: — Йес! Мне дают еще регион — Норвегию — пятый, вот только вылететь придется завтра. Что ты думаешь об этом, хани? Брать? — Конечно, тем более ты уже согласилась. Ничего, перенесем на неделю. Я обзвоню гостей, а ты иди — готовься. — Новый регион, — пояснила Линда, — это еще 20 тысяч. Неплохая прибавка к тем 120-ти, что Дори уже платят. — В год? — переспросил я. — В месяц. У Дори зарплата лишь немногим меньше дохода, что получает Рон от своего африканского бизнеса. Семья растет, у них большие расходы, и по дому, и 40


образование детей потребует затрат. Но я думаю, после рождения сына она уйдет и займется детьми. — Уйти?! От таких денег? — не могли мы поверить, и почти угадали. Дори удержали еще на два года, но после рождения пятого ребенка — снова мальчика! — она ушла, занялась воспитанием и благотворительностью.

Пол чайной ложки Если разделить чайную ложку перегородкой вдоль на две половины и одну из них отрезать — получится пол чайной ложки. Я не мог предположить, что такое бывает, и купил ее тут же, не торгуясь. Оказалось, изделие это начала прошлого века. На покупку Линда отреагировала сдержанно — йес, фанни, прикольно, — а я все не мог выпустить из рук, все рассматривал, игрался. Очень она мне понравилась. И экономностью, и полным соответствием тем кулинарным рецептам, где сказано — пол, или полторы чайных ложки, или четверть — недосыпьте немного в мою — то есть в полчайную — и получите четверть. У нас я ничего подобного не видел, разве — ложечки для микстуры, но там другое, там мерные метки, а так, чтобы физически… Помню, меня умиляли монеты достоинством поли четверть копейки — «деньга» и «полушка», — 41


завораживали — вот ведь какая рачительнось, какая бережливость есть в русском народе. А сейчас — пол-ложечки. Стало быть, они минимум вдвое экономнее нас, вдвое практичнее?

Дом-музей Франклина Рузвельта Патриотизм — важнейшая черта американского менталитета. История страны значительно короче (если не считать индейский период, который, как правило, и не принимают во внимание), чем у азиатов или европейцев. Поэтому каждый факт национальной гордости следует умножить на коэффициент, в числителе которого, скажем, 5000 лет египетской цивилизации, а в знаменателе — 200, или в крайнем случае — 500 лет послеколумбовой американской. Не хотите множить на 10 — множьте на 3, и вы точно не ошибетесь — средний американец искренне, с утроенной силой гордится своей страной — самой демократичной, развитой, богатой. Ритуал поднятия национального флага на даче — для Линды не шутка и не баловство. Этим флагом был накрыт гроб ее дяди, погибшего во Вторую мировую. Дядю — маминого брата — в большой семье Рокков любили особенно. Вот он в центре довоенного фото — вылитый Столяров в «Цирке» — блондин, крепкий, улыбчивый, племянницы и сестренки льнут, родители и младшие братья гордятся… Такого парня я видел не раз: на плакатах (в форме 42


национальной гвардии), в комиксах, рекламе орешков. Такой, знаете ли, типичный Джон, или ласково — Джонни. Франклин Делано Рузвельт на такого «Джона» не похож. Но Линда решила: его дом-музей мы должны посетить в первую очередь, обязательно. — Ф. Д. Р. спас страну дважды, — выруливая на шоссе, сообщила она, — от великой депрессии и великой войны. И принялась рассказывать о нем, лучшем из президентов. Я слушал, кивал, засыпал и просыпался, а Линда все говорила о том, что каждая комната в его доме — и гостиная, и кабинет, и библиотека, — может быть больше расскажут о его корнях и душевных качествах, чем десятки монографий, — о чудесном вью из окна спальни на родные поля, речушку, далекую рощицу, о милом увлечении безделушками, за каждой из которых — история, если не притча. Говорила, подчеркивая ум, честь и совесть наилучшего представителя американского народа. По дороге остановились в Вест-Пойнте. Кузница кадров для Пентагона встретила шагистикой — строевой, с речовками и окриками сержантов. Я приглядывался к курсантам и поражался: где они — правофланговые джоны, шварцы, рембо? Ни одного. А повторилось то же, что и на ярмарке в Честере. Сутулые юноши в очках, косолапые толстушки, хлипкие пуэрториканцы, китайки, индусы… Джон Сильвер назвал бы эту команду сбродом, а я принялся искать аргументы в пользу детей компьютера. 43


Ли перехватила мой взгляд и улыбнулась. — Главное — патриотизм. Их воспитывают патриотами. Воспитание патриотизма — важнейшее достижение американской культуры, нашего образа жизни. Не торопись делать выводы. И я закивал, мол, конечно, сомнений нет. Тем более место какое красивое — Гудзон. — О да! Вид на Гудзон — мы говорим Хадсон-Рива — поистине, поистине… Разве можно не испытывать чувство родины здесь, где все дышит историей: борьбой за независимость, сражениями Севера и Юга. Хадсон-Рива  — именно это место есть во всех учебниках. О нем знает каждый американец, как ваши дети — о Сталинграде и встрече на Эльбе. Я кивал, не будучи, по правде говоря, уверенным в наших детях, то есть в наших педагогах. И дивился тому, как чисто кругом, какой вкусный сэндвич купили в казарменном ларьке, и до чего ухожены деревья в воинском парке: каждое с бирочкой, с инвентарным номером, причем жетон крепился на гвозде с пружинкой, чтобы не болтаться от ветра и не звенеть… И снова в дороге. Четыре часа в один конец оказались утомительными. Мы еще не отошли от перелета, разницы в часовых поясах. А как подумаешь, что обратно столько же… Впрочем, подумать об этом мы не успели, Ли уверенно припарковалась и ничуть не уставшим голосом сообщила: 44


— Йес! Хиа ви а! Прибыли. И мы поспешили, захватив паспорта, деньги, блокнот и ручку, «Историю Соединенных Штатов», словарь, запасные пленки для фотоаппарата и кассеты для видеокамеры, первой, купленной специально для этой поездки. Пошли по дорожке. Дом — большой трехэтажный — желтел за живой изгородью. Я замешкался, готовя фото и видео, а Линда пошла к кассе и остановилась, разглядывая прейскурант. В рамке над окошком кассира было всего две строчки: Эдалт — 28 долл. Стьюдентс — 14 долл. То есть — взрослые — 28, учащиеся 14 баксов. Ли наклонилась к окошку, спросила, есть ли скидки для граждан бывшего СССР. Снова изучила прейскурант. На секунду задумалась и подытожила: — О, ноу. Итз ту мач. Слишком дорого. И, развернувшись, пошла к машине. Мы двинулись следом, в общем-то соглашаясь. Стоимость билетов действительно была высокой. В конце концов, что там смотреть? Мебель? Какие-то цяцьки на письменном столе? Портреты родственников? Тогда мы не придали этому маленькому фиаско в начале турне особого значения. Ну, съездили, ну, не попали… И только по прошествии времени я понял: для Линды — стопроцентной американки — принять такое решение было непросто. Слишком значим для нее престиж: личный, семьи ветерана, страны, слишком весом авторитет Ф. Д. Р. 45


в истории и культуре Соединенных Штатов, чтобы вот так развернуться, сказать «Ноу!» и уехать несолоно хлебавши. И все-таки решение было скорым и окончательным. Почему? Что перевесило? Неужели деньги? Собственно и деньги-то — для нее, конечно, — были не слишком большие. При пенсии в три тысячи в месяц — девяносто, что для меня — десятка, немало, но и не смертельно. Нет, что-то другое… Рачительность? Протест? Отказ от необоснованной, явно завышенной цены? Почему в «Метрополитане» — 12, в музее Кеннеди — 8? А может быть — субъективное ощущение ценности доллара, память о том, полновесном баксе сороковых и пятидесятых, и как трудно было заработать каждый, и как много можно было купить за один бакс у себя и у нас, в Украине, да что в Украине — по всему миру… Надо сказать, что на то время, 56 долларов за двоих, были для меня суммой немалой. Переведя в гривни, а гривни — в купоно-карбованцы, я сравнил с тогдашней зарплатой, не превышавшей ста долларов в месяц, прикинул, какую сумму взяли с собой на подарки и сувениры. И все же что-то не складывалось. Я подумал, не следует ли учесть воспитанную рынком страсть к малой выгоде? Даже не страсть, а целую стратегию непременно дождаться дискаунта, выговорить скидку, а нет — что ж, на нет и суда нет, в другой раз… Или вот еще — бюджет. Наверняка Линда заранее определила бюджет по нашему приему, а эта сумма выпадала… 46


В тот момент, когда шли обратно к машине, я об этом не думал, а сейчас, с позиций человека со средним достатком отвечал себе так: «Я бы купил, конечно. Более того, я бы на ее месте купил и тогда, в 1997-м, когда зарабатывал значительно меньше, и этого с трудом хватало на жизнь. Почему? А по всему: гостеприимство, и первый, считай, день, и патриотизм, черт его дери. Просто — стыдно… …поиск иного решения?.. Впрочем, ни о чем тогда я не думал. На душе было кисло. Даже унизительно. «Французов бы она вряд ли…» — нашептывалось кем-то. И вдруг Линда обернулась — да! — и пошла к дому-музею, повела нас обратно. Я не знал, могу ли я предложить свое финансовое участие в покупке билетов — не обижу ли? — у нас в Киеве я, естественно, не позволял, чтобы она потратила и цента… Ли шагала широко, уверенно и, обогнув изгородь, неожиданно повернула, причем направилась не к центральному входу, не к кассе, а обошла дом и вывела нас к заднему крыльцу, рядом с которым располагался небольшой указатель «Шоп». Обратившись к охраннику у выхода, Линда спросила, на каком этаже находится магазин сувениров. — Ах, на нижнем этаже! — Поинтересовалась, можно ли купить сувениры и, поблагодарив, вошла, поманила и нас за собой. Оказавшись внутри, она явно пошла было к шопу, но не доходя, свернула на лестницу и — да! — на второй, на третий этажи музея, принялась показывать, рассказывать, бегло, но интересно — и снова на второй, первый… 47


Мы обошли все. Кажется, в шопе она купила нам по открытке доллара за два, при выходе поблагодарила охранника за удачные сувениры для наших гостей из бывшего СССР. — О, пожалуйста, мэм! Из СССР, мэм?! К машине шла прежняя, уверенная Ли. А дошли — и Линда подмигнула, прищелкнула пальцами: — Йес! Мы сэкономили восемьдесят два доллара! И мы закивали.

Сэпрайз! Линда — человек удивительный. Вот только что она с восторгом описывает, как Джейн Фонда — О, Ай лав хё! — прошла рядом, совсем вот так, и Линда даже успела коснуться ее платья. «Это последнее платье Версачи! Их мгновненно расхватали на 5-й авеню — это очень, очень дорого!» Или вот она увлеченно рассказывает, как ей удалось получить в подарок 8 — восемь! — фотоаппаратов от банка, где у нее счета — узнав об акции, она мгновенно разделила депозит на 8 — восемь! — частей — открыла восемь! счетов — и «вот камеры — каждому владельцу счета! У меня большая семья!» И тут же смеется и подтрунивает — над маминым склерозом, и мужем-пастором, «хвала Господу, бывшим», и над президентом, и над страной, и над народом, 48


страдающим апатией и обжорством и «упорной бессмысленностью многочасовой болтовни за едой». Этого она особенно не терпит. Я имею в виду пустые, по ее мнению, привычки и ритуалы. Помню, на экскурсии в Чернигове нас пригласили в монастырскую трапезную, пообедать. Мы расположились за одним из длинных братских столов и принялись ждать, пока в церковном помещении рядом с трапезной монахи закончат обеденную молитву. Линда ерзала на стуле, вслушиваясь в заунывное пение за стеной, и вдруг предложила всем полезть под стол. — Это будет круто! Представляете, они заходят, рассаживаются за столы... А тут мы все выскакиваем из-под столов и кричим — все: «Сэ-прайз!!» А? Класс?!

Комьюнити — А ведь у вашей «мечты» есть большой недостаток. — Какой? — Она слишком конкретна. Как-то и неинтересно даже — вся жизнь заранее известна. Вы, сказали бы буддисты, отождествились. Вы несвободны, вы привязаны к ней… Линда слушала, и кивнув — «так, все понятно», сообщила: — Здесь недалеко есть комьюнити, монастырь. Я там не была, а вам, думаю, будет интересно. Говорят, там очень красивая базилика, и вообще… — Католический или православный? 49


— Думаю, ни то ни другое. Но принимают всех, кто верит в Христа. — Протестантский? А разве у протестантов бывают монастыри? — Вот! Тебе уже интересно. В Америке бывает все! В шопе, расположенном у ворот сообщества, к нам подошла приветливая дежурная и спросила о цели нашего визита. А когда узнала, что мы из Украины, заулыбалась еще шире. Я сейчас позову сестру Марту, она изучает русский (вы говорите по русски? — очень хорошо!), и набрала ее тут же, и Марта уже шла нам навстречу, радуясь и извиняясь за пуа-русски. — Я была в России, в Куремаа, женски монастир-е… Правильно? — спросила, выговорив фразу, Марта и обрадовалась, когда мы, включая почему-то Линду, дружно закивали. — Да-а! Нас приглашать Алексис бишоп жить два месяц-а?- и мы снова закивали. — Вот! Как хорошо! — засмеялась Марта. И я вставил, что эстонский монастырь в Куремаа поразил меня своим грушевым садом — Бере! Настоящий сорт Бере, медовый! И созревает до полнейшей спелости. В Эстонии — это ли не чудо? — О, хани! А-а! Бере! — Марта расплылась окончательно и в таком сладчайшем состоянии ввела нас в храм. Казалось бы, откуда взяться в этой американской земле византийскому храму? В котором все — и колонны, 50


исчезающие в небесах, и вознесенные трубы органа, и река жизни — мозаика, текущая от входа к алтарю, и биб­ лейские сюжеты синих фресок — вереницею под потолком, — все ведет к Нему. И луч — не рисованный, а настоящий, закатный луч солнца, соединяет витраж над парадным входом и алтарь, разноцветное оконце — и Христа, раскинувшего руки для объятий, летящего навстречу, — и глаза каждого, идущего к Нему под лучом. — Какое хорошее лицо! — впервые услышали мы от Линды. И я не стал уточнять, кого она имела в виду. Зал, напоминающий британский парламент, постепенно заполнялся. Нам отвели места в первом ряду. И вежливо указывали на нас входящим, Марта что-то поясняла, комьюнисты улыбались. С этой минуты приподнятое состояние не покидало меня. И в ожидании мессы, и когда перед алтарем в ряд разместились двенадцать избранных псалмопевцев, и вступил орган, перемежая читку и пение. Месса была недолгой. Мой английский не позволял подпевать. И я больше косился по сторонам, наблюдая, как празднуют встречу с Ним и друг с другом, как радуются возвеселившись. Раньше я не задумывался о том, что Храм вообще, как дом Божий, принципиально отличается от дома человечьего — не предполагая ни спальни, ни кухни, ни гаража (элитный гараж под Храмом Христа Спасителя в Москве комментировать не будем…). Я оказался в зале филармонии, где, как правило, не спят, а бодрствуют, и если питаются, то пищей духовной. 51


Базилика пела. Радость и веселие пребывало на лицах и выходило за пределы храма, распространяясь и на трапезную, и на просторные кельи, и на сад, и на колокольню, и на шоп… После службы нас повели на колокольню. Те же двенадцать поющих — а каждый раз назначают новых, по очереди — встали в круг, взяли в руки канаты, свисающие из-под купола, и следуя очередности, принялись тянуть, сильно, размашисто. Мелких колокольцев не было, перезвоны отсутствовали. И звон пошел протяжно-радостный, под который хотелось пойти каким-нибудь замедленным церковным ходом, на счет: раз-два-три — шаг! Раз-два-три — шаг! — Какие хорошие лица! — заметила Линда, рассматривая в шопе недешевые сувениры и не торопясь чтолибо покупать. Эту фразу она повторила и в дороге и дома, когда мы обсуждали планы на воскресенье, в том числе и возможность посещения воскресного — праздничного богослужения. — Это очень богатое сообщество. Все, кто сюда приходит, обязаны отдать имущество монастырю — недвижимость, землю, ценные бумаги — монастырь управляет их активами. И, как видите, успешно, — подчеркнула Линда. — А взамен? 52


— Жизнь без забот. Общение. Беседы с Богом. И заметь — кругом радость, благоговение, славословие, улыбки… — То есть завтра поедем на мессу? — Ноуп! — отрезала Линда. — А ты? — По правде говоря, и мне что-то не хочется. Дом должен быть свой.

Киты и люди Провинстаун — в отличие, например, от Нью-Йорк сити — городок небольшой. Однако провинциальным, пусть даже районным центром, считать его никак нельзя. И тому есть две причины. Первая — городок является неформальной Меккой американских сексуальных меньшинств, вторая — всемирно известным центром эко-шоу «Киты и касатки Атлантики». Убедились мы в этом сразу, как только Линда притормозила, чтобы повернуть на Мейн-стрит. Городок веселился. На перекрестке приплясывал полицейский. Толстенький, в обтягивающей форме, он выделывал такие фигуры, жонглируя розово-полосатой палочкой, словно виртуоз-капельмейстер жезлом. И при этом так пикантно поигрывал бедрами и раздавал такие двусмысленные улыбки, что публика в дорогих открытых автомобилях хохотала и гудела клаксонами, стараясь попасть в ритм его латины, а он, словно стриптизер наоборот, 53


вился не вокруг шеста, а напротив — шест, то есть жезл, и так и эдак оборачивал вкруг себя. Все в нем было иначе, не так, как у нашего постового-регулировщика — и порхающий жезл, и шортики, и улыбочки, и шутливые реплики, раздаваемые направо и налево. Потому и результат получался обратный: он не рассасывал джем — пробку на перекрестке, — а напротив, публика, и так никуда не спешившая, глазела, хлопала и свистела, не двигаясь с места. Линда тоже помахала ему, и мы потянулись по главной улице, уступая дорогу веселящимся компаниям — пешим и распивающим шампанское в кабриолетах, останавливаясь по пути. — Смотрите, смотрите — какая русалка из песка! Ба, да у нее мужские гениталии! — А это? Он что, так и ходит на поводке? — и мы крутили головой, а лысый коротышка в ошейнике делал нам ручкой. — Посмотрите налево — это порт. Яхты, видите, как их много, и какие! Это самый богатый яхт-клуб. В нашей стране среди богатых людей немало геев. И верно, народец, что тусовался вокруг, ранее принадлежал к мужской половине человечества, а сейчас обабился — маникюр, макияж, душные запахи парфумов, подкрашенные прически, яркие наряды, — а прежде всего, лица — гладкие, покойные, утомленные пороком... Запомнилась седая пара — один в золотой, горящей на солнце кепке. И другой, медитирующий маленькими 54


игрушечными грабельками, проводящий их по золотому песку в коробке, обводя гнутыми параллелями камушки, уложенные в деревянном с невысокими бортиками подносе. Я тоже попробовал. Это было забавно, ласково освобождая от суеты, утишая и глаза, и думы, разрешая какие-то застарелые, забытые страхи, разглаживая давние рубцы... Иной пол приветствовал нас в шопах — интимных и сувенирных. А детей не было вообще. Вот тебе и Содом, подумал я, — город, совершенно отрицающий Дом, или системно отравляющий Дом, или… — Все-таки родители у нас еще понимают, что детей сюда возить не следует. В порт, на шоу китов есть другая, окольная дорога, — успела сообщить Линда, как нас обогнал минибас с целым выводком, и детские лица, прижавшись к стеклам, глазели на разноцветные меньшинства. И мы повернули в порт. Ветер Атлантики был свеж. Катера, полные зрителей, подкидывая корму, зарывались носом, и лезли на волну, натужно ревели. Рядом с нами, обгоняя, гремя репродукторами, прошла голубая яхта с «лучшими людьми города» — я разглядел и старика в ошейнике и «золотую кепку». Ветерок крепчал. Передвигаясь по палубе, я хватался за поручни, едва успевая следить за морем, где вотвот должны были появиться киты, и за фотоаппаратом и видеокамерой, чтобы не уронить за борт и включить вовремя. — Лук! Лук! — закричали по правому борту, и все ринулись туда, всматриваясь и в близь и в даль, пытаясь 55


разглядеть фонтанчик, или горбатую спину, или если особенно повезет — огромный плавник хвоста, хлопающий о воду, прежде чем чудовище уйдет в глубину. И тут закричали слева: — Лук! Лук! И я побежал на нос, пытаясь успеть и там, а сам еще ничего разглядеть не мог. Как тут Линда заверещала: — Да вот же, вот! — показывая пальцем прямо под нами, под катер, откуда показалась громадина. В голову сразу полезли истории о разъяренных кашалотах, — а наш катерок такой маленький! Но любопытство взяло верх, и я успел заметить, как горбатая спина его прошла под нами и исчезла в пучине. И тут со всех сторон закричали, показывая, щелкая; мы неожиданно оказались в центре стаи китов, капитан резко сбросил обороты, объявив, что мы на планктонной поляне. Их было что-то около тридцати. Большие и маленькие, детеныши. Они резвились, переворачиваясь на спину, показывая беловатое брюхо, фыркая и пуская фонтанчики. Наш и соседние катера, и та голубая яхта застопорили моторы, наступила привольная тишина; только ветер и плеск волн и хрюканье чудовищ, которых и назвать-то уже так в голову не приходило, такими мирными и домашними они выглядели. Я успевал и глядеть, и снимать. Семья. Папа, мама и дитятя. Огромный, поменьше и малыш. Еще неуклюжий, но любопытный и веселый. Косящий глазом таким удивленным, переполненным всем, что вокруг! Он ближе всех подходил к катеру, 56


и родители забирали его, подталкивая, подплывая под него, ласково, без окриков, воспитывая свое чадо. И малыш слушался, на какое-то время забывал о нас, а потом снова, фыркая и резвясь, приближался, возвращался к нам. Кормить китов никто и не думал, и в его бескорыстном интересе было не меньше человечьего, нежели в нашем интересе к нему. Я не мог наглядеться — такой он был славный, и я понял — китенок делится с нами своим счастьем, своей радостью: как хорошо жить — и сытно, и вольготно, а главное — мама с папой рядышком. Вот почему они вырастают до такого размера! В любви, в полноценной семье все впрок. Наверное, и бабушки-дедушки рядом, и сестренки-братишки.

Остров Нантакет Историю китобойного судна «Эссекс» и Моби Дика — белого кита-убийцы — нам пересказывал пожилой гид — седой, аккуратный мужчина за семьдесят. Рассказывал, наверное, в тысячный раз в меру тихим, хорошо поставленным голосом. И в то же время — просто, задушевно, без эффектных пауз и театральных жестов. Чего, вероятно, и следовало ожидать: история ведь не просто трагическая — страшная история. Впрочем, и у него голос задрожал, когда юный матрос Коффин, племянник капитана Полларда, сказал: «Убейте и съешьте меня, я все равно скоро умру». 57


— Он предложил себя, — пояснил гид, — себя вместо другого, на которого выпал жребий, и Коффина застрелили и съели. Из всей команды домой вернулось пятеро. Так закончилась погоня за белым китом, когда роли поменялись, и кит атаковал их, оставив без руля, с пробоинами и сломанными мачтами в самой глуши Тихого океана. И еще раз задрожал голос у гида, когда капитан Поллард, вернувшись, рассказал обо всем, что было, и Коффины — уважаемые и многочисленные Коффины — более руки ему не подавали, не видели его и не слышали, смотрели сквозь, будто и нет его, и он сам и другие оставшиеся в живых жили здесь недолго. А как было жить после всего?.. Но совсем не дрожал голос у гида, когда рассказывал он о золотом веке Нантакета — столицы китобойного дела Америки, о десятках и сотнях тысяч китов — синих и серых, финвалах и сейвалах, полосатиках и кашалотах, — за которыми гонялись по всем океанам — и Атлантике и Тихому, а в прошлом веке — по Антарктике — и били, били, сначала ручным гарпуном с вельбота, потом гарпунной пушкой с судна, и охота сделалась бойней. Я не могу утверждать, что трагедия «Эссекса» не повлияла на умы нантакетских квакеров. Но капитан Поллард вернулся в 1820-м, а кризис китобойного бизнеса на Нантакете пришелся только на пятидесятые годы ХІХ века… Увы нам, увы. И после того, как китовый жир в фонарях сменили на бензин, китов продолжали бить в еще больших размерах, пока не выбили… 58


Овеянное романтикой китобойное дело. Помню, как рапортовали: флотилия «Слава» дала 150 процентов плана, флотилия «Советская Украина» — 170! Герои Антарктики, космонавты пятидесятых! Их встречала вся Одесса. И, говорят, на судах ребята завели даже голубятни, настоящие одесские голубятни. Как хорошо, как трогательно. Ну, кто тогда думал о китах? На обратном пути я понял, почему киты выбрасываются на берег. Нет, на них уже не охотятся. Причина не в этом. Они всплывают и видят этот уродливый веселящийся город, лишенный детей, видят извращенных, но именующих себя «венцом природы» творений — и «возвращают билет», потому как жизнь теряет смысл, если «боги» лукавы.

Нейшнл Джиографик Джек — Линдин старший — работает на Нейшнл Джиографик, снимает те самые фильмы, которые и я смотрю, не отрываясь, поражаясь и великой гармонии природы и мастерству тех, кто смог это увидеть и отснять. И знаете, не дороги, и не покорение Луны, не говоря уже о небоскребах и авианосцах — нет, не это по самому главному критерию поражает и привлекает меня, — а благоговение перед жизнью, то самое, швейцеровское, 59


положенное в основу мировоззрения сначала сценаристов, потом операторов Нейшнл Джиографик, а вслед за ними и миллиардов телезрителей во всем мире. Словно «Хаббл», развернутый к Земле, команда Эн-Джи, возвращает нас домой — от суеты, супермаркетов, денег, карьерных состязаний — на землю, в бесконечный мир удивительной жизни, настоящей жизни, жизни живой. Пора прекратить восхищаться их отношением к природе, говорю себе, повторяю, потому что до добра это не доведет — и я решусь и попрошу убежища — не политического, а экологического, — и никакая любовь к Родине не спасет меня, и никакой Киев не удержит. Простите меня, многоуважаемая дама из посольства, вы оказались правы. Это я идиот, слепой и глухой, бесчувственный и безразличный. Стонет и плачет земля моя, идут под топор леса и парки, ядовитеют озера и реки, и смрадом задыхаются небеса. И все это творит наш человек, украинский, сам, своими руками. И живет в этом во всем…

Торо, или Дом в лесу Озеро мы обошли меньше чем за час и, честно говоря, ничего примечательного, кроме двух белок, которых кормили с руки, — не увидели. Озеро как озеро, без особых красот, каких-нибудь скал или водопадов. Секвойи вокруг не росли — клены да береза. И домик, в котором жил Генри Дэвид Торо — простой сруб с примитивной мебелью, — домик 60


ничем не выделялся. Собственно, все увиденное соответствовало его призыву «Упрощайтесь!», и нам, неспособным и шагу ступить без компа и телика, горячей воды и газа, таблеток и самолета, весь его аскетизм казался оригинальничаньем и позерством. Его книгу «Уолден, или Жизнь в лесу» я прочел только сейчас, и понял, что Торо попытался уйти от стандарта — дома, как материальной цели, и семьи, как естественного его дополнения, — к Дому, как убежищу личности в природе. При этом его выбор глубоко индивидуален. Торо никому не навязывает свой образ жизни. Его путь — только вектор, только мечта американца о свободе. Но об этой мечте забывать нельзя. Впрочем, для современного человека, воспитанного на идеях возврата к природе, призывы Торо слишком очевидны, и ни новаторскими, ни асоциальными уже не кажутся. И все же книжка меня тронула. Чем? Может быть, практичным подходом к созданию собственного чуда? Или стилем изложения, таким же непритязательным, как домик и озеро? Или задором, который мне, в отличие от Льва Толстого, по душе? Или страстным желанием Генри Давыдовича сохранить свою национальную американскую идентичность — свободолюбие? И только готовя текст к печати — я обнаружил еще одну причину. Домик, построенный Генри своими руками, обошелся ему в 28 долларов. Эти деньги ушли в основном на материалы, но дело не в этом. Столько же, напоминаю, через сто пятьдесят лет следовало заплатить за билет в дом-музей Франклина Делано Рузвельта. 61


«Почему я должен жить как все в этом захолустном Конкорде?» — подумал Торо, и как настоящий американец, сделал свой выбор. «Почему я должна это платить? — подумала Линда и тоже решила по-своему. Я уважаю ваш выбор, друзья.

«Не более чем вода…» (Поэтический троп на тропе Фроста)

В доме-музее Роберта Фроста шел проливень. Крыша текла так, что и на полу под слоем мокрых листьев хлюпало и чавкало, и стены, лишенные перспективы, подступали вплотную отдельными стволами и корягами, а все прочее тонуло в шуме непрерывных потоков. Тропинка, ведущая из зала в зал, еле угадывалась, и только стенды с текстами стихотворений обозначали путь — его и наш. Линда не пропускала ни один. Читала вслух, неспешно, чтобы и я мог если не понять, то уловить гармонию. А дождь лил как из ведра, дождевики не спасали. Ноги промокли, штанины прилипли, козырек кепки набряк… Я чуть было не заговорил о возвращении — а Линда шла вперед, и читала, не пропуская ни строки, и нетрудно было понять, что с пути она не свернет, не для того ехала, а дождь — ну что дождь — вода, не более чем вода. «… не более чем вода», — повторила вслух Линда, и я шел вместе с ней, и дошел до «Берез». До катания на березах перевод я знал, и помнил, и в тот момент, когда мы 62


оба полезли на стволы, не думая, что уже ведь не дети, и время наше прошло, стволы могут не выдержать, — выглянуло солнце, и заблестело вокруг, и все пройденные нами залы, и все прочитанные стихи слились в один большой — до самого неба — кленово-березовый лес… …не более чем вода …не более чем солнце …не более чем Фрост

Бобби — Бобби родился в 68-м, в январе, а Р. Ф. К. убили в начале лета… Нет, сына я назвала в честь деда — ни Фрост, ни тем более Марли отношения не имеют… Хотя, знаешь, — Линда на секунду умолкла, — я ведь и сейчас считаю Роберта Кеннеди — совестью Америки. Его статьи, его выступления — я читала и слушала все — это не проповеди, не заученные приемы политика. Особенно в последний год. Это — трудный разговор с самим собой, без патетики, без эффектов. Его сравнивали с рокзвездой — полная ерунда. Но… мы его очень любили… (До сих пор, говоря о первых лицах государства — и о Рузвельте и Дж. Ф. К., и Обаме, — Линда проявляла уважение; в ее словах я чувствовал гордость, восхищение и боль. Но чтобы «любили»…) 63


…Я вижу этот жест и сейчас. Почему-то тремя пальчиками — большим, указательным и средним — Линда показывает, как он берет телеграмму, прячет в нагрудный карман: «Нет! Мы будем отвечать на первую телеграмму!» — произносит твердо, глядя на брата. Историю о том, как Роберт Кеннеди спас мир от ядерной войны, Линда рассказывала не раз. Я все просил уточнить нюансы — ведь она слышала ее от человека, близкого к семье Кеннеди, а он — чуть ли не от самого Эдварда. В тот день — 27 октября 1962 года — это был пик Карибского кризиса — все висело на волоске. Хрущев послал Дж. Ф. К. первую телеграмму, сдержанную, но «ястребы» затянули с ответом, и, недождавшись, Хрущев шлет вторую — резкую, обвиняющую в пиратстве. «Ястребы» знали — Джон, президент Соединенных Штатов Америки, сочтет ее оскорбительной и… Но эту — вторую телеграмму, зачитанную вслух и передаваемую через стол побагровевшему президенту, примет Линдиными пальчиками Роберт… Пересказывая эту историю, и я демонстрировал элегантный жест, повторяя и после того, как вычитал где-то, что дело было не так: сначала пришла как раз жесткая, обвиняющая телеграмма, каждая буква которой была согласована на Политбюро ЦК, а затем — другая, написанная Никитой самим, ночью, личная, та, что заканчивалась словами: «…нам с Вами не стоит тянуть за концы веревки, развязывая войну…» 64


Эту версию тоже можно было рассказывать с похожим, тянущим за концы веревки, движением. Но почемуто я никогда так не делал. Представить Хрущева — «Я вам покажу кузькину мать!» — мог разве что с кулаком, с туфлей об трибуну ООН. А вот с веревочкой и узелком — никак. Прошли годы, и однажды, проходя по Дальним  — лаврским — пещерам, крестясь и повторяя «Отче наш…»  — одну из немногих известных мне молитв, я вдруг увидел, как близки эти движения — к крестному знамению, мягко и как-то намеренно без усилий отводящему смертельную угрозу войны. Вот он, молитвенный жест, берущий начало в прихотях ума и нисходящий к плоти, дабы завершиться у сердца. Вот — знамение, осенившее наш мир, неслучайно именованный миром, а не войной, и — светом — Старым ли, Новым — но не тьмой. И неважно, соединяет ли пальчики маловер, а подчас и воинствующий атеист Никита. Важно, что не тянет за конец веревки, не сознавая, но предчувствуя начало новой эры, когда придет второй миротворец, знаменованный и меченный, и тоже Сергеевич по отцу… А Роберт Рокк — младшенький — стал врачом, рентгенологом. Учился долго, трудно. Денег на учебу не хватало, и Линде пришлось взять кредит, заложив дом.

65


Осень в Нью-Хемпшире «Красный! — Желтый! — А пошел ты!..» — писал о светофоре Михаил Векслер, и мы, оказавшись в осеннем Нью-Хемпшире, на самом — октябрьском — перекрестке лета и зимы, так и делали: «Ах! О! Вау!» — кричали наперебой за каждым поворотом, Линда тормозила, и мы выскакивали, пытаясь вернуться на ту единственную точку совершенного вида, вью — красно-желто-зеленого, но прежде всего — красного, новые оттенки которого, замешанные, то на желтом, то на зеленом, а то и на голубом — озерном и небесном — и снежном и слепяще-солнечном, — мы выскакивали и, выбирая точку для съемки, замирали от этого буйства кленового, чтобы вздохнуть — «Готовсь к пути…» и катить дальше, до нового поворота. Теперь я, кажется, понимаю, почему бабье лето здесь называют «индейским» — разноцветным, точно лоскутное одеяло, рябое, без рисунка и ритма, и какой-либо системы цветов, без этой мистической ерунды, где красный означает одно, желтый — другое, а зеленый — третье… И я понимаю, почему спрос на них так же велик, как и на виды Нью-Хемпшира. Авторы одеял и осени ничего не навязывают  — ты выбираешь сам, свое, попадающее именно в тебя. В последние годы на желтом экономят. Светофоры перевели на красно-зеленый режим, добавили посекундный отсчет. Стоишь на перекрестке, цифирки бегут, и надо не пропустить, а то ждать придется. Ждать… Как 66


будто это так уже и плохо! А тишина, спутница ожидания? А задумчивая пауза, необходимая каждому в начале пути? А присесть на дорожку? Остановись, говорят, мгновенье! Какое там! Городская осень, как лис, прошмыгивает стороной. Что пятницы — осени мелькают, как безумные. Но если с быстротечностью жизни мы как-то свыклись, то до чего же быстро стареют стихи! И дети наших детей будут недоумевать, читая Векслера. «Какой желтый, при чем здесь желтый? Нет такого цвета на светофоре. Сократили». Выходит и мне, описывая осенний пейзаж Нью-Хемпшира, придется отказаться от образа свалки, или лучше сказать — ярмарки светофоров, потерявших свою желтую составляющую? Отказаться от перекрестка? От застывших в изумлении граждан? От божественной прелести остановленного мгновения? «Самая красивая осень в мире» — катила в глаза, валила, накатывала с холмов, точно застывшее на мгновение цунами. А чтобы совсем уже перевернуть, и закрутить, и заставить забыть обо всем, придуманы были зеркала озер, и положены так и там, что иные казались вертикальными. И спасала от цветового безумия только дорога, серая, ровная, без оттенков, и я прятал глаза, чтобы напоследок не глянуть в зеркало заднего вида и не закричать: «Стой! Стоп! Давайте вернемся…» А еще спасал дождь, тоже серый, отбирающий небо и дали. Но и добавляющий в уют нашего передвижного 67


хома — тот влажный листок пятипалый, подобранный и подаренный самой Осенью, и круглую небольшую каплю на этом листике, и удар солнца, неожиданный, мгновенный — иглою в капле, — чтобы пожить там еще чуток, самую малость и после того, как снова уйдет оно в облака, спрячется, поглотится… — Канка-магус, Уинни-песоки, Кан-ка-ма-гус… — повторяла Линда индейские имена холмов и озер, такие же пестрые и невнятные, как лепет годовалого ребенка или дурачка, возраста не имеющего. Повторяла смачно, пробуя на язык, на вкус. И я многого не понимал в ее рассказах — увы, бедный мой английский, — кивал из вежливости, и мне кажется, она догадывалась. «Но что уже поделать», — думала, наверное, и пятипалая Осень, пытаясь говорить со мной — то разноцветными флажками праздничной регаты, а то — калейдоскопом индейского одеяла, по которому, оказывается, еще и гадают, а я улыбался и кивал, кивал и улыбался, как дурачок. Что же еще придумать, чтобы вы сюда поехали на будущий год? Пятипалое родство дерева и человека? Рукопожатие двух миров, замеченное Тарковским? Помните? Прямо в руки легло, словно лист пятипалый? Или переведенное на дитячу мову Фальковичем так, что и я, протягивая руку хлопчику-клену, сам, сам превращаюсь в него при первой возможности? И глаза мои деревянные круглеют от восхищения, точно у Буратино, и нос — любопытный носище — вытягивается километровой указкой 68


туда, за озеро — руки-то заняты, в руках — камера, или перо, или червонцы, все те же, пятипалые. Что придумать? Один скрипучий говорливый старичок, — Линдин домик на Кэйп-Коде, — шепнул мне, что именно эта осень и удержала Штаты от войны с Рашей. «Потому что «Красная армия всех сильней»? — попробовал угадать я. — Или потому что «Красота спасет мир»? — Не то, не то… Слушай! — вещал он, уставившись окнами на пейзаж. И деревья вокруг шумели. Шумели ровно и без эмоций, размышляя о Штатах и Раше, и о том, как все похоже. И шелест, и шум… Что придумать? — А очень просто: приезжайте сюда, как на Родину, к себе домой, где все знакомо и не надо задумываться, куда идти, или ехать, чтобы мысли и темы обращались без усилий, входили и выходили, разглядывая мое или ваше сознание, выбирая в нем то красный, то желтый, и надеясь в конце на зеленый, свободно-экологичный, выражаемый весенним слоганом «А пошел ты…». И ты идешь. Куда? Куда глаза…

Чикенкиев — Чем же их удивить? Вареники, борщ, холодец, «горшочки» — это все было… — А что если котлеты по-киевски? Ты умеешь? 69


— Слушай! Конечно! Грудинка у них какая хочешь, сухари я видела у Линды. Картошечку сварим с часночком. Поехали в маркет! И мы поспешили. Потому что… наверное, пора домой, соскучились, а на последний званый ужин хотелось чегото особенного, порадовать, удивить, проявить ответное гостеприимство. По дороге забежали в Кристмас три шоп. Чего там только нет! Такое впечатление, что сюда свозят все залежалое с китайских базаров. То есть, как правило, совершенно ненужное, но такое дешевое, что хочется набрать впрок. Однажды мы пришли сюда с Линдой и пытались найти хоть что-то местного — американского — производства. Час ходили — чайна да чайна, — и только в конце Линда нашла, и тут же купила — варежку матерчатую, брать горячее. Наше! А сейчас я ждал у входа жену и возмущался. Ну, что там смотреть, мало ей нашей Петровки и Троещины — то же барахло, и деньги те же. И не выдержал, пошел искать. — Смотри, — почему-то шепотом сообщила жена, передавая деревянную коробочку. Я раскрыл — внутри брошь в египетском стиле. — Ну и что? Зачем она тебе, у тебя мало? — Ты что, не понял? Это завоз, нам повезло, мы попали на завоз, о котором Линда рассказывала! 70


На обороте коробки стоял знакомый штамп музея «Метрополитан» и рядом на наклейке — цены, в столбик, перечеркнутые одна за другой. Незачеркнутой была совсем смешная. — А вот тебе — и «Файн арт мюзиум». И галерея Шагала! — Слушай, бери! Златогорским подарим. Они оценят. — А помнишь, чашечки, те, что она дарила сестрам и маме? Ну, из Бостонского музея, средневековый Китай? Вот, на выбор. И цена, и клеймо музея. — Бери, не думай. Цены сдираются? Грудинку выбирали весело. Все необходимое для Киевской Котлеты уже в корзине, и тут жена, снова почему-то шепотом: — Смотри! — Что? — Да вот же, — показала на коробку в охлаждаемой горке. — Читай! — Чикенкиев… Ну и… На коробке была котлета по-киевски. Та самая, наша, поджаристая, с ножкой, обернутой специальной салфеткой, с ароматным дымком. Целая и рядом вторая, разрезанная, истекающая золотым маслом на тарелку. И название полуфабриката — Чикенкиев — одним словом, где «Чикен» с большой, заглавной, а «киев» — так, между прочим. 71


Не знаю почему, но мне вдруг стало нехорошо, кисло на душе. И припомнилось все сразу. И то, что Киев — это пригород Чернобыля, а Украина — это ниа — где-то около Раши. И то, как нас не пускали, не давали визу. И эта чистота, эта экология. И «йес, мы сэкономили!». И барахло, которое накупили в Кристмас три шопе. «Бог ты мой, — думал я, — какие же мы мнительные, захолустные, если меня из-за какой-то ерунды вот так перемыкает...» — И что теперь? Возьмем, разогреем? Ты не хочешь возиться? — Поставь на место. Идем. Нам еще надо найти сухари для панировки, укроп и чеснок для картошки, — сказала жена.

Сансет Закат на Кэйп-Коде, ласково именуемый сансетом, радовал ежевечерне. Никаких перебоев со светом, все точно по расписанию, минута в минуту, словно школьный автобус. И мы проходили тем же путем — по тропинке среди кустов и низкорослых деревьев, и Линда каждый раз предупреждала: здесь кругом пойзен айви — ядовитый плющ, — и мы старались идти гуськом, глядя под ноги. С обрывистого берега открылся вид на залив. Можно было остаться здесь, а можно было спуститься на пляж, к 72


воде, и купаться, если вода прибывала. Отлив же заставлял идти далеко, чуть ли не с километр, ступая по песчано-глинистому дну, расспрашивая о зыбучих песках и получая уклончиво-интригующие ответы. Залив был богат на истории, связанные с викингами и первыми переселенцами, пиратами, случайно заплывшими сюда акулами, и естественно, торнейдо, о которых на всякий случай предупреждал телеканал «Погода». И верно, что-то было не так, что-то скрывалось за полным безветрием и штилем, и тишиной, отсутствием шумных компаний и фейерверков, что-то клубилось на горизонте, но шло стороной, не нарушая неспешных прогулок берегом и вглубь залива, вдоль и поперек, и по диагонали, и кругами. И было не по себе от размытости береговой черты, вернее настолько «по себе», так покойно и лениво, что уже не хотелось и ходить, а только сидеть, «втыкая» в заходящее светило, каждый вечер изливающее запасы глянцевой терракоты, крови и фиолета на оголенное блестящее дно. — «Залив» — происходит от «заливать», а знаете второе значение? — спросила Линда и обрадовалась, что и у нас «ну ты, старик, заливаешь!» означает восхищение художественными талантами рассказчика. Сегодня вода ушла особенно далеко. И сверху, с обрыва залив выглядел полосатым: полоска влажного подсыхающего ила сменялась меленькой, курице по колено, гладью. Перемежаясь с сушей, море блестело в закатных лучах. Таких полос мы насчитали до двадцати и сбились, поспешили к воде. 73


Мы все дальше уходили от берега, пересекая тельняшку бэя, и Линда показала нам фонтанчики — отверстия в иле, из которых вдруг — стоило рядышком наступить — вылетала струйка. Там внутри кто-то жил, и недовольный, что потревожили, пыхал, плевался. Баловство увлекло, мы перебегали от норки к норке, и тут я заметил, что воды пришли в движение, вода стала прибывать, ручейки побежали, прорывая дорогу, соединяя проливы. И мы тоже поспешили обратно. Но Линда вдруг остановилась на полоске песка, замерла. Остановились и мы. А вода шла, съедая, уменьшая остатки суши. Наши острова таяли на глазах, ручейки прорезали полосы, делили, отхватывая очередные куски, и приходилось перебегать на оставшиеся, с визгом и ужасом, слава Богу — поддельным. Пока не уместились на последнем острове, спина к спине, и дождались финала — еще, на ципочки! — вот вам и потоп! — и пошли по щиколотку к берегу. — Я люблю эту пародию на потоп. Может быть, и смерть — это только пародия на небытие? Я не стал спорить. Ласковый прилив, легкий игривый бризок, золото заката — поверьте, сильные аргументы.

Дом-музей Марка Твена С Марком Твеном я встречался не раз. И подружился с его героями, особенно с пацанами, а значит — и с ним самим. Тут уж, как говорится, автору некуда 74


деваться, породил деток — терпи их дружков у себя дома, и в гостиной, и на чердаке, и во дворе, и в подвале, и даже в бильярдной, где можно закрыться и писать, но только по утрам, когда вся эта банда — персонажей и читателей — еще дрыхнет, отсыпаясь после вчерашних приключений. Вихрастой своей шевелюрой и искорками в глазах Марк напоминал Жюля Верна, особенно карикатуры на последнего. И я все ждал, когда и его — Марка — потянет куда-нибудь дальше Миссисипи и Корнуолла. И дождался. То есть достал с полки «По Экватору» и перед тем, как самому отправиться на о. Маврикий — прочел, и вернувшись оттуда — перечел еще раз. — Вот, оказывается, в чем ваш секрет! — решился я заговорить по существу, когда мы сидели в шезлонгах на берегу в ожидании заката. — Вы отказались вырастать! — Вот как? — Именно! Вы, не знаю откуда, я ведь только сейчас написал о стране пацанов, — вы угадали или почувствовали исторический возраст Штатов — и страна, по духу одиннадцатилетняя, приняла вас, как сверстника, одноклассника, парня с нашего двора. — Любопытно… И что же? — А дом ваш в Хартфорде говорит о другом. О добротности, солидности, комфорте, богатстве. И как музей не пытается сломать стены вашими афоризмами (они и вправду уместны), как экскурсоводы не стараются омолодить, отинейджерить подачу материала — полировка 75


тяжеловесной мебели, темные зевы каминов, драпировки, шторы… — Совершенно с вами согласен. Впрочем, не сочтите за бестактность, но вы ведь не будете отрицать, что пришли в мой дом без приглашения? — Не буду. — А раз так — вы можете довольствоваться тем, от чего я как раз и сбежал на остров посредине Индийского океана, и сейчас сижу с вами на Кэйп-Коде. — Значит, все написанное в Хартфорде — а это и Том, и Гек, и Янки… и «Принц и нищий» — все это вопреки, а не благодаря? Или все же именно такой — викторианский — дом необходим штурману и рулевому литературы, чтобы за трубочкой, неспешно и несуетно погрузиться и поплыть по речной волне воспоминаний? — Надеюсь, вы не хотите совета? — поинтересовался мэтр и глянул цепко, прищурясь, явно подбирая соответствующий афоризм или анекдот. — Надеюсь, вы не хотите совета? — повторил он с той же интонацией. — Надеюсь, вы не хотите… — снова зазвучал тот же голос, — Надеюсь, вы… — накатывала и накатывала волна, и солнце ушло наполовину. — Хочу! — кивнул я и покраснел. Мастер ответил не сразу. Светило между тем ушло, и облака, подсвеченные из-за горизонта, превратились в причудливый золотой дворец. — Вы не замечали, что такие удивительные дворцы растут именно на закате? Не на восходе — а именно 76


на закате? Впрочем, утренние часы не хуже вечерних… И лучи скрадывают румянец совестливого фантазера… Некоторые думают, мол, неважно — где, в закутке бильярдной или на Маврикии. Некоторые выбирают утро, раннее утро или глухую ночь — то есть время, а не место… Мой совет: приезжайте сюда, к Линде. В уютный домик на Шедоу-роуд, Кэйп-Код, штат Массачусетс, Юнайтед стэйтс оф Америка, третья планета Солнечной системы… Здесь хорошо пишется.


ПАРАДИЗ

Провожая сына в Париж — в школе организовали экскурсию, — напутствовал: — Только об одном прошу тебя! — Но ты, конечно, забудешь, наверняка забудешь, о чем я тебя прошу. — Только одно: постарайся, попробуй уловить этот шарм, это обаяние. И тогда ты полюбишь его еще сильнее и поймешь и почувствуешь — какое счастье родиться… в Киеве, потому что Киев и Париж — по-видимому — одно и то же. Произнес — и задумался, припоминая первую поездку в далеком уже 1990-м... Тот человек... В мягкой шляпе... Мы вышли из Собора, и взявшись за руки, пошли по набережной. Смотрели старые открытки и повернули налево... Как же эта улочка?.. Собственно, улочка была самая обыкновенная, даже какая-то не парижская, а рижская, что ли, закопченная, не такая уж чтобы очень чистая, опять же — баки. 78


Хотя, вы знаете, в Париже, как и в Одессе, этого не замечаешь, вернее — замечаешь, конечно, но все-таки — не замечаешь. Потому что, во-первых, сердце стучит и бьется в висках: «Мы в Париже! Мы в Париже! Я в Париже!» А главное — все приморские города похожи: тот же ласковый бриз, надувающий жюльверновским романтизмом, та же дымка и дали с холмов, минаретов и башен... Помните, как Дюймовочке впервые явился Принц — маленький крылатый эльф, из мультика? В таком сиянии, будто блестками посыпается и искрится воздух и звенит — динь!  — дотронулись волшебной палочкой — динь! — и все озарилось, засверкало, запело сочными рекламными красками... Взявшись за руки, порхали они как мотыльки в светящемся мареве, в облетающей с собственных крыльев пыльце, в этом венчальном тумане, прелестно затеняющем недалекое будущее, освященное детьми, хозяйством, заботами, а также привычками принца, так и не ставшего королем... В Киеве уже была слякоть. Октябрь позади, немудрено. А здесь светило солнышко и воздух был наполнен теми самыми блестками, золотистой продукцией старика Эльфштейна, который с утра до вечера сидит в своем ателье и толчет и размалывает сухие осенние листья и посыпает этим сусальным табачком мир, т. е. воздуха над полями, садами и бульварами Парижа. 79


Я понял тогда — вы уж простите мое многословие, — я понял и ощутил, что означает «благорастворение воздухов» — вычитанное мною благозвучие в старинной, дореволюционной книге с ятями, тонкими и ломкими листами, пахучим переплетом и золоченым обрезом. «Благорастворение воздухов» — это состояние тонкого искрящегося блаженства, когда панорама моря и гор раздвигает границы души, и в нее, в подготовленное таким образом пространство нескончаемым вдохом вливается теплота и прохлада бабьего лета, и в особенности — сонный дух скошенного сена, навеваемый специально подготовленными эльфами по прямому указанию Господа Бога. Когда-то давно Господь сказал: «Да будет свет!» И отделил свет от тьмы. И увидел, что это — хорошо. Наверное, тогда, на безрыбье, это действительно было неплохо. Но понадобились сиксиллионы световых лет, чтобы этот лазерный свет, такой же убийственный поначалу, как и тьма, наполнился золотистым прахом ушедшего наслаждения и счастья и превратился в то, что именуется атмосферой Парижа. Преддверием сего райского сада, справедливо названного Парадизом, и была та самая улочка, куда мы вышли, повернув с набережной Сены налево, мимо Сен-Жермен де Пре, и встретили Того Человека… в мягкой шляпе... Мы увидели его сразу, издалека — и да позволит мне дорогой читатель пространно описать его внешность и одежду, ибо от этого зависит... некоторым образом... истина, если не сказать больше! 80


Клянусь, я не встречал столь изысканно убранного господина. Шоколадно-бежевая и молочно-золотистая гамма его одеяния как нельзя лучше гармонировала с роскошными русыми кудрями и карими, опушенными длинными ресницами, очами. Сюртук был расстегнут ровно на столько, чтобы открыть тончайшего шелка рубашку и мужскую грудь, но — нет! — ни в коем случае не белую, а слегка, еле, незаметно совсем кремовую, с марсельским галстухом, завязанным небрежно, но ровно настолько, насколько и шляпа (о, эта шляпа!) была чуточку надета наискосок, с неуловимой фривольностью и, если хотите, кокетством... Пояса я не помню. А брюки, да нет же — бриджи, плотные, но мягкие кофейные бриджи, схваченные гетрами, оставляли достаточно места для мужского достоинства, подтвержденного крепкими икрами и толстой подошвы башмаками. Навстречу шел, быть может, принц, но из тех принцев, которые рано оставив дворец, подались в морские капитаны и странствия, и прибавили частичку «де» к своей фамилии, чтобы стать, например, Евгением Десентэльфштейном и вернуться в свою Шампань не обескураженным и холодным Онегиным, а моложавым дядюшкой, каждый сезон празднующим новую кузину. Навстречу шел и улыбался Тот, каким от рождения хотелось воспитаться и мне — легким, артистичным, благородным, мужественным, вальяжным, открытым, доброжелательным, ироничным, ласковым, свободным... 81


Он шел прямо на нас; и, завороженные счастливо раскованным его движением, мы стали давать ему дорогу, забирать влево, как вдруг, тронув в приветствии шляпу (ах, эта шляпа!), он произнес, обращаясь к нам, что-то непереводимо французское. После, когда мы пришли в себя, я понял — речь шла о погоде. Кажется: «Не правда ли, прелестная какая нынче погода?» Или просто: «А погодка-то, а-х?» Или еще проще: «Каков Париж этой осенью, господа!..» Он вышел на нас с доброй вестью, с единственной целью разделить, передать нам радость и наслаждение жизнью. Он для того и послан был в этот час, этою улицей. Но... кто же шел ему навстречу?! ...Наш автобус поселили за городом, в хостеле. Постель, душ — что еще нужно? А нужно было платить чуть ли не четыре доллара, если перевести на франки, за метро, в один конец! Женщины поехали, наоборот, на рынок. — Что я в этом Париже не видела?! — возмущалась Галя. — Четыре доллара! Я лучше добавлю и возьму... — называла на выбор, что она могла бы взять. Но мы все же решили ехать, несмотря на безумные деньги. Все-таки проехать-промучаться автобусом всю Европу — бессонные ночи, унижения на таможнях и вымогательство водителей, и те же яйца и та же курица на четвертый день, и пьянство мужей, допивающих то, что не продали в Польше, и эта жуткая экономия... Мы 82


решили: два дня, целых два дня, с утра до вечера — мы проведем в Париже. Просто будем гулять. Жаль, продукты кончились. В конце концов, отъедимся дома. А по списку можно скупиться и в Польше, на обратном пути, если не тратить... Сейчас бы я, конечно, улыбнулся в ответ и поклонился, и возможно, обменялись бы парой слов на английском, поскольку французского, увы... А тогда... С криками «ноу — ноу!» мы шарахнулись в сторону, и до конца улицы шли подавленные, в подлом и гадком молчании. И лишь дойдя до Люксембургского сада, присев на стульчики и окунувшись в неотъемлемую атмосферу Парижа, уняли сердечную боль, но говорить, однако, не хотелось. А что говорить?!


О ВИДАХ ЛЮБВИ К КИТАЮ (Mозаическое эссе с претензией на взаимность) Пекин—Шанхай—Лоян—Сиань—Пекин. Неровный круг любви. Путь мудрости и детства. Пять городов — теперь мое наследство. С. Ч. «Методология наследования Китая предполагает сравнение разнородного, осязание мнимого, исполнение танцевальных вращений Вэй Бояна из трактата «Цаньтунци», воодушевление, возвращение, а также использование альпенштихелей и «ледяного огня». Интернет

Киииииитттттттааааааааааааааааааааааааайййййй... Великая стена, сказочные темпы, правящая компартия, Конфуций, дешевизна, трудолюбие, почтительность, 84


иероглифы, численность, небоскребы, армия ЦиньШихуана, дракон, агрессия, женская покорность и коварство, наши в Китае… Мифы, чудеса… Поднебесная такова, что все, что ни напишешь, будет правдой и ложью одновременно. Как же приблизиться к тайне? Как влезть в душу? Магией? Или любовью? Иначе — ничего не выйдет, Китай не откроется. В целом я не волшебник. А как полюбить? Мне — чужинцу и зайде? И какой, спрашивается, любовью? Сыновней? Любовью брата? А может быть — еще сильней? Ученика — к Учителю? Соседской? Классовым чувством? Всенародной, т. е. — к Вождю? Любовью к Родине? К Богу?.. Помоги, Питирим!

1 Мы летим в неизвестное будущее, и встречный ветер бьет в лицо, порошит, узит глаза. Мы — Запад — летим с ускореньем, быстрее, быстрее! Едва успевает мостить нам дорогу Господь, и значит, рано иль поздно лететь нам кубарем в бездну, в которую, кстати, Китайский Дракон опускается медленно и обстоятельно, как пожилой альпинист, со страховкой, глядя при этом не вниз, а, естественно, вверх, назад, в прошлое, откудова ползет, — из прочного, надежного прошлого. Кто нас подхватит? Может — он? Дракон, который нас полюбит? 85


2 В самолете читал очередную статью о причинах китайского чуда. В отличие от библейских — это, экономическое — на Западе не вызывает восторга. Китая откровенно боятся. Первое, что запомнилось, лица туристов — европейцев и американцев — неулыбчивые, пораженные увиденным, озабоченные, испуганные. Хорошее определение: «укушенные». Уж не Драконом ли? Туристы в Китае — как дети. А у детей всегда так: любопытство и страх рядышком — переверни WAW! — получишь — Ма-м! Они не думали, что так быстро. Когда слышали: «К 2010 Китай догонит США по объему ВВП, а к 2020 — превысит почти вдвое». Да, цифры впечатляли. Но когда, вот они — новостройки Пекина, Шанхая, леса из «лесов», и везде, и дóма, в родном американском шопе вдруг обнаружилось — всё мэйд ин чайна, потому что цены: «Я не понимаю!.. Как?!» Побежденному трудно любить победителя. Тем более — Дракона. А придется. Учитесь, господа, расслабляться и получать удовольствие! 3 В консульстве мне повезло. Не сговариваясь, меня «вывели» на Алису Зиновьевну Цой, историка, репетитора, экскурсовода. — Вот Катей-отель, где жили наши знаменитости, вот — Французский клуб, куда хаживали; театр Ляйсеум, Мун-кафе — здесь выступали Шаляпин, Вертинский; а 86


это — здание собора, где венчались и где отпевали. После ремонта здесь будет ресторан, естественно, китайский… Вот в Киеве, сколько китайских ресторанов? — Точно не знаю… Двадцать-тридцать? — А в Лондоне — три тысячи. А в Шанхае — ни одного нашего ресторана. Русским в Китае всегда было трудно. — А украинцам? — вставил я, неожиданно для себя. — Да-да! И украинцев было немало. Был даже Украинский театр, здесь, в Шанхае. Но всем им — и русским и украинским эмигрантам — Китай был чужд. Это китайская диаспора растет как грибы. Наша же колония исчезла в 1947-м. Потом вроде появилась — а тут «культурная революция». При Горбачеве что-то сдвинулось, появился Русский центр, веб-сайт. И снова — пусто. Они нас не шибко хотят. — А зачем им российская или тем паче украинская колония? Что они могут с нас поиметь? Японцы, американцы — другое дело: технологичны, богаты, предприимчивы. А мы… Неконкурентны… Родину любим. Как будто. А толку?! Что весит наша любовь к Украине на китайских весах? — У них сейчас японцы в фаворе...

4 Китайское чудо... От аналитиков слышим: «В Китае началась фаза подъема на длинной волне Кондратьева» или «в изначально бедной стране — и темпы высокие» или: «Они же снимают три урожая в год!» 87


Кому нужны такие выводы? И не потому, что не верны — не конструктивны. В чем польза выводов: «Вы еще сравните нашу мафию и их триады…» или — «Они хотят «вставить» США по полной программе»? Что здесь поучительного для Украины? А поучиться хотелось. Впрочем... Средний американец сжирает совокупных ресурсов в 60 раз больше, чем средний китаец. Если Китай пойдет по пути создания США — подобного потребительского ресурсорасточительного общества — вот тогда и наступит драконий жор. Никакие сибирские холода и кубанские казаки этого проглота не остановят. А если, не дай бог, и нам откроют секрет китайских темпов, конец света наступит еще быстрее — не з’їмо, так понадкусюємо! Так чему же учиться? Опять, скажете, любви?

5 Говорят, что китайский «приват», т. е. сеанс любовного общения с девушкой, отличается особой изысканностью, изобретательностью, нравственной и физиологической глубиной. Опять же цены… детские! Как не пойти! Мы поднялись на 30-й и позвонили. — Ниха! — радостно приветствовал нас хозяин, позже оказавшийся «вышибалой». Володя, гидок наш, постоянно здесь проживающий, заговорил по-китайски. «Хозяин» кивал. Однако вход загораживал. — Чего не пускает? — спросил Гарик. — А?! 88


— У них, говорит, клиенты... — А мы кто?! Я клиент! Объясни им, — Гарик похлопал по грудному карману, мол, «ты, че? — мы платим!» Володя снова завел, объясняя, что мы — из Украины, все равно что русские, при деньгах. А тот лыбится, но стоит стоймя. — Ну! Что он? — Японцы у них сейчас… Два японца… Нельзя, говорит, просит завтра. — Как так?! Я сегодня приехал. Два… А сколько ж? Что у них, девок, что ли?.. В Китае мы или где?.. Вова?!! Японский бог! И Вове пришлось просить, унижаясь, теряя давно потерянное на китайской земле лицо, а этот деревянно кивал, пока неожиданно не закрыл дверь перед носом. Мы пошли в лифт. Лифт поехал. — У них сейчас японцы в фаворе... Гарик поглядел на него, на гида. И вышел на своем, не прощаясь.

6 …В пять еще темно. И в доме и за окном. Надо вставать, собираться в школу. Я люблю учиться. С детства. И потому выбегаю пораньше, и бегу, стараясь не замочить кеды, бегу по садику, не опасаясь уже поскользнуться на паданке, яблоках или хурме (кто же это позволит?! — да и нет такого китайского слова — «паданка»), бегу мимо убранных и зеленеющих, наверное рисовых наделов, 89


чтобы явиться заранее, опаздывать нельзя, а новенькому тем паче, новичку непросто, на него всегда смотрят косо… У ворот школы лучшие ученики выстроились справа и слева от входа и ждут любимого Учителя, чтобы первыми показать домашку! В руках у них раскрытые тетрадки. Тетрадки подрагивают. Я иду сквозь строй отличников. И вхожу, поправляя галстук, в новый просторный класс. Лица, лица, улыбки, смешки… Я теряюсь. — Дети! — ровным высоким голосом сообщает Учитель. — У нас новый ученик. Зовут его… И класс затихает. (Какое же имя — новое школьное имя дадут новичку?) И глаза — три миллиарда глаз, и уши — три миллиарда ушей — ждут. Но имя мое он не называет. Имя надо заслужить.

7 В наборе для рисования тушью — одиннадцать предметов. Две кисточки с индивидуальными надписями, украшенные ленточками и фольгой; большой брикет туши с вьющимися по нему золотым драконом и серебряным фениксом; две резного камня печати; фаянсовая подставка для кисточек с классическим пейзажем; фаянсовая же вазочка с красной краской для печатей и опять же с драконом; фаянсовая же в третий раз мисочка для воды с растительным орнаментом; маленькая латунная ложечка 90


с красивой насечкой; цельного черного камня палитра с инкрустацией. И все это вместе уложено в деревянно-картонный сундучок, оклеенный чудесной муаровой тканью с бархатным ложем, костяными застежками и фольгой. Красота!.. Продавщица разгладила пальчиком морщинку на ткани, и я заметил, что она, как и я, заворожена чудесным набором, и радуется по-новогоднему. Маленькие китайцы, как дети. И цены у них детские… Семь юаней. Меньше доллара. — Как?! Я не понимаю!!! — поражался Гарик, мой попутчик, проникая в новую область, боковую шахту вещевого рынка, где сбрасывали еще, а уже казалось некуда, мы приближались к нулю, но он тянул меня дальше: — Пошли, СергЮрьич, пошли! За тем поворотом — ювелирный — они начнут доплачивать! Гарик — крутой бизнесмен, владелец сети, имеющий, так сказать, все атрибуты. Приехал по солидному контракту. Короче, VIP. Сюда же, на рынок, забрел по старой памяти — когда-то еще пацаном начинал носильщиком, после — «челноком» из Пекина. Забрел и… всё! — Это фантастика! Как?! Я… «Гуччи», «Версачи» — не отличить! И — даром! — он называет цифру. — У нас — в три, в четыре раза. Или вот — вот, сколько? Сколько? — Тлицать, — называет она. — Два, — называет он, и через минуту торга она уже готова отдать «за тли», но он не берет, и она кричит вдогонку: 91


— Халасо! Два! Давай!! А он уходит, так страдая, как страдал, быть может, Ной в свете ограничений на багаж. Я покупатель плохой. Номеров женского белья не знаю. Золота боюсь. Короче, лох. Потому и ходил по сувениры. Вяло, медленно. Гарик то обгонял, то возвращался ко мне, наконец плюнул и рванул сам. Когда вернулся — не знаю. С утра исчез, на «Стену», на экскурсию не поехал. Хорошо, что суббота, переговоры не пришлось отменять... То есть магию китайского рынка выдержать нельзя!.. Он и не стал. Купил сначала одну сумку, после еще — вторую. Побежал, поменял билет на «бизнес-класс» — на «бизнес-классе» нет ограничений по весу. Опять пошел, пошел. Истратил все. Вечером паковал, увязывал. Наутро постучался ко мне. Усталый, измученный. То, се. Наконец занял у меня денег… и тут же вернул. — Не-е, всё-о! Давай, СерьЮрьч — просто так, в обед, пройдем еще разок по базару, просто так, напоследок… И мы пошли. «Давай! Халасо!» Детские цены реабилитируют рынок. Там, на Западе — барыш, лихва. И у нас по-прежнему: — «спекулянт», «торгаш» — для многих слова ругательные. Здесь же — по Эйнштейну — относительная иллюзия альтруизма, иллюзия, ставшая реальностью. На прощание рынок не просто одаривал: в пространстве бесконечно малых цен возникали неевклидовы эффекты — геометрически росла значимость трудолюбия, изящнолюбия, просточеловеколюбия... 92


Детские цены — это любовь рынка. Кстати, в 1949м провозгласили КНР и тогда же открыли Гарвардский центр созидающего альтруизма, то есть — центр по исследованию видов любви под управлением нашего Питирима Сорокина. Эта мысль пришла мне в голову сегодня — 1 октября 2004-го. Клянусь, я не знал, что 1 октября 1949-го — родилась КНР.

8 В Начале Китая было Число… Заметьте, — не Слово, а Число. И Творец Поднебесной, стало быть, уже не Поэт, а Статистик, или Бухгалтер, или Менеджер по проекту, для Которого важен не столько образ и подобие, сколько баланс ресурсов и ртов. Одно яблоко на двоих… Каждой твари по паре… Количество заповедей и блаженств… Если разобраться, и наша история — тот же учет и контроль, что и китайская, но — гуманитарней, что ли. У них — Число, арифметика. Общее у них превалирует. Люди у них абстрактнее. Единица в большом множестве стремится к нулю. Оттого и китайцы так похожи. И действия их подобны. И много лучше умеют скопировать, чем создать. И боятся потерять лицо, нежели душу. И значимость, место человека в обществе определяют количеством прожитых лет, рангом начальника и степенью, хорошо, что ученой … На  жадеитовой, т. е. оранжевого  нефрита Божественной Длани — маленький дракон, выплевывающий Землю, 93


земной шар. Демиург, стало быть, создает материю «через» дракона — материю, отягощенную злом. Другая классическая статуэтка изображает беседу Мудреца с драконом. К сожалению, оба молчат — таково назначение скульптуры, — и мы можем лишь догадываться о содержании беседы. Вместе с тем Мастер-резчик подчеркивает склонение Первого ко второму; дракон прилег у ног и задирает мордочку наподобие египетского сфинкса размером со среднюю собачку и внимает наставлениям Мудреца. Так внук слушает дедушку, а более молодой народ — например, наш — старшего китайского брата. Вероятно, показан урок арифметики. — Раз, два, три, четыре, пять, шесть, семь, — считает Мудрец и поощряет прилежно повторяющего ученика: — Правильно. Хорошо. Очень хорошо!.. А вы любите считать?

10 «Нас слишком много!» — любят повторять китайцы. Объясняя или оправдывая, с чувством гордости или горечи, равнодушно ли, озабоченно — не знаю, возможно у них такая привычка. Ощущение многости подпитывается и усиливается постоянно: велосипедным паркингом, перевозкой овец в два яруса, как в лондонском басе, рисом, поедаемом палочками позернышно, иероглифами (около 50 тыс.), масштабами Тяньаньмэнь, просто толпами и, безусловно — статистикой. 94


«Вы думаете, — спрашивает китайская статистика, — нас сколько? И сама же отвечает: — Не-е! Значительно больше. Это только прописанных! А вторые или, не дай бог, третьи ребенки, которых не регистрируют и паспорт изгоям не выдают… А нелегалы? А диаспора?» И каждый год это «значительно больше» прирастает еще. На сколько, вы говорите? На один процент? Вы работаете статистиком? Мы шли по набережной, размышляя о былом. И чудом не попали под колеса! Он пер на нас, не сворачивая. Центр Шанхая, небоскребы, мы идем с Алисой по тротуару, и тут он — с обветренным, обожженным крестьянским лицом на своем ржавом терракотовом мотоцикле, — он и не думал тормозить, пропустить нас. — Они не уступают, — объяснила Ли, — особенно те, что из села. В селе тяжело. Вкалывают с утра до ночи… «Нас, говорят, слишком много, чтобы уступать».

11 Оказалось, село — вот оно, в двух шагах от трассы. Клочки, терраски. Село — у реки, в балке, на склонах. Народ порается. Тут уже лущат початки. Ладят сети. А там что? Плуг? Два парня и девушка впряглись, один правит. Пашут. Господи! И здесь — за счет села? Забитого, сирого, голодного, бессловесного… Наша история. И до войны, и война, и после — все село тянуло, вытягивая, напрягая жилы. 95


Меня встречали как диковинку. Старик в форменной тужурке, бычок, женщина с бельем. Из рассохшихся ворот в старой глинобитной стене вышла девочка, лет, наверное, трех, замурзанная, голодная, наверно, и я пожалел, что не взял ничего съестного, конфету, печенье ли. Я присел на корточки, порылся в сумке и вынул ручку, шариковую, из отеля, по старой колониальной традиции. Девочка схватила цепко. Из-за забора позвали, но дитя заворожено было белой, блестящей, и тогда появился молодой мужчина, подхватил ее на руки, заулыбался. Показал на ручку — дочке понравилось! — и засмеялся, уже, как показалось, вопросительно. Нет, нет… Это вам! У меня еще есть, не беспокойтесь... Так меня пригласили войти, за глухой забор (вот удача!); повели по пустому почти двору — одно-два чахлых деревца, сарай — связки кукурузных початков (и только?), вялые цветы в горшках — поманили в дом. Дальше порога в комнату я не пошел. Цветной телевизор. Музыкальный центр. Cтаренький, но с большими колонками. Два видика — кассетный и СD. Большие кровати… Он опять засмеялся, взял у ребенка ручку. — О! О! — запел я колониально, показывая с одобрением на все добро, и он, смеясь и кивая, вдруг закатил глаза. — А? Что? Люстра… 96


Огромная, чрезмерная для такого китайского потолка. Но какая! Мало того, что цветная — вот пульт: с реостатами, с направленной подсветкой, с ночником, и — со светомузыкой! Я восхищался: как? я не понимаю?! Он взял кусочек бумаги, что-то написал — восемнадцать, я сосчитал, таинственных иероглифов, в строчку — и протянул мне вместе с моей ручкой. Оба сувенира я бережно храню.

12 В Кунмяо — храм Конфуция — я примчался к шести утра. «Вам, Сергей Юрьевич, еще рано, — сообщала табличка при входе. — Приходите позже». Это было написано по-китайски, и правильность перевода подтверждал замок. Я огляделся. Вдоль стены до конца квартала с конспектами в руках стояли студенты и, шевеля губами, зубрили. Конспекта у меня не было. Я потоптался и перешел на другую сторону. Напротив храма располагался типичный китайский домик, кукольный, с фонариками, под характерной крышей, и мне почудилось, там, за темными окнами, в полумраке неосвещенных комнат… — Эй! Эй! — застучал я в стекло. — Есть кто? Отворяйте ворота! За дверью завозились, открыли. Девушка кланялась мне, и я вошел в сени, потому как такой красавицы здесь 97


еще не видал, и тут навстречу вышли две скромные девушки просто неописуемой красоты, и повели меня в зал, а там уже три сонные, словно павы, фотомодели кружились у столика. И вот вышла седьмая, поистине Седьмая девушка, и на чистом китайском языке спросила, не было ли у меня текущих четверок в девятом классе. И я в ответ протянул ей свою визитку, где черным по белому сообщалось о золотых медалях, красных дипломах, ученых степенях и званиях. — Цзиньши?! — восхищенно и робко спросила она. — Сюцяй, — скромно уведомил я. — Ой! Как хорошо! Нам позволяют принимать только круглых отличников. Выбирайте! И протянула мне семь карт веером. «Ах, только бы, вот бы…» — я схватил последнюю, седьмую. Протянул. Девушка радостно улыбнулась: — У вас прекрасный вкус! Вы выбрали меня — специалиста по «Райскому наслаждению»! Пожалуйста, заплатите пять долларов… «В чайной церемонии, как и в любви (не будем употреблять это похабное словечко из трех букв, наглое американское словцо, сочетающее потливые фрикции и технологию конвейера), — в Че-Це, как и в настоящей любви, не следует торопиться. Но и не следует тянуть. Следует придерживаться ритуала, состоящего в размеренности и умеренности. Для чего все атрибуты и процедуры приводятся в согласие. Движения и мысли 98


обретают гармонию, а тонкий шелк моего платья не скроет теплоту вашего сердца... Итак... Вот чайный столик, красный с перламутром. Вот чайник маленький, пинцет, совочек, ситечко... Две чашечки поставлены на блюдце: вот стопочка — стройна и высока — для наслаждения небесным ароматом и солнечным теплом; а низкая пиалочка — напитком, своим широкобедрым содержимым, — прозрачным цветом, вкусом, чистотой. И потому омоем чайник трижды, и кисточкой — от прежних чаепитий — «Очистив прошлое — сумеем в настоящем гармонию недолгую найти…» Итак. Вот — чай. Не должен быть он слишком драгоценен. Бывает зависть. И к тому же высокий кайф изысканной беседы ослабить может превосходный чай. Не знаю — девять зерен чая, семь ли, три ли — вопрос, и в гао, не имеющий ответа, в «Двух уложениях», «Трех планах»... Ни в Луньюе, ни в Девяти великолепных Цзинах — ответа нет. Лишь практика — критерий; ведь только так, испытывая чай, к срединности приходит тот, кто любит...» Итак... Совочком переносим зерна, самшитовым и лаковым совочком — на блюдце. «Пожалуйста, — приблизившись вплотную, та девушка, — пожалуйста, на чай смотрите. Видите какой — морщинистый и суховатый — Фауст — не помните, кого он поджидает?.. В кустах и ветерок — вы чувствуете Лотоса доносит сладчайший, ароматнейший дурман!» 99


Итак… В чайничек ссыпан до крошки представленный ранее на блюдце. И крышкой накрыт. И водой, кипятком обливается сверху — согреться чаинкам положено прежде, трикратно его перевертывать надо. Пока же он млеет — вы помните, сам, без воды, — та девушка, кланяясь, чашечки распределяет, и мне и себе, по две рядышком, чинно, на блюдцах. «Вода оживить не способна привялые листья, когда на вершине горы или в жаркой долине наполнен кувшин… Середина ручья — вот лучшее место, под утро, еще до восхода, кувшин я наполнила девичьим сном и на угли, до нитей жемчужных, почти довела до кипенья, прохладное тело воды — до страсти — впитать, напитать!» И крышечку снявши пинцетом — та девушка льет кипяток. Накрывает. И вновь и поверх, и снаружи еще обливает. И мы, дожидаясь, почти переходим на «ты». Раз-лей же! «Река — с небес, чистейшая, как Небо!» Наполни стопочку высокую сначала. Дабы «Луна чиста и одинока — сияла в небесах!» Затем накрой пиалкою и ловко вдруг эту парочку переверни! «О! Солнце и Луна сияют вместе!» И стопку, пока жарка, неси скорей к лицу, вдыхая несравненный аромат! Вдыхая, не спеша... И далее — приложи ее к глазам. И прокати, как ролик, под глазами». 100


Тепла-а кера-амика... О, де-ева, как прия-атно!.. «Так Солнце, восходящее из моря, согреет веки первыми лучами…» Тут важно не забыть пригубить трижды и в маленький китайский колокольчик тихонечко звонить... звенеть... ... и после не забыть о китаянке…

13 Шанхайская девушка... Раньше было как: на изломанные ступни — колодки, далеко не убежишь, в изнеженные ручки — кисточка беличья. А ныне… «Девушка-лиса» и гоголевская Солоха совпадают не в том, что спознались с нечистым. А в том, что энергичны. К чему болтать о феминизме! Перехватить инициативу у мужчин, сохраняя смирение и соблюдая ритуал! Скрупулезно и не спеша, укрепляя семью и клан! Не в этом ли новое понимание женской добродетели? На набережной Шанхая ко мне подходили парочки попрактиковаться в английском, и именно девушки заговаривали первыми, а парни подключались уже в процессе разговора. И та девчонка, впряженная в плуг. И Нэнси, очаровательная менеджер в Сити-отель: английский, французский, немецкий, японский — свободно. Украинский? О, сорри, не с кем было попрактиковаться… Любовь китайской женщины всегда была домовита. Собственно и сейчас традиция сохранена. Вот только Домом становится Китай, а скоро — весь мир. 101


Феминизация, понятно, без проблем не проходит. Официантки путают заказы, несут не то и обсчитывают себя. Продавщицы не знают товара. Секретарши забывают напомнить о намеченной встрече… И все же вот он, мой маленький подарок — Китайские девушки! Я пророчу Вам фантастический успех в новом веке. Какой? А женские Нобелевки не хотите?! Все очень просто. Фундаментальные открытия есть результат трудолюбия и упорства, интуиции, а также стремления к гармонии и красоте. Без сомнения, все это — Ваши лучшие национальные качества! Поторопитесь — у японок и кореянок тоже есть шанс. И не печальтесь, что ножка выросла. Повыше каблук… и на мужчину глядим свысока, то есть — на мужчин.

14 Шаолинь — ДЮСШ по подготовке будущих тайных агентов. Куда ни кинь — всюду работа: с мечом и копьем, трезубом и палкой, плащом и кинжалом, голыми руками… Лучшие из них участвуют в незабываемом шоу. Мастерство, полученное от Учителя, делает ученика обязанным Школе. Мастерство и Безусловное повиновение Учителю — основа Шаолиня. Дети настойчиво овладевают знаниями. Знания настойчиво овладевают детьми. Все как тогда, в героическом прошлом. И все-таки — шоу. Детям нужны атаманы, сечи и «чайки». Поэтому Толе Поповичу, автору «гопака» — батьке нашего украинского кунгфу — поклон. Только бы не заигрались, не забыли о том, что и учителя — люди, человеки, имеющие право 102


на ошибку. С какой бы заглавной буквы ни писали, в какие бы мундиры ни рядили, какой бы преданной любовью ни любили.

15 Мягкий китайский вагон — еще один пример уважения к начальствующим и старшим. Нет, плоские мониторы телевизоров в мягком вагоне установлены на каждой полке, и каждому одинаково даны шлепанцы, набор для умывания, плечики, обтянутые плюшем. Это сделано правильно: младший, т. е. помощник, должен испытывать благодарность и восхищение в связи с тем, что старший, т. е. начальник, пригласил сопровождать себя в таком замечательном, комфортабельном поезде. Поистине, нет лучшего места и предпосылок для наставлений. В такие купе, где могут оказаться иностранцы, и следует продавать билеты старшим и младшим, начальникам и помощникам. Не потому ли старший, по-видимому, начальник, и младший (помощник) — мои соседи по купе? Что должен делать первый? Правильно — поучать второго. Он и поучал. Строго, отрывисто, а главное — непрерывно. Он восседал гордо, как Дон Кихот, или скорее — маленький ученый-феодал, поучающий своих подданных, а те внимали наставлениям, т. е. слушали со вниманием, словно молодые санчи пансы (при чем здесь Испания?) — еще более круглолицые, но голодные. Беседа, точнее монолог, была политинформацией, звучали знакомые по 103


«новостям» фамилии — Цзян, Дэн, Чжо, Мао… С известного момента я почувствовал, как младший затосковал, что уже воротило его, но вида не показывал. Традиция. Какое счастье, думал я, что не знаю китайского! Хочешь не хочешь, а пришлось бы отвлекаться, вслушиваться в этот поток начальственной занудности, банальных истин и очевидного сумасбродства. Впрочем, за обедом, поедая суп-концентрат из лапши, я уже улавливал общий смысл, дух, так сказать, и даже загрустил, когда старший весело перешел на русский. — Лас, два, тли, ситыли, пяць-а, сесь-а, сем-а… Ха-ха! Прлавильна! Харасо! Осиня харасо! Лас, два, тли, ситыли… Ха-ха! Ни стóит! — Ха-ха! — вторил ему младший. — Ха-ха! — соглашался и я по-китайски. В купе оживились, зашумели, заулыбались. Тогда замолчал старший. Видимо, общий шум в купе его не устраивал. Наступила пауза, в которой мы заняли позицию ожидания, а наш старший — место старшего. — Мао Цзэ-дун, — после паузы, обращаясь ко мне, мудро улыбнулся уважаемый, — óсиня харасо. Я проявил понимание и уважение. — Линь Бяо, — с тем же выражением старший, — óсиня харасо. Я решил не возражать, а поддержать и продолжил: — Дэн Сяопин — очень хорошо! — Дэн Сяо-пин… — старший помедлил и, назидательно поглядев на нас, указал: — Дэн Сяо-пин… Ни стóит. 104


Все замолчали. Далее развить тему не было возможности. И потому старший, проявляя ответное уважение, сообщил: — Карала Маракса — óсиня харасо! Я кивнул. — Ленин — óсиня харасо! Я промолчал. — Сталин — óсиня харасо! — Не стоит, — решился я возразить. Старший поглядел на меня внимательно. Понял — я хоть и молодой, но тоже начальник. И протянул булочку.

16 Америка с Европою «зажрались». Дородное хайло обывателя, вяло озабоченного ожирением, угнетает. Жажда жизни, тот самый голод переходит с насущного на лишнее, с живого на виртуальное. Сначала из спальни в романы, теперь из романов — в игру на компьютере. Вот и власти над миром сильнее хотят, обожравшись. «Иные времена — иные страсти. Приелись сласти мне — Желаю власти!» Китай в основном сыт. Задача, поставленная Мао, была решена Дэном в восьмидесятые. Страну удалось накормить. Четверть Земли перестала быть «миром голодных и рабов»! Не чудо ли?! Сытому — есть что терять. Ему не нужен весь мир. Он голодного не разумеет. В этом — залог миролюбия. Так ли это? 105


«Мы сильны как никогда!» — голосует небоскребами КПК. «Тогда мы ели рис и молчали, а теперь едим курицу и ворчим!» — сетует старшее поколение. «Неудовлетворенность, обусловленная ростом потребностей, с одной стороны, и социальным расслоением, с другой, ведет к эпидемии «красных глаз» и озлоблению. Деревня измучена непосильным трудом и хроническим недоеданием. Небоскребы Города — символы ограбления Села. Ждите красных петухов!» — дацзыбает оппозиция. А я не знаю, кого слушать. Надо идти к Учителю.

17 По желтой Янцзы я за вами плыву, поражаясь. В небе «Илов» и «Ту» не видать — «Аэробусы», «Боинги». Небоскребы, как «горы стоят вдалеке». Крокодилов повывели здесь со времен цзаофаней. Плывем хорошо. — Послушайте, Мао! Не слышит. — Послушайте! Мао плывет. — Я… Не слышит. Ему ленинизм мелковат. Как когда-то и нам маоизм: «Если враг наступает, — смеялись, — мы отступаем». (Смеялись.) 106


— Послушайте, Мао, Небесный Дракон, экспонат мавзолейный! Я прошу Вас, пожалуйста, не отвечайте, ни откуда плывем, ни куда! Ни секретов, ни планов, ни целей! Одно только — как мой народ, мой китайский народ полюбить? Научите! Иначе, зачем Вы плывете за мной по Днепру?

18 Кажется, я понял, как привить себе, или, если хотите — развить у вас, — чувство любви к китайскому народу. — ?? — Метафорой. Народ, как дедушка китайский. Его, как дедушку, люблю.

А ведь верно! Дистанция, или скорее — диалог, или точнее — взаимное влечение наших народов, — сродни беседе поколений. Триада: Я — Дедушка — Народ китайский — пронизана традициями трудолюбия и бережливости, духом практической мудрости, привычками быта, а главное, родственною теплотой во взгляде восхищенного ученика и ласкового Учителя, внука и дедушки. Помню, дедуля смотрел на меня, как на маленького дракона, щурился и поучал, 107


рассказывая что-то совершенно удивительное, завораживал, приучая к неторопливости и поседливости, наблюдая, тщательно ли я пережевываю пищу и наставления. Дедушка приучал меня к ритуалу. А что такое «ритуал»? Оставляя в стороне специфику той или иной религии, общим для всех является установленная последовательность действий, актов мистерии, в которую вы вовлечены не как зритель и не как актер, а как действующее лицо. Ритуал приучает к порядку, к гармоничной организации пространства жизни. Но что еще важнее — к правильной — несуетной скорости бытия, степенности, гармонизации времени, как скорости прожевывания и переваривания информации. Нет, дедушка не был церковным человеком. Он не молился-качался, не носил кипы и пейсов, не надевал тфилин. И все же его ритуал был еще круче, еще глубиннее. Ритуал приема пищи. Ежедневный, привычный, хранимый с дорелигиозных времен, и мудрый, столько за эти времена накопивший. ...Кушать садились на кухне. Несколько раз ерзнув на табуретке, уже в пижаме и шлепанцах, уже с вымытыми и насухо вытертыми китайским полотенцем хирургическими пальцами дедушка брал вилку и, пронося ее над столом, забывал обо всем, накалывая и перенося к себе на тарелку с витыми хвостатыми облачками, сначала молоки, мелкую селедочную икру («оставь ребенку!» — сердилась бабушка), а затем и кусочки дунайской или неведомо где раздобытого «залома», — переносил, и начинал есть, т. е. кушать, тщательно пережевывая. Наступала такая сосредоточенная 108


тишина, словно в часовой мастерской, когда смотришь снаружи, сквозь стекло. Казалось, он осматривает каждую стрелочку и пружинку, то есть — обсасывает каждую косточку и каждую икринку, пробуя ее, пробуя словно манну, божественную крупу, посланную с небес. Дедушке не надо было желать «приятного аппетита», что по-китайски означает «кушайте медленно, не торопясь». Кабы не было у него разносолов, был бы один рис в желтоватой мисочке, он бы и тогда обсасывал каждую рисинку в отдельности, выражая завистливую благодарность за такую крупную манну, что Бог послал китайцам. — Это правильно, они трудяги… Помнишь Чена? И бабушка кивала в ответ. Кто был тот Чен, я не знаю. Но появление его тогда, в моем прибабушкином и придедушкином детстве, было, как видите, не случайным. «Метафора любви, Метафора родства. Родимое в крови Чужого существа. Постой, не улетай, Метафора добра. Я, дедушка-Китай, Из твоего ребра».

19 К Мао я не испытываю ничего. Было: «Ста-лин и Ма-о — бра-тья навек!…», оба в сапожках, оба топчут, или трубочку набивают народом; глубокой ненависти к Сталину хватало на двоих, а сейчас… Нет, Сталин попрежнему Сталин. А вот Мао… В отраженном свете уважения и восхищения Дэн Сяопином и Мао заиграл кумачом 109


с позолотой, пророчество насчет «трех миров» подтвердилось блестяще, а линия «тихе теля у двох маток (у США и СССР) сосе» вывела-таки страну на новые рубежи. Так что? «Читайте, читайте Мао! — Узнаете Китая дао!» Так лучше? Так победим? Я счастлив, что не хожу на партсобрания, не конспектирую цитатники, не боюсь рассказать анекдот… Однако Мао — как Сталина — ненавидеть не удается. А жаль: «Ненавидя вождей, мы любили народы», тем более — такой близкий, несчастный, муравьиный, советский, совковый… Этот народ попробуем полюбить, не испытывая ненависти к вождю. Нам это трудно. И мне — трудно. Трудно вернуть уважение к власти.

20 — А что это за терáктовая армия? — Не терáктовая, а терракóтовая, из обожженной глины. Армия императора Цинь Шихуана: все воины в полный рост, лица не повторяются, от коневода и лучника — до офицеров и генералов, третий век до н. э., это его захоронение, всемирно известный заповедник-музей. 7000 фигур! — А зачем столько? — Возможно, он и там собирался продолжить, война засасывает, входит в привычку, в традиции... — Думаю, это уже не воины — зрители. Или массовка. Короче — окружение: поклонники, завистники, просто 110


пришли. Какая прима без публики, лектор без аудитории, «хай чабан, усі гукнули, за отамана буде», вождь без народа... — Давно нашли? — В 1974-м. Слой земли сняли — а там траншеи, а в них — руки, ноги, головы — оторванные, осколками. Такое впечатление, что он — император — хотел увековечить живых солдат, а Время сказало: нетушки! — фиг вам! — каких живых?! — это памятник Войне. И потому — руки, ноги, головы… Так их и не склеили всех, поняли, часть как было оставили: вот здесь они идут четырьмя колоннами по четыре в ряд, а здесь — смешались в кучу руки, ноги, головы, но еще без истления, в тот же день или ночь после битвы. — Значит, понял что-то Цинь Шихуан? — Вряд ли. Защита родины. Месть. Всемирная революция. Наконец, жизненное пространство — «Нас слишком много!» Власть... Да мало ли… «По-моему, — писал Мао, — атомная бомба не страшнее большого меча… Войны не нужно бояться… Если во время войны погибнет половина человечества, это не имеет значения. Не страшно, если останется и треть населения…» Какое высокое безразличие! Словно и не человек писал. И верно — писал Дракон. Длиною от Циня до Мао, от Богдана до Сталина. Кто же он? Агрессор? Безумный вояка? Или все же — отец народа, и потому — политик, интриган? Есть версия, что драконья миссия — сидеть на горе в Запретном городе и пугать. Говоря по-нашему, «підгавкувати». Стравить Союз и Штаты и на этом поиметь дивиденды — вот типичная 111


хорошо знакомая нам драконья стратегия. Секрет китайского экономического чуда видят отчасти и в этом. Перевооружение китайской армии, как считают специалисты, на самом деле прекрасно проведенная мистификация, позволившая Дэну за счет реального сокращения военных расходов сосредоточить усилия на модернизации производства потребительских товаров, наводнить мировой рынок. Итак, Дракон не опасен? Надолго ли? Выдержит ли великая китайская культура демографическое давление? И такова ли эта культура, чтобы перечить войне?..

21 Культурный слой Поднебесной оценивают поразному. Одни считают, что тысячелетняя история, помноженная на культ знаний, дает в итоге наибольшую по численности и качеству интеллигенцию, в то время как другие напоминают о чистках, «культурных революциях», эмиграции... Подчеркивая экологическое значение культуры, как фактора, сдерживающего пожирание земных ресурсов, на Западе не так давно была предложена формула «Не хлебом единым...», имея в виду, что и сами интеллигенты потребляют материально скромнее, и окружающих подвигают к тому же. Лозунг «Искусство — в массы», когда вы сидите в кино и грызете семечки или чипсы вместо того, чтобы сидеть в кабаке и жрать рябчиков (в «Макдональдсе» и жрать гамбургеры), был недопонят фашистами. В результате обильное употребление сосисок с капустой при отсутствии отвлекающих 112


музыкально-развлекательных программ вызвало позывы экспансии в восточные земли с известным финалом. Культура... Ни черта она не удержит. Если только не понимать под культурою — дом, землю, работу, собственность, бизнес. Если только не понимать...

22 Знал ли «маленький Дэн» о бухаринском «Обога­щай­ тесь!»? Его призыв «Накапливайте!», обращенный прежде всего к 700.000.000 крестьян, не просто услышали. Ему поверили, хотя никакой приватизации земли в Китае не было. Был и есть семейный подряд, основанный на долгосрочной аренде земельного участка (на 50, в некоторых случаях — 70 лет); при этом большие бригады, аналоги наших радгоспів, распускались, а сохранили их только на худших землях, замкнув на госзаказ и госрезерв. Поскольку земля не стала объектом купли-продажи, удалось удовлетворить чаяния «того, кто ее обрабатывает», отсрочить и смягчить процесс имущественного расслоения, ослабить проблему батраков, не дать районной и областной «головке колонны» прихватить землицы впрок, т. е фактически исключить ее из севооборота. Ликвидация больших бригад позволила снять противоречие между фермерами, блюдущими свое, c одной стороны, и остальной массой, привыкшей к общей миске, с другой. Конечно, это было специфически китайское решение, основанное на реальной поддержке семей инвентарем, удобрениями, улучшенным семенным фондом — 113


результатом достижений Китая в области генетики и селекции. Специфическое решение политически верное. Властям снова поверили. «Завтра не отберут!» Подряд указал перспективу. «Накапливайте!» Поэтому они и впряглись.

23 В Начале было Число… И Число было у Дракона, и Число было Дракон. Число это — девять. Посмотрите внимательно на девятку. По сравнению с нулем — бесконечность, а по сравнению с бесконечностью — ноль. Какая срединность! Четыре стороны света — четыре стихии-элемента — свиваются в пятый, срединный, и вновь развиваются в четыре. Пространственно — это тор — Змей, кусающий себя за хвост, самое древнее изображение Дракона. Вечное повторение, сведение пространства в точку. Взрыв! Переход. И вот уже ноль превращается в бесконечность. 24 А вот и выпускной! Как быстро… Кланяюсь, кланяюсь. На этом фото я в центре, вокруг шаолиньские дети. Скоро и они получат путевку в жизнь, а может и за границу, может и к нам. Нет, они не станут американцами или украинцами. Они остануться китайцами, потому что хранят чувство сыновнего долга и обязанность помогать Родине. Такова традиция. И таково отношение к ним государства: никогда эмигрантов на этой земле не считали изменниками! 114


Китаю они — дети. Они всегда помнят об этом. Не потому ли инвестиции диаспоры — важнейшая составляющая экономического чуда. Они — всегда китайцы, следовательно — Настоящие Граждане мира.

25 Летний кинотеатр по дороге в Тибет. Круглая площадь, огороженная частоколом. Широкий экран. Слева — Мао, справа — Кун. Экран — словно развернутый по горизонтали свиток. Заходит солнце. Смеркается. Над будочкой киномеханика гаснет красная лампочка. Звучит китайская музыка, и в центре темного экрана появляются три белых иероглифа. «О-о!» — зашумели зрители, будто они ожидали другого, а взамен неожиданно получили фильм, лучший во всех отношениях. Музыка закончилась, а иероглифы все те же: три белых, на черном, в ряд. Я начинаю тревожиться за механика, как обнаруживаю — на экран уже никто не смотрит — все глядят вверх, в небо. Что? Как? Зачем? Я кручусь, а соседи кланяются и указуют! Да! Они тычут пальцами в зенит и — ах! Я кажется… Вот оно что! Сегодня Небо показывает Дракона, Который больше, лучше, величественней! Правильно! Музыке — не звучать. Не мелькать кинопленке. Что лучше и естественней степной тишины? Вечные звезды, свивающиеся в созвездия… Затекает шея… Шеренги затекших шей внизу и недвижный Дракон в Небесах…


БРИТАНИЯ

У ворот замка На скамейке у ворот средневекового замка сидел высокий старик, обеими руками опираясь на трость. Сидел молча, глядя куда-то вдаль и поверх. — Похож на английского дога? — шепнул я Линде, когда мы присели на той же скамье с краю. И Линда, замотав головой, шепнула: — Но только не английского. Валлийцы бóльшие патриоты; а судя по шапочке — это валлиец, обрати внимание… Линда не успела закончить фразу, как старик, дернув кадыком, застонал: — О! Горе, горе… — Ах! — отозвалась Линда. — Айм сори? Вам плохо? Я могу помочь? Старик повернул голову и, не сразу увидев нас, покачал головой. 116


— Горе… Большое горе… Сегодня принц Лливелин, — голос его снова осекся, — сегодня нашего Лливелина — не стало… он умер, да… умер… Глаза его были полны слез. И руки, сжимавшие трость, подрагивали. — Принц? Уэльсский? Боже мой! — Линда глянула на меня выразительно, мол, видишь, какие люди. Патриоты. — А мы ничего не слышали. Как же это? Ведь он, кажется, еще молодой. Что же произошло? Эксидент? Теракт? — Чума, мэм. — Чума? — Чума, мэм… Тринадцатый век. Тогда чуму не лечили. О-о! Мой бедный принц… О!.. Слеза выкатилась из покрасневшего глаза и поползла по щеке из века тринадцатого в двадцать первый.

Правила, сэр... Тринити-колледж. Вот и он — «Большой двор» знаменитого университета, где со времен Генриха VIII воспитывались лучшие умы человечества — Фрэнсис Бэкон, Исаак Ньютон, Байрон, Рассел, Ротшильд, Набоков… И еще 31 нобелевский лауреат — абсолютный мировой рекорд для университетов. Я мечтал войти сюда, пройти по двору, заглянуть в музей и библиотеку, в аудитории, подсмотреть что-то, 117


почувствовать, уловить. Я ведь тоже преподавал, и слова «учиться» и «учить» — звучат для меня благоговейно. — Колледж закрывается через 5 минут, сэр, — охранник остановил меня на пороге, прямо в воротах, — 4 pm*, — и указал на большие часы напротив. При этом он сделал движение кистью, словно прочертил линию, которую пересекать не полагалось. И я резко затормозил, упершись в воображаемую черту. Вот незадача, я и не мог предположить, что закроют в четыре. А завтра мы рано уезжаем, и я уж точно сюда не попаду. «Что ж, — я глянул на охранника, — отставной служака, наверняка упрямый, и с гонором. Понятно  — «директор ворот». Он сидел во дворе на стуле и смотрел на меня ровно, без эмоций. А мог бы увидеть и расслышать, с какой печалью я вздохнул, доставая фотоаппарат. Впрочем, что ему объяснять. И денег не возьмет, еще оскорбится. Видать, педант. — Что ж, — сказал я, — нельзя так нельзя; позвольте, я на минутку войду во двор и сделаю хотя бы два-три фото? — О, сэр, мне жаль, но, как я уже говорил, вход разрешен до 16.00. Увы, сэр, — и не вставая со стула, делает то же, из крикета или лаун-тенниса, движение кистью. — Хорошо, — говорю. — Если я не ошибаюсь, до указанного вами часа, — тут я показываю, как мне кажется, * 16.00. 118


тоже довольно элегантно, на часы напротив, — еще не менее двух минут. Этих минут мне будет довольно для съемки. — О, сэр, — он встает и подходит ко мне. — Я бы не хотел выглядеть педантом. Но ведь нельзя исключать, что вы увлечетесь. И когда минутная стрелка остановится на искомой отметке, вы еще будете находиться во дворе. Согласитесь, я обязан исключить подобную ситуацию. Прошу понять меня, сэр. Речь идет о правилах, сэр. — И, сдержанно улыбнувшись, интересуется, откуда я прибыл. — Откуда? Из Украины, — сказал я. — Киев, — и, памятуя обычное для многих британцев незнание нашей географии, — Чернобыль, — прибавил к имени родины. — Чернобыль… Да… Мне очень жаль, сэр. А правда ли — так мне поясняли наши физики, — что причиной катастрофы было нарушение регламента, правил эксплуатации? В самом деле, сэр? Он смотрел на меня внимательно и строго. — Да, — ответил я, — скорее всего, из-за недосмотра персонала. И, знаете, никакого подтекста — назидания, иронии, а тем более насмешки — я тогда не уловил. Правила, Правила!  — будь то посещения колледжа или эксплуатации ядерного реактора — ПРАВИЛА, как таковые, пересеклись. И подумалось: простой сторож, а туда же!.. Британия…

119


Сэр Джон Вот чего мы не могли предположить — что в Лондоне нас покусают клопы. И где — в недешевом отеле, в самом центре британской столицы. — Я думаю, что такое, кусает и кусает, — сообщила жена за завтраком, — а зажигаю свет — клоп! — представляешь! И какой здоровенный! — Ты уверена? Может, комар? — Ну, что я... Нашла, раздавила... Характерное амбрэ... Спрашиваю горничную: «Что это?» А она будто и не понимает... — Надо сообщить на рисепшине. Куда это годится! Как коммуналка какая-то. Кстати, а если не поверят? — А я его оставила, раздавленного. Вот, в пакетике, — и протянула мне прозрачный пакетик, где еще вчера были сережки. Лежал он тихо, маленьким темно-вишневым кружочком. — Знаешь, последний раз я такое видала лет сорок тому — да, в семидесятых, в общаге... — А у нас клопов не было. И у нас и у соседей. Вывели. Не сразу, правда. У нас дом был — двухэтажный, на восемь соседей. Пока по очереди гоняли, толку не было. У нас гоним — к Ляховичам бегут, у них — к Прицкерам. Казалось бы, ну что — выбрать субботу и везде, во всех квартирах одновременно полить. Так нет. Прицкер в субботу не может. А бабка Потаповна в воскресенье дежурит, а сынок ее, ханурик, как в субботу налижется, так ему не до клопов. Лет десять мучались, пока Прицкеры за границу не уехали... 120


— Случайно, не сюда? — Не, в Америку... — А, — засмеялась, — не, это не наши — наши были мельче, зато кусались крепче, люто. А тут я и не просыпалась, так нежно, деликатно даже... Мы разглядывали пакетик и кроткое домашнее существо из нашего прошлого, как тут официант, подливавший чай, воскликнул: — О боже! Нет! — и указывая на пакетик: — Ах! Зачем вы загнали его сюда? Он же может задохнуться! — Кто?! — Сэр Джон. Если я не ошибаюсь, — и он наклонился к пакетику чуть не вплотную. — Ну, да. Это сэр Джон, наш лучший дрессированный... Но почему он не шевелится? Надеюсь, в пакете не было мятных конфет. У него аллергия… — Дрессированный? — взвыли мы в унисон. — Ну, да. Ведь наш отель — в стиле «ретро». Викторианская эпоха! Да, это дорого. Но думаю, теперь вы согласитесь — это стоит того! — И добавил с умилением, чуть не сюсюкая: — Мальчику пора гулять. Задержитесь на минуточку, я сейчас вернусь с тем, кто его выгуливает. — Ты поняла? — зашептал я, как только он вышел из зала. — Что? — Нас разводят. Он пошел за свидетелем. Ущерб. Суд. Штраф — у них это быстро. 121


— Ты уверен? — и не дослушав моих аргументов, мгновенно опорожнила пакетик в окно. И вовремя. К нам, улыбаясь, подходил и официант и менеджер, судя по усам — главный. Но углядев нарочито раскрытый, пустой пакетик, изменились в лице, заголосили: — Где он? Что вы с ним сделали? — Ах, — сообщила женушка, глядя на них такими чистыми и добрыми глазами, которые мне всегда напоминают о родине. — Ах, вас не было так долго, — а он так просился, так скребся. Я отпустила его — вон в ту щель. И они оба склонились к плинтусу, и на лицах у них проявилось чувство такой искренней озабоченности, которую изобразить, сыграть невозможно. — Слушай, — сказал я, когда они удалились, — а может, и правда? Кто их, черт возьми, разберет? Британия…

Фенечка (На могиле Толкиена)

В Оксфорд мы въехали поздним вечером. — Куда поедем? — спросила Линда. — В гостиницу или на кладбище? Ты помнишь? Толкиен похоронен здесь. — Толкиен? Да! — запричитал мой сынок. — Сейчас! В отель мы всегда успеем. Да, сначала на кладбище. Я не устал. Пожалуйста! 122


— Боюсь, уже поздно. Кроме того, мы не знаем, на каком кладбище его искать. А вот, кстати, и наш отельчик, — сообщила Линда. И мы стали выгружаться. Надо сказать, что в среде почитателей фэнтези толкиенисты — самые, наверное, романтичные. К их воинству принадлежал и мой двенадцатилетний сынок. Принадлежал, как говорится — душой и телом. Душой, потому что прочел все его книжки, и не просто прочел — прошел путями и подземельями Средиземья, сжился с этим кольцом, и, восхищаясь магом Гендальфом, («А скажи, Гендальф классный!») — подражал, конечно же, эльфийскому лучнику — крутому красавцу Леголасу. А телом, потому как закалился в боях с такими же, как он, обладателями деревянных мечей, фанерных щитов и жестяных шлемов, а равно — ссадин, синяков и призывно-гордых взоров одноклассниц, косящих под эльфийских красавиц — Арвен, Лютиен, Галадриэль... Вот почему могила Толкиена казалась ему центром вселенной, а эльфийская фенечка, браслетка в виде увитой плющом стрелы, которую сама сплела-связала ему Галя из 7д, — самым драгоценным из всех когда-либо известных подарков. — Завтрак с семи до девяти, — заметила сонная хозяйка отельчика, передавая ключи. По ее тону было ясно, что явились мы позже, чем следовало. Я кивнул и потащил вещи наверх по лестнице, но тут снова проснулся мой неугомонный сынок: 123


— А скажите, пожалуйста, где-то здесь в Оксфорде — могила Толкиена? — глядя на хозяйку с надеждой, заговорил мой хоббит… — Толкиен, великий, который… — Как вы говорите? Толкин? Не знаю. Здесь несколько кладбищ. Напротив отеля есть кладбище… — сообщила хозяйка. — Служитель приходит в девять. — Утра? — с ужасом произнес мой хоббит. — С 9-ти am,* — подтвердила хозяйка с некоторым удивлением. — Эй эм! — я занес вещи в комнату и повторил жене: — Эй эм! — Я знал — до утра нам недотянуть. — Куда же вы? Куда?! На ночь глядя! — Мы недолго. — Мы скоро! И мы побежали. Ворота кладбища были заперты. Мы подергали и пошли вдоль высокой ограды, засаженной кустами и увитой плющом. Может быть, где-то есть калитка, проход… Единственный фонарь остался позади. Луна же пряталась в тучах, и было неясно — прибывает ли, убывает, и то ли четверть, то ли половина диска косится из засады. Сквозь прорехи в изгороди можно было разглядеть надгробия — однако разобрать надписи не удавалось. — Что это? На ветке шиповника, под порывами ветра метался белый, прозрачного газа платок. — Уж не фата ли? — * 9 утра. 124


подумали мы, и в этот момент ночная птица вспорхнула и тенью кинулась прочь. — Дойдем до того вяза и повернем обратно. — А можно хотя бы до угла? Может быть, там проход? — Мы обещали маме — недолго. И потом — это же Англия, раз закрыто — значит, закрыто. Дойдя до угла, остановились. Небо заволокло. Потянуло сыростью, начал накрапывать дождь. — Калитка! — Калитка! Калитка была приоткрыта. Гравий на дорожке захрустел под ногами — я не успевал за ним, — и тут на тыльной стороне одного из надгробий сверкнули — что бы вы думали? — да, именно — висюльки и фенечки, развешанные на прямых плечах невысокой плиты. — Толкиен! — выдохнул мой хоббит. Подошел, опустился на одно колено, и на глазах превращаясь в красавца Леголаса, снял, дрожа, Галину фенечку и бережно прибавил к навешанным. Луна выплыла наконец, и оказалась полной. И вокруг нее в тумане явилась белесая круговая радуга — волшебное кольцо какого-то вселенского властелина. В отель возвращались в безмолвии. Ночь. Кладбище. Фонарь. Британия…


ЦЕЙЛОН  УЛЫБАЕТСЯ

Мама мыла Раму. Из местного «Букваря»

Пролог Написать об улыбке я мечтаю давно. Почему? Во-первых, «От улыбки станет всем светлей». Или вот это: «Пусть станет радостнее всем!» Детские истины, как и юношеские, кавээнские, — в эти истины я верю. Во-вторых, кому же писать, как не мне. Собирать улыбки я подвизался давно, можно сказать с самого рождения, а возможно и до. Поначалу я просто складывал, а месяцев с семи уже сортировал по людям — маме, бабушке, например, — и не людям — солнышку, утреннему, заглянувшему в окошко, и кошке, сытой, умывающейся... Мир улыбался весь, поскольку, глядя на ребенка, нельзя, невозможно не улыбаться. Ежедневное, ежечасное 126


количество улыбок росло. Вот и дедушка, делая мне потягуси, приговаривал: «Расти большо-ой! Большо-ой! Большой-большой!» Потому как маленькому как же все это улыбие вместить?! Они переполняли, пузырили восхищенные глаза и щеки... И вываливались, выпрыгивали обратно в мир с визгами и писками. Или просто цвели непрерывно общим улыбчивым состоянием. Или... То есть в деле коллекционирования улыбок я приобрел более чем полувековой опыт, а также — навыки долгосрочного хранения в памяти, что позволяет в любой момент извлекать, идентифицировать по месту, времени, обстоятельствам, персоналиям, всесторонне исследовать или же — просто радоваться. Характерно, что гримасы противоположного — злобного — толка сливались в моей памяти в общую быстровысыхающую лужу, вызывая в ответ не злобу, а недоумение и горечь. В-третьих, изучив работы Питирима Сорокина о видах любви, я понял, что не только могу, но и обязан классифицировать улыбки, раскрывая генезис, движущие мотивы, формы и характер, тенденции... И я чуть было не пошел этим путем — путем научного исследования. Слава Богу, меня вовремя осенило. Какие исследования?! Это же просто смешно! Важны не типы, а живое чувство наслаждения увиденной! Пиши о каких угодно, но непременно подаренных тебе лично. Коллекционируй, пожалуйста, но демонстрируй как унику, как редкую монету, разглядывая через лупу или даже — микроскоп. (О телескопе я поначалу и не думал...) 127


Вот тогда, словно Паганель за бабочками, я и помчался по миру. Это было восхитительно! Сотни, тысячи, миллиарды улыбок! Возбуждая ответные, они множились, подтверждая вывод об уникальной способности Человечества воспроизводить их в рекордных для Вселенной количествах, причем независимо от уровня экономики или культуры. Однако же попутно я понял, что не всякую оскалообразную мину следует принимать за Улыбку. Штаты, Европа, Китай — конечно, и там кое-где, но в целом — нет, не то, жалкое подобие... Одна суета, общества потребления и производства. И тогда я махнул на Цейлон, на родину этой удивительной человекообразной гримасы, согласно Дарвину, доставшейся нам от обезьян. Именно на Цейлоне, где зародился Адам и согласно Библии находился Рай, я надеялся отыскать самую светлую, самую чистую, самую-самую...

1 — О да! Аюрведа все лечит. За исключением диабета. Надеюсь, у вас не диабет? — Нет. А вы — доктор? — В третий раз спрашиваю, и он наконец сознается, что доктор будет к 19.00. — А что же вас беспокоит? — Да вот, — показываю на пятку, — мозоль или бородавка? — О да! Аюрведа все лечит, вы помните. Я приготовлю для вас мазь! Видите — это бутылочка с маслом из натуральной оливы — священного дерева. Сначала 128


смазываем маслом — вот так, по часовой стрелке. А теперь накладываем мазь — это мазь специально от того, что у вас, — накладываем и даем 30 минут сохнуть. Через 30 минут — омыть водой и так делать перед сном. А сейчас, пока мы будем делать массаж, не трогайте! Через 30 минут вы увидите, что будет! — он подмигнул, — с вашей ногой, — и добавил заговорщицки, — сэр! И мне ничего не осталось, как окунуться в масло массажа, недолгого, но дорогого, расслабиться и набраться целительной его силы, чтобы затем разглядывать подошву под восторженные крики сбежавшихся продавцов: — Вы видите?! Видите! Как моментально действует!  — показывал на пятку мой «доктор», которую действительно стянуло словно цементом. — О! О-о! Удивительно! — Вы смотри ´ те?! — Хорошая мазь! Это подтверждали, кивая, сбежавшиеся и поражались почему-то неожиданному эффекту. — Не беспокойтесь, — сообщил мой целитель, — у меня для вас отложено еще две баночки. Берите, хватит надолго, — и явил такую уверенную мину, но тут же хлопнул себя по лбу, забыл, мол, и хлопнул теперь меня по плечу, улыбнувшись широко, по-свойски: — Я же вам еще две бутылочки оливкового масла должен, для вас со скидкой — по 50 долларов... — Нет! нет! — тут уж и я замахал руками. — Я возьму только мазь, одну баночку, вот эту, маленькую, сколько? 129


Так, поторговавшись, я приобрел отличную мазь, которая хотя и не помогла от того, что у меня было, но помогла от другого, и до сих пор белеет в щели между рамой и подоконником, проявляя лучшие качества оконной замазки.

2 «Здравствуйте! Здравствуйте! Здравствуйте! Здравст­ вуйте!» — читаю у Даниила Хармса, и радуюсь, как точно уловил он жажду приветствовать весь окружающий мир, моргая, как клоун, и раскланиваясь на все четыре стороны света, одаривая лучистыми улыбками всех, расплываясь, растворяясь, разбрызгивая как салюты. Как только я пересекал порог университета, где работал преподавателем, тут же начинал крутить головой, понимая, что с особенным удовольствием принимаю студенческие, причем всякие — благодарные и вынужденные, мимолетные и степенные, мотивированные и простецкие, стыдливые и с намеком. Чаще всего хотелось раскланяться в ответ, поощрить, продолжить улыбчивое общение, то есть непременно заметить, не оставить без ответного внимания, и совсем редко — сдержанно кивнуть двоечнику и подхалиму. Положение обязывало держать дистанцию, а чувство ответной радости переполняло, и я научился, склоняя голову в ответ, отражать их внутрь, собирая, как мед в соты, чтобы хватило и «на потом», для себя, и для других, и для этих заметок… 130


3 Если смотреть на Цейлон с орбитальной станции «Мир», отчетливо вырисовывается мордочка в шутовском колпаке. Округлые черты, ямочка на подбородке, нос картошкой или, если вам больше нравится — востренький, буратинский — вот клоунский портрет этих мест, с неизбежностью отразившийся в простецкой, провинциальной душе народа. А тут еще рядом — севернее! — огромная Индия. Сравнение напрашивалось само собой. Неужели для хитрых и коварных жителей Индостана Цейлон щось таке схоже на Малороссию? Интересно, а помнят ли в Индии, что Шри Ланка уже более полувека — независимое государство? Параллели возникали мгновенно. И ВВП на душу населения здесь примерно равен уровню Украины, России и Индии. То есть в восемь раз ниже британского, в девять — японского и в одиннадцать — уровня США. И это тоже похоже! — Вы из Украины? О-о! — глаза его заблестели, и радостная восторженная улыбка полетела мне навстречу. — Из Украины?! О-о!! Мы тоже — лидеры по коррупции! У нас триста министров. Триста! И у всех дети  — в Европе, Америке, все в университетах. И семьи у них, не считая друзей, — хозяин кафе оглянулся, как будто именно численность кланов и была компроматом, — семьи-то большие. Вот и дай. Все — с половины. У меня — половину дохода берет местный, берет со всех. И у него — тоже — муниципальный, а там — районный, а 131


там — областной. А тут еще эти приезжие: китайцы, индусы, кстати, и европейцев немало. Все — с половины. Замминистра, министр, премьер, президент. А меньше — никак. Власть — восемь уровней — сплошная коррупция. Любой вопрос — дай. Видели у нас полицейские участки? Доты, дзоты, колючая проволока? — Да, было, по трассе. Но это же, гид сказал, против этих, «тигров», террористов?.. Хозяин глянул, как рупией одарил. — Попомните мое слово. Бунт. Путч. Сквэа, майдан по-вашему. Вот чего они боятся больше любых экстремистов. Народ дошел. «Как нам обрыдли ихни пыки…» Он ругал власть и приезжих, плавно переходя к народу местному, мирному, наивному, который слишком разнежен, заласкан райской природой, слишком ленив, слишком заражен буддийской аскезой, покорностью карме и непротивлением, что ни о каком майдане здесь и речи быть не может. — У нас, в Италии, их бы моментально, на второй же день… Я здесь уже больше двадцати лет, жена — ланкийка, а все никак не привыкну… Он поливал и «верхи» и «низы», не забывая улыбаться мне, как клиенту, проявляя похвальную для сферы услуг осведомленность в наших, украинских делах. А я молча кивал, прожевывая, запивая, и не думал о том, чего в этой тираде больше: правды, коммерции или так — ни к чему не обязывающей болтовни. На сексота вроде не похож… 132


4 Я ни разу не слышал, чтобы ланкийцы говорили о северном соседе, то есть об индусах, наче про москалив. А услышать почему-то хотелось. Наглые, мол, арапистые… Когда-то в Туркмении при мне так поливали узбеков, в Белоруссии — поляков, в Китае — японцев… Собственно, ну и что? Вполне мог за две недели турпоездки и не уловить. Не думаю, что они так уж от нас отличаются. Хотя до сих пор мне казалось, что чище, застенчивей, бесхитростней и доброжелательней индусов и не бывает вовсе. Короче, засомневался. И погряз бы в сомнениях, когда б не улыбка. Улыбка индусская… Ах, нету подобной на всем белом свете! Ни тени косоглазого заискивания и техасского самодовольства, коварства правоверных и негроидной развязности, панибратской харизмы наших лидеров и… Господи, чего в ней только нет! А есть — свет не небесный… Впервые я увидел ее в 1974 году в Москве в Кремлевском дворце съездов. Увидел и понял: врут индийские фильмы — кино, «юпитера», актерская слава прямо противопоказаны ей, настоящей. А было так. На втором акте «Аиды» я уснул; в антракте меня растолкали, и мы — киевские студенты-экскурсанты — побежали в огромное дворцовое фойе, где давали апельсины, конфеты «Суфле» и пиво «Золотой 133


колос», заняли очереди в нескольких местах и следили, какая идет быстрее, чтобы успеть везде и отовариться каждому. Тут я и увидел индуса — смуглого, высокого, стройного, в светлой чалме, но европейском костюме, с фирменным благородно закругленным кончиком носа и бархатными очами. Он стоял немного впереди и двигался вместе с очередью за «Суфле», отличаясь от окружающего народа скорее даже не чалмой, а выражением лица, да — улыбкой — слегка удивленной, детской и благостной. И какой-то еще. (У Будды я такой не видел. Собственно, тогда — в 1974-м — я и Будды-то не видал. Не говоря уже об улыбке Христовой. Эта же… У нас такую можно получить — я, конечно, не уверен, но попытаться можно, — от скрещивания юригагаринской с княземышкинской… Она приковала меня. И я все поглядывал на индуса, наблюдал за ним, ловил…) Далее произошло вот что. Или же его отвлекли, или сам он отвлекся и в результате как-то вышел, выпал из очереди, потерял, за кем стоял, и поначалу, наверное, значения этому не придал, продолжая двигаться рядышком, но не тут-то было, народ стоял твердо, держась за того, за кем занимал, тем более, что суфле вот-вот должно было закончиться, было ясно, его не могло хватить на весь Дворец съездов. Народ двигался, брал, сколько давали в одни руки, косился на него, но вперед себя не пускал, думая, наверное, вот лох. А с другой стороны, чего лезет, мало им суфле своего, индусского?! 134


Впрочем, индус и не лез. Он постоял-постоял, и как раз, когда мы подходили — ребята успели уже взять и пиво, и апельсины, и сюда успели как раз, как моя, как наша очередь подошла! — он постоял у прилавка и отошел. И вид у него был тот же, только улыбка — попрежнему детская и благостная — стала еще деликатнее.

5 А еще можно сказать так: райская улыбка, то есть расцвеченная, размноженная в многодетных ланкийских семьях: в голопузой детворе, прибегавшей ко мне попрошайничать, и в старших — лучезарных юношах и лучистых девушках, и в женщинах: матерях и хозяйках, улыбавшихся мне из кухонь, без отрыва от домашней работы. Все они мгновенно хорошели: женщины молодели, подростки казались юношами, девчонки — кокетливей и жеманнее, и что удивительно — почти такие же — детские улыбки — осеняли и стариков и старух, только, может, чуть жалостнее… 6 На Цейлон я летел 22 ноября 2004 года, в ночь после второго тура, и волновался в общем-то в меру — «Конечно, победим. Наш должен пройти. И Мороз за нас, и Кинах, коммунисты разделились...» А в Дубае меня догнал звонок: — Что думаешь делать? — я не сразу узнал Юркин голос. 135


— А что? — Ты что — не смотришь?! Они объявили Януковича! Надо идти на Майдан. — Но я в Дубае — лечу на Цейлон, на отдых. — А-а... Надо идти, — и отключился. Я не сразу понял — зачем идти. А когда понял, набрал его и стал отговаривать, убеждать, что это опасно, что они — власть — сволочи, и способны на все... — Не ходи, Юра! Зачем?! — Это не мой выбор. Я отговаривал. Дочка идет. Я должен быть рядом. Я должен быть рядом, — повторил. И я увидел серую, пасмурную площадь, холод и тоску ожидания, слухи, слухи, сумерки — и вдруг — сверху с Михайловской, Софиевской, и Институтской, и оттуда — от Европейской по Крещатику — щиты и шлемы оцепления. Вот она — серо-камуфляжая масса, — наползает, шевелится. Я ощутил горечь обмана и страх за детей. И «лопатки» и «разогнать», «боекомплект» и «спецназ», а там — и Баку и Тбилиси, Вильнюс и Москва вторглись в мои мозги омоном или титаном; я стал названивать домой и строго-настрого, взял слово, потребовал  — ни в коем случае! Туда — ни в коем!.. И друзьям! Всем! Скажи! Обещайте! Я увидел то, о чем позже скажут: «Было действительно тяжело». А я укатил. Уехал. И ждал, не сдавал, не менял пока билеты обратно. Может еще, как-то само собой рассосется… Ждал. 136


Так началось мое активное неучастие в событиях. С ежедневными звонками домой, с отслеживанием выпусков Би-Би-Си и особенно — оранжевой строки новостей, бегущей на английском быстрее моего перевода, отчего приходилось ждать повтора и пробовать снова и снова. В последнем отеле, на южной оконечности острова, где по ТВ были только местные каналы — я приходил к Дайа Перера — главному менеджеру, впитавшему лучшие качества британской колониальной системы, и этот джентльмен вручал мне «Геральд Трибьюн» и пересказывал то, что видел в «Новостях», сочувствовал. Жив ли он? Отель оказался на первой линии, на передовой…

7 Нас по-прежнему любят арабы и индусы. Хотя пора бы и разлюбить. Мурло советского и практически неотличимого от него — постсоветского новика, каким бы «новым русским» (или «новым украинцем») его не называли, — мурло это все то же, но еще наглее, беспардоннее. Собственно, а почему должно быть иначе? Вся история наша, особенно век двадцатый, сплошной эксперимент. Впрочем, нет, это не любовь, скорее сочувствие… И почему я решил, что любят? Улыбаются? Так они — ланкийцы — всем улыбаются: нация такая, ласковая, улыбчивая. Кстати, «Шри Ланка» в переводе со старофингальского и есть — «широкая улыбка». Правда, 137


д-р Точибаланда, известный шриланколог, возводит название острова к источникам X–XII тысячелетия до н. э.: в переводе с протошумерского «Зри Ланакай» — означает «кушайте, улыбаясь!». Хотя разве не одно и то же? Глядя на смуглые лица островитян, озаряемые то здесь, то там яркой, белозубой, как в рекламе «блендамеда» — но не приторной, не коварной, а бесхитростной, детской улыбкой, сверкающей то здесь, то там, — глядя на эти вспышки, я чувствовал себя, во-первых, среди своих. Во-вторых, «белым» человеком. И, в-третьих,  — на сцене, под софитами, помахивая и улыбаясь своим фанатам. Если же без понтов — от таких улыбок как не улыбнуться в ответ? Как не стараться опередить — своей, сердечной и ласковой? А это, поверьте — непростая задача, когда еще издали, метров чуть не за 250 ранним утром появляется он на берегу и приветствует, размахивая зубной щеткой, и начинает скалиться, всем своим видом подчеркивая: «Какое же сегодня волшебное утро, мистер, не правда ли?!»

8 Раннее утро. Я вышел на берег, уходящий вдаль — направо и налево, — и присел на прохладный песок, вдыхая и рассматривая мир. Солнце еще не взошло. Вот-вот. Все будто замерло, и только длинные волны вытянулись вдоль берега и медленно-медленно наползают. 138


На кромке рифа — метрах примерно в ста от берега, волна приподнимается, накатывает на низовик, нависает и движется к берегу, бычась, пенясь и валясь. Пауза между волнами здесь дольше, и сами они — длиннее, многосложнее, нежели чем у гекзаметра морского. Океан. Волна заходит далеко, шипя и пузырясь, большей частью уходя в песок. А то, что осталось, нехотя отступает обратно, дожидаясь новой, подкатывающей. Волны идут шеренгами, или лучше сказать — цепями, словно каппелевцы или омоновцы, но берег их не боится, выстрелы не звучат. В ответ негромко шумят пальмы. Навстречу волнам сначала выходит полоса пляжа, неширокая, метров двадцати-тридцати, затем — линия рыбацких поселений (еще метров шестьдесят-сто), а также отелей с фасадами, смотрящими на узкое прибрежное шоссе; за ним — по другую сторону — всевозможные лавочки, магазинчики, кафешки (в два или три ряда, не далее как в 120 — 150-ти метрах от берега), следом — старая железная дорога, не прямая, но рабочая, по которой позже пойдут облупленные электрички. Там, за линией «железки», на расстоянии примерно 250 метров от берега начинается подъем на холмы, в меру застроенные одноэтажными домиками. Зона полного разрушения в результате цунами 26 декабря 2004 года и составила 250 метров. Запомним эту цифру.

139


9 «Голову старика» резчик демонстрировал молча. Встал на скамеечку, поднял ее, словно факел. Я смотрел снизу-вверх, с любопытством, а «старик», напротив — свысока, надменно, чуть не с презрением. Мастер опустил ее к полу — и лицо старика приобрело выражение ироничное, насмешливое, кокетливое. Наконец поставил вровень, глаза в глаза (вот она — идея срединности) — и старик ушел в себя, являя равновесие и равноудаленность, и легкая тень спокойной улыбки, — нет, даже не улыбки а ровной благожелательности, безмятежности — прикрывала дверку в иной мир, в иную эпоху. Сколько еще смыслов я увижу в нем? 500 — как воплощений Будды? Или достаточно этих — трех? Я дивился увиденному, а перед глазами стоял «Мейерхольд» работы Владимира Филатова, тоже живой, меняющийся, но совсем другой, о котором ниже… Генри — резчик по дереву. Маленький, чем-то похожий на священника из «Пятого элемента». А вот чем: живенький, худенький, глаза блестят, и поболтать за работой не прочь. А глазки блестят от арака, местной самогонки. Он бегает домой, здесь недалеко, метрах в 80-ти от берега, хлебнет — и сюда. А может, и не только арак. «Травка» — натуральная, если знать меру, но...» Видимо, из-за этого «но...» и сам ганджой не балуется, и мне не предлагает. Работать надо. Трое взрослых детей — от 16-ти до 23-х — деньги нужны на учебу. 140


— У нас курят для кайфа, а у вас, в Европе, — из-за проблем. Оно и понятно — живете сепарейтед, дети отдельно, старики сами. Хэпибёзды, Хэпиньюеа — два звонка в год. А почему? Коляски! Вы возите детей в колясках, а наши женщины носят, прижимая к груди, и спим мы с детьми в одной комнате, много детей!.. — У нас женщина зависит от мужа. Я был в Европе, у меня брат в Швеции. «Представляешь, — говорит, — я не могу ударить жену! Она тут же в полицию…» — У нас жена знает свое место — муж работает и кормит семью. Жена благодарна: не корит, не пилит — и я свободен! Я не режу этих слонов, будд и прочую попсу сувенирную — я свободен в своем творчестве, я делаю — свое, и меня покупают. Вот и ты зашел ко мне… Генри сидит на полу и режет, поглядывая на меня снизу-вверх, улыбаясь. Стул он уступил мне, и потому взгляд, хитренькие глазки его полны иронией. — У меня покупают одну, ну, две работы. Значит — за день и нужно сделать столько же. Не больше, не больше! Это у вас все — фаст-фаст (быстро-быстро — англ.). Нам незачем торопиться. Ведь мы — в раю... Может, с тех, кто живет в раю, особый спрос? Помните, как Михаил Сергеевич Горбачев позавидовал нам, киевлянам? Хорошо, мол, вам, южанам, тепло!.. Весело сказал, и люди вокруг подумали: пошутил. Засмеялись в ответ. Приезжал он, помнится, в 1986-м, как раз накануне Чернобыля… 141


10 Цунами 26 декабря 2004-го унесло более миллиона жизней. Из газет Сколько ж, выходит, промчалось над нами? «Добрая» сотня цейлонских цунами. Черная… Каждая — по миллиону. Ну-ка, жиды, становитесь в колонну! Следом — кацапы, хохлы, татарва… Что нам цунами, коль память жива…

11 Конструкция рыбацкого катамарана проста. Лодка, этакий пяти-семиметровый банан — борта ее сужаются кверху, отчего в поперечном разрезе она напоминает кувшин с узким горлом, а в продольном — правильно! — улыбку. Особую устойчивость катамарана, непотопляемость и оптимизм обеспечивает противовес — обычное бревно, немного короче лодки, часто изогнутое концами вниз. К лодке крепится оно двумя упругими дугообразными коромыслами. На этих дугах — поперечины с натянутой сетью — люлька, гостевое место. — Туморой виль би ё плейс! — засмеялся Нишанта, мой френд. — Хочешь, завтра покатаем? Мы договорились, я выдал аванс. И поутру с десяток, наверное, пацанов, погрузив меня в люльку, принялись 142


ловить волну, чтобы перебраться за риф. После рифовой кромки волны катамарану не страшны, а здесь, разбиваясь, волна приподнимается, заворачивается предыдущей и пугает, грозит опрокинуть, перевернуть. Пацаны суетились вовсю. Старшие выгребали, стремясь поставить лодку носом к волне, а ее разворачивало и при бортовой качке заливало водой. Мы отплыли довольно далеко, команда старалась, но, несмотря на узкое «горло», а может и по другим причинам, лодка тяжелела на глазах, пацаны не справлялись, один уронил весло, а тут как раз показалась особенно большая волна. Она пенилась еще до рифа, и пацаны, побросав весла, кинулись в воду, крича мне, махая: «прыгай! прыгай! прыгай!» Я упал в воду, — как был, в сандалиях, в одежде, в панаме, — и тут нас накрыла Волна, потащила, и если бы я зазевался, не прыгнул — быть бы мне под катамараном. Я вынырнул, глотнул воздуха и вовремя оглянулся: перевернутый катамаран несло на меня новой ВОЛНОЙ, еще большей, и нырнув, оказавшись в низовом обратном течении, мгновенно усек: «черт, догонит!» — и лихорадочно загреб вбок, спасаясь от остатков кораблекрушения. До берега было неблизко, низовик тянул обратно, и пока я догреб — выбился из сил; добравшись до берега, сидел на песке, отдышивался, искал глазами потерянную панаму. Я приходил в себя, а в глазах у меня висел катамаран, надо мной, просвеченный слепящим светом, перевернутый, огромный, добивающий неопытного пассажира — меня! И я понял — волны сами по себе не страшны, а 143


страшны наполненные лодками и кораблями, тонущими, переворачивающимися, догоняющими тебя, нависающими и падающими сверху, когда силясь выбраться, глотнуть воздуха… Я искал панаму. Команда весело тянула, ворочала у берега лодку, пытаясь перевернуть...

12 Йогин Свами — на улицах, в храме: — Большая волна! Большая волна! Он не знал слова такого — «цунами»... Но ведал — идет Волна — сатана... Стена Такого большого плача. Стена — война! — Господи! Ей ничего не значит! Зачем она? Зачем Тебе чистые души Твоих рыбарей — моих рыбарей? Зачем Ты простенький рай разрушил? И сыновей, и дочерей Забрал у Нишанты, оставив Нишанту... Господи! Разве не Ты говорил? Разве Тебе Нишанту не жалко? Господи Иисусе? Дева Мария?.. 144


А море накатывало, накатывало, шелестя и расслабляя, разгоняя сердечную тоску, тревогу и каждой волной, как я понял теперь, извиняясь, моля о прощении. Я вспоминаю вас, встреченных мною на побережье: ланкийских детей и женщин, рыбаков и попрошаек, резчика Генри, и хозяина кафе, и менеджера Дайя Перера и туристов: стариков, и парочки в свадебном путешествии, и мамаш с детьми, — я вспоминаю, и память моя сразу фиксирует метры: от моря — до лодки, до домика, лавочки, до повозки или «тук-тука» — трехколесного мотоцикла, или битком набитого автобуса, или такого же обшарпанного, безоконного как в достопамятные девяностые вагона, — и эти метры, расстояние до береговой черты, измеряемое в жизнях, отбирает надежду, и просишь, чтобы не было вас на побережье в тот страшный час… Но как просить обо всех? Метры, как рентгены — чем ближе, тем страшней… Потому наверное, и реквием начну с рыбаков, с тех, кто ближе всего, с его — моря — детей.

13 — Помнишь меня? — он подошел и засмеялся, заулыбался широко, белозубо. — Я вчера тянул сеть, — он показал как, — а ты делал фото. — Конечно, помню! — соврал я, чтобы не обидеть. Там их тянуло чуть не полсотни. — Конечно, помню. Хороший был улов! Да-а! 145


Улов был богат. Это чувствовалось по всему: и тянувших было особенно много — женщин, детей, стариков; суетились перекупщики, подтягивались туристы. Сеть вытащили на берег. Тут же ее окружила толпа. И староста приступил к сортировке. Он успевал кругом, нахваливая товар, посмеиваясь азартно, но строго, добавляя деньги в пачку, которую не выпускал из рук. Рыбу делили по размеру и по видам, разбрасывая на кучки, и тут же торговали, пока не продали наиболее ценное. Но и в остатке было немало. И тогда уже к нему потянулись тянувшие сеть, получая по две, по три, а кто и по четыре рыбки. Уходили довольные. Староста рассчитал толково. Так что хватило и двум калекам. Наконец он собрал рыбаков, и что-то обсуждая скороговоркой, раздал часть пачки. На месте дележа осталась одна несчастная рыбка. «Пойзен, ядовитая, — пояснили туристам, — ее даже собаки не едят». Рыбка же была занятная: толстенькая, с губами и глазами навыкате, гребень фиолетово-пурпурный, хвост волнистый, а чешуя — золотая! Золотая рыбка! И дышала тяжело, как в сказке. Трогать боялись, пока не прибежал какой-то малыш, схватил за хвост и зашвырнул в море. И, кажется, ничего не выпросил для себя.

14 Старику улыбнулось счастье. Тысячу, а может — миллион раз закидывал он невод, улова же еле-еле — на землянку, корыто да старуху, — еле-еле на жизнь и хватало. А тут — золотая, волшебная! Проси, говорит! — и улыбается жемчужно, бриллиантово! 146


Сказку о рыбаке и рыбке я помню с самого раннего детства. Когда более всего запоминается море: тихое сначала, потом — бурное, а в конце — страшное, ужасное, во гневе. «Какая жадная!» — говорили о старухе взрослые. А я уже тогда считал, что она просто глупая; если б была поумнее, остановилась бы вовремя: на боярыне или на царице. А то чего захотела!.. Кто же такое допустит?! Притчу о Золотом Рыбе и здесь, на острове, иные читают, как поругание алчности. Местные китайцы видят в поведении старухи еще больший грех — самый страшный грех, наказуемый уничтожением всего рода преступника — грех, именуемый «неследование своей колее». Именно по этой причине Золотой Рыбодракон пожирает вначале старуху, потом — старика, а в конце — и все село и весь многострадальный остров. Так мне объяснили в китайском турагентстве. Рядом же — в индийской турфирме пожали плечами: «Что вы?! Все как раз наоборот! В буддистской традиции аморальность старухи уравновешивается высокой моралью Золотого Рыба — Йогина, который медитирует, созерцая отвратительный объект — поведение старухи. При этом акцент переносится с негатива на позитив, то есть мораль притчи видят не в поругании, а в том, что созерцая духовную мерзость, Йогин очищает себя, приближая Нирвану». Один московский режиссер-русофил признавался: — А я, знаете ли, всегда поражаюсь, сочувствую и учусь у старика. Рыбак ведь получает от моря не сколько 147


хочет, а сколько дают, сколько пошлется в невод — вот откуда сдержанность. Он не шибко и рад такому фарту, он будто знает, к чему это приведет. В таких рыбарях, дважды умудренных — и самим характером промысла и продолжительностью профессионального и жизненного опыта, — в таких стариках у моря и ищет Господь пророков и апостолов, медиаторов между золотой рыбкой, олицетворяющей божественное, и старухой — земное, народ… В современной державнической трактовке намек этой сказки звучит так: «Нельзя, мол, немолодой женщине низкого происхождения давать власть». Впрочем, для сего вывода имеется столько примеров из жизни, что и сказка не нужна. Женщины, понятно, протестуют: «При чем здесь пол». Проблему пола и власти автор снимает: золрыбка, заметьте, сама не мужского полу, а власть ей дана, чай, не кухарка — владычица морская! Дело не в половой принадлежности, и даже не в социальной жадности, а в том, что старуха сразу хочет все — а получает старое корыто. Ее наказывают не столько за жадность, сколько за темп, за ускорение и перестройку, проведенные в шоковые сроки. Она даже не успевает насладиться, даже «понадкусувать» — вот грех! Грех безумного расточительства, ресурсообжорства. Природа, что вполне естественно, не терпит таких вывертов. Конечно, старуха — редкая сволочь. 148


Но я ни разу не слышал, чтобы ответственность, хотя бы частично, возлагалась и на золотую рыбку. Хотя бы отчасти. А ведь если разобраться, именно она исполняет ничем не мотивированные, если хотите — не заработанные желания старухи, и тем самым потакает ей и провоцирует. Объясняя поведение золрыбки, иной готов возразить, что она-де каждый раз надеется на скромность старухи, и это подтверждается ее недовольством — нарастающим волнением и бурлением морским. Она как Бог — трижды уступает старой революционерке, требующей революционного изменения ее социального статуса, проявляя при этом истинно божественное долготерпение. Золотая рыбка учит, и для этого доводит притчу до логического конца. И все же… Есть что-то в ЗР-стратегии от «кошелька на веревочке». Надо ли так издеваться над человеком? Не лучше ли было сразу отрезать, после первой же просьбы? А вы говорите — счастье улыбнулось?! Впрочем, может и так: помнят о них — о рыбке и море, о старухе и старике — и дети и взрослые всех рас и народов. Весь мир помнит о них — разве это не счастье?!

15 Увидеть Землю… Для этого совсем необязательно быть космонавтом. Собственно, оттуда и не видно ничего. Гладь, ни цунами, ни революций. Космонавты, а равно и герои 149


вообще — надмирны. Поэтому лучше всего оставаться обыкновенным человеком, с какой угодно буквы, лучше с маленькой, дабы не конкурировать с Богом. Путешественник, рожденный за «железным занавесом», безусловная находка, как для Творца, так и для лукавого. Ему интересно все — и подчас отнюдь не в силу уникальности предмета, искомой достопримечательности, сколько по причине твердой неуверенности в завтрашнем дне. Вдруг лавочку прикроют, дверку захлопнут… А вдруг не хватит заплатить за перевес?.. С возрастом прибавляется еще и возрастное: а взойду ли? и как перенесу? и не схватит ли, не дай бог, по дороге? а то еще — не помру ли я на этой мулатке? — сомнения, столь характерные для категории «зрелых метеористов». Опять же — революции. И потому они — мы понимаем — надо спешить! Потому и ползет по всему свету, толкаясь и подпрыгивая от нетерпения, спешит блошиная раса, ласково именуемая «раша».

16 Написать об улыбке я мечтаю давно. Лет тридцать, если не больше. С самого раннего детства я был обласкан, рос в любви и заботе, и великое множество улыбок отразилось в моем сердце. И мамины, и бабушкины, обожающие и хранящие, и гордые дедушкины — на церемониях вручения золотой медали и красного диплома, и папины — поощряющие хороший 150


пас или изящную шахматную комбинацию, а еще — россыпью — улыбки родных, и друзей, и девушек, и моих студентов, клиентов и партнеров, и читателей на презентациях книжек, и знакомых собачников, а вот и сыночка, двухлетнего, восхищенного паровозом и вагоном, в мае 1986-го, когда бежали от Чернобыля, а вот — боже, как время летит! — и внучки моей, о которой следует сказать отдельно… Были, впрочем, и другие, не радостные, слабенькие, последние… Мне казалось, я готов уже сесть за стол, приступить к работе, а тут как раз подвернулся тур на Цейлон, место райское во всех отношениях. «Вот здорово! — подумалось мне. — Вот тебе и фон, и антураж, и экзотика эдемская, и безмятежность! Где еще писать об улыбке, как не в Раю?!»

17 «Как вы думаете, почему им послано такое испытание, более миллиона погибших? — отец Иннокентий смотрит строго, испытующее, словно видит меня, давнего знакомого, впервые, и сам же отвечает в духе того, что «ложным путем идут, неправильным, и более того!..» Тут он поднимает указательный палец вверх, а следовало бы опустить вниз, так как о дьявольских происках заводит он речь — «коварен, коварен антихрист!» Не за эти ли грехи послано цунами? Не тому богу молятся? Не православные, стало быть — язычники, значит, дьяволу поклоняются? 151


Отец Александр (Мень) этой связи не видел. Напротив, в каждой религии есть своя ценность, все это прекрасно: все руки, простертые к небу, — это чудесные руки, достойные человеческого звания, потому что это руки существа, которое тянется к своему Прообразу. Меня тянет в буддистские храмы. Тянет — я понял совсем недавно — не экзотика, не отличное, а общее, родственное. И вера в единого Бога, искренняя, бесхитростная. И простой быт буддистов — сродни аскетичным уставам наших монастырей. Благожелательность, учительство, чадолюбие. А гармония с миром и природой?! На память приходит грушевый сад — Бере! — в нашем монастыре в Куремаа, в Эстонии — там вызревают сладчайшие медовые груши размером с дыню! Чудо, чудо и только! Кстати, буддистские храмы, в которых я побывал, расположены не ближе 250-ти метров от побережья и, как правило, на холмах. Что это? Память о прежних катастрофах? Или Божья подсказка праведным детям?

18 В многодетном пантеоне индуизма более трех тысяч божеств. Бог Саман — покровитель горняков и ювелиров — один из них. — Видите, — это Саман. Мы остановились на трассе, зашли в обычный сельский двор, и водитель указал на фигурку божества в 152


домике, украшенном цветами и цветными бумажными гирляндами. — Удаянга, мой кум, очень удачливый. У него там, за домом, небольшая шахта… Навстречу нам уже шел, прихрамывая, шахтер, голый, в каске, в одной набедренной тряпке, всклоченный, изможденный, сжимая кулаки. Руки, ноги, волосы пропылены. Подошел, улыбнулся, вздохнул. — У меня небольшая шахта, там, за домом, метров 50, не больше. Успех в моем деле, — тут он разжал кулаки — и я увидел камни, гладенькие, разные, — успех зависит только от удачливости. Как говорится, что Бог пошлет в невод. Я нахожу топазы, бериллы, лунный камень и молюсь, чтобы Будда помог. Я буддист, но Саман любит, чтобы ему помолились и воздали почести отдельно. Много раз Саман мне помог. И я не забываю о нем. Был такой случай. В субботу я принес ему много красивых цветов, возжег благовонные палочки. А ночью, глубокой ночью он разбудил меня и велел спуститься и копать прямо у входа. Я послушался и нашел большой топаз. — Вот, — указывает Удаянга, — возьмите эти три камня. Это — агат, а вот — тигровый или кошачий глаз, а этот — яшма. Это очень полезные камни. Очищают три нижние чакры, а также дыхание, укрепляют память, приносят успех во всех делах, включая денежные. Кстати, для укрепления потенции у нас рекомендуют в левом кармане носить постоянно берилл и опал, — он порылся у себя, вынул жменьку, — вот они. Но их нужно правильно подготовить: очистить и зарядить. Сначала положите их 153


на ночь под проточную воду, а утром, помолясь Саману, вынесите к солнцу и оставьте под солнцем на целый день. Вода заберет плохое, а солнце даст целебную силу. Здесь, — он протянул листок бумаги, — про это написано. Я взял инструкцию и камни. Расплатился. — Значит, вы — буддист, а верите в силу камней? Удаянга задумался. Но ненадолго. — Нет, — сказал он, — буддисты верят в Единого, в Будду. Но вы все же попробуйте…

19 Итак, я решил написать об улыбке. Нет-нет, не об ухмылке отпетого нувориша, не о гримасе-намеке бюрократа на взятку, не о «чи-и-изе!» и не о клоунском «комплименте», хотя к последнему у меня отношение особое. Об улыбке. — А вот, солнышко, дедушка пришел! Де-едушка! — ребеночка держат (интересно, что украинское слово «трымають» — и точнее и образнее!), деточку приносят на руках, оборачивают ко мне. — Кто пришел? Деедушка! Кто? А-а? И так внимательно, глядя во все глаза, внучка моя пятимесячная смотрит и наконец узнает, расплывается! И все кивают: — Да-а! Де-едушка! Да-а! Ах, вот она, эталонная! Чистейшей воды, ангельского света, милостью полевого цветочка на теплых, бабулиных ручках. 154


Какой соблазн написать о ней, богоданной. Мне всегда казалось, что сохранить, сберечь ее, несмотря на все тяготы и борения, и есть задача всей жизни, задача чрезвычайно трудная, скорее всего — невыполнимая, если бы… Если бы не светочи духа: старцы, юродивые, индийские йоги…

20 Навстречу шел маленький круглолицый монашек, улыбчивый, непонятного возраста, обманчивого у лилипутов и дурачков. Вокруг него, то забегая, то отставая, кружилась детвора. И вдруг на секунду замерла, разглядывая, как я снимаю обувь. Рагуле — так звали монашка — что-то негромко, и мне показалось — невнятно, произнес, дети убежали, а он поманил за собой, повел по храмовой лестнице, заглядывая мне в глаза и улыбаясь. Я присматривался. Приоткрытый рот, вялый — мне на память пришли очкастые, аденоидные пейсатые дети — рот большой, влажный с беловатостью в углах рта, речь — простая, довольно логичная, но язык во рту не помещается, и еще вот это: «Nice?! No? Nice?! No?» — Ведь, хорошо? А? Хорошо?— повторяемое с надеждой и опасливостью, и к тому же чаще, чем следует. «Это мой сад! Я ухаживаю за садом, — повторял он. — Это цветы. Вам нравится? Да?» — похихивая и постанывая, и смотрел на меня вопросительно, прямо в глаза, как смотрят дети или душевнобольные. Судьба у Рагуле обычная. Семья сельская, многодетная, всех не накормишь. А здесь — воскресная школа, 155


которую закончил, выучился дурачок, десять лет ходил за настоятелем, прошел обучение в Коломбо, вернулся и здесь же преподает. «Найс? Ноу? Найс? Ноу?» — повторял он, заглядывая в глаза, и показывал цветник — его цветник, — и пруд, и сад, и музей храма — незатейливые, простенькие. Рагуле улыбался. И мне, и детям, хвостиками бегающими за ним, и цветам в саду, и рыбкам. Он улыбался, убеждая меня в том, что нужно, необходимо нужно молиться за все, за всех и вся, всех и вся, и особенно за царя-ирода. «Да? Вы согласны?! Ведь, хорошо? А? Хорошо?»

21 Алианджелита — статный юноша 15-ти лет, вдовий сын, третий ребенок, а всего — четверо. Вот и отдала мама в монахи. Он ходит в школу, будет учиться дальше. Лик его светел. И улыбка кроткая, застенчивая. И страшные картины на стенах Храма показывает мне со страхом и осуждением, а в глазах его — не вера, а безусловное знание — было! Сюжеты настенной живописи знакомы. «Исцеление прокаженного», а вот — «Убиение младенца жестоким царем», в центре — «Рождество Будды», и звери идут к нему поклониться и нимб священный над головой. Любопытны местные «Каин» и «Авель». Последний, благородный раджа, узнав о планах брата убить его — сам отрезает себе голову и приносит брату, дабы избавить того от смертного греха. 156


Буддистское Евангелие, как и наше, состоит из баек, глуповатых народных анекдотов, если читать его с позиций воинствующего атеиста, «опустив», как читал, например, Лео Таксиль. Можно читать с излишним пиететом, поднимая как знамя, как фетиш — тогда оно надменно и напыщенно, как власть. А вровень? Глаза в глаза? Возможно ли, чтобы молитва была диалогом, беседой? Что же, пасть ниц? Или — на корточках, на коленях? «Стани благоговейно…»? Новичку, ступившему на путь веры, необходимо поощрение. Намек. Дуновение присутствия. А может быть — просто улыбка? Улыбка Будды — это приглашение, это — дверь. Будда зовет туда. Он зовет нас из мира страданий — в мир нирваны. Иисус же — испытав всю меру страданий здесь, тем не менее поощряет жить здесь. Я не оговорился. Глубоким заблуждением является тезис о том, что жизнь наша ничтожна, так как греховна и преходяща. Подвиг-то — здесь, и наш и Его. Потому Он и являет чудеса здесь, дает надежду, дарит закон любви — основу счастья и радости в этом мире. Будда — человек вознесшийся, ставший Богом. Иисус — Бог, снизошедший к человеку. Будда и Иисус — два взаимных движения, круговорот человечьего и Божественного... 157


Десятки, сотни Будд, спящих и молящихся, в размышлении и нирване. И непременно улыбка. Храмы наполнены благостью, эманацией доброты и покоя. Даже кровавые сюжеты на стенах выполнены в безмятежной манере: композиции статичны, уравновешены, крови много, но как в боевиках — клюквенной… Вот и наше Евангелие — не кроваво. И светлое Рождество, и успешное бегство, и свадьба в Кане, и чудеса, и проповеди, и Воскресение! Наше Евангелие — радостно, улыбчиво. Убедиться в этом нетрудно. Достаточно посетить замечательный музей на Десятинной, первый частный музей украинской иконы, дабы лики святых окружили вас, радуясь неожиданной встрече. С хозяином музея, Игорем Понамарчуком, мы когдато вместе тренировались. Холодный, надменный, походивший на римские статуи то ли точеным торсом, то ли профилем и поворотом гордо посаженной головы. Симпатии он не вызывал. А собственно, чего требовать от партнера по спаррингу? Боец кунг-фу и должен быть таким — жестким, отстраненным. Может быть, тогда и почувствовал он разницу между ликами Будды в монастырях Шаолиня и Христа на иконах украинского барокко. Там — золотой, а у нас — румяный. Там — царственный. А Наш — патриархальный, сильськый. Улыбаются оба, но по-разному. Тот — надмирно, а Наш — «наче гостинний Хазяїн», для которого каждый из нас, каждый гость — от Бога. Потому как «Той може і любить усіх, а Наш — кожного!». 158


На видном месте, рядом с золотым Буддой в позе медитации — Книга посетителей (красный кожаный переплет, золотой обрез), в которую следует вписать свое имя и сумму в случае, если вы хоть сколько-нибудь опустили в щель денежного ящика; над ним — доска с именами наиболее щедрых дарителей — тех, кто пожертвовал храму более 5-ти долларов. В 2004-м таких господ — шестнадцать. — А один миллионер из Дакоты дал целых 25 долларов! Да! — восторженно докладывает Али, и словно оправдываясь, добавляет: — В нашем Храме только два служителя — я и старший. Мы все делаем сами. А пожертвования на еду не тратим — собираем на ремонт. Мальчик худенький, и старший выглядит не сытым. Я почему-то знаю, что Алианджелита не врет: чудесные ли дарители впечатлили, или учет и контроль, или отсутствие крутых церковных джипов у входа, без которых иные православные соборы уже и представить трудно, или босоногая простота оранжевого одеяния...

22 А назвать рассказ можно так: «Цейлон улыбается». Потому как такого количества улыбок — ярких, белозубых, а главное — чистых, искренних — я не видел нигде. Разве что... да! Так! На Майдане. На Нашем Майдане. О, Майдан!.. Стоило кому-то поскользнуться, не дай бог, упасть, как тут же десятки сочувствующих бросались на помощь. 159


И теплые вещи, и продукты несли майданщикам по велению сердца. Моя семья приютила пятерых тернопольчан, разных по возрасту, но одинаково тихих и все извиняющихся за причиняемые неудобства; они не получали подъемных, а приехали за свои скромные деньги защищать революцию; каждое утро они шли на Майдан, как на вахту, «бо неможливо ж далі терпіти», но это не произносилось, а подразумевалось, «було на похмурих обличчях», и более всего подтверждало их правоту. До сих пор войны и революции, как и цунами, были для меня словами ругательными, гибельными, с душком бессмысленной жестокости, для которой лучше всего подходит: «Я не знаю зачем и кому это нужно? Кто послал их на смерть недрожавшей рукой?!» — есть такие строчки у Вертинского, о тех же киевских мальчиках, только образца 1917-го. В революциях я видел путч, а в цунами — черную бездонную пучину. И заметки эти думал поначалу так и выстроить — во взаимном отражении стихий, переводя природные катаклизмы на язык социальных и наоборот: «И волна, как война, докатилась до Рая. О волне — о войне — я пишу, замирая...»

23 Как все обернулось! В тот же день, 26 декабря 2004 года, я шел утром, ясным солнечным утром, на избирательный участок, и встречные улыбались, поощряя оранжевую ленточку на рукаве. Я шел взволнованный и 160


удовлетворенный тем, что за три недели до переголосования — а вернулся я домой 7-го — мгновенно включился и смог кое-кого убедить. Я шел с надеждой, возбужденный и радостный. Нерв­ ничал, конечно. Кто знает, что будет? Что нас ждет? Что они еще вытворят?! А гордость переполняла, — за себя, за семью, что трусливых моих звонков не послушала, за друзей — всех друзей, оказавшихся «нашими», за всех наших киевлян. Я шел с надеждой на высшую справедливость и дышал прерывисто, но уверенно и свободно… Я шел с надеждой... А там уже шла волна... Не эта ли эйфория прошла по Майдану? Прошла и уравняла фарс с обеих сторон. Концепция веры в справедливость модифицировалась в концепцию выбора меньшего зла. И только память хранит то чувство единения, в основе которого — и уважение и любовь к ближнему. «Да! Да! Именно чувство братской любви! Я был в Москве в августе 1991-го, — рассказывал о. Иннокентий, — я стоял в живом кордоне и отношение соратников помню хорошо. Это было уважение, уважение к тем, кто не побоялся, к себе самому. А здесь, на Майдане, — другое, больше. Да — это была любовь… Любовь невероятной чистоты, исполненная веры, смелости, страсти. Я знаю, в моей жизни такого больше не будет. И пусть фоном были политтехнологии, мошенничество и грязь. Но я ощутил, 161


я прикоснулся к чуду. Именно это всеобщее чувство и спасло Киев от кровопролития…» Он замолчал, задумался. И совсем уже другим голосом, словно отвечая кому-то: «Да-да, в этом и есть важнейший результат революций, — не в разрешении социальных противоречий — а в этом недолгом чувстве, чувстве всеобщей любви… Так было здорово, так пьянило меня…»

24 С антикваром я познакомился накануне отъезда. Рассматривал витрину, а он, поглядывая снизу, наблюдал за мной; наконец поднялся и, колыхая животиком, вышел ко мне, пригласил. В зальчике было сумрачно. Пообвыкнув после яркого солнца, сначала увидел я камни, раковины, золотые, серебряные безделушки, затем — коврики, статуэтки, шкатулки, ящички, мешочки. Работал кондиционер, и я не торопясь переходил от витрины к витрине. Хозяин следовал за мной, отпирая и запирая, отвечая по необходимости на вопросы, и наконец предложил: — Вот два практически неотличимых цветка. Возь­ мите. Я взял. Черные резные бутоны на эбеновых же гладеньких ручках. — Это нераспустившиеся цветы лотоса. Ванавасаны, йоги, живущие в джунглях, глубочайшим сосредоточением и медитацией раскрывают их, и восхищенные 162


лунно-белым сиянием цветка, являющего само совершенство, погружаются в нирвану… И знаете, сколько они стоят? — и упредив мою попытку вернуть: — Ничего, подержите; это любопытно, что вы почувствуете. В этот момент его отвлекли. Я же рассматривал бутоны, больше похожие на кувшинки, и ощущал, как ловко, словно два эстрадных микрофона, умещаются они в руках, и остается только решить, в какой же из них петь, то есть молиться… — Впрочем, — хозяин вернулся, — мне кажется, вы поймете… Я могу вам предложить нечто неизмеримо более ценное… У меня для вас припасены басмы, — произнес он значительно. — Редкие басмы. Басмы? В голову полезли краски для волос: хна, басма… — Это краски? Антиквар улыбнулся. — Басмы — это многократно, сотни и тысячи раз пережженные окислы металлов: золота, серебра, ртути… Некоторые йоги, имеющие неограниченный запас времени, только и занимаются тем, что вновь и вновь пережигают басмы. — А зачем они? Для чего применяются? — Не торопитесь. Вы же, наверное, не знаете, что известны пятисот- и более летние басмы, пережженные десятки и сотни тысяч раз, которые, естественно, ценятся очень высоко. — Но все-таки… Это что — лекарства? Наркотики? 163


Он покачал головой, вздохнул. — Я же объясняю, что для старинных, антикварных басм их обычная полезность уже не имеет решающего значения. Проблема состоит в том, что отличить «новоделы» от действительно древних невозможно. Обычно полагаются на порядочность владельца или продавца. — Так они бесполезны? Антиквар на секунду задумался. — Хорошо… У вас в руках два эбеновых цветка. Совершенно одинаковых, заметьте. Но одному — сто лет, а другому двести семьдесят. Второй и стоит в десять раз дороже. Почему? Два идентичных… Почему? — и, не дождавшись ответа, заключил: — Время. В них накоплено время. А в басмах — еще и действия. Вы никогда не задумывались, почему особую ценность представляют документы, отражающие эпохальные, переломные события? Плотность действий в единицу времени резко возрастает. И не важно, о чем идет речь — житиях пророков или революциях. Действенное время в чистом виде имеет свою, особую ценность. Иначе бы за них не платили. И хорошие деньги. «Время — деньги». Верно ведь? А-а… И он поманил меня за собой, повел по дому, по коридорам. Дети, глазастые, женщины в разноцветных сари, кивающие с улыбкой, худой красноглазый старик в кресле. Казалось, в доме живет несколько семей. Мы поднялись по лестнице, и антиквар, усадив меня в кресло у резного, инкрустированного перламутром и самоцветами столика, 164


достал из сейфа кованый ларец, повернул два раза ключ, как потом выяснилось — довольно затейливый, открыл крышку, и там, на черном бархате нутра я увидел стеклянный цилиндрик со стеклянной же притертою плоскою крышкой. Аптекарский, но без наклейки. — Это Золотая Семейная Басма Эриханидов. Ей две тысячи семьсот одиннадцать лет. Свами Эриханид 112-й приезжает сюда два раза в год, пережигать. Да вы видели его — старика в кресле. Предание гласит, что она пережжена более 20-ти миллионов раз! Естественно, она не продается. Я только хранитель. А она хранит мое дело. Вы же понимаете, доверие в бизнесе… Басмы я все же не купил. Зато накупил у него кучу безделушек, и эбеновый цветок, не столетний, конечно, но совершенно такой же, хранящий минуты и секунды его магазина, дома и рассказа, а еще — доверие завороженного туриста, такое хрупкое и, может быть, самое ценное из оставшегося за последний миллион лет, доверие, оскорбленное, выжженное, преданное и распятое тысячи раз, убитое навсегда, и все-таки вновь и вновь — белым лотосом из черной пыли — растущее, приходящее, несмотря на все эти революции и цунами.

25 Гаутама… Так звали Будду. И потому имя это особое, истинно монашеское. Юноша об этом знает. И на мое восхищенное «О! Как Будду!» — улыбается с гордостью. 165


У нас Иисусами мальчиков не называют. И Булгаков назвал его — Иешуа. Близко, но все же иначе. Среди моих друзей — два Изи. Один Изяслав, сокращаемый Слава. Другой — Израиль, предпочитающий, чтобы обращались к нему — господин профессор или Израиль Александрович. Тоже далеко. И среди православных монахов имени такого не встречал. Что же это — пиетет? Стремление подчеркнуть божественное, а не человеческое? Православный церковный календарь отвечает: Не дерзают называть в честь Господа Бога нашего. Что же, наверное, правильно. Стремление отдалить человека от Бога, возвысить Его над папами, патриархами, правителями объяснимо с позиций укрепления церкви и государства. А перечитаю Евангелие — другой там Иисус. Близкий и родной Человек…

26 Голова Мейерхольда разделена мастером на левую и правую части. У каждой по одному глазу, уху, по полподбородка, полрта, полноса, пол-лба и полшевелюры. Страдание и вдохновение — две сестры — сведенысклеены по вертикали. Метод не нов — таков же и Бродский у Церетели. И Воланд у Булгакова. Мы — европейцы — читаем и пишем по горизонтали, делим мир на право и лево. Цейлон, как и Китай — предпочитает вертикаль, делит мир на верх, низ и горизонт — середину. Резчик Генри и скульптор Владимир 166


Филатов близки. Вот только у Генри — есть область покоя и гармонии. Филатов же правдив в конфликте. В Музее современного искусства (тоже, кстати, частного, посетите непременно, на Подоле, Братская,14) собраны замечательные работы. Я обхожу — в который раз — голову Мейерхольда и уже физически ощущаю ее отрезанность, отделенность, чуждость простому и телесному миру, как могут быть чужеродны ему интеллигентность и старость. «Голова…» — да не голова, вот она, находка мастера! — а мозг, вылепленный в чертах конкретного исторического лица, — морщины-складки-извилины, улыбка и гримаса боли… Лицо-мозг бурлит, как лава, изливаясь из самых глубин, из того интеллектуального и духовного всплеска, пришедшегося на VI век до Р. Х. — век Заратустры, Конфуция, Лао-цзы, Пифагора, Будды, иудейских пророков изгнания, — когда и была осознана великая и трагическая роль человека — роль избранного среди живого, изгоняющего самого себя из Рая, погрязшего в сомнениях, мятущегося, полного страха, тоски и сарказма, и, наконец, провидевшего Иисуса, подвиг Его и победу… У резчика Генри — есть область покоя и гармонии. Мастер Филатов разрубил голову Мейерхольду не для утешения, он не обещает покоя — он сжимает жизнь человека в получасовый акт: именно столько и кружил я вокруг, обходя, приближаясь, всматриваясь, трогая потихоньку металл ушедшего века — Владимир Филатов сжимает ее до театрального размера, чтобы сказать: жизнь 167


человеческая, то есть жизнь, как творчество, именно такова, на грани боли. Тогда и творчество — как жизнь… А покой — пожалуйте, в антракте…

27 Что происходит с улыбкой, когда человек боится? То есть, когда смеяться и веселиться надо, а цензор, особенно внутренний, говорит, нет, не говорит, а шепчет, даже и не шепчет — просто смотрит внимательно, пристально — изнутри. Новогодний (2008 года) вечер Максима Галкина — изумительного артиста своего дела, талантища удивительного, меня опечалил. Всеми фибрами ощущал я присутствие невидимки, который, несмотря на отсутствие глаз и ушей, — все видит и слышит, и руки у него длинные, и хватка, если понадобится, мертвая... Вот и репризы вроде неплохие, неплохие... А должны быть — блестящие! Острые! А если острые нельзя, какие останутся? Правильно — туповатые, бледные. И читаться будут без куража, то есть еще хуже. И появятся другие репризы, не смешные, злобные — об идиоте-азиате и «тормозе»прибалте, о грузине, который вместо грузинского вина стал — французское... А чего с ними чикаться-панькаться?! Нечего! Учить их надо. Строить... О, вот и дудочка зазвучала, та самая, крысоловья. Тихо-тихохонько поначалу, а мелодия простая, попсовая, въедливая — и пошли, пошли. Па-ашли-и...! Ве-село! — сказано: Весело! Радостно! Свободно пошли! При-танцо-вывая! 168


Вот и Задорнов — ай, хитрец! — у Галкина на вечере с танца начал (Я, говорит, впервые на сцене танцую...) и танцем без слов и закончил, а посередке текст дал, неплохой, неплохой, не острый, правда, и без задора, но в целом... Я не знаю, какова цензура в России. Но я вижу и слышу, я чувствую — под улыбчивой маской и у Максима, и у Михаила — лицо, творческое лицо, испуганное, затаившееся, обмершее, застывшее. Я переключил на «Вечерний квартал» — и поразился беспределу сатирического полета. Они же ни во что не ставят власть! Это подрыв государственности! Впрочем, со сцены говорили именно то, о чем думал зал, но сдерживался, взвешивая возможные последствия. Вот, налицо результат оранжевой революции. И бояться этого не надо. От свежего воздуха еще никому не было плохо. Россия-матушка, Владимир Владимирович Путин — услышьте меня! Вашей власти некого и нечего бояться. Эти сквознячки пожара не раздуют. Пожалейте народ. И нас, соседей, братьев ваших. Дайте свежего! Откройте окна!

28 Статистика утверждает, что около 11% населения планеты следует отнести к сексуальным меньшинствам. Здесь же, на побережье… Blue ocean, Blue note, Blue sea, Blue shadow, Blue lagoon... Нет-нет, конечно, и другие названия имелись у ресторанчиков и кафешек, обращенных столиками к морю, 169


к золотым небесам на закате. Но запомнились именно эти — то ли «голубизной», немужественной близостью к морю и сходством цветовой гаммы, похлюпыванием — блю-блю — в бетонных кубах и конусах волнореза, или же стыдливой предвечерней беседой — одинаково женственной у набегающей волны и у завсегдатаев блю-заведений: с улыбочкой, блудливой, змеящейся, сладенькой, ядовитой, полушепотом и возможно — полупризнанием общего греха (хотя, какой у длинной закатной волны грех?). А может и — совсем напротив, — пируэтами и бесшабашностью серферов-смельчаков, оседлавших волну, среди которых также немало лиц иной ориентации, как выяснилось... Нет-нет, в Блю Элефанте я оказался случайно, я и не знал, что за публика собирается здесь, мне понравились фреши, соковые коктейли — в больших бокалах, недорогие. И обслуживание — мальчишка-половой следит: только допил, сразу побежал: — Может быть, еще, сэр? А хотите — манго-банановолаймо-чего-то еще, — и называет новую, неожиданную смесь. — Очень вкусно! Столик мой оказался у самого моря, я увлекся, наблюдая за серферами, и не видел, кто собирается за спиной. А когда понял... Собственно, ну и что? Но пришла печаль — пришла печаль по имени Алеша... Ах, Алеша, Алешенька... Алексей Сергеич. В вузе — стипендиат, лидер факультета. Самый талантливый, первый же фильм — диплом лауреата. Через год, как пришел 170


на студию — сразу кандидат на главного оператора, сразу, минуя ассистента... Умница, эрудит... А красивый какой! Высокий, стройный, спортивный. Греческий профиль, каштановые кудри, длинные музыкальные пальцы. Женственный, элегантный. Одевался всегда модно, дорого, с иголочки. А как пел, играл на ф-но, на гитаре! «Я влюбился в него, как в бабу!» — Золотухин — о первой встрече с Высоцким. Случай тот же. Какие девчонки заглядывались! И человек достойный, деликатный, отзывчивый и щедрый, друг верный, и партнер в делах, какого только желать... СПИД. Боролся. Пока мог. Пока все не измучились, измаялись. Потомства по понятным причинам не оставил. Были бы внуки... Вскоре помер отец. Мама сама живет. Ходит, за могилками смотрит. Такая судьба. Прошло без малого четверть века, как он ушел, а я не могу, никак не в силах понять, зачем добрым, талантливым, интеллигентным, зачем лучшим из нас посылается такое? И неужели все другие достоинства человека не могут перевесить, искупить этот грех? «К одному ветхозаветному царю пришли женщины и стали жаловаться на содомию мужей. Царь призвал свое войско и повелел, чтобы каждый воин принес голову мужеложца. Семьсот тысяч голов были свалены в гору». — И это правильно! Эту заразу надо выжигать каленым железом! — заключил о. Иннокентий, отпевавший когда-то и моего Алешку. — То есть и вы бы могли отдать такой приказ? 171


— Смог бы. Я переспросил. — Да, смог бы. — А как же закон? А если хоть один — по ошибке, по наговору? Снова судим, не разобравшись, отбираем то, что не давали, это же… — Невинных примут как родных. А эти… Может и того, кто Алешу твоего «наставил на путь истинный», может и его пощадить?! О детях надо думать…» — А вот это — наш фирменный — «Блю фэнтази»: лайм, грейпфрут, ананас, манго, банан и еще... но это с´икрет! — мальчик заулыбался, радостно, игриво, — и поставил передо мной бокал, наполненный до краев. Видимо, второпях он не обтер его как следует, отчего на пластиковой поверхности стола появился золотистый ободок, на который я обратил внимание не сразу. Я посасывал густой нектар понемногу, стараясь разгадать «сикрет» коктейля. То казалось — корица, и жгучая острота перца, горечь полынного «абсента» и даже приторная сладость «травки»— все лезло в голову, а ответа я не находил. Или не искал, увлекшись закатом и безумными наездниками на длинных волнах, умиротворенный негромким говором прибоя и приглушенной беседой посетителей за соседними столиками. И тут, глянув на стол, я обнаружил вокруг золотистого ободка — маленьких рыжих муравьев, взявшихся неизвестно откуда, пришедших, как на водопой, и тесно, 172


голова к голове, заполняющих все околонектарное пространство. Любопытно, что ни один из ранее заказанных мною напитков — будь то пиво, соки или джин-тоник — не вызывал такого муравьиного порыва, такой невероятной жажды: никто из них, напившись, не уползал, быть может они не могли оторваться, не могли насытиться. Приблизив лица мурашек цифровой камерой, прильнув к видоискателю, я увидел настойчивость и упрямство — продукты тупого наркотического желания, — и вот уже шевелящееся кольцо замкнулось, задние полезли по телам, расталкивая, впиваясь, кусая передних... — Ну, как, сэр! Вкусно? — мальчик тщательно протирал мой стол, улыбаясь и щуря шоколадные свои девичьи очи. — Да-да. Спасибо, спасибо... Все верно. Стол должен быть чистым. Волна пройдет по побережью. Стол будет чистым. Половой прав. И цензура, и страх — нужны, как без них?

29 «Будьте как птицы небесные!» Странный совет, воспринимаемый подчас, как призыв к безответственности, как «после нас — хоть потоп». Любопытно, что он близок и буддистской доктрине, но трактуется своеобразно. — Наверное, — объяснял Рагуле, — вы заметили, что птицы земные ходят по земле, а птицы небесные — летают по небу? 173


— Естественно! — Тогда второй вопрос: чтобы людям ходить по небу, что нужно? — Ну-у… Самолет? Парашют? — Ха-а! Скажите еще — орбитальную станцию «Мир»! — Рагуле захихикал. — Птицы с парашютом!.. — А как? — А вот так. Я не успел моргнуть, как монашек встал на голову и засучил пятками в воздухе. — Я иду по небу! Я иду по небу! Найс? Ноу? Найс? Ноу? — повторял он, пританцовывая. Рагуле улыбался. И мне, и детям, тут же прибежавшим к нам, и облакам, и птицам, и солнышку. Он улыбался, убеждая меня в том, что нужно, необходимо нужно время от времени становиться на голову, чтобы научиться ходить вместе с богами по небу. Лицо его стало краснеть, и он медленно опустил ноги, чуток подождал в позе черепахи и поднялся. — Когда стоишь на голове, кажется, всю Землю держишь на плечах. Поэтому и кровь приливает к лицу, потому что и тяжело и стыдно — редко мы думаем о Земле целиком. Только свободно разгуливая по небу, только забросив суету и встав на голову во всех возможных смыслах, и почувствуешь груз ответственности за Землю, как чувствуют его небожители. А знаете, почему эту позу больше всего любят йоги? А? Нет-нет, дети — не подсказывайте! Не подсказывайте! Пусть наш гость сам решит. 174


И вся компания уставилась на меня. А я не знал ответа. Я пожал плечами и сказал, что не знаю. — Когда стоишь вверх ногами — небеса радугой улыбаются. Попробуйте обязательно, и вы увидите, какая красота, какая радость молиться за всех, всех и вся, улыбаясь радуге в ответ. Рагуле замолчал, не прибавив привычной своей присказки, но я закивал, соглашаясь, обещая непременно попробовать.

30 Облачка на небе стаяли. Пляжик мягок и шелков. Соловьи летают стаями, Поют на восемь голосов. И вдруг — чудесное явление! Две радуги на небесах! Дугою — Зн а´ мение. Другой — Знам ´ение — Страдание? Иль заверение Покоя на Его весах.

Две радуги одновременно — солнечную и лунную — я увидел ранним утром 7 декабря 2004 года, сразу, как только вышел на пляж и пошел по берегу, прощаясь. В три самолет, а тут — чудо, явно в подарок мне, напоследок. 175


Ничего подобного, ни до, ни после, я не видел, и потому мне казалось, что все только и должны, задрав голову, глазеть, и цыкать языком, и вспоминать знамения иные: звезду, и комету, и огненные столбы над Уральскими горами в 1941-м… Нет, никакого страха я не испытывал, а глядел заворожённо, забыв, конечно же, встать на голову, как советовал Рагуле. Радости, чудесности хватало и так. И потому я еще шире улыбался в ответ и старался опередить встречных, и радовал пляжных торговцев покупками. А море ластилось, словно просило прощения…

31 Йогин Свами — на улицах, в храме: — Большая волна! Большая волна! Он не знал слова — «цунами»... Но ведал — идет... — Зачем она? — Ах, милый, не будьте наивным. А войны?! А революции?! А наркота?! А блуд?! Ракеты, сделанные в Украине, Упали — тут... Таков мировой порядок. Все в ответе за всех. Всегда и везде...

176


Плачет, рыдает Нишанта, Но слезы иссякнут, И сон его будет сладок. И улыбнется Свами — Твоей звезде.

32 Вот и дошла очередь до звезд. Как и рыбаки, работают звезды всю ночь. И там… и там — огоньки. Рыболовные — на катамаранах — вытянулись в линию на ночном горизонте. Звезды — над ними, разбросаны, рассажены за черными письменными столами, поглядывая вниз, ведут они летописи-дневники. И только под утро... Орион словно Будда лежит на боку. Лежал. Нет Ориона. Сириус еще пылает. А вот и нет Сириуса. Охранник тушит правый фонарь и направляется к левому. Редеет и рыбацкое ожерелье. Светает. Пора читать молитву и приветствовать Солнце. Пора. У йогов для этого есть специальное упражнение — «Сурья Намаскар!» — «Здравствуй, солнце!» — комплекс из 12-ти асан (поз). На первый взгляд асаны простые. Но только — на первый. Важно согласовать правильные движения, ритм, дыхание и мантры — молитвы, произносимые при этом. Я подхожу, очищая сознание. Все как у нас: «Прежде всякого иного дела стани благоговейно...» Наша утренняя молитва и «Сурья...» начинаются с улыбки.


МАСТЕР БОТЛИНГА

Есть в Таиланде городок Патайя. А в нем — приватный музей бельгийского мастера ботлинга: коллекция моделей парусников в стеклянных бутылках. Сначала я увидел его работы. Затем — свадебные фото на стенах. И наконец — самого. Вышел карлик, вышел гном. Обошел меня кругом. — Питер, — руку протянул. За собою потянул. — Вот — модели. Жены — вот. Дети, внуки — каждый год. Дом — немалый. А музей! А еще — люблю друзей. А еще — чтобы забыли, Все забыли обо мне В час, когда к пустой бутыли подхожу я… В ночь, когда к пустой бутыли я склоняюсь… 178


Мистер Питер, маленький человек, водил меня от модели к модели и рассказывал и показывал, как бережно следует вводить деталь, смазанную клеем, в горлышко и укладывать в сборку не торопясь, точно и ловко. Я же косился на фотографии — опытный фотограф размещал жениха на лестнице, на одну-две ступеньки выше, чтобы головами вровень с невестой, — и, перехватив мой взгляд, Питер повел разговор о своей большой семье, о многочисленных женах, детях, внуках, и в заключение доверительно сообщил: — Ты не поверишь, но когда я вижу пустую бутылку, я забываю обо всем и могу работать по двадцать часов в сутки, пока не закончу… Новенькая, как игрушка, двадцатипушечная трехмачтовая бригантина глядела на меня сквозь толстое стекло бутылки, и контуры ее искажались и дрожали в испарениях жаркого Южно-Китайского моря, и казалось, нет, сие — не игрушечная, а дальняя, сиречь — далекая, видимая в окуляр на горизонте… …Все уже спали. А мальчик, укрывшись с головой, читал, проглатывая слова и буквы. «— Зем-ля-а-а! — закричал впередсмотрящий. Я взбежал на мостик и увидел узкую горловину, а за ней тихую бухту, где утомленные бешеной скачкой волны дышали тяжко и плескались не в такт. Надежда, слабая как утешение, обрывалась у мелких скал, запирающих горловину. 179


Тысяча чертей! Рифы! Нас неумолимо несло на них. И вот, вот — Хырр! Бдуух! Вспарывают! Треск! Рушится! А остальное — акулы…» Что делать? «Что делать? — ревело в моем мозгу... Ворвань! Конечно!» — Что? «Ворвань — не что иное, как китовый жир, имеющий свойство растекаться определенным слоем по поверхности моря, и на мгновение …» — Ах! Я понял! «— Бочки — за борт!..» — Живо! «...И в горлышко — как по маслу!» — Точно и ловко! «Риф приближался. — Так держать! — Кабельтов! Двести футов! Сто! Товсь! Двад...» — Я перевернул страницу, — вспоминал мастер, — и в этот момент фонарик, блестящий китайский, верный как личное оружие, вдруг совершенно погас, я жал и двигал кнопку, елозя металлом по металлу, черт! — и тьма растеклась под одеялом черною морскою пучиной, и книга лежала в ней, раскинувшись, словно неживая… — Китайский фонарик! Китайский фонарик! Я грел батарейки в руках. — Затеплись, затеплись, пожалуйста, шарик! Не получалось. Никак. 180


Я вылез из-под одеяла. Фары прошли потолком. Фонарь за окном. Но его не хватало. Безлунная ночь за окном. И мне ничего не осталось (батарейки лежали в кладовке на первом этаже), Как, не зажигая огня, (чтобы мама не услышала и не проснулась), Спуститься по лестнице, где дожидалась Судьба непростая моя…

Оступившись, Питер покатился вниз, повредил позвоночник и перестал расти. Тогда, в больнице, один морячок показал мальчику чудо — модель бригантины, собранную в бутылке. И Питер заболел этою страстью навек. Вот они — тощие, как топ-модели, высоченные пятимачтовые клипера, обгоняющие ветер, и пузатые перегруженные золотом меднопушечные горластые испанские галионы, и рыбацкие шхуны, крепкие, статные, и царские карнавальные галеры и ладьи. И ялики, джонки, байдары, пироги, фелюги. И шлюпки, гондолы, шаланды, моторки и яхты. Два года Питер не вставал с постели. А затем медленно — месяц за месяцем — каталка, костыли… Одноклассники жалели его. Но жалость — плохой товарищ. Тем более, когда тебе уже пятнадцать, а за окном 181


дружная и виноватая весна. И Питер — к тому времени уже известный мастер — оставляет провинциальный Льеж и уезжает в Амстердам. Маленькая мастерская на чердаке. Окно, отворенное на канал и залив Эй, и новые друзья — поэты и художники, музыканты и ювелиры, моряки и докеры… Они собирались у малыша, у коротышки Пита часто, потому что любили его — маленького фламандского петушка — и его горний и уютный скворечник, высотный и продуваемый, как бочка впередсмотрящего, и гостеприимный, с открытым настежь буфетом и холодильником, и добрым запасом табака, кофе и чая, с вечно закипающим чайником и жужжащей кофемолкой, и пледами и креслами, прожженными во многих местах, и рядами пустых бутылок в кладовке, где, кстати, как и в кухоньке, тоже помещалась еще одна раскладушка, и можно было остаться на ночь, или уложить сюда хозяина, без вопросов уступавшего свою двуспальную, если что… К нему заходил, разругавшись с женой, пожилой сосед-рыбник, и разбитый в кровь, дерганый приемщик посуды, и маленький пугливый еврей, огранщик из мастерской напротив, с дородной супругой хозяина, и сюрреалисты и композитор, и неопрятный поэт с почему-то совершенно одинаковыми подругами и подругами подруг, — покрасоваться, посплетничать и пошуметь… Каждый из них учил его своему мастерству, приемам и секретам, и он слушал внимательно, приноравливая к 182


своему, к ботлингу, насыщая его новыми красками, звуками и запахами, чудными историями и самой жизнью, то есть теплом, несовершенством и мудростью. На чердаке у Пита Мы соберемся вновь, И выпьем, раз налито, За дружбу и любовь. А если жизнь разбита, Не ной, не голоси — У коротышки Пита, Как склеивать, — спроси.

Пришло время, и он женился на Эльзе, дочери рыбника, и любил ее, как любят впервые, и гордился, поглядывая снизу вверх, ее статностью и крепкими ногами и грудью, и хорохорился рядом, и медовый месяц длился у них целый год, а прошел так, как будто и не было. Но вскоре родился Джонни, работы прибавилось, пошло ежедневное, бытовое, и однажды, застав ее с голым и пьяным здоровенным матросом, Питер с удивлением заметил, что рад этому, и прогнал ее к папе, в лавку. При этом он еще сильнее привязался к сыну и семье, и больше работал и помогал, и что удивительно, крепче почувствовал ее заботу — Эльза прибирала, обстирывала и готовила по-прежнему, — но сходиться не пожелал и жил одиноко. 183


…Питер проснулся, словно кто-то окликнул его. Сна как не бывало. Сквозняк надувал штору. В окно влажно дышала весна. Он поднялся неожиданно легко, и на пол упала книга — «Чайные клипера» с прекрасными иллюстрациями Де Бриза… Он вышел на балкон. Солнце еще не взошло. Канал был темен, а залив уже блестел, уже ждал. В порту позванивали тали. Сам воздух звенел и по­ драгивал. — Эй! Эй! — закричал он, сжимая кулаки, в невозможное весеннее утро, в почти уже беззвездное небо, и дышал прерывисто, словно выходя из истерики и рыданий взахлеб. Пошатнувшись, коротышка Пит смахнул с подоконника только что законченный бриг. Бутыль разлетелась на мельчайшие бриллиантовые осколки, и, подхваченный шторой, парусник вынесло из окна и понесло в открытое небо. — Я понял, что надо уехать, — глядя на свадебные фото, рассказывал Питер. — В обмен на парусник я выпросил у Бога секрет. Вот почему я здесь, в Таиланде — паруса нашептали, быть может… И в самом деле, в этой благословенной стране Питер перестал быть коротышкой! Маленькие тайцы и таечки лишь чуточку возвышались над ним. Но ежели на каблуках и петушком!

184


Так вот и перебрался он в Патайю, и как водится, сначала отыскал здесь здоровенную голландку, а затем — пышную венгерку, а после — мулатку, и лишь два последних брака состоялись с улыбчивыми лицами маленькой тайской национальности. Со всеми своими женами он состоит в согласии, всем помогает и ждет в гости, несколько путается в именах внуков, но зато детей знает и воспитывает, и любит как родных, и уж наверняка не меньше, чем парусники… А еще он увлекся моделями домиков — потому что уплыть, это значит — вернуться, обратно, домой, когданибудь обязательно, а еще лучше — к сроку, или всего на несколько, на пару дней позже, чтобы тебя ждали, и пекли, выглядывая в окошко, твой любимый «наполеон». Но главное… Все его виллы и вигвамы, пагоды и палаццо, избушки и хатынки — все с настежь раскрытым окном, чтобы вы увидели кукольный кухонный столик, и сито для муки, и скалку для раскатывания, и счастливое лицо хозяйки, наскоро вытирающей руки о передник, потому что там, при входе в бухту показался его корабль, и надобно бежать на пристань, прижимая к груди сосуд с удивительной пустотой!


О, ГРУЗИЯ МОЯ!.. (Пять тостов с комментариями)

Предчувствие Грузии... — Ласкаво просимо, — улыбнулась девушка-пограничник и протянула бутылочку грузинского вина. Так, в одной руке — паспорт, в другой — неожиданный подарок, а на лице — радостная удивленная улыбка, — и пересекли мы границу. Предчувствие не обмануло — здесь ждали нас, встречали как давних и добрых друзей. — Ой, Украина, Киев! — мы вас любим. Приезжайте всегда! — слышали мы повсюду. — Украина? Киев? Нет, нет — с вас я возьму не десять лари, а только — девять. Или вот, меняем деньги в обменнике. — Украина? Киев! — и вместе с деньгами из окошка протягивают два мандарина, мне и жене. — Украина! Киев! — с невысокого балкона кивает пожилой батумец. — Ну, как там Янукович (шел ноябрь 2012-го)? У него все хорошо? Он здоров? Денег ему хватает? 186


— Ласкаво просимо, дараги гости! Клянусь, я сделаю все, чтобы вы узнали и полюбили Грузию! Вот и осень в этом году у нас теплая, хорошая! — с первых слов Ираклия, нашего гида, я почувствовал: к фирменному грузинскому гостеприимству прибавляется что-то еще — может быть, общая постсоветская судьба, или благодарность за поддержку в последней войне, или сочувствие. — Как бы там ни было, — сказал Ираклий, — но мы, в Грузии, восемь лет шли по пути перемен, а у вас, извините, как-то, извините… И на память пришла другая осень, холодная киевская осень 2004-го, и та особая смесь надежды, веры и душевного тепла, которую потом неточно назовут эйфорией Майдана. Мне очень хотелось убедиться, что здесь, в Грузии, все сложилось иначе, надежды оправдались, лозунги стали реальностью, а главное — ту взаимную нежность удалось уберечь...

* * * Ираклий. Так зовут нашего гида — чистого и доброго мальчика 26-ти лет, знатока родной истории и традиций, влюбленного и вдохновенного, деликатного и гордого, ироничного и смешливого. Вот только грустинка в глазах, а подчас и тихая печаль не покидают его. Что за этим? Три войны, которые пережила Грузия уже при его жизни? Или 3000 лет грузинской истории, из которых только 170 — без войны... — В XIII веке, — рассказывал Ираклий, — нас, грузин, было тринадцать миллионов. А сейчас осталось четыре с половиной. Поэтому третий тост — после «Спасибо 187


Богу» и «За наших предков», третий тост у нас не за женщин, о них немножко позже, третий — за мир.

* * * Стою возле школы. Звонок. Долгий, звонит-трезвонит. Нет, не на перемену — на сегодня все, отучились. У нас как? Шум, крик, беготня — вываливает толпа, кто летит, кто лупит портфелем. А тут тишина — дети выходят, не торопясь, конечно, не строем, не чинно, но достойно, не шумят. А вот кинозал в маленьком городке — совсем другое дело, — зал переполнен, и только парни, девушек нет, пацаны, подростки, но есть и 20 лет и старше, а на экране — «Багдадский вор», помните еще тот, старый; и вот сцена: он, главный герой, сидит на пригорке и не слышит, как к нему подбираются, подползают слуги, чтобы схватить, все ближе, ближе, — и тут зал взрывается: все — и мальчишки, и юноши, и постарше — все кричат: «Смотри, эй! Ты что, оглянись! Спасайся! Эй!» Весь зал кричит ему. Я такого никогда и представить не мог — не дети уже, никогда… Не потому ли у них, доверчивых и отзывчивых, и храмов больше — 12 тысяч только православных, да дело разве в храмах — светлее они как-то, чище… * * * Празднует город общее горе. Празднует Гори каждой весной: Сталин — не умер! Сталин — не умер! Сталин — (вот горе) — вечно живой! 188


Нас привезли в Гори, и мне на память пришли точные определения и выводы прекрасного итальянского писателя Умберто Эко. «Вечный фашизм» — так называется его статья об общих признаках тоталитарных систем и их национальных особенностях. У каждого народа тоталитаризм свой. Но, заметьте, «вечный», то есть неискореняемый до конца, готовый вернуться в новой и неожиданной форме... И вот мы в Гори, на родине Сталина. Автобус остановился у мемориала. Музей на 47 тысяч экспонатов, домик, где родился, личный вагон, гордый памятник. Впрочем, все проще и скромнее, нежели в Ульяновске… — В этом году, — сказал Ираклий, — министерство культуры приняло решение создать здесь мемориал жертв сталинских репрессий... Но я должен сказать, что у нас, в Гори, во многих семьях первый тост по-прежнему поднимают за Сталина. Клянусь, не понимаю — своих, грузин, убивал он с особым удовольствием, как никакой другой народ. Во время войны забирал даже единственных сыновей. А интеллигенцию как уничтожал, как унизил... Первый тост... Не понимаю... — А что тут не понять, — говорю, — у Владимира Орлова есть такие строки: Под красным знаменем старик По улице идет. Исаак не просто большевик, Он просто идиот. 189


— Да, — кивнул Ираклий, — у нас страна долгожителей. Пионеры 30-х по-прежнему собираются здесь, у музея, торжественно рапортуют, мол, все готово, товарищ Сталин, к Вашему воскрешению: и дом, и вагон под парами, а главное — народ устал от демократии и хочет наведения порядка. Но я бы не обижал все старшее поколение. И вот что думаю: у народа, в отличие от отдельного человека, дыра от пули в затылок имеет свойство с годами зарастать. Какая там кровная месть... Добрые мы слишком, забывчивые. Что поделать, хороший народ...

* * * — Клянусь, — сказал Ираклий — даже если мне отрубят обе ноги, этот тост я буду говорить стоя. Впрочем, нет — не говорить — поэма, ода, песня, танец — вот язык влюбленного. И в самом деле, от грузина нечасто услышишь: «Женщина, ты неправ!» Чаще совсем другое… Старая мастерская, полуподвал… Заглядываем — за машинкой портной, хорошо под семьдесят, или даже — за, круглые очки, «Зингер»… Игривая улыбочка из-под очков. Приглашает зайти. — Как живете? — спрашиваем. — Сейчас плохо… Раньше от вас приезжали молодые девочки в маленьком белом (он произносит — «б ´елем», смягчая, добавляя разочарованные руки) — в маленьком б ´елем или без него. Ходили туда-сюда над окнами. Это волновало 190


и радовало жизни. А что теперь: приезжают эти толстые богатые старые американки — что здесь может радовать? Или вот — картинка из Батуми. — Чито хочи-ишь-ь? — услышал я как-то на набережной. Невысокий полненький человек в «аэродроме» масляно глядел на длинноногую блондинку, делал умильные, протягивающиеся к ней губы — «Чито-о-о?» и дважды — «хочиии-шьь-», — этими удлиненным «иии» и свистящим кончиком смягчая глагол в своем вопросе; казалось, он готов был купить ей всю бижутерию с этого прилавка, да что там с прилавка — всю, всемирную китайскую бижютерию — и это удлиненно-просительное «хочиииии-шььььь…», и глазки-щелочки, и постанывающие интонации, и пухлая пачечка денег в таких же пальцах не могли не убедить... — То есть, — воскликнул Ираклий, — пусть не первый, пусть не второй, пусть не третий, но четвертый, этот тост — обязательно за женщин! Таких, как НестанДареджан, как Тамар, как вы — несравненные украинки... За вашу красоту, за нашу любовь! — А как же Медея? — спросили мы нашего гида. — За что этой брато- и детоубийце, этой предательнице родного отца, этой шпионке-пособнице в краже национальной гордости — золотого руна — за что памятник в центре Батуми?! Неужели любовь может служить оправданием?! — Медея — ответил, — это ластик, резинка, стирающая важнейшие духовные принципы нашего народа. И память о ней нужна для того, чтобы мы снова и снова осмысливали наши главные ценности, вписывали их в свои души. 191


* * * Слушать Ираклия — одно удовольствие. И не только по существу — интонация, акцент. Русский язык с грузинским акцентом — это нечто! И даже такой — ернический, как в анекдотах. А возьмите говор грузинских фильмов. «Не горюй!», «Мимино», «Отец солдата»… «Смесь русского и грузинского, — пишет Инна Лесовая, — это какой-то особый, третий язык. Представьте себе, что в фильме «Не горюй!» актеры говорят на чистом русском языке. Без акцента, без характерных интонаций. Разве фильм не потерял бы половину своего обаяния? Уверена, что в переводе на грузинский он потерял бы столько же. Эта языковая смесь — кроме того, что очень приятна для «руссоязычного уха», создает у зрителя забавную иллюзию, будто он понимает по-грузински. Ты чувствуешь себя «своим». Как верно подмечено! Но есть еще одна удивительная особенность такого акцента. Думаю, в те советские годы акцент отражал, а точнее подчеркивал внутреннюю раскрепощенность, духовную независимость Грузии. Вот и Ираклий говорил свободно, с акцентом на дерзость и достоинство. — Вы можете задавать любые вопросы, и о политике, о чем хотите, мы свободны, мы открыты, — нас уже ничем не напугаешь! И мы спросили, где купить вина.

192


* * * В 1976 году из Аджарии я вез шесть бутылок «чхавери» — такое молодое вино! Вез и думал: через три месяца мой день рождения, созову друзей, накрою поляну, а вино будет какое — вах! самое лучшее! — «чхавери» — какой вкус! какой букет! — розовое полусладкое деликатесное — и будет праздник. Поставил, как положено, в холодильник, а когда через три месяца откупорили — кислое! Скисло! Мой друг сказал: «Разве можно? Молодое вино — и в холодильник?» А я подумал, что-то я про этот народ не понял, не узнал чего-то важного и обязательного. А теперь понял, теперь узнал. — Разве можно, — сказал Ираклий, выслушав мою историю, — разве допустимо так надолго откладывать встречу с друзьями. Хорошо еще, что только вино умерло. А если бы не вино? Есть у меня старый друг — Серго Паносян. Давно не виделись — он в Ереване, я в Киеве. А тут иду по Батуми — смотрю армянская церковь. Захожу. Пусто. Ну и заговорил с женщиной, продающей свечки и крестики, поздоровался по-армянски, Серго вспомнил, какой он замечательный человек, здоровья ему пожелал... А при выходе из храма — ах! Прямо под ноги слетел белый голубь  — и красавец же какой — белоснежный, с белыми штанишками-клешами. Слетел, и не боится, то так повернется, то так — позирует для фото. А потом вспорхнул и на карнизе под фронтоном уселся, замер. Слева — лик 193


Христа, справа — он. Вот, значит, и дома я Серго вспоминаю, а здесь видите как — и от него весточка прилетела... Наверно, земля здесь такая, чудесная... Друг. В Грузии — это значит почти брат. А бывает и более, то есть значительнее, глубже, самоотверженнее. Когда Украина — и руководство страны, и народ — поддержали Грузию в войне с РФ, грузины откликнулись сердцем. «Мы вас любим!» — слышали мы не раз, и чувствовали — кроме всего прочего, кроме восхищения национальным колоритом, — эта любовь из общего унижения, общих мук и сострадания. А еще в этой общности — враг не только внешний, имперский, но и внутренний, потому как грехи наши схожие.

* * * Ираклий сказал: — Если вы хотите перейти улицу — спросите, где переход. Любой грузин вам покажет и скажет — везде. Идите смело. Если вас задавят не на переходе — всем лучше. Во-первых, водитель, извините, совсем будет не виноват — за что сажать, а? Но и вы, во-первых, обязательно испытываете чувство полной ответственности за свою жизнь и здоровье, не лишая себя при этом удовольствия быть неограниченно свободным. * * * — В прежние времена, — сказал Ираклий, — у нас в гастрономе никогда не давали сдачи, просто продавщицы 194


не давали, зачем, всем надо жить, и к этому быстро привыкли. А сейчас за спичку — если украл — семь лет, но не меньше трех — в самом лучшем случае. У нас в селе сосед украл у соседа овцу, и пригласил его к себе на шашлык. И тот, обворованный, его немножко поругал. Но в милицию не пошел, а тот, укравший, или кто-то из его женщин, в присутствии участкового ляпнули где-то — и все: 12 лет дали, за кражу овцы. Это, конечно, много. Но взяток действительно нет. Мне, например, от вас ничего не надо, кроме улыбок. Зато любой документ сейчас оформят за один день безо всякого. И сдачу дают до цетри, до копеечки. И все по чеку, и в ресторане и на оптовом. — Ираклий говорил об этом, как о само собой разумеющемся. Значит, не такая она непобедимая эта коррупция? Честное слово, если встречу Саакашвили, скажу ему: «Гамарджоба, Михо!» Ведь «гамарджоба» в переводе означает: победа! И он победил! Мне говорят, ну, что вы сравниваете, Грузия — не Украина, страна маленькая, у них порядок навести проще. Но ведь у нас-то сдачу давали всегда…

* * * — Как вы можете говорить, что Михо — трус, если он победил коррупцию, если он не побоялся сказать «пошли вон!» мафии, преступникам в погонах, настоящим бандитам. Как?! 195


— Трус, все равно — трус. Ты видел этот ролик? Как он, Верховный Главнокомандующий, упал на землю во время обстрела и охрана накрыла его? Видел? Мы сидим за столиком в кафе. Нас четверо: Ираклий, Георгий (водитель нашего автобуса), его тбилисский друг и я, подсевший к ним поговорить, понять, почему Михо сняли, то есть выбрали другого. И мне говорят, что причин на самом деле много. И «как он мог так по-хамски уволить всемирно известного режиссера Мэлора Стуруа, такого человека, даже не пригласив его к себе, не поговорив, а так?». Георгий делает при этом такое движение рукой, будто крутит руль — резко — «туда-сюда», что, наверное, означает: Михо слишком возомнил о себе, «волюнтаризм, понимаешь?» И «люби друзи», которым все дозволено. — Армяне! — уточняет тбилисский друг, — у него все министры армяне, потому что он сам армянин. И тут же мне цитируют Илью Чавчавадзе о коварных армянах, и что «ихний армянский католикос дает каждому армянину, отправляющемуся делать бизнес в Грузии, 15 тысяч долларов, «подъемные»: 5 — для покупки нашей грузинской земли, 5 — на бизнес и 5 — на взятки…» И «надоел». «Восемь лет просидел, хватит, — это демократия, или что?» И «все-таки надо как-то и с Россией, куда от нее деваться…» Ираклий молчит, слушает, он младший за столиком. 196


Молчу и я. Так все похоже, и штампы, и мифы, и «пятая колонна», и методы информационной войны, проводимой Кремлем… — А все-таки — вы победили, — говорю я с завистью. И меня утешают и обнадеживают.

* * * Есть такое грузинское слово ГВБРДГВНИС. ГВБРДГВНИС — девять согласных и одна гласная — означает: когда волк разрывает ягненка — самый момент разрывания. ГВБРДГВНИС. Такое особое крэпкое слово! И теперь я знаю, что мне сказать, поднимая тост за дружбу. Нет, не за жружбу и пьюжбу между народами, и не за дружбу, не дай бог, между мужчиной и женщиной, а за дружбу между властями. Я скажу тому, кто, не дай бог, захочет снова посягнуть на эту маленькую страну: «ГВБРДГВНИС — Остановись!» И волк горько заплачет, завоет и, рыдая, скажет: «Я же волк — империя другой быть не может!» И тогда я попрошу его, плачущего: «Постарайся». И пусть это будет — тост.


ГОРОД ГРОТЛИ

Норвегия, скажу вам, — не Украина. Все не так. И шоу брюнеток, и не воруют, и скрепочки.

1 Скрепочки — это надо пояснить. На паспортном контроле в аэропорту у них три кабинки. Больше не предусмотрено. А проверяют тщательно, заглядывая и в лицо, и расспрашивая о цели визита, о том, кто принимает, куда и на сколько, рассматривая билеты, перелистывая все страницы паспорта. Впрочем — не все. Для ускорения процесса в начале очереди появился обаятельный пожилой мужчина, скрепляющий специальной скрепочкой страничку с визой. Здоровался он всеми лицевыми мускулами, достойно и жизнерадостно. И скрепочки у него были ярко-медные, чуть не золотые. И делал он свое дело с охотой, с удовольствием, улыбчиво, 198


думая, наверное, о том, что теперь гости Норвегии идут уже со скрепочками, очередь двигается ощутимо быстрее, поскольку тем трем проверяющим в кабинках не надо уже листать все страницы в поисках визы — вот она, там, где скреплено! И мало того — что быстрее, очередь движется содержательнее, поскольку нашего человека интересует, всем ли прицепляли и будут ли отцеплять при выходе, и у всех ли, или кому-то оставят? Между тем, появилась еще одна проверяющая. Она принялась проверять паспорта у самой желтой черты, перед кабинками. Суть проверки заключалась, во-первых, в том, чтобы выяснить, туда ли прикреплена скрепочка тем обаятельным пенсионером в начале очереди, а во-вторых, не скреплены ли случайно две и более страницы паспорта. Возможно, были и другие, неизвестные мне причины дополнительного контроля. Я предположил, что тот старичок в начале мог быть стажером. Что она в порядке шефской помощи курирует его, еще недостаточно опытного, не в полном объеме овладевшего искусством скрепления. Именно в моем паспорте она перекрепила скрепку, что-то проговорила на непонятном мне языке, по-видимому норвежском, и иронически покачала головой, мол, «учишь их, учишь…». Я шел к кабинке с чувством уверенности в завтрашнем дне, с чувством глубокого уважения за заботу, проявленную ко мне норвежским государством в лице двух дополнительных контролеров, даже невзирая на то, что один из них мог быть стажером. Я понял, здесь меня не 199


оставят в беде, примут как гостя, обласкают, учтут как положено и уж точно не забудут выдворить после окончания визы. Вас интересует, сняли ли у меня скрепочку? Я носил ее всю поездку, как секретный чип, не решаясь ни снять, ни тем более выбросить. И сейчас она со мной. Мне ее оставили. Там же, на визовой странице. Норвегия, я слышу твои позывные.

2 Норвегия — страна дорогая. Я вроде повидал, но маленькая бутылочка обычной воды — пусть ледниковой — за 6 евро — это как-то уже слишком. Даже если с ресторанной наценкой и двойным контролем при разливе. Пить такую воду нашему человеку трудно, кое-кто естественно жалеет, что мог бы взять пиво или вино. Но я уже знаю, что вино здесь от 9-ти евро за 100 грамм, да и пиво ненамного дешевле. И так во всем. Норвегия сразу опускает нашего человека. Крупный бизнесмен сразу чувствует себя средним, средний — мелким, а единщик — как сказано в новом налоговом кодексе — самозайнятою особою. Этот акт опускания мне по душе. Я не люблю понтов, проявляемых в дорогом шматье, аксессуарах, тачках и коттеджах. И вот что замечательно — этого здесь, в Норвегии, как и в Словакии, как раз и нет, и даже лучше, если судить по одноэтажности особняков. Кто-то 200


когда-то, викинги или гунны — так опустили эти народы, а здешний в особенности, что норвежцы раз и навсегда отказались от всякого рода выпендрежа. Скромность, сдержанность, непоказной демократизм в общении — а значит и доброжелательность — все это окружает с первой минуты и говорит: «Соответствуй!»

3 Деревянные церкви — ставкирхи — стоят здесь чуть не с Х века. И те, давние, не обычным срубным способом сложены — бревно на бревно, горизонтально, а поставлены, то есть стволы в стене стоят в ряд, вертикально, как витязи в строю. Однако же — ни зазора между ними, ни торчащей оттуда пакли. Поставлены, как камни поиндейски, лезвия не просунешь. А если добавить к этому «драконовый стиль» в оформлении — головы чудовищ на коньках, чешую кровли на башенках, тонкий высокий шпиль над центральным нефом, словно копье, пробившее дракона снизу — из земли вверх, — целая архитектурная философия, храм, как отродье, пригвожденное к небу. Впрочем, как посмотреть. Теплое дерево, густой трудовой запах смолы или дегтя, коим щедро промазаны стволы, простота внутреннего оформления... И малые фигурки драконов над входом, опекающие человечков, — да, вот так рядышком, чуть не в обнимку... Нет, не символ битвы и победы, а может быть, пример доброго соседства? 201


Мы говорили об этом с юным смотрителем, по совместительству — экскурсоводом, и кирха прислушивалась к нам сельской раскраской — ярко-желтым и салатно-зеленым, голубеньким да розовым. Простенькие веселенькие колеры алтаря и амвона вызвала бы у недругов Лютера презрение; а мне лишенная золота и серебра кирха понравилась, я принялся рассказывать юноше о нашей народной иконе, об улыбчивом Иисусе и румяной Марии... Но тут, откуда ни возьмись, ворвались японцы, клацая затворами и вспышками. И промчались черным облаком, мигающим зарницами, в точности Змеем Горынычем. И я испугался, что кирха, не горевшая за десять веков ни разу, может вспыхнуть как спичка. То же было и на лице юноши. Мы забыли, о чем вели разговор. Я оказался в хвосте говорливой японской очереди. А когда протянул смотрителю деньги за билеты — он посмотрел на меня долгим взглядом и решительно отказался принять. Еще и поблагодарил на прощание. — Почему он не взял денег? — спросила жена. — У него же, наверное, есть план. — И деньги немалые... Норвегия...

4 Города Норвегии делятся на три категории. Крупные. Их нет. Средние — это Осло и Берген. Все остальные — малые и поселки городского типа. К четвертой относятся хутора на два-три хозяйства. А к пятой — Гротли... 202


Мы в очередной раз поднялись на плато, в тундру, открытую всем ветрам, в край снегов и поднебесных полузамерзших озер, мы выехали на волю из ущелий и каньонов, и навигатор сообщил, что до Гротли осталась какая-то сотня километров. Плато казалось безжизненным. Ни столбов электропередач, ни будочек автобусных остановок, ни встречных авто. — Интересно, а там есть Интернет? — Хорошо бы теплой водички в душе... — А вдруг это палатки? — Или чум? Яранги? Так мы гадали, пока на экране навигатора не замелькал флажок в клеточку, обозначая конец маршрута. И мы увидели — нет, не городок и не поселок, — мы увидели дом, отель Гротли, и рядом пяток авто и останки немецкого бомбардировщика времен Второй мировой. На ресепшине — ни души, тишина и покой. За стойкой, над камином и на стенах вокруг висели фотографии, множество черно-белых и желтовато-коричневых, и подписи к ним. Разглядывая, мы увлеклись, пошли по коридору, откуда раскрытые двери увлекли дальше, в гостиную, заставленную всяким домашним и семейным — тумбочками и комодами, детскими игрушками разных лет, естественно рогами, книгами на полках и на журнальных столиках, большими и удобными диванами и креслами, включая качалку, зелеными лампами, национальной одеждой и спортивными кубками в серванте... 203


— Это семейный музей. Вот пять поколений Гротли. На фото, с конца девятнадцатого. И верно. С дагеротипа на нас смотрела семья — шесть человек, двое взрослых и четверо детей. Они стояли у чума, в национальной одежде, шубах и высоких шапках, и вокруг была та же, знакомая уже пустыня, казалось, еще более дикая и безлюдная. «Гротли с женой и детьми» — значилось на табличке. Так звали основателя династии. Затем фамилия ушла, рождались девочки, принимали фамилии мужей. Но город — и на карте, даже на достаточно крупной — появился, и имя свое получил от того первого Гротли, высокого мужчины в лапландской шапке. Я впервые присутствовал при рождении города и его имени. И почему-то меня это тронуло. А может быть еще и потому, что городок-то всего ничего, то есть дом, казавшийся изнутри больше, чем снаружи, но все равно — один на сто километров в округе. Мы переходили из комнаты в комнату — в кабинет и каминный зал, оттуда в библиотеку, столовую, детскую, — и все нажитое, сбереженное отличалось вкусом и уютом, везде хотелось еще побыть, рассмотреть, потрогать. — Интересно, а хозяева живут по-прежнему здесь же? Или сдали в аренду? — Вот эти молодые ребята на фото, судя по подписи, и есть нынешние наследники. — Неужели им не скучно? Глушь... 204


И я подумал о том же. К цивилизации тянет, к людям, к соблазнам. И тут же увидел еще фотографию. — Смотри, король Норвегии. Приезжал сюда. — А это — сборная страны по лыжам. Здесь тренировалась. Значит — не глушь? Оказалось, Гротли — и в Норвегии и за ее пределами место известное: лыжный курорт, мало посещаемый разве что в летние месяцы. Два подъемника, трассы для лыжников, биатлонистов. А какая в озерах рыбалка, судя по довоенным фото состоятельных рыбачек с трофеями чуть не в рост человека! «О, Гротли!» — имя это зазвучало богаче, насыщенней. Поэтому и назвали так пьесу для флейты — вот и ноты и фото композитора. Девушка на ресепшн сообщила, что хозяева живут здесь же, в левом крыле. И вскоре появилась хозяйка, маленькая блондинка с подносом елочных игрушек, главным образом птичек с защипами снизу. Мы вышли на крыльцо, и она принялась рассаживать их на елке, растущей у входа. — Не рано ли, в июне? — спросил я, наблюдая, как бережно, словно живых, прячет она птичек между ветвями. — Мне нравится... — ответила она и виновато улыбнулась... — Поезжайте по старой дороге, там есть кое-что. — Какие-то развалины? Достопримечательности? — О, нет. Здесь этого нет. Природа. Красивые виды. И мы поехали. Дорога была узкой и петляла. Мы даже «нашли» рытвину. Плюхнулись всем колесом. Отвыкли! 205


На обочине по обе стороны дороги попадались трехметровые шесты. Когда занесет снегом — а здесь покров за два метра обычное дело, — только по торчащим шестам и можно будет узнать, где рыть, расчищать. Кое-где показались дома. Вроде дачных, а выяснилось — арендуемых в лыжный сезон. На озере — несколько крытых эллингов для рыбацких лодок. Старый деревянный мост. Овчарня, пристроенная к огромному валуну. И — пусто. Ни людей, ни машин. Простор, дали, пологие холмы, кое-где со снежными языками. Облачка, произрастающие прямо из земли — вот они нарождаются: там — из снежных пятен, там — проплывая над озером, а вон — ползут по дороге из-за поворота. И поднимаются паром, и соединяются в облака и тучи. За этим можно следить бесконечно. Неотрывно, как за струями водопадов, схватывая взглядом очередную волну, ее гребень в самом верху, в начале, и провожая до низу, до падения, до брызгов. Здесь же все повторялось в обратном порядке, обнажая суть круговорота, подчеркивая быстротечность воды и замедленность вознесения, как жизни, и — нет, не смерти — а того, что будет, будет — здесь сомневаться в этом не приходится, — обязательно будет потом. Мы уезжали рано. «Если у вас есть проблемы — стучите в 202-ю» прочел я на ресепшн. И стучал, стучал дважды, но никто не отозвался. 206


— Они еще спят. — Ключи же можем оставить? — А завтрак? Обещали дать с собой... Пока мы шептались, из 202-й появился молодой человек, один из тех, кого мы видели на семейном фото. Он извинился и поспешил на кухню, собрал нам на дорогу щедро, и соки и фрукты. И даже положил ножик — не одноразовый — настоящий, металлический, а вдруг понадобится. — Наверное, Гротли лучшее место в Норвегии, — сказал я, прощаясь. — Для меня — уж точно, — улыбнулся в ответ.


БОРНЕО

Я родился на острове Борнео в одиннадцать лет. Поанглийски это звучит так: Ай воз борн эт Борнио айлэнд эт илэвън. Местоположение сего острова, именуемого также Калимантаном, общеизвестно. Он занимает среднюю часть 5-го тома Майн Рида «Белая перчатка. Остров Борнео. Охотники за бизонами». Детство мое прошло в джунглях. Кадазан-дузунцы научили меня искать воду, прикладывая ладони к ушам, наподобие Миклухо-Маклая. Моей пищей были съедобные корешки, яйца из птичьих гнезд и форель, пойманная в хрустальных ручьях Кота Кинабалу. Опасности подстерегали меня на каждом шагу: отравленные стрелы, черная лихорадка. Хантсмен спайдер ползал под моим одеялом. Пираты брали за меня выкуп золотыми слитками, драгоценными камнями и прочим. Но я отказался. Бежал. 208


Я дружил с орангутангом Юджином. Я рассказывал ему все новые и новые истории. И он слушал, не перебивая. Наконец я вырос и уехал в Киев. Там я жил, работал, старел. Долгих тридцать лет обо мне не было вестей. Но вот однажды… На Борнео я летел через Москву, новую русскую заграницу. Декабрьская ночь была морозной, ветреной. Переезд из Внуково в Шереметьево, беспокойство по поводу рэкета, дурная информация и закрытые обменники настроение не поднимали. Однако, прилепившись к вахте моряков, направлявшихся в Малайзию, вылет я не проспал, и рассвет встретил, упершись в иллюминатор где-то над Тянь-Шанем или Памиром. Куала-Лумпур оказалась техногенной. И потому я решил не задерживаться, а сразу же лететь в Кота Кинабалу, столицу провинции Сабах на Борнео. Изучая карту острова, я наметил маршрут: гора Кинабалу (джунгли, орхидеи, термальные ванны, канопи волквэйз — веревочные мостки на вершинах деревьев, колеблемые дрожащими руками и коленками), затем самолетом в Сандакан (госпиталь орангутангов в Сепилоке, Гомантонгская пещера и добыча ласточкиных гнезд, прогулка из Сукао по реке Кинабатанган с крокодилами), вновь самолетом в Таво, оттуда катером на остров Сипадан (всемирный центр межакульего дайвинга) и наконец возврат в 209


Кота Кинабалу, с тем, чтобы провести пару дней на островах Тунку Абдул Рахман парка, отдохнуть. Я не знаю, кто бы мог выдержать столь интенсивный экзотус, т. е. поток, нашествие названий, меня залихорадило сразу, первую ночь я не спал, и вторую, и по сути, проболел все три недели от передозировки всего: фактов, событий, явлений и существований. И сейчас я не знаю, с чего начать. C влажности ли, спутницы всех моих хождений, поездок и плаваний, не устраняемой ни солнцем, ни кондиционером. Или с желтой реки, вьющейся в изумрудной зелени джунглей — змейкою — с самолета, и вот — уже рядом, похлюпывающей по крепкой, окунутой в мутное, рыбацкой ноге и по днищу лодки, мягко, робко, словно хвостиком крокодила. Или с филиппинского рынка на сваях, где кончается берег и закон, и можно купить настоящий блоупайп — духовую трубку-ружье аборигенов и ниндзя — и к нему яд так же просто, как дуриан, тарап или мангустин, и исчезнуть, наколовшись в любом — наркотическом или ниндзяном смысле. Или с орангутангши по имени Наташа с малолетней дочкой, и ее приходящего мужа — наглого и самовлюбленного бананоеда Юджина. Или с моих друзей: китайцев, малайцев, корейцев, японцев, и конечно, кадазан-дузунцев; последних — особенно, детей джунглей, мечтателей, рассказчиков и проводников. Или… 210


Рассказывали, все началось из-за жемчуга, серого и черного, уловляемого на островах, пограничных малайской и индонезийской частям Калимантана. Конфликты меж жемчуловными артелями дошли до того, что власти с обеих сторон выделили по вертолету, облетавшему острова и рифы, дабы с фотофактом в руках требовать возмещения, предусмотренного конвенцией. Все дальше и дальше уходят артельщики, все ближе к филиппинскому архипелагу, возбуждая нехорошие чувства, будоража одноглазых стариков, провоцируя молодежь на покражи, вымогательство и разбой. Первым «Роджера» — да, именно «Веселого Род­ жера»! — намалевал в 1993-м Савлонг из Фундао, пятнадцатилетний подросток, уже через год наводивший подлинный ужас не только на ловцов, но и на полицию с обеих сторон, сбивший, как рассказывали, сначала малайский, а затем индонезийский вертоли, и отличившийся в 1999-м тем, что захватил на Сипадане заложников, дайвистов из США, Японии и Евросоюза, и обменял в течение года каждого из оставшихся в живых на кругленькую сумму. — А Савлонг? — торгуясь за тур, выказал я полную осведомленность, и хозяйка турфирмы заскучала и дала мне эксклюзивную, 60-процентную скидку. — Как первому туристу из Украины, — улыбнулась она, сохраняя лицо. 211


Из Семпорны вышли на рассвете. Ветер был свеж, волна поигрывала. Катер выруливал, обходя фанерные домики на сваях, филиппинские поселки, уходящие далеко в море. В них копошились, по мосткам бегали голозадые дети; женщины куховарили и развешивали белье; закатав штаны, покуривали мужчины, кто с удочкою, а кто так. — Ха-ха-ха! — засмеялся с веранды беззубый старик и помахал культей. Я было заулыбался в ответ, но перехватил глаз нашего лоцмана и ответный зырк рулевого. Катер сбавил скорость и пошел, обходя последний из прибрежных островков по большому кругу, выглядывая из-за него, в надежде увидеть другой, серый патрульный корабль, прежде чем взять курс на Сипадан. Он и показался вдалеке, четким силуэтом на горизонте, и капитан, оторвавшись наконец от бинокля, отдал веселую команду. «Ямахи» взревели, и мы понеслись вперед, подпрыгивая от нетерпения. Остров появился из ничего. То есть верхушки пальм показались прямо из пучины, над водой. Они росли пучком, четко обозначая берег в окружности менее километра. Короткий пирс заканчивался на линии рифа. Передавая сумку, я невольно поглядел вниз — густая синева глубин резко подхватывалась салатовым переливом. Мозолистая ладонь оказалась кстати — я схватился и пошел по доскам, пружиня — вот она — «земля!», долгожданная, прочная суша. 212


Кроме кухарки, сторожа и инструктора по дайвингу, на острове проживали фотограф и варан Билли, следившие друг за другом, а также местные дети, мальчик и девочка, непонятно чьи, поскольку приставали ко всем, включая варана, причем денег не клянчили, просто им хотелось играть. Среди прибывших дети узнали друзей — давних и прошлогодних, и ластились к ним, особенно к одинокой японке Мушико, судя по изысканным манерам — гейше из токийского цековского детсада. На ланч под навесом собрались все двенадцать дайвистов и я, скромно (или презрительно) поименованный «сноклером». К сожалению, я так и не освоил акваланг, и потому «маска-трубка-ласты» — мой комплект, а 8 метров — предел погружения. Мы представлялись по очереди, и я понял, что мне — неизвестной фигуре из Украины — повезло: можно и нужно пытать расспросами каждого, и каждый, даже суровый норвежец Уго, посоветует, покажет и поведает такое, отчего и слушателю жутко, и рассказчику кайф. Для начала дети повели меня по берегу. Убегали, догоняли, нашли полосатую змею и, хохоча, тягали ее за хвост, прятались в зарослях и выскакивали: «А вот он я!», а тут посерьезнели и подвели к табличке с красной змеящейся полосой и надписью на малайском. Девочка строго показывала на воду, на меня и снова на воду и запретно мотала головой, а мальчик, видимо, соглашаясь, кивал, верещал по-своему. А потом они потащили меня дальше, и обойдя остров менее чем за час, вернули к пирсу. 213


Подготовка к погружению шла полным ходом. — Сегодня пойдем, — сообщил инструктор, — на дневное. А вы пока Хунсеича расспросите. Он здесь старожил. — И указал в сторону сторожа. Хунсеич присел у воды, покуривая трубочку. На вид ему было сорок или семьдесят, черный как смоль, седых ни одного, а морщины глубокие, древние. Я похвалил деток, и остров, и жареные акульи плавники, и борнеоские чудеса в целом, как тут под ногами задрожало, и старик прислушался. Мы ждали, но гул не повторился. — Вот из ит? Вас ист дас? Что это было? — Ето есь Сучонг, — ответствовал сторож, и я сразу не понял, что по-русски. — Сучонг? А что это? Старик подозвал девочку, поговорил с ней. Та кивала. — Это — там, — указал на другую оконечность острова. — Садеся нет. — Да что ж это такое? И он, приподняв левую руку, словно удерживая за голову нечто висящее, правой повел мундштуком сбоку и вверх: — Су-у-у (протянул он, ударяя мундштуком в невидимку) — чонг! — И ударил еще раз, изобразив при этом грызение своим малозубым ртом: — Харр!Харр! Над рифом плавать не страшно. Мелко. В крайнем случае, можно постоять, отдохнуть, следя за тем, чтобы 214


нога не застряла в расселине, или какая-то придурошная мурена не высунулась и не схватила за ласту. Дети, нацепив маски, потащили меня туда, где по дну, т. е. по рифу, гуляют гигантские черепахи и лобастые рыбынаполеоны, и затеяли ловитки, прятки и всякое баловство. — Сучонг? — тыкал я пальцем в черепаху, или коралловый куст, и дети прыскали и заливались, аж захлебывались. — Сучонг? — показывал на них, а они — на меня, и уже не могли больше, выползли на берег, пошатываясь. — Су — (стонали) — чо (у-у-у!)… — и так добрели до столовой и, покосившись втроем на кухарку, за которой хвостиком телепался варан, — повалились разом на кресла, чтобы умереть и, высмеяв последнюю смешинку, воскреснуть под доброжелательные улыбки дайвистов, отдыхающих после погружения. Я присел рядом с Мушико. — Во что же вы играли? — В Сучонга. А, кстати, что? кто? э…то… За столом замерли. И Луиза с блюдом, и варан. Уго крякнул. А инструктор, обращаясь ко всем, словно извиняясь: — Он же не знал. Он — сноклер… И после, наклонившись ко мне, добавил шепотом: — Зря, зря… Завтра ночное… На закате море покрывалось золотом, но тончайшим, сусальным, просвечивающим чернотой и прозеленью, и рифом, песочком у берега. 215


Я расположился на пирсе, в шезлонге, полистывая папку дайв-клуба, и там, между ценами на услуги и подводными фото, натолкнулся на Легенду о Крепыше (подузунски — Сипадане). «У старого Дана было 12 детей (9 сыновей и 3 дочери), когда Хозяин Неба и Вод захотел взять первую дочь — Ицьсой. Что ж… Погоревали, а делать нечего: связали бедную девушку и бросили в пучину. Но через год потребовал он вторую дочь — Нисой. Горько заплакал старик, но деваться некуда... И что же вы думаете? Ровно через год отдай третью — красавицу Сансой, младшенькую, самую любимую. Совсем обезумел отец, закричал: — Проклят будь, Ненасытный! И воды и небо получили свое, а Тебе все мало?! И дунул он стрелу в горизонт, где, как известно, чрево Предвечного. Как разъярился ветер! Разбушевалось море! Звезды дрожали в страхе! Люди ждали рассвета. Долго стрела летела и облетела Землю. В Красный оборотилась Онг. И тогда воскликнул Сип, сын Дана: — Небеса и воды нас не укроют, значит — будем, братья, горами. Чтобы в сердцах пещерных спрятать Сансой и папу! Так и возникла сипаданская гряда, семь (видимо, ошибка — 9, по числу братьев. — Авт.) островов — каменных столбов, шесть из которых пожрала пучина, а 216


седьмой, Крепыш, еще жив, еще стоит, хотя и грызет его сердце проклятый Сучонг». Перечел еще раз. Легенда как легенда. Наверное, отразила геологию этих мест: землетрясения, оползни. Тогда почему они, взрослые люди, так реагируют?! Разыгрывают, что ли? — Вот и я о том же. Геофизика, — фотограф клацнул затвором. — Минуточку! Вот так, чуть левей, хорошо! — А остров — действительно километровый столб с утончением посредине, вроде песочных часов. Верхняя часть под воздействием волн и течений колышется, ерзает на нижней — откуда эти толчки и скрежет — ерзает и оседает. А все эти россказни о морском драконе… Сказки для Таньчи и Саньчи. — А Хунсей? Мне показалось… — После контузии во Вьетнаме, говорят, слегка двинулся, лет десять молчал, монашествовал… — Ну, хорошо. А команда, дайверы?.. Мушико так побледнела… — Во-первых, она из Нагасаки, родилась в 1951м, мать пережила бомбардировку, а во-вторых, и она Сучонга не ви… В этот момент боковая волна ударила по сваям, и вслед за ней: — Ш-шу- уу —шттуу-шштрууу-УШУУ-штттуу… Фотограф бросился к перилам и заклацал, защелкал. Мы вглядывались, искали. Но море уже было покойно, жирно поигрывая звездами. 217


— Без вспышки? Что это? Думаете, получится? Я ничего не видел, а вы? — Здесь «суперлюкс». Вы слышали? Надо сейчас же — но как рассекло! — сейчас, проявим, — и поспешил к себе. Я остался один. Чернота ходившего у пирса моря притягивала. Я подошел к перилам и перегнулся. Нырять не хотелось. Если не считать комаров, первая ночь прошла хорошо. Поднялся как следует, до рассвета и, захватив коврик, вышел на берег. Туман рассеивался. Проходя у карагача, я прежде всего разглядел вараний хвост, свисавший с ветки, а затем и самого, морщинистого домашнего дракона. Билли спал, обхватив дерево лапами, дрых, как говорится, без задних ног, покойно и безмятежно, как, наверное, спят в хороших домах для престарелых, переваривая и благодаря судьбу и Луизу. Мушико сидела на корточках у воды. Встретила, улыбаясь: — Простите меня за вчерашнее. — Ну, что вы, это я ляпнул. Я не знал, что легенда… Она покачала головой: — Это не легенда. Каждый год — одного дайвера. Одного, не больше, не меньше. Последнего, Янека, — год назад, завтра годовщина. — А в этом году? 218


— Год кончается завтра. — Мушико опустила глаза и, разглаживая песок, прошептала: — Никто не знает — кто. Завтра или сегодня. Этого знать нельзя. Можно почувствовать. Кто-то из нас… А сегодня — ночное, в пещеры… — Так не идите! Если вы так уверены — не идите! Не спускайтесь! Я вчера слышал что-то такое… Зачем?? Мушико не ответила. Восток, светлеющий, алеющий с каждой секундой, излил золотую полоску, и мы оба вздохнули. Мушико улыбнулась. — А-а! — дошло до меня. — Вы шутите?! Вы разыгрываете меня — салагу, сноклера? Она поднялась: — Бояться не нужно. Здесь удивительное море. И вошла по щиколотки, обернувшись к золотой всплывающей голове с золотым же, бегущим ко мне хвостом. И застыла. Солнце явилось во всей красе. Осветило берег, домики. Билли поднял голову, поглядел на нас и свалился. Под водой я чувствую себя хорошо. Испытываю легкость и любопытство, тянет вперед и вглубь, чему удачно препятствуют объективные обстоятельства. Мне даже кажется, что я произошел от Ихтиандра, или скорее он является моим старшим братом, за которым хоть куда, хоть в пещеры Сипадана. Как раз в шестом или седьмом классе, когда впервые по телику показали «Человека-амфибию», у меня обнаружили нечто близкое к туберкулезу, а значит, 219


и к сюжету; бледный юноша, глядевший с плакатов в тубдиспансере, походил на нас с Ихтиандром и сочувствовал нашему горю, не понимая, что на самом деле — это не так уж плохо быть не таким, как все. И вот теперь я приехал к нему, к старшему брату, в его мир, а стало быть — и в мой. Приехал и плыву, неторопливо помахивая ластами, по кромке рифа, над бесконечной пучиной, над бездной, в которой он — старший брат — более чем дайвер, а я — младший — не более чем сноклер. В тот день я нанырялся до одурения. Перелески кораллов, пестрота экзотических рыб, бреющие полеты черепах и скатов, шевеление мурен и актиний, солнце, серебряное, подводное, синие огоньки медуз, шустрая акулья мелочь и наконец тени, сгущенные тени глубин расперли мою голову, словно в нее под давлением просочилась вода, да так и осталась. За обедом меня расспрашивали об увиденном; я больше кивал и, не дождавшись десерта, ушел в домик, прилечь. Меня мутило, и как назло, скрипели сваи, ветер хлопал ставнями и простыня раздражала складками и песком. Сколько я спал — час, два, а может и десять минут — не знаю, но очнулся в тумане, море ревело, грязные кирпичные волны, мешаясь с зарядами тропического ливня, проносились над островом, все стонало, скрипело — и на душе было муторно после сна, тяжелого сна на закате. На веранде наступил на Билли. Хорошо, что на хвост. Он рванул вниз, по мокрым ступенькам, перелетел через голову и поковылял к соседям. Ветер сбивал с ног. 220


Дайверы растеклись по домам. Я увидел тень Мушико за книгой и побежал дальше, вымок до нитки и оказался в хижине инструктора. — Буря идет. Смотрите. Видите, как качает. — На стене, на длинной бечевке висел отвес, раскачиваясь, как маятник. Глядя, как он проходит метку, я почувствовал движение под ногами. Земля подрагивала. — Вам когда возвращаться? — Завтра, утром. Катер придет? — До пяти баллов — придет, а свыше — не уверен. — А сейчас сколько? — Пять-шесть… — Думаете, будет больше? — Похоже на то. — Инструктор поглядел в окно, на часы. — Пора. — Что? — Пора готовиться. К погружению. — Вы пойдете? — Под водой — тишина. Важно войти. В дверь постучали. Уго. Я понял, что лишний. Побежал в домик. Навстречу, кивнув, просеменила Мушико. Гасли окна. Буря ревела. Собирая вещи, я то и дело подходил к окну и вглядывался в темноту ночи меж черными, залитыми потоками дождя, деревьями. С пирса поначалу доносились голоса, а потом умолкли, заглушаемые свистом и воем. Вскоре пропал свет. Ни свечи, ни фонаря не было. Я уснул. 221


Проснулся от стука. — Давай-давай! Давай-давай! — из дождя и тумана звал Хунсеич, показывая на пирс. Катер. Дождь шел шумно, насыщенный каплями и паром. Ветра не было. Море качалось, но не бурлило. Определить время я не смог, глянул на часы — стояли. Остров словно вымер. Ни огня, ни людей. Он подтолкнул меня к пирсу, повернулся и, прихрамывая, прячась под дождевиком, исчез за деревьями. Катер отходил. Моторы звучали вполголоса. И вот уже остров пропал, будто и не было. Мы шли медленно, окруженные водой, как в подлодке. Капитан то и дело глушил движки — и он, и лоцман, и матрос, и я, единственный пассажир, вслушивались в шум дождя, — и опять заводил, стопорил, слушал. И вдруг — заиграла мобилка. Оттуда, из тумана. Слева по борту. Мы шли беззвучно. На меня цикнули. А мобилка запела вновь. И послышались голоса, и тут же затихли. Я всматривался в дождь, и мне казалось, там, слева, в глубине, обозначилось и растет нечто, идущее к нам. Это напоминало закипающий чайник, он булькал и, подрагивая, постукивал по подставке, и казалось, вот-вот закипит, отключится и затихнет. Длинное тело неизвестного корабля, или вернее большой, напоминающей казацкую чайку, лодки (раз в пять больше нашей), проследовало по борту, и на корме — или мне показалось? — полыхнул черный лоскут со знакомым оскалом. 222


Вскоре мы завелись и помчались в Семпорну. Солнце пробило дождь. Приблизились острова. Домики на сваях. Из-за острова показался сторожевой катер. — Ха-ха-ха! — смеялся и кланялся знакомый старик, помахивая культей. Команда улыбалась, кивая в ответ.


ГОРА МОИСЕЯ

Синай — море, застывшее в камне. Горы поставлены тесно и вровень, как шатры переселенцев. Нет меж ними привольных долин, разноцветных квадратами наделов, а есть ущелья, каньоны. На небе — ни облачка. На земле — ни кустика. Солнце течет по склонам, растекается у подножий. Жара. В этом пекле долго не протянуть — проходит в мышцы, в кости, идти трудно, дышать тяжело. На обратном пути, в раскаленном джипе стало плохо. Насилу добрался. Жар сменялся проливным потом, жестоким ознобом. Два дня меня ломало, лихорадило. А на третий — пришло облегчение. Солнышко улыбнулось раннее, с балкона задул ветерок. Полегчало. Правда, ноги не держали. Но к тому времени я решил: на гору не полезу, 28 км — это и здоровому много, а ваучер на экскурсию сдам, надо отлежаться. 224


Пошел искать гида. Обычно они у ресепшн крутятся. А моего нет. И «мобилка» молчит. В ресепшн недоумение: с утра не было и к обеду не явился. Заходите вечером. Хорошо, думаю, сдам ваучер перед ужином. И тут, ковыляя к себе в бунгало, я нахожу посох — легкий, прочный стебель подсолнуха, высоленный в волнах и высушенный под солнцем — чудный пружинистый посох, нижний конец которого я тут же укрепил кусочком шланга для полива, чтобы не стирался о камни. Я потряс им и понял — это неспроста. Надо идти. И перед ужином гида не было. Автобус пришел вовремя, в 23.30. Собрал еще четверых и повез в ночь. Кто же такой Внутренний Голос? Ангел-хранитель? Или демон-искуситель? Путешисту отличить просто. Если говорит: «Иди!» — значит, свой, товарищ. Мой ВГ сулил и то, и это, не называя, конечно, конкретно. Скажем, «ждут тебя чудеса небесные» и «коснешься камней священных», а в конце, в автобусе уже, добавил: «Откроется, что есть «терпение». И умолк. Наш автобус нагнал колонну, и потянулся караван в горы, показываясь змеею на поворотах. Монастырь святой Екатерины ночью закрыт. На дороге темно, группы движутся друг за другом медленно, освещая дорогу фонариками. Я пошел вперед, догнал немцев. У них фонарики горели, а мой погас. И я зашагал 225


с ними, так сказать, в их свете. Перебрасывая посох с руки на руку, поигрывая им, шел я на удивление ходко, даже весело. На меня поглядывали. Одобряли. Скоро и немцы остались позади. Ноги привыкли, не спотыкались. Впереди, куда хватало глаз, посверкивала огнями, змеилась, уходя в гору, вереница, армия туристов и паломников, в которой, окромя пеших, появились уже и конные, вернее — верблюдные. «Камель, мистер, камель, фай доллар, мистер, фай доллар». Погонщики кричат, люди смеются, верблюды отстают. К трем угомонились. К половине четвертого все чаще обозначились привалы. Сидящие на валуне, просто у дороги. И я почувствовал усталость. Появились тенты, торгующие чаем, кофе, колами и спрайтами. Я взял шоколадку. Но приваливать не стал. Нельзя. Если сяду — точно, не дойду. Скорость пришлось сбавить. Как начал спотыкаться — вывод один: не части. Ступай тверже, отымай легче. Топ-топ. Топ-топ. Из-под козырька побежал пот. Иду, дышу, ноги переставляю, а колени дрожат. Левая затекать стала, сводить. А тут еще — выбирай: пять км по пологой, либо три по ступеням, выбитым в скале монахами. Уж верно, легкого пути они не искали. Хотя… Два лишних километра… Задумался на ходу. Отер шапочкою лицо. И увидел звезды. Пока приходилось глядеть под ноги, пока козырек и горы заслоняли небеса, я не замечал и не предполагал, что 226


увижу; а тут они развесились над вершиною Моисея и оказались созвездием Весов, моим, открывшимся впервые. Любить звезды мало. Их надо знать. Изучать карты. Почитывать легенды. Не вредно овладеть астрологией. И здесь уже без домашнего телескопа никак. У меня дома — «Мицар», добротный рефлектор со 169-кратным увеличением, на балконе. Однако Весы и ему не давались. Висят над самым горизонтом, прячутся за домами. Да и само по себе созвездие невыразительное: ни ярких звезд, ни скоплений, ни туманностей. Одно, что — мое. А здесь — броское. Вполнеба. Каждая звездочка — и белая альфа, и голубая — бета, и затменно-переменная — дельта, и тэта, и сигма, — каждая играет свое, собственную гамму, и ведет, ведут за собой. Так, незаметно, я пошел по долгой дороге, по серпантину, многократно менявшему направление. Народ шел молча, слабые отпадали, усаживаясь — кто за чаем, кто просто на валуне. Дорога становилась уже, превращаясь в тропу, и уже двигались цепочкой, обходя привалившихся. Заметно похолодало. Внизу — +30, а здесь — градусов 5, если не меньше. Когда идешь, не холодно, однако колени мерзли. Шорты не спасали, и я позавидовал паломникам, одетым в длинное, монашеское. Их становилось все больше. Женщины, девочки в глухих платках, молодые послушники, монахи, священники, ксендзы, пасторы — все они шли не спеша, но твердо, наверняка зная, что дойдут. 227


А я не знал. Я упал на лавку и, кутая ноги в одеяле, взятом здесь же напрокат, тянул чай с тремя ложками сахара, грыз для сил шоколад, понимая, однако, что — все, как говорится, — приплыл, буду здесь, эти ступени  — здесь начинался последний участок — эти 789 ступеней — нет, не-ет, уже не по мне… — Что, милок, пристал? — рядком на лавку опустились паломницы. Ближайшая — старушка, махонькая, горбатенькая — глядела на меня снизу, вздыхая, приходя в себя. — Ох, пристала кобыла, что до Киева сходила… А вить — на этом не устанешь — так на том не отдохнешь… Дойдешь! — глянула на меня ласково, улыбнулась. — С такою-то палкой — дойдешь… И подхватилась, поковыляла первая, взбираясь на каждую ступеньку особо, как малое дитя, в два шажка, но споро, ловко, не задерживая общего движения, успевая и палкой впереди постукать, по следующей, потому как на зрение, видать, надеялась не слишком. И я пошел. Следом за нею, приваливаясь, унимая дрожь, переводя дыхание, как и она. И дошел, и забрался наверх и, заглянув в церковку, отыскав местечко снаружи, устроился промеж людей, вповалку, укутался в одеяло и стал ждать. Тихо просыпался Синай. Звезды стаяли. Небеса голубели. То ли туман, то ли сумерки хоронились в межгорьях. Дали лежали в дымке. И лишь на востоке светлело, восток уже копил, уже ждал, как набросит и примет бегущие тени, и озолотит главу первыми радостными лучами. 228


— Боже мой! Боже мой! — думалось мне. — Неужели я мог не пойти, не дойти, не увидеть?! Сколько раз искушение подползало ко мне, но каждый раз находилось слово, или звезда, или старушка, каждый раз посылалось нечто, помогавшее мне. Словно кто-то звал, кто-то тащил меня за собой, но так деликатно и ненавязчиво, с такой нежной улыбкой, являя истинную Любовь во всей ее чудесной деловитости. «Коль на этом не устанешь, так на том — не отдох­ нешь...» Но разве на вершине думаешь о чем-то? На вершине — тишина. Вершина отделяет, обводя горизонтом, заставляя снять шапочку и оглядывать мир, состоящий из гор, близких и далеких, и небес, далеких и близких. Вниз я летел. Сначала по ступеням, танцуя на носочках, как по клавишам. Затем по тропе, срезая углы, обгоняя медленно вальсирующих паломников. И наконец по пологой дороге широким балетным бегом в радостной толпе демонстрантов. Бывали па, когда, оттолкнувшись и опираясь на посох, взлетал я над публикой, возносясь на секундочку в небеса, чтобы восхитить, вернуться и пробовать снова. Меня приветствовали. И я отвечал тем же. Я вспомнил всё: и «Банзай!» и «Салюдос!», и «Шалом!» и «Барефдзес!». И особенно «Па-берегись!», вычитанное когда-то. Этот полет, или скорее — порхание, оказалось возможным благодаря особому углу наклона и кривизне 229


спуска, рассчитанным с идеальной точностью и позволяющим бежать, не ускоряясь, т. е. не тормозя и не падая, — именно с той скоростью, с которой обычно передвигаются ангелы. В гору я тащил грехи и сомнения — а сбросил ношу, и поскакал вниз юным пятнадцатилетним орлом. «Коль на этом не устанешь, так на том — не отдохнешь!» Вот о чем говорила старушка! О пути туда, в терпении, в поте лица своего, сквозь тернии — к моему созвездию, и назад, с горки, с пением и танцами, на экскурсию в монастырь! Из ночи — в день. Из вчера — в сегодня. А совсем не о жизни и смерти, не о том свете. Нечего о том и думать путешественнику, тем более с посохом.


СОДЕРЖАНИЕ

СКАЗОЧНЫЙ ОСТРОВ . . . . . . . . . . . . . . . . 5 ДОМ, КОТОРЫЙ СЭМ . . . . . . . . . . . . . . . . 15 ПАРАДИЗ . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . 78 О ВИДАХ ЛЮБВИ К КИТАЮ (Mозаическое эссе с претензией на взаимность) . . . . . . . . . . . . . 84 БРИТАНИЯ . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . 116 ЦЕЙЛОН  УЛЫБАЕТСЯ. . . . . . . . . . . . . . 126 МАСТЕР БОТЛИНГА . . . . . . . . . . . . . . . . 178 О, ГРУЗИЯ МОЯ!.. (Пять тостов с комментариями) . . . . . . . . . 186 ГОРОД ГРОТЛИ . . . . . . . . . . . . . . . . . . . 198 БОРНЕО . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . 208 ГОРА МОИСЕЯ . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . 224


Литературно-художественное издание

ЧЕРЕПАНОВ Сергей Юрьевич

Рисунки Оксаны Здор Ответственный за выпуск Юрий Ковальский Художественное оформление, оригинал-макет Оксана Здор Художественно-технический редактор Любовь Ильченко Корректор Людмила Гребельник

Подписано в печать 05.08.2014. Формат 70 108 1/32 . Гарнитура Peterburg. Бумага офсетная. Печать офсетная. Усл. печ. л. 10,15. Усл. кр.-отт. 10,15. Зак. № ООО «Журнал «Радуга». 01030, г. Киев, ул. Б. Хмельницкого, 51-А. Свидетельство о внесении в Государственный реестр издателей: серия ДК № 1209 от 27.03.2003. Отпечатано в типографии ООО «Бизнесполиграф», 02094, г. Киев, ул. Вискозная, 8.

Profile for Sergey Cherepanov

Верхом на посохе  

Верхом на посохе  

Advertisement