Panorama 06, February 2020

Page 29

panorama media group

nанорама От мятежно поднятых знамён, — Оттого, что лагерь был мне слишком тесен, А вдали маячил новый небосклон… Любым путем избежать привычной скуки «разрешённого», а и того хуже, монолитной обязаловки группового мышления, было давней, от рождения присущей ему чертой. В своих мемуарах он вспоминает: «Я уважал неуважение. Ценил ослушничество. Я читал только те книги, которые мне запрещали читать». Это признание дорогого стоит. Выходит, что когда в Москве революционная деятельность была опасным «ослушничеством», он увлекся ею. Когда она обратилась в скучные эмигрантские сходки в почти безопасном Париже – он не только сам дал деру, но и Лизу увёл с собой. Отойдя от партийных лекций, собраний и склок, счастливые любовники поселились в комнатке у Ботанического сада, в двух шагах от медицинского факультета Сорбонны, где стала учиться Лиза. Илья же, заразившись от нее жгучим интересом к поэзии, начал сам писать стихи. Вот его автопортрет того времени: «Одет в бархатную куртку. Провожу целые дни в музеях. Мне нравится Боттичелли. Второй год, как пишу стихи.

но после начала первой мировой, приходит нерегулярно, что еще больше роднит юношу из состоятельной буржуазной семьи с нищей монпарнасской братией. Вот гениальное описание эпатажной внешности молодого Эренбурга, составленное с натуры Максимилианом Волошином: «С болезненным, плохо выбритым лицом, с большими, нависшими, неуловимо косящими глазами, отяжелелыми семитическими губами, с очень длинными и очень прямыми волосами, свисающими несуразными космами, в широкополой фетровой шляпе, стоящей торчком, как средневековый колпак, сгорбленный, с плечами и ногами, ввёрнутыми внутрь, в синей куртке, посыпанной пылью, перхотью и табачным пеплом, имеющий вид человека, «которым только что вымыли пол», Эренбург настолько «левобережен» и «монпарнасен», что одно его появление в других кварталах Парижа вызывает смуту и волнение прохожих». Говоря о внешности молодого Эренбурга, стоит привести такой почти анекдотический случай. Писатель Алексей Толстой как-то послал открытку на

Лиза и Илья в Париже, 1910 г.

Начал случайно: полюбилась девушка, она любила стихи; я промучился ночь и срифмовал несколько четверостиший. Денег нет, но вместо колбасы покупаю туберозы. Презираю действие: верю, что красота связана с созерцанием». Через несколько лет, в 1915-м, «сбрасывая Боттичелли с корабля современности», он вспоминает о себе куда жёстче: «Мне 24 года, на вид дают 35. Рваные башмаки, на штанах бахрома. Копна волос. Читаю Якоба Беме, Арсипресто де Ита, русские апокрифы. Ем чрезвычайно редко. Заболел неврастенией, но болезнью своей доволен. Ненавижу красоту. В стихах перешел на прозаизмы и на истерику; в жизни запутался. История вызывает во мне отвращение. Одобряю апостола Павла: он дробил античные статуи. Боттичелли кажется мне коробкой для конфет. Признаю Греко и кубистов». Именно в то время он становится завсегдатаем «Ротонды» с ее интернациональной тусовкой талантливых и, как положено богеме, нищих служителей изящного. В парижских кафе, чьи сердобольные хозяева выдают своим клиентам, полным вдохновения, но часто полуголодным поэтам, писчую бумагу, Эренбург обрастает знакомствами с русскими и французскими художниками и поэтами, составившими позже славу европейского и мирового искусства. Список имен тех, с кем он проводил дни и ночи в Ротонде, своем «втором доме», бесконечен. Вот, навскидку: Аполлинер, Мальро, Луи Арагон и Эльза Триоле, Леже, Пикассо, Модильяни, Ривера, Матисс, а также русские эмигранты Алексей Толстой, Шагал, Сутин, Ларионов, Гончарова… Портреты Эренбурга их работы разбросаны сегодня по музеям всего мира, — а он, не скупясь, рассыпал их имена по страницам своих книг. Вспомоществование от отца, особен-

адрес Ротонды, поставив вместо фамилии Эренбурга «Au monsieur mal coiffe» («Плохо причёсанному господину»). И послание передали по назначению. Итак, в Париже он из революционно настроенного фрондёра-подпольщика ненатужно преображается в эстета, богему и космополита, непревзойдённого переводчика Франсуа Вийона – «…И сколько весит этот зад, узнает скоро шея» - но в первую очередь, - поэта. В ранних его стихах то и дело мелькают изысканные туберозы, камины, арлекины и гардемарины. В одежде гордого сеньора На сцену выхода я ждал, Но по ошибке режиссёра На пять столетий опоздал. Он пишет о поразившем его таинстве католической литургии и о величественной красоте храмов, где он ей внимает. Однако, голосу его парижской музы доступен не только романтическивозвышенный регистр. Временами он демонстративно антиэстетичен. Пободлеровски беспощадный мотив эстетизации всего отвратительного, гадкого, мерзкого сполна удается «левобережному» эмигрантскому поэту. Образ «прекрасной и вечной женственности» грубо ниспровергается с пьедестала, куда самим поэтом был водворён, кажется, еще вчера. Но даже в этих стихах можно расслышать по-эренбурговски горестный вздох, усталое сострадание человеку, обречённому на муки уродливой, недостойной его жизни. … А нищие кричат до драки Из-за окурков меж плевков, И, как паршивые собаки, Блуждают между кабаков, Трясутся перед каждой лавкой, И запах мяса их гнетёт… Париж, обжора ешь и чавкай, Набей получше свой живот

almanac panorama #6 (2026), February 5 - 11, 2020

B5

И раствори в вонючей Сене Наследье полдня-блуд и лень, Остатки грязных испражнений И все, что ты вобрал за день! …Она по-прежнему блудлива И ждет желанного конца, Чтоб снова ночью похотливой Найти слюнявого самца. А жертву беглых наслаждений Червивый жалкий лишний плод Как кучу грязных испражнений Она исторгнет и уйдёт… Невзирая на эти всплески «эстетического кощунства», увлечение Эренбурга католицизмом дошло до того, что он хотел, по его собственному признанию, «принять католичество и отправиться в бенедиктинский монастырь. Но не свершилось». Его кумиром того времени становится, …кто бы вы думали? Папа Иннокентий VI, милосердный и справедливый понтифик 14-го века, времен «Авиньонского пленения»: Все что мне знать дано устами благосклонными, Что записал иглой я на жемчужной ленте, У Ваших светлых ног, с глубокими поклонами, Я посвящаю Вам — Святейший Иннокентий… После католицизма случались у него и другие духовно-интеллектуальные привязанности, рождённые космополитичным ощущением «мирового гражданства». Что до Лизы, то пути их резко разошлись еще в 1910-ом. После недолгой жизни в Париже она вернулась в Россию, захватив с собой испещрённые стихами тетради друга. Вскоре она телеграфировала из Питера, что они приняты в несколько литературных журналов и заслужили похвалу общепризнанных мэтров, Брюсова, Волошина, Гумилева, Бальмонта, и даже Блока. Так Эренбург не покидая Парижа вошел в славную плеяду русских поэтов Серебряного Века. Не износив, что называется, и башмаков, в которых провожал Лизу на вокзал, Эренбург страстно влюбляется в другую студентку Сорбонны, прелестную медичку Екатерину Шмидт, ставшую его первой гражданской женой, и судя по стихам, ей посвящённым, оставшейся самой страстной и глубокой его любовью. Родив Эренбургу дочь Ирину, когда ему было лишь 20 лет, она ушла от него к их общему другу, искусствоведу Тихону Сорокину, что не помешало всем троим навсегда остаться добрыми друзьями. Их общая приятельница вспоминает: «Катя была влюблена в благородного Тихона; человек без блеска, не гений, он был другом, на которого можно было положиться, а после нескольких лет жизни с Ильей — талантливым, с искрящимся саркастическим умом — Катя устала и от его темперамента, и от его капризов, и требовательности, и эгоизма. Пришло время, когда она больше не могла делить с ним постель, полную табачного пепла…». Но нам осталось гениальное «В Брюгге», где молодые люди побывали в 1910 году, в самом зените своей любви, и где рефреном звучит гениальная метафора любви - навсегда оставленное в сердце жало: ...Все мне кажется тогда музеем чинным, Одиноким, важным и таким старинным, Где под стёклами лежат камеи и эмали, И мои надежды, и мои печали, И любовь, которая, вонзивши жало, Как оса приникла и упала. К Екатерине Шмидт обращено и пленительное «Я скажу, что ты смугла, как лето…», и много других великолепных созданий его любовной лирики. В 1914 году Эренбург избежал во Франции призыва на войну из-за врождённой болезни сердца. Его участие в первой мировой ограничивается журналистскими сводками с ее Западного фронта, которые он, вслед стихам, посылает из Парижа в российские газеты, чем спасается от голода. В Россию Эренбург возвратится (ненадолго) лишь после Февральской революции. Но проскитавшись несколько лет

www.panorama-e.com

вместе с Осипом Мандельштамом, одной молодой особой, и женой (он успеет в 19-ом жениться на юной киевской художнице Любе Козинцевой) по охваченной гражданской войной стране, побывав и под «красными» в Москве, и под белыми в Киеве и Крыму, и под меньшевиками в Грузии, испытав голод, бездомье, страх погибнуть в казачьем погроме – «меня выдавали слишком семитские губы» - , увидев невиданную разруху, горы трупов и отвратительный разгул жестокости с обеих сторон, он прямо там, по свежим следам, напишет полный горчайшей сыновей боли цикл «Молитва о России», в 14 стихотворениях которого отображена хроника событий времен революционного Апокалипсиса. В одном из них, «Судном дне», настойчивым рефреном звучит настолько крамольная мысль об Октябрьской революции, что через какие-то 20 лет его бы немедленно пустили за нее в расход: …Детям скажете: «Осенью Тысяча девятьсот семнадцатого года Мы ее распяли!.. В другом, «Молитва за детей» страстное обращение к Господу, «пожалеть детей», самых беззащитных жертв революционного беспредела: …Пожалей их! Тех, что при каждом выстреле Пугливо друг к дружке жмутся, Тех, что - такие голосистые – На бульваре играют в «революцию»... Но иногда увиденное представляется ему началом новой величественной эры в истории России, при акте рождения которой ему довелось присутствовать. Суровы роды. Час высок и страшен. Не в пене моря, не в небесной синеве, На тёмном гноище, омытый кровью нашей, Рождается иной, великий век. Максимилиан Волошин в статье «Поэт и революция» скажет об авторе «Молитвы о России» поразительные слова: «Никто из русских поэтов не почувствовал с такой глубиной гибели родины, как этот Еврей, от рождения лишённый родины, которого старая Россия объявила политическим преступником, когда ему едва минуло 15 лет, который десять лет провел среди морального и духовного распада русской эмиграции... «Еврей не имеет права писать такие стихи о России», — пришлось мне однажды слышать восклицание по поводу этих поэм Эренбурга. И мне оно показалось высшей похвалой его поэзии. Да! — он не имел никакого права писать такие стихи о России, но он взял себе это право и осуществил его с такой силой, как никто из тех, кто был наделён всей полнотой прав». Получив, как уже было упомянуто, советский паспорт, Эренбург в начале 21-го года на этот раз, не один, а с женой, в странном статусе полуэмигранта возвращается в Европу, где пишет прозу, публицистику, путевые очерки для советских газет и издательств. Густопсовое рыло режима тогда еще не совсем сформировалась, и на независимость его блистательного пера никто не посягает. У перманентно голодных эмигрантов из писательской братии красный паспорт Эренбурга вызывает удивление, а порой, и зависть. Елизавета Полонская все это время жила в России. Она пережила на родине страшные годы мировой, гражданской и отечественной войн. Вышла замуж. Родила сына. Стала первоклассным поэтом, единственной «сестрой» в блистательном содружестве «Серапионовы братья», куда входили Лев Лунц, Вениамин Каверин, Михаил Зощенко. Всю жизнь проработав врачом в ленинградской поликлинике, она до последнего вздоха писала прекрасные, но, увы, мало кому известные стихи. Наиболее любознательных отсылаем к тому ее поэзии, вышедшему в 2008 году в «Новой Библиотеке поэта», и снабжённому великолепной библиографией. Продолжение следует

tel: (323)463-7224, (323)463-7007, fax: (323)460-2980


Issuu converts static files into: digital portfolios, online yearbooks, online catalogs, digital photo albums and more. Sign up and create your flipbook.