Эсфирь Коблер. Путь к дому Отца Моего

Page 1



Эсфирь Коблер

Путь к дому отца моего

2016


УДК 82-3 ББК 84-4 К55

К55

Коблер Эсфирь Путь к дому отца моего. — [б. м.] : [б. и.], 2016. — 244 с. — [б. н.] Сборник «Путь к дому Отца Моего» — воспоминания, рассказы и эссе о родных и близких, о трудном и сложном ХХ веке, о людях умных, сильных, глубоких, достойно прошедших свой путь. В книге есть и мои личные воспоминания о прошлом. Надеюсь, они многим напомнят их собственную жизнь.

УДК 82-3 ББК 84-4 16+ В соответствии с ФЗ от 29.12.2010 №436-ФЗ

© Эсфирь Коблер, 2016


Рисунок Марии Ефремовой

3



Странники среди звезд



Все мы странники среди звезд. Мы пришли ниоткуда и уйдем в никуда. Мы не знаем своей дороги, мы не знаем своего пути. Единственное, что мы можем, — это познать самих себя. «Познай самого себя — на самом деле означает, что звезды, например, мы можем тоже, конечно, познать, но это очень далеко от нас. И, поэтому, то же самое, столь же существенное, что вытекает из познания звезд, можно извлечь, углубившись в близкое, в себя. В том смысле, что мы можем стать людьми. Человеческое появляется тогда, когда появляется связь с чем-то вневременным. Само по себе время несет хаос и распад (неопределенность). А если есть человек, то есть и какая-то упорядоченность». Так писал великий философ Мераб Мамардашвили. Время и человек — понятия между собой связанные, хотя в определенной системе координат время объективно, а человек всегда субъективен. В познании себя нас множество и мы похожи, но в этом — познай — мы индивидуальны и одиноки. Нельзя познать за меня, нельзя понять за меня, нельзя любить за меня, в этом Я индивидуален, одинок, личностен. И еще нельзя помнить за меня. Все приходит вместе со мной, и уходит вместе со мной. Память не сохранится не только обо мне, но и моя индивидуальная. Но где-то там, среди звезд, хранится все то, что есть Я. Даже зафиксировав слово, мы забудем его на земле, оставим во времени, но там, среди звезд, оно сохранится обязательно. Недаром порыв евреев к единобожию так тесно был связан со Словом. Господь сказал, и Авраам уводит народ свой в пустыню, бросая город и блага его во имя Слова Божьего. Моисей выводит народ свой из Египта в землю обетованную, повинуясь Слову Божье7


му, но оставляет в самом Египте порыв к Богу Единому. Жарким июльским вечером 1911 года в российской глубинке, в черте оседлости, в еврейском городке Николаеве играли на скрипке, били в бубны, посвистывали на флейте; раввин прочитал молитву и пожелал счастья молодым, а также много детей, чтобы они радовали душу и украшали дом. Но только странная это была свадьба. Глаза невесты сверкали огнем, пышные черные волосы, собранные в высокую прическу, еще больше подчеркивали стройность ее фигуры, но вот только невесте было 41 год, а жениху всего 28 лет и он вовсе не выглядел счастливым. Это были мой дед, которого в нашей семье никто не видел и не знал, и моя бабка Рахиль, чья страстность, властность, сильный характер, прочитываются даже на фотографиях. Ей было 24 года, возраст замужества, когда умерли родители, и на ее руках остались шестеро младших братьев и сестер. В конце девятнадцатого века эта молодая девушка сумела не растеряться, не пойти по миру, а получить специальность массажистки и повивальной бабки, поднять всю семью на ноги, дать возможность выжить, получить образование и продлить свой род. Но молодость ее прошла. И что же? Младшая сестра, достигнув зрелости и самостоятельности, нашла себе прекрасного жениха. Вот теперь, когда они выбились в люди и держали шляпный магазин не только в Бердичеве, Одессе, но и в самой Москве, именно теперь этот приказчик, получивший образование за границей, прекрасно играющий на пианино, немного рисующий, сочиняющий стихи, такой умный, начитанный, утонченный, он должен достаться Розе? Нет — это ее приз. Сначала должна выйти замуж старшая сестра, в конце концов, таков древний обычай. И вот теперь она выходит за него замуж.

8


«Иаков полюбил Рахиль и сказал Лавану: Я буду служить тебе семь лет за Рахиль, младшую дочь твою. И служил Иаков за Рахиль семь лет; и они показались ему за несколько дней, потому что он любил ее…» (Бытие. глава 29).

Через семь лет сыграли свадьбу. Утром же оказалось, что это Лия…» В нашей семье роль Лавана сыграла сама Рахиль. А ровно через год, переехав в Одессу, в присутствии Одесского раввина она потребует от своего мужа расписку, которая до сих пор хранится в нашей семье, что он, Яков Кобылер, не будет претендовать на сына, который должен родиться (непременно сын), и к его воспитанию не будет иметь никакого отношения. Расписка эта датирована июлем 1913 года, а когда в декабре родился мой отец, то его воспитывали две женщины — собственная мать и тетка Роза, которая считала этого мальчика, рожденного от любимого человека, своим собственным сыном. Она никогда не выйдет замуж. Всю свою жизнь она посвятит воспитанию моего отца, а когда он умрет — его памяти. А его мать, моя бабка Рахиль, отравилась через 40 дней после смерти сына. Ей было 84 года, и она не хотела больше жить. Тетка провела на кладбище последние пять лет своей жизни и, умирая, вероятно почувствовала облегчение. Меня же три года, а мне было 9 лет, когда умер отец, держали в своеобразном заточении: закрытые шторы, ни радио, ни телевизора; мне разрешали только ходить в школу и читать книги. В 12 лет я взбунтовалась. Во мне вспыхнул тот бешеный гнев, который был присущ моему отцу, и портил жизнь этому необыкновенно умному и чистому человеку. Отец многое не успел сделать: он мечтал увидеть мир, но умер за железным занавесом, он хотел написать книгу, 9


но не успел, он хотел уехать в Израиль, но за него это сделала моя старшая сестра, дочь отца от первого брака, которая так не хотела уезжать. Она была тяжело больна. В России начала 90-х годов она не смогла бы выжить, в Израиле ей продлили жизнь. Выстрадав свою жизнь в России, там, в стране обетованной, она умирала, примиренная с Богом. Еврейка, принявшая христианство, она была счастлива тем, что обошла все святые места, и все же, умирая, говорила мне: «Хоть на день бы в Россию». Страшно то, что сестра знала, что умирает, душа ее долго протестовала, но, смирившись, она приняла смерть легко, только очень тосковала по России. Странная, противоречивая огромная страна. Пока её столица погрязала в воровстве, алчности и лжи, в провинции продолжалось духовное движение, поиски смысла бытия. Пожалуй, ни один спектакль не производил на меня столь сильного впечатления, имел столь решающее действие на мою судьбу, как инсценировка «Маленького принца» на сцене сельского клуба в российской глухой деревне на краю казахских степей. В сорокаградусный мороз маленький зал сельского клуба был полностью заполнен. Пахло жареными семечками и свежей краской. Я не помню имени мальчика, который играл одновременно и Принца и Лиса. Можно говорить о мастерстве маститого актера, о культуре, традициях, темпераменте и т.д., но как рассказать об игре мальчика-подростка? Он не перевоплощался, он жил на сцене. Никакой мастер не в силах так играть, как жил на сцене мальчик с тонким светящимся лицом. Он был уверен, он знал, что все люди хотят, чтобы их приручили. Это так просто и почти невозможно. Помните, Лис говорит:

10


«Узнать можно только те вещи, которые приручились. У людей уже не хватает времени что-либо узнавать. Они покупают вещи готовыми в магазинах. Но ведь нет таких магазинов, где торговали бы друзьями, и потому люди больше не имеют друзей. Если хочешь, чтобы у тебя был друг, приручи меня! Если ты меня приручишь, моя жизнь точно солнцем озарится». И весь зал замер при этих словах. Не потому, что публика неискушенная, а потому, что этот мальчик так сказал слова, как не под силу иногда даже великому актеру. Вот почему моя сестра так скучала по России. Где еще в сорокаградусный мороз на сцене маленького клуба самодеятельный актер так сыграет Экзюпери? Можете ли вы представить в другой стране философа, писателя, затерянного где-то в лесной глуши или бесконечных степях, знающего, что никогда не опубликуется, никогда не увидит своих произведений или размышлений в печати, но упрямо пишущего в стол, для себя? Наташа любила именно эту Россию. Наташа похоронена в Иерусалиме, на православном кладбище в греческом монастыре, который стоит ближе всего к Сионской долине, куда Господь прейдет, чтобы судить всех последним судом. Она не успела приехать перед смертью в Россию… Увидеть Иерусалим и умереть… Люди, о которых я рассказываю, весьма необычны, разновелики по уровню таланта, ума, образования, а между тем они, как и тысячи других, не состоялись, ушли в небытие, не оставив следа. Значит, принадлежат к той колоссальной массе людей, которую мы называем мещанством с точки зрения высокой поэтики. Следуя словам Германа Гессе, поймем, что:

11


«Мещанин по сути своей — существо со слабым импульсом к жизни, трусливое. Боящееся хоть сколько-нибудь поступиться своим „я“, легко управляемое, большинство интеллигентов, подавляющая часть художников принадлежит к этому типу (Степного волка). Лишь самые сильные из них вырываются в космос из атмосферы мещанской земли, а все другие сдаются или идут на компромиссы, презирают мещанство и все же принадлежат к нему, укрепляют и прославляют его, потому что, в конечном счете, вынуждены его утверждать, чтобы как-то жить. Трагизм этим бесчисленным людям не по плечу, по плечу им, однако, довольно-таки злосчастная доля в аду, в котором довариваются до готовности и начинают приносить плоды их таланты… У всех этих людей, как бы ни назывались их деяние и творения, жизни, в сущности, вообще нет, то есть их жизнь не представляет собой бытия, не имеет определенной формы, они не являются героями, художниками, мыслителями в том понимании, в каком другие являются судьями, врачами, сапожниками, учителями, нет, жизнь их — это вечное, мучительное движение и волненье, она несчастна, она истерзана и растерзана, она ужасна и бессмысленна, если не считать смыслом как раз те редкие события, деяния, мысли, творения, которые вспыхивают над хаосом такой жизни». Это определение нескольких поколений, это проклятый ХХ век, пронесшийся над Россией, как ураган, сметающий все на своем пути; это время, уничтожавшее творческое начало слабых, зато вознесшее сильных духом. «Степной волк» сказал нам о том, что есть времена, когда «целое поколение оказывается между двумя эпохами, между двумя укладами жизни в такой степени, что утрачивает всякую естественность, всякую преемственность в обычаях, всякую защищенность и непорочность». Эти времена в России длились весь ХХ век, они съели 12


мою семью и моих друзей. Но я хочу рассказать о тех, кто даже в такое время сохранили свою личность. Личность, согласно Лосскому, «есть существо, обладающее творческою силою и свободою; она свободно творит свою жизнь, совершая действия во времени и в пространстве». И хочется посмотреть — каков же этот акт собственного со-творения. В жизни мы должны стремиться к полноте бытия. Только тогда она осуществится, но почти всегда, когда жизнь уходит, мы понимаем, что этого не произошло. Я понимаю. Моя жизнь прошла не так, как должна была пройти. В детстве мне были присущи какие-то любопытные особенности. Я помню себя месяцев примерно с восьми. Мы жили в глухой молдавской деревне, куда буквально убежали из Москвы, я помню, что проснулась ночью с неудержимым желанием — непременно быть на улице, увидеть то, что мне неизвестно. Когда тебе 7 — 8 месяцев есть только один способ заставить себя услышать — заплакать. Моя мать решила, что у меня болят уши и, завернув в одеяло, вынесла меня на улицу. Я увидела то, что хотела увидеть, но еще не знала этого: я увидела звезды. Огромные, сияющие на фоне черного неба, они казались такими близкими! И еще одно воспоминание: мне, видимо, год. Меня везут на телеге, я лежу на сене лицом вверх и вижу над собой бесконечно чистое синее небо…, когда я, много лет спустя, читала у Толстого о небе Аустерлица, открывшемся перед князем Андреем, мне было понятно все, что чувствовал он. «Над ним не было ничего уже, кроме неба, — высокого неба, не ясного, но все-таки неизмеримо высокого, с тихо ползущими по нему серыми облаками… Да! все пустое, все обман, кроме этого бесконечного неба. Ничего, ничего нет, кроме его». Еще одна из моих особенностей открылась несколько 13


позже: я умела читать чужие мысли, чувствовать, не переживать, а именно чувствовать, чужие ощущения. Мне было девять лет, когда умер мой отец. Его увезли на «скорой» с подозрением на инфаркт. Воспользовавшись тем, что в доме нет взрослых, я вертелась перед зеркалом и вдруг в зеркале увидела, как умирает отец. Пока я была подростком, эти особенности заставляли меня отдаляться от детей и жить своей замкнутой жизнью. Но я так настрадалась от одиночества в детстве, что в годы юности я захотела быть такой как все: иметь семью, детей, друзей. Я подавила все, что мне дано было от природы, я выбрала себе обыденную жизнь и это была моя самая большая ошибка. Замечательная фраза Льва Толстого: «жизнь Ивана Ильича была самая обыкновенная, то есть самая ужасная» просто не воспринималось мной во всей ее суровой правде. Когда я добавила к тексту Льва Толстого слово — и потому — самая ужасная, — тогда я поняла, насколько это соответствует всему, что произошло со мной. Только в моменты сильных любовных переживаний я вновь возвращала себе и ясновидение, и вещие сны. К сожалению, люди, которые любили меня или которых любила я, мало разбирались во всем этом. Они пугались проявлений непонятного, говорили мне о скромности, о том, что таких вещей в нормальном состоянии не бывает, о том, что надо жить как все… «Мудрость, которую мудрец пытается передать другому, смахивает на глупость». Герман Гессе, как всегда, прав. Теперь подобные явления называются модным словом — «проскопия», а тогда за такие штучки можно было и в психушку попасть. Проскопия, как ее определяют, — сверхчувственное восприятие, это некое получение информации через психику определенного человека. Предсказание событий касается как будущего, так и прошлого, то есть будущее предсказывается, а прошлое провидится. Сколько событий прошлого покрыто тай14


ной, которую хочется или нужно узнать! Мой отец был историком и, несомненно, обладал даром проникновения в будущее и прошлое. По-видимому, он не отдавал себе в этом отчета. Просто все считали, а так оно и было, необыкновенно умным человеком. Он всегда предсказывал, что рано умрет, и умер в 45 лет. На могиле отца друг его юности с такой характерной фамилией — Рабинович — многое рассказал мне об их юности. Отец тогда был высок, черноволос, голубоглаз — очень красив и необыкновенно умен. Они поступили в Историко-архивный институт в 1933 году и после экзаменов как Герцен и Огарев поднялись на Воробьевы горы, чтобы поклясться в вечной дружбе и верности, и любви к Родине. Но отец, глядя на расстилавшуюся перед ними Москву, которую он очень любил, предсказал, что будет с этой страной ближайшие 20 лет: новые лагеря, массовые аресты, войну, легкую оттепель после смерти Сталина, а дальше он ничего не мог сказать. Неудивительно. Он умер в 1958 году. Многое предвидя, он смог спасти от ареста и лагеря сначала одну любимую им женщину, а через некоторое время другую. Первая жена отца, Лиза, мать моей старшей любимой сестры, приехала из Польши вместе со своей семьей и подругами в 1934 году. Эти еврейские юноши и девушки уехали из предфашистской Польши в Советский Союз — строить коммунизм. Судьба тех, кто остался в Польше, хорошо известна: все их родственники, друзья и подруги погибли в Освенциме. Но и до этого, как рассказывала тетя Лиза, если еврейские дети учились в одной гимназии с поляками, они должны были стоять весь урок, они не имели права сидеть в присутствии поляков. Понятно, что приехав в Советский Союз, они посвоему были счастливы. Но после ареста Бухарина все изменилось. Все, кто так или иначе был связан с Бухари15


ным или деятельностью Второго Интернационала, были арестованы. Посадили и расстреляли брата тети Лизы, Брука, активного деятеля Интернационала. Посадили в психушку одну из ее подруг, и она провела там всю жизнь, до конца 60-х годов, пока тетя Лиза не нашла ее; отправили в лагерь еще одну ее подругу, удивительную женщину, с которой я познакомилась в конце 60-х и была поражена ее умом, задором, жизнелюбием, благородством. Как когда-то декабристы, вернувшись из ссылки, стали нравственным идеалом для целого поколения, так и эти люди, прошедшие лагеря, были духовными наставниками шестидесятников. Но вернемся к отцу. Когда арестовали брата тети Лизы, а он входил в ближайшее окружение Бухарина, отец просто-напросто посадил Лизу и ее мать на телегу и увез в деревню. Там они жили полгода. За это время к ним три раза приходили из НКВД, но не смогли найти, когда компания кончилась, отец привез женщин домой, и больше их не трогали. Еще Миша Рабинович рассказывал мне там же, на могиле отца, как он, Рабинович, верный данной им на Воробьёвых горах клятве любить Родину, добровольцем ушел на фронт, служил десантником, был ранен, получил орден. Мой отец, который почти ослеп перед войной, — у него была опухоль мозга, — был отправлен в тыл с архивами НКВД. Его удачно оперировали, вернули зрение, но, в сочетании с больным сердцем, это сделало его негодным к военной службе. Учитывая его способности и диссертацию, которую, к сожалению, он так и не успел защитить — «Русские архивы эпохи Ивана Грозного» — отца отправили в эвакуацию в Киргизию, в город Ош с архивами НКВД. Там, кстати, он и познакомился со своей второй женой, моей матерью. Можно себе представить, что он прочел в этих архивах, если, — я уже хорошо помню это, — когда отец садился в электрич16


ку, — а жили мы в подмосковном поселке с историческим названием Тайнинская, — и, увидев знакомое лицо, он громко говорил: «Как я рад тебя видеть, давай поговорим по-еврейски, как я ненавижу советскую власть». Если я скажу, что было это в 1955 — 56 годах, то понятно, почему собеседник бледнел и скисал. С Мишей Рабиновичем после войны, поступили соответственно национальному признаку. Вернувшись в 1945 году из эвакуации в Москву (надо понимать с сохраненным архивом НКВД), отец стал одни из организаторов Музея истории и реконструкции Москвы. Когда Миша Рабинович вернулся с фронта со всеми своими медалями и ранениями, отец взял его к себе в музей, но в 1947 году уже начала разворачиваться компания борьбы с безродными космополитами. На собрании, — все мы теперь знаем, как проходили подобные собрания, — осудили безродного космополита Рабиновича и постановили, что надо уволить его с работы как недостойного заниматься советским музейным делом. Мой отец был единственным человеком, который встал и сказал, что если многоуважаемый коллектив не устраивает человек воевавший, раненый, получивший награды, то он, безродный космополит, не проливавший кровь за Родину, тоже не имеет права на столь ответственную работу. До конца жизни отец так и не смог больше найти достойную работу, а Рабиновичу, к счастью, повезло больше. В конце 50-х годов он попал в Исторический музей, где и работал до самой смерти в 70-е годы. «Эта эпоха никак не могла понять и усвоить, что все мы, люди, происходим от Адама, все мы связаны родством, что уже генетически доказано, созданы Богом по образу и подобию Его. Вначале, у истоков, откровение бытия было непосредственной данностью. Грехопадение открыло перед нами путь, на котором познание и имеющая конечный 17


характер практика, направленная на временные цели, позволили нам достигнуть ясности. На завершающей стадии мы вступаем в сферу гармонического созвучия душ, в царство вечных духов, где мы созерцаем друг друга в любви и безграничном понимании. Все это символы, а не реальность. Смысл же доступной эмпирическому пониманию мировой истории — независимо от того, присущ ли он ей самой или привнесен в нее нами, людьми, — мы постигаем, только подчинив ее идее исторической целостности… И тогда перед нашим взором разворачивается такая картина исторического развития, в которой к истории относится все то, что, будучи неповторимым, прочно занимает свое место в едином, единственном процессе человеческой истории и является реальным и необходимым во взаимосвязи и последовательности человеческого бытия». (Карл Ясперс).

К сожалению, в те времена историю понимали несколько иначе, впрочем, и сейчас полно фальсификаторов. Цена исторических фальсификаций — миллионы человеческих жизней. Мой отец, измученный и больной, зная лучше, чем кто бы то ни было, о времени и нравах, запретил мне и старшей сестре даже думать о гуманитарных ВУЗах, понимая, что именно стремление к гуманитарному познанию может сломать нам жизнь. Сестра послушалась отца. За два года до его смерти она не стала поступать в театральный институт (актриса — это не профессия). А поступила в Лесотехнический институт, чем отец очень гордился, но такая «практичность» поломала ее жизнь, и искалечила судьбу. Через 10 лет, когда она поступала на актерский факультет, ее спросили, «где же вы были раньше», — и оставили на режиссерском факультете. Я же (через 8 лет после смерти отца) поступила, как и хотела, 18


на филологический факультет МГУ и полжизни все искала работу, как и предсказывал отец. Не надо ссылаться на времена. «Времена не выбирают, в них живут и умирают». Во всем существует личностная вина или доблесть. Странно, для того, чтобы это понять, понадобилась целая жизнь. Как тут вновь не вспомнить Германа Гессе: «Я говорю то, в чем убедился на деле: передать можно другому знание, но не мудрость, Последнюю можно найти, проводить в жизнь, ею можно руководиться, с ее помощью можно творить чудеса; но передать ее словами, научить ей другого — нельзя». Мне не хватило смелости ни в чем. Ни в том, чтобы стать археологом, как я хотела изначально, потому что люблю даже запах истории, ее пыль, ее прах, ее смещение времени, ее актуальность для меня в тот момент, например, когда вижу надпись на раскопках дома в Иерусалиме: это дом имярек, и мы вспоминаем, что имя это звучит в Библии; потому что любила путешествия без комфорта и вида из окна, а пешком, в пыли, чтобы копаться в прошлом и говорить с людьми, неважно, живыми или мертвыми. Потому что долго боялась писать, делая перерывы в несколько лет — ведь мое окружение пожимало плечами, — а жить не как все было страшно. Я глубоко понимаю Ницше, отрывок из работы «О чтении и писании»: Из всего написанного я люблю только то, что пишется собственной кровью. Пиши кровью: и ты узнаешь, что кровь есть дух. Нелегко понять чужую кровь: я ненавижу, читающих из праздности… Некогда дух был Богом, потом сделался человеком, теперь же — станет чернью… И еще: 19


Вы говорите мне: «Тяжело бремя жизни». Зачем же вам тогда ваша гордость утром и смирение вечером? «Тяжело бремя жизни»: не прикидывайтесь такими неженками! Все мы выносливы, как вьючные ослы. Справедливые слова! В юности я бродила по многим дорогам с неким историко-туристическим кружком. Какие только приключения не сопровождали эти путешествия! И под лед зимой проваливались, промокшие, добирались до места ночевки. Скрывались от местных хулиганов в сугробах, чтобы не попасть в переделку. И ничего, не болели. В юности влюблялась я постоянно, всегда несчастливо, переживала целые бури, зажав их в себе и боясь, чтобы они не вылились наружу. Страсти мне мешали понять, в каких дивных местах мы бываем, например, устье Волги: широкая, огромная, водная гладь, бесконечный простор воды, у берега поросший желтыми кувшинками и огромными розовыми водяными лилиями, бесконечная голубизна неба над головою, воздух, который можно пить. Я также до конца не понимала, с какими необычными людьми сводила меня судьба. В маленьком Поволжском городке тихо жил человек, друживший с Аллилуевым. И в 15 лет, задолго до всех изданных воспоминаний, или книг Солженицына, прочитанного много позже, я узнала и о смерти Надежды Аллилуевой, и о погибели всего окружения Сталина, или, например, об эпизоде, когда Сталин ощипал живого петуха, пока нес его с базара домой. Какого же было мое изумление, когда я прочла об этом случае сначала у Марка Алданова, а потом у Фазиля Искандера. Видно сцена так поразила спутников будущего вождя, что они разнесли историю по свету. Там, в походах я впервые столкнулась со странным своим даром — чувствовать смещение времени. Произо20


шло это в Орше. Вечером, сидя на высоком берегу реки и впервые слыша объяснение в любви, я вдруг физически почувствовала, как сместилось время, и длинный ряд моих возлюбленных предстал передо мной. Я так ничего и не смогла ответить на слова человека, которого до сих пор вспоминаю с теплым чувством, — слова первой любви, — потому что я увидела будущее. В начале очень короткого пути, который кажется нам таким длинным, мы можем увидеть будущее, в конце — только вспоминать о прошлом. Наступает момент, когда мы чаще говорим с умершими, чем с живыми, и тогда уже все равно, жили ли они тысячу лет назад и донесли свои чувства, боль и печаль через слово, дарованное им Богом, или были твоими близкими друзьями, родными, возлюбленными. Каждый из нас когда-нибудь будет повторять слова «Надгробной песни» Ницше: — «Там остров могил молчаливый; там могилы юности моей. Туда отнесу я вечнозеленый венок жизни. От могил ваших, возлюбленные покойники мои, доносится до меня сладкое благоухание, слезами облегчающее сердце мое. Поистине, аромат этот волнует душу и несет облегчение одинокому пловцу. Я все еще богаче всех и до сих пор возбуждаю сильную зависть — я, одинокий! Ибо вы были со мною, а я и поныне с вами: скажите, кому падали с дерева такие румяные яблоки, как мне? — Поистине, слишком скоро умерли вы, беглецы». Я не могу не поверить этим словам. Знаки свыше ведут меня всю жизнь, но я притупила свою интуицию. Убив в юности тонкие материи, подаренные мне, я навсегда обрекла себя на некую душевную тупость, нерасторопность души, если можно так сказать. 21


«Все дни да будут священны для меня», — так говорила некогда мудрая юность моя; поистине, то была речь веселой мудрости!» (Ницше).

Но и в юности я наделала много непростительных ошибок, я не знаю — буду ли прощена. Сама я не могу простить себе, что уничтожила три страницы из рукописи отца, а их было всего четыре. Мне в 16 лет они показались неинтересными, я решила, что по сохранившемуся плану напишу лучше. Отец перед самой смертью задумал написать историю своей, тогда большой семьи, некую сагу о Моргулисах, живших в Бердичеве и Одессе. Вся большая «мишпаха» перед первой революцией в начале прошлого века перебралась в Одессу, и там прошла шумная, бурная и веселая юность детей дружной еврейской семьи, двоюродных братьев и сестер. Семья Моргулисов. Роман в трех частях. У истоков. Мираж Кровью сердца. Первая часть называлась «У истоков» и имела свой план. Свадьба в Бердичеве. Братья и сестры Жизнь и мечты Переезд Рахиль в Одессу Одесса-мама Михаил Григорьевич Моргулис и его семья. 8. Приезд семьи в Одессу в 1903 году. Погром в Кишиневе. 22


9. 1905 год и погром. (Знаменитые погромы в Кишиневе и Одессе моя семья прочувствовала на своей шкуре) 10. Яша и работа на угольном портовом складе. Об этом периоде я знаю только то, что отец, обожавший море, поспорив с двоюродным братом — Михаилом Моргулисом, — с которым будит дружить всю жизнь, поплыл в бурю к буйкам. Он доплыл. Но сердце не выдержало. Порок сердца с тех пор мучил его всю жизнь и стал причиной ранней смерти. А вот седьмой пункт очень меня удивил, учитывая материальной положение семьи. Пожилые родители умерли довольно рано. Примерно в начале 90-х годов Х1Х века. Младшей, Розе было тогда толь лет 10. Старшей, Рахили, моей бабке, значит 24. Но, возможно, они были моложе, когда остались одни. И вот Рахиль берет на себя заботу обо всех младших братьях и сестрах. Она выучилась сама и подняла всю семью. Отсюда и жесткость ее характера, и непримиримость ко всему, что не нравилось ей. Вот как выглядит пункт 7, из книги, так и не написанной моим отцом. 7. Учение Рахиль на курсах по акушерству, фельдшерству и массажу. Выпуск 1901 года. Швейцария, доктор Райх. (Ну как могла моя бабка попасть на эти курсы?! Ведь они были бедны, образование в такой семье давали только мальчикам). А уже потом: 8. Приезд семьи в Одессу в 1903 году. Погром в Кишиневе. 9. 1905 год и погром. 23


10. Яша и работа на угольном портовом складе На этом я прерву план так и ненаписанной отцом книги. Нет, потом я его продолжу, но сейчас мне хочется немного поразмышлять о том, как мы «ленивы и нелюбопытны». Пока были живы носители этой старой семейной культуры и родового знания мы ничего не спрашивали у них. В своем молодом эгоизме мы были уверены, что жизнь, истинная, великолепная жизнь, именно нам дана, а все предыдущие поколения только почва для нашего появления, для нашего дыхания. Например, моя бабка со стороны отца, бабка Рахиль, обладала незаурядным характером, силой воли и умом. Вся беда заключалась в том, что она ненавидела весь окружающий ее мир. Единственным светом, любовью, счастьем был ее сын, мой отец. Свою сестру, нашу общую тетю — тетю Розу, она только терпела за любовь к своему сыну, всех остальных, включая меня, она ненавидела. Я появилась в доме, (о нем, о доме, отдельный рассказ), — я появилась в доме, когда мне исполнилось четыре года, и сразу столкнулась с безграничной любовью отца, равнодушием тетки Розы и ненавистью бабки Рахиль. Раньше я просто думала, что она ревнует сына к моей матери, потому что отец ее, мою маму, очень любил, и только с возрастом поняла, что это была еще и ненависть к стране, к миру, который ее окружал и к тому строю, в котором она прожила вторую половину своей жизни. Я помню как тогда, а это был 1953 год, часто по радио звучали Варшавянка или Интернационал, и я, как всякий ребенок, пыталась подпевать песне, которую слышала. Рахиль начинала трястись и кричать, чтобы я замолчала. Сквозь слезы я отвечала ей, что это песни революции, что вся страна их поет. Тогда я услышала ответ, который запомнила на всю жизнь, что мы, евреи, не имеем права 24


участвовать в жизни страны, потому что, — чтобы здесь не происходило, — во всем будут виноваты евреи. Прошло много лет, прежде чем я осознала всю драматичную истинность и печаль этих русско-еврейских отношений. А тогда бабка рассказала мне о том, что во время революции 1905 года она жила в Одессе. На одном конце города были баррикады, и рабочие противостояли полиции и армии. Она, Рахиль, конечно, была там, и как медсестра помогала раненым рабочим, а ее братья сражались на баррикадах. Это спасло им жизнь. Когда они вернулись в еврейский квартал, то увидели груды мертвых тел, разграбленные и сожженные дома, и те же рабочие, которых она только что перевязывала, с упоением тащили все, что можно было разграбить. Тогда Ребе сурово осудил еврейскую молодежь и сказал, что евреи должны заниматься наукой и торговлей, но не политикой, иначе все евреи будут уничтожены. Если учесть, что основная масса еврейства тогда жила в Российской империи, то Ребе был абсолютно прав. Именно после революционных погромов 1905 года несколько миллионов евреев уехали из России в Америку и потом составили основу благополучия этой страны. А теперь продолжим план той самой ненаписанной отцом книги. 11. Гриша и конфеты. 12. Моня и босяки 13. Коля и Моня 14. Женитьба братьев и отъезд Мони в Австро-Венгрию. Замужество Рахиль 1911 год. Николаев. А я думала 1912 год Бердичев! 15. Революция 1917 года. Февраль — Октябрь. 16. Австро-Венгерская оккупация Одессы (4-ая Станция). 17. Гражданская война (4-ая Станция) 25


18. Голод 1920–21 года. Жизнь у дяди. Южная. Я не знаю, что за всем этим стоит, я не знаю, что хотел написать отец. Я только знаю, что где-то во времени и пространстве исчез мой дед Яков Кобылер, что в Австро-Венгрии должны были жить некие Моргулисы. Что с ними стало после 30-х годов; что в Америке живут некие Маргулисы, (перемена буквы — игра времени и грамматики), потомки знаменитого одесского адвоката, одного из многочисленных двоюродных братьев Моргулисов. Двое его детей — брат и сестра — одновременно повесились, как шепотом передавали в семье из-за случившегося инцеста. Остальную часть своей семье он после 1905 года увез в Америку. Никогда не прощу себе, что уничтожила несколько страниц из ненаписанной отцом книги. Остался только листок, напечатанный на машинке. О, машинка это была его гордость. Новая «Оптима», 1956 года выпуска, единственное, что он завещал мне. Как будто чувствовал, что я попытаюсь что-то написать. Но ее продали, чтобы поставить памятник отцу, на кладбище в Мытищах, где, надеюсь, похоронят и меня. Вот эта страница, написанная отцом. «Наверное, всякая работа это каторга. Предвижу, что лицемеры, охотники поработать, ученые и прочие «знатные от работы» люди, накинутся на меня и с пеной у рта, будут ругать меня, доказывая, что только, мол, труд в поте лица дает удовлетворение, являясь основой жизни, прогресса и многих иных вещей, против которых трудно спорить. Человек изобрел атомную и водородную бомбу, привел в движение космические силы природы, и в ужасе дрожит перед своими открытиями, которых он выпустил из бутылки, как в старину выпустил древнего духа зла. 26


Это было лет тридцать пять тому назад. В одно прекрасное летнее утро 1924 года. Еще не взошло солнце. Десятилетний мальчик, загорелый с выцветшими рыжеватобелыми от морской соли волосами, сбегал с большого обрыва к морскому берегу. Удивительны эти высокие глиняные обрывы, возвышающиеся над морем в пригороде Одессы. Бескрайняя степь, полная запахов травы, соломы, цветов и созревающих под солнцем хлебов, бахчей, огородов, подсолнуха, вдруг обрывается на всем своем великом протяжении и подмытая морем, двумя крутыми глиняными уступами ниспадает в голубое море, несущее прохладу и чудесные, неведомые степи морские запахи соленой воды, водорослей, гниющих ракушек или как их тут называют — мидий». Вот и все, что успел написать отец. Я понимаю, что он хотел сказать. Он хотел противопоставить красоту жизни бессмысленному труду, который приводит как к разрушению личности человека, так и к разрушению мира через блага цивилизации. Он поднимал вопрос, который стоит всегда очень остро. А что такое цивилизация, к чему она привела? Кроме того, это пишет человек, который всю жизнь трудился как каторжный, чтобы прокормить семью, а основное, творческое свое дело так и не довел до конца. Как писал Ницше: «Напрасен был всякий труд, в отраву обратилось вино наше, дурной глаз опалил наши поля и сердца». Неужели все эти люди с их страстями, желаниями, недюжинным умом ушли, не оставив следа? И неужели же нет будущей жизни, там, где мы все встретимся и все поймем? Ведь только бессмертие души оправдывает все наше существование, все надежды, все чаяния. «Высшая идея на земле лишь одна, — писал Достоевский, — и именно идея о бессмертии души человече27


ской, ибо все остальные „высшие“ идеи жизни, которыми может быть жив человек, лишь из одной ее вытекают». Вот почему я пытаюсь найти ту нишу, которую занимает мой род в бесконечной цепи генетической культуры человечества. Одесса, о которой писал мой отец, — это Одесса Бабеля, то же время, те же герои. Наверное, дети из хорошей семьи жили несколько в другой обстановке, чем Беня Крик, но это тот же город, его улицы и быт местечка. И погромы те же самые. Бабель описывает погром в Николаеве, но какая разница… «Случай этот был еврейский погром, разразившийся в пятом году в Николаеве и в других городах еврейской черты оседлости. Толпа наемных убийц разграбила лавку моего отца и убила деда моего Шойла. Все это случилось без меня, я покупал в то утро голубей у охотника Ивана Никодимыча. Пять лет из прожитых мною десяти я всею силою души мечтал о голубях, и вот когда я купил их, калека Макаренко разбил голубей на моем виске». А в другом рассказе Бабель опишет мечту русского мужика. Жид всякому виноват, — сказал он, — и нашему и вашему. Их после войны самое малое количество останется. Сколько в свете жидов считается? Десяток миллионов, — ответил я и стал взнуздывать коня. Их двести тысяч останется, — вскричал мужик». Вот и Бунин в книге «Окаянные дни» вспоминает, как старый еврей сокрушается, что все режут друг друга, а потом будут говорить, что во всем виноваты евреи. «Я, — пишет Бунин, — видел и красных и белых. Евреев среди них единицы, но мы точно будем кричать, что во всем виноваты евреи, надо же оправдаться». 28


Мужик оказался прав. Сейчас в России не больше двухсот тысяч евреев. Но, по мнению, 140-миллионного большинства, — они, евреи, во всем виноваты. Вот история другой семьи, и произошла она через четверть века в 1941 году в Киеве. Семья моей подруги жила в самом центре Киева. Дед ее еще до революции был известным портным. И это портновское благополучие продолжалось и в 30-е годы. Платье ведь всегда шьют. Бабушка была дивной кулинаркой. Когда она пекла пироги, весь двор замирал. Дети знали, что вот-вот откроется дверь, и им вынесут пирожки, каждому достанется и не один… Немцы заняли Киев в 1941 году так быстро, что никто не успел уехать, кроме партийных работников. Молодой комсомольский вожак, живший в этом же доме, немедленно переоделся в форму полицая, и теперь вместе с немцами обходил все квартиры, указывая, где живут евреи, он также спокойно указал и на их дверь, хотя еще несколько дней назад получал теплые пирожки из добрых рук. В Бабий Яр повели деда, бабку, мать моей подруги и ее сестру. Девочкам было 18 и 16 лет. Им повезло, их колонну конвоировали немцы, а не украинские полицаи. Женщины сняли с себя все украшения, достали заветные запасы, и отдала немцам. Девочкам дали возможность убежать. Всю войну они батрачили за еду на хуторе… После войны девочки взяли русские имена, и в графе национальность они с сестрой написали — русские. Младшая вышла замуж и уехала в Москву, а вот ее сестра каждый день видела во дворе служебный автомобиль ответственного партийного работника, того самого полицая, который отвел их родителей в Бабий Яр. Больше всего на свете они боялись, что им кто-то напомнит, что они евреи. «Над Бабьим Яром памятников нет»…

29


Часть этой семьи, дети той сестры, что осталась в Киеве, уехали в Америку, сын московской сестры — в Германию, а здесь в России остались три несчастные женщины — старшая, пережившая Бабий Яр. Ее дочь и внучка… Больше потомков нет, евреи не выжили в России. Так и наша семья. Все разбрелись по свету, здесь остались те, кто накрепко, смертью и кровью, смешением племен связаны с землею, которая их отвергает. Мой отец во времена борьбы с космополитизмом все пытался найти работу, достойную его ума и знаний, все писал автобиографии. Сейчас рассылают резюме, где главное показать свои навыки и знания, а тогда главным было доказать идеологическую правильность, что, впрочем, не всегда подтверждалось биографией, а главное — умение писать доносы, вот этого мой отец не умел. Один из моих знакомых написал в своей книге о тех временах: «Формула большевизма как неограниченной власти — жизнь ради уничтожения жизни во всем ее многообразии». (А. Викторов). Вот в такие времена отец писал о себе: Кобылер Михаил Яковлевич. Я родился в 1913 году в г. Одессе. Мать моя до революции работала массажисткой, а после революции швеей и медсестрой. Отец развелся с матерью до моего рождения. В 1923 году я поступил в школу, которую окончил в 1928 году. В 1929 году семья переехала в Москву, я поступил на работу на бумажную фабрику в начале в качестве помощника мастера, а потом мастером на копировальных машинах до 1932 г. В 1933 г. я поступил в Историко-архивный институт ГАУ МВД СССР, который окончил в 1937 г. и был оставлен в аспирантуре, которую окончил в 1941 г. В 1936 г. я начал 30


учительскую работу в вечерних школах г. Москвы. С 1941 по 1945 год я работал начальником отделения госархива НКВД по Ошской области и одновременно преподавал историю в г. Ош. С 1946 по 1949 год я работал учителем истории в школе рабочей молодежи и зав. учебной частью. В 1949 году я тяжело заболел и был вынужден уехать в село Кельменцы УССР, где работал учителем истории и завучем школы рабочей молодежи до 1953 года. В это время тяжело заболела моя одинокая мать, и я был вынужден вернуться в Москву. Я женат и имею детей». Здесь все полуправда. Отец пытается найти работу. Он хотел преподавать, он любил и умел это делать, но ему не позволили. Через двадцать лет после его смерти ко мне подошла незнакомая женщина и спросила: «А вы знаете, каким умницей был ваш отец?» Но в автобиографии он пишет не о том, что может, а что должно писать. Он не пишет о том, почему уехал в село Кельменцы — тогда это была Западная Украина — а уехал, потому что в 1947 году началась борьба с космополитизмом. Моя мать еврейка, врач, не могла оставаться в Москве, и перед моим рождением отец отправил ее в г. Черновицы, где жила мать моей матери, бабушка Ида, а после моего рождения, когда мама получила назначение в поселок Кельменцы, между Украиной и Молдавией, приехал к ней, преподавал историю и был завучем вечерней школы. Существовали и личные причины отъезда, в письмах родителей говориться только о них. Мать вышла на работу, когда мне было две недели, отец потом часто рассказывал, как он шел со мной через весь поселок в местную больницу, где работала мать, чтобы она покормила меня, при этом он гордо говорил: «Я вскормил тебя грудью». Когда я подросла, он сажал меня к себе на шею, и так шествовал со мной, — где бы мы не жили, — в Кельменцах или в Тайнинке. Он был высокий — метр девя31


носто — полный и казался огромным, поэтому, фигура усаживания меня на шею называлась «на слона». С высоты «слона» я обозревала весь мир, что, несомненно, было очень интересно. Вообще все в доме имели прозвища. Мама называлась обезьянкой, я обезьяной, облагороженной человеком, отец, конечно слоном, тетка Роза тигрицей, и только Рахиль прозвищ не имела. Как я понимаю, в глуши Молдавии — Кельменцы, теперь, если я не ошибаюсь, относятся к Молдавии — в глуши Молдавии родители недолго были счастливы. Отцу пришлось уехать, потому что тяжело заболела его мать, и тетка, никого не спросив, продала часть дома в Тайнинке. Тем самым она практически сократила жизнь всем обитателям дома и, в первую очередь, отцу. О доме я еще расскажу, а пока отец уезжает один, а мы не можем ехать с ним все по тем же политическим и семейным причинам. Помню только короткие наезды отца летом, видимо, в отпуск, и какие-то эпизоды. Например, купания, что в деревенских условиях непросто. Но отец любил наливать горячую ванну, потом, наблюдая, как мать моет меня, пищащую от горячей воды, повторяет: «Запарим овцу, запарим овцу!» Или эпизод, запечатленный во мне как фотография. Отец лежит на раскладушке под распустившимся сливовым деревом, — в Кельменцах был у нас сливовый сад с клейкой смолой деревьев и зарослями травы под ними, — отец лежит на раскладушке такой большой, он даже не умещается на ней, а я подкрадываюсь со стороны головы с поленом в руках и хочу ударить его по голове. Мне интересно: он такой огромный — почувствует мой удар или нет. Когда отец вскакивает и уличает меня, я совершенно спокойно объясняю ему свою задачу. Или такое воспоминание. Под окном возле крыльца цветет роскошный куст роз, весь усыпанный нежными цветами с дивным ароматом. Мать только что собрала с него лепестки; она сидит 32


на крыльце и растирает их для варенья, варенья из лепестков роз, а над домом и за домом, и за моей спиной над садом раскинулись огромная многоцветная радуга. Так прекрасно, что я вновь хочу подняться к небу, как ночью со звездами, или ясным утром в чистую синеву. Первое познание красок, звуков, запахов. В марте 1953 года от отца из Москвы пришла телеграмма. Я в это время собирала клейкую смолу со слив и слушала, что кукует кукушка — весна в Молдавии ранняя. Мать вышла на крыльцо и сказала: — Отец пишет: и прочитала. — «Сталин умер. Возвращайся в Москву». На всю жизнь я запомнила текст этой телеграммы. Лично меня она обрадовала. Во-первых, едем к отцу, во-вторых, в Москву, а значит, я больше не увижу местных детишек, они не хотели со мной играть, кидали в меня песком и кричали: — «Убирайся, Москалька, жидивка». Москва поразила меня встречей с родней, которую я не знала раньше, и непривычным для меня холодом. В июне 1953 года в Москве выпал снег. Холодное лето 53 года. Я не могу сказать, что мать и тетка отца, то есть моя бабка Рахиль и её сестра, встретили меня дружелюбно. Я уже писала, что Рахиль ненавидела всех, — в том числе и меня, свою внучку, — кроме своего сына, которого она обожала, а после инсульта и потери памяти, просто боготворила. Однажды, когда она уже стала ходить и речь частично вернулась к ней, кто-то из соседей подошел к ней, спросил о самочувствии и как поживает ее сын. Тогда она встала, руки в боки, и закричала: «Вы не имеете права даже имя его произносить». Легенду об этом случае мне рассказывали все соседи. Тетка Роза тоже не любила меня, она любила мою старшую сестру, которую я только теперь узнала. Наташа, дочь моего отца от первого брака. Вот Наташа, будучи на 10 лет старше, полюбила меня 33


всей душой, всем своим огромным темпераментом. Возилась со мной, воспитывала меня, и для меня не было большего счастья, чем приезды Наташи. Я вылетала на крыльцо и бросалась ей на шею. Наташа была то, что называется умница и красавица. Высокая, стройная, с пышными черными волосами и мраморным лицом, она поражала не только внешностью, но и пылкостью натуры и незаурядным умом. Старомодные и странные понятия семьи во многом искалечили ее жизнь. В детстве мне было хорошо в Тайнинке, в старом и странном доме. Любовь отца и Наташи, живой и странный дом компенсировали мне все. Когда шёл дождь, отец садился на крыльце, усаживал меня на колени и вместе слушали шум дождя. «Как семейно шуршанье дождя»!

Иосиф Бродский «Дождь в августе».

Мать я почти не видела в детстве. Так получилось, что именно ее заработок стал основным в семье. Отец уже был очень болен, а старухи все наши получали мизерную пенсию. О чем это я пишу? «И скальд опять чужую песню сложит, И как свою ее произнесет»

(Осип Мандельштам).

Вообще все деньги, но и не только деньги, а и жизни нашей семьи съел дом, Старый Дом в поселке с названием — Тайнинка. Теперь это почти Москва, но до сих пор там остались реликтовые сосны, течет родниковая вода, а в детстве кажется, что там рай земной. На самом деле — кусок земли, зажатый между Москвой и индустриальными Мытищами. Когда строили и выравнивали

34


в начале 30-х годов Кремлевский комплекс, то снесли домик, купленный моей бабкой по приезде в Москву, а им дали место на болоте. Шесть соток бывшего озера. В детстве моем помню старика охотника, жившего в доме напротив. Высокий, сухопарый, с длинными усами он ходил всегда с двумя рыжими, как и он, охотничьими собаками, старик этот не раз говорил мне, какое глубокое и красивое озеро было на месте нашего дома, и как он там уток стрелял. Но мои получили уже кусок болота в 1934 году. Засыпали его землей, построили сарай, в котором прожили целый год (сейчас в нем даже дрова сырые), а они прожили целый год, к дороге добирались на лодке, но строили свой дом, дом, который их съел. Не зря говорят, что на болоте не строят. За то время, что строили дом, отец написал диссертацию о русских архивах эпохи Ивана Грозного, которая хранится у меня. В 1939 родилась Наташа, а 1940 году отца оперировали — оказалась доброкачественная опухоль мозга. Его прооперировали настолько удачно, что к нему вернулось зрение и работоспособность, но началась война, эвакуация в город Ош с архивами НКВД, и совсем другая жизнь. Во время войны дом заняли чужие люди. За воротами располагался заградотряд СМЕРШа, стрелявший по своим, если они отступали, это чудо, что дом выстоял и остался жив. После войны отец приложил все силы, чтобы убрать чужих людей, наверняка ему помогло то, что он в эвакуации заведовал архивами НКВД. Вот что пишет об этом доме моя дочь Аня. «Это дом страшного одиночества. Он пропитан одиночеством: дедушки Миши, бабушки, мамы — всех, всех, кто в нем жил. Все они были одиноки. И в тоже время этот дом пропитан духовной работой этих людей. Поэтому

35


в нем так хорошо и… одиноко. „Что-то серое жило в углу… сквозь себя процедив тишину и укутав квартиру в молчанье“ — это одиночество. Но, к счастью, дом помнит и несколько лет, когда тут жило пять человек, и вместе мы не были одинокими. Нам было очень хорошо. Тогда мне было лет пять…»

А когда ей исполнилось семь лет, я уехала в московскую квартиру, разошлась с мужем, моя мать осталась одна после отъезда племянницы, дочери брата… Я помню печальную картину. Мать сидит у горящей печки, смотрит на огонь, а рядом очень печальный, тоже чувствующий одиночество, черный кот, и никакие наши частые приезды не могли изменить это одиночество. Как просить теперь прощение у них, как молить Бога за них? Только одна надежда, что для них рай существует… «Как много их упало в эту бездну»… Марина Цветаева. «…в этой части вселенной, — пишет Павич, — время научилось останавливаться. Может быть, как раз здесь мы имеем дело с каким-то прирученным временем. Жизнь возможна только в таком времени, которое не мгновенье остановилось, и невозможна тогда, когда оно течет неприрученным». Если развить эту знаменитую мысль, то можно сказать, что смерть — это продолжение свободного времени. Тогда мы вновь должны признать, что свободное, неприрученное, вольное время есть только у Бога, может быть, перейдя черту небытия, мы идем по дороге абсолютного времени к Нему? Мои родители прожили вместе очень недолго — с 1943 года, когда они познакомились в эвакуации 36


в Киргизском городе Ош, и до смерти отца в 1958 году. Но и большую часть этого недолгого времени они провели в разлуке, может быть, поэтому их любовь, их страсть только возрастала. После окончания войны отец вместе с архивом НКВД вернулся в Москву. Так он потерял возможность преподавания в институте и надолго расстался с моей матерью, женщиной, которую он безмерно любил. Он отказался от места зав. кафедрой истории СССР в Ростове Великом, потому что в Москве его ждал Дом, который надо было спасти, обустроить и вызвать туда (а тогда в Москву можно было попасть только по вызову) любимую женщину, и начать новую жизнь после развода с первой женой, конфликты с которой были постоянными и непереносимыми. Письмо моей матери, написанное отцу в декабре 1945 года, сразу после их разлуки: Добрый вечер, мой единственный! Я говорила, что напишу тебе, когда получу твою телеграмму или открытку, но сегодня почты нет, а поболтать с тобой хочется. Мне только что было очень одиноко, и снова я почитала немного твое письмо. Я прочла лишь последние три страницы, наполненные нежной страстью, а первые страницы, где дело касается моих действий, я читать не захотела. Слишком больно. Сейчас ночь. Все кругом спят, лишь я сижу со своей тоской в сердце. Ночи сейчас такие чудесные — теплые, тихие, лунные. Рассказать по порядку, что я делала в эти дни Позавчера вечером, после того как ты уехал, я устроила себе баню. Обмылась вся, вступая в новый этап моей жизни — этап великого целомудрия… Днем была у наших знакомых Х., возвращалась домой часов в 8 вечера. Пустынные

37


улицы были залиты лунным светом и напоминали о сладости быть рядом с тобой в такую ночь. Сегодня у нас начала работать в качестве гинеколога Б. Она мне кажется очень славной. Мы с ней просидели после работы часов до семи и, захлебываясь от восторга, говорили о своих возлюбленных: она — о муже, я — о тебе. Кто меня сейчас так понимает, как она? Вот тебе отчет за два дня. Я пишу тебе все очень подробно. Я требую того же от тебя. Каждое действие, каждая встреча должны быть точно зафиксированы и сообщены. И — никакой лжи. Договорились? И, пожалуйста, напиши подробно, любишь ли ты меня еще так нежно, как любил в час расставания — на карасуйской дороге. Я знаю, твой независимый нрав возмутится такими требованиями. Я, конечно, шучу. Пиши, мой дорогой, о чем продиктует твое сердце. Врачи знают лишь, что оно дистрофично, а я знаю, что оно горячее и нежное и единственное, мною любимое. Будь здоров, Мишуля. Целуя тебя, мой любимый, ох, как сильно целую… Твоя Рита. Пиши чаще. Твои письма будут единственной моей жизнью, помни это.

Странная судьба. Маленькая, некрасивая женщина с невероятным обаянием и влюбленный в нее красавец, никогда в жизни, до конца своих дней, не взглянувший на другую женщину. Отцу было 45 лет, когда остановились его сердце. Оно ведь было дистрофично. Мать пережила его на 25 лет. Двадцать пять лет одиночества и самоотверженного тру-

38


да.

Они встретились взрослыми людьми, много уже пережив. Отец — тяжелую операцию, опухоль мозга, и неудачную первую женитьбу. Мать — гибель первого мужа в декабре 1941 года, еще до рождения сына. Отец моего брата был юристом, а значит, имел бронь, но добровольцем ушел на фронт. Сохранилось его последнее письмо, неизвестно как прошедшее кордоны цензуры. Видимо в декабре 1941 года даже СМЕРШу было не до порядка. Письмо страшное в своем отчаянии. «Ритуля, я не понимаю, что происходит. Мы стоим под Москвой. За пол года враг прошел пол страны, и теперь мы должны защищать Москву. Но мы идем с одним ружьем на пятерых. Танков нет, самолеты гибнут на наших глазах, мы бессильны. Голодно, иногда за целый день только кружка кипятка. Прощай. Не знаю, увидимся ли».

Добавьте к этому пулеметы заградотрядов, поливавших свинцом всех, кто пытался отступить, и вы поймете, какой ценой страна выиграла войну. Первый муж матери — Иван Просвиркин — погиб в декабре 1941 года под Москвой, так и не увидев своего сына, моего брата Славу. Мать всю жизнь поддерживала отношения с его сестрами, и когда через два года она в 1943 году встретила моего отца и написала об этом, видимо с чувством вины, одной из сестер — Валентине, мудрая женщина ответила: «Нельзя вернуть отца Славику, но можно найти друга тебе, делай так, как подсказывает тебе твое сердце». А сердце было переполнено большой любовью к большому человеку. Уехав с архивом из города Ош, этой Богом забытой 39


дыры, которая спасла им жизнь, отец писал матери нежнейшие письма. А в город Ош мать попала по распределению после Одесского медицинского института в 1940 году. Загадка, почему ее, маленькую хрупкую еврейскую девушку послали в пограничный далекий — где-то на Памире — город, осталась для всех неразрешимой, но я считаю, что по промыслу Божьему. Там она встретила своего первого и второго мужа, родила первенца, избежала ужасов войны. Все, кто имел распределение гораздо лучше — Украина, Молдавия — все либо попали в плен, либо побывали в гетто. Их спасло от неминуемой смерти только то, что эту территорию оккупировали не немцы, а румыны. Но после войны выехать из Киргизской глуши, да еще в Москву можно было только по вызову и со специальным разрешением. Отец пишет в своем письме: Единственная цель моей жизни, и все, о чем я прошу Бога одно — дожить до того дня, когда я смогу увидеть тебя. Больше мне уже ничего не нужно. Крепко, крепко обнимаю тебя и Славика.

В апреле 1946 года мать ответит ему: Мой дорогой и любимый! Получила сегодня твое письмо. Во-первых, следует выговор — три дня 29, 30, 31 марта ты тосковал и не писал мне, ни единого слова! У меня последние дни настроение очень неважное. Вчера узнала, что Б. Вызывают во Фрунзе, я волнуюсь, возможно, это слухи, но без вызова не уехать. Давай подумаем о заочной регистрации… (Они обсуждают, кого из семьи смогут взять

40


с собой — маму, Славика, Марика, брата матери, вернувшегося с войны без руки). И дальше в письме: Я готова, родной мой, и отдать и взять, лишь бы быть рядом с тобой. Только ты не сердись, если первое время не все будет хорошо — ведь я не привыкла ко всему этому. Но со временем, конечно, научусь. Не боги горшки обжигают. Я изо всех сил буду стараться не тревожить твой покой. Ведь я, в сущности, очень покладистое и послушное существо. Ты находишь, что я болтлива. Прости, если я тебя немного огорчила. Или это тебе нравится? Целую тебя.

Только осенью 1946 года мать попала в Москву. Думаю, что родители были очень счастливы. Но попала она в семью, в которой две другие женщины безумно ревновали ее к единственному и любимому Мишеньке, где наличие чужого ребенка вызвало бурю гнева, и только любовь отца спасала ее от нападок свекрови и тетки. Уже в октябре 1948 года она вынуждена уехать к своей матери в Черновицы, а затем в глухой поселок Кельменцы и вслед ей отец пишет. Дорогая и родная моя Риточка! Я уже тебе писал, что работать приходится много, но все бы ничего, если бы не пошаливала крепко моя голова. Нет времени сходить к врачу. Утром готовлюсь, вечером читаю лекции, а в выходные лежу и даже не играю в шахматы, совершенно отказываюсь от жизни… Особенно тяжело действует на меня наша разлука и боюсь, что долго этого не переживу. А главное тоска по тебе, моя дорогая. Я даже не знаю, как ты будешь теперь ко мне относить-

41


ся. Я стал таким нервным, таким больным, что боюсь сойти с ума. Мне очень трудно без тебя. Я всякую грызню вынести готов, лишь бы ты была около меня. Напиши мне подробно, какие виды на будущее, как ты себе мыслишь, сколько это все будет продолжаться?

Но в конце уже совсем не выдерживает и пишет: напиши мне скорее, что из себя представляет район Черновицкий, найду ли я там работу.

Действительно, после моего рождения, когда бушует дело безродных космополитов, срывается и приезжает к нам. В глуши он находит работу — станет преподавать историю в вечерней школе и будет там завучем. Вновь короткий период счастья, но болезнь бабки Рахили разучила их. Эти постоянные разлуки были и драмой и счастьем. В начале 1949 года мать напишет отцу: Дорогой мой Мишуля! Пару дней назад получила твое письмо и сразу отвечаю. Спасибо, дорогой мой, что пишешь часто. Твои письма являются для меня большой радостью. Я тоже буду стараться писать тебе почаще. Если ты себя плохо чувствуешь, то бросай все и приезжай ко мне отдохнуть. Ты сможешь пожить несколько месяцев, год — как потребует твое здоровье. Я, правда, не верю в твою решимость оставить маму в Москве и самому приехать. Я знаю, что ты не сможешь прожить без мамы и месяца, ну что ж, привози и маму. Это

42


ответ на твой вопрос — нужен ты мне или нет, конечно, нужен, какие могут быть разговоры. Ты мой, я — твоя, и другого быть не может. Вчера меня осматривали врачи. Моя беременность уже около 6 месяцев, а значит рожать мне в середине июня. Пока чувствую себя хорошо. Яков Михайлович брыкается (ждали непременно мальчика, и назвать хотели в честь деда). Все было бы хорошо, если бы только мы были здесь вместе. Будь здоров, мой дорогой, ты только нос не вешай. Помни, что я буду любить тебя вечно.

Это письма великой любви, написанные в постоянной разлуке. Вокруг бушуют сталинские репрессии, семьи моих родителей тяжело страдают от этого, но в этих интимных письмах, ни слова об окружающем мире. Он там, за пределами их дома, их любви, их писем. Одно письмо отца начинается со строк неимоверного волнения. Дорогая моя и родная женушка! Чем я заслужил такую немилость и волнение? Вот уже три письма и одну телеграмму отправил я тебе, а от тебя нет ответа. Конечно, я оставил тебя уставшую, заброшенную с долгами, без дров — муж твой незавидный товарищ в жизни. Возможно, ты подумала все таки кого либо другого найти, напиши, я, по крайней мере, буду знать. Но сначала напиши мне о дочери. Вы обе у меня перед глазами. Мытарства в Москве ужасные. Мать болеет, меня смотрели в глазном институте. Отслоение сетчатки. В клинику пока попасть не могу. Кругом цинизм, продажность и низкопоклонство. Ужасно, что я не работаю и сижу у тебя на шее и еще дань Чингизхану (так отец называл свою первую жену). 43


Она пишет жалобу в прокуратуру, требуя алименты, даже зная, что я не работаю и лежу в больнице. Такая жалоба по тем временам — это минимум три года лагерей, если бы отец не представлял справки из бесконечных больниц. Его угнетала не только болезнь, но и то сложное положение, в которое попала моя мать. Но в ответ она с неизменной любовью и кротостью пишет ему: Поверь мне, что я тебя никогда ни в чем упрекать не буду. (Я, по-моему, никогда не упрекала тебя в материальных затруднениях). Чтобы я никогда не слышала «сижу у тебя на шее», «зачем я тебе нужен». Ведь и для тебя и для меня ясно, что это все временно, что ты отдохнешь, поправишь свое здоровье и потом снова станешь трудоспособным. Ты пишешь работе в Московской области. Хорошо. Но узнай все подробно. Здесь мы хоть как-то устроены. Хотя ты знаешь: грязь непролазная, казенная квартира в частном доме, неблагоустроенном. Отсутствие русских школ, необходимость, поэтому учить Славу в Черновицах, — все это не совсем хорошо, но другого выхода пока нет, а для восстановления твоего здоровья нужно будет придумать что-то более подходящее. Напиши, люба моя, как ты решишь, так все и будет.

Они жили и любили друг друга в странной стране, где, по словам Горького, «трупы живые, а души мертвые», в тяжелейшее время. Анатолий Викторов в книге «Быль о голых королях» пишет об этой эпохе: «Прослеживая масштаб и характер репрессий 20-х — 40-х годов, нетрудно было прийти к выводу, что устрашение было лишь 44


первым этапом этого пути. Политика массового террора преследовала более глобальную цель. Подавляя и уничтожая наиболее способных и активных людей, режим формировал новый биологический генотип, официально называемый «советским человеком». Вот в этой стране, в этой обстановке встретились два нормальных, теплых человека, умеющие любить, готовые к самопожертвованию и к счастью. У каждого из них был за плечами опыт. Гибель маминого первого мужа, неудачная женитьба отца. Поборы в виде алиментов. Не потому, что не хотел их платить, наоборот, мою старшую сестру поили и кормили в семье вдвойне, сетуя на «брошенность» ребенка, но, не работая по инвалидности, отец часто испытывал трудности с деньгами. Нельзя упрекать и Лизу, первую жену отца. Она была человеком очень честным и порядочным, но обладала странной прямолинейностью души и взглядов, совершенно не согласующихся с действительностью. Так моя мать, стремясь наладить отношения со всей семьей, хотела подружиться и с Лизой, и уж во всяком случае, до конца своих дней искренне любила мою сестру. Мать пишет отцу из Оша в 1946 году: Вчера была у Наташи. Отнесла ей немного белого хлеба, но Лиза заявила мне, что она могла принимать небольшие подарки, пока Наташа была больна, а сейчас они ее оскорбляют, и она просит ничего больше не приносить. (Это во время войны и голода!). Прямо беда, — сетует мать, — никому я не нужна, все хотят доказать, что обходятся без меня.

Мать была искренне огорчена. Как человек теплый она была глубоко привязана к девочке, почти ровеснице ее сына, как врач, она всегда и всем стремилась помочь. 45


В ее поведении были элементы святости, во всяком случае, большой души, и разглядеть эту душу сумел мой отец под некрасивой внешностью, отсутствием нарядов, неустроенностью в жизни. Отец дал матери шутливое прозвище — обезьянка — и письма начинались так: Дорогой мой Обез!

Но дальше слова тоски по любимой женщине: Родной мой и любимый! Я думаю, что мы оба сделали большую ошибку. Я, потому что отпустил тебя, а ты, потому что уехала… Я страшно соскучился по тебе. Даже ни о чем думать теперь не могу… Стремлюсь увидеть свое будущее чадо, это одно меня поддерживает. Ну, мой родной, больше не могу писать, одиночество ужасное. Никуда и ни к кому не хожу. Я должен кончить письмо, иначе я завою.

А в другом письме через несколько лет. Жёны! Родная моя! Каждое твое письмо для меня такое волнение, рождение счастливейшего человека в жизни. Надеюсь, что мы скоро будем вместе, — уже сил нет, — и снова будем счастливы. Наша доченька сидит у меня на пузе, глазенки блестят. Я думаю, что Бог благословил нас чудесным созданием. Только, когда приедешь, не будем ссориться. Это так отравляет жизнь, так угнетает и так тяжело отражается на моем здоровье, что оставляет глубокие рубцы. Родная… Я очень соскучился. Целую тебя, все родимые места. Приезжай скорей, не могу без

46


тебя…

…Возлюбленный мой принадлежит мне, а я ему; он пасет между лилиями… Мой прадед со стороны матери был управляющим в поместье Блаватской. Пока знаменитый теософ разъезжала по Европе и пропагандировала свою теорию, ее благополучие зависело от успехов по хозяйству моего прадеда. Тем не менее, все его сыновья должны были пахать вместе с ним, чтобы прокормить семью, но старший сын, по обычаю еврейской общины, получил блестящее образование, был биологом, учился вместе с Вавиловым, что потом сыграло роковую роль в его судьбе. Мой дед, Моисей Погорельский вернулся в родной поселок Рыбницы в Молдавии после революции, чтобы создать еврейскую школу. Это было время надежд и увлечений. Он женился на мужественной и волевой девушке — Иде Белинкис, — и они вместе поднимали эту школу. Существует фотография, где они, молодые, увлеченные, вместе со своими учениками сняты на фоне красного флага с надписью на идише. Классы были небольшие, примерно по 10 человек. Весь выпуск моей матери — дети, с детства знавшие друг друга, состоявшие в дальнем родстве, и составившие после окончания школы, счастливые семейные пары. Только у моей матери была своя, особая судьба, только у меня и у моего брата особая, непохожая на судьбы остальных жизнь. К 1938 году прежняя национальная политика, которую курировал Бухарин, была признана несостоятельной, школу закрыли, а деда моего посадили. Кто-то видел его в Саратове перед войной, он развозил воду на тюремной кляче. В семье были убеждены, что посадили его по национальным делам. Какого же было наше удивление, когда после реабилитации мы получили справку, что осужден 47


он был по делу Вавилова и, по-видимому, сидел вместе с ним. Моя мать в это время уже училась в Одесском медицинском институте, а ее брат, Марк Погорельский, ставший потом крупным физиком, заканчивал школу. Участь моей бабушки Иды была определена судьбой — она осталась одна, но всегда, до последних дней, пока была в силах, воспитывала своих детей, своих внуков, детей в школе. Мы все, в какой-то мере, ее чада. Уезжая во время войны с сыном из Молдавии, она оставила там на попечении соседей девяностолетнюю мать, слепую и немощную, в надежде, что такого старого человека война не коснется. Немцы закопали старуху живьем. Для фашистов, отвергающих человеческие ценности, это нормальная процедура. Вторая моя прабабка — жена того самого управляющего, — не успела по старости уехать до наступления немцев. Она пришла в село, где когда-то жила, много и щедро помогала крестьянам. Теперь она просила у них хлеба и воды, но никто ей даже дверь не открыл. Когда она умерла, ее похоронили на сельском кладбище. Но вскоре начался голод — война ведь. Однако крестьяне решили, что голод потому настиг их, что на кладбище похоронена еврейка. Останки выкопали и выбросили из могилы… …Омойтесь, очиститесь; удалите злые деяния ваши от очей Моих; перестаньте делать зло; Научитесь делать добро; ищите правды; спасайте угнетенного; защищайте сироту; вступайтесь за вдову… (Пророка Исаии. гл.1)

Мои родители были обречены на разлуку. Дань времени и судьбе, но она же и укрепляла их чувства. После моего рождения отец примчался в Кельменцы, но, пробыв там меньше года, вынужден был, как я уже писала, уехать. Вслед ему мать напишет: 48


Дорогой наш папочка! Наконец получила сегодня твое первое письмо. Очень довольна, что ты доехал благополучно, но что скажут московские специалисты о твоем здоровье? Хотелось бы знать поскорее, напиши обо всем подробно. У нас, слава Богу, все в порядке. Славу отправила в лагерь, осталась одна с дочуркой. Скучно и тоскливо ужасно. Ничего не клеится, ни за что браться не хочется. Славу отправила в лагерь с постельными принадлежностями — матрацем, подушкой, одеялом. Думаю, что он будет доволен, там прекрасный сад, кормят неплохо.

(В подростковом возрасте брат любил разорять птичьи гнезда, что меня, в мои три года, ужасно возмущало. Когда мать оставляла нас одних, а он лазил по деревьям, я орала не своим голосом, привлекая внимание взрослых к тому, что выразить словами еще не могла, за что мне крепко доставалось от брата). Дочке нашей вчера минул год. Ты наверно забыл об этом, так как не поздравил ее. Я никого не приглашала, но на всякий случай купила колбасы, два литра белого вина и поручила Вере Александровне испечь торт. Пришли гости. Все было хорошо. Будь здоров, мой дорогой и любимый муж. Крепко целуем тебя. Твои жена и дочь.

Прошло три года. Отец приезжал к нам. Вновь возвращался в Москву. За это время его старухи (как он нежно называл мать и тетку) продали часть дома, и это стало подлинной драмой семьи. Купив одну террасу, эта пробивная семья сумела захватить и часть земли и даже ком49


нату отца. Через суд комнату отвоевали, а землю не вернули и из-за нее, я помню, мужчины чуть не дрались на топорах. В марте 1953 года, когда отец отправит ту самую свою телеграмму: «Сталин умер, возвращайся в Москву», тому было много бытовых препятствий, и началась интенсивная переписка родителей. В мае отец напишет: Дорогая моя радость! Я только что получил на почте письма твои для мамы и для меня. Спасибо тебе большое за ласковое письмо маме. Почему ты, родная, так мало пишешь о себе и дочке? Больше всего меня интересуете вы, а ты пишешь обо всех, а о себе и дочурке почти ничего. Сегодня я, наконец, выселил своего негодяя, и занял свою комнату. Что касается устройства, то тут ничего не изменилось, и таких, как я становится все больше и больше. Мы должны думать, как и где будем жить. Девочку мою крепко поцелуй. Я ее так люблю, так люблю, как никого и ничего до сих пор так не любил. Целую крепко. Миша.

В другом письме: Дорогая Рита! Родные, любимые, нежное мое семейство! Ты, Рита, такая красивая стала, что мама, Роза и все знакомые восторгаются. Как ты похорошела без мужа! Живется хорошо, никто не мучает… Я так хочу обнять и поцеловать мою дочурку, я так устал, так мне все с трудом достается.

50


Мой тип просит отсрочить выселение, но я против. Я так соскучился по семье, просто сил нет. Он живет в моей комнате с женой и ребенком, а я должен жить один, где же справедливость? Поцелуй доченьку за меня, скажи ей о папе, неужели ты не говорила обо мне? Ребенок забывает меня, это так больно, так больно, обидно, тяжело. Целую тебя крепко и дочурку мою.

Это письмо предшествовало предыдущему и звучит как крик души, и если бы отец не выиграл суд, не знаю, чтобы с ним было. Теперь можно было семье воссоединиться, но так же, как и после войны требовалось множество справок. Москва была каким-то режимным городом. Отец в следующем письме перечисляет». Справка о том, что ты увольняешься с работы, справка о том, что у тебя двое детей, свидетельство о браке, свидетельство о рождении дочери. (Кто не жил в несвободной стране, тот не поймет, для чего при переезде из одного места в другое нужно столько справок). А все это разворачивается на фоне неудержимой тоски и одиночества отца. «Пешком бы пошел к вам и жил бы в любой дыре. Не пора ли нам, Ритуля, перестать расставаться. Ведь жить осталось немного (ему — всего четыре года), а вместе мы почти не были. Помнишь ёлочный праздник, новогодний вечер. Как было хорошо даже в нашей бедной комнатке! Целую и обнимаю вас бесконечно. Ваш папа».

В июне 1953 года мы с матерью приехали в Москву. В конце июня выпал снег. Это было холодное лето 51


1953 года. Тогда я впервые увидела наш дом, встретила любимую сестру и навеки полюбила своего отца. Двадцатый век перевернул все понятия, в том числе и понятие о доме. Сейчас это место, где существуем мы и наша семья, а всегда ранее — от пещеры первобытного человека до средневекового замка или крестьянского дома, — дом — то же, что и «я». Там жили столетиями. Дом, мебель обретали душу. Они впитывали в себя энергетический покров человека, недаром говорят, когда человек умирает, частица его души остается в доме. Я — старый дом, Печалью насладившийся, Из грязи вставший, Чтобы жить, грозя. Я — в прошлое Корнями уходивший, Хочу погибнуть. Но еще нельзя! Это Ефим Друц написал о моем доме. Доме, в который вложена душа уже нескольких поколений. Эти дома обречены. Их обступает новодел новостроек, квартирный бетонный «рай», без души и сердца, где жить и чувствовать себя полноценным человеком нельзя, недаром «новые русские» с таким фанатизмом и размахом строят себе замки. Нищую Марину Цветаеву всю жизнь преследовало чувство бездомности. Потеряв в юности свой дом, свою Москву, свою страну, она напишет в 1931 году в Париже:

52


Меж обступающих громад — Дом — пережиток, дом — магнат, Скрывающийся между лип. Девический дагерротип Души моей…

Когда я смотрю сегодня, в 2002 году, на свой дом, меня охватывает то же чувство, что и Марину Цветаеву. Из-под нахмуренных бровей Дом — будто юности моей День, будто молодость моя Меня встречает: — Здравствуй, я! Меня этот дом принял сразу как свою. Там было много мест, где можно было прятаться, когда плачешь, чтобы никто не видел твоих слез, там обследованы все чердаки и подвалы, проходы под сваями, крыши и сараи. Там было любимое корыто, в котором меня купали, а после купания — обязательный ритуал — мать заворачивала меня в большое полотенце и читала непременно Лермонтова: «Спи, младенец мой прекрасный…» и «Погиб поэт…». Так навсегда для меня и осталось: Пушкин — дневной, светлый поэт, — его сказки мне читали днем, они были напечатаны в большой книге с тяжелым переплетом, а картинки переложены папиросной бумагой, а Лермонтов — поэт ночной, печальный и всевидящий. Там посреди комнаты стоял большой круглый стол, под который я пряталась, когда брат хотел дать мне по голове томом Пушкина, потому что я ябедничала. Его жизнь в этом доме не сложилась, он не вошел в эту бурную и непростую семью. Матери пришлось отправить его обратно к бабушке в Черновицы, и сохранилась огромная переписка матери и бабушки, где они с глубокой нежностью пишут друг другу о Славе и обо мне. Я была тихо53


ня и отличница. Первая двойка повергла меня в состояние стресса. А вот мой брат, всего один год проучившись в местной школе, оставил там неизгладимый след. Поскольку со мной не было проблем, мать появилась в школе только на выпускном вечере и тогда преподавать физкультуры, у которой учился брат, с удивлением спросила, узнав мать: Как, Слава Погорельский твой брат? Слава был сложным подростком, ему предрекали не очень хорошую перспективу. А вышло все наоборот. Его в полном смысле слова спасло небо. В семь лет он поклялся, что будет летчиком, и стал им. Небо — это его жизнь и он один из немногих людей, о которых я с гордостью могу сказать: он настоящий мужчина и сильный человек. Так в детстве оказалось, что я надолго потеряла брата, но обрела сестру. Не просто сестру, а друга, которого я обожала и почитала. Когда Наташа приходила к нам, а это было два-три раза в неделю, я вылетала на крыльцо в любую погоду, бросалась ей на шею и целовала до тех пор, пока меня не оттаскивали от нее. Разница между нами была в 10 лет, но это не мешало нам играть в детские игры или вести взрослые разговоры. Наташа была человеком искренним, честным и любящим. Мы делились самыми сокровенными тайнами, высказывали самые глубокие мысли. Нет ее писем, нет никаких записей, а между тем она была человеком ярким, умным, оригинальным. Каждая прочитанная книга, каждые просмотренный спектакль, выставка, фильм были предметом ее глубоких и умных рассуждений и переживаний. В отличие от брата ей не хватило силы духа осуществить свою мечту. Человек актерского темперамента, необыкновенной красоты, переживающий искусство, как свою собственную жизнь, она не могла стоять за чертежным столом. В 26 лет она поступила, как я уже писала, на режиссерский факультет. Но это были 70-е 54


годы, и с ней сделали тоже, что и с нашим отцом. Поначалу все было хорошо. Уже учась на режиссерском факультете, она попала на телевидение и два года была счастлива, живя работой, и даже жертвуя в чем-то личной жизнью, но появился во главе телевидения товарищ Лапин и приказал, чтобы в 24 часа ни одного еврея на телевидении не стало, и их не стало. В том числе и моей сестры, которая была в таком состоянии, что мы боялись за ее жизнь. К счастью, вскоре состоялся ее второй брак, очень удачный, но все равно не счастливый. Наташа вышла замуж за известного сценографа Михаила Кунина, человека красивого, умного, светского, глубоко порядочного. У них было так много общего с сестрой, казалось, вот люди нашли свое счастье. Но жить вместе оказалось невозможно. Лед и огонь, волна и пламень не столь различны меж собой. Бурный темперамент моей сестры и светская холодность Михаила Кунина просто не могли ужиться под одной крышей, а между тем их связывало глубокое чувство. Через много лет после развода, когда сестра была тяжело больна, он столько сделал для нее, сколько могут делать только самые близкие люди. Да благословит его Господь! Все это будет потом, жизнь спустя. А пока, я даже не успела освоиться в своем, большом для меня доме, как дом сгорел. Это произошло летом. Я играла во дворе с соседским мальчиком, как услышала крики и почувствовала жар. Обернувшись, мы увидели, что дом уже полыхает — стояла жара — и отец едва успел вытащить Рахиль и тетку Розу из горящего дома. Через год, с трудом отстроив дом, отец напишет любимому двоюродному брату печальное письмо: Дорогой мой Мшуха! Я получил твое письмо. Сижу у себя на втором этаже и печатаю

55


ответ. Руки мои последнее время работают неважно, и я принужден все работу свою делать на машинке. Жизнь моя прошла как во сне. Потратил много сил и энергии на создание жилища — все пустое. Тебе не советую строить дом. Последние силы береги для себя и детей. Теперь идет большое государственное строительство, частные дома обесценены, а живущие в городе массами стали получать квартиры. Сколько горя я пережил со своим домом… Старухи мои, пусть они будут здоровы, сначала продали без нужды комнату, потом подожгли этот несчастный дом, теперь у меня с двух сторон соседи, которые доставляют мне бездну «удовольствия» и ко всему мне все время чудится пожар. Нет, Мишуха, не строй дом, пожалей себя самого. Дети скоро вырастут, поедут учиться, женятся, они сами себе все приобретут, а нам с тобой довольно будет иметь казенную квартиру и пенсию. Наши все слава Богу немного поправились… Лето всех оживляет. Только у меня на душе так нехорошо, так грустно, что я с трудом взялся за это письмо. Хотелось бы мне тебя повидать, посидели бы, поговорили, правда, вспомнить нечего, а будущее покрыто мраком. Есть такая книга «Жизнь во мгле», советую почитать…

Это письмо написано за полгода до смерти, оттого оно такое печальное.

56


То, куда мы спешим Этот ад или райское место, Или попросту мрак, Темнота, это все неизвестно, Дорогая страна, Постоянный предмет воспеванья, Не любовь ли она? Нет, она не имеет названья.

«Это вечная жизнь: поразительный мост, неумолчное слово», — так Иосиф Бродский продолжил свое удивительное стихотворение. Вот еще одно печальное письмо отца, предназначенное моей матери: Дорогая моя! В моей жизни рыдать и плакать мог заставить меня только один человек — это ты. Как это странно и печально. Я пережил этой зимой ужас и надежды, отчаяние и горе, беды и победу, голод и холод и много другого, что не перескажешь. Но самое большое переживание было у меня вчера в метро, когда я возвращался после работы и магазинов домой… В вагон зашла молодая семья: отец, мать и маленькая девочка лет трех — четырех с задорным курносым вздернутым носиком. Отец поставил свой чемоданчик в моем углу, я уступил уютное местечко, а девочка села на чемоданчик. Мать, очевидно сердитая, осталась у двери. Тогда отец послал девочку за матерью… Мать-злюка что-то пробурчала и отослала девочку к отцу. Ребенок подошел, сел на чемоданчик, отвернул лицо к стенке, прислонился и заплакал… Плечики вздрагивали

57


и волосики растрепались. В эту минуту меня охватило такое чувство тоски, горести и отчаяния, что мне захотелось умереть, только умереть и больше ничего. Представилась мне моя доченька, целыми днями одна, среди чужих и грубых людей, без надзора, без режима, без отца, который ее так любит. Я проклял свою жизнь и себя. Невольно прошло перед моими глазами все прошлое… Осенью 1953 года будет десять лет как мы сошлись. Три года, до 1946 года мы жили врозь. С 1948 осени по июль 1949 года жили врозь, восемь месяцев я провел в больницах Москвы — жили врозь, шесть месяцев ты была на курсах в Одессе — жили врозь. И вот теперь год, как ты выгнала маму и меня, и мы живем врозь. Таким образом, из 10 лет мы прожили вместе только три с половиной года и то плохо. Я далек от мысли, что ты меня любишь и ты мне верна, но ребенок… Я так люблю мою дочурку и мне так тяжело без нее. Мозг мой лихорадочно ищет выхода из положения, но как видно мои мысли тебя не тревожат. Я недолго протяну, Рита. Смерть разлучит нас навсегда. Я думаю, что когда ты посмертно осознаешь, что у тебя был муж, плохой, конечно, (мало зарабатывал, много ел), но отец, любивший свою доченьку, и, может быть, даже, нежный и любящий человек. Я часто старался тебе представить всю закономерность наших отношений для бытия, но все напрасно. Но помни, дочь — это для меня все в жизни, единственный любимый человек

58


на земле, моя маленькая, жалкая лебединая песнь. Ты счастливее меня. У тебя есть семья, дети, твои дети… У меня нет ничего, и то, что ты мне предлагаешь — это вечная неопределенность и беспокойство в своей собственной семье. Мать и Роза меня уверяют, что будут любить Славика и сделают все, чтобы было хорошо. Какая горькая судьба. Как поздно приходит к моим смирение. Если бы это было сделано в 1947, 1948 годах все было бы гораздо лучше, и я не мучился бы столько. Но все люди, которые меня любят, на самом деле никогда по существу меня не жалели и думали только о себе. А жизнь уходит, уходит безвозвратно, глупо и навсегда. Вот и у тебя уже здоровье не то. Я очень волнуюсь за тебя. Ты единственная опора детей и поэтому береги себя. Не изменяй мне ни с кем. Сегодня воскресенье… За окном проливной дождь и на душе серая туча тоски и печали. Понимаешь ли ты это? Испытываешь ли ты что-либо подобное? Дочурку мою поцелуй, приласкай и шепни ей, что папка ее обожает, ее боготворит. Будь здорова и счастлива и да хранит тебя Бог.

Какое правдивое и грустное письмо! Два человека так любят друг друга и все время должны расставаться. Я уже писала, что кроме причин общих — дело врачей-вредителей, аресты, — были и причины частные: в семье отца не могли смириться с тем, что мать пришла со своим ребенком. Бабка моя обладала характером гневным

59


и бурным и любила только одного человека в мире — своего сына, моего отца. Но воспринимала его как собственность, ей принадлежащую. С появлением любимой жены пришлось смириться, но чужой ребенок… На Славика орали, топали ногами, били, унижали. Только его здоровая натура помогла ему отбросить эти переживания детства. А что было делать матери? Она сбежала из этой семьи в глухую молдавскую деревню, отец немедленно поехал за ней, они были счастливы, пока бабка не приехала к нам. Рахиль не могла жить без сына. Она буквально питалась его энергией. Жизнь без него была бессмысленна. И все началось снова. Тогда-то мать и выгнала их обоих. И снова письма любви и разлуки. А ведь моя мать так хотела любить и быть любимой, так умела любить и хотела, чтобы все было хорошо. Бог дал ей любящего человека, но не все будет хорошо. В начале их любви, какие страстные и теплые письма пишет мать моему отцу из Киргизии! Одно из писем 46 года — предзнаменование будущего, того, что будет, и о чем они не догадываются. Мой дорогой и любимый! Прошлая ночь была полна происшествий. Ночью разбудил меня стук в дверь и крик: «Рита, вставай, театр горит». Я кинулась к окну и остолбенела от страшного зрелища: среди ночной мглы театр горит как огромный костер, языки пламени тянутся высоко к небу и искры разносятся далеко вокруг. Начался пожар часа в три ночи, и к утру его еле потушили. Театр сгорел дотла — зрительный зал, все костюмерные, все декорации. Остались лишь второстепенные помещения. Говорят, убытки исчисляются в миллионы рублей, только на ремонт было потрачено 150 тысяч. С увольнением пока не получается, но ты

60


не забывай меня и люби и все будет хорошо. Мои чувства к тебе останутся неизменными, даже если судьба разлучит нас (не дай Бог!) на много лет.

Судьба, действительно, разлучала их постоянно, много лет. Но по-прежнему они молодо и пылко любили друг друга. И пожар тоже повторится. Дом, сгоревший в июне 1956 года. До сих пор снится мне огонь, пожирающий все, что мы называем прошлым. Отец так и не смог очнуться после этого пожара. До конца своих дней будет он писать о своем доме и об этом пожаре. Дом был местом, где мы все жили, единственным гнездом, точкой опоры, но он был и страшной обузой и напоминал Кроноса, который пожирает своих детей. Зная это, отец напишет матери в 50-м году трогательное и грустное письмо. 20.9.50 перед вечером Нового года (еврейский Новый год). Риточка! Дочурка, родная, жизнь моя в будущем! Я много передумал за эти дни, много перестрадал, и сейчас, когда я должен отдать отчет Богу о моих делах и помыслах, я говорю, что видит Он, как я относился и отношусь к своей семье. Еще в августе я составил завещание, в котором одну вторую дома я завещал маме и Розе, а другую тебе и дочери. Но я хочу и стараюсь еще больше обеспечить вас, еще вернее и не быть вам обузой… Вот почему я так стараюсь продать этот дом. И я думаю, что мне это удастся. Дорогая моя Риточка, трудно в письме все рассказать, все описать. Дай Бог, чтобы на Новый год, наш, еврейский, вы все и я, и мама, и Роза, и дочка наша — все мы

61


были живы и здоровы, счастливы и чтобы горя не знали. Моя родная жена, я так люблю тебя и наших деточек, так люблю, что тебе даже трудно представить. Поздравляю тебя с Новым годом. Скоро взойдет и первая звезда, и я буду поститься, и писать уже больше нельзя. Целую вас — родные мои, любимые, милые, желанное мое семейство.

Отец был прав. Дом съел и мою мать. Всю жизнь, с 1953 года, когда мы приехали жить в Тайнинку и до дня своей гибели в 1982 году, почти 30 лет, мать ездила на работу в Москву на электричке. Час туда и час обратно. За это время в ее детской поликлинике, в центре Москвы побывали десятки врачей, приехавшие по лимиту. Они получали комнаты, потом квартиры, потом устраивались жить и работать, как им хотелось. На все просьбы матери чиновники неизменно отвечали: «Вам ничего не полагается. У вас есть дом под Москвой, где вы прописаны и живете. Ничем помочь не можем». Даже за собственные деньги ничего нельзя было купить — площадь большая. Какое дело чиновнику, что пожилому человеку дом не поднять, что на работу ездить тяжело из загорода на электричке. Как произошло, что 30 лет каждый день она переходила железную дорогу, идя на работу, и вдруг, осенью 1982 года попала под поезд, невозможно представить! Первые дни, прошедшие после этого не помню, я была невменяема, но на 9 день в полудреме мне привиделась счастливая мать, со звонким, молодым смехом она говорила мне: «Не переживай! Мне так хорошо здесь!» Свою семью, как бы трудно не было, отец всегда воспринимал как святое семейство, разлука с нами была его смертельной болью, подрывавшей его и так больное серд62


це. Когда мы приехали в Тайнинку, счастью его не было границ. Меня он вообще не отпускал от себя, и если он шел к друзьям поиграть в шахматы, а тогда в поселке собрался своеобразный шахматный клуб, он непременно брал меня с собой. Высокий, грузный он медленно шагал по поселку; вдыхая запахи травы и сосны, тогда еще росшей во дворах, а я восседала у него на шее, поворачивая его за уши, мне казалось, что это я управляю движением. Эта фигура называлась «на слона». Действительно, сходство слона и погонщика было необыкновенное. Только слон тут был куда умнее и мудрее погонщика. Меня в 4 — 5 лет учили играть в шахматы, читали мне Библию, рассказывали историю, особенно древнюю, давали слушать классическую музыку. Отец знал, что рано умрет, и хотел насытить мои дни. Оттого тоска по нему не утихала никогда. Память. Странная штука. Вот у Николая Гумилева: Память, ты рукою великанши Жизнь ведешь, как под уздцы коня, Ты расскажешь мне о тех, что раньше В этом теле жили до меня.

Действительно, сколько жизней проживаем мы в одном теле? Это неправда, когда стараются все объяснить изменением возрастного восприятия. Периоды жизни не только в возрасте и не столько в возрасте, сколько в приближении к Богу или удалении от Него, в смене душевного настроя, иногда от любви к ненависти, от восторга к разочарованию, иногда в потери души, иногда в ее обретении. Ни один психоаналитик не докопается до корня нашей души, потому что корень ее не в этом мире произрастает. Я вновь листаю пожелтевшие письма. Теперь мать, вернувшись к отцу, в основном пишет бабушке или Сла-

63


вику, потому что брата пришлось отправить в Черновицы. Ни бабка Рахиль, ни тетка Роза не сдержали своего слова. Опять начались скандалы и взаимные угрозы. Чашу терпения переполнил тяжкий эпизод, когда Славик набросился на бабку с граблями — видно довели. После этого отец жестоко выпорол четырнадцатилетнего подростка, и последовала скандальная сцена между отцом и матерью. Через много лет, когда я спросила у матери, как же ты могла отправить сына? — она ответила мне: Выбор был небольшой — либо оставить без отца одного ребенка, либо двух. Полетели письма от моей матери в Черновицы — к бабушке и Славику. Вот письмо, написанное в марте 1958 года, за несколько месяцев до смерти отца. Дорогая мамочка! Прости, что долго не писала тебе. Зима какаято невезучая у нас. В феврале наша девочка сломала ключицу, но сейчас уже, слава Богу, все в порядке. Представь себе, сколько мы пережили. К счастью, это один из легких видов переломов, которые заживают за 10 — 12 дней. Сейчас я вот уже две недели болею, десять дней была высокая температура, но сейчас я поправляюсь и думаю скоро выйти на работу. (Этот грипп заставил мать сделать аборт. А до болезни меня все спрашивали — хочу я братика или сестричку). Миша тоже чувствовал себя неважно, но теперь уже начинает поправляться. Теперь, когда все невзгоды позади, мы решили написать тебе письмо. Печатаем его на машинке, которую Миша недавно приобрел для своей работы (отец всю жизнь мечтал написать роман о своей семье, но Бог не дал ему на это время).

64


От вас давно нет писем, и это нас очень беспокоит. Ты тоже часто болеешь гриппом, падаешь, а в феврале были сильные гололедицы. Береги себя. Мамочка, Славины пенсии лежат у меня, но я никак не могу выбраться за покупками в связи со всеми перипетиями. Слава наверно совсем без обуви. Почему он ничего не пишет? Очень рада за него, что получил паспорт, какой хотел. Ему с ним легче будет в жизни. (Поскольку отец брата был русским, Слава выбрал себе именно эту национальность, что по тем временам было немаловажно). Дочурка — хорошая девочка, довольно толковая в учебе, хотя и не отличница. Учительница ее любит. Как дела у Славы в школе? Как ваше здоровье? Привет всем родным и близким. Целуем. Рита. Миша.

В ответ брат напишет по-юношески деловое письмо. Здравствуй, дорогая мама! Извини, что долго не писал, ты ведь знаешь своего Славку! У меня дела идут неплохо. Попрежнему ругаюсь с бабушкой на вечные темы: «Почему поздно пришел?» и «Как ты со мной разговариваешь!» Я все время собирался написать тебе письмо и все время забывал. В школе все по старому, ну чуть-чуть лучше. Теперь на твою голову: чуни, чуни и никаких гвоздей! А то гвозди моих старых продырявили мне все пятки, так что хожу почти что на носочках. Во-вторых, не можешь ли ты купить моему другу костюм, такой же, как купила мне? (Это была постоянная забота брата о друзьях, иногда

65


в ущерб собственной семье). Можешь меня поздравить. Из меня выходит неплохой автослесарь. На авторемонтном заводе я работаю на разборке, работаю почти самостоятельно. Мастер дает мне два-три мотора и уходит, а я зарабатываю ему башли, а себе знание автодела. Работаю также в авиакружке, и жду субботы, чтобы пойти на танцы. В Черновицах мы живем от воскресенья до субботы. И еще одна просьба к тебе — что-нибудь почитать, или я умру от скуки. У нас все хорошо, все живы-здоровы. Привет всем. Да, не форсите своей машинкой, а то возьму и нарисую, да, нарисую такое письмо, что на стенку повесишь! Девица нехай учится — мать уже не сможет на старости лет кормить ее как меня. Good bay. Black Smite. Славочка.

Естественно, что каждое лето мы проводили у бабушки. Не забуду эти бесконечные поля пшеницы и ржи с синими вкраплениями васильков, избы, крытые соломой, купола Киева, едва видимые с вокзала, на котором поезд стоял тогда два часа, а мы встречались в это время с двоюродной сестрой отца тетей Идой. В Черновицах у бабушки была огромная комната — метров 40, бывшая зала богатой квартиры. Остальные комнатки, поменьше, занимали другие семьи. Получилась большая коммунальная квартира в одной. Но у бабушки был еще балкон, примыкавший к комнате. Даже не балкон, а лоджия, метров на 10. Там мы с мамой спали, когда приезжали летом. Ах, какие звезды на Украине! Нигде в мире нет такого мягкого черного неба и таких огромных, близких звезд! Как у Пушкина:

66


Тиха украинская ночь Прозрачно небо, звезды блещут…

Конечно, тут же вслед за нами летело письмо от отца. Дорогая моя Риточка! Через четыре дня я уезжаю в санаторий. Очевидно, мы увидимся не ранее 2-го сентября. Когда я садился писать, то хотелось столько тебе сказать, а теперь все мысли как-то спутались и в голове все смешалось. Начну с второстепенных, а может быть первостепенных событий… Первого августа (это 1958 год) приезжала Поля (двоюродная сестра моей матери). К нам она не заехала, а прямо последовала на Киевский вокзал, куда я ее проводил. Ее приезд оставил у меня неприятный осадок. Я поехал ее встречать в одной шелковой рубахе без пиджака, в серых брюках и легких сандалиях. За 15 минут до прихода поезда начался ливень тропический, продолжавшийся три часа… Я промок до нитки… Встречаю ее в таком виде и предлагаю поехать к нам, но она сказала, что должна сегодня попасть на Киевский вокзал. Я ей объяснил, что лучше поехать кишиневским поездом на следующий день, чем сейчас бежать на Киевский и делать в Киеве пересадку. Мы взяли такси и поехали на Киевский вокзал, хотя я объяснил, что провести ночь вместе с ней на вокзале не смогу. Далее идут еще ряд неприятных эпизодов, связанных с болезненным и провинциальным восприятием этой женщины. Все это можно было бы опустить. Но дождь, в который попал отец,

67


три часа в мокрой одежде… Какого это для человека с больными легкими! Через полгода он заболел тяжелым воспалением легких и скончался. Какую роль сыграл тут летний ливень? В конце отец пишет: Стоят чудные дни. Я сделал душ. Ты будешь довольна. Ты не представляешь, как я истосковался по тебе и дочери. Почему ты мои письма и телеграмму не получила — не понимаю… Целую тебя, доченьку, бабушку, привет Блек Смиту. Твой Миша.

Не успели мы приехать, как отец уехал в санаторий. Дорогие мои! Вы уже получили мою телеграмму и знаете, что места тут неважные. Рядом железная дорога, базар и прочее. Лес далеко. Надолго я тут оставаться не намерен. Скука ужасная! Но я себе устроил режим: спать и никаких гвоздей! Дождь льет каждый день. Все сидят в своих номерах. Дорогая Ритуля, я очень волнуюсь, подробно напиши как твое здоровье, как твои дела. Целую. Миша.

Это одно из последних писем отца. Через полгода его не стало. Он похоронен на кладбище за Жимгаровским прудом, на окраине Москвы. Через 25 лет там же я похоронила и мать. Кладбище находится прямо напротив того места, где когда-то стоял дом моей сестры Наташи. Ее могила далеко отсюда, в Иерусалиме… Скоро закончится и моя дорога. Встретимся ли мы все там, в ином мире, узнаем ли друг друга?

68


На земле они так нежно Любили друг друга, Но встретившись в мире Ином, не узнали друг друга.

(Генрих Гейне в переводе М. Лермонтова)

Все мы странники среди звезд. Что ждет нас в той дальней невозвратной дороге? Как точен Иосиф Бродский: Не до смерти ли, нет Мы ее не найдем, не находим. От рожденья на свет Ежедневно куда-то уходим, Словно кто-то вдали В новостройках прекрасно играет. Разбегаемся все. Только смерть нас одна собирает.

Оглядываясь назад, и думая о людях этого страшного и прекрасного времени, всегда задаешься вопросом, почему они сохранили такую чистоту, такую силу любви? Какая доля нравственного содержания была утеряна нами и последующими поколениями? Почему стерлись границы между добром и злом, и чем мы будем расплачиваться за эту утрату в мире ином? Мое детство было освещено светом большой любви. Когда два санитара под руки вели отца, чтобы положить в «скорую» и отвезти в больницу — он был большой, грузный, донести его не могли, — он повернулся и сказал: «Живи, радуйся жизни и помни меня». Теперь могу ответить словами одного из рассказов Ивана Бунина. «Я пожила, порадовалась. Скоро приду».

69


Значит, нету разлук Значит, зря мы просили прощенья У своих мертвецов. Значит, нет для зимы возвращенья. Остается одно: По земле проходить бестревожно. Невозможно отстать. Обгонять — только это возможно.

70

Иосиф Бродский


Путь к дому Отца Моего



Да не смущается сердце ваше; веруйте в Бога, и в Меня веруйте. В доме Отца Моего обителей много. А если бы не так, Я сказал бы вам: Я иду приготовить место вам. И когда пойду и приготовлю вам место, приду опять и возьму вас к Себе, чтобы и вы были, где Я. А куда Я иду, вы знаете, и путь знаете. Фома сказал Ему: Господи! не знаем, куда идешь; и как можем знать путь? Иисус сказал ему: Я есмь путь и истина и жизнь; никто не приходит к Отцу, как только через Меня. Евангелие от Иоанна. Глава 14

Я пишу эти воспоминания с благословения отца Дмитрия (Першина) и для моих внуков. Воспоминания о детстве и юности моей дочери Анюты, их матери, так рано ушедшей от нас. Пишу о том, что они никогда не узнают. Просто некому рассказать. Всем известные слова из Евангелия от Иоанна — Путь к дому Отца Моего — я могу писать одновременно и с большой, — в духовном плане, — и с маленькой буквы. С точки зрения обыденной жизни, реальной жизни, в которой все близкие мне люди прошли через дом, построенный в страшные 30е годы моим отцом. После смерти отца, а мне было всего 9 лет, мы остались в доме вдвоем с мамой, если не считать тети Розы, тёти отца. Но она большую часть времени теперь проводила на кладбище, там осталось её душа, её сердце. Мама работала за двоих. Она была детским врачом, одним из лучших в Москве. Дежурства в больнице она брала 73


через день. Одиночество мое оказалось бы полным, если бы не сестра. Воспитателем моим, любовью и отрадой в этот трудный для подростка период, стала моя сводная сестра Наташа. Мой отец был и ее отцом. Мой дом был и её домом. Она дарила мне столько любви и радости, что на протяжении всего детства и ранней юности, до моего замужества в 19 лет, была она мне и верным другом, и воспитателем души, и воспитателем прекрасного. Любовь и понимание искусства привила мне Наташа. Первым мужчиной, который пришел в этот дом, оставшийся бесприютным после смерти отца, где коротали свою жизнь одинокая женщина, моя мать, потерявшая мужа в 45 лет, и девочка, потерявшая любимого отца в 9 лет, — первым пришел Валентин, человек, который в мои 16 лет полюбил меня и научил меня любить, а вторым — мой муж, Саша. Саша появился внезапно и прилепился к семье, как самый родной человек. Восемь лет мы прожили вместе, дружно и счастливо. Я держу в руках книгу Акутагава Рюноскэ «Избранные произведения», и понимаю, что за ней, за книгой стоит вся моя жизнь, главное, ни сколько моя, сколько моего первого мужа — Саши. Мы были молоды и счастливы, не осознавая своего счастья. Филологический факультет МГУ располагался всегда — до начала70х годов прошлого века — на Манежной площади. Вы входили в аудиторию, а на стенах — портреты Лермонтова, Герцена, Огарева: они здесь учились, Грановского — он здесь преподавал. Курилка — на старой железной лестнице, по которой бегали студенты примерно два века. Это потом, — к сожалению, при мне, перевели филфак в новое здание — коробку на Ленинских (Воробьевых) горах, но первые годы ощущение причастности ко времени литературной элиты сопровождало везде: в аудиториях, в Горьковской (тоже старинной) библиотеке, на «психодромчике» — садик перед филфаком. 74


Всю свою молодость я провела в библиотеке им. Ленина и Горьковской МГУшной библиотеке. Пристрастие к книге — через всю жизнь. Компьютер — это уже потом, много позже. Был снежный ноябрь. Как всегда, сидела в читальном зале «Горьковки», и, подняв глаза, обратила внимание на молодого человека, он шел по залу, явно кого-то разыскивая, но, было видно, — не нашел. А я смотрела на него во все глаза — он был очень похож на любимого моего артиста и барда Владимира Высоцкого. Видимо, этот удивленный и откровенно разглядывающий взгляд, привлек молодого человека. Он подошел ко мне. Это не странно — в читалке все «свои». — Здравствуйте, — сказал он непринужденно, — меня зовут Саша. Он всю жизнь, как я потом поняла, отличался открытостью и легкостью. — Я тут искал человека, с которым договорились пойти на фильм в нашем ДК, но человек не пришел. Пойдемте со мной. У меня два билета. Так мы вместе пошли на фильм Акиры Курасавы «Росёмон». Разве тогда, в 19 лет могла я знать, что гениальный фильм по рассказам Акутагавы Рюноске определит мою жизнь. Он составлен из двух рассказов — «Ворота Росёмон» и «В чаще». Сюжет фильма построен на втором рассказе, но фильм недаром называется «Росёмон», потому что именно эта часть несет на себе мистическую нагрузку. Странная, чёрно-белая лента. В чаще находят тело убитого самурая. Идет допрос. Разбойник, которого поймали, говорит, что он убил самурая. Разбойник не хотел его убивать; возглас опозоренной на глазах мужа женщины, что один из них должен умереть, заставил его убить самурая, «однако, — гордо говорит разбойник, — в честном поединке». «Но, в то мгновение, когда в сумраке чащи я вгляделся в лицо женщины, я решил, что не уйду оттуда, 75


пока его не убью». Далее, женщина признается в храме, что увидев ненавидящие глаза мужа, убила его. «Почти в беспамятстве я глубоко вонзила кинжал в его грудь под бледно-голубым суйканом». Дух самурая устами прорицательницы сказал: «Я поднял его (кинжал) и одним взмахом вонзил себе в грудь». Субъективность видения смерти дает каждому возможность приписать себе честь «свершить» смерть, ибо в японской культуре смерть, вплоть до самоубийства, смывает позор, восстанавливает честь. Но что бы то ни было, — смерть неизбежна. Через много лет я поняла, как по-разному мы с Сашей видим жизнь. Это был один из поводов для развода. Но разве разночтение так важно? «Только смерть неизбежна»+. Мне бы повнимательнее почитать Акутагаву… А тогда, в декабре 1969 года Саша первый раз вошел в дом моего отца и остался там на десять лет. Пришел нищий, голодный, обделенный лаской. Первым его желание было попить поскорее после дороги, — а жила я за городом, — не дожидаясь стакана, он схватил чайник и начал пить из носика. Мама округлила глаза и спросила: «Ты кого привела?» Кто же мог знать, что уже через месяц он станет любимым зятем, и проживут они душа в душу до самой маминой смерти. Их объединила удивительная доброта ко всему живому, любовь ко мне и к нашей дочке Ане. В первый же Сашин приезд мы пошли гулять в зимний лес, взяв с собой собаку, верного Портоса, которого отец мне подарил за полгода до смерти. Портос — удивительное существо, чувствовал меня как никто другой. Он Сашу сразу признал, и только, когда мы целовались, встав на задние лапы, пытался нас разъединить, скулил и смотрел умными глазами, а Саша гладил его и успокаивал. Саша учился на отделении кинематографии журфака. Это он открыл мне Курасаву, Вайду, Тарковского, филь76


мы Шукшина, это он возился со мной, когда меня мучил страшный токсикоз, с элементами психического расстройства. Я до дрожи потом боялась беременности. Это Саша мечтал, чтобы у него родилась девочка, и он будет ей завязывать бантики. А когда родилась Анюта, он прыгал до потолка. Роддом стоял возле метро Пролетарская, прямо напротив нашего дома. Утром, глядя в окно в ожидании кормления, я видела, как Саша вприпрыжку бежит на работу, а вечером он махал мне рукой и все кричал: «Покажи девочку»! Анюта в первое мгновенье своего появления на свет была страшно похожа на мою маму, но уже через день, когда ее первый раз принесли, сомнений быть не могло — одно лицо с Сашей. Помню свои первые ощущения после родов — полное счастье: вот рядом твой ребенок, а все твои силы, чувства и мысли вернулись к тебе, потому что всю беременность они были отданы этому маленькому существу. Я же после родов обессилила. Организм никак не мог восстановиться. Многочисленные тетушки и бабушки мыли ребенка, заворачивали и давали мне кормить. Но я даже маленькую недоношенную Анюту не могла держать. Садилась так, чтобы опираться на стол. Август прошел в бессоннице и болезни девочки, потом выяснилось, что у нее кишечный стафилококк, и нас отправили в Русаковскую больницу. Порядок там был такой: днем ты с ребенком, все делаешь сама, а на ночь уходишь. Однажды я упустила Анюту в ванной (сама чуть не падала). Думаете, ребенок захлебнулся, пока я ее подхватила? Отнюдь! Взяла и поплыла. Недаром так модно было обучать младенцев плаванию с первых месяцев. Достаточно только головку держать. Эмбрион человека проходит за несколько первых недель все стадии развития: от икринки до земноводных, но и потом человек сохраняет в себе рудименты первобытных существ. К сожалению, я потом в этом убедилась. А еще Анюта родилась с ужасными 77


гландами и страшно хрипела во сне. Моя мама, детский врач, когда увидела девочку после роддома — маленькую, худую, тяжело дышащую — побледнела; потом призналась — таких детей не видела со времен войны. Бедная моя девочка, так же она дышала, когда умирала. В Русаковской больнице девочка быстро пошла на поправку, и я горя не знала с ребенком после трех месяцев. Поскольку и я, и Аня были слабы, мы поменялись со свекровью Мериям Яковлевной «домами» и зиму прожили в ее комнате в Москве, а она — в нашем доме в Мытищах. Младенцем Аня была веселым, но одеваться не любила. Саша даже сочинил такую песенку: У кого такие ножки, Холоднючие как лед, Это ктой-то, ктой-то, ктой-то Одеваться не дает?

В этой квартире мне на помощь приходили не только Саша и моя мама, которая постоянно приезжала к нам, но и две замечательные соседки, Лана Соломоновна и Елена Васильевна. Пролетарка — Крестьянская застава — самый центр Москвы. Идет поток машин в сторону Павелецкой, а под окном — остановка трамвая. И гуляла я с маленьким ребенком только в двух тихих местах — Крутицком подворье, тогда, в 70-ом году, сам храм был жилым домом, — и во дворе Новоспасского монастыря, там в это время располагались реставрационные мастерские. Неужели это младенческие впечатления привели Аню в церковь и к абсолютной, почти фанатичной вере? Я продолжала учиться, не брала академический отпуск. Помню, шестимесячная Анюта лежит в кроватке

78


и внимательно на меня смотрит, а я перед экзаменом читаю ей вслух «По ком звонит колокол» Хемингуэя. «Если колокол звонит, не спрашивай, по ком он звонит. Он звонит по тебе». Пора бы мне усвоить эту формулу. Я была беременна, когда брат Слава после развода с женой привез к нам свою старшую дочь, Оксану. Он летал на Северный полюс, был полярным летчиком. Неделями сидел на зимовке. Поэтому, когда разошелся с женой, взял старшую девочку себе, но вынужден был отправить её к бабушке, то есть к нам в Тайнинку. Мы увидели добрую милую шестилетнюю девочку, очень хорошенькую, привязавшуюся к бабушке, нашей со Славой маме, всей душой, ревновавшую её, часто это выглядело трогательно и смешно. Девочка из провинции никак не могла выговорить имя моей свекрови и звала её Мерин Якина, что ту, конечно, возмущало, и свекровь медленно выговаривала: Мериям Яковлевна! Оксана поднимала на нее свои огромные голубые глаза, и видно было, что она ничего не понимает. Мы же — я, Саша и мама — корчились от хохота по углам. Вообще, свекровь моя была человеком с болезненной психикой — в юности попала под конку — и оттого тяжелым. Она могла бесконечно, часами говорить о разных пустяках, не останавливаясь ни на минуту. Я, девочка воспитанная, не знала куда деться. Моя мама все переводила в шутку. А мой молчаливый брат, когда приезжал, старался уйти подальше. Однажды я наблюдала такую сцену. Слава читает книгу. В комнату вбегает Мериям Яковлевна и что-то говорит, говорит неизвестно кому. Брат читает, не поворачивая головы, только выдирает из головы волосы, по одному на каждую ее фразу. Я тихо шепчу: лысым станешь. И, не выдержав, с хохотом вылетаю из комнаты. Но вот Саша с трудом переносил свою мать. Все дет79


ство он провел с больной женщиной, которая умудрялась не работать даже в Сталинские времена, когда это грозило тюрьмой. Детство его было голодным и холодным. Наелся он немного, когда отец устроил Сашу в военно-музыкальную школу, но вспоминал он ее, школу, с ужасом, иначе как бурсой не называя. Потому Саша и любил мою маму, всей душой откликнувшуюся на его доброту, сильнее, чем свою мать. Саша и похож был на мою маму больше чем я. Все принимали его за сына Риты Моисеевны, а меня за невестку. На Гос. экзамене в Университете зав. кафедрой русской филологии Кулешов, увидев мое располневшее после родов тело, услышав громовой голос, — а я вполне уверена была в защите диплома «Философская лирика Баратынского», — радостно вскрикнул: «Ну, Морскова на пять сдаст», — но тихо попросил узнать, а кто это сидит рядом с мамой — муж или брат, и когда я сказала — муж — удивленно покачал головой. Декан потом мне сказала: «Вы так похожи друг на друга, но ваш муж больше похож на вашу маму». Уже после нашего развода Саша переехал к моей маме и жил с ней в одном доме до самой маминой смерти, к сожалению, очень ранней. А пока в доме росли две маленькая девочки — Оксана и хорошенькая зеленоглазая, рыжеволосая, всеми обласканная Анюта. Она очень рано начала говорить, и говорила, не коверкая слова, но придумывая какие-то истории и свои словечки. А вот ходить стала поздно. Ей был почти год, а она все боялась оторваться от руки, её держащей. Как-то рабочий, чинивший крыльцо, посмотрел на это. Взял нож и перерубил невидимую нить между ножек, и Анюта, увидев кошку, сошедшую с крыльца, пошла за ней. Вот и не верь приметам! Помню такие ее смешные фразы: «Бабушка, ты у нас такая круглая, как солнышко, и я вокруг тебя хожу». В шесть лет Аня сочинила замечательную сказку. «Жили на болоте лягушка и цапля. Они дружили 80


и часто ходили друг к другу в гости. Однажды они увидели на кочке красную ягоду и стали думать, как ее назвать. Цапля говорит клю, лягушка — ква, цапля — клю, лягушка — ква. Так и назвали эту ягоду — клюква». Была еще одна смешная история. Старый наш пёс Портос спал на крыльце. Мы его не гоняли. Ему уже было тяжело ходить. Аня летом играла на крыльце, а спать часто укладывалась на Портоса. Как-то свекровь приехала в гости и увидела эту сцену. Она вбежала на кухню, где мы с мамой что-то готовили, с криком: «Какой кошмар». — начала рвать на себе волосы. Мы испугались, спрашивали, что случилось. Оказывается, она увидела, как Аня спит на собаке, засунув руку ей в пасть. Мама только посмеялась. Надо сказать, что она была одним из лучших детских врачей Москвы. Ответ ее удивил даже меня. — Собака — существо чистое. Если в ней не сидит её личная зараза, если нет клещей, то она никакой инфекции не несет. Её слюна, наоборот, обеззараживает. Гораздо опаснее все остальные домашние животные. Но свекровь это не успокоило. А мы с Сашей еще долго веселились. Взрослой Ане рассказывали, как она в детстве спала на собаке и заставила переживать одну из бабушек. Еще была проблема. Памперсы тогда витали только в мечтах. Аню никак не могли приучить к горшку. Она всегда приносила его, когда было уже поздно. Ну не ругать же ребенка! Стирка просто замучила меня. Однажды, в очередной Славин прилет, а он обязательно два раза в год приезжал к Оксане и маме, (Ане было 1,5 года) все ушли на работу, я в библиотеку. Аня осталась одна со Славой. Потом Слава рассказывал: «Несколько раз ей сказал — неси горшок, когда хочешь писать, а она приходит вся мокрая. Ну, я её на гвоздь подвесил и нотацию ей прочитал». Столь суровый способ воспитания дал 81


плоды. Аня больше не пачкала колготки. Уже взрослая Аня возмутилась как-то. «Я помню, как мне было страшно, больше ничего не помню. Вы что, стояли, смотрели и смеялись»? Я объяснила ей, что нас не было дома. Никто не позволил бы Славе так сурово обращаться с любимой нами девочкой. Но какова детская память! Она помнит чувства и переживания больше, чем событие. Саша с рождением Ани осуществил свою мечту — повязывал бантики и покупал красивые платья. Я же, наконец, подошла к диплому. И тут начались мои испытания. Филолог должен много работать в архивах и библиотеках, профессия такая. Интернета тогда не было. Оцифрованных архивов — тоже. Мы упросили свекровь днем менять меня, а Саша с мамой приезжали вечером. Но Мериям Яковлевна приезжала и тут же, как только я уходила, ложилась спать, а ребенок оставался без обеда и сна. Когда я это узнала, у меня впервые начались тяжелейшие приступы панкреатита, с тех пор я и начала болеть. Все это продолжалось до тех пор, пока я не нашла няню для Ани, бабушку Дашу. Простую добрую женщину, которую Аня тепло вспоминала до последних дней. Болела я все годы, пока жила с Сашей. После тяжелой операции, когда вопрос стоял о жизни и смерти, мы вынуждены были жить со свекровью в одной комнате. У меня держалась температура 39. Саша ночами не отходил от меня, но стоило ему уйти на работу, как из кухни прибегала свекровь с криком: «Мой посуду» или «Мой полы», и я вставала, шатаясь, шла мыть посуду, пока соседки не заталкивали свекровь в комнату, отбирали у меня посуду, а меня укладывали у себя на кровать. Както, когда я стала мыть полы после очередной операции, у меня началась механическая желтуха, и я два месяца валялась в больнице. Портос каким-то образом почувствовал, что я очень больна, и, хотя я лежала в Боткинской больнице (там перед смертью лежала и моя Аня), 82


а он был в Тайнинке, он забрался в яму и все трое суток, пока я была между жизнью и смертью, не ел и не вылезал оттуда. Я так подробно говорю о своих болезнях, потому что там в реанимации со мной произошло то, что круто изменило мое сознание. И, может быть, повлияло на Аню. Между жизнью и смертью, попав в тот светлый солнечный тоннель, о котором так много рассказывают, я увидела Лик Матери Божьей и услышала вопрос — куда я хочу? Туда, в свет, или остаться на земле? Я чувствовала, как прекрасно Там, но испугалась и залепетала, что у меня маленький ребенок, что я хочу книги писать… Сейчас я с ужасом и трепетом пишу эти строки. Никогда я подробно об этом не говорила. Но я хочу понять, что определило мою и Анину жизнь. Что должен был ответить человек верующий? «Не как я хочу, но как Ты хочешь, Господи»! Тогда все было бы правильно в любом случае. Но в те годы я не была верующим человеком. Я была пионерка-комсомолка. Никакая вера не влияла на меня — ни христианство, ни иудаизм. Врачи говорят о некоторых химических изменениях в мозгу, что происходят перед смертью и приводит к галлюцинациям. Возможно. Но у меня даже мысли не было о божественном, сама идея была мне чужда. Почему же она вдруг появилась? Мое христианство после такой встречи не надуманное, не вычитанное, не принято под чьим-то влиянием. Но я осталась еврейкой до мозга корней. Я знаю и люблю историю и традиции моего народа, его взлеты и падения. Его страдание и счастье. Никто не может меня упрекнуть в том, что я предала веру отцов. Все произошло само собой. Но в выборе пути я не влияла на дочь. Выбор веры и выбор любви были её внутренним делом. Теперь не знаю — была я права или нет. И еще одна вещь мучает меня. Ведь я попросила дополнительной жизни. И с тех пор, каждый, кто любил 83


меня, умирал рано, как бы отдавая мне частицу своей жизни. Но зачем мне такая жизнь? Любила меня мама, любила сестра, любила Аня. И все они ушли раньше меня. Я, совсем молодая женщина, чувствовала, что Саша больше всех любит дочь, а уж потом меня. А мне, оставшейся без отца в 9 лет, так не хватала мужской любви! Но в нашей жизни было много смешного и теплого. Пес наш Портос старел, но дочку охранял свято. Как-то к голубенькому ее бантику нагнулся сюсюкая пьяный мужик. Портос мгновенно среагировал: рявкнул так, что мужик свалился в канаву. Или вот такая сценка. Мы подобрали маленького галчонка, повредившего крыло. Стали выкармливать его пшеном. Моя мама — вся в рыжих конопушках — была объектом вожделения галчонка. Если не было пшена, он подбегал к маме и клевал ее ноги, уверовав, что конопушки — это тоже пшено. Саша смеялся: — Бабуля, ты лучший корм для Борьки (так галчонка звали). На старой фотографии мы с мамой лежим на диване, Саша сидит рядом, девочки — Аня и Оксана — у него на коленях, кот лежит на маме, а Портос в ногах. Могу добавить, что зимой в этой комнате с диваном топилась печка. Было тепло и уютно. Ещё веселила нас ревность Оксаны к бабушке. Например, за обедом она могла поставить свою ложку в Сашину тарелку и расплакаться, потому что Саше налили больше борща. Мама смеялась: — Он же взрослые мужик, а ты маленькая девочка, — но Оксана настояла, чтобы ей наливали столько же. Кажется, сейчас Оксана, худая и красивая, ест вдвое меньше, чем та шестилетняя девочка. Оксана на семь лет старше Ани. Она пошла в школу, 84


когда я совсем разболелась, поэтому родственники забрали ее в Рязань. Но после первого класса она вернулась к нам и училась в нашей замечательной школе, директором которой был Семен Григорьевич Тепленький. Школа была лучшей в Москве и Подмосковье. Там не только хорошо учили, но там и создавали то, что называется атмосферой доверия и дружбы. Как потом это помогло всем нам! Оксане учеба давалась с трудом. Ведь никто не занимался с ней перед школой. Ей приходилось преодолевать многое в себе. К счастью, и бабушка, то есть моя мама, и школьные друзья во многом ей помогали. Помню такой эпизод. Мы, старшие, собрались в большой комнате. Девочки шушукуются в другой комнате. Потом Оксана, завернувшись в скатерть, зовет нас посмотреть спектакль. Конечно, мы с радостью пошли смотреть. Оксана завернулась в скатерть и изображает не то героя, не то жреца, на Ане самодельная корона. Идет такой диалог: Оксана: Чужрица солнца к нам должна явиться! Аня: Явилась я, но я уж не чужрица! Понятно, что вместо аплодисментов полное молчание и недоумение. Наконец я спрашиваю: Ксюша, где ты текст взяла? Оксана приносит мне учебник русского языка. Там, конечно, знаменитые фразы из «Льва Гурыча Синичкина». «Чу! Жрица солнца к нам должна явиться!» ответ: «Явилась я, но я уже не жрица!». На мой вопрос, а почему вы не увидели восклицательный знак после частицы «чу»? Ответ был ещё оригинальнее — мы думали, это ошибка. Замечательное было время. Теплое, веселое, доброе. И центром тепла и добра была моя мама. Зимой мы жили в Москве, летом в Тайнинке. Мы сами разрушили этот мир. Сначала я своим разводом, потом Оксана, вылупив85


шись и выпорхнув из гнезда. Когда Оксана окончила школу, встал вопрос — как оставить ее в Москве. По советским законам бабушка не могла прописать её в своем доме. И мама решила эту проблему так: Оксана идет в медицинское училище, потом по квоте остается в Москве — медиков не хватало — получает прописку в общежитии, а жить продолжает с ней в Тайнинке. Но Оксане мед. училище не понравилось, практика в больнице тоже. Она фыркнула, как многие в молодости, и ушла из дома. Помню, я приехала из большой командировки, меня две недели не было дома, мама в таких случаях оставалась с Анютой, рано утром я вошла в квартиру и невольно разбудила маму. Я в первую минуту не узнала мою веселую и моложавую маму. Что-то в ней потухло, видно было, что она очень переживает. Тогда-то она и рассказала мне историю с Оксаниным уходом. Более того, за те две недели, что меня не было в Москве, брат, возмущенный и тоже обиженный на дочь, выслал ей деньги и потребовал, чтобы она приехала в Красноярск, где он тогда жил, получать паспорт и там прописаться. Я вернулась уже после отъезда Оксаны. Страшно жалко было маму. Как Оксана потом жалела, как переживала! Но больше они не увиделись. Вскоре мама попала под поезд. Тяжкие судьбы, тяжкие испытания! Вот письмо, одно из писем Оксаны, которое она тогда написала маме. Первое, совсем несправедливое письмо мама порвала, так она мне сказала, а остальные записки сохранила. А нашла я все письма в архиве Ани. Тут и гонор, и раскаяние, и переживание, и непонимание. Все, что бывает в 17 лет. Здравствуй, бабушка! Я снова тебе пишу. Так и не увидела тебя за это время. Я много думала. Мне было очень тяжело морально. Ты извини меня за это пись-

86


мо, оно было обидное. Это я пишу от всего сердца. Я сейчас очень жалею об этом письме, но, что написано пером, то не вырубишь топором, и, если ты не поймешь меня, то очень жаль. … Теперь немного о себе. Училище я бросила. Мне там не нравится. Меня устроил Регинин папа на стройку. Я буду мастером. Мне дают временную прописку и общежитие. А через 2 года я получу постоянную прописку. Но мне нужны мои документы. Если не хочешь меня видеть оставь их у соседей, я к ним завтра зайду и возьму. Жить вместе мы, бабушка, не можем… Еще раз извини меня. Мне очень больно, что все так получилось… Дальше свою жизнь я должна устраивать сама. Оксана.

Вот такое письмо, такая страшная по последствиям ошибка. Такая психологическая травма для всех. Но я, будучи намного старше, поступила не лучше. Если бы я больше думала об Ане, маме и Саша, а не о том, как выжить самой, и не оставила Сашу, может быть, все были бы счастливее. Но всё это произошло позже. А пока мы жили все вместе. Дружно и счастливо. Полной гармонии мешало только мое здоровье — не справилась я с нагрузкой — учеба, семья, ребенок. Я много болела. Жить в доме без удобств было невыносимо трудно, и справки свекрови и мои больничные сделали свое дело: нам с Сашей дали две комнаты в том же доме, где жила Мериям Яковлевна. Тогда и началась моя совсем самостоятельная жизнь. Без мамы, которая, конечно, очень помогала, но теперь 87


я была полной хозяйкой дома. Я работала в ДК 1 ГПЗ (теперь завод не существует), а ДК стал печально знаменитым Норд Остом. Анюта ходила в детский сад, принадлежавший заводу, и всегда считала время в саду одним из лучших моментов детства. Мои бесконечные болезни, постоянная Скорая помощь пугали ее в детстве, но к юности она так свыклась с этим, что перестала обращать внимание, как бы я не болела. И была права, хотя тогда это равнодушие обижало меня. И что же: я все еще жива, а ее нет. Господь забрал ее, оставив сиротами троих детей. А не лучше ли было наоборот, как ни кощунственно это звучит? Итак, началась самостоятельная женская жизнь. Все советские женщины прошли этот ад. Утром всех собери, накорми, потом отведи ребенка в сад, потом беги на работу, потом забери ребенка и вместе с ней иди по магазинам, постой в диких очередях часами. Дома убери квартиру (а в общей квартире не сачканешь), приготовь ужин, вымой ребенка, уложи спать. К 8 часам, когда я падала без сил, приходил Саша с криком: «Жрать давай». На мои слова, что все готово, надо только разогреть, начинался скандал: как так, я не вскакиваю, встречая мужа. Но скромная девочка, какой я была, тихо молчала, а потом наступали страшные приступы панкреатита со скорыми, больницами, и так каждые три месяца. Когда я болела, Саша заботился и обо мне и о дочери, но стоило мне выйти из больницы, как все начиналось сначала. Детский сад у Ани был замечательный, с прекрасными воспитателями, с выездом на дачу. Когда Ане было плохо в жизни, она говорила: «Мама, я хочу в детский сад». Летом мы переезжали к моей маме — с ней было так хорошо! Для меня очень важно было попасть на какой-нибудь курорт, потому что болезни не покидали меня. Несколько 88


лет, пока училась в Университете, отдыхать не приходилось. Но вот, когда я защитила диплом, Ане исполнилось три года, мама отпустила нас с Сашей. Какая это была поездка! На поезде доехали только до Риги. Там взяли в бюро путешествий талоны автостопа — было и такое в нашей стране — погуляли в городе, искупались в Балтийском море, встретили в море мою двоюродную сестру, которую в Москве я не видела годами — и отправились автостопом в Одессу. Сначала добрались до Черновиц, где я родилась и где тогда жил мой брат. Потом отправились в Карпаты, купались в холодной реке, потом попали с автогонщиком ВАЗа на старую дорогу, на горном серпантине он гнал со скоростью 120 км в час. Наконец, он нас сбросил у развалин старого замка, как оказалось, замка Костюшко, и нам ничего не оставалось, как попроситься на ночлег в деревню. А приютили нас интеллигентные поляки. Тогда-то я впервые и столкнулась с польским национализмом и желанием как можно скорее оторваться от России. В те времена все эти диссидентские разговоры на кухне были одинаково опасны и для националистов, и для интернационалистов, и для западников, и для славянофилов. Гребли в ГБ всех под одну гребенку. Мне позже все хорошо объяснил Володя Гершуни: «Вот дадут свободу, и каждый будет бить себя в грудь, говоря, что именно он прав, как у Достоевского». Но вернемся к первой за 6 лет моей поездке, отдыху, который я, наконец, получила. Закончили мы с Сашей путешествие в Одессе, остановившись у маминых друзей. О, что это были за друзья! Мама окончила еврейскую школу в Молдавии, в городе Рыбницы. А директором школы был ее отец, мой дед. И вот все 12 учеников первого выпуска переженились между собой (кроме моей мамы), и дружили всю жизнь. Это была еще та, прежняя Одесса, со всей ее странностью и веселостью, с неподра89


жаемым юмором. Все у Жванецкого прочтете! А мы с Сашей, через положенные 24 дня (ведь он работал), вернулись в Тайнинку. Жаркое лето 1973 года. Горели подмосковные леса и торфяники. Мама и Оксана как-то спасались, а вот Анюта, с ее врожденным пороком носоглотки, почти задыхалась. И тут же было решено осенью удалить ей гланды и миндалины. Почему-то мне не разрешили быть с ней после операции, сидела с ней мама, врач поликлиники при этой же больнице. Помню, когда дней через пять мне вывели мою маленькую девочку: худенькую, бледную, в голубеньком байковом платьице, этот сиротливый вид был положен в те времена, у меня сердце сжалось: девочке нет и 4 лет, а вид у нее такой несчастный. Мы все старались накормить Аню, поправить ее здоровье. Вот я и готовила довольно часто ее любимые макароны с сыром. Однажды, положив маленькому ребенку макарон полную тарелку с верхом, я спросила после еды, надеясь услышать «спасибо»: «Что надо сказать?» Но в ответ услышала — ещё макалёли. Мама потом смеялась: нормальный здоровый ребенок. Дома Аня снова попала в атмосферу любви и ласки. Мама готовила свои борщи и пироги, я сидела в архивах и писала (все это помимо работы), а Саша прибегал домой пораньше, чтобы почитать дорогой девочке или «Песнь о Гайавате» Лонгфелло в переводе Бунина, или «Тиля Уленшпигеля» Шарля де Костера — любимые Анины книги до самого момента взросления. А потом, в ранней юности, «Дневник Анны Франк», позже Феофан Затворник, по трудам которого она писала диплом, а все последние годы настольная книга — Евангелие. И отдыхала Аня с Сашей. У меня либо не было отпуска, лет пять я никуда не выезжала, либо старалась попасть в санаторий. Постоянные места их отдыха были Аджария или Абхазия. В те времена все мы жили в одном государстве. Отту90


да они оба писали мне письма и открытки. Перечитывая их, я пью сердечные капли: как мы были привязаны друг к другу, и как я все разрушила своими руками. В Абхазии Саша с Аней отдыхали дважды в одном селе на берегу моря. Но главный рассказ был не о море, а о поросятах, которых выращивали хозяева дома. Аня в свои пять лет с восторгом рассказывала, какие они розовые и какие у них пяточки смешные, а в Аджарии, возле санатория, в который я попала много позже, был пруд, где поселилось множество лягушек, и каждую ночь проходили самые настоящие концерты, в чем я тоже могла убедиться. Я же, перед тем как Ане пойти в школу, поехала в Железноводск подлечиться. Эта поездка круто изменила нашу жизнь. Там я встретила бывшего капитана дальнего плавания. Нет, ничего серьезного не было, но я восхищалась его морскими рассказами, его какой-то внутренней мужественностью. Вернувшись домой, я трезво посмотрела на Сашу с его истериками, с постоянным копанием в мелочах и, наконец, с тем энергетическим вампиризмом, который забирал у меня здоровье день за днем. Я решилась на развод. Я думала об Ане, но мне казалось, что если они с отцом будут постоянно видеться, то ничего для нее не изменится. Действительно, после развода Аня жила год с моей мамой и пошла в нашу любимую школу в Тайнинке. Саша тут же перебрался жить к моей маме, а я перестала болеть (как будто Саша действительно из меня все соки выпивал), и стала работать на трех работах, практически содержав всю семью. Сашиной зарплаты не хватало. Мама, к тому времени будучи на пенсии, перешла на Скорую помощь, денег у нее было меньше, а времени больше. Ведь с ней жили и Аня, и Оксана, и Саша, требующий внимания не меньше, чем девочки. Но школу через год закрыли, а вскоре погибла мама. Аня снова жила со мной, и когда мы получили 91


маленькую квартирку в полторы комнаты, в центре Москвы, мы все очень радовались. Перед смертью мамы мы с ней решили, что вскоре она уйдет с работы, будет зимой жить с нами, в Москве, а летом — все в Тайнинке. Не судьба. И еще: я не учла, какая глубокая связь между Аней и Сашей. Им мало было постоянного общения. Они подпитывали друг друга своей любовью и даже короткая разлука мешала им. Аня не переживала по поводу нашего развода, ведь папа постоянно был с ней. Но зато с этого момента и почти до конца жизни я раздражала ее. Аня родилась 16 августа — по новому стилю день празднования Иконы Пресвятой Богородицы «Феодоровская», по старому стилю — 29 августа — Сашин день рождения. Перед смертью Ани, сидя у её постели, я все время повторяла: «Ты должна жить! Думай о детях!» Она с трудом отвечала: «У них есть отец и ты, а меня зовет мой папа. Лучший в мире папа!» Саша умер за полгода до смерти Ани. Вот так. Кажется, что спасаешь себя, избавляешь всех от мелочных скандалов, начинаешь жить и работать в полную силу, а, оказывается, что нарушаешь какие-то основы бытия. Не надо было думать о себе, о том, как выжить. Может быть, без меня всем было бы лучше. После развода мы с Сашей, жили не то вместе, не то отдельно, как с квартирой получалось. Но Аню воспитывали вместе и оба заботились о ней. Аня не захотела заниматься музыкой — скучно ей было с плохим педагогом, но мы водили её на танцы. Педагоги даже находили, что у нее «балетная стопа». Сначала Саша возил её в ДК АЗЛК, а потом я, когда работала в ДК ГПЗ, водила Аню туда на бальные танца. К 12 годам эти занятия прекратились, но зато в юности Аня прекрасно танцевала. Аня училась во втором классе, когда меня вызвали 92


в школу, сказав, что у Ани тяжелый приступ, плохо с желудком, я тут же позвонила Саше. Мы забрали девочку домой, и вызвали Скорую. Нас отвезли в Филатовскую больницу, в приемном покое сказали, что ничего страшного, пусть ребенок побудет до завтра, врачи посмотрят. При этом анализ крови показал 16000 лейкоцитов. Мы уехали расстроенные, и в метро я сказала Саше: «Как же так? У меня было 9000 лейкоцитов, а начался перитонит, а у Ани так много»! Саша тут же развернулся и поехал в больницу. Он заставил врачей посмотреть ребенка. И, Слава Богу, её тут же прооперировали. Вот так мы второй раз спасли Аню. Через год зашла речь о сносе нашего дома на Пролетарской (он, правда, и по сей день стоит). Мы с Сашей уже были в разводе. Он получил отдельную комнату. Я выбрала квартиру на набережной, маленькую полуторку, но нам с Аней после коммуналки эта убогая квартирка представлялась раем. Ведь предлагали только однокомнатные квартиры. Дом стоял в глубине квартала, на берегу Москва-реки, кругом сады и парки. Это теперь все застроено, а тогда можно было из окна даже нашего первого этажа наблюдать и восход и закат. Школа во дворе, метро рядом. Мне при моих бесконечных работах все это было важно. Сделали ремонт, перетащили старую мебель — на новую денег не было. Зажили очень уютно. Часто приезжали Саша, мама, множество друзей и родных. Эта маленькая квартирка вмещала всех. Мешало только отсутствие телефона, все время бегали к телефонной будке под окном, ведь мобильных тогда не существовало. Однажды, убегая на работу, я рано подняла Аню, чтобы она поскорее собиралась в школу, а мне нужно было вызвать слесаря. Второпях я запуталась в словах и прокричала ей из кухни: «Анюта, вставай! Я пошла звоням слесарить!» Это выражение долго было семейной легендой. Что-то вроде — глокая кудра боркнула кудрен93


ка. (Бодуэн де Куртенэ). Аня почти не болела в детстве. Только ветрянка в детском саду и корь в школе, да вот ещё аппендицит. Правда, ежегодных гриппов было не избежать, но, в основном, проблем не было. Она не подружилась с детьми в классе московской школы. После школы в Тайнинке, где все друг друга знали и дружили, где царила атмосфера доверия и творчества, это было сложно. Зато она стала много читать. В нашей большой библиотеке вся классика была в ее распоряжении, чем она и пользовалась. Она не очень увлекалась поэзией, хотя читала ее с удовольствием. Толстой, Чехов, Гоголь были прочитаны сверх программы. Благодаря хорошим учителям русского языка и моим занятиям по стилистике, она приобрела прекрасный слог, что отмечали и на защите диплома в Университете, и когда звали ее в аспирантуру. Отсутствие телефона в квартире сыграло в нашей жизни неприятную роль. После страшной гибели мамы, я долго была в тяжелом состоянии. 9 дней брат был со мной, все время поил меня водкой. Он сам страшно переживал, но, видя мое состояние, не отходил от меня. На девятый день в полубреду мне приснилась мама, нет, не она сама, а ее голос. Она весело и молодо смеялась и говорила: «Фира, ты не плачь. Мне здесь очень хорошо!». Аня в это время жила у знакомых. Внешне она ничем не выражала свое горе. Сдержанность была одной из основных черт ее характера. Но, когда я забрала ребенка, а ей было 12 лет, я увидела, что у нее на шее появилась огромная шишка. Я кинулась к друзьям. Один из них работал в НИИ неврологии. Аню посмотрел известный врач и сказал, что нужна операция. После обследования, которое длилось довольно долго, Аню положили в больницу и назначили операцию через день. Вечером я вернулась домой без сил, а уже утром температура была 39,5. 94


Сутки я пролежала в полубреду, не имея возможности ни вызвать врача, ни позвонить Саше. На следующее утро, зная, что Ане предстоит операция, я ползком, по-пластунски доползла до двери соседки, тети Гали, у которой был телефон. Сил хватило только чтобы подняться и позвонить, а потом снова упала. Хорошо, что тетя Галя, добрая душа, открыла дверь. Она даже вскрикнула, увидев меня. Я дала ей список: позвонить Саше, позвонить сестре, вызвать врача. Вот так все обошлось. Но потом друзья, работавшие в больнице, рассказывали мне, как возмущались врачи и они сами, когда в день операции и на следующий день родителей не было, Саша появился только в конце дня, правда, после этого ходил каждый день, а мамаша, то есть я, и вовсе не появилась. Соседка просто не сразу дозвонилась Саше, а меня Наташа выхаживала целую неделю. Через неделю я забрала Аню домой. Много лет спустя я рассказала Ане, как обстояли дела, она все поняла, но что испытывал 12летний ребенок, когда ни мамы, ни папы не было рядом после тяжелой операции, а приходили только наши друзья, приносили еду и игрушки! Кстати, врачи тогда сказали, что Аня в рубашке родилась. Опухоль находилась в миллиметре от сонной артерии. Спасибо профессору, который так умело сделал операцию! Нам сказали проверять щитовидную железу. Я и проверяла Аню каждый год. А проверять мозг, делать УЗИ головы хотя бы раз в три года, нам не сказал никто. Возможно, если бы мы проверяли её вот так — раз в три года, — не упустили бы девочку! Недаром в последний месяц жизни Ани зав. неврологическим отделением Боткинской больницы удивлялась: «По карте смотрю, вы все проверили, а голову не проверяли ни разу». Не было сильных головных болей. Так, как у всех — иногда. Но куда смотрели врачи? Ведь в последние годы у Ани изменились глаза, стали «навыкате». Все только и повторяли — проверьте щитовидку. Но никто 95


не направил на обследование головы. Имея такой печальный пример, Анина подруга, после аналогичной операции своей дочери, решила, что постоянно будет проверять ее. Так Аня и после смерти помогает людям. Помощь людям, психология, были её профессией. Её опухоль на шее была выражением её тоски по бабушке. Внешне она это не выражала никак, но всю жизнь вспоминала и думала — виновата ли она, виновата ли Оксана или это судьба. Строчки из дневника. «Бабушка Рита — детский врач, один из лучших в Москве, как говорили. Очень хороший, жизнерадостный, общительный, обаятельный человек. Погибла при переходе путей, идя на работу, сшибло электричкой. И, кажется, отчасти я в этом виновата. Она спешила, а я её задерживала, не хотела вставать. Виновата ли я или нет — это для меня нерешенный нравственный вопрос (в другом месте Аня рассуждает виновата ли Оксана, став как бы перстом судьбы). Пришла одна бабушка, она видела бабушку Риту у железной дороги. Сказала тёте Ане (соседке). Тетя Аня позвала меня и сказала, что надо маме пойти позвонить. Мы пошли на соседнюю улицу к соседке, у которой был телефон. Тетя Аня говорит: Фира, приезжай, Рита Моисеевна ногу сломала. Не помню, когда тетя Аня всё-таки сказала мне, что бабушку поезд сбил насмерть. Потом я ела холодное пюре, которое готовила ещё только что живая бабушка. А потом я

96


гуляла во дворе и приехала мама. Тётя Аня вывела её за калитку, а я стояла у другой калитки в глубине двора и смотрела эту сцену. И вдруг мама вздрогнув, качнувши страшно головой, сильно закричала и заплакала».

Так мы осиротели. Остались вдвоем. Но я сломалась психологически и что-то упустила в наших с Аней отношениях. Например, наша единственная совместная поездка в Ленинград, когда Ане исполнилось 14 лет, была не очень удачной, несовместимой по характеру и ситуации. Мне нужны были санатории. Поэтому Аня на отдых ездила только с отцом и его новыми женами. Это теперь я жалею о каждой минуте без дочери, а тогда все казалось само собой разумеющимся. Так что поездка в Ленинград была очень хороша сама по себе, но психологически развела нас. Об этом позже. Всё-таки очень теплые отношения оставались до конца школы. Вот наша переписка 1983 года. (Ане 13 лет). Мое письмо из Прибалтики, из Дзинтари. Малышка! Я очень скучаю. Пока от тебя нет писем, но я решила тебе написать, чтобы ты получила письмо до отъезда. Тут дивное море, чудный пляж с золотым песком на много километров, чистый воздух, при хорошей погоде я часами гуляю по побережью. Удивительно красивый и интересный город Рига, я почти не помню его по давнему впечатлению, но теперь он меня очаровал… Напиши, как ты там, что с тобой, все ли в порядке, как ты себя чувствуешь, делаешь ли

97


дома что-нибудь, как настроение? Я очень скучаю и жду твои письма. В лагере не забудь о том, что я говорила тебе: осторожно с фруктами и с водой — не пей сырую воду никогда, она привозная и стоячая, там воду пьют только кипяченую и минеральную, не бегай с мальчишками. Пиши мне. Целую крепко-крепко. Мама.

И смешное Анино письмо в ответ. Здравствуй, мяушка! Как ты там живешь? Хорошо ли отдыхаешь? Сегодня я иду к зубному, как договаривались. За английский села второй раз за все время, я его совсем забыла. У меня все хорошо. Правда, я, как всегда, лентяйничаю. Русский язык совсем забыла. Мы недавно с папой собрали смородину, вишню и клубнику и сварили компот. Скоро будем варенье варить. Мы с ним купили форму, а я себе (на свои деньги) отдельный купальник. В закрытом я не хочу ходить. В общем, я живу хорошо. Катаюсь с Машкой на велосипеде, а когда хорошая погода, ходим с папой на речку. Я сейчас читаю книгу «Таинственный остров» Жюля Верна, а «Мертвые души» читать надоело. Привет, привет, привет!!! До свидания. Аня.

А вот они с Сашей уехали в конце лета, кажется, в Сухуми. Здравствуй, мяушка! Я живу не очень хорошо. Мне тут скучновато.

98


Ребят тут мало. Все уже разъехались. Правда, я почти каждый день хожу бесплатно в кино, купаюсь, загораю. Я пока ни разу не обгорела. Я катаюсь с папой на моторной лодке. Я здорова. Научилась плести корзинки из сосновых иголок. Если сплету, я тебе привезу. Папа тебе передает привет. До свидания. Аня.

Все это происходило через год после гибели моей мамы и операции Ани. Я была очень благодарна Саше за то, что он возится с Аней, поскольку сама никак не могла очнуться от горя. Целый год я перечитывала только одну книгу Бунина «Тёмные аллеи» и плохо помню события этого года. У маленькой Ани, как только она научилась хорошо писать, появилась замечательная привычка — писать мне смешные поздравительные открытки. В 9 лет она написала мне к Новому году: Дорогая мамочка! Поздравляю тебя с Новым Годом! Желаю тебе крепкого здоровья, радости, хорошего настроения, и быть всегда и во всем оптимисткой! (это явно слова моей мамы). А уже через год сама придумала. Дорогая мамочка! Поздравляю тебя с Новым 1980 годом. Желаю тебе счастья, здоровья, успехов в работе, чтобы ты никогда не нервничала. Хорошая мамуля. Аня.

Мое поздравление Ане к 8 марта, ей лет 9: Анюта! Маленькая моя женщина! С Праздником тебя. Будь всегда хорошей, послушной, умной, доброй и не хулигань. Мама и Мика

99


(наша кошка). Целуем крепко.

Аня мне к 8 марта, года через два, когда мы с ней жили уже в отдельной квартире. По коридору налево, первая дверь. Госпоже Мяу. Дорогая мамочка! Поздравляю тебя с праздником 8 марта! Желаю тебе отличного настроения. Крепкого здоровья. Будь всегда красивой и веселой. Светить всегда, светить везде, до дней последних донца. Светить! И никаких гвоздей — вот лозунг твой и солнца! Твоя Аня.

Надо сказать, что два с лишним года до гибели мамы, прожитых в новой квартире вдвоем с любимой дочкой, при полной поддержке моей мамы, притом, что в доме всегда были очень интересные люди — писатели, поэты, художники, диссиденты всех оттенков, много ярких и интересных моих друзей: Володя Гершуни, Борис Резников, Олег Панков, Анатолий Викторов, моя незаурядная сестра Наташа, режиссер и театрал, — прошли для нас обеих интересно и духовно. Понятно, что Аня крутилась среди этих людей. Все слушала, все воспринимала. Да и я водила ее на все выставки, на все концерты и театральные премьеры. Было хорошо. Все кончилось со смертью моей матери. Думаю, что в моей устойчивой психике что-то пошатнулось. Тогда и начались первые наши ссоры. Но пока еще нет трещины. Вот в 1983 году, через год после смерти моей мамы, Анино письмо из Сухуми, где они, конечно с папой, отдыхали.

100


Здравствуй, Мяушка! Я живу нормально. Погода, правда, не очень. Два дня солнышко, а остальные дни пасмурно или дождь. В пасмурную погоду я тоже купаюсь (с папой конечно). На море уже три дня шторм. Вчера была большая волна, но я купалась. Когда я шла на берег, на меня нахлынула волна и покружила.

(Меня там не было! Саше бы досталось). Вчера я купалась 40 минут. Папа говорит: «выходи», а я не выхожу, а потом у меня свело пальцы на левой ноге. Я так больше делать не буду. На пляже загораем, играем в карты. Вчера узнали, что умер дедушка Даня (Сашин отец). Папа хотел уехать, но когда он позвонил, ему сказали, что дедушку уже похоронили, и мы остались. Папа тебе передает привет. Ты мне напиши, как ты живешь, как у тебя дела? Папа тут, понимаешь ли, кадриться вздумал, а я ему не даю, мне противно. У него дома Эля есть (вторая Сашина жена). И курит тут во всю трубу. Но в номере я его выгоняю на балкон, а когда гуляем, я говорю, чтобы курил в другую сторону. Он все хочет на танцы пойти, покадриться, но танцы отменяют все время, а я радуюсь. Нечего ему тут… Ишь, распустился! Пока. Пиши мне. Твоя дочь Аня.

И много позже, уже живя своей семьей, Аня писала нежные поздравления. Вот ко дню рождения. 101


Дорогая мамочка! От всей души поздравляем тебя с Днем рождения! Желаем тебе здоровья, радости, успехов в новой работе, бодрости духа, энергии и оставаться всегда такой красивой, как ты сейчас! Аня, Женя, Маша, Глеб. 21 июня 2002 года. (Это до рождения третьего внука).

Она всю жизнь и отцу писала поздравительные открытки, которые обычно начинались так: «Дорогой, любимый папочка!» и дальше само поздравление… Аня с 14 лет вела дневники, а позже — биографические записки. Вот план её биографии, то есть выделено то, что она считала самым значительным в жизни. «Вступление. 1.О семье. Родители. Бабушка Рита, бабушка Миля, дедушка Даня, дедушка Миша, его мать, тётка. Дом, который он построил. 2. Основная часть. С 3 до 7 лет. В Тайнинке. С 3 лет знаю Надю (соседку и подругу), а общаемся лет с 7. Тайнинка. 1 класс. Батуми с папой. С 7 до 13 лет 2–3 класс. Танцы. Пионерский лагерь (это они ездили с бабушкой Ритой). 80й год. Переехали в нашу квартиру. И началось. Говорят там жил то ли сумасшедший, то ли пьяница, то ли самоубийца. В школе доводили. Депрессия. 3. Отрочество. 13–18 лет. Начало внутренней жизни. Книги. «Таис Афинская», «Три мушкетёра», «Дневник Анны 102


Франк» 7 класс. Тоска зеленая, до тошноты. В основном дома. 8 класс. Занятия на курсах Английского языка, в Школе юного психолога (МГУ) Начала писать дневник. Поиски смысла жизни. Достоевский, Толстой, Чехов. Лето очень помогло отвлечься от одиночества. 16 лет Миша (Котляревский, который тогда с нами не жил) с Аней Синельниковой. 9 класс. ШЮП и курсы английского. Новые друзья Миша Додзин, Марина Додзина, Аня Синельникова, Аня Фетисова. 17 лет. Не поступила в МГУ. Поездка в Ленинград. Новые знакомы и друзья. Все это до прихода в церковь». И ведь Аня все потом написала, что наметила в плане. Был у неё литературный дар. Она его не признавала. Писала только для себя. После смерти моей мамы, примерно в 1983 году, я познакомилась с Сашиной кузиной Светланой. Она старше меня почти на 15 лет, но девочки наши оказались ровесницами. Мы сошлись сначала по необходимости — я еду отдыхать, оставляю Аню со Светой и Надей. И наоборот: если Света просила забрать Надю, я брала ее. Так мы и подружились на всю жизнь. А Надю я считаю своей племянницей. Лето мы проводили в Тайнинке, а зимой ездили друг к другу в гости. Но чаще они приезжали к нам, и мы гуляли в парке Коломенское. Девицы с горок катались, в снежки играли, а мы со Светой степенно прохаживались и разговаривали о разном бабском. Зато что девочки творили летом в Тайнинке! Удобств не было. Надо было за водой сходить, посуду помыть. Девчонки с утра начинали пререкаться — кто и что будут делать. Я уходила на работу, а Света воевала с ними. Но чаще всего она проигрывала. К ним (девицам нашим) 103


прибегали подружки, еще одна Надя, Света-соседка, Маша. Все дружно садились на велосипеды и гоняли, где хотели. Тайнинка тогда была тихим интеллигентным поселком, где все друг друга знали, зато теперь это притон наркоманов и наркомафии. Мы до сих пор с Аниными подружками (спасибо им, что они не забывают нас) и Надей-племянницей вспоминаем веселые истории. Вот, например. У Светы, соседки, — дед у нее работал в ГБ, отец — директором завода, был большой охранный пудель. Не знаю, существует ли эта порода сейчас, его специально вывели в ГБ для охраны объектов. Так вот. Пес был взрослый, серьезный, оставлять одного его нельзя было. Дом мог разнести. Звали пса по Тайнинской традиции после моего Портоса — Атос. Однажды девочки пошли в магазин и вынуждены были на поводке со строгим ошейником взять с собой Атоса. Света привязала его к забору, надеясь, что он никуда не денется, и они встали в очередь. Вдруг в магазин вбегает перепуганный гражданин с криком: «Это чья собака забор выломала и на поводке за собой таскает!? На людей кидается!?». Так и пришлось девочкам ловить этого волкодава и срочно вести домой. Всяких веселых историй много было в их подростковой жизни. Но это в Тайнинке. А в Москве, в школе, куда Аня попала, её затравили. Она сама писала в дневнике — потому что умнее, потому что много читала, потому что после дружной Тайнинской семьи подростков, этот змеюшник был ей противен и чужд. Но вспомню хорошее. Я взяла на зимние каникулы Надю, племянницу, к нам домой. Ходила с девочками в театр, кино, на выставки. Моя тогдашняя работа это позволяла. Както мы возвращались часов в 10 вечера. Было холодно, но мы, довольные, раскрасневшиеся, веселые выделялись из хмурой толпы. Наконец, подошел трамвай. 104


Девочки занялись своим любимым розыгрышем. Сели отдельно от меня, делая вид, что они сами по себе, но внимательно наблюдали, не станет ли кто за мной ухаживать. Молодой человек, очень симпатичный, начал разговор, а поскольку я кокетничала с ним безбожно, вышел со мной на остановке. Тут девицы подхватили меня под руки со словами: «Ну, хватит, мама. Пора домой». Бедный молодой человек так растерялся, что ничего не мог сказать. Так и остался на ветру ждать следующего трамвая. Мне его даже жалко стало. Девочки были довольны. Веселились от души. Вот еще. Примерно через год. Надя опять у нас дома на Пролетарке. В советское время с продуктами туговато, а девочки потребовали пельмени. Пришлось идти по магазинам, искать фарш, или мясо на фарш. Только к вечеру все было готово — фарш, тесто. Говорю им: «Лепить будете сами». Показала, как это делать, сказала, что положить готовые пельмени надо в морозилку, и пошла спать. В два часа ночи я проснулась от громкого хохота. Вышла на кухню. Девочки все в муке лепят пельмени. Я спрашиваю: «Совесть есть? Два часа ночи!». Надя мне в ответ: «Теть Фирочка, мы делом заняты». Я только рукой махнула и пошла в свою комнату. Когда они угомонились — не знаю. Теперь снова про поездку в Ленинград. Ане исполнилось 14 лет, и Саша в качестве подарка отправил нас с Аней на 10 дней в Ленинград. Он договорился со знакомым редактором многотиражной газеты, не помню, как ее звали (Саша был редактором аналогичной многотиражки в Москве), и мы остановились у нее в центре города. Она жила в трехкомнатной квартире вдвоем с мужем, так что места хватало всем. Аня в первый раз приехала в Питер и была очарована им. А я в свои 35 лет попала в Питер всего в третий раз. Объездили весь Питер, пригороды, сколько смогли. 105


Вижу Аню, четырнадцатилетнюю девушку, миниатюрную с распущенными золотистыми волосами, с веселыми зелеными глазами, поднявшую над собой на ветру Финского залива платок, и наслаждающуюся ветром, красотой, молодостью. Это было прекрасно. Я любовалась ею. Но в ней проснулась женщина, и довольно ревнивая. Она мне твердила: «Я буду молодой, а ты будешь стареть». 35 лет — расцвет женской силы, поэтому я только посмеивалась. Правда, Аня еще долго будет ревновать своих поклонников ко мне. Они любили поболтать со мной, а ее это раздражало. Но что действительно испугала меня, так это то, что однажды войдя в комнату, увидела как Аня весело и интимно болтает с хозяином дома, которому было далеко за сорок. Я промолчала. Хватило ума. Но, начитавшись «Лолиту» Набокова, смертельно испугалась, вдруг моя чистая девочка пойдет по стопам этой героини. Вернувшись домой, я сказала Саше: «Все. С Аней отдыхаешь только ты. Я с ней не справляюсь». Через много лет, за год до смерти Ани, это аукнулось мне. Она спросила меня: «Почему ты меня невзлюбила после поездки в Ленинград?» Я ответила: «Кто тебе сказал такую глупость? Просто ты взрослела и шпыняла меня, считая стареющей женщиной. А мне было всего 35 лет. Я боялась не справиться с тобой». Про Лолиту я ей не сказала, она всей своей жизнью доказала, что я напрасно боялась возможной её распущенности. Так она и отдыхала с папой и его женами всю жизнь, а когда родились сводные сестры, отдых с ними стал большой радостью для Ани. Школа подходила к концу. С 9 класса Аня пошла на курсы английского языка, и Школу юного психолога при МГУ, в 10 классе занималась дополнительно биологией и математикой. Занята была по горло. Очень устала, а когда не поступила, я достала ей и ее подруге Ане Фетисовой путевки в дом отдыха под Ленинградом. Анина общительность и радушие помогли ей быстро приобрести 106


друзей. И на протяжении 10 лет — до замужества — она два раза в год, летом и на Новый год, ездила к друзьям в Питер. Пресвятая Владычица моя Богородице, … избави мя от многих и лютых воспоминаний, и от всех действий злых свободи мя…! Молитва ко Пресвятой Богородице

После школы встал вопрос о работе, и она пыталась связать работу с будущей профессией, но это не всегда удавалось. Я, конечно, работала и работала много, после всяких невзгод нервы совсем сдали, а Аня проявляла некое своенравие: то уезжала без спроса на море, то бросала работу. Начались романы. Правда вполне невинные, и Аня проявляла благоразумие. Она рассталась с одним из поклонников, видя, что он пьет. У нас в доме это было не принято. Ни Саша, ни мои последующие мужья, ни друзья, никто никогда не пил. Поэтому, когда после своего замужества она поняла, что попала в семью алкоголиков, это был страшный удар. И кто мог знать, что первый ее серьезный роман останется дружбой на всю жизнь. Сергей С. опомнится, скажет потом о привычке к пьянству: «Жена отмолила»! — станет священником и будет поминать Аню в Храме Гроба Господня в Иерусалиме. Дневник Ани, не девичий дневник вроде: «Я увидела Т! Как он мне нравится!». Нет, она вносила в дневник свои наблюдения, свои размышления о книгах, о людях, о жизни и смерти. Помню, я вошла в ее комнату и увидела, что карта мира по периметру обведена черным карандашом. На мой вопрос, что это значит, Аня ответила: «Мир сгорит в атомной войне, а я умру после 40 лет». Я была потрясена. Но Аня оказалась права, к моему горю; по крайней мере, во втором пункте. Несколько строк из еще подростковых размышлений. 107


«Если человеку дано материальное тело для проживания на земле, значит, он должен познать форму земного существования, земную жизнь, земные страдания, счастье, болезни, вдохновение, разочарование, горести и полет духа».

Чуть дальше. «Бездарные люди, это люди, которые бездарно проводят время. Не размышляют наедине с природой или с искусством, не общаются с умными и глубокими интересными людьми, не занимаются познанием и самопознанием, а так просто: общаются абы с кем, или гуляют просто так, где придется и с кем придется. Они убивают время, разбазаривают его, а потом удивляются — почему мы такие бесталанные».

Это написано в 17 лет, в 10 классе. Учеба на факультете психологии МГУ очень нравилась Ане. Предметы, преподаватели, сокурсники — ее все устраивало. Училась она на вечернем отделении. Днем подрабатывала. С третьего курса работала в Библиотеке имени Ленина, а на шестом курсе перешла в библиотеку психфака. Только после университета Аня работала точно по своей специальности — психология. Учебу в Университете и работу, особенно первые три курса, она умудрялась совмещать с поездками в Питер, Израиль, по Подмосковью в монастыри, и с очень бурными увлечениями разными молодыми людьми, правда всегда талантливыми и интересными. Расставшись с Сергеем С., она недолго встречалась с замечательным музыкантом. После разрыва с ним, на фоне быстротечного увлечения Израилем и изучения иврита, Аня встретила Виталика Б. Человека чуткого, доброго, очень умного, но, 108


к сожалению, Виталик вскоре уехал в Израиль, и отношения их вылились в длительную переписку. Наверное, юному и неопытному существу, какой была Аня, трудно было оставаться долго в таких виртуальных отношениях. Виталик проявил куда больше мудрости и честности. Он долго ждал Аню. Дважды приглашал ее в Израиль, и дважды она возвращалась в состоянии колебания. Хотя я была на его стороне, вмешиваться в личную жизнь Ани я никогда себе не позволяла. Вот одно из писем. Дорогой Виталик! Поздравляю тебя с Днем рождения! Премного благодарна тебе за твой чудный мне подарок: поездку в Израиль и путешествие по Святой земле! Желаю тебе оставаться таким же веселым и добрым, но прибавить к этому искание истины. Помни: кто ищет, тот обрящет! Спаси тебя, Господи!

Это искренняя благодарность за то, что Виталик не только пригласил, Но фактически и взял на себя все расходы Ани в Израиле, возил ее по тем местам, в основном связанным с православием, которые ей хотелось посмотреть. Переписка их длилась все 90е годы. Весьма сложное время. Я, в лучшем случае, могла купить ей билет, но не более того. Таких поездок благодаря Виталику было две. Они очень укрепили ее веру. Подружили Аню с моей сестрой Наташей, которая в начале 90х годов уехала в Израиль. Более того, Аня стала крестной матерью Наташи, а для Наташи, в последние годы ее болезни и жизнью под знаком приближающейся смерти, христианство стало утешением. К сожалению, в иудаизме обе близкие мне женщины не нашли пристанища. Не встретился на их пути мудрый Рав, который бы дал им ответы 109


на все вопросы, утешил бы в страдании. А в советское время в интеллигентной среде Москвы и Питера традиции не соблюдались. Отсюда и большой поток евреевхристиан, в основном под влиянием такого незаурядного человека как Александр Мень. Я не вмешивалась ни в любовные приключения, ни в духовные искания Ани. Выставки, концерты, интересные люди — мои друзья — она очень ценила эту нашу совместную жизнь, но в духовных поисках шла своим путем. Однако то, с каким фанатизмом она бросилась в христианство, многие годы принадлежа к крайне националистическому и фанатичному крылу церкви, испугало меня. Стало источником многих наших споров и непонимания. Только ближе к смерти, уже родив троих детей, разведясь с мужем, прочитав много философии, пройдя путь бедности и страдания, она смягчилась, вновь почувствовала свои корни, но осталась воцерковленной и строгой христианкой. Много ошибок наделала она на этом пути. А кто из нас не ошибался в поисках истины? Переписка с Виталиком длилась долго. Сначала он рассказывал ей об Израиле. Потом Аня начала наставлять его на «путь истинный». Этому предшествовали ее личные поиски Пути. Случилось так, что на этом этапе она встретила Антона Б. Что я могу сказать о нем? При всем обширном и интересном круге моего общения, а значит и Аниного, более умного человека трудно было сыскать. Но ум этот сочетался с абсолютным холодом души и трезвостью мысли. Она и восхищалась им и отстранялась от него. Наши с ней разговоры на эту тему сводились к тому, что ей с ним интереснее, чем с кем бы то ни было, но подчиниться полностью его мнению Аня не хотела, да и не могла. Именно Антон привел ее в церковь, хотя крестилась она раньше, случайно, осенью 1988 года. И только Миша К. (мой второй муж), отнесся к этому серьезно и сказал, что она нашла свой путь. 110


Так случилось, что благодаря Антону, попала она в молодую общину, в Красное Село, возрождающую разрушенную церковь, — таких в начале 90х годов было полно, — где встретились люди ее возраста и ее круга, она осталась в этой церкви навсегда. Долгие годы с Антоном длились полудружеские, полувлюбленные отношения. И все эти годы шла переписка с Виталиком и поездки к нему в Иерусалим. Незаурядный ум Антона, общность интересов и размышлений, привлекали Аню к нему. Но отталкивала его душевная холодность, его эгоизм. К тому же в какойто момент между ними встала Анина подруга, которую Аня умудрилась познакомить с Антоном. Есть такие девушки — женственные и инфернальные, они очень нравятся людям жестким. Их связь длилась недолго, но отношения Ани и Антона разладились Они, правда не прекратились, а потом Аня уже выбирала, за кого замуж выходить: Антон, Виталик или ее будущий муж — страстно влюбленный в нее молодой художник. Она даже к старцу ездила с этим вопросом. Удивительно, старец сказал — Виталик. Только с ним она будет счастлива. Аня, которая всегда была послушна церковным наставлениям, на сей раз ослушалась. Много горя ей принес неудачный брак! Но с другой стороны — дети, которые были бы совсем другими и жили бы совсем в другой стране. Пути Господни неисповедимы! Что касается Антона — он единственный из друзей и знакомых, кто не позвонил мне после смерти Ани, кто ни разу не был на ее могиле, никогда не напомнил о себе, не вспомнил Аню, не спросил о детях. Он успешен, богат, (его фамилия даже соотносится со словом богатство). Но ум и душа — вещи разные. Но вернусь к началу 90х годов и переписке с Виталиком. Именно из этой переписки видно, какие вопросы волновали ее, и как честно и умно отвечал Виталик на ее 111


непреклонные требования и желания, как он постоянно и точно выполнял ее бытовые просьбы, и как Аня так и не смогла оценить его порядочность, ум и доброту. Они не совпали по времени. Аня, как всякий прозелит, со всей страстью своей большой души, со всей остротой своего ума бросилась в новые для нее глубины христианской теологии и философии, в духовную сущность и непосредственность веры. Но непосредственное чувство не передать. А вот свои размышления и поиски она обрушила на Виталика со всей страстью, с требованием — принять. Виталик же, человек с техническим образованием, со скепсисом советского человека, умом ученого, который, конечно, чувствует, что Ктото Там есть, искренне и мужественно и в тоже время спокойно и глубоко пытался аргументировать свое понимание мира, что Аню не устраивало. Она требовала (внутренне требовала), чтобы немедленно, сейчас же ответили на ее чаяния, чаяния человека, обретшего, наконец, то, чего жаждала душа — христианство. Я так долго пишу о Виталике и привожу переписку с ним, потому что именно в этой переписке и в сложности их отношений видно, как формировалось Анино мировоззрение, как складывалась её судьба. С наивностью и кокетством она вдруг, после неоднократных отказов приехать в Израиль, пишет Виталику: «Здравствуй, Виталик! Спасибо за поздравления с Днем рождения. Теперь я хочу поехать в Израиль. Туда ездили две девушки из нашего храма. Им понравилось ходить по святым местам».

Потом Аня напрямую сообщает, что паспорта нет, приглашения нет, денег нет. Виталик все понял. Сделал ей и приглашение, и, когда она приехала в Израиль, возил ее по святым местам. Никогда не скупился. Можно поду112


мать, что Аня вела себя довольно нахально, но это не так. Она на самом деле была очень смущена, а поехать хотелось. Отсюда и этот тон. Поездка по Израилю доставила Ане огромное удовольствие. Я до сих пор благодарна Виталику, потому что Аня приехала вся просветленная и довольная. Даже подумывала, а не связать ли свою жизнь с Виталиком. Но дальнейшая переписка с Виталиком и развитие отношений с Антоном все изменили. Аня просто требовала от Виталика принять христианство в том виде, в каком она его понимала. Она непримиримо не считалась с его стремлением принять только то, что он понимает и принимает после долгого размышления. Он скорее чувствовал и понимал Высшее начало, как это понимал, например, Альберт Эйнштейн. А вот Ане непременно нужно было принять учение отцов церкви, причем, только православной в каноническом ее виде. Мне, по правде говоря, непонятно, почему споры о мире духовном стали препятствием для личных отношений. Видно не было у Ани любви к Виталику. Когда она умирала, я в отчаянии заплакала и сказала — это было за день до смерти — «почему ты за Виталика замуж не вышла?!» Подразумевая, что она не страдала бы так, как страдала в своем неудачном замужестве, и осталась бы жива, свяжи она свою жизнь с Виталиком. Аня уже не открывала глаза, но сказала мне: «Не хотела. Мы не понимали друг друга». Бедная моя девочка! Приведу одно из ее писем, чтобы было понятно, о чем речь. Привет, Виталик! Дальше идут различные просьбы и поручения. Но потом… В третьих, перейдем к высоким материям. Ты пишешь, что мои попытки «просветить тебя

113


в вопросах веры» тщетны, что ж — очень жаль. Но, однако, замечу тебе, что ты меня совершенно неправильно понял. Не навязывать я хочу свои мысли, а лишь сказать одно на твои слова, если ты хочешь закрыть эту тему раз и навсегда): вольному воля, спасенному — рай. Т.е. у тебя есть свобода воли — этим ты и походишь на Бога и отличаешься от животных. И ты волен сам себе выбирать тот или иной путь, а также как к тому или иному пути прийти. Ты волен выбирать с кем и за кем пойдешь или идти одному. Вероятнее всего (я думаю) тебя устраивает последнее. Ну что ж. Тогда моя роль человека, который бы с тобой говорил на «вечные темы» закончена. Я тебя в этой роли не устраиваю. Вполне возможно, что ты и прав. Я НЕ настаиваю. Но… хочу повторить тебе простую истину — чтобы сделать правильный выбор, да и вообще иметь самому возможность выбирать, нужно знать из чего ты выбираешь, или что ты хочешь принять или отвергнуть (т.е. суть предмета выбора), а также из чего можно выбрать и что подлежит выбору, зачем и почему ты это отвергаешь или принимаешь. (Это следствие знания сути предмета). Если же ты не знаешь, что подлежит выбору, из чего можно выбрать, то ты не двигаешься по пути искания истины, стоишь на месте. И даже не смотря на то, происходит ли это стояние от суеты, лености и, соответственно, от нежелания искать ответы на вышепоставленные вопросы, все равно здесь проявляется твое ПРОИЗВОЛЕНИЕ. И ты никого не будешь вправе обвинять ни в сем веке,

114


ни в будущем, т.е. после смерти, в том, что ты не нашел Истину. Все в твоих руках! И лишь от тебя одного зависит, искал ты ее или не искал. (Прошу заметить, что я не утверждаю сейчас, что ты ее не ищешь). И великие мыслители со мной согласны. Спешу поделиться мыслями. «… Кто сомневается, потому что не знает оснований достоверности, тот просто невежда». «Настоящий скептик тот, кто подсчитал и взвесил все основания». Дени Дидро. «…Полное незнание обстоятельств дела не допускает сомнений, ибо сомнения требуют оснований». Анатоль Франс. Я утверждаю, Виталик, после разговоров с тобой, что ты не знаешь основ христианства, а потому и сомневаться в его истинности просто не имеешь права! (Логического, морального, и вообще какого хочешь). Ты должен честно сказать: «да, я этого не знаю, но хочу узнать, чтобы понять, насколько это совпадает с моим внутренним представлением об истине. (Именно в этом-то узнавании основ христианства и хотела я тебе помочь). Или ты должен сказать так: я этого не знаю и знать не хочу, и вообще мне плевать на то, что есть истина, и есть ли она вообще — мне и так неплохо живется, без знания истины». Что ты скажешь, или уже сказал в себе — твой выбор. «Вера — это тоже знание, только в своеобразной форме». Гегель. «Люди не примут правды, если поймут ее, но не поверят». У. Блейк «Все, что я разумею, то я знаю, но не все то

115


знаю, чему верю». Св. Августин «Где нет здоровой веры, там нет и настоящего разумения» Николай Кузанский. Прости, если я тебя обидела, я не хотела. Аня.

Отвечал Виталик в своих письмах очень достойно и по-мужски открыто и честно. Вот ответ на это страстное письмо, которое я привела выше. Привет, Аня! …Особенно мне понравилось место, где ты пишешь о выборе пути и о тех, с кем по нему идти. На самом деле, именно выбор «за кем» является первичным, и предопределяет ответ на вопрос «куда?»… А по тому пути, который выбрал я, мне действительно приходится идти в одиночку, Но, как это ни парадоксально, не в одиночестве. Не я первый пришел к выводу, что устройство мироздания содержит в своей основе непостижимую для человеческого разума загадку, и, вместо того, чтобы принимать на веру готовые объяснения, честнее сказать: «я знаю то, что ничего не знаю», и руководствоваться в жизни не предписаниями из тех или иных священных книг, не ожиданием награды или наказания за порогом жизни, а врожденными и проверяемыми разумом представлениями о добре и зле, т.е. тем, что приносит радость без того, чтобы причинять страдания другим…

Аня так и не поняла, какую боль причиняла своими требованиями любящему ее человеку, он так и не достучался до нее, а писем было много… В конце этого письма Виталик пишет:

116


«я никак не могу решиться позвонить по телефону Наталье Михайловне, поскольку не знаю, ответит ли она, если нет, как на это реагировать».

Виталик пишет о моей сестре Наташе, с которой Аня очень подружилась во время поездок в Израиль. Наташа к тому времени уже тяжело болела. Метастазы пошли в мозг. И Аня просила Виталика звонить иногда Наташе и разговаривать с ней, успокаивать ее, поддерживать. Обе они умерли от опухоли мозга. Бедные мои девочки! Мы с сестрой переписывались все годы, которые она прожила в Израиле, но потом, после Аниной туда поездки, более длинные и теплые письма Наташа писала Ане. Аня еще в Израиле, а Наташа уже начинает скучать и пишет мне. Здравствуй, Фира! Скоро уже уедет Анечка твоя. Большая радость была от нее и встречи с ней, от писем, привезенных ею. Много с ней говорила обо всем. Девочка она чуткая и самокритичная, хотя еще и не совсем зрелая. Но, уверена, что все еще хорошее впереди у неё. Да я вот, дура старая, 54 года живу, а ума все меньше и меньше, и совсем уже мало что понимать стала. Очень сложно все вокруг, неоднозначно. Уедет Анечка, очень скучать буду по ней. Так хорошо мы с нею здесь познакомились, по душам. Очень бы хотела и тебя увидеть, но, прости ради Бога, таких денег сейчас, как Виталик Анне дал, у меня нет.

Это мы с Наташей обсуждали возможность моего при117


езда. Ни у меня, ни у нее денег не было, но, когда она позвонила весной и сказала, что умирает, я пошла летом подработать, и всё-таки поехала в Израиль, проститься с ней. А вышло иначе. Она как-будто ожила с моим приездом. Мы много и долго говорили, убрав все недоразумения между нами. Но это будет через год. После Аниного отъезда Наташа много и часто писала ей. Дорогая Анечка! Здравствуй сестричка моя во Христе! Не знаю даже с чего начать. Получили ли вы с мамой мои письма. Благодарю тебя за все твои письма и встречи с моими друзьями и их письма (Наташа очень дорожила своими Московскими друзьями). За все тебе низкий поклон! Жизнь моя нелегка очень, то мягко говоря. Завтра, на исходе субботы, ложусь на два дня на облучение (в бронхах открылись метастазы) …. В предыдущее воскресенье была в Ейн-Кереме (русский православный женский монастырь), еще раз тебе привет от матушки Георгии (не игуменьи).. Все они очень благосклонны ко мне, особенно мать Георгия, храни их всех Господь. Мне бывает духовно и душевно очень трудно. Читаю прекрасную книгу и Серафиме Саровском. Он — гений подвижничества и то — сколько искушений терпел и боролся с Волком. А что мне, грешной, говорить? Иногда овладевает мною уныние и т. д. «Оне» не дремлют, лезут, даже во время молитвы. Тяжко. Моли Бога, Спаса нашего обо мне, грешной, сестренка

118


моя, чтобы спас меня и сохранил. Я все время помню о вас с мамой. Как вы там? Хотелось бы получить от тебя письмецо. Сейчас пишу тебе и в сердце легко стало. Видно Господь меж нами. Слава!.. Анюточка! Очень хочу получить от тебя письмецо подлиннее. Поучи меня, понаставляй, порасскажи о себе. А то я как бы одна здесь! Твою улыбку лучезарную голубоглазую не забуду. Храни тебя Бог! В среду — Сретение! Поздравляю! Целую! Маму твою целую, люблю и хочу ей успокоения и мира. Ваша тетя Наташа и сестра. …От Виталия тебе привет. Он уже давно у меня был и что-то больше не звонил. Он — чудо-человек. Дай Бог, Христе, приобщить его к православию…

К сожалению, Аня так и не разглядела чудо-человека, Виталия. А ведь о нем — это правда. Переписка Ани и Наташи продолжалась на протяжении почти двух лет. Январь, кажется, 94 года. Через год Наташи не стало. С прошедшим Рождеством Христа, Бога нашего! Родная моя Анечка! Получила от вас с мамой письма. Сначала тебе отвечу, потом, отдельно, мамочке твоей. Анечка — чудо ты мое, посланное мне Богом! Каждый день молюсь за тебя и маму твою. Какая радость была читать твои поздравления рождественские и пожелания! Какой свет

119


Души — твоя открытка, и нет слов, описать то благоговение, которое она вызвала во мне своим прекрасным образом моей Родины. Господь да пребудет с нами, и между нами! (Наташа безумно тосковала по России. Мне, когда я была у нее в Израиле, говорила: Хоть на минуту — в Россию, хоть одним глазком на березки посмотреть!).

Дальше сестра много пишет о своем сыне, Анином кузене — Мише. Обе его любили, обе беспокоились о его судьбе. И потом Наташа изливает Ане всю душу. Насчет меня: я стараюсь ходить по мере возможности в Ейн-Керем в воскресные дни. Перед Рождеством видела и разговаривала и с матерью Георгией — моей крестницей — от неё тебе привет и улыбки, также от матери Еликониды поклон и память. Пару раз ходила к ней в келейку — красота! (Ты ведь знаешь — она реставратор икон), виделась и общалась у неё с нашими братьями-христианами (мирскими), которые к ней приходят. Удивительно интересно. Немного дали мне книжек почитать. Теперь, Анечка, насчет тебя! Очень печально читать твои упреки к маме. Хотя отлично тебя понимаю и сочувствую. Христос говорил, что судить будет не по словам, а по плодам человека (делам его, любви его к близким). Не тот, кто говорит: «Мне, Господи, Господи!». Ты знаешь ведь! То, что помогаешь маме — очень радостно! Но ведь требовать от неё — нельзя. А судить — и подавно! Требуй от себя! И это ты знаешь

120


хорошо. Но знать мало, надо, чтобы душа прониклась этим! А для этого надо и молиться, что ты и делаешь, но и самой трудиться духовно. А это тяжкий труд, я это на себе каждый день и не раз во дню испытываю, ибо «сердце мое — окаянное и ум мой — помраченный». У меня с моей мамулей тоже, ох какие нелегкие отношения, но, если я раздражена и зла на неё — мне безмерно плохо и душа моя плачет, и я бегу к Богу. А когда Он дает мне Любовь — я как сахар таю, и несу её к своей матери. О, если бы всегда так! Так и будет! Будем с помощью Бога усмирять наши буйные страсти и ленивые души. И так до конца дней наших на земле этой грешной! Аминь! Девочка моя дорогая! Я подскажу тебе, грешная, что попробуй ты сделать; тебе это легче, чем маме твоей. Постарайся понять её и пожалеть, и даже оправдать её в своих глазах, ибо в каждой из нас сидит зародыш, а у кого и более чем зародыш самых низких природных страстей и соблазнов, и при других обстоятельствах ведь мы не знаем, что сами бы натворили. А мама твоя далеко не о «шкуре» своей думает. В ней есть Душа, как и в тебе, и её Душа страдает, и она не знает, как её ублажить, ибо не ведает Бога нашего. Бесконечно жаль нам наших близких, и можем только молиться за них и без конца прощать им, а тогда и Бог нам простит…

Вот так нежно, тепло и смиренно пишет Наташа, моя Наташа, любимая сестра и воспитатель в детстве и юности моей. А я помнила её совсем другой!

121


Я помню, например, наши прогулки у моря в Одессе. Мне 14 лет, Наташе — 24. Недавно она вышла замуж за одессита. Она со своей матерью живет в центре города в квартире мужа, я с мамой на 16 станции, ближе к морю. Однажды Наташа приехала к нам, и мы с ней пошли гулять, скорее я её провожала в город, мы шли вдоль берега, но не внизу, где расположился частный сектор и ходили трамваи, а по верху, откуда открывался прекрасный вид на морскую даль — до самого горизонта, будто земля загибалась где-то там, и море вливалось в небо. Внезапно тучи почернели, «стало чёрным грозное море», вот когда я поняла, почему море — черное. Там, на горизонте шел дождь, сверкали молнии, а здесь, у берега вздымались огромные волны. Нам, двум москвичкам, привычным к равнине, полям и лесам, зрелище было непривычное и захватывающее. Наташа стояла на самом краю ведущего к морю обрыва. Ее черные волосы развевались, ноздри трепетали, а глаза горели темным огнем. Она была очень красива и очень похожа на нашего отца. Он, уроженец Одессы, в юности на спор поплыл в бурю к буйкам. Спор он выиграл, но навсегда угробил свое сердце. Вот эта страсть трепетала тогда в Наташе! Вся ее жизнь была страсть и борьба. Её театральный темперамент, режиссерский талант помогли многим, но погубили её здоровье. Я знала, что Аня жаловалась на меня. А Наташа переживала за сына, который не смог войти в лоно Церкви, хотя и крестился. Жалобы Ани были как бытовые, так и духовные. О духовных проблемах между нами возникающих, я поняла многое только после смерти моей девочки. Она, зная мою приверженность к христианству, никак не могла понять, почему я не принимаю крещение, почему не хожу в церковь, почему, постоянно читая Библию — Ветхий и Новый завет — пытаюсь истолковать все сама, а не принимаю на веру то, что было уже истолковано 122


тысячи лет. Почему ищу какие-то научные и археологические подтверждения тому или иному событию, изложенному в Библии? Не могла я ей объяснить, что я, как Мартин Бубер, которого спрашивали, почему он, человек, столь всеобъемлюще знающий историю христианства, окунувшийся в христианскую веру с любовью и пониманием, человек, который как никто сумел показать роль Апостола Павла в развитии христианства, почему он не крестился? На что Мартин Бубер отвечал, что совесть не позволяет ему предать веру отцов. Вот так и я. Если бы Господь сам не повел меня, вряд ли бы я решилась. Все в руках Господа! Кстати, Бубер навел меня на такую ассоциацию. Господь призвал учеников, которые были простыми рыбаками, а воззвал к душе Савла, который вслед за отцом был парусных дел мастером. Именно Савл -Павел повел лодку христианства на всех парусах, проповедуя среди язычников и устанавливая законы. Все апостолы, кроме Петра, который проповедовал среди рабов в Риме, все остальные проповедовали в синагогах, и только Павел, человек высокообразованный, знающий языки, смог дать христианству путь в далекое плавание. «Апостол язычников» установил христианство почти во всех южных и восточных окраинах Римской империи. Аня к началу 90-х годов, как я уже писала, нашла молодую общину, Красное село, обустраивающую свою церковь, свой дом. Но, к сожалению, как человек яркий и темпераментный, проявляла излишний фанатизм и не терпела никаких возражений или сомнений. Она даже заявила мне, что хочет стать монахиней. Это меня поразило. Я-то знала, что Аня по натуре человек легкий, общительный, веселый, и вовсе не аскетичный. Я категорически восстала против такого решения. В нашем серьезном разговоре я сказала: «Окончишь Университет — решай свою судьбу сама (дело было на 4 курсе). 123


А пока побывай в монастырях, посмотри монашескую жизнь, их ежедневный подвиг труда. Сейчас я своего благословения не дам». Аня потом честно выполняла этот договор, и, в конце концов, сказала мне, что такого напряжения как в монастыре принято, она не выдержит. Еще Аня подобными разговорами просто ошарашила отца. Саша, который мечтал иметь много детей, но мои болезни, потом возраст и смерть второй жены (она была почти на 10 лет старше Саши), не дали сбыться его мечтам. Теперь он хотел внуков. А его любимая девочка преподнесла такой сюрприз. Вот тогда Саша сказал мне, что хочет жениться и родить, наконец, еще много детей. Он осуществил свою мечту. У него родились две замечательные девочки, с которыми Аня очень дружила. А еще Аня родила ему троих внуков, и, когда собирались вместе его жены, дети, внуки, счастливее Саши не было человека. Что же касается бытовой стороны наших споров. С ужасом теперь думаю — почему я проиграла этот спор? Время было шоковой терапии 90-х годов. Жить не на что, поэтому мне приходилось работать за двоих. Две ставки или две работы, по-разному, но всегда с 9 утра до 9 вечера каждый день. А еще приготовить, убрать, собаку прогулять, подготовиться к лекциям. Аня тоже работала до 6 вечера, потом шла в Университет на занятия. Приходила к 9 вечера и занималась домом, готовилась к учебе. Примерно к часу ночи мы заканчивали дела. Я шла спать. А вот Аня начинала молиться, и молилась до 4 утра, вставать самое позднее ей надо было часов в 9, когда я уже была на работе, а значит самой позаботиться о себе. Сначала я пыталась по-хорошему поговорить с ней. Объясняла, что в юности, до рождения ребенка, я тоже ложилась часа в два ночи, все своей филологией занималась. После родов начались болезни, головные боли, спазмы, тяжелые приступы. Но Аня не слышала меня 124


и смотрела на меня с презрением. Ей казалось, что я просто не даю ей молиться. Потом я пыталась объяснить, что монашеский образ жизни не совместим с активной жизнью в быту, что она подрывает свое здоровье. Это только усугубило её недоверие ко мне. Потом я начала скандалить, кричать, что она мне спать не дает, это была правда с чисто психологической стороны. Вот на это она и жаловалась Наташе. Если бы я только предположить могла, насколько я права, я бы, наверное, легла на пороге её комнаты и лежала бы до тех пор, пока она не поняла, что я боюсь за неё. Хотя был эпизод, когда я действительно, лежала в её комнате с сердечным приступом и умоляла её не ходить в церковь под ледяным дождем (декабрь), потому что она страшно кашляла, просила, пожалеть и себя и меня. Но она пошла все же. На следующий день она слегла с температурой 39. Было тяжелейшее воспаление легких, полтора месяца в больнице под капельницей. И опять мы с Сашей спасали её. Только родив троих детей, разведясь с мужем, работая, то есть, взяв на себя весь груз ответственности за семью и работу, она признала мою правоту. Но не только проблемы и ссоры были в эти годы. Было и много веселого и яркого. Театры и кино стали нам недоступны просто потому, что работали обе с утра до вечера, а Аня еще и училась. Но на концерты и на выставки мы выбирались. Как правило, Аня ходила вместе со мной или со мной и моими друзьями. Потом мы долго обсуждали с ней увиденное или услышанное. Очень нас веселили наши звери — кошка Даша, которую я Ане подарила на двадцатилетие, и собака Кимыч, которого она нашла тогда же в трамвае. Их веселые проделки, их бескорыстная и преданная любовь к нам, давали много тепла. Хотя Аня терпеть не могла телевизор, но в начале 90-х годов стоило смотреть: «Взгляд» Влада Листьева, новости на НТВ, много нового и неожиданного. Если 125


было время, мы ложились на мою широкую кровать, включали телевизор и смотрели то, что нам было интересно. Кошка ложилась к Ане, а пес клал морду рядом со мной — так нас и лечили и успокаивали. Это называлось «уютничать». По-прежнему в доме собиралось много друзей и знакомых. Теперь это были не только мои друзья, но и Анины. Летом какого-то года, точно не помню, мы решили в Тайнинке хотя бы покрасить пол, окна и двери. Естественно, денег хватило нам на две недели, а мне, преподавателю, выплатить их должны были только в сентябре. Анины полставки хватало только ей на дорогу и пообедать днем в буфете очень скромно. Тогда мы сели, как мы называли это, на кабачковую диету. По советской привычке были запасы сахара и подсолнечного масла. В огороде созрели кабачки, в саду слива. У нас тогда был роскошный сливовый сад. Весной, когда слива зацветала, весь двор кипел от бело-розовой пены. И соловьи пели громче. Вот эта слива тоже спасала нас. Я покупала только хлеб и картошку. Все остальное — из кабачков. Они тушились, жарились, из них делались блинчики, варился суп. К чаю подавалось варенье из слив. Гости были довольны, мы с Аней — тоже. Понятно, что поездки в Израиль, которые Ане устроил Виталик, а мне Наташа были вдвойне незабываемы, как своей духовной, так и материальной стороной. Во время моего приезда в Израиль произошло необычайное событие, которое сделало Аню счастливой, а потом доставило много огорчений и разочарований. Но приведу письмо Наташи. Важно, как она об этом пишет Ане. «Дорогая Анечка! Мама привезет тебе это письмо 16го сентября, поэтому спешу уже сейчас поздравить тебя с великим праздников — Рождеством Пресвя-

126


той Владычицы нашей Богородицы Приснодевы Марии! Пожелать тебе покровительства и защиты великой нашей помощницы и заступницы перед Господом нашим Иисусом Христом! У нас произошло великое событие — крестины твоей матери — Эсфири! Даже не знаю с чего начать. Все подробности о впечатлениях она тебе сама расскажет. Мы сподобились быть в этот же день на литургии в Храме Гроба Господня (день Успения Пресвятой Богородицы), и причаститься и приложиться ко Гробу. Я прочла твое письмо, особенно о Дивеевском монастыре (Аня весной жила в монастыре несколько дней), завидую тебе хорошем смысле и очень рада за тебя. Что касается твоих просьб о продвижении мамы твоей в деле православия — я с этим не справилась, ибо взялась за это дело страстно и с неумением, да не столько по твоей просьбе, сколько потому, что мама изъявила желание креститься, сама, что было для меня совсем неожиданно. Я этому очень обрадовалась, однако после многократных неуклюжих попыток понять её мотивы, решила поговорить с материю Георгией (маленькой). Меня несколько удивило мамино неприятие и непонимание многих вещей, то, о чем ты писала в письме — так оно и есть, и так оно, по-моему, и осталось. Большая каша у неё в голове и уверенность в своей правоте во всех вопросах. В общем, я как бы потерпела поражение в попытках объяснить ей основы веры православной. Матушке Георгии я высказала все пожелания Фиры и все мои сомнения, мы долго с ней мучились и решили позвонить о.

127


Марку из русской православной миссии, и мы с ней все отдали на волю Господа. Да будет во всем Его Воля святая! Отец Марк поговорил (побеседовал) с мамой не очень долго — я вышла, чтобы им не мешать, и просила Бога, чтобы Он изъявил свою волю, доверив лишь Богу свои сомнения. И вдруг выходит о. Марк и мама, и батюшка говорит, что готов её крестить и сейчас же. Здесь же была и сестра Мария, которая во всем обряде участвовала, а я только, как велел о. Марк, стояла поодаль, все слушала, смотрела и молилась вместе с батюшкой. Вот такие дела! Так что поздравь маму с величайшим актом! — не знаю, поняла ли она всю глубину ответственности, но, как мне кажется, чувство похожее не изумление и радость она испытала. Думаю, что если она найдет своего духовника, то, может быть, он ей все подскажет, ибо пока мои жалкие попытки дать ей псалтырь и другие духовные книги успехом не увенчались, и не уверена, думаю, что нет, что читает утренние и вечерние молитвы. Видимо, молится по-своему, признавая за собой это право. Немного удалось, сквозь сопротивление, объяснить необходимость покаяния, но мне все это не по силам. Тяжко! Да и сама впадаю в грех спора и гнева. Тут нужна тактичность и другие люди, которым она доверяет».

Дальше Наташа пишет о своем сыне, Мише. Переживает, что в церковь он не ходит, что работы нет, и что не очень он удачлив, и просит Аню молиться о нем. В конце письма она всё-таки радуется:

128


Но всё же, я счастлива, что так все устроилось! Слава Тебе, Господи! Целую тебя крепко. Храни тебя Господь и Божья Матерь! Тётя Наташа. 7.08.1994. Иерусалим.

Дорогие мои девочки! Как они переживали за меня, как молились! Суть же была в том, что приняв христианство, они были людьми воцерковленными, а я, при всей своей глубокой вере, — нет. И это мое самопроникновение в веру очень смущало Наташу и возмущало Аню. А разговор наш с отцом Марком проходил так. Я сказала, что верую, глубоко и искренно. Но что не верю людям, которые молятся, в церковь ходят, а сами полны ненависти. Уж лучше моя вера, искренняя и страстная, чем фальшь. Но когда мы заговорили о покаянии, я, правда, тогда под влиянием Наташи, наконец, признала, что покаяние необходимо, но надо встретить своего батюшку, чьей правде и искренности молитв будешь доверять. Отец Марк смутился, но все же пожелал мне именно этого. А потом мы заговорили о Достоевском, о слезе ребенка. Я сказала, что, как Иван Карамазов, смириться с морем слез не могу, но «билетик» в Царствие Божие не возвращаю, а смиренно подчиняюсь воле Его. Наша беседа и подвигла отца Марка, он все же решил, что я имею право на крещение. В этот же вечер произошло и первое мое причастие в Храме Гроба Господня. Матушка Георгия из Ейн-Керема подарила мне складень со словами, что такое чудо, какое произошло со мной, бывает раз в сто лет. И еще, ночью, когда мы с Наташей вышли из Храма, мы почемуто оказались одни в старом городе и не знали, куда идти. Побрели по ближайшей дороге. Перед нами открылись ворота монастыря. Мы спросили, нельзя ли переночевать, монахиня-молчальница жестом показала, что нет, 129


но усадила нас на скамейку, на которой мы продремали до рассвета. Она ушла в свою отдельную сторожку у ворот. А утром оказалось, что мы в Гефсимании, сидим возле тех же олив, что видели Христа. Ведь оливы не умирают. Как Аня радовалась, когда я вернулась домой с такой вестью! Когда я подробно ей рассказывала всё. Она просто сияла внутренним светом. Её зеленые глаза светились. И как она была разочарована, когда увидела, что в церковь я не хожу, молитвы не читаю. Только постепенно, попав в церковь Косьмы и Дамиана к отцу Александру Борисову, куда привели меня друзья, пройдя там курс церковного обучения, если так можно выразиться, много прочитав, я постепенно стала входить в церковь. К сожалению, духовного сродства с отцом Александром не произошло. У него было столько давних прихожан, начинавших с ним еще при жизни о. Александра Меня, свою церковную жизнь, что новый человек, бормочущий что-то невнятное, не мог стать его новым детищем. Много позже, попав на Крутицкое подворье, я встретила отца Дмитрия (Першина), и вот тогда я поняла, что значит до конца открыть свою душу покаянию. Его молитвы и утешения в течение многих лет после смерти моей доченьки помогли мне справиться с горем. Молитва и воцерковление пришли только тогда, но Аня уже этого не узнала. Жизнь Наташи подходила к концу, но переписка Наташи и Ани и моя продолжалась до последних её дней. Одно из последних писем Наташи. Дорогие мои родные и сестры во Христе Фирочка и Анечка! Пользуюсь случаем передать это письмо… Поздравляю вас с прошедшим праздником Покрова нашей Заступницы Пресвятой владычи-

130


цы Девы Марии. Да покроет Она вас перед Господом и сохранит от всех бед! Аминь! Фирочка! У меня неважно с головой: какое-то нарушение координации движения. Глаза видят, а ноги и руки толкаются во все предметы. Много раз ударялась во все углы. Не знаю — что это. Молитесь пред Богородицей, чтобы сохранил от беды! Плохо с памятью, ничего не помню, все с усилием. Буду проверять голову. Завтра все же хочу попытаться дойти до ЕйнКерема и причаститься. Давно не была. Стояла жара, да и я не очень крепкая.

Потом — очень радостные строки, что, Миша, наконец, пошел в церковь и причастился. И благодарность Ане за кассеты религиозного содержания. Слушать она ещё могла, а читать — почти нет. Анечка! Огромное спасибо за кассеты. Они меня спасают, дальше — не знаю. Надо держаться, крепиться и молить Господа, ибо без головы жить невозможно. Хожу с трудом, читаю с трудом, теряю строчки. Что-то с трудом нахожу, какое-то пространственное несоответствие, и память отшибло. Часами ищу то, что только что держала в руках. Вот такие дела. Всем привет. Целую. Наташа.

Это было последнее письмо от Наташи. Получив его, Аня молилась всей душой. А я, маловерная, вместо молитв кинулась искать заработок, чтобы летом снова поехать к Наташе и помочь ей. Но молитвы не помогли, и мои надежды снова увидеть сестру не сбылись. Наташа умерла в феврале следующего года, не дожив ровно месяц до 56 лет. Метастазы рака лег131


ких пошли в голову и убили её. Компьютеров в стране тогда не было. Телефона в связи с новым переездом Наташи мы не знали. Оставалась только переписка. Вот что пишет о последних днях Наташи матушка Георгия. Здравствуйте, дорогие о Господе Фира и Аня! Пишу вам по усердной просьбе Наташи Куниной. Господь посетил Наташу как своих самых верных чад — болезнью. После отъезда Фиры здоровье Наташи резко ухудшилось, и как-то после приступа жутких головных болей, её отвезли в больницу. Раковые метастазы в голове с отечностью — это состояние безнадежное. Наташе сделали 10 сеансов облучения. Наташе вводили даже морфий, так как невозможно было терпеть головные боли. Потом у нее отказали левая нога и рука — легкий паралич. По милости Божьей Наташу удалось три раза причастить в больнице и один раз соборовать. В это время к нам в монастырь приезжали паломники, священники из Троицко-Сергиевой Лавры, из Питера, из Москвы (Данилов монастырь), и поэтому посетители Наташи: архимандрит, иеромонахи в своей полной монашеской форме — у всех медработников и больных вызвали удивление и восхищение (выражаясь мягко). Наташа в больнице крест не снимала. Ещё в это тяжелое время и для Наташи, и для нас, ей сострадающих, великим утешением был Миша. Он спал не более 2х часов в сутки, сидел возле её кровати и днем и ночью. Вначале, я слышала, Наташа выговаривала ему свои про-

132


шлые обиды, но потом душа её умилилась его верностью, самоотверженностью, и с тех пор до сего дня (и дай Бог до смерти) она относится к нему с материнской любовью и благодарностью. Дорогие Фира и Аня! Я вам пишу все очень открыто, и, конечно, мы Наташе так не говорим. Утешаем её. Я, грешная, желаю для Наташи, как и для себя, только одно: покаяние. Жить ли — новой жизнью с покаянием; умереть ли — с покаянием. Прошу вас помолиться о Наташе. Но ещё больше сожаления и поддержания, думаю, надо Мише. Ведь его душа такая неутвердившаяся. Сколько в нем искренней доброты, а как это сохранить и преумножить?! Аннушка! Ты как мать крестная держи свое чадо. Простите. Прошу святых молитв. Грешная м. Георгия.

И о Наташиных похоронах знакомая Анина монахиня из Гефсимании: «Про тетю Наташу и её кончину я узнала от самой матушки Георгии буквально через несколько дней после случившегося. Упокой, Господи, её душу. Мало кто сподобится быть похороненным на Сионе, на греческом кладбище, Видишь, как Господь все устроил! Светлая ей память».

Вот так получилось: Наташа, которая воспитывала меня в детстве, которая много отдала мне души и сил, под конец жизни, в тяжелую минуту нашла опору в моей дочери. 133


Пути Господни неисповедимы! Бедные мои девочки! Каких духовных высот они достигли! Не всем они доступны. А мне, грешной, тем более. Наташа умерла в феврале 1995 года. Не дожив месяц до 56 лет. Ане в это время было 25 лет. Мы вместе пережили смерть любимого нами человека. Аня с молитвой, я — с воспоминаниями А девочка моя не дожила две недели до 41 года! Восемь лет росла опухоль в её голове, никак не давая о себе знать. Легкие головные боли бывают у каждого. Ни она, ни я не обращали на это внимания. Только последние три месяца весь ужас этой страшной болезни предстал перед нами. Менялся характер. Из веселой и доброжелательной девочки она превратилась в человека, который может сорваться и наговорить Бог знает что. Но срывалась она в основном на мне. А я приписывала это неудачному браку. Жить с алкоголиком человеку, который в жизни своей пьяного в доме не видел, это пытка. Сколько раз жаловалась она мне! Сколько истерик и слез я видела! В наших разговорах о её семейной жизни, я всегда говорила — на мой характер выгнала бы мужа сразу, как только запил. Но Аня была другая. Она, девочка чистая и нежная, как и её отец, предана семье всей душой. И ещё: её религиозное мировоззрение не позволяло ей идти на развод. Решилась она развестись, когда уже сил терпеть не было. Но этот страшный стресс не прошел даром. Болезнь уже завладела ею. Аня никогда не прекращала духовные поиски. Сначала курсовая работа потом диплом, рассматривающий проблемы религиозной психологии в творчестве Святителя Феофана Затворника. И много других попыток войти и осмыслить ту духовность, которую открыла ей религия. Например, интереснейшие размышления о много134


значности древнееврейского алфавита (иврита). Для чего она изучала иврит и даже пыталась учить греческий язык. Вот одно из исследований, которые пыталась проводить Аня с алфавитом иврита. Это сейчас, все кому ни лень запускают компьютер и вычисляют «код Библии». А тогда Аня самостоятельно проделала большую работу, пытаясь понять, что такое «ключ Соломона». Аня пишет. «История сей работы такова. Один благочестивый православный юноша (ныне он монах СвятоДанилова монастыря), сказал мне, что каждая буква кириллицы обозначает какое-то слово, а из этих слов составляется мудрая фраза.. А я слышала, что и с ивритским алфавитом дело обстоит также. И мне очень захотелось узнать, что же это за фраза такая. Но оказалось, что это не фраза, а нечто большее. И стала я смотреть по словарю. Но, увы, слов состоящих из одной буквы практически нет. Я стала подбирать слова, состоящие из двух-трех букв, рядом стоящих, причем, имея разные огласовки можно прочитать и аб и ав. На примере русского языка это можно показать так: сначала аб, потов — ав — аг — ад и так далее.. Надо сказать, что когда я начинала, то я честно не знала, что из этого получится, так что это не подгонка под ответ, хотя у меня есть подозрение, что метод мой неправильный. Но об этом пусть судят специалисты. Я же приведу то, что сделалось и то, что у меня получилось, а выводы предоставляю сделать тому, кто посмотрит и кого заинтересует то,

135


что у меня получилось. Надеюсь, что меня не будут строго судить, так как к филологии я не имею отношения, хотя моя мама заканчивала филфак, а папа журфак МГУ. Действовала я только по своей интуиции, а уж от Бога она или нет — судить не мне».

Дальше Аня приводит слова, составленные из букв ивритского алфавита, а потом делит их на группы. «Итак, группы: 1.Отец (Бог Отец). Одежды, ризы, человек, адам, земля — адома; 2.Измена, изменить, быть неверным, обмануть доверие, преступить заповеди. 3.Судьба, счастье, жребий (выбранный прародителями), берег 4.Полинявший, блеклый, бледный 5. Бросаться, сдвигаться, отодвигаться, трогаться с места, изгнанный (изгнанный из Рая) 6. Убийство, убивать, нападать (убийство Авеля Каином) 7.Возгордился, горделивый, гордость, кичливость, грешить, грязь».

Вот такая работа. К сожалению, незаконченная. Но каждый, кто открывал Библию, поймет, что значит данная группа слов. Аня окончила Университет в 1996 году. Перед дипломом заболела тяжелейшим воспалением легких, о чем я уже писала, и защитила диплом через год. После Университета нашла работу по профилю. Психолог в интернате для детей, оставшихся без родителей. Это те дети, которые не были брошены, но у кого-то погибли в автокатастрофе родители, и бабушка отдала в интернат, или 136


мама воспитывала одна, а работа посменная и т. д. Казалось бы, дети не должны быть отсталыми, но Аня рассказывала мне, как небрежно относился к своей работе персонал, как детей обкрадывали всякие завхозы и технички. Все это приводило к социальной дезориентации детей, их озлобленности, нежеланию учиться. Аня и профессор, с которой она тогда работала в интернате, делали для детей что могли. В результате их выжили с работы — чтобы не мешали. В этот период Аня начала интереснейшую работу — значение гласных в развитии ребенка. Обратите внимания. Ведь дети произносят в первые месяцы жизни только гласные. Присоединение согласных — это и есть развитие речи. Речевое взаимодействие согласных и гласных помогает преодолеть умственное отставание ребенка. Но и эту работу Аня не закончила. Первый раз её позвали в аспирантуру после защиты диплома, но затянувшаяся из-за болезни учеба утомила её и она отказалась. Второй раз ей предложили аспирантуру на основе этой работы, но Аня собралась замуж, и вся её жизнь перевернулась. Могу от себя заметить. Во всех древних языках письменная речь состоит из согласных. Гласные как бы само собой подразумеваются. И ещё. Хронология событий — это быт. А вот изложение великого события — поэзия. Письменная речь обязательно должна была быть поэтической, чтобы отличить от бытовой, непоэтической речи. В 28 лет Ане очень захотелось иметь дом и семью. Надоело ругаться со мной в крохотной квартирке. Свободную и веселую свою юность она прожила бурно и интересно. Теперь наступил момент самостоятельности и серьезной взрослой жизни. И, как я уже писала, выбор был между Антоном — человеком очень умным и очень холодным, — и Виталиком — прекрасным, добрым, умным, но которого она так и не сумела увлечь за собой. И тут появился неожиданно Женя, молодой художник. 137


Страстно влюбленный, готовый во всем слушать и слушаться Аню. Небесталанный. Во всяком случае, его пейзажи многим нравились. И Аня выбрала его, хотя старец ей и сказал, что ничего хорошего с ним не будет. Старцы — они провидцы. Пока Женя готовил диплом, и они жили у меня, ребята были счастливы — новая жизнь, друзья, новые впечатления. Потом, через полгода, они переехали в Тайнинку, и тут дали о себе знать две вещи — тяжелый быт, к которому Аня не была приучена. Одно дело жить летом в Тайнинке со мной или со Светой, а другое — самой вести хозяйство в доме без удобств. И ещё. Проявилось абсолютное Женино неумение и нежелание зарабатывать деньги. Когда-то после школы он устроился в Детский художественный центр. Теперь он 2 раза в неделю вел там занятия. Оклад — копейки. Пять лет их совместной жизни протекали на наших с Сашей руках. Саша давал деньги, отрывая их от своей семьи, а я два раза в неделю тащила полные сумки продуктов. Готовила, убирала, помогала со стиркой. Со мной всегда приезжали или Света, которая очень любила Аню, ведь они с Надей росли вместе, или моя близкая подруга Татьяна. Мы вдвоем, а иногда втроем становились к плите, к мойке, к стиральной машине. Делали все, что могли. Ведь один за другим появились трое детей, и это было самое большое счастье в жизни Ани и моей жизни. В обширной Аниной переписке с друзьями теперь появляются новые темы: как научить ребенка ходить, проситься на горшок (слава Богу, тогда уже появились памперсы), как лучше общаться с ребенком, чтобы он быстрее начал говорить. Все это бурно обсуждалось молодыми мамами. Вот в переписке с одной из подруг (а теперь у них с Женей были общие друзья), тема воспитания звучит постоянно. Приятельница, видимо, на Анин вопрос отвечает: «Знаешь, Аня, мне кажется, что пробле138


мы ребенка могут быть вызваны не только (и не столько) связью ребенок — родитель, сколько родительским примером. То есть, если я не умею общаться, танцевать, быть альтруистом, драться, стоять за себя, то как я могу научить этому ребенка»? Это пишет Юля, их с мужем общая подруга. И дальше идет рассказ о том, какие разные дети в одной семье, что каждый из них унаследовал от родителей. Таким же корреспондентом стала наша бывшая соседка по Крутицкой набережной, переехавшая загород, Ксения. Выйдя второй раз замуж и родив второго ребенка, она нашла выход из наших малометражных, непригодных для семейного проживания квартир — уехала в Подмосковье и взяла большую квартиру. Ане она пишет в первые месяцы переезда: «Мы живем чудесно и прекрасно, ругаться всерьёз даже как-то не получается. У толстого Анфима выросло почти 3 зуба. Здесь здоровская школа (для старшей — Сони). По посёлку ходят кони. Тихо. Лес, грибы, ягоды. Мне уже работу предлагали. Так что — приезжайте сюда».

Потом второклассница Соня добавит свою записочку. «Здравствуй Аня! Ну как там Глебик и Манечка? Мы уезжали в Оптину Пустынь! Я иду в третий класс. 30 июня Анфиму был год. Анфим всё никак не мог задуть свечку, и мы задули за него. Жизнь течет как обычно».

Это абсолютная идиллия закончилась года через два, когда странноватый Ксенин муж стал пропадать, ездить по монастырям. В конце концов, он забрал сына Анфима, оставив его у матери в Питере, и ушел странствовать. Аня моя никак не могла понять, как можно отдать

139


ребенка. В самые тяжелые времена она своих птенчиков держала при себе. В переписке с церковными знакомыми звучит, конечно, и мысль о христианстве, в той или иной степени. Вот одна из них поздравляет с Рождеством. «Христос рождается, славьте! Милая Аня, поздравляю тебя и всю твою семью с Рождеством Христовым и Новым годом! Желаю тебе провести праздники в мире и радости! Как вы проводите Рождество? Куда ходите на елку? Какую ёлку наряжаете дома? Как твои детки готовятся к праздникам. Последние годы, почти каждый раз Дед Мороз приносит мне живую ёлочку перед рождеством».

Действительно, Рождество было самым веселым праздником в Аниной семье. После ночной службы все отправлялись к Кате, Аниной однокурснице, вышедшей замуж за священника и тогда уже имевшей четверых детей (теперь у неё их 9), — тем более, что она крестная мать Маши, — и продолжали праздновать большой дружной семьей. Конечно, Аня была ограничена в свободе передвижения, был и дефицит общения, но у неё всегда было много друзей, благодаря её открытости и обаянию. Многие помнят Аню и сейчас. Аня и читала много о детях, и просила совета у других молодых мам, однако интуитивно делала все как положено. Не потому что так надо, а потому, что очень любила детей. Общаться с ними, обнимать их, прижимать к себе, читать им книги, смотреть вместе с ними любимые советские мультфильмы, оберегать их от негативного зла, так бурно проявлявшегося в нашей жизни — это было её 140


потребностью. Ей, конечно, было тяжело, несмотря на всю помощь, которую мы, старшие, пытались ей дать. В первую очередь — дефицит общения. Дефицит общения у экстраверта, каким была Аня, может привести к депрессии. Но Аня, к счастью, не была совсем одинока. Кроме того, что все время приезжала я с друзьями и отец, Саша часто привозил и своих маленьких девочек, сводных Аниных сестер, и свою новую жену, с которой Аня подружилась, часто приходила, — почти каждый день, — соседка и подруга Надя, с которой Аня провела все детство. Но Ане не хватало свободы действия, интеллектуального общения. Женя не мог ей этого дать. Когда Аня с детьми приезжала ко мне, я старалась её отпустить, но просила возвращаться поскорее. Дети, пока маленькие, были привязаны к Ане всем сердцем, без нее скучнели, не спали, все ждали маму. Помню однажды, Аня уехала к подруге и задержалась надолго. Глеб, старший, всё-таки уснул, после сказок и книжек, а Маша, тогда двухлетняя, хныкала и хныкала. Я взяла её к себе и просто не знала, что делать, как успокоить. Наша замечательная кошка Даша, вся испереживалась, слыша, как хнычет ребенок. Наконец, она не выдержала. Прыгнула к Маше, вытянулась вдоль всего тельца ребенка и начала ей вмурлыкивать песенки. Так Маша и уснула. Я, конечно, отругала Аню, которая пришла часам к 12 ночи, но, все же, посмеялась над этим случаем. А Аня сказала мне: «Я, наконец, вырвалась из дома. А то смотрю в окно, люди на работу идут, а я сижу в комнате, как привязанная». Ей было тяжело. Телефон стал её отдушиной, также как и письма. Женя подпитывался Аниным интеллектом, а не наоборот. Но хронический алкоголизм приводил его ум все к большей деградации. Правда, он, хоть и со скандалом, пошел на вторую работу, которую ему нашла Аня после рождения Маши. И возил старших детей — Глеба 141


и Машу — на свою работу в Эстетический центр. Но это длилось недолго, года полтора. Со второй работы его выгнали за пьянство, а детей ему перестали доверять после страшного случая. Однажды Маша рассказала маме, что когда они выходили из маршрутки, она попала под колеса. Чужие дяди вытаскивали её. Отец был настолько пьян, что ничего не видел, а побежал вперед. Если бы Глеб не закричал, могло бы произойти самое страшное. И еще. Если он возвращался пьяным с работы, а это было почти каждый день, он начинал приставать к Глебу с жуткими пьяными претензиями. Ребенок стал заикаться. Мы потом года два водили его к логопеду. Все прошло, но подсознательный страх перед отцом остался у Глеба надолго. Всего этого ужаса Аня не могла простить мужу. Постепенно в ней нарастали презрение и даже ненависть к человеку, который и облик-то человеческий стал терять. Когда она решила родить третьего ребенка, мы с отцом пришли в ужас. Но Аня твердо сказала: «Не знаю, буду ли я с ним (с Женей) жить, но этого ребенка я хочу только для себя». И, действительно, родился прелестный малыш, так похожий на меня и на Аню, что поверишь — хотела только для себя. Аня прожила с мужем еще три года. Старалась по канонам христианства сохранить семью, но отношения становились все хуже, а Женя пил все больше. Наконец, она решилась на развод. Она осталась одна с тремя детьми. Было очень тяжело материально. Но, как только негатив ушел из её жизни, она словно ожила, да и жизнь стала складываться удачно. Глеб пошел в первый класс. Он стал учиться в гимназии, директор которой был учеником моего директора Мытищинской школы №11 — Семена Григорьевича Тепленького. Так вот получилось. Сначала я, потом Оксана, потом ненадолго Аня, и, наконец, мои внуки связаны 142


с замечательными традициями школы-гимназии, основы которой заложил Семен Григорьевич. Машу друзья помогли устроить в детский сад, который находится напротив школы, вскоре туда пошел и младший внук — Алёша. И те же традиции, то же тепло, та же забота, которые существуют в гимназии, они присутствуют и в детском саду. Дети были довольны. Мы с Аней — успокоены. Чтобы продолжить музыкальное развитие детей, Аня отдала старших в танцевальную студию ДК Яуза, который в пяти минутах ходьбы от школы и детского сада. Но это еще не все. Там же в Мытищах Аня нашла работу по профилю — психолог в службе занятости. Вот школа, вот детский сад, через 15 минут — работа, которая Ане нравилась. Она тщательно работала с людьми, и многие были ей благодарны, а кое-кто остался нашими друзьями и после смерти Ани. Все было бы замечательно, если бы ни нищенский оклад, и кроме того, Аня работала на полставки. Один день в неделю работа была вечерней, а два дня — с утра. В вечерний день я приезжала к Ане. Забирал детей из школы и детского сада, и мы шли в ДК «Яуза». Аня, после работы заходила туда за нами. Девочка моя расцвела. Похорошела, стала одеваться, как положено на работу, где ты среди людей, а не так, как ходят в церковь. Она веселилась, нежно и радостно общалась с детьми. Помню такую картину. Обычно я приезжала еще и в пятницу, чтобы на выходные всех забрать к себе в Москву. Утром вошла в комнату, и сердце мое сжалось. Аня, уже в халате, умытая и причесанная, лежит на кровати, о чем-то радостно болтая с детьми, а они лежат вокруг нее, как котята возле кошки, малыш даже лег на маму, и смотрят они на неё с обожанием и любовью. Я вспомнила ту давнюю фотографию, где моя мама лежит, а мы все — Саша, Оксана, Аня, я и звери лежим и сидим возле неё. 143


ты.

В Дом отца моего снова вернулась аура тепла и добро-

Наши отношения с Аней за те четыре года, пока Жени не было в доме, стали снова добрые и нежные. Так приятно было пообниматься с ней и проверещать: «Тольстый, тольстый!» На что Аня немедленно отвечала: «Сама такая!» Еще одна радость — возобновились наши долгие философские разговоры и споры. Её интеллект жаждал реализации. Вечером, вымыв и уложив всех троих детей, мы садились на кухне и долго-долго говорили о том, что нас интересует. Ругались мы только по одному поводу теперь. Если я приезжала утром, а Аня была дома, но не занималась детьми, а писала письма. (Чуть позже об этой переписке). Я поднимала скандал. Я возмущалась, что время, допустим, 12 часов дня, а дети голодные. Однажды Глеб даже спросил меня: «Ты маму любишь? Что ты все время ругаешься?» «Конечно, люблю, — объяснила я, — но беспокоюсь, когда вы голодные до часу дня бегаете». Я всегда была уверена, что сначала дети должны быть накормлены, это важно для их здоровья, а потом — все остальное. Дети быстро усвоили формулу спокойной жизни. Чтобы мы с Аней не конфликтовали, Глеб вставал рано. Кое-как резал хлеб, мазал сыр, и разливал молоко всем: себе, Маше и Леше. Мама Аня полдня могла быть свободна. Когда я увидела это, то стала привозить нарезной хлеб и коробки плавленого сыра отдельными треугольниками, облегчив Глебу задачу, а себя успокоив. При отсутствии в доме такого тяжелого раздражителя, как вечно пьяный Женя, можно сказать, что четыре года прошли благополучно и радостно, несмотря на материальные трудности. Теперь о переписке, которой Аня уделяла столько времени, и которую считала своим долгом, наряду с воспитанием детей и работой. 144


(У Ани была тяга к двум типам людей: умные и яркие и убогие и обездоленные. Есть такие типажи, в которых сочетается и то и другое. Ещё в школе особую симпатию Ани вызывал хулиган из неблагополучной среды, но талантливый рисовальщик Женя Авдеев. Когда после школы он попал в тюрьму, Аня затеяла с ним переписку. Закончилось все тем, что выйдя из тюрьмы, он совершил серию краж, в том числе и у нас, и снова сел, а потом, выйдя на волю, погиб.) И вот теперь Аня со страстью и прилежанием исполняла задание своей Церкви — вела переписку с заключенными. У меня хранятся большие пачки писем самых разных людей — их десятки — погибших и жаждущих душ, где они обсуждают с Аней проблемы жизни вообще, вопросы бытия и личные проблемы. Их можно свести к одной фразе — все они благодарны Ане за то, что она дала им надежду. Вот характерная цитата: «Анна! Огромное спасибо вам за письмо и теплые слова поддержки. На самом деле те письма, которые получаю я, помогают морально не только мне, но и многим людям вокруг меня». Недавно в долгом моем покаянном разговоре знакомый священник сказал мне: «Не отчаивайтесь. Посмотрите с другой стороны. Ваша дочь прожила короткую жизнь, но как много успела! Родила троих детей, окончила университет и написала прекрасный диплом, у неё много друзей, а еще она дала надежду и оказала помощь людям, выброшенным из жизни. Да иной 100 лет проживет и столько не сделает». Это правда. Но у Ани должно было быть еще столько же лет жизни. Жизнь её только начиналась. Последние годы жизни Ани я тяжело болела, поэтому, наверное, и пропустила её болезнь. Я лежала в больнице, Аня с детьми болела в Тайнинке. В этот момент вернулся Женя, после 4 лет их развода и расставания. Он уверял, 145


что закодировался и пить не будет. Аня приняла его, очень надеясь на нормальную жизнь. Выйдя из больницы, я решила, что надо заняться квартирой. По программе «многодетная семья», мы уже пять лет стояли на очереди. И вот начались наши хождения по мукам: то я одна бегу с документами, то я с Аней, то я с Женей. Это была тяжелая работа. А параллельно Аня пошла на курсы повышения квалификации. Снова учеба и много людей, с которыми у неё общие интересы. А ещё у нас появилась собака — Дик, преданный охранник и друг семьи. Маша, любитель животных, погладила забежавшую во двор овчарку (конечно, с примесью, но больше всего в нем было от овчарки). Теперь можно было спокойно оставлять детей одних на какое-то время — никто не войдет. Мы, наконец, после долгих лет мучений получили субсидию на квартиру, нашли подходящую, но Аня была в ней только один раз — одобряла покупку. Сказала мне: «Вот здесь я буду жить с детьми». Но не жила в этой квартире ни дня. Скоро она слегла, летом уже не вставала, но говорила мне: «Как хорошо летом в Тайнинке — птички поют, деревья цветут, моя собачка меня приветствует, дети рядом». Еще в ранних своих дневниках она писала, какая благодать в Тайнинке, на природе. Уже в хосписе, в полубреду она все твердила: «Приведите мне Дика, хочу видеть мою собачку». В хоспис её отправили после того, как врачи отказались от операции. Друзья и родные готовы были помочь деньгами и всем, чем могут. Я очень благодарна тем, кто не бросил нас в беде. По поводу операции я обращалась везде, но все отказывали, говоря, что поздно. Я пыталась узнать о возможности использовать гамма-нож, но мне сказали, что работают только на небольших опухолях. Недавно я увидела сюжет о нашем новом подходе в гамма-ножу. Просто надевают на голову некое устройство и постепен146


но работают с опухолью. Четыре года не дожила Аня до этого изобретения… Мы с Женей делили день чтобы сидеть с Аней, не оставляя её ни на минуту. Часть дня Женя был с детьми, а я бегала по больницам и в госпиталь имени Бурденко, надеясь на операцию. Второго августа я была с Аней до 9 вечера, а потом должна была прийти к 9 утра. Перед самым моим уходом она тихо прошептала: «Мама». Но глаза были закрыты. Я не стала её будить. Просто подошла, встала на колени и поцеловала маленькие её пальчики. Она слабо улыбнулась. Утром я поняла, что все кончено. Аня боролась еще два часа, Женя успел приехать. Аня умерла у него на руках. О детях в хосписе она не говорила — это слишком больно, — но часто повторяла: «Меня папа зовет, мой лучший в мире папа». Вот когда я готова была себя убить. Лучше бы я умерла, но не разводилась с Сашей! Да, Аня дружила с моим вторым мужем, Мишей К. Да, мы все в семье его любили, и он много сделал для нас. У них с Аней были прекрасные отношения. Да, Аня никогда не разлучалась с отцом. Они все время виделись и отдыхали вместе. Но связь их была столь глубока, что без отца Аня прожила всего полгода. Аня умерла 3 августа 2011 года, не дожив две недели до 41 года. Царице моя преблагая, Надеждо моя, Богородице, Приятелище сирых и странных Предстательнице, скорбящих Радосте, обидимых Покровительнице! Зриши мою беду, зриши мою скорбь; помози ми, яко немощну, окорми мя, яко странна! Обиду мою веси — разреши ту, яко волиши! Яко не имам иныя помощи, разве Тебе, ни иныя Предста147


тельницы, ни благия Утешительницы, токмо Тебе, о Богомати! Яко да сохранишимя и покрыеши во веки веков. Аминь. (Молитва ко Пресвятой Богородице)

148


Человек и голуби



Я живу на высоком берегу Москва-реки, в пяти минутах езды от Кремля. Недавно рядом с нашим домом выстроили огромную пятнадцатиэтажную кирпичную башню и, кроме кирпичной махины, теперь ничего не видно из моего окна. Дом наш — старая, проржавевшая девятиэтажка, — и еще пара таких домов, торчат как сгнившие зубы во рту. Обновленная похорошевшая Москва старается не замечать их. Да и что замечать? Ведь не в пяти минутах ходьбы от Кремля, а в пяти минутах езды. Подвалы, где вечно прорываются трубы канализации и распространяют запахи на целый квартал, забитые негодные воздуховоды, треснувшие стены. Не элитные дома… А когда я сюда переехала четверть века назад, все было по-другому. Дом считался новым, ему было лет пятнадцать-двадцать. Не было рядом кирпичной махины, но был палисадник с детской и спортивной площадками, с площадкой для выгула собак, за соседним домом — летняя эстрада и тоже палисадник. Из моего окна открывался чудесный вид. Первый раз я вошла в свою квартиру на закате. Чистое синее небо было расцвечено нежными золотисто-палевыми и розовыми облаками. Много зелени, река, а на противоположном берегу в хорошую погоду можно разглядеть шпиль университета, на моей стороне — высотка «Иллюзиона», Крутицкое подворье, Новоспасский монастырь, уютные дворики… Правда, тогда напротив моего дома, через Москва-реку дымили заводы: карандашная фабрика, банно-прачечный комбинат, (которые теперь, слава Богу, вывели из центра), и мало что напоминало ту идиллическую картину, которую именно с этого места, от стен Симонова монастыря, увидел Карамзин два века назад: «Может быть, никто из живущих в Москве не знает так хорошо окрестностей города сего, как я, потому что 151


никто чаще моего не бывает в поле, никто более моего не бродит пешком, без плана, без цели — куда глаза глядят — по лугам и рощам, по холмам и равнинам. Всякое лето нахожу новые приятные места или в старых новые красоты. Но всего приятнее для меня то место, на котором возвышаются мрачные, готические башни Симонова монастыря. Стоя на сей горе, видишь на правой стороне почти всю Москву, сию ужасную громаду домов и церквей, которая представляется глазам в образе величественного амфитеатра: великолепная картина, особливо когда светит на нее солнце, когда вечерние лучи его пылают на бесчисленных златых куполах, на бесчисленных крестах, к небу возносящихся! На другой стороне реки видна дубовая роща, подле которой пасутся многочисленные стада; там молодые пастухи, сидя под тению дерев, поют простые, унылые песни и сокращают тем летние дни, столь для них единообразные. Подалее, в густой зелени древних вязов, блистает златоглавый Данилов монастырь; еще далее, почти на краю горизонта, синеются Воробьевы горы. На левой же стороне видны обширные, хлебом покрытые поля, лесочки, три или четыре деревеньки и вдали село Коломенское с высоким дворцом своим». Обожаю сентиментальный стиль этой повести. Такой литературной и человеческой наивностью, такой чистотой веет от этих строк. Но, увы, ничего не осталось в нас, ни от наивности, ни от чистоты души. Понятия сами эти считаются примитивными, устаревшими, как нечто архаичное, подлежащее списанию и мумификации. Они исчезли из обихода. Ничего не осталось и от той старой Москвы. Но вернемся к стенам моего дома, вернее моей квартиры. Поначалу все складывалось так счастливо! Как будто эти стены, этот утопающий в закатном свете палисадник влекли к себе людей. Кто только не побывал в моей 152


квартире! Писатели, поэты, художники. В конце концов, остался некий избранный круг: мой муж, известный врач и неординарный человек. Мишу девочки — племянница и дочь — прозвали Циклопом. Крупный, широкоплечий, сильный, он сам сделал себя. В детстве скрученный детским параличом, он исполнил заповедь Гиппократа: «Врач да излечится сам». Володя Гершуни, которого знала вся художественная Москва, он был не только диссидентом, знавший и Сахарова и Солженицына, но и интереснейшим поэтом. Портрет его как будто списан с картины Эль Греко «Святой Павел» или портрет, данный Павлу о. Александром Менем: «При первом знакомстве Тарсянин едва ли мог произвести внушительное впечатление… малорослый Савл, экспансивный и резкий, выглядел скорее невзрачно со своими сросшимися бровями и крупным горбатым носом. К тому же, хотя ему было немногим больше тридцати, он уже облысел, а в бороде мелькала седина. Только серые глаза таили какуюто притягательную силу». Глаза у Володи, правда, были карие. Ефим Д., поэт, писатель, гитарист. Ироничный, несколько кокетливый рыжий еврей, разгульный и отчаянный, как цыган, жизнью и фольклором которых он занимался. Петрович, как его все звали, или Алексей Петрович, что-то вроде современно Рудина, человек, который блестяще говорит, много знает, тонко чувствует, но ничего не делает в жизни. Высокий, статный, с бархатным голосом, он был бедой молодых девушек. Его любовные похождения — отдельная эпопея. Иногда к нам присоединялась моя сестра Наташа, — черноволосая, черноглазая, с правильными, очень живы153


ми чертами лица, — более красивой женщины я в жизни не встречала, — одаренная незаурядным актерским и человеческим талантом. Каждый из них заслуживает отдельного романа, но мой рассказ не о людях, а о зверях, птицах, домах и Москва-реке. Когда вся компания собиралась, а это было почти каждый день, мое бабское дело было помалкивать и подавать картошку, разливать чай и слушать споры о смысле жизни, о сущности бытия, слушать стихи и песни, и особенно не высказываться. Мое мнение в счет не шло. Да я и не рвалась говорить. Слушать куда интереснее. Время еще было такое — время кухонных философов, домашних выставок, квартирных концертов. Боже мой, как мы были счастливы, дразня власть и играя во внутреннюю свободу! Когда пришла истинная свобода, оказалось, что она несет тяжкое бремя ответственности, к которой мы не были готовы. Новое время и новое бремя разорвало все прежние связи. С мужем мы расстались. Мне казалось, что жизнь кончена. Не то, что жить — я дышать не могла. Работа у меня — преподавательская — была такая, что не поплачешь, дома тоже нельзя плакать — там взрослая дочь. Я плакала в дороге. Садилась в метро, закрывала глаза, и слезы сами текли по лицу. Несколько раз ко мне подходили женщины и мужчины, спрашивая, чем можно помочь? А чем тут поможешь? Алексей Петрович женился на еврейке и уехал в Израиль. Бог знает, чем он там занимается. В Израиль уехала и моя сестра, но не по своей воле, а потому что тяжело болела, в Израиле ей продлили жизнь. Через два года я поехала к ней прощаться, зная, что дни ее сочтены. В тот день, что я прилетела из Израиля, хоронили Володю Гершуни, я попала только на поминки в девятый день. Вто154


рой раз жизнь отобрала у меня все. Первый раз, когда под колесами поезда погибла моя мать, и я осталась одна с ребенком и тяжкой ношей работ, болезней и проблем. И вот… второй раз… И тогда в моем доме появились они. Кошка Дашка и пес Ким, или Кимыч, как прозвали его во дворе. Мне казалось, что я выплакала все слезы, что теперь в моей пустой и разоренной квартире невозможно будет смеяться. Я приходила с работы, а работала я через силу — в начале 90-х приходилось не только преподавать, но и чужие полы мыть и чужое белье гладить. Я приходила с работы и падала на кровать. Тут же два мокрых носа появлялись рядом. Кошечка, бело-розовая, с палевыми пятнами, ложилась на меня, прямо на сердце, а пес, большой, тоже белый, но с темной мордой и темными пятнами на голове и у хвоста, укладывался обязательно под левый бок. Прогнать их было невозможно никакими силами. А через некоторое время я стала замечать, что сердечные приступы проходят, что я даже понемногу начинаю улыбаться, что с дочерью мы реже ссоримся. Утром и вечером на собачьей площадке собиралась большая и приятная компания породистых собак и их интеллигентных хозяев. Собаки обучались всяким премудростям, а хозяева болтали о всякой всячине. Мой Кимыч, веселый и беспородный дворянин, был в элитном клубе в полном смысле слова белой вороной. Он был умнее всех. Пока собачьих детей и подростков обучали всяким приемам, специальным командам и послушанию, Кимыч просто внимательно слушал меня, а потом, быстренько сообразив, что к чему, выполнял мою просьбу. Истинные собачники восхищались им. Надо сказать, что Кимыч появился у нас случайно. Дочь ехала в трамвае, который шел от Птичьего рынка, Птички, как его прозвали в народе, и подростки, не продав щенка, просто бро155


сили его в трамвае. Водитель, тетка, видимо, злая, начала беднягу бить палкой, выгоняя из вагона. Аня пожалела его и взяла домой. Не могу сказать, что я обрадовалась будущему любимцу. Он везде писал, жался к ногам, жалобно скулил. Пришлось прививать его, лечить уши и приучать к прогулкам. Отдать мы его не смогли. Дело в том, что за месяц до его появления в доме, я на двадцатилетие дочери подарила ей кошечку. Мы хотели сиамку. Но в тот день, когда я поехала на Птичку, не было там сиамок. Я собралась уходить, и вот на выходе две девушки держали рыжих котят, а среди них бело-розовое существо с миндалевидными зелеными глазами, длинными лапами и такой нежной шкуркой, что глаз оторвать нельзя. Я взяла эту кошечку. Войдя в дом, она расцеловала всех, сразу нашла свой туалет. Требовательно мяукала, чтобы тут же, немедленно убирали за ней, когда делала свои дела. Она быстро обжила нашу маленькую квартирку и навела уют. Когда принесли плачущего, испуганного и больного Кимыча, она сразу бросилась его спасать. Даша, а так мы назвали ее, потому что она была душечка с покладистым характером и необыкновенной добротой, бросилась спасать щенка как своего котенка. Она ложилась к нему на подстилку, вылизывала ушки, целовала в глазки, мурлыкала ему колыбельные. Словом, разлучать их было нельзя. Так они и прожили у нас пятнадцать лет вместе, как говорится, душа в душу. Кимыч быстро освоился, принял все правила общежития, и через полгода на улицу вылетал веселый, крепкий, задиристый пес. Пока какой-нибудь резин или питбуль соображали, куда хозяин палочку бросил, мой неугомонный весельчак успевал палочку перехватить и мне принести. Со временем пришлось больших собак, с которыми мы познакомились на щенячьей площадке, обходить. Ох, невзлюбили они Кимыча за эту сообразительность и бесстрашие, с которой он с ними дрался. Поэтому 156


и гуляла я с соседкой, у которой был маленький шпиц. Возле площадки, в углу палисадника, стояла голубятня. В ней штук двадцать роскошных, породистых белых голубей, ничего общего не имеющих с теми серыми грязными пернатыми, которые наводнили улицы и площади всех больших городов. Я сразу обратила внимание на голубятню. Давно нет в Москве деревянных домов, старых сараев, рядом с которыми непременные голубятни, а тут, среди бетонных монстров — белые голуби. Ухаживал за ними невысокий человек средних лет, крепкий, спокойный, молчаливый. Я спросила у соседки, не знает ли она его, и почему вдруг голуби. Оказалось, что она знала голубятника. Они учились в одной школе, правда, он был несколько старше, потом работали вместе на заводе. — Понимаете, — рассказывала соседка, — в школе он был освобожден от физкультуры, у него на спине огромная гематома. Нельзя падать, бегать, ушибаться. Вот он в юности и завел себе голубей. Раньше он тут жил, потом получил квартиру, переехал, а голубятня осталась. И два раза в день он приходит сюда вот уже двадцать лет. Я с интересом наблюдала за голубями и их хозяином. Каждый раз, когда я выходила с собакой гулять, я видела, как он выпускает своих питомцев, и как прекрасная стая взмывала вверх, в синее небо, кружила над головой и рассыпалась белым, сверкающим веером. Так легко и радостно становилось на душе. Дома теперь мне тоже скучать не приходилось. Как только вы входили в дверь, два розовых носа неслись вам навстречу. Надо было непременно погладить обоих. Иначе морды опускались, хвосты повисали, и в глазах стояли слезы. Но когда ритуал встречи был выполнен, все с визгом и лаем уносились в комнаты. Там продолжалась веселая игра в салки. Перевернутые стулья и ведра в счет не шли. Это были именно салки. Не пес гонял кошку, 157


а сначала он бежал за ней в одну комнату, а потом она гналась за ним обратно в другую. Как тут было не смеяться! Была еще одна игра. Мы сажали кошку в коробку изпод обуви и катали ее, а пес с визгом гонялся за этой тележкой и требовал, чтобы его тоже прокатили. Хохот стоял гомерический. Соседи прибегали с вопросом, что у нас тут происходит, и присоединялись к нашему веселью. Казалось, что жизнь как-то возвращается в дом. Когда мы с Кимычем шли гулять, кошка одним броском взлетала на открытую форточку и оттуда, нежно и призывно мяукая, звала нас скорее домой. Старушек, сидящих под окном на скамейке, это забавляло: — Ишь ты, зовет-то как своего ненаглядного. Пора, пора вам домой, а то кошка соскучилась. Гуляли мы с Кимычем вдоль Москвы-реки. От моего дома шла тропинка над рекой к Крутицкому подворью. Вечерами, весной или осенью, когда солнце садилось, река как будто застывала, а солнце, надолго повиснув над рекой золотым шаром, освещало купала Новоспасского монастыря, Кремлевских соборов, или далекого Данилова монастыря. Потом оно резко падало за реку, и долго горела над водой красно-розовая заря. Зимой, когда река покрывалась льдом и мела поземка или трещал мороз, вдоль реки не погуляешь, мы прятались между домами, обегая знакомые дворы. Летом я увозила всю команду на дачу. Мы с дочерью мыли, чистили, а звери обживали свою территорию. Кошка, в основном, на крыше, а пес вокруг дома, и не только двор. Люди из близлежащих высотных домов с уважением говорили — хозяин приехал. В лучшие свои времена Кимыч напоминал небольшого питбуля. Как-то стоя на даче у окна, мы с Кимычем любовались нашими яблонями. Приезжий, как сейчас говорят, лицо кавказской национальности, увидев нас, начал кричать с дороги: 158


— Я слышал, у вас квартиры сдают. — Нет, — отвечаю я, — теперь все хозяева сами здесь живут. — Я зайду, вдруг сдадите! Кимыч, поняв, что я расстроилась и разозлилась, разбежался и пулей вылетел в окно. Незадачливого квартиросъемщика как ветром сдуло. Кимыч не раз спасал меня. То я задремала, и таз, в котором кипятилось белье, начал гореть. Кимыч носом растолкал меня. То шнур от холодильника вдруг начал тлеть, и если бы не Кимыч, который потащил меня на кухню, Бог знает, чем бы все кончилось. Но все мы стареем, а звери быстрее нас. Погубили наш палисадник. Выстроили под окнами громадный дом. Голубятню хозяин перенес в соседний двор. Я теперь редко видела его. Только когда утром бежала на работу, и мы совпадали по времени. Голубей становилось меньше. Видно было, что их хозяину тяжело за ними ухаживать. Но по-прежнему, когда он выпускал стаю в небо, голуби белым легким шаром неслись по кругу, а потом, рассыпавшись в стороны, улетали все выше и выше. Дочка вышла замуж и переехала жить за город. Родились внуки. Наполнив сумки продуктами, я два раза в неделю ездила к ним. Звери мои постарели. Теперь их любимое занятие было поспать возле меня, пока я читаю или смотрю телевизор. Пес валился на пол, а кошка пристраивалась в ногах. Они терпеть не могли моих долгих разговоров по телефону или работы на компьютере. Эти предметы отнимали меня у них. Если я засиживалась за работой или занималась телефонной трепотней, кошка прыгала на колени, потом забиралась на плечо и мурлыкала в ухо. Попробуй, не обрати на них внимание! Они очень любили, когда мы сидели втроем. Кошка садилась мне на колени, пес клал голову рядом, и она 159


принималась вылизывать ему, как когда-то, уши, нос, морду. Кимыч закатывал глаза и хрюкал от восторга. Иногда Даше доставалась более тяжелая работа, которую она выполняла с большой любовью. Пес мог разлечься на полу, разбросав лапы, а кошка ходила вокруг него и вылизывала его всего, как котенка. А этот сибарит, если что-то ему не нравилось, вскакивал и начинал тявкать. Правда, и Даша не давала себя в обиду. Она прыгала на стул и давала ему лапой по морде — мол, не дури, когда за тобой ухаживают. Я свою любовь к ним выражала не только вечным обниманием и выглаживанием шерстки, но тем, что они были всегда накормлены, ухожены, вычищены. Кто помнит середину 90-х, тот понимает, как тяжело это было тогда. Иногда мы с дочерью сидели на хлебе и варенье (запас слив и яблок из своего сада), а звери свою кашу с мясом имели всегда. Как-то Анин приятель зашел в те голодные годы к нам и увидел, как я кормлю зверей творогом, а у нас на столе пустая чечевица. Он вздохнул и спросил: «Можно я буду вашей собакой?». Но тяжелые времена прошли. Звери состарились. Кимыч по-прежнему носился на даче, ухаживал за дамами и дрался за первенство, но однажды он еле приполз домой. Молодые собаки порвали его. Из вены на горле текла кровь. Задние лапы парализовало. Я промыла и перевязала рану. Почему-то ветеринар не смог сразу приехать. И тогда я вспомнила наставления старых собачников. Поила его теплым молоком, добавив туда антибиотик, и откармливала сырым мясом. Через неделю Кимыч встал на ноги, и, шатаясь, выходил за территорию двора, чтобы не гадить на участке. Он плохо видел, плохо слышал, но прожил еще год. Когда следующим летом мы вернулись на дачу, соседи удивились. «Как молодой», — говорили они. Но в ту последнюю зиму, что Кимыч еще прожил, мы 160


оба долго болели. Месяца два я почти не вставала, и приходилось просить знакомых и соседей прогулять собаку. Я с тоской наблюдала из окна, как Кимыч понуро шел на поводке с чужим человеком. Но дома оба, и он, и кошка, старались сделать все, чтобы подлечить меня. Первым, кого я встретила, гуляя с псом после болезни, был знакомый голубятник. Он постарел, поседел, шел с трудом, еле передвигая ноги. Невольно я взглянула на голубятню. Там оставалось три голубя. Последнее лето, что Кимыч провел на даче, он бегал, вовсе не собираясь списывать себя в старики. Но осенью, когда я хотела забрать его домой, он вдруг ушел. Проводил дочь с детьми в соседний поселок — в церковь, и, хотя прекрасно знал дорогу, не вернулся. Через пару дней я с приятельницей прошла вдоль всей дороги, заглядывая во дворы и на обочины — собаки нигде не было. Он ушел умирать. Так мы остались с кошкой вдвоем. Теперь она не отходила от меня. Днем, если меня не было, она спала, а когда я возвращалась, ходила за мной, едва перебирая лапами. В августе я уехала отдыхать, оставив кошку на племянника. Потом он сказал мне — она все время плакала. Взглянув на Дашу, я поняла смысл выражения «выплакать все глаза»: кошка ослепла. Через месяц моя кошка умерла. Опустела и голубятня — закрыта на замок, и никто туда не приходит. Со мной остались мерцающий экран компьютера, трубка телефона, да вечные мои спутники — книги.

161



Игра в солдатики



Давно знаю: прожила в этой жизни не свою судьбу. Можно ли было что-то изменить? Или судьба зависит от рода, от родителей — как в древнегреческой трагедии? Вопрос своеволия и судьбы — один из первых вопросов философии, но, как и все «детские вопросики», он не имеет ответа. Дом, отцовский дом в подмосковном поселке Тайнинская, я сразу приняла как свой. Правда, родилась я не там. Родилась в Молдавии, в глухом селе Кельменцы, а в Тайнинку попала, когда мне было четыре года. Я приняла дом как «свой», а дом принял и укрыл меня. Там много закоулков, где я, замкнутая скрытная деревенщина, могла спрятаться и поплакать так, чтобы никто и никогда не мог догадаться о моих слезах. Особенно любила забираться под дом и сидеть там часами, чтобы меня никто не нашел. Девочка я была странная, неуклюжая, первые годы жизни в отцовском доме детей-приятелей у меня не было. Все время я проводила в обществе взрослых: тетки Розы, — тети моего отца, — и бабки Рахили. Рахиль я боялась. После инсульта говорила она плохо, но даже в таком состоянии сохранила незаурядную волю и силу. Она всегда, а особенно теперь, ненавидела всех окружающих, любила только своего сына, моего отца, любила преданно и безгранично. Тетка Роза была равнодушна ко мне абсолютно. Она тоже любила только Мишуху, то есть моего отца, и немного мою старшую сестру Наташу. Отец же часто болел и работал, а когда мог, занимался со мной неотступно, баловал и любил. Я платила ему тем же. Маму я в детстве не помню — она работала за двоих. Летом, правда, появлялся у меня приятель, родственник соседей — Боря Стрелков, — мы вместе играли, чтото строили, лазили по всему дому и вместе увидели страшное зрелище. Мы возились в песке, когда почувствовали ужасный жар. Обернулись и увидели, что весь 165


дом объят пламенем, в разгар жары это произошло за пять минут. Как в дурном сне бегают, то на крыльцо, то снова в дом, отец и тетка в обгоревших одеждах и с криками: «Помогите!». Потом я узнала — они пытались найти и вытащить Рахиль. На наше счастье мимо дома проезжала машина с солдатами. Они-то и спасли бабку. Из вещей ничего не осталось. Только старый, орехового дерева, шкаф и буфет. Они до сих пор стоят в доме. До школы, до семи лет, зимой я оставалась одна с взрослыми, и потому мне, — что в начале пятидесятых годов было большой роскошью, — покупали игрушки: деревянные шкафы с настоящим зеркалом, стол, стулья, маленьких голышей, а еще была привезенная из Кельменец большая кукла Таня. Она спала со мной до 16 лет; расставаясь с прошлым, я раздала все игрушки и детские книги, и куклу Таню. Вообще к большим куклам я относилась с подозрением. Когда мы с мамой приехали к отцу в Москву, тетка Роза решила представить меня по всей форме своим знакомым. Тут была и замечательная семья Левиных, чья дочка Лена была только на два года старше меня. Семья композитора Серафимы Юнгай, с ее отцом мой отец ежедневно играл в шахматы, и странная семья Лапидусов. Брат и две сестры, лет, примерно от 50 до 60. Никто в семье не был женат, не выходил замуж. Жили они на соседней улице в старом доме с запущенным садом. Но в самом доме я помню старинные шкафы, кожаные диваны, накрахмаленные скатерти, бархатные занавески, множество зеркал, и посреди всего этого великолепия восседала большая, с меня, пятилетнюю, ростом кукла Римма. О, этой кукле ежедневно меняли наряды, делали подарки. Ее сажали за стол, когда приходили гости, ставили чашку чая, и, глядя любовно, говорили: «Пей, дорогая!» Кукла заменила им живого ребенка, и относились к ней в семье как к идолу. Увидев куклу впервые, я про166


тянула к ней руки и подошла, желая взять ее, постоять рядом. Но тут услышала жесткий окрик: «Не смей трогать!». Вся семья Лапидусов с осуждением смотрела на меня, а я так испугалась, что больше никогда не подходила к кукле, даже не смотрела в ее сторону, когда мы с теткой приходили к Лапидусам пить чай с густым душистым вишневым вареньем. Теперь все они покоятся на кладбище возле Жимгаровки. Их могила в следующем ряду за могилой моих родителей. Само кладбище, — я уже писала об этом, — стоит прямо напротив дома, где тогда, в 50-е — 60-е годы жила моя сестра. Давно снесен старый дом Лапидусов, снесен и дом Наташи. Все исчезло и рассеялось. Предмет моей детской гордости — радио. У барачных сверстниц ничего подобного не было. Оно, радио, висело над теткиной кроватью, и, когда я со своего неудобного сундука, на котором спала в маленьком коридорчике, перебиралась на её кровать, я слушала сказки, радиопостановки и, конечно, «Пионерскую зорьку». «Взвейтесь кострами, синие ночи…». А еще все забыли, что вначале 50-х утро начиналось не с гимна Советского Союза, а с «Интернационала», и я, как всякий ребенок, пыталась этим постоянным песням подпевать, что вызывало у бабки Рахили приступ дикой ненависти. Она начинала кричать и махать руками, а тетка, поджав губы, говорила, что не наши это песни. Однажды я со слезами спросила — почему не наши песни? вся страна поет. Тогда тетка Роза рассказала мне историю, которую я тогда не поняла, но запомнила на всю жизнь. Во время первой революции 905 года вся еврейская молодежь Одессы была вместе с рабочими на баррикадах. Тетка Роза и Рахиль провели на баррикадах двое суток. Рахиль была классной медсестрой и потому перевязывала раненых. Роза помогала, чем могла. Но когда они вернулись в еврейский квартал, увидели сожженные дома 167


и порубленных на части людей. Пока они сражались на баррикадах, на их улицах прошел погром. Убивали, в основном, стариков, женщин и детей. Тогда ребе собрал молодежь и сказал, что у евреев своя дорога в этой стране. Надо учиться, надо работать, но не заниматься политикой. К сожалению, не все евреи услышали умного ребе. Мои мудрые женщины услышали и усвоили урок на всю жизнь. Но мне было 5–6 лет, и я плакала: почему мне нельзя петь те песни, которые поет вся страна? Наконец, чтобы развлечь меня, мне сделали большой подарок, редкий по тем временам — целый набор оловянных солдатиков. Вот это да! Прошло всего 9 лет после окончания Второй мировой войны. В каждой семье были потери и раны. На слуху подвиги Зои Космодемьянской, Александра Матросова, да и живо все, что связано с войной; о войне говорили постоянно и в семьях, и по радио. И вот я часами начала себя воображать солдатом, который бросается на амбразуру или таранит вражеский самолет. Так длилось около года. Однажды я вообразила, что меня завалило землей и мне нечем дышать под землей, в окопе. Для пущей убедительности я перестала дышать и на какой-то миг почувствовала, что теряю сознание. Я мгновенно прекратила игру и совсем повзрослому подумала: «Зачем мне все это? Что за игра такая, от которой можно взаправду погибнуть?» Тогда я впервые почувствовала, именно почувствовала, но еще не поняла, что рядом с реальной жизнью может существовать параллельная, фантомная, и очень важно, чтобы они сливались, а не существовали сами по себе. Я тут же выбросила солдатиков и никогда не возвращалась к ним. С тех пор у меня стойкая неприязнь к тем, кто играет в жизни, а не на сцене. Меня такие «актеры» раздражают. А вот стиль «милитари», как ни странно, раздражение не вызывает. Когда я впервые приехала в Израиль и увидела мальчиков и девочек в военной форме, разгули168


вающих с автоматами в руках, это вызвало во мне чувство гордости. Я подумала, что могла бы быть среди них. У нас первых на нашей улице появился телевизор. Такой громоздкий «Рекорд» с маленьким экраном, перед которым ставили линзу с дистиллированной водой, и мы с теткой Розой ездили в Москву, чтобы купить эту воду. По телевизору тогда, в основном, кроме советских фильмов, гоняли балет «Лебединое озеро» и оперу «Кармен». Опера была так популярна, что появилось и мыло «Кармен», и духи. Что касается балета… Может, кто и удивился, когда в день августовского путча бесконечно показывали «Лебединое озеро», только не я: балет своеобразный фирменный знак развитого социализма. Глядя на все это и слушая прекрасную музыку, я воображала себя то балериной, то Кармен. Тетка вздыхала: «У тебя ни голоса, ни слуха. А с такой широкой костью только в балерины», — язвила она. Я и так была девочкой замкнутой и диковатой, а с подобными характеристиками и вовсе стала себя считать, скажем, так, простоватой. Замкнутость и стеснительность во многом испортили мне юность. Уже, будучи вполне взрослой девушкой, попадая в чужие компании, я молчала, боясь произнести хоть слово. Мне все казалось, что я глупость скажу. Кто мог знать, что через 10 лет я буду читать лекции и вести совещания для многосотенных аудиторий. В детстве я сталкивалась с еврейской темой только дома. Дома говорили на идиш, — мама даже книги читала, — ведь ее отец, погибший в лагерях в 38 году, — был директором еврейской школы. Мой отец, пройдя огонь и воды и медные трубы 20-х — 40-х годов из пылкого комсомольца, клявшегося на Ленинских горах вместе со своим другом Михаилом Рабиновичем в любви к отечеству, стал религиозным евреем, втайне посещавшим синагогу и соблюдавшим праздники. Пусть молодые современники не удивляются. Еще в 70-е годы за изуче169


ние иврита можно было получить 10 лет лагерей. А что говорить о начале — середине 50-х? Только умер Сталин, и страна не научилась еще вольно дышать, как не научилась, впрочем, и теперь. Так вот. Я росла с четким знанием того, что я еврейка. Да и как с именем Эсфирь не знать этого? Но, повторяю, в детстве, ни на улице, ни в школе с антисемитизмом я не сталкивалась. С детьми из соседних домов, с которыми я познакомилась, мы носились в казаки-разбойники, нам было не до разборок, кто есть кто. Директором школы, лучшей школы Москвы и области, был Семен Григорьевич Тепленький, половина учителей — евреи. В отличие от старшей сестры Наташи, которая хлебнула послевоенного антисемитизма вдоволь, в мое время, а разница между нами 10 лет, это не было актуально. В школе, классе в седьмом, произошел один эпизод. Пришлая учительница литературы, — она была у нас месяца полтора, — как-то сказала Толику Гершману (нас в классе было всего два еврея — я и Толик): «Ты, наверное, русский язык не понимаешь?» Толик встал и вышел из класса. Почему я не пошла за ним, до сих пор не понимаю. Но класс решил по-своему. Ни один человек на литературу больше не пошел. Для нас все обошлось тихо, а вот училка ушла из школы навсегда. Дома, когда мне было 6 лет, отец вдруг решил, что его рассказов об истории, культуре и религии евреев ребенку недостаточно. Надо учить иврит. Отец всегда мечтал о сыне, а у него были две дочери. И вот меня, младшую, решили, как принято у евреев для мальчиков, учить языку, и, думаю, Торе. Представьте себе советского ребенка, только недавно жившего вольной пташкой в глухой деревне, которого посадили за стол, положили перед ним тетрадь, и сосед, дедушка Гриша, тоже тайно бывавший в синагоге и читавший Тору, начал писать при мне какието закорючки и называть их буквами. Я в школу шла, не умея по-русски читать и писать, в отличие от внука 170


деда Гриши, который читал и писал с 5 лет, а потому и стал золотым медалистом. Мне же все, кроме истории, физики и литературы, давалось с большим трудом в младших и средних классах. Это в конце открылся какой-то шлюз, и я с легкостью осваивала все, кроме математики. Так вот, на первом в своей жизни уроке иврита я проплакала все 60 минут не переставая. Мама что-то начала шептать отцу. Наверное, что это опасно — принуждать ребенка силой учить иврит, а вдруг я расскажу. И мне объявили, что больше учить языку не будут. Я была счастлива. Я сразу забыла об этом злосчастном уроке, казалось, навсегда. Как потом я вспоминала его! Как жалела! Хорошо помню свою первую учительницу Серафиму Ивановну. Не важно, как она учила. Главное, нам, детям, с нею было тепло. Школа вспоминается как время веселое и интересное. Там появились первые подружки, а главное, в эти годы моим наставником и другом стала старшая сестра Наташа. Брат от первого брака матери, — его отец погиб во время войны, — жил с нами недолго. Но и тот год, что мы провели вместе в доме моего отца, я все время враждовала с ним. Я залезала под круглый большой обеденный стол, накрытый длинной льняной скатертью, и оттуда кричала: «Славка-дурак!» Когда я вылезала из-под стола, получала по голове большим тяжелым томом Пушкина, старой, 30-х годов издания книгой с цветными иллюстрациями, переложенными папиросной бумагой. Слезы брызгали из глаз, а потому доставалось брату, а не мне. Наташа приезжала каждую неделю (жила она со своей материю, первой женой отца). Она хотела стать актрисой. Собственно, и была ею. Каждый раз готовила веселые сценки и смешила нас до колик. Меня наряжала в мамины платья и играла со мной как с куклой, но очень чутко и весело. Счастливое детство кончилось в один миг. В день смерти отца в 1958 году. 171


Отец всю жизнь тяжело болел, ожирение сердца, сосуды. Заразился от меня гриппом, потом пошло воспаление легких, развился инфаркт. Потом отек легкого. Решено было везти его в больницу. Я пришла из школы, «скорая» уже стояла, а отца под руки выводили с крыльца. Никогда не забуду его прощальный взгляд! Все, даже Рахиль, поехали с ним. Я осталась в доме одна и начала вертеться перед зеркалом, что мне строго запрещалось при взрослых. Вдруг, состроив очередную рожу, я увидела в зеркале голову отца, безжизненно лежащую у матери на коленях. А через два часа все вернулись. Отец умер в «скорой», на руках у матери. Жизнь моя резко изменилась. По еврейскому обычаю занавешивают не только зеркала, но и зашторивают окна, зажигают свечи и читают молитвы. Первые 9 дней, год — очень религиозные. В нашем доме это длилось три года. Рахиль не стала ждать естественной смерти. Через две недели после смерти обожаемого сына она отравилась. Тетка Роза похоронила себя заживо. В доме не включали радио, днем не раздвигали шторы. Меня никуда не пускали — только в школу и обратно. Правда, тетка много болела, лежала в больнице, тогда я впускала дневной свет. Но весь дом — уборка, керосин (тогда газа не было), магазин — все было на мне. Меня никто никогда не ругал, не бил, но уж лучше бы ругали, даже пороли. Нет, меня просто никто не замечал. Тетка Роза вспоминала обо мне только тогда, когда надо было ехать на кладбище, она всегда брала меня с собой. Мама работала день и ночь. Но Наташа приезжала часто. Ей исполнилось 19, потом 20, 21 год. Была она необыкновенно красива: брюнетка с фарфоровой кожей и умными черными глазами. Но выдающийся ум и бурный темперамент страшно мешали ей. Все романы, а это годы бесконечных девичьих романов, — все ее романы были неудачны. Она разбирала человека по косточ172


кам, требовала от возлюбленного немыслимых духовных и нравственных высот. Увы, времена-то наступили весьма приземленные. Молодые люди просто пугались. Зато я впитывала Наташины рассказы как книгу жизни. Я была ее поверенным, лучшим другом, и, поверьте, понимающим и сочувствующим другом. Так длилось долгие годы. Училась я самостоятельно, исключая математику — здесь даже учителей приходилось нанимать, — была пайдевочкой, в своем одиночестве и замкнутой атмосфере дома пристрастившейся к книгам, но жить в доме стало невыносимо. Мне было 12 лет, когда тетка, вернувшись очередной раз из больницы, возмутилось тем, что я отдернула шторы. И тут я, впервые в жизни, наорала на взрослого человека. Я возмущалась и бунтовала. Мама была на моей стороне. Я стала свободной. Жила теперь как хотела, а в доме зазвучала музыка, и стали приходить мои друзья. Я не осуждаю девочку, поднявшую бунт. Но теперь я понимаю пожилого человека, душа которого умерла раньше, чем умерло тело. Я раскаиваюсь в своей нелюбви к Розе, но раскаиваюсь теперь, а не той девочкой, которую посадили в заточение. У великого еврейского философа Маймонида есть эвфемизм, заменяющий имя Бога: Видящий все сердца. Мне кажется, чтобы произошло подлинное раскаяние, нужно и самим заглянуть вглубь сердца. И там встретить взгляд Того, Кто видит все сердца. Впервые попав в Израиль, я подумала о том, а что было бы, не умри отец так рано? Когда бы мы все оказались бы в Израиле? В 1962 году, перед самым смещением, Никита Хрущев потихоньку, очень мало, но начал выпускать евреев в Израиль. Наверняка мы были бы в числе первых переселенцев. Отец так мечтал о Палестине! Позже я так и сказала сестре, плакавшей по России: «Ты осуществила 173


мечту отца!» В то время алию из России встречали оркестрами и цветами. Мне исполнилось бы 13 лет, и я начала бы учить иврит и английский, а через год-два пошла бы в школу. А отец… О, отец бы ходил в синагогу, читал Тору и учил бы меня молиться. Мама, человек очень способный и прекрасный детский врач, наверняка бы сдала экзамены и по-прежнему работала бы врачом. Старухи жили бы рядом, и, наверное, впервые в жизни полюбили бы страну, в которой живут. А вот Наташу и брата я потеряла бы навсегда… К 18 годам, окончив школу, пошла бы в армию Израиля. Помните игру в солдатики? 18 лет мне исполнилось в 1967 году. Шестидневная война. Весь арабский мир против маленького Израиля. Полная беспомощность войск ООН на Синае. Победа Израиля, осуществленная за шесть дней! Наверняка я была бы в рядах Цахал. Вот отец гордился бы мной! Девушек не отправляют на передовую, непосредственной опасности для них нет. И переживания родителей, наверное, свелись бы к переживаниям за судьбу страны. А потом, наверняка, Иерусалимский Университет. Я знаю, какой факультет я бы выбрала. Как и отец — факультет истории и археологии. За двадцать лет до этого начались знаменитые Кумранские раскопки. Находка в Кумранских пещерах стала поворотным этапом не только в археологии, но и библиистике, литературе, даже истории. Вообще, археология в Израиле это не просто наука, это мост между прежней историей страны и ее нынешней жизнью, это философия и актуальная ситуация, сегодняшний день. В стране, где присутствие Всевышнего ощущается как обыденность, исторических мелочей нет. Я занималась бы археологией с упоением. Амусин в книге «Кумранская община» приводит слова некоего романиста Керша: «Он принялся изучать свиток 174


с тем неистовым терпением, которое характерно для такого типа ученых, способных потерять зрение, изучая в течение двадцати лет один фрагмент из рукописей Мертвого моря». Не только в Израиле, но и во всем мире Кумранских фанатиков набралась не одна сотня». Я принадлежала бы к их числу. Кумранские рукописи — это достояние всего человечества. Банальная фраза. Но эти фрагменты, обрывки рукописей важнее и значимее, чем любые самые грандиозные храмы и пирамиды. В реальной жизни я поступила на филологический факультет МГУ. Каких преподавателей я застала! ТахоГоди, Карельский, Самарин, Клибан. Любимый Сергей Михайлович Бонди. А беготня на закрытые просмотры Вайды и Тарковского, Параджанова и Киры Муратовой в клубе МГУ, а театр Марка Розовского, а споры на кухнях, а выставки в Союзе графиков? И я со всей преданностью делу сижу день и ночь то в Горьковской библиотеке МГУ, то в «Ленинке». Читала, писала, делала заметки. Кроме литературы, казалось, не думала ни о чем, хотя было и раннее замужество, и рождение ребенка, и болезни. Но годы были семидесятые. Профессор Глаголев, у которого я защищала диплом, откровенно сказал мне: «Вы знаете больше, чем наш зав. кафедрой, но я слишком стар, и вас, с вашим пятым пунктом (графа „национальность“ в паспорте, кто не знает) пробить в аспирантуру не смогу». Пришлось с этим смириться. Я много работала в ЦГАЛИ, перебирая пыльные листки старых книг и рукописей, тогда написала «Кровавый отсвет» и «Время разбрасывать камни». Они неравнозначны, эти повести, но мне одинаково дороги. Работа над ними скрасила горечь разочарования. После Университета стала работать во Дворце культуры 1 ГПЗ. Дочка случайно, через соседку, попала в детский сад ГПЗ; чтобы место в саду не потерять, я пошла во Дворец методистом. Сама работа скучна 175


и подла до невыносимости. Но Дворец только открылся, собралась команда молодых ребят, напридумали… Народный Университет. И снова — все закрытые кинопоказы — у нас, Театр на Таганке — у нас, Современник — у нас, поэты андеграунда — у нас, Шукшин и Тарковский тоже выступают здесь. Зал на 1200 мест, мы, 6 человек методистов, распределяли между собой, и распространяли билеты среди «своих». Года три мы так хулиганили, обходя все препоны. Потом нам погрозили пальчиком и лавочку прикрыли, дочка пошла в школу, а я стала искать достойную работу. В некоторых местах стыдливо отводили глаза, в других откровенно говорили: «С пятым пунктом не берем». Особенно мне запомнился один случай. Нужен был библиотекарь-методист на кафедру философии в МАИ. Секретарь кафедры встретила меня с распростертыми объятиями. Пишу, печатаю, знаю философию, время работы меня устраивает. После лекции подошел зав. кафедрой. Секретарь с радостью говорит: «Вот, девушка — нам очень подходит!». Тот как-то хмуро посмотрел на меня, вздохнул и сказал: «Нет, не подходит». Секретарь, женщина пожилая и, возможно, с еврейской кровью, встрепенулась: «Вы что-то не поняли, — говорит, — она может…». В ответ: «Все равно не подходит», — кисло отвечает зав. кафедрой, по совместительству, как оказалось, секретарь парторганизации. Но я-то уже понимала, в чем дело. «Вы тут поговорите без меня, — сказала я, — а я пока домой пойду». Для меня нашлось только одно достойное место — машинистки в обществе слепых. Так было всегда в изгнании: Египет, Ассирия, Вавилон, Испания времен инквизиции, фашистская Германия, Советский Союз… Жить не давали, но и не отпускали. Недаром в изгнании появилась молитва-плач «При реках Вавилонских сидели мы и плакали… (Пс.136)». 176


Вот тогда я впервые реально захотела уехать в Израиль. Серьезно занялась языком, пожалев, наконец, о своем детском упрямстве. Но тут появилась новая преграда. Мать и муж, с которым я успела разойтись, заявили категорически, что разрешение на отъезд ребенка они не подпишут. Как я ни пыталась объяснить, что сойду с ума в тех мерзких условиях, в которые меня поставила советская власть, они были непреклонны. Аня была для них светом в окошке, а мое чувство унижения они считали блажью. К счастью, в самые трудные моменты Бог посылает спасение. Таким спасением оказалась для меня дружба с ярким человеком, интересным поэтом и известным диссидентом Володей Гершуни. Вот с кем я узнала мир культуры андеграунда, новых, теперь столь известных художников и поэтов! Кто помнит домашние выставки и концерты, самодеятельные театры, где ставили самые модные пьесы, помнит самиздатские журналы, тамиздатские книги? Когда я обо всем этом в 90-е годы рассказывала ученикам, они отказывались верить. Еще рядом была мама, человек необыкновенной доброты, сестра, всегда готовая подставить плечо. Дружила я тогда и с будущим основателем «Мемориала» Анатолием Викторовым, поэтом и исследователем цыганского фольклора Ефимом Друцем, поэтом и переводчиком Борисом Резниковым. Потом появилась и работа. Пусть в том же духе — «телескопом гвозди заколачивать», но можно было ездить в командировки, общаться со многими интересными людьми, да и материал для рассказов и эссе набирался немаленький. А еще рядом со мной работали хорошие тетки, помогавшие мне в трудную минуту. Несколько лет я писала небольшое эссе «Звезда Вифлеема», редактируя его десятки раз. Сейчас со многим там написанным я не согласна, но переделывать ничего не буду. Это моя самостоятельная попытка найти Все177


вышнего, мой путь к Богу. Когда Он ведет, сопротивление бесполезно и ненужно. Казалось, я нашла свою, пусть самую примитивную, но спокойную нишу в жизни. Потом пришло горе — внезапная гибель матери. Попала под поезд у нас в Тайнинке. Бежала на работу… Год я с трудом приходила в себя. Плохо помню первые дни после похорон. На девятый день в полусне я услышала веселый, звонкий, молодой голос матери: «Не плачь обо мне. Мне так здесь хорошо». Она заслужила, чтобы Там ей было хорошо. Но мне здесь без нее было плохо. И, сидя в кресле с томиком Бунина, — а весь год я читала только сборник «Темные аллеи», — я думала: «А что было бы, если бы мы уехали?» Мама, с ее железным здоровьем и неувядаемым оптимизмом, осталась бы жива. Отец и старухи наши вряд ли бы дожили до начала 80-х годов. Я, почти наверняка, была бы замужем за каким-нибудь профессором Университета. В крепкой еврейской семье положено двое-трое детей. Сама бы я имела уже докторскую степень, и, работая на раскопках, одновременно читала бы лекции в Иерусалимском Университете. Иудаизм был бы для меня не просто религией и обычаем отцов, но предметом размышлений и философских споров. Однако, как это ни странно, в Кумранских пещерах найдены отрывки из всех библейских книг, кроме «Книги Эсфири». Видно, не суждено мне жить на земле Израиля и копаться в пыли ее тысячелетий. Жизнь — черно-белое кино. С середины 80-х до начала 90-х промелькнул мой скоротечный и страстный второй брак. Несколько лет провел в спецлагерях, а потом вернулся в Москву Володя Гершуни, но теперь мы виделись редко. Началась новая жизнь, и распались старые связи. Я снова потеряла работу, в таком положении теперь была вся страна. Каждый выкручивался, как мог. 178


Прежде, чем пришли новые беды, мне свыше подали такую опору, которая удержала, не дала мне пропасть в самые тяжелые минуты. Господь протянул мне воочию руку Свою. После такой встречи, даже погибая и пропадая, всегда знаешь: «Господь — твердыня моя и спасение мое, убежище мое» (Пс. 61). Потеряв работу в начале 90-х, я гладила белье у Юнны Мориц и мыла полы в семье известного искусствоведа. А потом школьная подруга привела меня в лицей, где 10 лет я с большим удовольствием преподавала русскую литературу 15–17-летним ребятам. Поверьте, от них я получала не меньше, чем они от меня. Например, разбирая «Двенадцать» А. Блока, одна девушка ответила мне на замечание о 12 апостолах Нового мира. «Те, апостолы христианства, — сказала она, — жертвовали собой ради нового мира, а эти, апостолы революции, жертвуют другими». Жертва другими продолжается и сейчас. Таков Новый мир. В середине 90-х тяжело заболела моя сестра Наташа. Ее сын в это время жил в Израиле, и зав. отделением онкологии больницы вызвала меня. «Знаете, — сказала она, — положение безнадежное. Вашей сестре осталось жить 2- 3 месяца. Пусть едет к сыну в Израиль. Пусть простится с ним». Через месяц сестра, взяв с собой полуслепую, беспомощную старуху-мать, распродав за копейки ветхий скарб и квартиру, отправилась в Израиль. Через некоторое врем я, к своему удивлению, я начала получать от нее радостные, полные оптимизма письма и хорошие фотографии, на которых очень красивая женщина (она вновь похорошела), снималась то на фоне Старого города в Иерусалиме, то фон составляла какая-то экзотическая природа. Оказывается, в Израиле отрабатывалась новая методика лечения онкологии. Наташе продлили жизнь 179


на два года. В самом начале мы были полны оптимизма. Но лечение становилось все тяжелее. Однажды она позвонила (что делала крайне редко) и попросила: «Приезжай. Я хочу попрощаться». Мы были очень близки, и, как бы ни было мне сложно материально, я собрала все, что могла, и августе 1994 года впервые поехала в Израиль. Представьте, вы всю жизнь мечтаете увидеть землю, которая является для вас не только исторической, но и духовной родиной, где, казалось, вы каждый камень знаете, можете рассказать все пять тысяч лет ее истории (в тот год отмечали 3000 лет Иерусалиму, но Иерихону 9000 лет!). Вы идете и видите раскопки дома, где у порога надпись по образцу римских зданий. Оказывается, здесь жил мытарь, у которого останавливался Христос. Или бесконечные лавочки с антиквариатом в Старом Яффо. Семья владельца дома живет здесь эдак 4000 лет. Хозяин выходит во двор, копнет лопатой, что найдет — выставляет в лавке. Я, конечно, утрирую, но первое впечатление от страны — ошеломляющее. Маленькое пространство компенсируется бесконечностью времени. Через два дня после моего приезда Наташа, которая к тому времени приняла христианство, повела меня в русский монастырь Эйн-Керем. Это был день Выноса Плащаницы Божьей Матери. Вечером мы вместе с монахинями монастыря и тысячами православных паломников пошли на крестный ход. Так я впервые попала в Храм Гроба Господня в Иерусалиме. В эти дни мы о многом говорили с сестрой, пытаясь вновь обрести то духовное и душевное равновесие, и то высокое доверие, которое всегда было между нами. Но мое понимание Господа, связи иудаизма и христианства, понимание свободы в любви к Богу несколько удивляли ее. Она была наивно ортодоксальна. Она не могла понять, что я остаюсь еврейкой до мозга костей, но Господь привел меня к христианству. Не до споров было Наташе в предчувствии смер180


ти. Она хотела, чтобы я поговорила с батюшкой, и повела меня в Русскую миссию. В это время представителем Русской Православной Церкви в Иерусалиме был отец Марк. Мы с ним проговорили часа два. — Вы так глубоко заглядываете, вы столько читали, что же вы не креститесь?! — удивился он. Обряд крещения был совершен им тотчас в Храме св. Александра Невского в Русском подворье в Иерусалиме. Отцу никогда бы в голову не пришла мысль, что обе его дочери примут христианство на Святой Земле в Иерусалиме. А со мной продолжали происходить чудеса. На Святой Земле все возможно. Это был День Успения Божьей Матери. Вечером мы снова попали на Крестный ход, там же, в Храме Гроба Господня, я приняла первое причастие, а монахиня монастыря Эйн-Керем подарила мне складень со словами: «С Вами чудо произошло! Такое бывает раз в 100 лет». После службы мы с сестрой долго бродили по храму. А когда вышли, оказалось, что стоит глубокая ночь, никого нет. Нужно знать, что главная христианская святыня находится в мусульманском квартале. Произойти может все что угодно. Но я была абсолютно спокойна. Странно, пока мы бродили, оказались у ворот какого-то монастыря или церкви, монахиня-молчальница, жившая отдельно у ворот, открывая нам, улыбнулась мне и подарила икону Рождества Христова. До утра мы просидели там, в саду, а утром, на рассвете, когда мы уходили, выяснилось, что это Церковь Всех наций в Гефсиманском саду. И сидели мы под теми самыми оливами… Ведь оливковое дерево не умирает. Мы вышли за ворота, не зная, куда идти. Арабский квартал просыпался. Некоторые лавочники уже открыли свои заведения. Я подошла к пожилому арабу и спросила его по-русски — где Яффские ворота. Он улыбнулся, обнял меня, показал — там. Потом, видя, что мы не пони181


маем, проводил нас. Сестра побледнела. Как она сказала потом, она боялась, что он воткнет мне нож в спину. Но я была уверена: ничего плохого со мной здесь произойти не может. Мы вышли за ворота. Восходящее солнце делало розово-золотыми стены Старого города. «Если я забуду тебя, Иерусалим, забудь меня, десница моя. Прильни, язык мой, к гортани моей, если не буду помнить тебя, если не поставлю Иерусалима во главе веселия моего» (Пс.136).

Я никогда не забуду тебя, золотой Иерусалим! Ничего этого не было бы, если бы мы уехали в 1962 году. Неисповедимы пути Господни! Через несколько дней мы с сестрой вновь пришли в Храм Гроба Господня. Она провела меня по всем приделам Храма: придел праотца Адама, Голгофа, камень Помазания, «пуп земли», кувукля, Гроб Господень… А потом мы пошли к Мусорным воротам, к Стене Плача, величайшей святыне иудаизма. Мы стояли в стороне и говорили о том, имеем ли мы право подходить к Стене Плача и молиться. К нам подошла русская женщина с крестом, который был виден в вырезе платья. «Скажите, — спросила она, — могу ли я положить записку к Стене Плача? Меня так просили!» Я взглянула на Наташу, которая стояла в задумчивости. — Да, конечно, можете, — сказала я решительно. Бог один, это мы разные. ЕГО наши распри не касаются. Женщина, явно обрадованная, поблагодарила и пошла к Стене Плача. — Идем, — сказала я сестре, — пусть люди нас не простят, но думаю, Господь простит. Мы имеем право 182


помолиться в своем сердце, помолиться за всех, ушедших от нас. Исполним мечту отца, пойдем к Стене Плача. Представьте: две женщины, одна из которых несет на себе груз неизлечимой болезни, стоят возле святого места, о котором их отец мечтал всю жизнь, молятся и об умерших, и о живых. Лицо сестры светилось и радостью, и печалью. Вот почему я, читая книгу Людмилы Улицкой «Даниэль Штайн, переводчик», рыдала не переставая, что совсем мне не свойственно. Моя не состоявшаяся судьба жила в этой книге, Церковь Якова, которую мечтал воссоздать Даниэль Руфайзен, церковь, вырезанная две тысячи лет назад, совмещавшая иудейское начало и христианство, оживала в нас, когда мы стояли перед Стеной Плача. Второй раз я была у Стены Плача через 10 лет. Апрель. Лил проливной дождь, но чувство радости не покидало меня. В это воскресенье совпали иудейский праздник Пейсах — и раввин с большой окладистой бородой радостно трубил в шафар, — праздник светлой Пасхи у католиков, и они шли мне навстречу из Храма Гроба Господня с молитвами и песнями, и Вербное Воскресенье, — вход Господень в Иерусалим, — у православных христиан, и они вместе со мной входили в Храм, неся пальмовые ветви. Думаю, что дождь был благословением Господним на Святую Землю, где люди всех конфессий одновременно славили Его. В это время уже раскопали ступени Храма Ирода Великого, а ниже, в стороне стены Храма царя Соломона, а еще ниже — подземный город и озеро с пресной водой. Живи я в Израиле, я непременно была бы одним из руководителей раскопок. Радость соприкосновения с историей была бы всегда со мной. Недавно я была в Израиле третий раз. Вновь стояла у Стены Плача, но теперь я была одна, теперь я несла 183


на себе груз неизлечимой болезни, и, поверьте, я вновь чувствовала что-то такое, что соединяет нас с Высшим началом. Недаром евреи верят, что Дух Господень какойто малой частью присутствует здесь, в Стене Плача. В тот первый мой приезд в Израиль мы последний раз виделись с сестрой. Обе надеялись на лучшее и договорились, что летом она приедет ко мне, отдохнет от Израильской жары в нашем доме, в Тайнинке. Я возвращалась в Россию. Возвращалась к бесконечным просторам, — мне в Израиле узко все казалось, — к бешеному ритму Москвы, а, главное, возвращалась в языковое пространство русского языка. Конечно, в Израиле есть русскоязычные газеты, радио, телевидение, все книги на русском языке, но язык «не дышит», нет в нем аромата лесов и полей. Иврит богат глубиной истории, русский язык — широтой пространства, так, во всяком случае, кажется мне. Я улетала в первой декаде сентября, везя с собой приглашение на Правозащитный конгресс для Володи Гершуни. Я прилетела рано утром, а вечером узнала о скоропостижной смерти Володи Гершуни. Это был неожиданный удар. Мы говорили перед моим отъездом. Не было и речи о болезни. Володя сгорел за две недели. Лейкемия. Лагеря, спецпсихушки, скудная жизнь… В декабре сестру положили в больницу, а в феврале следующего года она скончалась, не дожив ровно месяц до 56 лет. Ушли из жизни один за другим самые близкие друзья, самые яркие люди, которых я знала: Наташа, Володя Гершуни, Боря Резников… Иных уж нет, а те — далече… Теперь была работа, но появилось духовное одиночество. Работать приходилось много и тяжело, а писала мало. Правда, мне не стыдно за то, что я писала в конце 184


90-х: «Гамлет, или оправдание Добра», «Разговоры с Богом». «Разговоры с Богом» я писала летом. Мне случайно досталась путевка в санаторий под Звенигородом. Я брала большую канцелярскую тетрадь, — привыкла, как отец, писать именно в таких, — и отправлялась на опушку леса. Сидела на пригорке — впереди бескрайние луга, за мной глухой, но тихий лес, внизу — небольшая речка. Звенящая тишина и чувство полного покоя. Только тогда и пишется легко. Редко были у меня такие дни, потому и сделано мало. Мне всегда вспоминается история Цветаевой и Ахматовой. Марина Цветаева существовала крайне тяжело в эмиграции, но много работала, этим и жила. Вернувшись в Россию и узнав, что Ахматова за 20 лет мало что написала, Марина Ивановна возмущенно закричала: «А что же она делала все эти годы?!». Когда «доброжелатели» рассказали Анне Андреевне об этом, она усмехнулась: «Я выживала», — сказала она. О себе я тоже могу сказать: «Я выживала». Только тот, кто жил здесь, в России, может это понять, правда, не все. Последний раз я была в Израиле год назад. Первым делом поехала на могилу сестры. Она похоронена на арабском православном кладбище. Стена кладбища выходит к католической церкви Марии Магдалины, где покоятся ее мощи. Кладбище и монастырь стоят на горе, и оттого кажется, что небо над ними особенно синее и совсем близкое. Здесь царит полная тишина: городской шум не долетает, туристов нет. Стоя у могилы сестры, я молилась спокойно, искренне и горько. Чуть в стороне от кладбища, внизу — Скиния царя Давида, выше — горница Тайной Вечери. Со смотровой площадки виден почти весь Иерусалим. Все живет вместе и одновременно; в Иерусалиме, на Святой Земле Ветхий и Новый Завет переплетены и не существуют друг без друга. Это мы, 185


люди, разъединены. Умеем ненавидеть, но не любить. Между тем три религии, соседствующие на одном маленьком клочке земли, разрывающие ее на части, говорят об одном и том же: «Свят, свят, свят Господь. Да будет благословенно Имя Его». В свой последний приезд я увидела то, что должно было бы быть МОЕЙ жизнью, но не стало. Меня пригласили в гости давние знакомые, живущие в богатом районе Тель-Авива. Была суббота. На улицах тишина. Машины не ходят. Суббота — день молитвы, и никакое постороннее действие не должно отвлекать людей. Евреи — народ Завета. Завет заключен с Всевышним: народ Завета должен отвечать за грехи всех людей на земле. Каждую субботу евреи молятся, прося Господа не только о себе, но и обо всех народах мира. Это хорошо, что евреи в своей стране могут жить и молиться, как положено. С балкона, где я сидела, открывалась такая картина: в доме напротив раздвинута стеклянная стена. Вся комната заставлена книгами, горит менора, мужчина в ермолке читает Тору, рядом сидит его жена и внимательно слушает. Я смотрела с чувством печали и радости — вот такой должна была быть моя жизнь, но не стала. Сердце мое разрывалось. Там, в Иерусалиме, фантомом существует моя несостоявшаяся судьба; здесь, в России, подходит к концу не очень счастливая жизнь. Я отделена от своей судьбы. Господь повел меня другой дорогой. Смирение перед Его волей — единственный путь к спасению. Человек, у которого не совпали жизнь и судьба, не может быть счастливым. Но я хочу повторить слова Мартина Бубера: «Пусть найдет тебя Дух Бога, и ты сможешь предаться Его воле». (М. Бубер «Два образа веры»).

186


Горячий лед, или «Сладкоголосая птица юности» 1

1

Название пьесы Теннесси Уильямса.



Мне исполнилось 9 лет, когда умер отец. Я ощутила не только сиротство, но и потерю яркой, значимой личности, человека, который любил и оберегал меня, формировал мой внутренний мир. Чувство было совсем не детским: тоска душевная и духовная. Дом осиротел, опустел, закрылся. Семья потихоньку вымирала. Мама, которая работала педиатром в московской детской поликлинике на Бакунинской, ночами, часто, — два-три раза в неделю, — дежурила в больнице, почти не бывала дома; она едва успевала готовить обед, а весьма непростой полудеревенский быт лег на мои плечи. Пока была жива тетка Роза, тетка отца, жившая с нами до моих 12 лет, она хотя бы разогревала еду на керосинке, все остальное приходилось делать мне: убирать, таскать дрова для печки, ходить в магазин, а главное, приносить керосин. Носили его в железной канистре, и надо было в любую погоду два раза в неделю идти на другой конец поселка и, спустившись в подвал, вернее огромный погреб, вероятно, бывшее бомбоубежище, отстоять длинную очередь, а потом канистру с керосином, литров на пять, тащить домой. Однажды, в сильный мороз, а на мне были только тоненькие шерстяные перчатки, железная канистра так жгла руки, что я отморозила пальцы. С тех пор много лет малейший холод обжигал пальцы рук. Когда тетя Роза умерла, дом уже полностью был на мне. Кроме готовки обедов и генеральной стирки приходилось делать все. Учтите, что и удобства на улице, и воду надо таскать. Летом проблем меньше, а зимой, накинув на халат лишь шерстяной платок, я выбегала и за дровами в сарай и на угол улицы за водой. Мне некогда было одеваться: уроки, кружки, дополнительные занятия. В детстве мать купала меня в корыте, потом, завернув в большое пушистое полотенце, сидела со мной возле печки — согревала — и читала непременно Лер189


монтова: «Погиб поэт…». Став взрослой, я все-таки спросила — почему именно это стихотворение. Мама ответила, что в нем сошлись два ее любимых поэта — Пушкин и Лермонтов. Но, к сожалению, сама я не скоро пришла к Пушкину и Лермонтову. Только лет с 14 полюбила поэзию, особенно русскую. И навсегда: Лермонтов — ночной поэт, таинственный, Пушкин дневной — светлый и гармоничный. Повзрослев, я с моей закадычной, по жизни, подружкой, Лизой стала ходить в нашу Мытищинскую баню. Тогда это было старое здание, построенное недалеко от завода ММЗ, с большим холлом, где стояли высокие, в рост, зеркала, с огромным (или мне казалось) банным залом, с железными шайками… Все атрибуты старой демократичной бани, которые сохранились до сегодняшнего дня кое-где в провинции. Как-то, распаренная, выйдя из зала, я обмоталась полотенцем и долго смотрела на себя в зеркало. На удивленный вопрос Лизы: «Ты чего?» — я с досадой воскликнула: Посмотри, какой нос у меня острый, какие руки длинные!» Сейчас, когда мы встречаемся, — ухоженные, одетые, накрашенные дамы, — Лиза, как и прежде, красивая, крупная и большеглазая, всегда смеется: «Ну, где твой острый нос? Где длинные руки? А как переживала!». Действительно, подростком я была нескладным, некрасивым и замкнутым. Только к восьмому классу жизнь изменилось: появились друзья, было много веселого и хорошего. Еще. Одной оставаться в большом доме все-таки страшно. Конечно, по обе стороны жили тогда очень приятные и близкие соседи, но ночью, когда мама дежурила, быть одной… До 16 лет спала со мной в постели большая кукла-голыш по имени Таня, привезенная еще из Молдавии, из Кельменец, где мы жили до 1953 года. Правда мама, наконец, нашла выход. Она, кода умерла тетка, сдала мансарду: построенную отцом после пожара 190


комнату на втором этаже. Комнату, в которой он мечтал, уединившись, написать давно задуманный им роман о большой, шумной одесской семье Маргулисов. Для этого даже была приобретена пишущая машинка «Оптима», завещанная мне. Но отец умер в 45 лет, так и не написав свой роман. Машинку продали, чтобы поставить памятник на могиле отца, а в его комнате теперь поселились чужие люди. Сначала это была семья офицера, учившегося в Военной Академии, а когда через гол они уехали, к маме подошел сосед, живший напротив. Это была семья бухарских евреев — Мавашевых, сохранившие традиции и обычаи еврейского народа. Нам, людям светским, они казались несколько отставшими от бурной советской жизни, но стариков, умных и насмешливых, мои родители очень уважали. И вот один из них попросил сдать освободившуюся комнату нерадивому внучатому племяннику, Семену. Тот приехал из Бухары на московскую стройку, влюбился в Галину, русскую гарную дивчину, иначе не скажешь. И женился на ней. У бухарских евреев, которые испокон веков женились только на своих женщинах, — даже мы, европейские евреи, ашкенази, были для них чужими, — поступок Семена вызвал шок. Отец выгнал его из дома, и теперь молодым негде было жить. Так в нашем доме появились Семен, его жена Галя и брат Гали — Валентин, работавший бригадиром на той же стройке. Комнату наверху, где посередине стояла печка, они разделили пополам большой занавеской; в одной половине жили Семен с Галей, в другой — Валентин. Впрочем, что было делать Валентину в одной комнате с молодоженами? Большую часть времени он проводил у нас, внизу. Валентин подружился с моей мамой. Долгими вечерами они вместе пили чай на кухне, болтали, а когда мама шла в огород, чтобы заняться посадками на наших убогих 4 сотках, развлекал ее, играя на кларнете композиции 191


Гленна Миллера или Сачмо. Уж откуда их знал московский лимитчик из Каширы, этого я сказать не могу, но играл он очень хорошо, видимо, увлекался джазом. Валентин был старше меня на 12 лет и на 2 года старше моей сводной сестры Наташи, умницы и красавицы, воспитывавшей меня; ставшей после смерти отца, самым близким другом, перед которой я преклонялась. А это значит, что на Валентина я смотрела как на старшего брата. Он и вел себя в доме как старший брат. Вернее, заменил мне старшего брата, который всегда жил вдали от меня. Был он небольшого роста, с круглым лицом, намечавшимися залысинами, и весь какой-то «округлый», как Платон Каратаев у Толстого. Замечательными были только глаза — небольшие, но какого-то фиалкового цвета, сияющие и веселые, а еще улыбка, постоянная добрая улыбка, даже с ямочками, — вот, что украшало его лицо. Неожиданно бытовая сторона моей жизни существенно облегчилась. Если Валентин приходил домой раньше меня, — а я то ехала во Дворец пионеров на Воробьевы горы — 1,5 часа от Мытищ, то задерживалась в кружках, то должна была поехать по делам или к преподавателям (все это помимо школы и уроков), — так вот, теперь дома меня ждала протопленная печка, разогретый и сохраненный в духовке обед, убранная квартира. Я прибегала, садилась за уроки. Письменный стол стоял и стоит сейчас, у окна, а в углу комнаты притулилось кресло-кровать, на котором я спала. Валентин забирался в это огромное старинное кресло с книгой или газетой, и мы мирно проводили вечер, каждый занятый своим делом. Если ко мне приходили подружки, и мы болтали и веселились, Валентин старался не попадаться им на глаза. Он был почти вдвое старше нас, понятно, ему не хотелось встревать в компанию молодежи. Он спускал192


ся только тогда, когда приезжала Наташа или была дома мама. С мамой у него сложились самые теплые отношения, а вот с Наташей, привыкшей к общению с самой изысканной театральной и интеллектуальной публикой, к моему удивлению, даже был легкий флирт. Валентин — человек необыкновенной доброты и огромного обаяния, — смог растопить Наташину амбициозность. В детстве я много болела. В силу разных обстоятельств, я родилась на Западной Украине, в Черновицах, а до четырех лет жила в Молдавии. Поэтому, когда приехали в Москву, поменяли климат, я переболела всеми детскими инфекциями и всяческими простудами. Простуды мучили меня и в юности. Мама моя, хотя и была прекрасным детским врачом, меня не лечила, а мной, до самой своей смерти, занимался отец. Когда его не стала, помню чувство горького одиночества: сижу дома одна — горло болит, лечение — чай со сгущенкой (надо сказать, что мама таблеток не признавала, и, пока можно было без них обойтись, не давала мне). Хорошо, если подружки забегут после школы. Книги — вот и все развлечение. Но, когда появился Валентин, ситуация изменилась. Он заменил мне и отца и старшего брата, — то, что я потом искала всю жизнь, но так и не нашла. Валентин укладывал меня в постель, топил печку, отпаивал разными настоями. Однажды ему, правда, все это надоело, и он дал мне выпить полстакана водки с перцем. Утром я встала как новенькая. Ну и досталось же ему от мама, когда она узнала! Жизнь, конечно же, не состояла из болезней. В классе меня любили. В старших классах образовалась у нас стойкая компания человек шесть, которая часто собиралась у меня. Обычно я всем, — кроме Лизы, конечно, которая сама была отличница, ей все предметы давались легко, — надиктовывала сочинения, причем, каждому по своей теме. Это облегчало жизнь «технарей». Зато и проблема 193


с моей математикой в 9 — 10 классах была решена. Домашние работы мне просто приносили, чтобы я переписала, а контрольные, решив, перебрасывали шпаргалкой. На экзамене преподавательница просто решила за меня все задачи: я давно и твердо сказала ей, что пойду в гуманитарный ВУЗ. Зимой, когда рано темнеет, мы заходили друг за другом, — тогда ведь мобильников не было, а телефон в нашем маленьком поселке стоял только у соседей в доме напротив, где отец семейства, как говорили, занимал немалую должность в КГБ. Так вот, мы собирались вместе, катались на лыжах, или просто гуляли ясными зимними вечерами по улицам, освещенным огромными, не городскими звездами. А летом, по вечерам, волейбол, прогулки в поле, по выходным — в ближайший лес, тогда это не было опасно. Но особенно я помню, как мы готовились весной к итоговым контрольным и экзаменам. Окно моей маленькой комнаты выходило на восток. Если встать ранним утром, то можно увидеть огромный, до горизонта, сполох розовой зари, пронизанной внезапно вспыхивающими радостными золотыми лучами, а потом, предрассветная тишина взрывалось чириканьем и пением птиц. Часов в шесть утра в проеме окна появлялось веселое круглое лицо Лизы, вечно смеющееся, с распахнутыми огромными серыми глазами. Приказным тоном мне тут же кричали: — Подъем! Хватит дрыхнуть! Мы наскоро выпивали стакан чая с бутербродами, и, пока мама мирно спала в своей комнате, хватали подстилки и забирались на крышу, тогда еще нового сарая. Там мы загорали, а заодно и готовились по билетам или повторяли по учебникам подзабытые темы. Часам к 10 утра присоединялся Саша Мавашев, потом Таня Панюшкина, позже всех приходил Саша Трофимов. Вся 194


эта веселая компания занималась, примерно, до 12 — 13 часом, потом расходились по домам, отдыхать, обедать и заниматься дальше. Нужно ли говорить, что когда все уходили, а Валентин был дома, мне готовился и подавался обед, и, пока я занималась, Валентин сидел тихо со своей газетой или книгой. Наши серьезные отношения начались в апреле, незадолго до моего шестнадцатилетия. Апрель выдался на редкость теплый. Доходило до 20 градусов тепла. Вопервых, обидевшись на маму, которая ушла с соседкой в кино, а меня не взяла, я с досады отчекрыжила свою длинную роскошную косу, чем повергла в печаль всех друзей и близких. Но отрезала я волосы ниже плеч, и теперь, когда я распускала волосы, они вились вокруг лица и шеи, падали на плечи просто золотым каскадом. Я была обыкновенной молоденькой девушкой с хорошей фигурой, с голубыми глазами, но волосы — вьющиеся, пышные, пшеничного цвета были настоящим украшением. Однажды я вертелась перед зеркалом в новом платье, которое сварганила на уроках труда, — шить я не умела и не умею сейчас, — но с помощью учителя и друзей из хорошего ситца сшила платье с большим вырезом и без рукавов. В старинном венецианском зеркале я увидела другую девушку, из взрослой жизни. Вот, распустив волосы и надев новое платье, я оценивала себя в зеркале, когда вошел Валентин. Он просто подошел ко мне и обнял. Так мы и стояли, тесно обнявшись. И больше ничего не надо было. В любви, то тепло, которое ты отдаешь и получаешь, на самом деле, и есть самое главное. Наши вечера и посиделки продолжались по-прежнему. Только теперь мы сидели рядом, тесно обнявшись. Для меня все было столь ново, что каждый день я как будто открывала в себе иные грани, неожиданные оттенки чувств. Впервые я поняла, что чувства, что сердце так195


же, если не больше, умны и глубоки как мысли. Я открывала себя. Валентин же не торопил никаких сексуальных событий, как это принято сейчас. Он давал мне возможность насладиться близостью с ним — теплым человеком, — и в то же время, постоянно узнавать себя. Самой яркой, самой насыщенной страницей в наших отношениях, да и всей моей юности, стало мое шестнадцатилетие. 20 июня заканчивались занятия в школе, а 21, в день моего рождения, почти весь класс собрался у меня дома. Моя умная, чуткая мама еду и сладости приготовила, и отправилась на вечер к соседям, Борису и Фане Непомнящим, с которыми очень дружила. Конечно, мы молодежь, веселились и отрывались, как могли. Но в те времена все носило вполне невинный характер. На 20 человек одна бутылка вина, а главное веселье — молодость, музыка, влюбленность. 21 июня — самый длинный день, и самая короткая ночь. Уже чуть смеркалось, но к 9 часам не пришли двое моих близких друзей — Саша Мавашев и Таня Панюшкина. Мы уже отплясались и садились пить чай. Видя мое расстроенное лицо, Лиза сказала: — Ну и Бог с ними! Завтра разберемся, что за дела! Вот тут они и явились. Саша набросил на плечи Тани пиджак, и, приобняв ее, ввел в комнату. Я хотела, было, высказать все, что думаю о них. Но они сияли и улыбались так, что моя обида мгновенно прошла. Оказывается, ради меня друзья пошли на правонарушение. В те времена, цветы, как и все остальное, были дефицитом. Так вот. Они поехали на ВДНХ (ныне ВВЦ), нашли розарий на дальней аллее, дождались сумерек, и, когда посетители разошлись, срезали все красные розы на клумбе. Потом Саша, вставив букеты в рукава своего пиджака, накинул его на Таню. Так они вынесли цветы и привезли их мне. В 16 лет я получила царский подарок, о котором помню до сих пор! Мы с Лизой заполнили все вазы, все банки, 196


все бутылки. Дом был насыщен ароматом роз. Часам к 12 все разбрелись, и тогда спустился Валентин — помогать убирать, мыть. Мне он подарил свою любимую книгу: Юрий Герман «Кто, если не ты, и когда, если не теперь?»; по современным меркам книга подростковая и совершенно наивная. Но в ней столько доброты, человеческого тепла и благородства, что она, скорее отражала, характер самого Валентина, чем имела какуюнибудь художественную ценность. Я была ему очень благодарна, особенно зная его привязанность к этой книге. Мы сидели на крыльце, обнявшись. Мама вернулась домой и прошла мимо, пожелав спокойной ночи. Она не была занудным моралистам, а Валентину совершенно доверяла. Июньская, самая короткая ночь в году, ночь середины года. В такую ночь луна огромна как солнце, и темноты, в обычном, ночном понимании нет. Видна каждая песчинка на дорожке, каждая травинка на обочине, тихая листва таинственно серебрится в свете луны, как будто именно серединной короткой ночью свершается единение неба и земли. Звезды торжественно звенят в самых отдаленных глубинах вселенной. Этой ночью еще не зная того, я ощутила Бога в себе. Но чтобы понять свершившееся чудо, понадобилась целая жизнь. Вся мировая культура строится только на нескольких парадигмах: жизнь — смерть, любовь — Бог. Поэтому, сколько бы ни писали о любви, каждый напишет по-своему. Для меня дни любви стали актом глубочайшего самопознания, и проникновения в самые тайные уголки души. Но понимала ли я Валентина. Чувствовала ли его? Через три дня Валентин уезжал старшим пионервожатым в лагерь, а я отправлялась через неделю в поход с историческим кружком. Маршрут похода был определен: по Волге. От Волгограда до Астрахани, с остановкой во всех крупных городах Поволжья. Договорились, что 197


Валентин за оставшуюся мне дома неделю, передаст адрес лагеря, а он будет мне писать до востребования на Главпочтамт в каждый город. Перед самым отъездом я получила через Семена записку с адресом лагеря и написала Валентину длиннющее, на пять листов, письмо. Дело в том, что накануне пришел журнал «Юность» с новой поэмой Евтушенко «Братская ГЭС». Тогда это было событие общероссийской значимости. А у меня самой отношение к поэзии Евтушенко сложилось особенное. Лет до 12 я, стихи не понимала, не чувствовала. И вот я прочла «Бабий Яр». Эти горькие строки просто перевернули меня. С этого момента я стала чувствовать и понимать поэзию. Вот так. Через политику. Мне простительно. Я знаю людей старшего поколения, которые до сих пор считают Евгения Евтушенко гениальным поэтом. С моей стороны ему, конечно, земной поклон. Но давно уже у меня другие кумиры. Поэма потрясла меня. Все той же искренностью рассказа о непростых человеческих судьбах. И я, вместо того, чтобы писать Валентину о любви, накатала ему пять листов с разбором поэмы Евтушенко. Что-то екнуло тогда во мне: не надо этого делать, потом я решила, что любимый человек должен понимать меня. Я уже тогда писала в стол всяческие эссе, но показывала их только Наташе и Валентину. Наташа критиковала и серьезно разбирала мои опусы, а Валентин искренне восхищался. Отправив письмо, я в прекрасном настроении собралась в поход. Первый город — Волгоград. В это время строили Мамаев Курган. У меня сохранилась фотография: с Кургана спускается Косыгин и вся делегация, сопровождавшая его, а наша группа во главе с руководителем кружка, Ильей Верба, стоит у него на пути, несколько в стороне, конечно. Но меня интересовало другое: в Волгограде письма 198


от Валентина не было. Не было его и в следующем городе, и так вплоть до Астрахани. Мы плыли по местам необыкновенной красоты. Огромные просторы, Утес Стеньки Разина, ближе к Астрахани — множество протоков, рукавов, каждый особенный, с ивами, склонившимися над водой или огромными полями и лугами. А когда заплыли в дельту, где стояла звенящая, в полном смысле слова, — от стрекоз и перелива воды на веслах, — тишина, где качались на волнах огромные, дивной красоты лилии и распускались кувшинки, можно было задохнуться от восторга, я была мрачна и замечала все сквозь пелену своих переживаний и предчувствий. Я понимала, что произошло что-то непоправимое. Валентин приехал через два дня после моего возвращения домой, но старался не встречаться со мной. Я видела, что он наскоро собирает вещи и вот-вот уедет. В последний момент перед его отъездом, я схватила его за руку, и, проведя в комнату, спросила. «Почему?». Он молчал. Молчал, но как-то странно смотрел на меня. Его фиалковые глаза, как будто стараясь что-то внушить, чтото перелить в меня. Так, молча, он и уехал. Больше мы никогда не виделись. Через месяц Семен и Галя получили комнату; уезжая от нас, Семен сказал мне, что Валентин встретил женщину с ребенком. У нее своя комната в центре Москвы и он переехал к ней. Вот так. Мою первую любовь, решила я, просто променяли на материальное благополучие. Что-то перевернулось во мне. Есть такое вещество — искусственный лед — в народе его называют горячий лед. Он никогда не тает. Летом им обкладывают мороженное. Кусок такого льда я положила в дальний уголок своего сердца. В самые тяжелые, страшные минуты жизни, когда предавали близкие люди, когда рушилась и разлеталась, казалось, выстроенная жизнь, 199


и до последнего отчаянного шага оставался один миг, тогда из глубины души поднимался во мне этот горячий лед, все освещая новым, холодным светом, и не давал совершить непоправимое. Прошло много лет. В августе 1982 года я отдыхала в Кисловодске. Мама в это время жила с моей дочерью в Москве. Перед учебным годом я вернулась домой с новыми силами. Шутка ли — я работала на трех работах, а еще умудрялась что-то писать. Правда, в стол. Ну, кому тогда нужна была повесть «Звезда Вифлеема»? Мама передала мне на руки дочку, хозяйство, но выглядела какой-то смущенной. Чего-то она не хотела мне говорить. Выйдя на пенсию, мама ушла с участка и перешла работать на детскую «скорую помощь». Они обслуживали весь центр Москвы. Я все допытывалась, что произошло. Наконец она сказала: — Знаешь, кого я встретила на вызове? — Кого? — Нашего Валентина. Меня вызвали к мальчику восьми лет. У него температура под 40 и сухой кашель. Оказалось, что это сын Валентина. Мы обнялись как родные, когда узнали друг друга. Он пошел провожать меня и расспрашивал о тебе. Я ему все рассказала: про замужество, развод, про Университет, про то, как ты работу искала, что пишешь много, но в стол. (Мама этого не одобряла). Ты знаешь, он все время молчал, но побледнел так, что его рубашка показалась мне серой. Я думаю, у него что-то с сердцем. Он все время молчал, и только смотрел на меня так, как будто кричать хочет. Я дала ему свой рабочий телефон, но он не позвонил. Почему? Я не знаю, что тогда произошло между вами, но ведь я с ним не ссорилась. Больно как-то. Прошло 17 лет, но что-то ёкнуло во мне. А потом я страшно разозлилась. Мне стало больно и обидно за мою 200


добрую, чистую и преданную всем близким маму. — Забудь, я забыла, и ты забудь, — жестко сказала я. Через два месяца, в начале ноября, мама погибла под колесами поезда, и это был самый страшный удар в моей жизни. Прошло много лет. На сайте «Одноклассники» я встретила братьев Сашу и Даника Мавашевых. И вот Даник, живущий в Москве, рассказал что Семен, поездив по свету, так и не нашел счастья, недавно он умер. А Валентин скончался давно, ему едва исполнилось 45 лет. Инфаркт. Я сопоставила. День рождения Валентина в августе. Значит, в августе 1982 года ему исполнилось 45 лет. Он, может быть, и хотел позвонить маме, но не мог. Вот ТАМ они и встретились вновь. Мама, прекрасный врач, оказалась права — у него что-то с сердцем. Какую роль для его больного сердца сыграло воспоминание обо мне? Что это значило для него? Кусок горячего льда поднялся со дна моей души и растаял. В конце жизни я поняла, что тогда, много лет назад, Валентин не бросил меня, а ушел, предоставив литературную девочку своей судьбе. Теперь моя душа свободна; наконец, я смогла оглянуться назад, в дни моей горячей и страстной юности, оглянуться, чтобы понять, как она прекрасна — эта сладкоголосая птица юности.

201



О Володе Гершуни замолвите слово…


Владимир Гершуни. Фото из личного архива

О Володе Гершуни сейчас много пишут, пишут люди, знавшие его лучше меня. Но я многим обязана ему, может быть, выжила только благодаря Володе. Я окончила Университет в 1973 году, в самый разгар сусловских гонений на евреев. На работу не брали, об аспирантуре и речи быть не могло. То, что Суслову не удалось сделать в 1953 году по приказу Сталина, доделывалось теперь. Связей у меня не было, образование гуманитарное. Так что — либо уезжать (я хотела, но не дали), либо полы мыть. Приходилось подрабатывать машинисткой и т. д. Я это называла «телескопом гвозди заколачивать». Но вот недалеко от моего дома открыли новый грандиозный Дворец культуры Подшипникового завода, теперь это печально-знаменитый НордОст на улице Мельникова. Осенью 1974 года набирали персонал. Вот туда я и попала каким-то методистом. Кажется, была в десятке первых сотрудников. Работа дурацкая, но в руках нашей молодой команды оказался зал на 1200 мест. И мы придумали, как нам выжить. Создали так называемый «Университет культуры». Тогда это было модно. Но что сделали мы! Факультеты были: кино, литература, музыка. Огромный зал. А потому наша молодая команда, человек 6, приглашали: что-либо 204


почитать и фильм показать, Тарковского — он «Андрей Рублев» представлял; ретроспективы Параджанова, Феллини, выступления Вознесенского, Рождественского… Театр на Таганке, «Cовременник». Молодые не знают, что почти все это было под запретом, а нам дали карт-бланш, поскольку надо было Дворец окупить. К нам съезжалась вся интеллектуальная элита Москвы. Билеты на огромный зал мы — 6 человек — распределяли между собой и своим друзьям и знакомым отдавали. Немногочисленные тогда в Москве частные машины горой стояли у Дворца. Такие показы и такие встречи тогда были только в закрытых небольших клубах, а тут — 1200 мест… В основном у меня сложились деловые отношения с сотрудниками, но в осветительской работала Света Панкова, жена художника Олега Панкова, (если я правильно помню фамилию. Не путать с современным питерским художником). Я иногда заглядывала к ней, она была яркой женщиной и доброжелательным человеком. Как-то она пригласила меня домой, и мне понравились работы ее мужа — Олега. Я стала часто бывать у них. А поздней осенью 1974 года из тюрьмы освободился Володя Гершуни. Тогда мы и познакомились благодаря Светлане и Олегу. Вот официальная биография Володи. БИОГРАФИЯ Гершуни Владимир Львович (18.03.1930 — 19.09.1994) Гершуни Владимир Львович (18.03.1930, Москва — 19.09.1994, Москва). Племянник руководителя боевой организации эсеров Г.А.Гершуни (1870–1908). Детство провел в детском доме. Во время учебы в институте был арестован за участие в молодежной антисталинской группе. Осужден Особым совещанием по ст. 58 УК РСФСР на 10 лет лагерей. 205


Срок отбывал в Степлаге, где познакомился с А. Солженицыным (в дальнейшем помогал ему в работе над «Архипелагом ГУЛАГ»). Освобожден в 1955. Вращался в литературных кругах, где познакомился с авторами самиздата и будущими диссидентами (Г. Померанцем, А. Якобсоном). В декабре 1965 принял участие в «митинге гласности» в защиту арестованных писателей А. Синявского и Ю. Даниэля. В 1969 подписал ряд правозащитных документов, в том числе поддержал первое письмо Инициативной группы по защите прав человека в СССР (20.05.1969). 18.10.1969 Г. был арестован. Обвинялся по ст. 190–1 УК РСФСР. В Бутырской тюрьме 55 дней держал голодовку, приуроченную ко Дню защиты прав человека (с 08.12.1970 по 31.01.1971). Психиатрической экспертизой в Институте им. Сербского был признан невменяемым. Определением Московского городского суда от 13.03.1970 направлен на принудительное лечение в спецпсихбольницу. Содержался в Орловской СПБ (Орел) (декабрь 1970 — апрель 1974). Подвергался искусственному кормлению и медикаментозному воздействию: инъекции аминазина и галоперидола. Феноменальная память позволила Г. зафиксировать множество сведений о врачах и других политических узниках Орловской спецпсихбольнице, эту информацию ему удалось сообщить П. Григоренко во время случайной встрече в Институте им. Сербского (опубликована в «Хронике текущих событий» (Вып. 19)). Затем переведен в психиатрическую больницу №13 (Москва), откуда в октябре 1974 был выписан. Работал на жировом комбинате, в строительных организациях, сторожем. Участвовал в работе молодежного литературного клуба «Воскресенья», руководимого В. Абрамкиным. В 1976–1982 опубликовал под псевдонимом В. Львов более 200 материалов в московских газетах и журналах (статьи 206


и заметки по фольклористике, лингвистике, книговедению, остроты и каламбуры). С начала 1978 Г. участвовал в сборе материалов для самиздатского литературно-публицистического журнала «Поиски», с №3 (октябрь 1978) вошел в его редколлегию. Вел в журнале литературный раздел, помещал свои авангардистские стихи и публицистику. С 1978 — член Свободного межпрофессионального объединения трудящихся (СМОТ), в 1980–1982 — член редколлегии информационного бюллетеня СМОТ. В июле 1981 вошел в советскую секцию организации «Международная амнистия». Постоянно подвергался внесудебным преследованиям (домашние аресты, допросы, профилактические беседы). На время Московской Олимпиады (июль — август 1980) был помещен в психиатрическую больницу. В третий раз арестован 17.06.1982. Ему было предъявлено обвинение по ст. 190–1 УК РСФСР, инкриминировалось участие в издании информационного бюллетеня СМОТ. Мосгорсуд определением от 12.04.1983 направил Г. в спецпсихбольницу. Содержался в спецпсихбольнице в Благовещенске, затем в г. Талгар Алма-Атинской области (до декабря 1987). После освобождения занимался восстановлением памяти о забытых и репрессированных писателях и поэтах. Был постоянным сотрудником газеты «Экспресс-Хроника», участвовал в литературной жизни Москвы, занимался лингвистикой (подготовил антологию «Русский мат»). Похоронен на Востряковском кладбище. Осенью 74 года, выйдя из Орловской СПБ, Володя стал приходить в ДК на литературные встречи, театральные вечера, кинематографические показы. Натура поэтическая, художественная, но с ярко выраженным политическим темпераментом, который не помешал ему стать 207


большим поэтом, несмотря на все преследования. Он старался наверстать все, что было упущено за годы лагерей и тюрем. Он знал всю художественную Москву и дружил с Олегом Панковым. Естественно, он воспользовался приглашением Светы. Первый раз мы встретились в осветительской большого зала ДК. Небольшого роста, подвижный с пронзительным взглядом, он производил неизгладимое впечатление, благодаря своей неординарности, начитанности и духовному накалу личности. Сначала в ДК, а потом у Панковых мы виделись довольно часто, потом Володя стал провожать меня по вечерам. Хоть и три остановки, но ночью после спектакля или фильма не хотелось идти одной. Муж в это время оставался с маленьким ребенком, и встретить меня не мог. А с Володей мне было бесконечно интересно, мы хорошо понимали друг друга. Володя открыл мне мир андеграундной культуры, оказалось, что таких как я, пишущих в стол — пол Москвы. Когда через пару лет я разошлась с мужем и переехала в трехкомнатную коммунальную квартиру, Володя заходил почти каждый день. Нас было три соседки: я с ребенком в одной комнате, в другой — вдова крупного партийного работника, Лана Соломоновна, в третьей — нянечка детского сада Елена Васильевна. Обе старушки курили как паровозы, — наследие войны, — как они объясняли, а Елена Васильевна любила еще и хорошо выпить. Володя жил недалеко от меня, в Текстильщиках, по дороге, если он не дежурил, всегда забегал к нам. А, если он дежурил, я заходила к нему; Володя тогда работал сторожем в какой-то строительной организации на Таганке. Это было время поэтовсторожей и художников-истопников. Не было дня, чтобы мы не виделись. Когда Володя заходил, я в 9 вечера укладывала дочку спать, а сама с Володей шла на кухню, тут же выползали обе соседки и начинались бесконечные разговоры. Сначала, по заведенному ритуалу, слушали 208


«вражьи голоса», обсуждали, много говорили. Говорил, в основном, Володя. Рассказывал о лагерях, о спецпсихушках, о людях, с которыми свела его судьба. Мое уважение и преклонение перед Володей было таково, что я старалась рта не раскрывать, а больше слушать. Пожалуй, наше многолетнее общение походило на монолог, а не диалог. Мой, тогдашний, опыт жизни не был сравним с его жизнью и страданиями. Даже близко. Его характеристики были едкими и точными. Он, скажем, глубоко уважал Сахарова, ценил Копелева, но к Солженицыну относился как ученик, которого Учитель забыл. Например, когда много лет спустя, после очередной отсидки, из фонда Солженицына Володе прислали посылку с теплыми вещами, он как-то сурово, но смущаясь, говорил: «Ну вот, вспомнили, удостоили». А ведь Гершуни так много сделал для солженицынского «Архипелага»! Кроме того, Володя попал в лагерь в первый раз, когда ему едва исполнилось 19 лет. Его учителями, составившими «первые университеты» были Солженицын и Копелев. Так что, личные отношения были весьма близки. А когда каждый пошел своим путем, это растяжение чувствовалось довольно болезненно. Он многих «припечатывал», отзывался весьма едко. Помню, я однажды не выдержала и запищала весьма инфантильно: «Как ты можешь! Ведь эти люди сидели с тобой, выходили на площадь, чтобы отстоять свободу. Чехословакия.. свобода слова». Ну и получила под первое число. Володя просто зарычал. — Вот именно. Я-то знаю точно, кто из них на что способен! Действительно, потом жизнь показала, куда дрейфовали Щеранский и Шифаревич, о. Дмитрий Дудко и Наталья Горбаневская, или уверенный в своем праве на высшую власть Глеб Павловский, о чем Володя говорил, когда о Павловском еще никто слыхом не слыхивал, 209


и т. д. Все разбежались по своим идеологическим квартирам, как и предсказывал Володя. Его мемуары — удары не в бровь, а в глаз. Но тогда мне, обычному обывателю, все они, диссиденты, казались героями. Особенно невзлюбил Володя Наталью Горбаневскую. По разным причинам. Но больше всего его бесили те, кто, выйдя на свободу, не по принуждению, как Солженицын, а добровольно стремились на запад. Вот слова самого Володи. Беру его воспоминания, не решаясь воспроизводить давние разговоры. «Кто-то спросит, почему я в иллюстративной части из всех эмигрантов особое внимание уделил Добровичу и Горбаневской. А еще вернее ― именно ей, т.к. с первым все ясно… Да потому Горбаневская, что я ее знаю лучше всех других, о чем сказал выше, и меня ее осторожное молчание не обмануло. Но главное ― она, в отличие от перечисленных и других, которых не упомнишь, многократно присягала на верность России. У меня сохранилась вся наша бутырская переписка. Вот ее слова, повторенные, кажется, вслед за Ахматовой (или ― под Ахматову): «Я не покину Россию, я хочу быть частицей голосовых связок ее полузадушенного горла, когда это горло стонет и даже когда оно молчит». (Не ручаюсь лишь за знаки препинания ― местами стерся карандашный текст.) Эту присягу она и после повторяла ― даже тогда, когда потихоньку начала паковаться в дорогу. В Париж. И еще одна причина. Подобно той дочке падшего вождя диссидентства, она возненавидела меня ― и по той же причине. Выбравшись на свободу уже описанным способом ― вылизыванием чекистских сапог (не только в период ее известности, но и в первый ее арест, когда, кроме слезного покаяния, она, в обмен на ее освобождение, написала донос на Леонида Черткова и еще одного товарища ― они получили сроки), ― оказавшись на свободе в жутком состоянии, раздавленная 210


и растоптанная теми же сапогами, поклявшаяся им, сапогам, больше никогда не выступать, не «возникать», теперь она должна была любыми путями восстановить, сколько можно, ну хоть частицу былого престижа. Ее честолюбие жаждало сатисфакции, но свою драгоценную персону, свою свободу она не собиралась ставить на кон. Реставрировать престиж она решила с помощью надувательства всех и вся, а сатисфакции требовала не у тех, кто топтал сапогами ее амбиции, а у недавних коллег и товарищей, которые не дали себя топтать. Тут она превзошла дочку диссидентского кумира, которая лишь прыскала ядом в сторону нерастоптанных. Горбаневская же домогалась у нас, чтобы и мы спрыгнули в ту яму, где оказалась она сама. Не у всех, конечно, а у тех, домогалась, кто казался ей доступнее. Она возмущалась, что семейство П. Григоренко жестокосердно поддерживает его бескомпромиссное поведение в спецпсихушке вместо того, чтобы склонять его к смягчению этой позиции. Со мной же ― еще проще: полагая почему-то, что имеет влияние на меня, и чуть ли не авторитет (и это ― после всего, что узнал я о ней за время после нашего бутырского общения!), она принялась бомбить меня письмами, настаивая на моей капитуляции. А письма читали гебисты оперчасти и врачи спецпсихушки. Она и им написала: «Граждане врачи!» ― и предлагала себя им в помощники, по существу даже на роль загонщицы в их садистской охоте. Письма, адресованные мне, я вывез из Орла в 1974 г. Люди, побывавшие в спецпсихушках, прочитав, признавали их провокационными и равными доносам. Она словно боялась, как бы меня не выпустили без капитуляции. Ей всеми неправдами хотелось меня столкнуть, единодушно с чекистами, в яму, в которой оказалась сама». На самом деле, все, кто знал Наталью Горбаневскую, отзываются о ней тепло. Уехав из страны, она много хорошего сделала для нашей литературы. Но таков был тем211


перамент Володи, темперамент революционера. Делать революцию здесь и сейчас, а не сбегать на Запад. Я же по многим причинам, не входила в диссидентские круги, хотя и ненавидела советскую власть всей душой. Слишком она мне и моей семье испоганила жизнь. Прослушав подобные речи в адрес многих тогдашних кумиров, я не знала, что и думать, но не верить Володе не могла — он был слишком честен. Просто у него были свои счеты и свой эталон правды. Володя прекрасно понимал, что на подвиги я не способна, никогда не просил подписать какое-либо очередное диссидентское письмо, или поучаствовать в акции. Вообще, сразу прошу любителей клубнички заметить, что отношения наши были чисто дружеские и никогда не переходили в интимные. Как поется в песне «но наша нежность и наша дружба сильнее страсти, больше, чем любовь». Именно благодаря Володе я пережила, теперь уже спокойно, «скрытую безработицу», когда приходилось работать то каким-то методистом, то машинисткой, Бог знает кем. Зато мы бывали на домашних выставках и концертах, на закрытых показах. Мельком я познакомилась с Подрабинеком-старшим, отцом Александра и Кирилла, Антоновым-Овсеенко младшим, Валерой Абрамкиным, Татьяной Серегиной и многими другими. Благодаря Володе я нашла тот мир, который был мне интересен. Что говорить. На филфаке МГУ мы, конечно, читали классику, но, скажем, Андрей Платонов, а тем более, Солженицын были запрещены. Мы читали ночью «тамиздат», и «самиздат», передавая книги из рук в руки. Благодаря Володе, я теперь была набалована всякими книгами вроде «Архипелаг ГУЛАГ», Конквиста и т. д. Для моей, изболевшейся и изголодавшейся по правде души, это был большой подарок судьбы. С 74 по 80 год продолжалось мое образование, и воспитание души, и огромную 212


роль в моем становлении, — а ведь я была уже взрослым человеком, много пережившим и много видевшим, — играл Володя. Мир, который он мне открыл, был больше, чем подполье. Он уходил за «железный занавес», он расширял границы знания и видения. Не забудьте, что не только диссидентское искусство, но и вся предшествующая и современная философия, ни то чтобы были под запретом, но публиковалась только в специализированных журналах, а благодаря Володе все книги, которые мне были нужны, попадали в мои руки. Помню такие эпизоды. Володя принес Солженицына «Август 14». Я поехала к друзьям, и мы, несколько человек, по очереди всю ночь читали книгу. Или «Воспоминания» Надежды Яковлевны Мандельштам. Собрались у меня, и опять всю ночь передавали листки из рук в руки. Для людей эпохи интернета и мобильных телефонов такие слова звучат как отголосок каменного века. И, если сейчас избыток интернет информации может извратить психику человека, то тогда таким извращением был недостаток информации или ее искажение. Но я была в привилегированном положении. Володя, с одной стороны, приносил все, что я просила, или, что он считал нужным мне прочесть, а с другой стороны — огораживал меня, защищал, никогда не втягивал в диссидентские дела, понимая, что выдержать ГБешные штучки мне физически не под силу. Да, Володя не просил подписать правозащитные письма, не призывал участвовать в каких-то акциях, хотя я знала все, что происходило. Но, когда нужно было сохранить архив или спрятать рукопись — они хранились у меня. Так продолжалось до 80-го года, когда Володю на время Олимпиады заперли в психушку. У меня сохранилось несколько записок, в которых он просит принести ему то книги, то журналы. Все друзья навещали его. Иногда приходилось сидеть в очереди, чтобы попасть 213


на свидание к Володе. Он был блестящим литератором. Новатором слова и прекрасным лингвистом. Нынешним модернистам ни мешало бы поучиться у него. Но так получилось, что свой литературный талант он принес в жертву политическому темпераменту. Хотя тогда и занятие литературой были политикой. Помню такой разговор, который в разных вариантах повторялся несколько раз. Он спрашивал меня: — Как ты относишься к Маяковскому? — Он, конечно, гений, его новаторский вклад в литературу неоценим, — отвечала я. — Но он «не мой человек». «В минуты жизни трудную» я, скорее, буду читать Пушкина, Блока, Пастернака… — Но ты согласна, что он гений? — Несомненно. — Вот видишь, ты понимаешь, а наши «грезиденты» (диссиденты), ненавидят его. Видите ли, он восхвалял Ленина и большевиков. — Какое отношение это имеет к литературе? — Вот именно. Никакого. И дальше начинал ругать «идиотов, которые путали литературу и политику». Насколько я помню, Володя любил Маяковского, Сашу Черного, Хлебникова. Обладал обширными познаниями в фольклористике. Когда я стала жить в отдельной квартире в 1980 году, а Володя вошел в редколлегию самиздатского журнала «Поиски» после «олимпийской» отсидки, то несколько номеров журнала собирались и верстались у меня дома. Дочка уходила в школу, я на работу. Володя приезжал, забирал ключи и занимался редакционным материалом. Тут я решилась попросить Володю напечатать мои работы в журнале. Не могу сказать, чтобы он был доволен — преследовались все, кто участвовал в самиздате. Сейчас 214


это звучит дико, а тогда было опасно. Всё же он взял мои работы. Но мне не повезло или повезло, не знаю. Обыски у Володи были постоянно. И вот, когда он взял повесть «Время разбрасывать камни» — ранняя работа, — нагрянули ГБешники. Володя сел на мои листочки и не вставал со стула все время обыска, как он мне рассказывал. Рассказывал и ругал меня. Потому что во время обыска, «товарищи» воспользовались ситуацией и стянули у него пару редких книг. Надо сказать, что Володя жил очень бедно. Единственное его богатство заключалось в собрании редких, часто дореволюционных изданий. И пропажа книг была для него большим ударом. Второй раз, когда Володя захотел напечатать «Звезду Вифлеема», он, услышав характерный требовательный звонок, успел спрятать рукопись в морозилку. Потом, возвращая мне ее, сказал: «Не судьба». Действительно, все это было опубликовано много позже, хотя какая политическая каверза в литературных работах и философских эссе о времени первых христиан, понять невозможно. Но таков тогда был менталитет власти. Тогда были тяжелые времена, а теперь подлые. Хрен редьки не слаще. Под псевдонимом Владимир Львов он печатался, где только возможно. Печатал сверлибры, палиндромы, а уж позже мемуарески (хотя это малая часть, которая должна была бы составить его мемуары). Вот небольшой отрывок. «Летом 1950 года в старинной омской тюрьме, в подвальной камере, во время одного из вечеров чтения и импровизации, о которых рассказано в «Архипелаге ГУЛаг» и в «Записках Сологдина», я спародировал официальное хамжеское наименование наших концлагерей, заменив в нем три буквы, и подлинное определение этого классического творения марксистско-ленинской мысли, 215


полученное взамен фарисейского, Исаич принял через много лет как заглавие третьей части «Архипелага». В лагере я придумал для гиениального вождя титул каннибалиссимуса (см. в книге Анатолия Якобсона «Конец трагедии»). До последнего ареста летом 1982 г. мне удалось опубликовать около 200 изобретенных слов (да больше 20 ― других авторов) на 16-й странице «ЛГ» («Ашипки»), на юмористических страницах «Строительной газеты» и в других советских, самиздатских и зарубежных изданиях ― и отдельными подборками, и внутри текстов (в «Юности» и журнале «Морской флот» ― даже в заглавиях)». Еще: образец его талантливых палиндромов. Почти все теперь напечатано в интернете и в книгах. Все, кроме архива, который когда-то хранился у меня. Потом, после последний отсидки, Володя забрал весь архив. А после его смерти сестры передали его в РГГУ. Не знаю, сохранился ли он. Если сохранился, то ждет своего часа. Там много интересного. Володя талантливый литератор. Вот примеры его творчества. Мы доломались. Сила — молодым. Они — вино, мы — дым… Умыло Колыму алым. Омыла Воркуту кровь. Ропот древ. Тверд топор — и летят ели! Наган, 216


цени в себе свинец! Гол, а налог тащат! Аве Ева — мадам Адам! Городничим ум и чин дорог, и к жене денежки. *** Вид у лешака шелудив. *** Народ чохом охоч до ран. *** Я аж орала, рожая! *** О, танк НАТО! *** Джо-вождь Вот идол гор, тренер троглодитов — Сосо — вор, кровосос, туподум и мудопут. Апельсин как ни слеп, а мандарин как ни рад нам, но милее лимон! Э, нага Шаганэ! И мазал глазами 217


Есенин… Яузу я переплыл… Я, дядя, тети раритет и рефери мам, пап и бэби, решу, как акушер: матушку — к шутам! — опеленала нелепо. А папа — цыц! И ребенка так не бери. — Нагло бог оболган! — Нам бог — обман! — Тише, поп опешит! …Овеем змеево метель! По морозу окно тонко узором оплетем! Многое опубликовал Герман Лукомников. Смотрите в Интернете: Владимир Гершуни [Биография]1 http://lukomnikov-

1

http://lukomnikov-1.livejournal.com/677306.html

218


1.livejournal.com/677306.html Владимир Гершуни. Сверлибр1 http://lukomnikov1.livejournal.com/598080.html Владимир Гершуни. Сверлибр. (Продолжение.)2 http://lukomnikov‑1.livejournal.com/598395.html Владимир Гершуни. Сверлибр. (Продолжение-2.)3 http://lukomnikov‑1.livejournal.com/598577.html Владимир Гершуни. Сверлибр. (Окончание.)4 http://lukomnikov‑1.livejournal.com/598811.html Что-то вошло в книгу, а многое еще в архиве. Во всяком случае, то, что делают Герман Лукомников и Иван Ахметьев, очень достойно. Они сохраняют память о талантливом и необыкновенном человеке. Творчество Володи Гершуни ждет своих исследователей и почитателей. Но я пишу не литературную статью, а личные воспоминания. Последний раз Володю арестовали летом 1982 года. Мы успели только один раз обменяться письмами. Осенью 1982 года погибла моя мать и больше года я была в невменяемом состоянии. Не помню, что было со мной в это время. Но Володю я предупредила через общих знакомых, что не в состоянии ему писать. Я, вообще, не общалась ни с кем. Автоматически ходила на работу. А вечерами перечитывала одну и ту же книгу рассказов Ивана Бунина «Темные аллеи». Бунин завораживал меня своим поэтическим ритмизированным стилем и холоднообъективным повествованием о страстях и переливах

http://lukomnikov-1.livejournal.com/598080.html http://xn--lukomnikov1-6f3f.livejournal.com/598395.html 3 http://xn--lukomnikov1-6f3f.livejournal.com/598577.html 4 http://xn--lukomnikov1-6f3f.livejournal.com/598811.html 1 2

219


любви. Володя вернулся в Москву в 1987 году. Я тогда жила со своим вторым мужем, замечательным врачем-экстрасенсом. Это сейчас их пруд-пруди, а тогда 2–3 человека на всю Москву. Миша с Володей, как ни странно, подружились. Миша как врач помог Володе привести себя в порядок после лагерей, а Володя много рассказывал нам о «последней посадке» и о людях, которых он встречал в лагерях. Приведу воспоминания самого Гершуни. «На 15-м году моих сроков возникло второе солнечное свечение, но это уже не о женщине, это ― о дружбе. Летом 1985-го я встретил в Талгарской спецухе Низаметдина Ахметова. Еще до нашего знакомства, за 7 лет, я прочитал его стихотворение о бронелобых и был потрясен. Впервые мне попалось стихотворение ― эдакая словотворческая гроздь: бронетонны, бронебойни, танкотакты, бронепад… „В играх смерти, в танковерти…“ Танкокоммунизм. За 7 лет мне не удалось ничего узнать об авторе („Свободу“ не мог слушать, не имел транзистора), и я решил, что „Ахметов“ ― чья-то мистификация, наподобие „Абрама Терца“. Легко догадаться, чтó я ощутил, встретив его ― реального, живого, очкастого и моложавого, досиживающего свой 18-й год. А было ему тогда 36, и сидел с 18-ти без единой п а у з ы, хоть бы на день. И ему еще предстояли годы неволи ― не помню сколько». Я хорошо помню его восхищение личностью и стихами Ахметова. Во всяком случае, в те годы. Володя по-прежнему часто бывал у нас, заводил спор с Мишей о смысле бытия и, вообще, о предметах отвлеченных, но интересных. Они, правда, не спорили на разрыв, пытаясь переубедить друг друга, что странно для Володи, а высказывали свои взгляды. Миша склонялся, скорее к буддизму, в его индийском варианте, гово220


рил о Мировой энергии, о перерождениях души, и так далее. А Володя, убежденный атеист, твердил о социальных и исторических парадигмах, а всякие там Высшие сферы не признавал. Слушать их было очень интересно. Наверное, они еще сохранили то искусство спора, которое совсем утрачено сейчас. Все изменилось в 90-м году. С мужем мы разошлись, Володя весь был поглощен новыми реалиями жизни и подготовкой своей книги. Бывал у меня редко. Иногда мы перезванивались. Вновь наше частое общение — правда, в основном, телефонное — началось летом 1994 года, когда я собралась поехать в гости в Израиль к сестре. Многие Володины друзья, в основном диссиденты, уехали к тому времени в Израиль, и он просил позвонить им, связаться по разным вопросам. Я попала на Святую Землю первый раз, вся была поглощена новым для меня ощущением, но Володину просьбу выполнила. Более того, возвращаясь, я везла ему вызов на правозащитную конференцию, куда его пригласили. К тому же, я намекнула устроителям, что Володя не сможет поехать за свой счет, поскольку живет очень скромно, и они составили договор на оплату проезда и гостиницы для него. Я была довольна. В Москву я вернулась во второй декаде сентября. Самолет приземлился в 6 утра. Летели мы всю ночь, поэтому я весь день отсыпалась, а вечером позвонила университетской приятельнице, передать ей приветы и рассказать о поездке. Мы поболтали, потом я сказала: — Сейчас позвоню Володе Гершуни, передам ему вызов на конференцию правозащитников. На другом конце провода повисло странное молчание — В чем дело? — спросила я. — Ты не смотрела девятичасовые новости? — Нет. А должна была? 221


— Показывали похороны Володи Гершуни. Это был удар. Утром я позвонила сестрам Володи — Кларе Львовне и Розе Львовне. Они рассказали, что через неделю после моего отъезда Володю положили в больницу. Лейкемия. Володя сгорел за две недели. Лагеря, тюрьмы, спецпсихушки не прошли даром. Я попала только на поминки — 9 дней. Там были Володины друзья и родные. Милые, умные, интересные люди. Иных уж нет, а те — далече. Их время ушло, и они ушли вместе со временем. Я больше никого из них не видела. А вот с Володей у меня была еще одна «встреча». Летом 2000-го года я отдыхала в санатории под Звенигородом. Рядом — Саввино-Сторожевский монастырь. Я там часто бывала. Особенно в будни, когда никого почти не было на службе. Так получилось, что в санатории у меня была отдельная комната. Я ни с кем не сошлась на отдыхе, зато много писала. Сразу за территорией санатория начинался неглубокий овраг, по которому протекал ручей, а далее — на пригорке, стоял густой лес. Если сесть спиной к лесу, то впереди открывался огромный заливной луг, на котором паслись деревенские коровы. Такая вот идиллическая картина. Каждый день я ходила на этот пригорок, садилась на опушке, смотрела на луг и писала «Разговоры с Богом». Не знаю, что повлияло: тишина и одиночество, в котором я прибывала, или сосредоточенность на тексте и молитве, но однажды мне приснился сон. Мне приснилась темная комната, в которой находится Володя Гершуни. Постепенно лицо его освещается как будто светом свечи, и он строго, как в жизни говорил со мной, требует: — Пойди, поставь за меня свечку. Я вскочила в 6 утра со странным чувством. Володя — убежденный атеист, революционер по натуре. И вдруг — 222


пойти поставить свечку. Но голос был столь явный, приказ столь отчетливый… Я быстро оделась и поехала в Саввино-Сторожевский монастырь к началу службы. Каково же было мое удивление, когда я узнала, что сегодня День Святого Владимира. Свечу за упокой души я поставила. Володя не был верующим человеком. Земная жизнь казалась ему самой реальной. Но на земле он много страдал. Он прошел через ад на земле, поэтому я прошу когонибудь там, в Высших Сферах: о Володе Гершуни замолвите слово…

223



Дядя Марик и нанотехнологии


Марк Погорельский. Из семейного архива

Речь идет не о каком-то абстрактном человеке, а о моем любимом дяде, крупном физике, Марке Моисеевиче Погорельском. Недавно американцы признались, что наши старые спутники невозможно проследить или сбить, также надежны были наши самолеты. Дело в том, что начинка у них была ламповая, а не на современных микросхемах, сделанных на коленках в Китае. А как раз теми «старыми лампами» и нашими заводскими микросхемами как раз и занимался Марк Погорельский. Но все по порядку. Моя мама и дядя Марик жили в Молдавии, в советской ее части, отвоеванной у Румынии. Сначала в Бельцах, потом в Рыбнице. Их отца — Моисея Погорельского — арестовали в 1938 году, как потом выяснилось не потому, что он был директором еврейской школы, а все национальные школы к тому времени закрывали, а по делу Вавилова. С Вавиловым дед, которого я никогда не узнала, учился вместе в университете. Кто-то потом видел его в Саратове — он был тюремным водовозом. Видимо там и умер во время войны. Моя мама, Рита Погорельская, к моменту ареста отца 226


уже уехала из дома и училась в знаменитом тогда Одесском медицинском институте. А дядя Марик, будучи на 7 лет моложе сестры, оставался с матерью, моей бабушкой Идой, которая потом вынянчила не одно поколение Погорельских. В 1940 году Рита окончила институт и по распределению попала в город Ош, в Киргизию. Среди однокурсников ходила шутка. — Ты куда едешь? — В Ош… Маленькую хрупкую еврейскую девушку отправили на край света — ирония судьбы. Но так Господь распорядился. Это спасло жизнь ей и ее близким. Через год в Одессу, в Украину, Молдавию пришли фашисты, и все, кто остался на оккупированной земле либо погибли, либо прошли через лагеря. В самом начале войны бабушка с сыном Марком, которому только исполнилось 16 лет, эвакуировалось, — а для этого нужно было разрешение, — к старшей дочери в город Ош, и получили они разрешение только потому, что Рита уже год работала там. А в 43 году Марик попал на фронт. Один единственный раз, в ранней юности, решилась я расспросить дядю Марека о войне, с которой он вернулся инвалидом, без руки. Марик не любил говорить об этом, и только тогда, на прямой мой вопрос, ответил: — Я практически не воевал. Две недели подготовки и на фронт. Не забудьте, что это 1943 год — разгар войны. Разговор этот происходил полвека назад, может быть, я что-то не помню. Кажется, дело было так. Сражение происходило у какой-то деревни. На необстрелянных юнцов двинулись танки и войска СС. Марик укрылся за домом и, периодически выползая из укрытия, стрелял в немцев. В очередной перестрелке ему осколком снаряда оторвало руку. Несколько месяцев он лежал в госпиталях. 227


Потом демобилизация. Он приехал к бабушке Иде. Жила она тогда — после изгнания немцев с территории СССР, — вернее сумела как преподаватель, получить комнату на бывшей румынской территории в городе Черновцы. Там дядя Марик окончил физико-математический факультет Университета, аспирантуру, туда привел жену, вернее девушку, которую и он и мама, и бабушка знали всю жизнь, соседку по двору, еще в Рыбнице. Красавицу Аллу. У Марика внешность тоже была незабываемая. Он не был красив, но необыкновенно обаятелен. На мой взгляд, за всю жизнь он не менялся. Только волосы седели с возрастом все больше и больше. Среднего роста, худощавый, с узким лицом и длинным крупным носом, постоянным тиком — следствие фронтовой контузии, без руки. При этом всегда подтянут, собран. Очаровательная улыбка, умное лицо — все было неповторимо и притягательно. Марик всю жизнь — от 6 до 86 (несколько утрирую) любил Аллу, самую красивую девочку во дворе. Да что во дворе! Где-то в конце 60-х годов в Москве впервые проходила американская выставка. Алла взяла меня с собой. Когда мы выходили из зала, в толпе шептались: какая красивая американка. Алла была похоже чем-то на Элизабет Тейлор. Каким-то типажом, что ли. А вот одета она была всю жизнь в само пошив, сделанный с отменным вкусом. Так что не один Марик считал ее красавицей. Собственно познакомились сначала бабушки и родители детей. Жили в одном доме. Отец Аллы, кадровый военный мог раздобыть муку в те голодные годы. А у Погорельских была печь. Вот и скооперировались: вместе бабушки семейств пекли хлеб. Началась война. Отец Аллы ушел на фронт, а мать с двумя детьми (а был еще и младший брат Юрий), эвакуировалась в Зауралье. 228


Отец погиб в 43 году, вскоре умерла мать, Алле было 15 лет, брату — 5. Когда брата захотели забрать в детдом, она схватила толстенный сук и закричала; «Кто первый подойдет — убью». Она знала, что в детдоме, где живут эвакуированные сироты, идет нещадное воровство, и дети мрут, как мухи. На помощь ей выскочила соседка, фронтовая медсестра, вернувшаяся с войны без ноги. Общественность отступила. Решено было устроить девушку на работу. Исправили год рождения. С 16 лет она уже работала. В конце войны детей нашла тетя со стороны отца. Она и стала воспитывать Юрия и помогать Алле. Война кончилась. Алла вернулась в Рыбницу, на пепелище старого дома. Там она и встретила худенького солдата, который тоже искал свой дом. Это был Марик. Потов он уехал к матери в Черновцы. А Алла в 18 работала паспортисткой. То есть по тем, сталинским и послевоенным временам, чуть ли не секретный работник. Доверчивая девочка совершила ошибку — «поправила» кому-то возраст и попала на 4 года в лагеря. Правда, к счастью, статья была бытовая. Красивую и умную девочку с хорошим почерком посадили в контору оформлять документы. От Аллы услышала я историю о том, что с ней в лагере сидел уже лет 25 старик-профессор, филолог, который после революции, году в 20м, неосторожно сказал о Ленине, что тот говорит и пишет как урожденный немец. Вот с тех пор и сидел. Потом историю эту я прочла у Солженицына. Так и получается, что наша быль — это легенды, а легенды — наша дурацкая жизнь. Каждый год Марк приезжал к ней на свидание, а в 50м году, после освобождения, привез к себе, сказав, «теперь мы никогда не расстанемся». Так и случилось: вместе до самой смерти. Но вернемся в Черновцы, к комнате, в которой жили все вместе — бабушка Ида, Марик, Алла, а потом дочка 229


Ирочка, а потом и мой старший брат — Слава. Я хорошо помню эту квартиру. Бабушке и Марику, вернувшемуся с войны инвалидом, дали в бывшем румынском городе, роскошную комнату в квартире когда-то известного в городе врача. Сначала вы входили в большой, просторный, но темный коридор, потому что все комнаты были по правую руку, и только наша (отдельная) кухня в конце коридора по левую руку. Вот она-то и имела окно, а коридор освещался лампой. Справа были две прекрасные комнаты. Видимо бывшая гостиная и примыкавшая к ней спальня. Их занимала семья из трех человек: там был мальчик чуть старше меня, но я его не помню, летом его увозили, а мы приезжали только летом. Через гостиную должна была пробежать в свою комнату одинокая женщина, кажется, ее звали Роза. У нее была совсем маленькая комната — раньше она отдавалась прислуге. У семьи, жившей в первых комнатах и Розы, были общая кухня, ванная и туалет, а вот у семьи Марика — все было отдельно. И еще: из их комнаты был выход на лоджию. О, какая это была лоджия! Я такие лоджии больше не видела никогда. Метров 12, отделанная гранитом. Там стояли кровати, стол, стулья. Мы с мамой, приезжая, каждый год, а это длилось 8 лет, спали на этой лоджии и огромные звезды тихих украинских ночей смотрели на нас. Но семью Марика мы уже не застали. Мы приезжали к бабушке Иде и Славику. А Марик с семьей переехал в Рязань. Он попытался в свое время защитить диссертацию на Украине, в Черновцах. Но диссертацию у него украли, а еще намекнули, что никогда не дадут здесь защититься. Кто знает дело врачей, безродных космополитов, те поймут. Наступили Хрущевские времена, и Марик решил начать все сначала, переехав в Рязань. Так я впервые увидела всю семью в Москве, вернее у нас, в Тайнинке. Меня, мне было 6 лет, разбудили ночью и сказали: 230


— Посмотри, кто спит у тебя на постели. У меня в ногах лежало в красном пальто что необыкновенное, золотоволосое, в роскошных кудрях. — Ой! — закричала я, — какая красивая кукла! Все засмеялись, и кто-то сказал: — Это не кукла, это твоя двоюродная сестра, Ирочка. Я подняла глаза и увидела очень красивую тетю и улыбающегося дядю. Они мне понравились, но меня целиком захватило золотоволосое видение. Девочка открыла глаза, и они оказались иссини-голубыми, огромными, как озера. С тех пор все детство, лет до 15, я проводила лето в Рязани с Ирой, или она у нас. Кроме того времени, когда мы уезжали в Черновцы. Работу Марк нашел прекрасную, по специальности, несколько лет он работал инженером в конструкторском бюро Рязанского электролампового завода, за этим и ехал, потом защитился в Рязанском Радиоинституте и всю жизнь до отъезда в Израиль, когда уже было за 70, работал в любимом институте. Да и то сказать. Какая элита там собралась, кого не пускали в Москву. Вспомните Солженицына. А таких людей там было сотни. В основном математики, физики, биологи, писатели. Все выходные на протяжении многих лет они все вместе ходили в походы. Благо это Мещера, места прекрасные, есенинские. Они были счастливы. Они жили так, как герои фильма «9 дней одного года». Искренность, чистота помыслов, преданность своему делу — вот характеристика людей того поколения. И Марка также. Но бытовая сторона была тяжелой. Жила семья сначала в огромном двухэтажном бараке, зимой с веревками, на которых в коридоре сушилось белье, с огромной бочкой соленых огурцов, время от времени оттуда, из бочки, вытаскивали родившуюся в Рязани сестру Галочку. Уж очень она эти огурцы любила. А потом получили две смежные комнаты в трехкомнатной квартире на пятом 231


этаже сталинской пятиэтажки в самом центре Рязани, на Циолковского. Это было здорово! Ведь не барак уже, а собственные комнаты. Там и жили, и когда обе дочери вышли замуж, родились внуки. И, хотя младшая, Галочка, уехала, жила в Арзамасе-16. Была ведущим программистом (недаром во время перестройки ее приглашали в Хьюстон), но старшая дочь с детьми и мужем жила с родителями. Вот такие условия для выдающегося ученого. Правда надо сказать, что при Брежневе, каждый год спускали разнарядку на квартиру для ветерана войны Марка Погорельского, но каждый год начальство аккуратно забирало квартиру себе, теще, любовнице и т. д. Так длилось до тех пор, пока Алла, не выдержав, отправила телеграмму Брежневу. Только тогда уже пожилым людям дали отдельную смежную двушку в хрущебе. Это вам не Америка, где специалист такого класса на вес золота. Научная работа у Марика шла весьма успешно. Диссертацию он другую написал и защитил. Вообще в интернете найдете только две работы. Первая — на основе диссертации, вторая — сообщение в журнале «Наука» на английском языке. Заметили. Присвоили звание Почетного члена Американской Академии наук. Приглашали на симпозиумы. Мы смеялись. «Еще бы присылали деньги на дорогу и бесплатно принимали. Может тогда бы и поехал Марк Погорельский». Но вряд ли бы пустили — такие были времена. Наши отношения с Марком — девочки, у которой рано умер отец, и которой нужен был умный собеседник; девушки, которая слушала с восторгом философские рассуждения своего умного дяди-физика, — складывались особо. В Рязани я попадала в царство Аллы. Вкуснейшей кухни, всяких рецептов, журналов по шитью и вязанию. Лично я ничего не умела. Но слушала с восторгом. Алла 232


была поэтом быта и творила его, красивый быт, из ничего, из воздуха. А вот с Марком мы в основном общались в Москве. Он подшучивал надо мной, когда мы собирались всей семьей, но наедине мы вели самые серьезные философские беседы, замешанные на достижениях современной физики и астрономии. Конечно, я слушала, но слушала, жадно впитывая то, что говорит знаток и ученый. Помню, в конце 70-х годов он объяснил мне слова Библии и как они относятся с современной наукой. «И сказал Бог: да будет свет. И стал свет. И увидел Бог свет, что он хорош; и отделил свет от тьмы». (Бытие. Глава 1, стих 3, 4)

Сейчас уже все знают, а тогда это только обсуждалось в научных кругах, что основа вселенной — «темное поле» хотя никто еще не знает ЧТО это такое. Появление света и означало появление материи, а не поля, не было никакого «большого взрыва». Было только появление света, отделение света от тьмы. «Большой взрыв» — это термин для обозначения «разбегания» светлой материи в контексте темного поля. Немудрено, что с таким наставником я просто обожала физику. Считаю ее и математику частью философии Бытия, а не просто наукой. Увы, мои способности не лежали в этой области. Однако один из ключевых разговоров, когда я была уже взрослым человеком и писала некие философские эссе, у нас состоялся в Рязани. Марик достал из письменного стола маленькую, размером со спичечный коробок, металлическую коробочку, всю усеянную микросхемами и сказал мне: «Вот здесь может быть разгадка строения Вселенной, как ее задумы233


вал Господь». Марк был очень серьезен. Он первый рассказал мне о наночастицах. О том, что если прикоснуться к одной частице на одном конце вселенной, то тут же возникает отклик в другой части вселенной. Если бы мы смогли разгадать эти связи, понять их роль в строении космоса — в широком смысле слова — то поняли бы и возникновение жизни, и возможности мгновенных перемещений из одной вселенной в другую и «многомного, и всего…». Этот разговор происходил в начале 80х годов, задолго до того как нанотехнологии стали расхожим местом. Если бы во главе корпорации, связанной с нанотехнологией стоял такой человек, как Марк Погорельский — человек обширных знаний, светлого ума, кристальночистого и открытого сердца, человек, который разговаривает с Богом, — мы бы давно были впереди планеты всей. Но у нас всем руководят маленькие и большие чубайсики, занятые, в основном, распилом денег, на большие и маленькие куски. Ни Бог, ни страна их не интересуют. Эти люди стоят по уши в золоте, а руки у них по локоть в говне. Скоро они будут, как царь Мидас погибать, становясь все более и более золотыми, утеряв все человеческое, даже физиологически, а запах от них будет все более гадостный, запах застойного дерьма, которое составляет их суть. Они никогда не будут задумываться о божественной сущности вселенной. Прорыва в нанотехнологиях в России не стоит ждать. Ученые есть, но в руководстве только те, кто готов выставить все на продажу — знания, страну, честь. Высшие материи не по их части. Символ их эпохи реклама со словами: «Истинные ценности вечны» и во весь экран летят доллары. Настали другие времена, пришли другие люди. Марик заканчивал — уже за 70 лет — свою работу в Радио институте. А времена наступили тяжкие; и, вопреки желанию, но в связи с острой необходимостью помочь внукам, ста234


рики собрались в Израиль. Перед Марком остро встал вопрос: дописать свои научные труды, как велел долг, или написать книгу, которая отразила бы его взгляды на строение мира. Семья настаивала на том, что надо закончить все, чему была посвящена научная жизнь ученого Марка Погорельского. Я же умоляла его написать философскую книгу. Долг победил. Марк, в одном из последних наших разговоров, сказал, что решил завершить научные труды. Как жаль! Сейчас мы бы имели что-то вроде книги Альберта Эйнштейна «Вселенная как я ее понимаю». Но, к сожалению, этому не суждено было произойти. На похоронах Марка было много народа. Ведь в Израиле живут еще оставшиеся ученики еврейской школы, где был директором его отец, мой дед; однокурсники по Черновицкому Университету, семьи детей и внуков, и просто те, кто знал и любил Марка. Марик не успел закончить научные труды, написать книгу о своем видении Библии и Вселенной. Теперь это неважно. Марк, я думаю, удостоился разговора с Всевышним о строении Вселенной и смысле бытия.

235



Открытка из Палестины



Совсем недавно, в декабре 2014 года, мне в руки случайно попала открытка, которая пришла моей бабушке Иде в 1944 году из Палестины. Боже мой! Из Палестины, где не было тогда никакого государства Израиль, а был Британский протекторат, открытка эта попала в Киргизию, на край света в город Ош, который тогда, до всяких цветных революций и американских баз, мало кому был известен. Он и сейчас никому не известен, кроме того, что стоит в предгорье Тянь-Шаня в красивейшем месте, как рассказывала мне моя мама, где она познакомилась тогда, во время войны с моим отцом. Мама попала в город Ош в 1940 году по распределению после Одесского медицинского института, а папа был эвакуирован в эту глушь с архивами НКВД, которые он возглавлял, в самом начале войны. Глушь была такая, что когда во время войны срочно понадобилось провести стратегическую дорогу, из горных лесов стали выходить люди, одетые в шкуры, говорившие совершенно непонятными звуками, но быстро запоминавшие обычную речь. В еде они предпочитали селедку и шоколадные конфеты, которые непременно ели одновременно, что маму как врача особенно поразило. И вот в разгар войны — дата 4.04.44 — неведомыми путями добирается открытка от сестры моей бабуши Иды, которая уехала в Палестину в начале 20-х годов. Рухл (Рахиль) Белинкис вышла замуж за Бориса Сироту и поехала вместе с ним в жаркую Палестину, покрытую пустынями и болотами, чтобы найти там еврейское счастье и построить город-сад, а бабушка Ида, убежденная комсомолка, в Молдавском местечке Рыбницы, создала вместе со своим мужем Моисеем Погорельским школу для еврейских детей, чтобы они в новой стране — Советском Союзе — строили свой город-сад. В нашей семье все было наоборот. Обычно образование давали мальчикам, а девочек учили только читать 239


и заниматься хозяйством, чтобы поскорее выдать замуж. Но прадед уловил веяния нового века. Он посчитал, что девочки должны учиться, чтобы выжить в изменившемся мире. А вот трем свои сыновьям он не дал образование, а дал ремесло в руки: портной, сапожник и мясник, — что может быть лучше. Во время войны старший брат ушел на фронт и выжил. А двое младших по возрасту не попали в армию. Они попали в гетто. Ремесло дало им преимущество. Немцы не трогали их до последнего момента. Расстреляли перед самым отступлением. Прадед к тому времени уже давно умер, дед мой погиб в сталинских лагерях. Прабабушку, слепую восьмидесятилетнюю старуху, немцы закопали живьем. А женщины иного поколения — бабушка и моя мама — были в эвакуации в городе Ош. Туда к ним приехал и младший брат мамы — мой любимый дядя Марик — он вернулся с фронта без руки. И там, в городе Ош, залечивал раны. Туда и попала неведомыми путями открытка из Палестины. Жителям интернет-планеты просто даже представить себе невозможно, что такая открытка — гром среди ясного неба, послание с другой планеты, — что прорвалась она сквозь железный занавес, приоткрывшийся во время войны. Обратный адрес написан даже не на английском, а на идиш, что совсем немыслимо в английском протекторате, в местах, где Англия делала все, чтобы искоренить даже мысль о возможном государстве Израиль. И все же можно прочесть и город — Тель-Авив, и название улицы, Нахалат Беньямин, номер дома и подпись — Рухл Сирота. А адрес получателя написан так: USSA, дальше порусски: Киргизская ССР, город Ош, Андижанская улица

240


Погорельской Иде. «Любимая и дорогая наша Егудит! Мы только что получили твою открытку от 6–12–43 и можешь представить себе нашу радость! Мы все, слава Богу здоровы. Хотим передать тебе привет от Эзры. Нам пришлось спрашивать твой адрес у Тойбы. (Двоюродный брат бабушки, который всю жизнь прожил вместе с семьей рядом с ней, в Черновицах. Теперь — Украина). Напиши свой адрес, где будешь жить потом».

(Видимо, они переезжали, мама рассказывала, что после приезда бабушки Иды и дяди Марика, жить в маленькой комнате, в которой помещались мама — Рита Погорельская, её сын от погибшего первого мужа, мой старший брат Слава, второй муж, мой отец, — стало невозможно). «Целую тебя горячо, дорогая душа наша! Твоя Рухл».

Открытка видимо дописывалась после получения ответа на предыдущее письмо из города Ош. «Дорогая моя! Представь себе, как велика была наша радость оттого, что теперь у нас есть твой адрес. Мы тебя не забыли и будем часто писать. Как тебе нравиться государство?

(Имеется в виду, наверное, Англия, всячески препятствовавшая образованию Израиля). Известия о моей старой бедной маме много раз пробивали дорогу к моему сердцу (разбивали мне сердце).

241


Сердечный привет дорогой Рите».

Закончилась война. Отец с архивами НКВД вернулся в Москву. Моя мама приехала к нему через год по вызову — Москва была тогда режимным городом. Бабушка и дядя Марик уехали в город Черновцы, а в 1954 году дядя Марик с семьей переехал в Рязань, жил там и работал в Радиотехническом институте до самого отъезда в Израиль в начале 90-х годов. В 1948 образовалось государство Израиль, чему немало поспособствовал СССР. Потом Сталин порвал с государством Израиль дипломатические отношения из-за пристрастия нового государства к США, а ведь Сталин так много сделала для образования Израиля! Надо отдать должное его дипломатии, он сделал это, чтобы ослабить Англию и очень надеялся на благодарность Израиля. Но бывшие выходцы из СССР знали, почем фунт лиха. Больше никто в семье ничего не смог писать друг другу или узнать друг о друге. И только в 90-е годы, когда дядя Марик переехал в Израиль, он захотел увидеться с сыном Рухл, сама она давно умерла. Дядя Марик встретил сухой прием. Это был совсем чужой человек, ничего не знавший о русской родне. Когда я была в Тель-Авиве, сестра показала мне дом, откуда пришла открытка в город Ош, в разгар войны. Дом заброшен и заколочен. Нет связи, нет корней и родства. Мир растворил в себе еще одну семью, разбил её на осколки.

242


Оглавление Странники среди звезд . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . Путь к дому Отца Моего . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . Человек и голуби . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . Игра в солдатики . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . Горячий лед, или «Сладкоголосая птица юности» . . . . . О Володе Гершуни замолвите слово… . . . . . . . . . . . . . . . . Дядя Марик и нанотехнологии . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . Открытка из Палестины . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

5 71 149 163 187 203 225 237


Эсфирь Коблер Путь к дому отца моего

Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero


Issuu converts static files into: digital portfolios, online yearbooks, online catalogs, digital photo albums and more. Sign up and create your flipbook.