ПОСИДЕЛКИ НА ДМИТРОВКЕ. Выпуск седьмой

Page 1



*

Посиделки на Дмитровке Сборник произведений членов секции очерка и публицистики Московского союза литераторов Выпуск 7

2016


УДК 82-3 ББК 84-4

* Посиделки на Дмитровке : Сборник произведений членов секции очерка и публицистики Московского союза литераторов Выпуск 7. — [б. м.] : [б. и.], 2016. — 416 с. — [б. н.] «Посиделки на Дмитровке» — это седьмой сборник, созданный членами секции очерка и публицистики Московского союза литераторов. В книге представлены произведения самых разных жанров — от философских эссе до яркого лубка. Особой темой в книге проходит война, потому что сборник готовился в год 70летия Великой Победы. Много лет прошло с тех пор, но сколько еще осталось неизвестных событий, подвигов. Сборник предназначен для широкого круга читателей.

УДК 82-3 ББК 84-4 18+ В соответствии с ФЗ от 29.12.2010 №436-ФЗ

© *, 2016 © Н. Коноплёва, иллюстрации, 2016


ПРЕДИСЛОВИЕ Однажды на наших традиционных «Посиделках», где мы рассказываем, какие статьи опубликовали, что нового узнали, что интересного видели, кто-то сказал: «Друзья, все, что мы сейчас слышали, это же замечательные сюжеты для большой книги!» Все с энтузиазмом подхватили идею сборника. Но путь первопроходцев оказался долгим и тернистым: поначалу нас начисто ограбили мошенники, мы не могли найти издательства по нашим средствам, а когда нашли — вдруг исчезли рукописи. Но никакие обломы не остановили участников сборника. Да к тому же придал силы счастливый случай: нашелся диск с записью всех материалов. Книга вышла в свет. Это случилось десять лет тому назад. Так что нынешний, седьмой, сборник — своеобразный юбилей коллективной творческой работы секции очерка и публицистики. Все эти годы наши литераторы активно издавали свои книги, печатались в газетах и журналах, вели передачи на радио и телевидении, устраивали книжные выставки, проводили встречи с читателями в ЦДРИ, библиотеках, в школах и вместе с тем готовили очередной выпуск «Посиделок на Дмитровке». Особенность каждого сборника в том, что его авторы выступают в самых разных литературных жанрах — от философских эссе, биографических исследований, поэзии, мемуаров до яркого лубка. Этот сборник создавался в год 70-летия Великой Победы и потому теме войны отведено в нем особое место. Как на ровном поле возвышаются памятники погибшим бойцам, так повествования о нашей многоликой мирной жизни перемежаются с рассказами и воспоминаниями о Великой Отечественной войне. Много лет миновало с той поры, но сколько еще осталось неизвестных имен, событий, подвигов. Десять лет участники нашей секции создавали для читателя интересные умные книги. Итак, дорогой читатель, вручаем тебе плоды нашего труда.

3


Ирина САПОЖНИКОВА

Одна хорошая квартира Документальная повесть. Дается в авторском сокращении

Москва, Центр — мое вечное место жительства. Когда мне доводится проходить мимо дома №6 на Тверской, я обязательно делаю несколько шагов под арку к «пряничному» дому во дворе, где жила моя подруга Светлана Орлова, и смотрю на окно на последнем этаже слева от центрального подъезда. Чего я ищу? Что значат для меня этот дом и та квартира за окном, давно отошедшая к чужим людям, и кто я для этого кусочка московской земли? Попробую рассказать, может быть, получится. 1. Мое раннее детство прошло в переулках между улицами Пушкинской (Б. Дмитровка) и Петровкой. В Дмитровском переулке я жила, на улице Москвина (Петровский переулок) стояла школа №635, в которую я пошла учиться. Естественно, что параллельные Столешников переулок и Кузнецкий мост были тоже включены в орбиту первых самостоятельных перемещений. Позднее мы переехали на улицу Герцена (Б. Никитская) и тогда нашими стали все улицы и переулки — от Петров4


ки до Воздвиженки. Мы носились по ним стайками (командами), честно оставляя позади себя меловые стрелки, чтобы «противник» мог вычислить планы и настигнуть нас в какомнибудь проходном дворе. Пионерское воспитание я получила в 635-ой школе. Бесконечные сборы отрядов под дробь барабанов и звонкое пение пионерских песен, чтение патриотических стихов, дежурство под салютом около бюстов Ленина и Сталина были законной и едва ли не главной составляющей нашего начального образования. Отряды входили в зал в порядке успехов в учебе и общественной работе под пение «присвоенных» им пионерских маршей: «Взвейтесь кострами синие ночи, мы, пионеры — дети рабочих» или «Все выше, и выше, и выше стремим мы полет наших птиц, и в каждом пропеллере дышит спокойствие наших границ». Детские сердца замирали, а потом учащенно бились от патриотического восторга. Под взглядами Старшей пионервожатой Моти все отряды выглядели образцово-показательными, но мне запомнилась одна девочка, часто нарушавшая порядок равнения, так как невольно толкалась в строю и смеялась лучистыми синими глазами. Это была Светлана Орлова, хотя я не уверена, что тогда точно знала ее имя и фамилию, так как она училась на класс выше. Торжественные сборы, к которым неделями готовились всей школой, проводили на революционные праздники и памятные дни, методичной чередой проходившие через наше сознание — Седьмое ноября, Пятое декабря, Двадцать третье декабря, Двадцать первое января, Восьмое марта, Двадцать второе апреля, Первое мая — и так от начала до конца учебного года. Может, именно потому от тех времен осталось ощущение, что жизнь — праздник. 2. Мои родители никак не реагировали на пионерский восторг своих детей, (старшая сестра училась в той же школе). Свою задачу они видели в том, чтобы вовремя купить новый галстук, выгладить белый фартук, выдать требуемые школой деньги. Мой отец имел склонность к рисованию и музыке, но судьба (Октябрьская революция, социальное происхожде-

5


ние) позволила ему получить только инженерно-техническое образование. Он сутками напряженно и опасно работал беспартийным начальником в должности главного энергетика Московской государственной консерватории — уходил из дома рано, а возвращался поздно, и у него не было специального времени на наше воспитание. После того, как мы переехали с Дмитровки в правое жилое крыло Консерватории, понятия «дом — работа» стали для отца совершенно размытыми. Мы часто прибегали к нему в кабинет с проблемами или в Большой зал послушать музыку. Отец любил классическую музыку, класссический театр, традиционную живопись. Еще он любил природу, но не как зоолог или ботаник, а исключительно как художник. Он постоянно останавливался, не важно, где — на лугу или в городской толкучке, и обращался к нам: «Посмотрите, как красиво освещен коровник», или «как блестит лужа посреди мостовой», или «как воробей сидит на фонаре перед входом в Большой зал»; и еще много, много всего, только успевай оборачиваться и смотреть. Иногда, наоборот, он говорил: «Как некрасиво!», если наше, детей, поведение того стоило. Но это бывало редко, так как тут он вступал на «материнское поле». Можно сказать, что моя мама положила всю себя полностью, все, что у нее было — красоту, молодость, здоровье, силы, образование, в конечном итоге, жизнь на алтарь безумного беспокойства за своих детей. Она происходила из старообрядческой семьи, но, в отличие от своих родителей, не была ни религиозной, ни верующей; тем не менее, дореволюционный уклад и консервативный образ мыслей существовал в ней, кажется, на генетическом уровне. Мы, дети, жили в системе запретов. Нельзя было ничего — поздно выходить из дома, знакомиться и есть на улице, опаздывать, ходить к подругам, громко разговаривать, тем более смеяться, перебивать взрослых, приводить в дом кого-либо без разрешения, быстро есть за столом, трогать не свои вещи. Дальше перечислять нет смысла, легче назвать разрешенные действия: хорошо учиться, помогать по дому — мыть полы, посуду, вытирать пыль, покупать про-

6


дукты, а в свободное время — читать художественную литературу. В кино желательно не ходить (лучше в театр). Даже спорт мама считала не очень приличным занятием — боялась дурного влияния беспризорников, которые, как ей казалось, только одни и ходят в спортивные залы. Мамы давно нет, а я все еще вижу ее уничижительный взгляд и слышу: «Как неприлично, это просто неприлично», или: «Как ты не понимаешь, это не-при-лич-но!». Мама хорошо разбиралась в людях, большинства сторонилась, по отношению к другим проявляла тонкую деликатность. Себе она позволяла отступления от установленных для нас законов приличия, а на замечания отвечала жестко и коротко: «Яйца курицу не учат», таким образом, ставя стенку, проводя демаркационную линию — как хотите — между народами, называемыми детьми и взрослыми. С этим багажом материнского авторитаризма с одной стороны, и отцовской любви к искусствам и творчеству — с другой, я окончила школу и подошла к опасному возрасту совершеннолетия. Отец считал, что в Москве существуют только три ВУЗа: Консерватория, Архитектурный институт и Университет. Выбирай факультет в университете — и вперед! Я выбрала химический не без подсказки родственников — тогда у химии наметилось будущее лет на двадцать-тридцать вперед. Помните, хрущевское «…плюс химизация всей Страны!». 3. Когда я появилась в группе на химическом факультете МГУ им. М.В.Ломоносова, первое, что обнаружила — это знакомое с детства лицо Светланы Орловой из 635-той школы. Сама я заканчивала бывшую мужскую 170-ю школу, расположенную в том же дворе, но за высоченным забором, разделившим, как оказалось, не навсегда, детей пополам. Визуально мы были знакомы (детская память крепка), и это позволило нам мгновенно сблизиться. С нами оказались воспоминания о пионерском детстве, общих знакомых. При одном упоминании имени нашей старшей пионервожатой Моти (подхалимы звали ее Мотенька) наши рты расплывались до ушей от предвкушения будущего злословия. Мы с Орловой были обе по-

7


настоящему влюблены в Галину Васильевну Клокову, учительницу истории, послужившую, кстати, прообразом героя В. Тихонова в фильме «Доживем до понедельника», снятого по сценарию Г. Полонского — школьного друга Светланы. Галина Васильевна была классным руководителем сначала у меня в пятом и шестом классах, а потом у Светланы — с восьмого по десятый. Общими были наши переулки и дворы, где жили школьные друзья, любимые магазины канцелярских принадлежностей на Пушкинской и в Столешниковом. Наконец, мы обе учились и закончили две из небольшого числа, может быть, самых элитных школ, имевшихся тогда в Москве. Наши школы, как «Гарвард» или «Оксфорд», были невольными источниками нашего единомыслия. Только одна начинала фразу, другой становилась понятной мысль — и серьезная, и юмор. Легкость, простота и интерес к взаимному общению сделали нас неразлучными. Возвращаясь из Университета, мы выходили обычно на конечной остановке 111-го автобуса, курсировавшего между МГУ и площадью Революции. Мне следовало бы выходить на одну раньше, у Манежа, но Светка меня не отпускала, да и мне не хотелось так быстро расставаться. Мы поднимались по улице Горького до арки почти напротив Телеграфа, за которой находился ее дом, затем долго прощались. Светка убегала по ступенькам своего «пряничного» дома в подъезд, а я переходила на другую сторону Горького и почти бегом, наверстывая время, двигалась по Брюсову переулку на Герцена, мимо театра Маяковского — домой. Часто в длинных беседах у подъезда Света рассказывала мне о своем доме — она живет в большой квартире с бабушкой, дедушкой, мамой, отчимом и сестрой — школьницей. Мама — критик, американист, работает в журнале «Иностранная литература». Отец — поэт, погиб на войне. Они учились вместе с мамой сначала в одной школе, все в той же 635-ой, потом в Институте философии и литературы. «Отчим — Лева, Лев Зиновьевич Копелев — потрясающий человек!» — так, исключительно в восклицательной форме, говорила о нем Светлана,

8


делая ударение на слове потрясающий. «Лева недавно вернулся из лагерной ссылки, у них с мамой большая любовь. Лева — крупный, красивый, невероятно образованный и умный. Он говорит примерно на пятнадцати языках, многие выучил в неволе. Его специальность — немецкий язык и литература — он переводчик, критик, литературовед». От Светланы я узнала, что в конце войны Лев Копелев входил в состав разведгруппы в качестве парламентера, двигался впереди наших войск, агитируя немцев сдаваться без боя. За взятие нашими войсками на полторы недели раньше намеченного срока без кровопролития крепости Грауденц в Восточной Пруссии майор Копелев был награжден орденом Отечественной войны 1-ой степени. Одновременно Лева выступал против грабежей и насилия, и вскоре после войны его посадили за «буржуазный гуманизм». Тюрьмы и лагеря забрали десять лет из отпущенной ему жизни — последние три года провел на «шарашке» вместе с А. И. Солженицыным, с которым был в ту пору дружен. С Левы Солженицын писал образ Рубина в романе «В круге первом». Копелев вышел на свободу, сохранив веру в коммунистические идеалы. Я узнала все это о Леве до того, как познакомилась с ним лично, получила от Орловой восторженную готовую характеристику: Лева — потрясающий! — поверила ей на слово, и, что интересно, в дальнейшем у меня не было случая усомниться в правильности ее слов. Однажды Светлана предложила подняться в квартиру и там доразговаривать. Я согласилась, хотя было уже около десяти вечера и рефлекторно щелкнуло: «Неприлично». Двадцать шагов под арку — и мы в подъезде задвинутого во двор старомосковского дома, типичного отсутствием лифта, огромностью лестничных площадок и бесконечностью маршей полувинтовых лестниц между этажами. Четвертый этаж оказался Монбланом, но нам по молодости он покорился без труда. С правой стороны огромная черная дверь квартиры №201 и рядом с ней такое же огромное окно, выходящее из квартиры на лестничную площадку и потому закрашенное

9


снизу. Все, что я запомнила в тот день, это просторная передняя, справа и слева заставленная обувью и завешанная, как говорил в таких случаях мой отец, до аншлага одеждой; при этом оставалось еще много места для одевательно-раздевательных маневров. Двойная стеклянная дверь справа уходила в бесконечный потолок и вела в комнату необозримых размеров. Комната освещалась сверху явно недостаточным количеством ватт, но я заметила в ней массивный буфет, шкаф размером с малогабаритную квартиру, и длинный стол со стульями. Около стола большой мужчина, органично вписанный в обстановку, и маленькая изящная женщина разговаривали между собой. Света представила меня. Они легко кивнули не то мне, не то Светке, не прерывая разговора. Мне стало неловко, но Света сразу увела меня в закуток, выгороженный здесь же в большой комнате, называемой в доме столовой. В нем оказалось спальное ложе, застеленное шерстяным пледом. Света зажгла лампочку на стене, принесла чай и сушки. Стало светло и комфортно в Светкином собственном независимом пространстве. В двенадцать часов я выскочила на Горького и побежала по знакомому маршруту домой в Средний Кисловский переулок, куда нас в свое время переселили из Консерватории. В доме круглосуточно дежурила консьержка, и было не страшно возвращаться домой поздно. В один из следующих заходов в квартиру на Горького я обнаружила, что в столовой на левой стене располагаются два выхода в узкий длинный коридор. Узким он был потому, что в нем вдоль стены, смежной со столовой, расположилось столько вещей, сколько позволено площадью за вычетом прохода для одного человека. Там были стеллажи с книгами и журналами, старые чемоданы, бабушкино зубоврачебное кресло, дополнительные стулья. В коридор выходили двери еще двух комнат: первая почти такая же, как столовая — в ней жили бабушка и дедушка Светланы, другая поменьше, но она была закрыта. Первую комнату в квартире называли «родительской», вторую — «детской». Вспоминая разворачивавшуюся на моих глазах миграцию членов семейства по квартире, пони-

10


маю, что такое деление было вполне оправданно. Однажды из передней в коридор через столовую прошагал энергичной походкой невысокий плотный мужчина, не обратив на нас со Светой никакого внимания. Я взглядом спросила: «Кто это?». Света ответила, что Леша, мамин брат, и добавила: «У них там вещи». Я сразу поняла, что речь идет о «детской». Вскоре Раиса Давыдовна и Лева переехали в эту комнату, и столовая оказалась в нашем распоряжении. Но, в отсутствие Светкиных родителей, мы все чаще оказывались в их «детской» — небольшой, квадратной, с узким итальянским (без переплетов, не считая фрамуги с двумя полуарками) окном. Не помню никакой мебели, кроме раскладывающегося дивана, высокой «хемингуэевки», сделанной на заказ под Левин рост, и подоконника, размер которого позволял быть и столом, и спальным местом. Помню, как Светлана открывала створки окна и ложилась поперек стены — голова свешивалась во двор, ступни оставались в комнате. Мы располагались в «детской» по-хозяйски — залезали с ногами на диван, раскладывали на нем книги и тетради. Обсуждение интегралов и окислительно-восстановительных реакций быстро соскальзывало на проблемы, сначала мировые, потом личные. 4. В университете мы перемещались из одной аудитории в другую стайками. В перерывах между занятиями мы либо смеялись, либо пели: «…Голубые просторы, голубые просторы, конца края нет; голубые просторы, голубые просторы — хорошо, когда сердцу восемнадцать лет!» (на следующий год пели «девятнадцать»). Мы пели громко, не стесняясь: « Не грусти и не плачь, как царевна Несмеяна — это глупое детство прощается с тобой». Но, кажется, сами не спешили его отпускать, радовались и смеялись, как дети. Смеялись над всем, над всеми и над собой особенно, вполне осознавая себя со стороны. Я уходила из дома утром, а возвращалась очень поздно, так как почти каждый день заходила в квартиру на Горького. Мама мирилась с этим потому, что я объясняла свое «пропадание» у Орловой то отсутствием лекций, то учебника, то необходимо-

11


стью заниматься вместе. Если честно, то никаких занятий в ту пору я не помню, но они, наверное, все же были, ибо весеннюю сессию мы сдали на все пятерки. Безумно счастливые мы со смехом выкатились из-за тяжелых дверей химфака и сбежали по широкой лестнице под песню Окуджавы: «…Здесь остановки нет, а мне — пожалуйста, шофер автобуса — мой лучший друг!». Света поехала в Жуковку, где её родители снимали дачу, а я с мамой и младшей сестрой — под Днепропетровск опекать старшую сестру, проходившую учебную практику в экспедиции от Географического факультета. 5. У нас было принято звать друг друга «Светка — Ирка». Так меня называли и другие члены семейства — Светкина и Машина мама — Раиса Давыдовна, ее сестра Люся, которую я почти всегда заставала в квартире, Лева и бабушка Сусанна Михайловна. Надо сказать, я долго стеснялась Раисы Давыдовны, просто как матери Светы, экстраполируя на нее свое понимание материнской функции в доме. Когда я видела серьезность или озабоченность на ее лице, то обязательно принимала их на свой счет. С Левой мне было проще с самого начала. В студенческие годы у меня, как и у Светки, денег никаких не бывало, если не считать, что родители выдавали нам по рублю на обед в Университете. При этом мы обе имели пагубную (для рубля) привычку брать такси, не дойдя двух шагов до метро. Если я прокатывала свой рубль, мы ели на Светкин, если она, то — на мой. Когда случалось так, что зеленый глаз-искуситель на «Волге» с шашечками лишал нас родительской ренты одновременно, мы выкручивались, как могли, иногда на грани фола: шли в коммунистический буфет (то есть, берешь и не платишь), или заходили компанией в свободную аудиторию и Света быстро-быстро выигрывала рубль в преферанс. Не надо говорить, что, приходя к Орловой, я ничего не приносила съестного, и, несмотря на глубокую убежденность Светланы в моем праве на обед, чувствовала за столом некоторую неловкость. Но главное мое страдание за столом

12


заключалось в том, что я практически не понимала, о чем идет речь. Как будто она велась на иностранном языке. Я казалась себе полной идиоткой и полагала, что остальным — тоже. Прошло какое то время, прежде чем до меня дошло, что в этом доме никого не бросает в жар от гостей, точнее пришельцев, они приходят к кому-то из членов семьи, не мешают остальным, и за это на них не обращают по пустякам внимания. Садиться за стол большой компанией в этом доме является не просто необходимой традицией литераторов, по большей части работающих дома, но могучей потребностью гостеприимства и общения. Здесь за столом в разное время на моих глазах перебывали многие известные, знаменитые, начинающие писатели и поэты (от Ф. Вигдоровой, В. Пановой до А. Солженицына и от Д. Самойлова до И. Бродского), а также литературоведы, переводчики, критики. Их разговоры часто носили сугубо профессиональный характер и не требовали моего участия в них. Когда я, наконец, поняла, что никто меня не анатомирует, не рассматривает под микроскопом, а воспринимают просто как подругу Светланы, такую, какая есть — я почувствовала атмосферу дома, и мои комплексы начали улетучиваться. За обеденным столом никогда не видела меньше десяти человек, а по выходным насчитывала и поболее. Сусанна Михайловна в отсутствие домработницы сама разливает суп, самый обыкновенный, накладывает второе. Света мне как-то говорила, что бабушка, посчитав количество людей за столом, иногда просто добавляет в суп воды, чтобы всем хватило. На второе тоже все очень просто — макароны или картошка с мясом, рыба. Я садилась за этот стол бессчетное число раз — очень хорошо помню огромную алюминиевую кастрюлю и большой половник из нержавеющей стали, помню тарелки и кружки, из которых ели и пили. В доме все было фундаментально, просто и функционально — ни хрусталя, ни серебра — ничего для красоты. Позволю себе сентенцию (которую можно потом убрать из рассказа): человек живет и два — три раза в день ест. Вид накрытого посудой стола представляется мне положительным императивом жизни. Я столько раз видела

13


посуду в квартире на Горького, что она запомнилась мне, как запоминается посуда в собственном доме. 6. Известные люди, «знаменитости» не были для Светки объектами специального интереса или наблюдения, скорее частью того мегаполиса, в котором она жила; в этом мы были с ней похожи, так как я несколько лет жила в правом корпусе Консерватории, и мне практически ежедневно приходилось здороваться с известными всей стране музыкантами. Однажды мы со Светой не виделись целый день. Вечером она позвонила мне и очень просила побыстрее с нею встретиться. В ту пору за ней ухаживал наш однокурсник из Венгрии. Он ей не слишком нравился, но все равно было, что обсудить. Я летела к ней по срочному вызову; взбежала на четвертый этаж, позвонила в дверь. Мне открыла Раиса Давыдовна. Я быстро спросила, где Света и, получив ответ, что на кухне, помчалась туда. Обсудив венгерского друга, мы перешли на другие темы. Света спросила: «Ты видела, кто был в передней, когда вошла?» Я ответила, что никого не видела, кроме Раисы Давыдовны. Светка захохотала: «Вот дура какая, мама с Левой провожали Назыма Хикмета». Ну, да, знаменитый тогда на весь мир турецкий поэт, Назым Хикмет, но я ни его, ни Левы не заметила, хотя вдвоем они занимали полпередней. Среди близких друзей родителей Светланы был известный физик Иван Дмитриевич Рожанский. Он привез из Америки, как теперь бы сказали, систему — большую радиолу величиной с тумбочку для белья и с отличным стереозвучанием. Рожанский устраивал музыкальные «слушания» для друзей. Как-то Света позвонила мне и «велела» срочно собираться — все идут к Рожанским слушать музыку. Мы встретились с Орловой на улице Герцена, пересекли бульвары у Никитских ворот, сворачивали то налево, то направо и вошли в подъезд, кажется, он находился в Трубниковском переулке. Комната была заполнена людьми, партером устроившимися вокруг полированной коричневой тумбочки. Света бегло перечислила мне гостей и указала на плотного мужчину

14


с крупной головой: «Это гений, Вячеслав Всеволодович Иванов, сын знаменитого пролетарского писателя Всеволода Иванова, но, главное, сам большой ученый, семантик, действительный член академий всего мира, кроме, конечно, отечественной, поскольку выступил в защиту Пастернака». Еще одна готовая характеристика, которую не пришлось пересматривать. Мы сели со Светой рядом и, выдержав три минуты, начали болтать, прячась за Левиной спиной. Светка не была такой любительницей классической музыки, чтобы высидеть сорок минут на стуле, слушая симфонию Малера, а мне это все в пятистах метрах от Консерватории показалось странноватым, и, воспользовавшись каким-то техническим моментом, мы, радостные, выскочили на улицу. 7. Пятого января, несмотря на сессию, морозы и другие катаклизмы, отмечали день Светкиного рождения. В доме любили дни рождения. К ним готовились и хозяева, и гости. Нельзя сказать, что это были пышные или торжественные праздники — неподходящие эпитеты. Просто были не нарушаемые традиции, следуя которым гости и хозяева делали себе Праздник. Во-первых, приходили все, кто считался другом. Народ шел с семи вечера, последний гость мог прийти в одиннадцать. Во-вторых, на столе должно было быть столько еды, чтобы никто не ушел голодным. Покупали много гастрономии, соленостей, делали винегрет, варили картошку. Из глубины большого буфета доставали посуду тридцатых годов — судки, супницы, блюда, тарелки. Откуда-то появлялось нужное количество разномастных вилок, ложек и чашек. За большой стол в столовой садилось человек двадцать, не поспевшие вовремя втискивались дополнительно. Всегда присутствовали Светкины многочисленные сестры — родные, сводные, двоюродные; тети и дяди, школьные подруги, многих из которых я визуально помнила, ребята из класса, учительница истории Галина Васильевна, потом университетские друзья, близкие друзья родителей и их дети; но впереди всех нужно назвать Наташу Горину, подругу еще с детского сада. Стоял веселый гвалт, Раи-

15


са Давыдовна стремилась вымыть посуду, не дожидаясь конца застолья и, несмотря на бурные Светкины протесты, потихоньку утаскивала на кухню пустые тарелки. Когда с трапезой более или менее было покончено, с удовольствием пели всё, что знали, особенно песни Окуджавы и Галича. Лева и Раиса Давыдовна пели вместе с нами, и это придавало атмосфере еще большую раскованность. 8. В квартире на Горького я познакомилась с самиздатом. Первое конспиративное чтение врезалось в память остротой полученного впечатления. Мне выдали потрепанную папку с листами желтой бумаги — воспоминания матери Василия Аксенова об аресте и лагерях, известные потом под названием «Крутой маршрут». Выносить из квартиры эту папку, разумеется, нельзя, и я читаю ее, сидя в столовой. Тусклый свет с потолка падает на страницы четвертого или пятого экземпляра машинописного текста, но письмо такое захватывающее, что «слепые» страницы легко перескакивают с одной стороны папки на другую. Ясно, что я не должна об этой рукописи никому рассказывать, мне доверяют, и я знаю, что не напрасно. На протяжении десяти лет мы снимали дачу в г. Малоярославце, родине моих родителей. Это деревянный городок в 123 км от Москвы, утопающий в сирени и вишневых садах. Здесь в городке селилась освобождавшаяся из лагерей интеллигенция со штампом «101-й км», снимая у обедневшего после войн и революции люда теплую комнату. В доме, где наша семья занимала площадь на лето, жила Варвара Викторовна Рожкова, арестованная в тридцать седьмом в своей московской квартире на Б. Молчановке вслед за мужем, крупным военным конструктором, трудившимся над созданием знаменитого в будущем отечественного танка. Она, как все, дала подписку о «неразглашении», но, познакомившись с мамой, не стала сдерживаться. Они часами шептались на террасе, и я кое-что слышала, крутясь около них. Мама бросала на меня страшные взгляды и приказывала: «Не смей никому рассказывать!» В рукописи я нашла узнаваемые ситуации, лица, недослы-

16


шанные подробности. Меня изумило совпадение исповедей Евгении Гинзбург и нашей знакомой, как будто их везли в одном фургоне, они жили в одном бараке, один и тот же мальчик остался дома после ареста матери. 9. Осенью 1960-го года умер дедушка Светланы. Я знала от Светы, что он был ей вместо отца. В том же году произошло событие противоположного свойства. Света познакомилась, влюбилась и вышла замуж. Женя Герф, ее муж, к этому времени окончил Второй медицинский институт и со специальностью патологоанатома был неотвратимо распределен в казахский город Гурьев. Оставив пока университет, Света последовала за ним к безусловному огорчению не противящихся домочадцев. Света и Женя вернулись в Москву где-то в конце зимы следующего года. Вскоре после их возвращения большую комнату перестроили: для молодоженов выгородили одну небольшую, метров 13 — 15, комнату, которая поглотила оба имевшихся в столовой больших окна, правда, выходящих на север, да еще во двор-колодец. Новая комната стала вполне светлой, так как для нее этих окон оказалось достаточно. Одежный шкаф, поставленный как продолжение новой, параллельной окнам, стены, в свою очередь, выделил кусок площади с окном на лестничной площадке. В этом закутке надолго обосновалась Светкина младшая сестра Маша. Общая столовая, вполне сохранившая свои габариты после перестройки, перешла на электрическое освещение. Сусанна Михайловна после смерти мужа переселилась в «детскую», уступив свою большую («родительскую») комнату Раисе Давыдовне и Леве. В доме остался прежний уклад, только народу стало приходить еще больше. Бывая и днем и вечером, я всегда заставала в квартире Люсю или ее детей — двоюродных сестер Светы. Часто приходили дочери Левы Лена и Майя со своими мужьями и подругами. Непрерывной чередой шли Светкины одноклассники, университетские подруги из старой группы и, конечно, из новой. Приходили друзья Жени, бывшие однокурсники

17


из большой веселой компании — Кирилл Гринберг, Витя Гиндилис, Татьяна Сиряченко, Марина и Игорь Затевахины и многие другие. Параллельным курсом шли писатели и критики — друзья и знакомые Светкиных родителей. И так — «…то вместе, то поврозь, а то попеременно» — мы осуществляли нашествие на квартиру. 10. Выстроенные в большой комнате стенки были «прозрачными» для звука, и потому из столовой жизнь незаметно переместилась на кухню. Кухня в квартире была большой, хотя третью часть ее занимала ванна, отделенная от окружающей среды толстой клеенчатой занавеской. Большое окно в торце кухни глядело, как в столовой, во двор-колодец. Квадратный деревянный стол устроился у стены напротив ванны. Он был покрыт обыкновенной клеенкой и располагал к длительным беседам. Помню, как-то мы сидели со Светой на кухне и пили чай. Вошел Лева, попросил тоже чаю, сел за стол. Сразу начался (или продолжился) разговор о государственном устройстве. Лева стал доказывать нам преимущества социализма, цитировал наизусть почему-то Каутского, французских социалистов, вставлял цитаты на немецком языке и, допив чай, ушел из кухни победителем, хотя в ту пору мы тоже были «за». Теперь, приходя к Орловой, я сразу шла на кухню. В этом пространстве, лишенном какого-либо внешнего украшательства, ощущение внутреннего комфорта возникало мгновенно, как будто оно исходило непосредственно от нелепого присутствия ванны, от прочного стола, от куска хлеба и горячего чая. На кухне уже сидел кто-нибудь из ближайших друзей Жени — Кирилл или Витя и плелась вязь интересных разговоров. Все трое еще в Институте подпольно изучали генетику и теперь в только что разрешенную науку вошли «знатоками». В. Гиндилис поступил в аспирантуру Института молекулярной биологии АН СССР, а К. Гринберг — на работу в лабораторию генетики человека, созданную во Втором мединституте. В скобках замечу, что Витя и Кирилл быстро защитили диссертации, что не удивительно, так как по своему уму, образованию, целе-

18


устремленности были приговорены к карьере крупных ученых. Женя, поколебавшись между наукой и искусством, устроился врачом скорой помощи, чтобы иметь время для реализации творческих склонностей к рисованию, музыке, поэзии. Теперь в общих разговорах помимо искусства и политики все чаще звучали проблемы естествознания. Однажды кто-то из троицы (Витя, Кирилл, Женя) высказался в том духе, что никакого прогресса человечества не существует. Мы со Светкой ринулись в бой за диалектическую спираль, впаянную в наше сознание школьными и университетскими историками материализма. Но мысль нам показалась парадоксальной и заставила задуматься. Спорили долго, сошлись на отсутствии прогресса на уровне биологического развития. (Впоследствии представление о диалектике и прогрессе вошло в мое мировоззрение именно в том варианте, как оно было выработано тогда на кухне квартиры 201). Женя был старше нас со Светой и часто подсмеивался над нами, нашими взглядами, особенно над нашими песнями. «…Словно стала ты Жар-птицей, улыбаясь, смотришь на меня» — мы пели, не задумываясь над текстом. Женя признался, что как патологоанатом он готов многое себе представить, только не то, как птица может улыбаться. Женя владел искусством юмора, наверное, как Паганини — скрипкой. Он ходил почти всегда с мрачным выражением на лице, но умел мгновенно нас рассмешить, изрекая очередной афоризм, при этом позволял себе засмеяться только глазами, чуть-чуть скривив в улыбке губы. От этого эффект от шутки был еще сильнее, и мы от души хохотали. Света долго собиралась завести Амбарную книгу для изречений Жени. 11. В доме спонтанно возникали споры о религии. Женя выступал в роли просветителя, успев непонятным образом приобрести кое-какие знания. Я путалась в авторах Евангелия, и однажды Раиса Давыдовна вынесла из своей комнаты большую книгу в темном коленкоре с серебряным тиснением. Это была Библия, изданная Союзом писателей СССР тиражом

19


2000 экземпляров. Выносить из квартиры нельзя; я сижу в столовой и впервые в жизни листаю Библию. Помню, что сижу спиной к входу в комнату Светы и Жени. Почему-то врезаются в память такие несущественные подробности, хотя, возможно, именно они — освещение, звуки, места расположения — являются реперными точками памяти, за которыми хранятся события. Во всяком случае, я и сейчас вижу себя с Библией в руках и помню то, почти сакральное чувство, которое испытываю при соприкосновении с Книгой. Мне, наконец, открывается структура древнего писания, но на этом — все: Раиса Давыдовна уносит книгу — ее не прочитаешь залпом за одну ночь или день, как мы привыкли читать самиздатовскую литературу. Позже, в восьмидесятых годах, мой муж, рискуя многим, нелегально привезет мне из Польши для медленного чтения Библию, изданную в Ватикане, но тогда, в шестидесятых, подержав в руках Книгу, я получила необъяснимый импульс для собственной духовной работы. В моем доме, как оказалось, тоже имелась Библия, напечатанная на русском языке еще до революции, но мама, на всякий случай, прятала ее ото всех за пианино. 12. Со Светкиным замужеством прибавился еще один день рождения, который отмечали в доме, и мы, его друзья, эгоистично радовались этому. Женя родился девятого июня, это был последний праздник сезона перед разъездом на каникулы, и веселье растягивалось до утра. К устоявшимся традициям дома добавилось немного медицинского цинизма и юмора, нового народа и песен, сочиненных Женей в студенческие годы: «…Лейся, лейся, марганцовка, ты прекрасна, как рассвет, раз — спринцовка, два — спринцовка — гонококка больше нет» Я запомнила эти дни рождения, вероятно, благодаря свету, которого в июне очень много; он лился изо всех углов и щелей, заполнял собою всю квартиру, и даже в столовой электричество не включали до самого вечера. Однажды день 9 июня совпал с экзаменом, кажется,

20


на четвертом курсе. Мы вышли с однокурсницей Наташей с химфака, и я посетовала, что не успела купить подарок для Жени. Она сказала: «Пойдем, покажу тебе, где можно нарвать шикарный букет» Мы прошли через центральное здание МГУ, вышли на площадь с цветами и фонтанами и двинулись в сторону Ленинских гор. Не доходя трех метров до Ломоносовского проспекта и пяти — до будки с милиционером, Наташа остановила меня перед полем распустившихся садовых маков. Размер каждого цветка был с детскую головку, толщина ножки — сантиметра полтора. Красота этих цветов, покрывавших газон на нескольких сотках, была почти гротеском. Наталья скомандовала энергично: «Рви!» Я показала ей на милицейскую будку и спросила: «Ты что, с ума сошла?» Но в этот самый момент, как под гипнозом желания, огромная чернокоричневая туча заволокла все небо и спустилась так низко, что закрыла стеклянную часть будки, затем и мы с ней стали едва различать друг друга. Дальше — классика, сверкнула молния, грянул гром и на нас опрокинулся поток теплой и, казалось, мутной воды в одну минуту заливший нам волосы, платья, обувь. Под этим молочно-белым дождем мы рвали и рвали красные маки, пока охапка этих чудо-растений не оказалась в моих руках. Дождь чуть-чуть ослабил конспиративный напор, и мы увидели прямо перед собой зеленый глаз такси, тут же остановившегося на наши призывные взмахи. Уже сидя в машине рядом с милицейской будкой, я успела заметить, что по ее стеклянной части все еще вьются мутные водяные жгуты. Я остановила такси перед аркой на Горького, мокрая вошла в квартиру и отдала букет. Женя тут же достал краски, картон и сел рисовать, пока не пришли гости. Он сделал рисунки в нескольких ракурсах, и один из них спустя несколько лет подарил мне. 13. Году в шестьдесят втором на Горького появился Юра Коваль, замечательный потом детский писатель. Он приходил часто, но по какому-то своему рваному ритму. Коваль подружился с Женей, и ему явно пришлась по душе вся наша компа-

21


ния. Он обладал сильным и красивым баритоном, профессионально играл на гитаре и с удовольствием пел для нас и, наверное, для себя, одновременно. Но об этой грани его талантливой личности нужно писать отдельно. Еще Коваль был художником (помимо литературного, он закончил художественный факультет в МГПИ им. Ленина.) Поражало то, что стилю его живописи не находилось стандартного сравнения — настолько картины были самобытными — красочными, очень светлыми и радостными. Но главным его занятием была литература. Можно добавить, что он был красив и артистичен (его несколько раз снимали в кино, например, в популярном фильме «Улица Ньютона, дом 1»). Коваль внес в квартиру на Горького атмосферу богемы в самом хорошем смысле этого слова. Как только он появлялся, возникало импровизированное застолье, а Светка немедленно обзванивала всех, чтобы быстро приходили — Коваль будет петь. Репертуар Коваля был своеобразен: он пел либо юмористические, невесть кем написанные, либо откровенно народные песни. Не пел бардов, не только Кима или Визбора, с которыми вместе учился в Институте, но и Окуджаву. Высоцкий тогда только начинал, и его блатная лирика не пользовалась успехом в нашей компании, вероятно, не без влияния Коваля, исповедовавшего более тонкую эстетику. Помимо голоса, юмора, куража, притягательность пения Коваля заключалась в импровизациях. К известной песне он мог прибавить от себя какой-нибудь куплет с неожиданной лексикой, или вставить свое отношение к содержанию — «дядя Юра вам ответит…», или обратиться к кому-нибудь из присутствующих — «а вот спросим дядю Женю…», что, конечно, приводило в восторг и заводило компанию. Иногда Коваль приходил на Горького со своим другом Владимиром Лемпортом, и тогда они играли на гитарах в четыре руки из репертуара испанской классики. Акустика большой комнаты позволяла полное звучание, и было ощущение настоящего концерта. В. Лемпорт работал вместе с другими скульпторами — Вадимом Сидуром и Николаем Силисом в одной мастерской, и бывало, что застолье и концерты переносили

22


к ним, но чаще, наоборот, из мастерской — на Горького. Мне запомнилось одно длинное субботнее застолье. Пили сухое вино, водку, дымили сигаретами. Коваль много играл на гитаре, пел, в перерывах разговаривали. В этот день Коваль постоянно пробовал словосочетание «рыба Язь». Он и так, и эдак, вертел его на языке и просил одобрения своим восторгам по поводу необычного названия рыбы — «Язь». Потом, спустя лет пятнадцать, когда мой сын не расставался с книгами Коваля, просил читать ему их еще и еще раз, я набрела на слова, которыми заканчивался один из его рассказов: «…озеро, в котором водилась рыба со странным названием Язь» (цитирую по памяти). Я не раз слышала, как Коваль говорил в нашей компании с грустной усмешкой: «Вот увидите, я стану классиком детской литературы». В этих словах была заключена истинная правда. Без какого-либо снобизма он констатировал факт будущего события, известный пока ему одному. Были зимние каникулы. Уходя в тот день домой, я подумала, что настала пора покататься на лыжах и подышать свежим воздухом. Шагая по Брюсову переулку, я была полна решимости уговорить и своих друзей, обитателей квартиры. Не потеряв этой решимости за ночь, я надела какой-то безумный (какой был) лыжный костюм, взяла свои лыжи и в таком виде притащилась на Горького часов в одиннадцать утра. Кто-то впустил меня, из столовой доносились негромкие голоса. Я вошла и открыла рот для агитации. Коваль, сидящий за столом как бы со вчерашнего дня, приложил палец ко рту, останавливая меня. За столом продолжал сидеть вчерашний народ и успел набежать новый, на полу стоял ящик с бутылками пива, половина которых была уже вынута. В комнате полумрак, в основном, из-за сигаретного тумана. Женя читал только что написанные стихи: «…Я так свободен, как фонарный столб — ржаветь, я так свободен, как человек свободен умереть». Я тихо пробралась на пододвинутый стул, мне налили пиво, дали сигарету. В час ночи я вернулась домой на Кисловский с помойкой во рту, книгой Камю «Иностранец» и лыжами на плечах. На языке завер-

23


телась фраза из стихотворения И. Северянина: «…Ты ко мне не вернешься, на тебе теперь бархат, он скрывает бескрылье утомленных плечей». Но это — не про меня ту, душа трудилась, получив новый импульс для экзистенциального погружения. Надо сказать, что «экзистенциализм», как философское направление, трактующее иррациональную сущность бытия, вдруг получил в России распространение, правда неофициальное и с отставанием на 20—30 лет от западной Европы. Официальная философия, загнанная в узкие рамки материализма, не давала поводов для сомнений, тогда как новые течения побуждали к размышлениям. У нас возникали частые споры об иррациональной составляющей мыслительного и творческого процессов. На материальных позициях крепко стояли серьезные физики-электронщики, с другой стороны выступали Кирилл, Витя и Женя, начитавшиеся Камю, Хайдеггера и других экзистенциалистов. Юра Коваль в спорах не участвовал, но слушал очень внимательно, и было ясно, что он на стороне идеалистов, тогда как мы со Светкой — скорее на стороне физиков. Однажды Коваль после довольно долгого перерыва пришел на Горького. Он был «в ударе», играл, пел, острил, аккомпанировал нашему пению. Гром аккордов и хор голосов с трудом гасили метровые стены квартиры. Тонус беззаботного веселья поднялся на недосягаемую высоту, и заполнил своей атмосферой все вокруг. Мы «гудели» долго и только под утро устроились на запоздалый сон. Родители жили на даче, и квартира оставалась в нашем распоряжении. Коваль, который не пренебрегал возможностью переночевать, в этот раз ушел домой. Около часа дня нас разбудил звонок в дверь — пришел Коваль, расположился в столовой за столом, вызвал Женю и начал читать ему свой рассказ, законченный дома, пока мы спали. Пожалуй, именно тогда я поняла, что ритм его приходов целиком определялся состоянием творчества, требующим вдохновения, и он приходил за ним на Горького. Иногда Коваль, неожиданно появляясь в квартире, вдруг в разговоре сообщал: «Завтра уеду на охоту». Тогда мы расспра-

24


шивали его о предыдущих поездках, а он с радостью подробно отвечал. Где шел, что брал с собой, как устраивался на ночлег в лесу, какие посещали мысли. Меня особенно интересовал вопрос — боялся ли в одиночестве. В основном нет, не боялся. «А знаете, что самое страшное в лесу?» — как-то спросил Юра — «Встретить человека» (По-моему, у него есть рассказ на эту тему) Юрий Коваль появился на Горького вскоре после приезда из Татарии, куда был распределен учителем рисования и литературы. В Москву он вернулся с несколькими взрослыми рассказами и целой серией ярких живописных полотен. Скульпторы Лемпорт, Сидур, Силис приняли его живопись с восторгом и даже потеснились на время в своей мастерской. В отличие от художников, тогдашнее снобистское писательское сообщество категорически отстранилось от таланта Коваля, и ему пришлось самому пробивать себе путь в литературу, очень медленно, через маленькие издания типа «Мурзилки» или «Малыша», что в конечном итоге и оставило его в детской литературе. Очевидно, что для каждого творца нужна почва, укрепляющая и питающая его. Думаю, не ошибусь, если скажу, что интеллектуальная атмосфера квартиры на Горького захватила Коваля и стала на время питательной средой начинающего писателя. 14. К осени 63-го года мы были уже вполне взрослыми. Я работала по распределению в одном никчемном прикладном научно-исследовательском институте. Света готовилась родить сына Леню. Ребенку требовался свежий воздух, и мы с ней часто гуляли вместе по переулкам нашего детства. Я рассказывала Светке о работе. Собственно, о ней рассказывать было нечего. В химическом отделе «наукой» занимались пожилые тетки. С утра они ждали обеденного перерыва, и, не дождавшись тридцати минут, бежали в магазин. Вторую половину дня они ходили из комнаты в комнату, гордясь ухваченным мясом. Сами по себе женщины были неплохими, но вид разложенной ими на лабораторном столе говядины

25


оскорблял мое возвышенное, только что полученное в Университете представление о служении Музам. Зато, в физическом корпусе нашего Кино-фото института имелся большой современный кинозал, куда, бросая дела, стекался весь ученый народ, чтобы посмотреть последние фильмы американских и итальянских режиссеров, показываемых для изучения (!) качества пленок зарубежных фирм. На экранах страны шел хороший фильм «Девчата». Фильмы же «Космическая одиссея», «Затмение», «На последнем берегу», «Джульетта и духи», «Евангелие от Матфея» (разумеется, вместе с качеством пленки и звука) казались приветом из Космоса. Я делилась со Светкой новыми впечатлениями — некоторые фильмы она тоже видела в ЦДЛ. На этих прогулках Света рассказывала мне о своих разногласиях с Женей, тонкими трещинами уже лежащими на их отношениях. Исходив положенное время, мы поднимались в квартиру, я сдавала ее мужу или Раисе Давыдовне и немедленно уходила, несмотря на отчаянные призывы Светки посидеть хотя бы чуть-чуть. После рождения Лени Сусанна Михайловна переехала в комнату при столовой, а Света, Женя и Леня поселились в «детской». Мне казалось, что нет ничего особенного в том, что Сусанна Михайловна уступает лучшую комнату, теперь уже правнуку. Точнее, тогда мне ничего не казалось по этому поводу, все было само собой разумеющимся. У Светкиной бабушки было трое детей, шестеро внуков и их друзья, еще правнук — и всем надо было помочь по мере возможности. 15. Мы не заметили, как наступили другие времена, — вся страна стала «инакомыслящей». Покатилась волна политических процессов. Одни за другими шли суды над литераторами. Процесс над Даниэлем и Синявским, над Гинзбургом и Галансковым, над Бродским. Информацию можно было получить из самиздата и слухов, распространявшихся, как считалось, со скоростью 300 км/час. Мы стали больше времени проводить в «родительской» комнате, где жили Раиса Давыдовна и Лева;

26


народ собирался послушать литературные и политические новости. Как-то Света позвонила мне и «велела» вечером приходить: «Приехал Бёлль, будем с ним фотографироваться». Не надо специально говорить о дружбе Левы и Раисы Давыдовны с немецким писателем — она широко известна. Я позвонила в дверь, ее мгновенно открыл Лев Зиновьевич. Слева, прислонившись спиной к низкой двери чулана, стоял Генрих Бёлль. Было, похоже, что они присмотрели себе переднюю как самое удобное место поговорить в тишине. Лева помог мне раздеться и представил Бёллю сначала по-русски, потом по-немецки: «Это Ирка Сапожникова, моя дочка». Дочка, доца — так Лева называл всех Светкиных подруг на украинский манер. По-видимому, я была пятнадцатая за вечер, потому, что Бёлль засмеялся и что-то сказал на своем языке. Лева ответил, и они опять засмеялись. «Генрих пошутил относительно количества моих детей» — коротко пояснил мне Лева состоявшийся диалог. Вся квартира была заполнена людьми, началась суета в поисках места и ракурса, для того, чтобы всем вместе сфотографироваться. Решили, что наиболее подходящим местом по освещенности будет комната при столовой. Все двинулись туда густой толпой, но я вдруг передумала и не пошла, решив, что это так же глупо, как собирать автографы. Теперь я думаю, что поступила неправильно, потому, что упустила возможность иметь свою фотографию рядом с Левой и Раисой Давыдовной. Светкины родители не были диссидентами, никогда не изменяли идеологии социализма, считая его великим достижением братства, равенства и справедливости. Пройдя войну и лагеря, Лева не обиделся на свою страну, но он был человеком совести и чести, убежденным правозащитником, резко выступившим за права осужденных литераторов на свободу выражать свои мысли. Вместе с Раисой Давыдовной они смело подписывали письма в защиту политзаключенных, навлекая гнев властей и угрозу репрессий. Спасая своих дру-

27


зей, Г. Белль прислал им приглашение в Германию на один год. Копелевы уехали туда в ноябре 1980-го года с обратным билетом в Россию. Однако через два месяца их лишили советского гражданства, которое вернули только в Горбачевские времена. Раиса Орлова и Лев Копелев были великими гуманистами, патриотами в духе Пушкина и Толстого, но тогда по молодости я этого не понимала. 16. В конце шестидесятых годов Раиса Давыдовна с Левой и Сусанной Михайловной переехала в кооперативный писательский дом у метро Аэропорт. Света осталась хозяйкой в квартире на Горького. Испытывая безденежье при зарплатах врача и младшего научного сотрудника, она приняла решение сдавать одну из комнат. Они с Женей заняли «родительскую», Леню перевезли в комнату при столовой, а «детская» на 6 — 8 часов в день начала заполняться для занятий с репетитором троечниками и отличниками, жаждущими высшего образования. Репетиторами оказались хорошо образованные физикиэлектронщики из закрытого Института в г. Фрязино; постепенно они переходили в друзья дома, и стиль жизни оставался прежним. В этот период Орлова начала снабжать меня русской и западной литературой, не публикуемой в стране. Книги Камю, Пастернака, Платонова, Мандельштама, наконец, Набокова приоткрывали тот мир, который располагался за «железным занавесом». Света давала мне книги на сутки или двое, иногда без выноса, и тогда я не выходила из квартиры, пока не прочитаю. Света мне не раз говорила, что у них на Горького живет домовой, который бродит по ночам, не стесняясь. Как-то мне довелось провести несколько поздних часов в квартире одной. Так получилось, что Света ушла к родителям, Женя был на дежурстве, Леня и Тамара (несменяемая няня) — на даче, у жильцов — пересменка. И вот, я лежу на тахте в «родительской» (теперь Светкиной) комнате с «Доктором Живаго» и слышу скрип паркета в столовой, отчетливые шаги по кори-

28


дору, затем шуршание где-то рядом со мной. Мгновенно возникает желание натянуть плед на голову и, таким образом, спастись от пришельца. Но в этот момент задребезжал мотор включившегося на кухне холодильника, и все остальное стихло. Когда холодильник умолк, стало слышно, как кто-то настойчиво пробивается ко мне в комнату через потолок. Я отложила книгу, смело прошла по квартире, нашла клочок бумаги и написала хозяевам записку на случай, если погибну. Записка получилась в стихотворной форме и имела мистический оттенок. Листок потом быстро ушел в мусорное ведро, а в памяти осталась только первая строчка: «Слышу топот, стон и ропот…». Жалко, что не помню дальше, поскольку там почти протокольно были зарифмованы услышанные звуки «тишины». Очевидно, что дом стонал под грузом своей истории и давал информацию о себе доступным ему способом. Не зря в науке о свойствах твердых тел (металлов, полимеров, керамики) используют такие «живые» термины, как память, усталость, отдых, время жизни, предыстория. Дом, в котором жила Света и ее большая семья, был построен в начале века, в 1905—07 годах, в стиле модерн, замешенном на русских и мавританских мотивах, архитектором И. С. Кузнецовым и предназначался для Саввинского подворья, о чем и гласит табличка, давно прибитая к фасаду. Сам по себе дом огромен, поскольку состоит из двух трехподъездных корпусов, соединенных между собой тремя поперечными связками, за стеклами которых и размещаются винтовые лестницы с площадками величиной с танцзал. Дом стоял на Тверской и его оригинальный фасад с обилием лепки, витражей, с башенками и архитектурными окнами был доступен для обозрения. Перед войной в центре Москвы на улице Горького (бывшей и теперь опять Тверской) началось строительство домов для советской элиты — старых большевиков ленинского призыва, военных чинов, известных героевполярников — летчиков и моряков; министров, их замов. Такой контингент получателей квартир мне хорошо известен, так как их дети и внуки сидели со мной потом в одном классе.

29


Так вот, чтобы выстроить в ряд «сталинские» здания от «Подарков» до «Арагви», дом «модерн» задвинули в глубь будущего двора — вырыли огромный котлован, подогнали рельсы под фундамент, и дом поехал на новое место. Сусанна Михайловна пережила этот момент в квартире. Она рассказывала: «Все было очень быстро, только чуть-чуть звякнула посуда в буфете». А для кирпича и штукатурки это было, может быть, великим переселением народов, и они переживают его до сих пор. Меня всегда интересовал вопрос, помнят ли стены Светкиного дома интеллектуальный и чувственный тонус нашей молодости, и если — да, то как они рассказывают об этом в ночи. 17. Мой рассказ подходит к завершению, но не потому, что иссякли воспоминания, напротив, потому, что им нет конца. На протяжении многих лет я была участником или свидетелем событий, происходящих непосредственно в доме, или стекающихся сюда для совместных переживаний. В начале семидесятых после рождения сына я перешла в Академический институт и начала серьезно заниматься наукой. Света разошлась с Женей, спустя время вышла замуж за Вячеслава Всеволодовича Иванова. Жизнь стала наполняться новым содержанием, но квартира на Горького еще долго терпела импровизированные застолья, песни Коваля, кухонные ночные бдения, праздники дней рождения. Весной 1977 года Светлана разменяла квартиру на две. Устраивалась «ОТВАЛЬНАЯ» для всех друзей дома, абсолютно для всех, кто сможет прийти. Помню, что я, отдельно радуясь благополучному разрешению Светкиных личных проблем, загрустила: мне казалось, что вместе с квартирой на Горького я прощаюсь со своей затянувшейся молодостью, ощущаю (и не ошибаюсь), что в жизни больше не будет столько беззаботного смеха, веселья, радости, взаимопонимания. С такими смутными чувствами я в последний раз поднялась около четырех часов дня по винтовой лестнице наверх. Входная дверь была открыта; в передней, на кухне, в столовой — повсюду

30


люди в возрасте от пятнадцати (Ленины друзья) до, наверное, семидесяти лет. Многих впервые вижу. Несколько человек в военной форме — «Лешины старые дворовые друзья» — объяснила Светлана. Стоял общий гул, сквозь который Лева и Раиса Давыдовна пытались что-то сказать друг другу с противоположных концов коридора. В «родительской» комнате пели «Бригантину». Я пошла туда. Впервые, именно в этой комнате, показавшейся мне огромной без привычной мебели, были накрыты столы, выстроенные по диагонали от правого окна до двери. Косой луч солнца, очевидно скользивший по фасаду на Горького в сторону запада, именно в этот момент попал через арку в окно и высветил диагональ знакомых и незнакомых лиц вместе с бутылками вина, водки, блюдами традиционных закусок — колбасы, сыра, селедки, огурцов, винегрета. Вспомнилась картинка из старого учебника по коллоидной химии: проникающий через щель луч конусом высвечивает мельчайшие частички, попадающие под него — эффект Тиндаля. Я села на чье-то временно покинутое место и влилась в застолье, общий градус которого был уже высоким. Против меня сидел Леша, брат Раисы Давыдовны со своими друзьями. В руках у них были гитары. Леша умело дирижировал «сводным» хором — он то играл на гитаре, то энергично отбивал на ней ритм, раскачиваясь в такт песне. Когда перепели все застольные песни — студенческие, эмигрантские, бардовские — принялись за советские. Пели громко, самозабвенно, вкладывая в слова весь пафос прощания: «…пу-усть он зе-е-млю бе-ре-жет род-ну-у-ю, а лю-бо-овь Ка-тю-ша сбе-ре-же-ет!» Люди приходили, подсаживались к столу, поднимали рюмки за прошлое и будущее и мгновенно вступали в хор: «…вижу о-очи твои ка-а-ри-е, слы-ы-шу тво-ой ве-се-лый сме-ех, хо-ро-ша-а стра-на Бол-га-а-рия, а-а Рос-си-я лучше все-е-х!» Мне пора было домой к сыну. «Луч Тиндаля», казалось, проник за мной в переднюю, догнал у подъезда и высвечивал

31


меня, пока я проделывала в последний раз путь по Брюсу, мимо Консерватории, театра Маяковского до своего дома на Кисловском. В ушах отчаянно гремело: «Хо-ро-ша-а стра-на Болга-ария, а-а Рос-си-я лучше все-е-х!».

32


Тамара АЛЕКСАНДРОВА

Мы едем, едем, едем… В пространстве и времени

Уголок старой Москвы, тенистый, с деревьями-старожилами. Это и в самом деле уголок — угол, образованный двумя лучами: Новинским бульваром и впадающей в него улицей Поварской. Здесь многое связано с историей нашей литературы. И разные события, сюжеты, переплелись самым невероятным — романным, можно сказать, — образом. Правда, стань они основой романа, читатель мог бы не поверить в их реальность. «…Почти каждый раз, когда меня упрекали в невероятности описанных событий, — события эти бывали взяты целиком из жизни», — это слова удивительной писательницы Тэффи. Давний интерес к ней и привел меня сюда. Надежда Александровна, Наденька Лохвицкая, жила на Новинском бульваре, в семидесятые-восьмидесятые годы позапрошлого века. «И я хорошо знаю, какая я была. Когда мы спускались по парадной лестнице, на площадке в большом зеркале отражалась девочка в каракулевой шубке, белых гамашах и белом башлыке с золотым галуном. А когда девочка высоко подымала ногу, то видны были красные фланелевые штаны. Тогда все 33


дети носили такие красные штаны. А за ее плечом отражалась такая же фигурка, только поменьше и пошире. Младшая сестра. Помню, мы играли на бульваре, все такие маленькие девочки. Остановились как-то господин с дамой, смотрели на нас, улыбались. — Мне нравится эта в чепчике, — сказала дама, указывая на меня. Мне стало интересно, что я нравлюсь, и я сейчас же сделала круглые глаза и вытянула губы трубой — вот, мол, какая я чудесная <…> Я, значит, была честолюбивая. С годами это прошло. А жаль. Честолюбие — сильный двигатель. Сохрани я его, я бы, пожалуй, проорала что-нибудь на весь мир. <…> И как все чудесно было на этом бульваре. Всегда почемуто ранняя весна. Булькают подтаявшие канавки, будто льют воду из узкого флакончика, и вода пахнет так пьяно, что хочется смеяться и топать ногами. И мокрый песок блестит хрусталиками, как мелкий сахар, так что хочется взять его потихоньку в рот и пожевать, и мои вязаные рукавички напитались воздухом. А сбоку, у дорожки, тонкий зеленый стебелек вылез и дрожит. А на небе облака кружатся барашками. Как на картинке в моей книжке про девочку Дюймовочку. И воробьи суетятся, и дети кричат, и все это подмечается одновременно и безраздельно, все вместе, и выражается одним возгласом: «Не хочу домой!» Это строки из пронзительного рассказа Тэффи «И времени не стало». Надежда Александровна включила его свою последнюю прижизненную книгу «Земная радуга», вышедшую в НьюЙорке в 1952 году. Рассказ с причудливым сюжетом: переплетаются сон, явь — то, что хранится в сердце всю жизнь и поддерживает в самые отчаянные минуты. Какой гимн пропела она милому Новинскому бульвару! В отличие от ее родного Петербурга (там родилась, там обрела свое литературное имя Тэффи) с регулярными, сплошь каменными улицами и мрачными дворами-колодцами, патриархальная Москва тонула в буйстве зелени — сады, палисадники,

34


бульвары… От Новинского бульвара осталось лишь название. Еще в тридцатые годы, прошлого века он утратил свою благодатную суть, стал частью напряженной автомагистрали, Садового Кольца: асфальт, поток машин, ныряющих в туннель под Новый Арбат. Даже воображению не вернуть сюда липы или сирень, птичий гомон, не представить тонкий зеленый стебелек у дорожки, вылезший на волю по зову весны… А вот Поварская сохранилась — с потерями, конечно, с нежелательными приобретениями — и пока не дает забыть о своем дворянском происхождении. Здесь прогуливались когда-то и Александр Сергеевич, и Михаил Юрьевич, и Николай Васильевич… Лев Николаевич сюда наезжал к баронам Боде — на балы и в приемные дни, — в их старинную усадьбу, некогда принадлежавшую князьям Долгоруким. Ее ценность, историческая и культурная, растет с годами: она же из допожарной (!) Москвы. В 1812 году тут квартировали французы, и это уберегло от огня дивный дом с мезонином, портиками, примыкающими полукружьями дворовых служб — все по канонам русского классицизма. В центре круглого двора — памятник Толстому. Его волей дом попал в пространство «Войны и мира» и обрел известность как Дом Ростовых. Долгие годы в нем размещалось правление Союза писателей СССР, призванное руководить литературой, и вполне символично, что напротив, через улицу, появился памятник Михалкову, одному из писательских «генералов», поэту, драматургу, Памятник поставили рядом с угловым добротным домом, «сталинским», где Сергей Владимирович прожил большую часть своей долгой — век без малого — жизни. Бронзовый, он удобно расположился на скамейке, в одной руке очки, в другой — трость. В нескольких метрах, на зеленом газоне — бронзовая девочка с букетиком бронзовых цветочков, подношением любимому поэту. «В доме восемь дробь один…» «Мы едем, едем, едем в далекие края…» Не найти человека, который не продолжил бы эти строки. Великана дядю Степу, как и задорную песенку про сча-

35


стье дружбы и радость дороги любили дети тридцатых годов, шестидесятых, восьмидесятых… И сегодня любят и поют. Памятник торжественно открыли к столетию Михалкова. Президент России держал речь. Говорил, что автор двух гимнов страны (разве не трех?) был преданным патриотом нашей великой родины. Его общественная деятельность и уникальное творчество — часть нашей истории и культуры. Он неизменно был на острие эпохи… Хвалили и скульптора Александра Рукавишникова: человек на скамейке — значительный, и в то же время «такой простой, доступный, что хочется присесть рядом, будто и не он создал гимны». И вся композиция — поэт и девочка — «хорошо вписалась» в тенистый скверик между домом, где жил Михалков, и театром киноактера, хорошо организовала пространство. Пространство — вещь… Нет, не так. Вспоминаю… Вот: Время больше пространства. Пространство — вещь. Время же, в сущности, мысль о вещи. Жизнь — форма времени… Неслучайно приходят строки из «Колыбельной Трескового мыса». Их автор рядом. Надо сделать всего несколько шагов под деревьями, пересечь «уголок», чтобы оказаться на Новинском бульваре, у памятника Иосифу Бродскому, свободному, вольному, вызывающе вольному человеку — такой он тут. Стоит, засунув руки в карманы, запрокинув голову. Смотрит… В небо? В даль? («На Американское посольство», — всласть поупражнялись остряки: посольство почти напротив.) Поэт отрешен от дневной суеты. Но люди, несущиеся мимо в автомобилях, не могут его не заметить, он задевает, как любой вызов: «Кто такой?» Бродский! Памятник созвучен его ироничной интонации. «Что в столице? Мягко стелют? Спать не жестко?» Кажется, «Письма Римскому другу (Из Марциала)» обращены к нам. «Как там в Ливии, мой Постум, — или где там? Неужели до сих пор

36


еще воюем?» Скульптура Георгия Франгуляна неожиданна. Мы видим человека в профиль и не видим в фас — это рельеф. А обратная, вогнутая сторона, слепок с рельефной, — как зеркальное отражение портрета. Но непривычность, неожиданность у меня не вызвали недоумения или протеста, попросту не задумываешься о поисках художника — настолько выразителен образ поэта. За главной фигурой, на большой, чуть возвышающейся над землей площадке из гранитных плит — две группы фигуртеней, совершенно плоских, без лиц. Мы все, как тени пролетаем по жизни, кому-то удается выделиться «пропечататься», остаться, — так, насколько помнится (читала), определил сам скульптор замысел композиции. Когда смотришь на памятник с разных точек зрения, кажется, что фигуры перемещаются, общаются друг с другом. Можно встать на площадку рядом с ними. Уже не кажется, что толпа безлика. В ней видишь тех молодых людей конца пятидесятых-шестидесятых годов, которые бегали на выступления Бродского, тех, что толпились в народном суде Дзержинского района Ленинграда в марте 1964 года, в его коридорах, на лестнице, под дверями зала заседаний. « — Сколько народу! Я не думала, что соберется столько народу! — удивилась вышедшая из дверей судья Савельева. — Не каждый день судят поэта! — крикнули из толпы — А нам всё равно — поэт или не поэт!» Судьба изгнанного из страны Иосифа Бродского, как и жизнь Сергея Михалкова, отмеченного высшими государственными наградами, тоже часть нашей истории, и его творчество — часть культуры, не только русской. Но один поэт всегда соответствовал «форме времени»: «Нас вырастил Сталин на верность народу, / На труд и на подвиги нас вдохновил». Умел себя переписывать, когда менялись лозунги: «Партия Ленина, сила народная,/ Нас к торжеству коммунизма ведет… В победе бессмертных идей коммунизма / Мы видим грядущее нашей страны…»

37


Другой не укладывался в предлагаемую форму, раздражая ее охранителей. — Стойте как следует! Не прислоняйтесь к стенам! Смотрите на суд! Отвечайте суду как следует! — это команды судьи Савельевой. — Чем вы занимаетесь? — Пишу стихи. Перевожу. Я полагаю…» Гражданин второсортной эпохи, гордо признаю я товаром второго сорта свои лучшие мысли и дням грядущим я дарю их как опыт борьбы с удушьем. Я сижу в темноте. И она не хуже в комнате, чем темнота снаружи. « — Лучше объясните, как расценить ваше участие в нашем великом поступательном движении к коммунизму?..» О Родине, так и не построившей коммунизм, через пять лет после изгнания: Там слышен крик совы, ей отвечает филин. Овацию листвы унять там вождь бессилен. Простую мысль, увы, пугает вид извилин. Там украшают флаг, обнявшись, серп и молот. Но в стенку гвоздь не вбит и огород не полот. Там, грубо говоря, великий план запорот. Суд смог сослать «тунеядца» Бродского, за то, что «систематически не выполняет обязанностей советского человека по производству материальных ценностей» и пишет стихи, которые «вредно влияют на молодежь», в «отдаленные местности для принудительного труда», но не в его силах было отменить поэта. Потому что сам гений не в силах себе изменить. Рассказывая о суде Соломону Волкову, взявшему на себя роль Гетевского Эккермана, издавшему «Диалоги с Иосифом Бродским», — поэт отметил, что комедия была «куда занят-

38


ней», чем в записях писательницы Фриды Вигдоровой, которые она отважно вела под окрики и угрозы судьи. — Самое смешное, что у меня за спиной сидели два лейтенанта, которые с интервалом в минуту, если не чаще, говорили мне — то один, то другой: «Бродский, сидите прилично!», «Бродский, сидите нормально!», «Бродский сидите как следует!»… Я очень хорошо помню: эта фамилия — «Бродский», после того, как я услышал ее бесчисленное количество раз — и от охраны, и от судьи, и от заседателя, и от адвоката, и от свидетелей — потеряла для меня всякое содержание. Это как в дзен-буддизме, знаете? Если ты повторяешь имя, оно исчезает. …За памятником под деревьями — скамейки. Они не пустуют, особенно в вечерний час. Много ли мест в мегаполисе, где можно полюбоваться закатом? А здесь провожаешь взглядом солнце почти до горизонта — так удачен строй домов на противоположной стороне бульвара: справа — «высотка» на Кудринской площади и глыба нового торгового центра, а как раз напротив памятника — одноэтажный старый домик, Дом-музей Шаляпина. За него и скатывается огненный шар. Перед его исчезновением успеваешь увидеть на фоне красного диска черный силуэт поэта — поразительная картина. Когда-то — «Время больше пространства…» — в такой вечерний час здесь звучал благовест, созывающий прихожан на вечерню. Звук шел с колокольни храма Рождества Христова, что в Кудрине. Он был приписан к Новинскому бульвару, но на бульвар выходили только красные кирпичные ворота. Если бы они сохранились, площадка-подиум памятника примкнула бы к ним вплотную. От ворот вела дорога вглубь тенистого двора к изящной церковке, возведенной по канонам XVII века: пятиглавье — пять нарядных главок на тонких шейках, шатровая колокольня. Больше двух веков храм вел своих прихожан по жизни — от купели к первой исповеди (какой ужас испытала девочка

39


Надя, что вот сейчас, при кресте, надо признаться в грехе: тайно съела нянькину ватрушку и свалила все на домового, — как стыдно, как некрасиво!), к облегчающим душу слезам раскаяния; вел к таинству венчания, крещения своих детей… Переживания, связанные с главными праздниками — Рождеством, Пасхой, — ожидание чуда поднимали человека над обыденностью, рождали много надежд… «Какая тихая ночь! Стою долго на палубе, вслушиваюсь в тишину, и все кажется мне, что несется с темных берегов церковный звон. Может быть, и правда звон… Я не знаю, далеки ли эти берега, только огоньки видны. — Да, благовест, — говорит кто-то рядом. — По воде хорошо слышно. — Да, — отвечает кто-то. — Сегодня ведь пасхальная ночь. Пасхальная ночь! Как мы все забыли время, не знаем, не понимаем своего положения ни во времени, ни в пространстве. Пасхальная ночь! Этот далекий благовест, по волнам морским дошедший до нас, такой торжественный, густой и тихий до таинственности, точно искал нас, затерянных в море и ночи, и нашел, и соединил с храмом, в огнях и пении, там, на земле, славящем Воскресение. Этот с детства знакомый торжественный гул святой ночи охватил души и увел далеко, мимо криков и крови, в простые, милые дни детства… Младшая моя сестра Лена… Она всегда была со мной рядом, мы вместе росли. Всегда у своего плеча видела я ее круглую розовую щеку и круглый серый глаз. <…> …Гудит пасхальный звон, теперь уже совсем ясный. Помню, в старом нашем доме, в полутемном зале, где хрустальные подвески люстр сами собой, тихо дрожа, звенели, стояли мы рядом, я и Лена, и смотрели в черное окно, слушали благовест. Нам немножко жутко оттого, что мы одни, и оттого еще, что сегодня так необычно и торжественно ночью гудят

40


колокола и что воскреснет Христос». Пасхальную ночь 1919 года Тэффи провела на корабле, битком набитом беженцами, — бежали от большевиков из Одессы в Новороссийск, до этого — из Киева в Одессу… Свой бег она начала в Москве. Думала, уезжает ненадолго — вернется через месяц. Не может же долго продержаться весь этот большевистский ужас: «разъяренные хари с направленным прямо в лицо фонарем», тупая идиотская злоба, ночной стук в дверь и стук прикладов о паркет, крик, плач, выстрелы, исчезновение людей и холод, голод… Она писала обо всем этом — с болью, злостью и смехом. В ту ночь на корабле «Шилка», еще не зная, что осенью сядет на другой корабль и простится с Родиной навсегда («…Веки видеть буду, как тихо-тихо уходит от меня моя земля»), Надежда Александровна вспоминала родной дом на Новинском бульваре. Я долго искала этот дом — дом Александра Владимировича Лохвицкого, действительного статского советника, известного юриста, петербургского профессора, принятого в присяжные поверенные в Москве. (Он быстро вошел в когорту знаменитых адвокатов, на чьи выступления в суде ходили, как в театр, и вся Москва повторяла его остроты.) Сначала у Лохвицких были съемные квартиры, что можно проследить по адресной книге: дом Семичева на Пречистенке, дом Перевощикова на Никитском бульваре, и наконец куплен большой дом — для большой семьи: пять дочерей и сын, будущий георгиевский кавалер, прославленный генерал Николай Александрович Лохвицкий, командовавший в первую мировую войну Русским экспедиционным корпусом во Франции. Появился новый адрес Лохвицкого: «Новинский б-р., с. д.», то есть собственный дом. Маловато для поиска. Но до нумерации домов Москва в ту пору еще не дошла. И все-таки по крепостным номерам домовладений, архивным документам, старым планам Арбатской части города, удалось определить место дома. Он стоял (увы, время прошедшее) прямо около исчезнувших церковных ворот, не там где Бродский, а по другую

41


их сторону. Последняя владелица У. М. Саруханова снесла его и построила в 1914 году трехэтажный доходный дом. Мы видим его сегодня: неоклассическая асимметричность, колонны барельефы… Значит, пасхальный гул, завораживающий маленьких девочек в темном зале со звенящими хрустальными подвесками люстр, это гул храма Рождества Христова, колокола которого навсегда замолкли в 1931 году — храм порушили. А на его месте по проекту братьев Весниных построили Дом каторги и ссылки, для Клуба и Музея Общества бывших политкаторжан. Надо заметить, хозяев конструктивистский вид дома, обращенного фасадом к Поварской, несколько обескуражил («Поди ж ты, строили дворец,/ А вышел колумбарий свайный», — откликнулась стенгазета «Три централа»). Но вскоре Общество ликвидировали, в «колумбарии», где сегодня дает спектакли Театр киноактера, разместили сначала кинотеатр, потом Дом кино… В зале Дома кино на печально известном собрании исключали из Союза писателей Бориса Пастернака. Будто продолжали править бал уничтожившие храм силы. …Маятник качнулся — Бог к нам вернулся. Действительно, вернулся? Сергея Владимировича отпевали в Храме Христа Спасителя, тоже когда-то взорванном и заново отстроенном. Теперь здесь отпевают бывших главных атеистов — бывших партийных руководителей, государственных и общественных деятелей. Все же были коммунистами, обязанными исповедовать атеизм. Выходит, простили Бога, присвоив Его священное право прощать? Уповаем на Бога в новом нашем гимне — гимне России. Авторов не меняем: музыка А. Александрова, слова С. Михалкова.

42


От южных морей до полярного края Раскинулись наши леса и поля. Одна ты на свете! Одна ты такая — Хранимая Богом родная земля! — Разве Бродский тут жил? — спрашивает сидящая на скамейке неподалеку от меня девушка у своего спутника. — Почему его здесь поставили? Мне так и хочется ей сказать: «Он сам сюда пришел». Конечно, конечно, — поклон «родителю» Георгию Франгуляну, скульптору с мировой известностью. В Москве, на Арбате, стоит его Булат Окуджава, в Брюсовом переулке — Арам Хачатурян, около Дома музыки — Дмитрий Шостакович… В Антверпене — памятник Петру I, в Брюсселе — Александру Сергеевичу Пушкину, в Иерусалиме — Альберту Эйнштейну… А в Венеции посреди залива — «Ладья Данте… Памятник Бродскому — дар скульптора Москве. Все, включая установку, он сделал на свои деньги. Семь лет работы, плюс еще два года, ушедших на «прописку» Бродского на облюбованном месте. Только благодаря невероятному упорству можно было пройти через бесконечные согласования и получить 36 необходимых печатей. Но, уверена, художника поддерживало еще и само его детище, будто сам Бродский вел его сюда и только сюда. Каждое место обладает особой энергетикой, которая влияет на происходящие здесь события, самочувствие и поведение людей. Многое можно измерить, но не все. Наверное, Франгулян не знал, что это место задолго до него отметил Пегас. Может, проносясь над домом Лохвицких, он ударил копытом по крыше. А может, дело вовсе не в мифическом крылатом коне, а в облаках, которые «кружились барашками» над Новинским бульваром и источали поэтическую энергию — поток ритмов, рифм. Пусть это заумь (а может, и не заумь?), но хочется так думать. Ведь все дети Лохвицких, которых, по словам Тэффи, «воспитывали по старинному — всех вместе и на один лад» и «ничего особенного» от них не ждали, писали стихи.

43


Марию — Мирру Лохвицкую на заре Серебряного века называли первой русской поэтессой, русской Сафо. Она дважды удостоена Пушкинской премии, самой престижной литературной награды России, и дважды удостоена Почетного отзыва Императорской Петербургской академии наук. Считается, что именно Лохвицкая «научила женщин говорить», проложила путь в поэзию Ахматовой и Цветаевой. Причастны к литературе и другие сестры. Варвара — литературное имя Мюргит, Елена — псевдоним Элио. И Надежда — Тэффи, чудесная, оригинальная, единственная, несравненная, совершенно необыкновенная, по оценкам братьев-писателей. Первая ее книга «Семь огней» — стихи. Их хвалил Николай Гумелев в изысканном, снобистском журнале «Аполлон», отмечал их «литературность в лучшем смысле». Но в том же 1910 году она сама затмила свои «Огни», выпустив сборник «Юмористические рассказы». Тэффи знала и читала вся Россия еще до выхода ее первых книг — она печаталась во многих влиятельных, популярных газетах и журналах с большими тиражами — в «Биржевых ведомостях», «Русском слове», в литературном приложении к «Ниве», в «Сатириконе»… Сегодня вступительные статьи к ее сборникам не обходятся без перечисления поклонников, почитателей. Негоже бесконечно повторяться, но соблазна не избежать — ряд получается интересный. Ее чтили и любили Николай II, Ленин, Распутин… дальше — весь русский мир, от действительных статских советников, генералов и генеральш до студентов, гимназистов, учеников аптекарей… Слава была оглушительная. И Тэффи, старалась снизить ее пафос никогда не изменявшей ей самоиронией. Расторопные кондитеры выпустили конфеты «Тэффи», и она отшучивается: «Объелась своей славой». По поводу читательской любви острит: многие дают имя Тэффи своим фоксам и левреткам… Протестовала, когда ее называли писательницей-юмористкой. Многие ее рассказы лиричны, глубоко психологичны, драматичны,

44


но все смешны. Уникальный дар, глаз видеть во всем, даже страшном, трагичном — смешное, при этом — без тени кощунства. Ее смех как самоспасение и спасение от пошлости, глупости, абсурда, боли. Так что Иосиф Бродский обрел в Москве пространство, обжитое талантливыми литераторами, петербурженками к тому же. В его судьбе и судьбе Надежды Александровны немало общего. Оба — изгнанники. С той лишь разницей, что он выдворен предписанием властей, она без предписания бежала от ужаса революции и гражданской войны, но все одно: они выдавлены Родиной, не оставлявшей им возможности жить и дышать. Все вышедшее, выходившее из-под их пера оказалось под запретом в советской жизни. Скрипи, мое перо, мой коготок, мой посох. Не подгоняй сих строк: забуксовав в отбросах, эпоха на колесах нас не догонит, босых. Ни она, ни он не вернулись на Родину, даже когда, казалось бы, появилась возможность. После войны, в 1946 году верховный совет СССР принял постановление о репатриации эмигрантов, и можно было сразу же, в посольстве, получить советский паспорт. Многие русские писатели в Париже на патриотической волне — война, переживания за свой народ, гордость за победу — поспешили это сделать. Другие размышляли — ехать- не ехать… Перед Тэффи даже вопроса такого не возникло. Не только из-за почтенного возраста (ей шел восьмой десяток) — она была чрезвычайно умна, это отмечали многие современники, и ей никогда не изменяла интуиция. Она словно предчувствовала «историческое» постановление партии «О журналах «Звезда» и «Ленинград», определявшее духовную жизнь всей страны. Его вызубривали перед экзаменами старшеклассники

45


и студенты (не одно поколение!), повторяя непотребные слова в адрес Михаила Зощенко, «пошляка и подонка», и Анны Ахматовой, «блудницы и монахини», «взбесившейся барыньки». Ее без конца испытывали на излом, дважды отправляли сына в Гулаг. А теперь еще и гражданская казнь, в назидание другим. «Вспоминается мне последнее время, проведенное в России, — рассказывала Надежда Александровна в интервью газете „Русская жизнь“, выходившей в Сан-Франциско, в ноябре 1946 года, вскоре после этого позорного документа. — Было это в Пятигорске. Въезжаю я в город и вижу через всю дорогу огромный плакат: „Добро пожаловать в первую советскую здравницу!“ Плакат держится на двух столбах, на которых качаются два повешенных. Вот теперь я и боюсь, что при въезде в СССР я увижу плакат с надписью: „Добро пожаловать, товарищ Тэффи“, а на столбах, его поддерживающих, будут висеть Зощенко и Анна Ахматова». В своей Нобелевской речи Бродский говорил, какую неловкость он испытывает, стоя на такой трибуне. Ощущение это усугубляется не столько мыслью о тех, кто стоял здесь до него, сколько памятью о тех, кого эта честь миновала. Осип Мандельштам, Марина Цветаева, Роберт Фрост, Анна Ахматова, Уинстон Оден — он назвал пятерых — тех, чье творчество и чьи судьбы ему дороги, хотя бы потому, что, не будь их, он «как человек и как писатель стоил бы немногого». «Быть лучше их на бумаге невозможно; невозможно быть лучше их и в жизни, и это именно их жизни, сколь бы трагичны и горьки они не были…» Время измывается над нами. Или мы — над временем? Маятник вправо — казним самых умных и талантливых, влево — милуем. Посмертно. А маятник снова идет вправо — изгоняем умных и талантливых, влево — возвращаем… Книги Тэффи снова с нами. И те, которыми зачитывалась вся дореволюционная Россия, и те, что вышли в годы изгнания — в Париже, Стокгольме, Белграде, Берлине, Нью-Йорке…

46


Они стали появляться на Родине почти через сорок лет после ее смерти, в самом конце восьмидесятых — начале девяностых годов. В это же время — уже не тайно — мы читали стихи Иосифа Бродского, его потрясающие эссе, чаще всего переведенные с английского на русский. Слава Богу, это случилось еще при его жизни… Он размышлял о подобном «прощении». Прелестно (его слово), что разрешают Стравинского, и Шагал с Баланчиным уже хорошие люди. Значит, империя в состоянии позволить себе определенную гибкость. В каком то смысле это не уступка, а признак самоуверенности, жизнеспособности империи. «И вместо того, чтобы радоваться по этому поводу, следовало бы, в общем, призадуматься…» Любоваться бы закатом, млеть от красоты и ни о чем не думать, но почему-то… Закат всегда печальный, — считала Тэффи. «Пышный бывает, роскошный <…> но всегда печальный, всегда торжественный. Смерть дня. Все, говорят, в природе мудро: и павлиний хвост работает на продолжение рода, и красота цветов прельщает пчел для опыления. На какую же мудрую пользу работает печальная красота заката? Зря природа потратилась». Солнце уже спряталось за дом Шаляпина. Пора уходить. Мне надо на Поварскую. По дороге остановилась около бронзовой девочки с бронзовыми цветочками. Мы едем, едем, едем…

47


Татьяна ПОЛИКАРПОВА

Когда бывает видно другое… Две девчонки, лет девяти, Нюрка и Танюрка, играли за околицей: ныряли в сугробы. Высокие надувы за длинными совхозными амбарами обрывались отвесными стенками с гребнями, закрученными не хуже, чем у морской прибрежной волны. А меж стеной амбара и снежным обрывом — узкая пустота, затишок. Будто метели и ветры, разогнавшись в чистом поле от самого леса, все ж боялись разбить лоб о бревенчатую плотную кладку старинного амбара, тормозили, а снег, что волокли с собой, тут и бросали. Так рос и плотно слёживался зимний откос, чтобы можно было в нем рыть длинные пещёры, а потом, зайдя со стороны поля, идти наугад, да ещё и задом наперёд, к амбарам. И вдруг ка-ак провалишься! Вот ужас-то! Вот счастье! Снег, рассыпчатый внизу, сухой: зима крепко настояна на морозе. Девчонки прыгали и визжали так, что в ушах звенело. Они уже походили на снеговиков со своими круглыми белыми головами. Пуховые платки на них забиты, затёрты снегом: и не узнать, какого они цвета. Да и пальтишки, чулки, валенки, варежки тоже будто заштукатурены, снежной корой покрылись. У девчат одни лица алеют да блестят глаза… Уж и стемнело давно, хоть было еще не поздно, а девчонкам 48


нипочем. Каникулы начались! Послезавтра Новый год. Танюркина мама говорит — особенный. Он новое десятилетие начинает, пятый десяток разменивает: начнётся 1941. Ну вот, разбили они все пещёры свои, и Танюрка новое придумала: — Нюрк! Давай теперь снизу головой пробиваться, из пещёры наверх! — Давай! Только вот новые же надо рыть… Но Нюрки была человек практичный, смекалистый, тут же догадалась, как быстрей: — Давай не строить, а прямо так, как червяки? — Урра! Давай, кто вперед вылезет! И девчонки ринулись на снежную стену, ближе подступив к тому углу амбара, мимо которого шла дорога в совхоз от поля и леса. Как два крота, они гребли руками, отталкивались ногами. Захлебываясь чистейшей, пресной на вкус снежной пылью, таранили, темячком вперед, будто рождались заново. Запыхавшиеся, они вынырнули одновременно и хохотали, глядя друг на друга, ещё по пояс утопая в синеватых сумеречных снегах. И вдруг разом замолкли: перед ними возник человек. Они увидели его, когда он уже был рядом. Вплотную. Над ними… Это был чужой человек: своих они всех знали. Да если б кого и не знали: здесь так не ходят. Человек был во всем белом, ну, может, светлом. Полушубок нагольный некрашеный, — это еще бы и ладно, бывает. Но белые штаны! Холщёвые, что ли? Или просто кальсоны? И онучи, и лапти залеплены снегом не хуже, чем сами девчонки: видно, шёл издалека. А на голове, на черных кудрях, над черной, заиндевелой бородой, притеняя блеск необычайных ярких глаз — шляпа! Такая белая, грубого войлока, шляпа конусом, какие носят здесь разве что старые татарские бабаи. Они оторопело смотрели друг на друга: девчонки — снизу вверх, и от этого чужак казался им огромным плечистым великаном; а он — сверху вниз на маленьких угрязших в снегу круглоголовых. Он первый понял. Покачал головой, усмехнулся:

49


— Ай-да девчонки… Не признал сначала… Думаю, что за куропатки… Вроде, крупноваты… Эк, вывалялись… Вот вам мамка-то задаст… И вдруг весело приказал: — А ну-ка… Сбегайте домой, принесите мне чего поесть. Да живо! Мне ждать недосуг… Девчатам не надо было повторять. Рывком выскочили из снежных нор, что есть духу понеслись к дому… Еще бы! Только он заговорил, только зарокотал его густой голос, они поняли, КTO перед ними: Степан Разин! Осенью привозили в совхоз это кино, про Стеньку. Танюрка потом замучила Нюрку, вызывая ее на бой: сражались на «саблях» — палками фехтовали, как в том кино. Танюрка тогда и мать свою замучила: почему она ее девочкой родила. И требовала себе за то хоть брюки. «Хорошо, — говорила мать, — что твои братья маленькие, а то б раздела». А отцовы были ей слишком уж велики. Как же хотелось Танюрке быть Степаном Разиным! Или хоть его товарищем… Она долго играла в Стеньку. Больше одна, чем с Нюркой. Та соглашалась лишь сражаться. Даже персидской княжной не хотела побыть. Так что вместо персиянки Танюрка бросала в воду простую корягу… Или садилась она на пригорке, откуда хорошо-далеко видно совхоз со всеми его полями и лесами. Подбоченившись левой рукой, ставила правый локоть на поднятое правое колено, подпирала ладонью подбородок: Стенька думает о народе… И вот он возник наяву… Он самый! Это и Нюрка признала, сама Нюрка, которая мало верит в волшебства. Девчонки мчались к дому, еле дыша, молча… «Надо быстрей, быстрей», — думала Танюрка, от какой-то непонятной дрожи внутри себя не видя, как следует, что где лежит на кухне… «Ой, вдруг он уйдет…» На сковороде под тарелкой она нашла четыре блина, выковыряла остатки масла из банки, высыпала из сахарницы наколотые мелко кусочки сахара… Схватила краюху — все, что

50


было — хлеба… Нюрка ждала ее у ворот с полбуханкой хлеба, подскакивала на месте от нетерпения… Но Стенька ждал их. Сидел на корточках, привалившись спиной к амбару, скрытый снежным надувом от дороги и домов поселка. Он от них угощение принял, усмехаясь в бороду. Завернул масло в блины, а блины в тряпицу — и в карман, сахар — в другой, хлеб — за пазуху. — Ну, вот, пожую дорогой, вас помяну… И все-то усмехается, поглядывая на девчонок разинским горячим оком… Понял, наверное, что его признали, и оттого обомлели… — Вот и Рождество уведу от вас, девчонки, а?! И зашагал, кивнув им слегка, свысока… Они не посмели даже побежать за ним, проводить… Только смотрели вслед, пока его светлую фигуру не растворила в себе тьма… Нюрка и Танюрка повернулись друг к другу: — Это что — правда? — шепотом спросила Танюрка будто смерзшимися губами. — Так может быть? — Рождество идет, — тоже еле слышно ответила Нюрка. — В рождество всё может быть… Бабушка так говорит: «Время ломается…» Через это видать бывает другое. — A-а… — выдохнула Танюрка, во все глаза глядя на неволшебную Нюрку, понимая, что сейчас Нюрка выговорила волшебное — тайну… …И вокруг было волшебно: лиловели снега… Глубокие, они прятали, укрывали низенькие избы, а кроткий красноватый свет из окон, словно в благодарность снегу, розоватил ближние к избам сугробы. Небо же было высоким… Бескрайним. Звезды, которые знают всё, смотрели с той высоты будто и не на землю, а куда-то вверх, выше своей высоты, потому и казались такими маленькими и туманными. Им не хотелось глядеть вниз: они-то знали, `что принесёт тихой этой земле

51


наступающий год. Теперь-то и мы знаем… …Тот далёкий вечер и встреча Нюрки и Танюрки со Стенькой, унесшим всё, что было в их домах съестного, вспомнился им нынче, потому что пора: как раз полстолетия минет с уходящим теперь тысяча девятьсот девяносто первым годом. Должно время переломиться. Пора… 1991.

Сон о «девятом дне» Фрагмент из неопубликованной повести «Сны о жизни»

Самый тяжкий сон об одиночестве, без всяких примесей иных смыслов, ? его можно назвать притчей об одиночестве, — случился в городе Москве, в первые месяцы моей там жизни. 1969 год — это и год распада моей семьи, и первый год службы в журнале «Работница». Видимо, так отлились первые впечатления от большого города: его бетонного жёсткого тела, его бесконечных асфальтовых перспектив, его ошеломляющего многолюдия… Всё это я наблюдала из окна двенадцатиэтажного дома издательства «Правда», населенного многочисленными редакциями журналов и газет, «Работница» — на десятом. Дом своим фасадом смотрит на площадь Савёловского вокзала и на могучую плавную арку гигантской эстакады, соединяющей Бутырскую улицу с Новослободской. Она проносит по своей серой бетонной спине тысячи больших и малых безостановочных машин. Вечное движение — вот оно ? перед твоими глазами день за днём, час за часом. Где тут быть человеку… Вид за окном, у которого стоял мой рабочий стол, и стал местом действия в том сновидении. Я всё ещё сижу на работе, хотя уже давно ночь. Ночь перед 52


утром: светает, сереет наше огромное панорамое окно. Чего я так задержалась здесь, не знаю. Чего-то дописывала, что ли. Теперь, думаю, мне придётся брать такси: общественный транспорт двинется не раньше, чем через три часа. Вышла и — замерла: стояла такая тишина, какой просто не может быть в большом городе. Тишина и пустота. И всё вокруг монотонно серое: небо, асфальт, дома… Страна без цвета и теней. Медленно двинулась я к эстакаде, но почему-то не свернула под неё, чтобы идти к вокзальной площади, где обычно можно взять такси, а пошла к лестнице, ведущей на эстакаду. А там побрела вверх, в сторону Новослободской улицы, но не по пешеходной полоске, а по самой середине бетонной громады. Здесь не ступала нога дневного человека: это дорога для железных машин. А я вот иду тут, как хочу. А куда хочу — не знаю и не ведаю. Иду себе. Передо мной широченная полоса бетона вздымается к небу, гораздо круче, кажется мне, чем это видишь из окна десятого этажа. Сейчас я вижу только этот взлёт, упирающийся в небо. За чертой, где смыкались серая земная полоса и серое небо, казалось, уже ничего нет. Запределье… Медленно продолжала я идти вверх, размышляя, что же я сейчас увижу там, за горизонтом, за его совсем близкой чертой. Как вдруг оттуда обрушился на меня нарастающий звук стремительно мчащейся машины и тут же визг тормозов и мучительный предсмертный собачий вопль. «Сбили…» болезненно сжалось сердце. И я бегом, забыв о запределье, об ином мире, помчалась туда: может, ещё можно помочь собачке. Выскочив на верхнюю точку склона, увидела, что опоздала: высокий старый человек, как и всё вокруг, серый: одежда, длинная борода, шляпа, уже склонился к сбитой собаке. Никакой машины не было рядом. Куда она делась?!… Старик с трудом поднимал большую светло-серую овчарку, приговаривая негромко: «Милая ты моя… Бедная моя… Как же это ты…» Вот он поднял её: голова и передние лапы свесились с плеча на его спину, кончик хвоста виднелся где-то ниже его колен,

53


и понёс. Видно было, что собака неживая. Я уже хотела повернуть назад, но старик снова заговорил. Отчётливо слышу: «Ну, ничего, ничего, пёсик. Будем теперь с тобой. Вместе будем… Плохо одному-то… Сегодня девятый день, как помер, а ведь никто не заглянул…» Похолодела, услышав это. Запнулась, было. В недвижной тишине утра я отчётливо слышала каждое слово. Ошибки быть не могло: он так сказал. И я пошла за ними. Мне стало совершенно необходимо увидеть, куда они пойдут, где живёт (живёт?!) этот умерший старик. Вдруг я узнаю, может ли быть жизнь после смерти… Я не задумывалась, что, возможно, мне придётся идти за ними на край света… Оказалось, нет, не на край. Мы пересекли улицу Новослободскую и, немного не дойдя до Вадковского переулка, вошли под проездную арку двора. Справа в стене под аркой оказалась дверь. Старик толкнул её ногой: отворилась. Вошёл. Я, чуть переждав, за ним. Сердце колотилось так, что можно было со стороны услышать. Тёмный и длинный коридор. Ага… Идём по нему дальше. Ещё дверь. И ещё один пинок. Осветился вход в помещение. Вот удача: старик не прикрыл за собой дверь. Я, прижавшись к стене, смотрю туда. Вижу комнату: длинная и узкая, как часть коридора. У дальней стены то ли кровать, то ли просто лежанка. На ней кучей тряпьё. И не понять, лежит ли кто или что под тряпьём. Может, даже там лежало тело того, за кем я сейчас пришла сюда… Тогда, значит, старик просто душа? А если на ложе пусто, тогда — что это? Да: я ведь слышу его слова. Он размышляет. Он чувствует, и даже острее, чем живой! И потом, он с трудом поднимал собаку себе на плечо! Значит, не дух?… Вряд ли духи чувствуют земную тяжесть… А старик, уже склонившись над лежанкой, придерживая собаку обеими руками, медленно осторожно опускал её на постель, приговаривая ласково: «Ну, и вот… Ну, и вот… Никогда не было у меня собачки. Теперь есть. Теперь мы с тобой не одни на свете.

54


Ты у меня, я у тебя… Вот сейчас дверь запрём…» Он с трудом разогнул спину, переступил ногами, собираясь развернуться, чтоб идти к двери… Я не стала дожидаться, когда он завершит свой манёвр, опрометью кинулась по коридору к выходной двери и вон из-под арки… Ужас меня пронзил от мысли, что вот сейчас я увижу его лицо… Казалось, это было бы непереносимо. И проснулась. Дома на своём диване. Сердце колотилось. И было стыдно: убежала! Постепенно очнувшись, поняла, что нет у человека возможности узнать так просто главную тайну жизни — есть ли она после смерти. Оставалось осознать другое: мне показали, что это такое ? полное абсолютное одиночество человека среди живых людей. Выходило по моему сну: он и мёртвый рад другу, пусть и мёртвому. Это меня ждёт?

Как кричат птицы в начале мая В подмосковном местечке Малеевка, где когда-то располагался Дом творчества Союза писателей, оказалась я в самом конце апреля 1981 года. Было ещё сыро, прохладно, почки на деревьях только-только проклёвывались, у кого раньше, у кого позже, но птицы уже заливались на все голоса. Нигде никогда не слышала я таких хоров, таких солистов, дуэтов и трио, и я не знаю, каких ещё ансамблей поющих, свистящих, кричащих на все голоса. Наверное, потому, что домов на территории «писательского творчества» было немного, стояли они не кучно, все в деревьях, птиц некому было тревожить. Как же им было свободно и хорошо!

55


Окрестности здесь — замечательные: леса лиственные, светлые. И особо светлые в эту пору потому, что листья, как им следует, пока не развернулись. Зато земля под пологом ещё прозрачных крон уже вся зазеленела и даже зацвела. И тут я впервые после детства попала в мир тех вёсен, когда мне шёл восьмой год… девятый… и так далее — до 14 лет, пока я жила с родителями в деревне и ещё не отправилась учиться в большой город. С тех пор апрельских и майских вёсен я уже в лесах не заставала. И не могла любоваться нежнейшими полями первоцветов, этих редких подснежников с их белоснежными пятилепестковыми венчиками, с желтыми гнёздами тычинок посередине, с резными зелёными листьями на высоких округлых стеблях. И тут, в Малеевке, увидела их впервые после детства… Подснежники незаметно отцветали, гаснул белый цвет под кронами, уже развернувшими свою листву, и в лесу темнело. Низенькие «медуницы» и лиловатые на высоких гранёных ножках «петушки» — так по местному названию — зацветали позднее, уже плотнее покрывая лесную почву. Малеевские леса вернули моей памяти светлую от белых цветов весну. А позднее я встретила здесь и других старых знакомых из тех же сказочных детских времён… Сначала я почувствовала запах и даже не поверила себе, что это тот самый, и что я его не забыла… Пошла на запах, и на краю пологого и длинного оврага увидела этот низкий кустик. Его упругие, крытые коричневой блестящей корой ветки не сплошь, а там и сям, украшали ярко-малиновые, будто эмалевые, звёздочки цветков. Они-то и издавали сильный, издали чудесный, яркий и своеобычный, словно дорогой парфюм, аромат. А если приблизишь цветущую ветку к лицу, почувствуешь, как сквозь дивный аромат проступает явственный запах гниения. Словно некая угроза. Это растение называется «волчье лыко». И недаром: просто рукой ветку с этого кустика не оторвать, хоть и кажется она хрупкой, на вид даже суховатой. Так и аромат его красивых цветов несёт и обольщение, и угрозу.

56


Ещё позднее встретила — и в изобилии — цветущие кусты бересклета. Его странные висячие цветки похожи на изящные серьги. Главная драгоценность — фантастический «глазок»: такой белый — да, белый, будто глазной белок, — с лиловым «зрачком», прикрытый мясистым малиновым «веком», а сверху этот глазок прикрывают, не прикасаясь к нему, две ярко — оранжевых ладошки-чешуйки. Вся конструкция из двух — трёх «глазков» подвешена на длинных нитях, идущих из одной почки на ветке. Встретить все эти создания, знакомые только по детству, в пору, когда у меня самой уже внуки, было чудом и счастьем… А вот птиц, поющих и свиристящих, звенящих и тренькающих, как колокольчики, я по своим детским лесам не помнила. Наверное потому, что по утрам крепко спала… И потому, наверное, что наш дом стоял в посёлке, а лес был достаточно далеко, не ближе полутора километров. А тут, в Малеевке, с берёзы прямо над моим балконом с самым первым светом раздавалось настойчиво: «Чьё-чьё-чьё? Да вы чьё-о-о?!» — повятски, с повышением тона к концу фразы. И с вариантами: «Чо-чо-чо? Да вы чо-о-о?!» А то ещё: «Чьи-чьи- чьи? Да вы чьи-и-и-и?!» И всё с таким несказанным возмущением… Иной же раз у этой вопрошающей птицы получалось просто «чи- чи-чи…», а между этим чиканьем она и трель могла запустить, и уж эту колоратуру никакими нашими буквами — звуками не передашь даже приблизительно. Но вторую постоянную певицу — она обитала на большой ели над аллеей, ведущей к столовой, мне удалось расшифровать. Казалось, я отчётливо слышу, как быстро она выговаривает: «Чёртпобе`ри! Чёртпобе`ри! Чёртпобе`ри!» Очень быстро, с ударением на последний слог, но мирно, не бранясь, а просто приговаривая. Какая-то птаха за моим окном могла вдруг лихо засвистать по-разбойничьи: «Фь`иу-вить!» А до того выпевала какую-то нежную трель: «Тюрлю-лю-лю-лю-лю! `Пиу! `Пиу! `Пиу!» И вдруг это: «Фь`иу! Вить!» — да резко так!

57


А на лесистом склоне горы над озером всё кто-то выпевал нежным голосом, обиженно вопрошая: «Выийдешь? Выйиде-еешь?» и тоже так долго тянет последний слог-вопрос… А голоса у всех нежные, чистого такого звука, как бы серебром о хрусталь. Или будто на тонкой упругой водяной струйке бьётся горошиной хрустальный шарик, и тонкий звон от этого…. У иных птиц, слышишь, — не в горлышке, а в клювике свист получается: видно, воздух свистит, проходя сквозь малую щелку клюва… Птицы гоняются друг за дружкой. Летают, суматошатся. Дрозды ворон пугают. Три маленьких дрозда, видишь порой, гонят большую ворону. Куда там! Большая, а удирает во все лопатки. А они над ней своими трещотками тарахтят! Оглушат с концом… Коченея на корточках, мгла Тёмный угол в саду родила.

58


Наталия ЯСНИЦКАЯ

Магистериум1 «Я потратил 40 лет на… поиски философского камня, именуемого истиной. Я советовался со всеми поклонниками античности, с Эпикуром и Августином, Платоном и Мальбраншем, но остался при своей бедности.» Вольтер

Я обхожусь без василисков и рептилий, И без яиц, снесённых старым петухом, — Обряды с жабами давно уж запретили. Наш философский камень называется Стихом,

* (Магистерий (магистериум) — философский камень (лат. lapis philosophorum), он же, ребис, эликсир философов, жизненный эликсир, красная тинктура, великий эликсир, «пятый элемент», — в описаниях средневековых алхимиков некий реактив, необходимый для успешного осуществления превращения (трансмутации) металлов в золото, а также для создания эликсира жизни. Рецепт получения философского камня описан в Свитках Рипли — настольной книге Ньютона в период его увлечения алхимией) 1

59


В котором есть свобода, и бессмертье, И даже то, чего мой разум не просил. Всё превращает в золото, поверьте, Поэзии волшебный эликсир!

Альфред хаусман стихотворение №32

From far, from eve and morning And you twelve winded sky The stuff of life to knit me Blew hither: here am I Now for a breath I tarry Nоr yet dispers apart — Take my hand quick and tell me What have you in your heart Speak now, аnd I will ans wear; Now shell I hope you say Ere to the winds twelve quarters I take my endless way. *** Из утреннего света — Закатного огня Двенадцать ветров неба Вдохнули жизнь в меня. Пока я не распался На пыль к исходу дня,

60


Дай руку и скажи мне, Что в сердце у тебя? Помочь тебе успею, А дальше как-нибудь С двенадцатью ветрами Продолжу вечный путь. перевод с английского

В небе росчерк тёмных молний В небе росчерк тёмных молний Запоздалых вольных птиц. Вечер с рощею помолвлен — Кружева сползли со спиц… Лицевою и изнанкой Стелет свой узор листва Древних замыслов и знаков В ритуалах волховства. Это летопись желаний, — Сок томится в деревах, Как предвестник тайных знаний, Что не выразить в словах. Каждый год под птичье пенье С обновлением колец В сине-звонкий день весенний Роща ходит под венец,

61


Чтобы в почву семенами Завершить священный круг. Роща в небо окунает Руки-ветви… ветви рук.1

Ночное шоу Коченея на корточках, мгла Тёмный угол в саду родила. Он мяукнул кошачьим ртом, Хрустнул веткою, и потом Стал расти, — посекундно смелея, Дотянулся до ближней аллеи. Поднимаясь всё выше и выше Тьма накрыла деревья и крыши, И раскинула звёздный шатёр. Вышел месяц паяц-визитёр, Сочиняя дрожащие тени Под стеблями неспящих растений. Сотни глаз, ушей и хвостов, Хохот сов, чей-то страх из кустов, В фиолетовом поле пророчеств Распустились цветы одиночеств… Чехарда вещих снов до рассвета, — Тридцать шесть комбинаций в сюжетах2

(отмечено в номинации Лонг-лист Тютчевского конкурса «Мыслящий тростник» — 2014) 2 Аристотель, Виктор Гюго, Иоганн Вольфганг Гёте, Карло Гоцци и Жорж Польти 1

62


Создаётся ночным Демиургом Под шедевры земным драматургам. У цикад неизменная роль До утра «соль-диез» — «ля-бемоль» На три четверти звонко тянуть, Не давая актёрам уснуть. В этом шоу из Света и Тьмы Персонажи и зрители — мы.

Танец Моим учителям

И… раз,

и… два,

и… три, и… раз…

Всю жизнь учусь держать баланс, Не опираясь о партнёра, — Постигну тайну эту скоро, И получу последний шанс С молитвою пройти по бритве, Дышать на «И», не сбившись с ритма,

считали, что вся драматургия и мировая литература держится на 36 сюжетах и их комбинациях. Многочисленные попытки дополнить этот список только подтвердили верность исходной классификации основных (или бродячих) сюжетов.

63


И ускоряться, не спеша, Живя не суетно, и слитно. Беру себе в учителя Деревья, реки, и пустыни, — Ведь жить я буду и тогда, Когда земля совсем остынет. Когда дорога станет уже, Партнёр уже не будет нужен. Баланс… Всегда держать баланс! Душа бессмертна — это шанс… Но как сейчас не сбиться с ритма Дыхания лесов, морей? Ключом какого алгоритма Учиться языку зверей, Полётам птиц с размахом крыльев, Подобным ангельским в раю? На веерах поднятой пыли Танцорами в моем краю В воронках солнечного света Я отрываюсь от земли, Как в книгах Древнего Завета Тех предков, что летать могли… Магический орнамент танца В геноме человечьих рас, Пока земное бьется сердце: И… раз, и… два, и… три, и… раз…

64


Чердак Из полутёмной подворотни Гулякам поздним для потех Дом раскрывает отвороты Промокших стен — Ночной Ковчег, Где каждой твари есть по паре, И одряхлевший пуховик, А у подъезда на бульваре Сидит, как памятник, старик. Я, замедляясь как слова, Чтоб не кружилась голова, От запятой до запятой Иду по лестнице крутой. На чердаке художник жил, — Он над холстами ворожил, И запах красок сохранил Картон с остатками белил. …Палитра, глиняный сосуд… Как жаль, что старый дом снесут! Последний луч в закате дня На стенах отразил меня, Но запылённое окно Так одиноко и темно Фрамугой машет на ветру, И… разбивается к утру. Я на чердак, как в прошлое, вхожу Во снах, затерянных на краешках карнизов, Как перья голубей среди эскизов, И в зеркало поблёкшее гляжу, Где амальгама дорисовывает мудро Сюжеты недописанных страниц — Там до сих пор июнь, и наше утро, И крылья белоснежных птиц…..

65


Снегурочки России Тепло у старого камина… На улице опять зима. А я предчувствием томима, — К весне растаю и сама! Ведь пролески на перелесках, Как отражение небес Через хрустальные подвески, В которые наряжен лес, До слёз и обмороков сини! И песни Леля в сердце жгут, Когда любви, как Чуда, ждут Снегурочки в моей России…

Стужа У меня замёрзший нос, От мороза стынут пальцы. С неба хрусткие хрустальцы Ветер вечером принёс. …Добежать домой скорее, Где меня уже встречает Кошка, спрыгнув с батареи. Отогревшись крепким чаем, Я забьюсь под одеяло, — Там тепло и безопасно. Только этого мне мало, Я домой спешу напрасно, Потому что в звонкой стуже 66


Непослушным и простуженным Ртом молю январь о том, Чтоб весна пришла потом… Натянув Луну на пяльцы, Серебристыми стежками Под негнущимися пальцами Разошью её стихами, Чтоб придать им скорость света. Пусть летят к другим Вселенным! И не жду на них ответа От существ таких же тленных. Так напугана зимою, Что хочу отправить в вечность Быстротечное, земное, Неизбежную конечность Человеческих событий С безграничностью открытий. Ведь когда настанет лето, Я забуду стужу эту — В суете и круговерти Людям дела нет до смерти…

По балкону дождь стучит… По балкону дождь стучит… Он, как музыка звучит, Повторяясь многократно Многокапельным стаккато многоливневой ночи… Золотые блещут руны! Водяные рвутся струны, Уступая гулкой страсти

67


Ненасытного ненастья сквозь басовые ключи! И промокшие дома, Словно книжные тома, Где на слипшихся страницах Трудно жить, но сладко спится, и легко сойти с ума… Если чувствам в стенах тесно, Летописец поднебесный Там, где сбой по ритму слышит, Партитуру перепишет, — всё о нас ему известно! Черты, резы, письмена — В книге Судеб имена… По прямой и по косой Пляшет с ветром дождь босой! Этой ночью, как всегда, Вездесущая вода Отмывает… Отмывает… Отмывает города, — Посох Божий не мельчит! По страницам дождь стучит…

68


Осенний букет Когда я осенний букет собираю, Мне все говорят, что осыплются листья. Они не осыплются. Я это знаю. Во время ненастья дождливо и мглисто Осыпаться могут лишь чёрные дни…

Точка бифуркации Придёт весна, и Город вновь Под ярким Солнцем станет Белым, И люди в этом Городе прозреют, И птицы принесут Благие вести, И рыбы серебром наполнят реки, И золото с небес сойдёт лучами, И розовый закат своей любовью Обнимет землю и избавит нас От зла и заблуждений. Весна придёт.

69


Алла ЗУБОВА

Девочка среди войны 1941-й год. Мне десять лет. 22-ое июня. Воскресенье. Утро солнечное, тихое. Я прыгаю по классикам, передвигая через чёрточки квадратов плоский камушек. Сейчас выйдет мама и мы пойдем в кондитерскую палатку покупать гостинцы для моих деревенских друзей. Родителям отпуск ещё не положен, и они решили не томить хилого ребёнка в пыльной Москве, а отправить в деревню на Тамбовщину к бабушке вместе с её знакомым односельчанином. Вышла мама в нарядном маркизетовом платье с плетёной сумкой, и мы направились в магазин. Меня переполняло счастье. Папа и мама весь день будут со мной, а вечером мы пойдём на вокзал, загудит паровоз, стукнут колёса и побегут за окном телеграфные столбы, а я буду смотреть на убегающие дома, деревья, леса и поля… Улица Домниковская — узкая, длинная — соединяет Садовое кольцо и Комсомольскую площадь, площадь трёх вокзалов. Обычно возле палаток и в магазинах толпятся шумные мешочники, сейчас везде малолюдно. Мы покупаем большие пакеты печений — прямоугольных, с рубчиками, которые называются «Комбайн», сливочные тянучки и кисленькие карамельки «лимончики». 70


Вдруг показывается колонна машин. На открытых грузовиках сидят солдаты с ружьями, со скатками через плечо. Лица строгие. Доехав до Садового кольца, часть машин поворачивает налево — к Курскому вокзалу, другие направо — к Белорусскому. Стоящие в очереди переговариваются: «Едут на учения». Дома — сборы в дорогу, наказы, наставления. И вдруг по радио: «В 12 часов будет передано важное сообщение». Пошли последние минуты моего счастливого детства. И грянуло: «Граждане и гражданки Советского Союза! Сегодня в 4 часа утра…» Война! Папа, собрав какие-то документы, не надев пиджака, в белой шелковой рубашке идет в военкомат. Мама, военнообязанная медсестра, понимая, что мы расстаемся надолго, начала быстро перекладывать мой чемодан, стараясь уложить в него теплые вещи: фуфайки, шапки, рейтузы. Как это ни странно на вокзале не было никакой сутолоки. Мой попутчик занёс вещи в вагон, остался при них, а мы с мамой ждали папу. Осталось минут пять до отправления. И вот я вижу: по перрону бежит мой папка — высокий, красивый, рукава шелковой рубашки трепещут на ветру и он похож на большую белую птицу. Схватив меня, крепко обнял, поцеловал. «Дочка, я ухожу на фронт. Запомни хорошо мой приказ. Ты уже взрослая. Ты тоже на войне. Учись хорошо. Помогай бабуле. Пиши мне чаще письма и жди меня». Паровоз засвистел. Все трое крепко прижались друг к другу. Стукнули колеса. Папа поставил меня на подножку вагона, обнял маму, и они долго махали руками вслед своему единственному дорогому дитятке, которого отнимала у них война. *** Моего двоюродного брата Лёньку Хорошева любила не только вся наша большая родня, но и деревня, в которой он жил, и вся округа. Был он веселой души человек, знал все песни и пел их высоким чистым голосом, неутомимый танцор и плясун, играл на всякой музыке — от гармони до деревянного

71


гребня. У кого какой праздник — он там самый желанный гость. Однажды увидел он в кино, как артист играет на губной гармошке и очень она ему понравилась. Только где ж в глухой деревне её раздобыть? Сговорились московские дядья и тетушки сделать Лёньке к 20-тилетию подарок. Собрали деньги. Папа мой съездил в музыкальный магазин и купил губную гармонику, которая лежала в бархатной коробочке на белой атласной подушечке. И этот подарок я везла Лёньке. Немногим более суток прошло с объявления войны, а как всё изменилось! Всегда тихая, малолюдная станция Инжавино кишела народом. Мы стояли возле вещей, оглядываясь по сторонам, но никого ни встречающих, ни просто знакомых не видим. Вдруг слышу звонкий голос брата: «Алька»! Он проталкивается сквозь толпу, грабастает меня в охапку. Я вырываюсь, бросаюсь к чемодану, достаю бархатную коробочку и протягиваю Лёньке: «Вот! От всей родни»! Он осторожно приподнимает крышку и ахает, бережно берёт гармонику, подносит к губам. Слышится нежный, серебряный звук, сливаясь в мелодию руслановской песни «Ах, Самара-городок». Лёньку громко позвали: «Хорошев! В строй! На посадку»! Брат, смеясь, махнул мне рукой: «До скорого! Все ребята говорят, с немчурой быстро управимся. К уборочной вернёмся»! Нет, не довелось ни Лёньке, ни его товарищам убирать хлеб с полей 41-го года. Все погибли, не доехав до передовой. Их состав попал под обстрел вражеской авиации всего-то через две недели после нашей встречи. Теперь, когда я слышу окуджавского «Лёньку Королёва», с горечью думаю, что эта песня именно о нём… «Не для Лёньки сырая земля». *** Из всего деревенского стада наша коровка Малинка была самая красивая. Каштановой масти с белой звёздочкой на лбу, белым нагрудником и белыми носочками над копытцами, рога небольшие, словно короной украшали её голову. Когда ранним

72


утром бабуля провожала её, я ещё спала, но вечером всегда встречала, держа в руке кусочек присоленного хлеба. Малинка останавливалась, лакомилась гостинцем и благодарно облизывало моё лицо тёплым шершавым языком. Я вела её в маленький хлевушок. Там уже стояло ведёрко с тёплым пойлом — остатками еды и разными очистками. Бабуля, усевшись на скамеечку, мыла Малинке вымечко и, насухо вытерев его, начинала дойку. Струйки молока звонко вжикали, а я гладила коровку по шелковой шее и рассказывала, как мы прожили день, какие появились новости. Наверное, у ребёнка, который живёт среди взрослых без сверстников, родительский инстинкт зарождается в общении с добрыми и ласковыми домашними животными, нашими младшими братьями. Я очень любила Малинку. И вдруг грянула беда, откуда её не ждали. Мы с бабулей работали на нижнем огороде. Носили воду из речки и поливали капусту. Видя, что я притомилась, бабуля подбадривала меня: «У зимы рот большой, да и Малинка обрадуется капустному листу». Закончив поливать, медленно пошли по тропинке к улице. И тут я увидела, что клубы пыли, вздыбленные прошедшим стадом, уже далеко, бросилась бежать. Малинки нигде не было. Заглянула в хлев. Там, низко опустив голову, стояла моя коровка. На спине у неё зияла глубокая рана, виднелась белая кость, по бокам текла кровь. Пришёл ветеринар, осмотрел вздрагивающую Малинку и сказал: — Кончилась твоя коровка, Кузьминична. На крестце кость никогда не срастётся. Зачахнет животина. Пока не поздно, сдавай её на мясо. Я уговорила бабулю оставить Малинку. В стадо её гонять перестали. Лечили, чем только могли. Коровка наша плохо ела, давала все меньше молока. Наконец, рано утром бабуля разбудила меня: «Алечка, иди попрощайся с Малинкой». Моя милая красавица стояла, низко опустив голову, рога были опутаны веревкой. Малинка всё понимала. Я крепко обняла ее за шею и зарыдала. Из глаз страдалицы градом кати-

73


лись крупные, как стеклянные бусы, слёзы. В фиолетовых глазах застыла невыразимая тоска. Бабуля потянула веревку. Коровка жалобно замычала и, нехотя переступая ногами в белых носочках, поплелась следом за ней. Я плакала навзрыд весь день. Бабуля пришла к вечеру. Тяжело села на лавку, положила на стол тряпочку, в ней, трубочкой скатанные, лежали деньги. Это было всё, что осталось от Малинки. Я уткнулась в старушечьи колени и ещё пуще зарыдала. Бабуля гладила меня по голове и тихо приговаривала: «Ничего, внученька, надо пережить и эту беду. Ведь господь не даёт креста выше наших сил. Как-нибудь выдюжим». Не знала бабуля, не ведала, что не успеет закрыться дверь за одним горем, как тут же обрушится на нас другое. Обессилев от слёз, я уснула зыбким тревожным сном. И вот снится мне, будто плыву я над омутом. Вдруг чья-то большая тяжелая рука ложится мне на голову и со всей силой опускает на дно. Не могу дышать. В страхе просыпаюсь, и… мне не хватает воздуха… Его нет совсем. Сейчас разорвётся грудь. Всё… Конец. Кидаюсь к бабуле с отчаянным криком: «Я умираю»! Так началась моя тяжёлая, непонятная болезнь, которая изнуряла меня по ночам: я задыхалась, сердце бешено колотилось, всё тело билось, как в лихорадке, леденели руки, ноги. Бабуля кропила меня святой водой, читала молитвы, поила отварами трав, но ничто не помогало. Засыпали к утру. Измождённые, днем мы были бессильными работниками. Огород зарастал бурьяном, нам грозила голодная зима. Отчаявшись самой справиться с горем, бабуля попросила почтальоншу отправить маме телеграмму, что я болею. Нашу почтарку недаром звали Зинка-Востроумка. Шагая в райцентр, она трезво оценив ситуацию военного времени и нашей семьи и отбила категорический текст: «Аля умирает. Срочно выезжай». Случилось чудо: у бойкой Зинки приняли, не заверенную никакой медициной, телеграмму, а маму отпустили с работы. Поезда уже ходили плохо, и она кое-как, кое на чем, почти без вещей к началу августа добралась до нас.

74


Болезнь моя продолжалась. В деревню стали приходить похоронки. От папы писем не было. *** Какой злодей погубил нашу Малинку? — мучились мы в догадках. Спросили всех соседей. Нет, никто ничего не видел. Пошли к пастуху деду Степану, который жил на краю деревни. Шли с тяжелым сердцем: ему первому принесли похоронку на сына. Дед сидел на лавке возле избы. Бабуля ему в пояс поклонилась: — Прими наше душевное сочувствие твоему горю, Степан Иваныч. Дед сокрушенно покачал головой: — Какой хороший, работящий был сын, а теперь вот остались четверо его сирот. Ума не приложу, как жить… И про твою беду знаю, Кузьминична. — Степан Иваныч, может ты кого видел? — Нет, от пыли дорожной и слёз ничего не приметил. Выбежал его внук Витюшка, мой ровесник, с дедом в подпасках всё лето ходит. Я к нему с расспросами. Витюшка задумался: — А чё? Тебя возле избы не было, Малинка постояла у калитки и пошла в проулок по меже. Да-а… А ей навстречу Митюня Самохин шкандыбал… Тяпка у него в руках была. — Он её тяпкой ударил? — Не знаю… Не видел… Теперь нам всё стало понятно. Митюня Самохин… Злобный мужичонка. Лодырь, горлопан, всем указчик. В детстве ему телегой переехало ногу. Стал он хромым, на весь мир обиженным человеком и лютым завистником. А что с него теперь возьмешь? Вина негодяя не доказана. Моё сердце разрывалось от такой несправедливости. На деньги, полученные за Малинку, бабуля хотела купить на базаре козу. Но моя болезнь отняла у неё последние силы. А когда приехала мама, деньги уже превратились в пустые бумажки.

75


Внезапность войны не ввела людей нашей деревни в ступор. Чего они только на своём веку не повидали! Жили ещё старики, помнившие японскую войну; было много тех, кто участвовал в империалистической; народ пережил гражданскую, страшный голод 1921-го года, антоновщину, жестоко глупое раскулачивание, безграмотную коллективизацию. Сразу же во всей округе с прилавков исчезли самое необходимое: соль, спички, мыло, свечи, керосин, продукты. Кто-то сообразил сделать припасы, но свалившиеся на нашу семью несчастья оттеснили скороспешные заботы, а когда очнулись, было уже поздно. Бабуля сокрушенно повторяла: «Яко наг, яко благ, яко нет ничего». *** Прибывали эвакуированные из Белоруссии, Смоленской, Брянской, Калужской областей. Их расселяли в избах, которые были посправнее, попросторнее, малолюднее. Напротив нас, через улицу, жила Федосья Ильинична Лобкова, маленькая, сухонькая, верткая старушка, все звали ее Фенечкой. Домик у хозяюшки крохотный, но всегда будто вчера побелен, славился он и чудо-печкой: топки она требовала мало, а тепла давала много. К ней-то и попросились на постой две молодые женщины, две сестры — Ляля и Лёля, по фамилии Лебедевы. Скоро соседи узнали их интересную историю. Девочки-погодки росли в профессорской семье, мать и отец преподавали в Смоленском инженерно-строительном институте. Сестры были очень дружны и вместе пошли учиться на инженеров. Однажды на студенческом вечере познакомились с двумя лётчиками, братьямиблизнецами Лебедевыми. Вскоре в один день сыграли две свадьбы. А тут — война. Братья получили назначение в боевую летную часть. Фронт стремительно приближался к Смоленску. Братья получили назначение в боевую летную часть. Ляля и Лёля решили эвакуироваться, но не в дальние края: все Лебедевы были уверены, что скоро фронт откатится на запад, и они вернутся домой. Зима в 41-м году настала очень рано. Уже в ноябре вовсю

76


бушевали метели, трещали морозы. У меня не было никакой теплой одежды. Разворошив сундуки, мама умудрилась на руках сшить какое-то подобие пальтишка и стёганные матерчатые сапожки. Сверху я надевала старый дедушкин шубный пиджак, влезала в его же валенки 45-го размера, укрывалась вязаным платком и становилась похожей на забавное пугало, которое медленно двигалось на негнущихся ногах. До школы путь неблизкий, из дому приходилось выходить рано. Горячего морковного чая с картофельной оладьей хватало ненадолго. Но чтобы кто-то брал с собой в тряпочке кусок хлеба или сухарь, перекусить на переменке, такого и в помине не было. Из школы изо всех сил торопилась домой, успеть застать теплые щи. Вот двигаю ногами в огромных валенках, как в снегоступах, а сама во все глаза гляжу на дорогу. Не обронил ли кто кусочек хлеба? О! Вон впереди явно горбушка, облепленная снегом. Спешу, пыхчу, наклоняюсь, беру в руки… Лошадиный котях! И дальше всё то же. Теперь-то уж точно знаю, что котях, но голод искушает: а вдруг! Дома меня ждут. Бабуля ставит чугунок с варевом, кладёт в миску тёплую картошку. Пусть всё несолёное, пусть без масла, а всё равно вкуснота. Уроки делаю при коптилке. Тетрадкой служит толстая книга «Речи Плеханова» (на собраниях сочинений Ленина и Сталина писать не разрешалось). Чернила сотворялись из сажи. Закончив с уроками, коптилку сразу же гасила — даже такую «электроэнергию» приходилось экономить. Укладывались по своим лежанкам, но не спали, слушали, как бабуля рассказывала про старые времена. А рассказывать она была большая мастерица. То до смеху доведёт, то до слёз. Под её голос я засыпала… И спала крепко до самого утра, давая спать и маме, и бабуле. А моя тяжелая болезнь? Она потихоньку отступала. Помог случай. Однажды бабуля вспомнила, что жил когда-то в КарайСалтыках (деревня от нас в двенадцати верстах) знаменитый земский врач Дамир, человек дара божьего. К нему даже

77


из Тамбова приезжали. Хворобу любую, как рукой, снимал. Он был и терапевт, и хирург, и владел необыкновенной силой внушения. Стала мама у всех про него расспрашивать. Кто говорил, что и не слыхал о таком, а кто — будто он уж давно умер. Вдруг на базаре, услыхав такой разговор, проходившая мимо женщина удивилась: «Почему это он умер? Живёт при нашей больнице, только уж очень старенький». На другой же день отправились мы с мамой в Карай-Салтыки, разыскали необыкновенного доктора. Он поставил меня перед собой, деревянной трубочкой послушал сердце, спину, постукал по локтям и коленкам. Внимательно вгляделся в глаза, своими цыплячьими сухими пальчиками погладил меня по голове и сказал: «Дитятко дорогое, нет в тебе никакой болезни». Представляю, какие удивленные были у меня глаза. «Да, да! Ты здоровая девочка. Только тебя запугал страх смерти. А ты его не бойся. Смотри вокруг себя и примечай всё хорошее, всё красивое, а на плохое не обращай внимания. Лекарства я тебе никакого не пропишу. Лечить ты будешь себя сама. Как только почувствуешь, что страх тебя душить начинает, сразу найди себе интересное занятие, он и уйдёт. Но строгонастрого на всю жизнь запомни одно: тебе никогда нельзя ни сильно радоваться, ни сильно горевать. Ну, иди с Богом»! Так я стала учиться быть здоровой. *** 23 ноября. Мой день рождения. Мама ещё затемно разбудила меня, поздравила, вручила подарки от себя и от бабули: блокнот из настоящей белой бумаги, карандаш, два кусочка сахара, пестренькие шерстяные варежки и носочки. Я чувствовала себя принцессой на большом празднике, хотя внешне всё было обычно: понедельник, дорога в школу и домой в дедовых валенках по сугробам. Однако моё королевское высочество было встречено столом, накрытым расшитой скатертью, горницу освещала керосиновая лампа, на торжественный обед подана пшённая каша. Перебирая подарки, вкушая угощение,

78


сидя рядом с дорогими мне людьми, я понимала: что вот это и есть счастье. Ночью долго не могла уснуть, переживая вновь события этого дня, горько сожалея, что папа не видит, какая я стала большая. С мыслями о папе задремала и сквозь зыбкий сон увидела себя в нашем московском дворе возле забора, который отгораживал соседний двор. Несколько досок в заборе сломаны и сквозь широкий пролом видно низкое строение с большим окном, забранным тяжёлой решеткой. Я осторожно подхожу к окну и вижу: там, за решеткой, сидит папа в нательной солдатской рубашке, сложив на коленях руки. Лицо его очень красивое, но грустное и, как мел, белое. Забор мешает мне близко подойти к нему, тогда я протягиваю руку и зову его домой. Папа слабым голосом отвечает: «Нет, дочка, я сейчас не могу выйти отсюда, не моя воля». Спрашиваю: «Папа, когда же ты придешь»? Отвечает: «Приду, когда ты пойдешь в школу». На этих папиных словах я очнулась. И не пойму, что это было, ведь я будто въявь разговаривала с папой. Тихонько разбудив маму и бабулю, рассказала им, как я видела папу. Проговорили до утра, решив, что через вещий сон даёт знак, что он в плену, но вернётся. Только когда? Это оставалось тайной. Теперь, нарушая хронологию событий, переношусь в 1945й год. Москва. 15 сентября. Воскресенье. Мы с мамой в нашей маленькой комнате на Домниковской. Я читаю вслух гоголевские «Вечера на хуторе близ Диканьки», мама вяжет на спицах платок-паутинку. Раздаётся стук в дверь. На наш голос дверь открывается, и входит папа. На нём просторная куртка, поношенная шляпа, за спиной котомка. Немая сцена оцепенения длится недолго. Я с криком, мама со слезами бросаемся к папе и, крепко обнявшись, все вместе плачем навзрыд. Уже после, немного придя в себя, папа рассказал, какое невероятное явление спасло его от гибели. В плену, в концлагере, он был членом подпольного комитета, работа которого состояла в том, чтобы помочь людям выжить в тех тяжелейших условиях, не уронить честь советского человека. 22 ноября 41-

79


го года кто-то донес на него, что он вёл антинемецкую пропаганду, говорил, будто Москву не сдали. На другой день утром его поставили перед строем, громко объявили: этот русский — агитатор против немецкой армии и заслуживает наказания. К нему подошли два охранника и стали зверски избивать, пока не решили, что пленному капут. Безжизненное тело оттащили в конец лагерного двора и сбросили в ров, присыпав землёй. Там он пролежал до ночи и вдруг услышал мой голос: «Папа, папа, где ты? Пойдем домой. У меня сегодня день рождения». То ли в бреду, то ли в зыбком сознании он прохрипел, что не может, нет у него сил. Но мой голос настойчиво звал: «Пойдем, пойдем! Я помогу тебе! Давай руку»! Собрав все силы, папа выкарабкался из рва, прополз несколько метров и потерял сознание. Утром, когда колонна пленных подходила к лагерным воротам, кто-то увидел лежащего человека. Догадались. Подошли. Признали. «С возвращением тебя, Василий Иванович». И отнесли в барак. До конца войны папу переводили из одного концлагеря в другой, пока не оказался он в Западной Германии. Здесь его освободили американцы. Долог и труден был путь домой. Проверки, комиссии, допросы… Очные ставки… Вот и опоздал он в свою семью к Дню Победы, а пришел только к началу учебного года, когда я пошла в восьмой класс. *** Зима 41-го — 42-го года была не только лютая, но и вьюжная. За ночь избы заметало до крыш. Встав рано утром, мама брала лопату и, слава богу, что дверь открывалась в сенцы, начинала прорывать тоннель к улице. Выбравшись на дорогу, смотрела, где вьётся дымок. Увидев его, с железной баночкой, по пояс в снегу, добиралась за угольками. Потом такое же путешествие совершалось к колодцу, из которого надо было исхитриться достать ведро воды и донести его до избы. Наша Коноплянка — село большое, да не где-нибудь в тьмутаракани, куда ворон костей не заносит, а в пяти километрах

80


от райцентра, в десяти — от железной дороги, но люди жили там, как наши предки в ХVII-м веке — ни электричества, ни телефона, ни радио, ни медпункта, ни почты, ни бани, ни избы-читальни. Была церковь, и ту сломали. Вечерами собирались соседи в теплой Фенечкиной избенке. Ляля и Лёля заботливо рассаживали гостей по сундукам и лавкам. Как эвакуированным, им выдавали керосин. Висевшая под потолком десятилинейная лампа ярко освещала горницу. Почтальонша Зина приносила им «Правду», самые главные новости из которой зачитывались громким голосом и с выражением. Потом переходили к обсуждению сельских событий. Однажды в начале декабря на второй странице газеты мы увидели большой снимок совсем юной девушки, лежащей раздетой на снегу. Её сняли с виселицы. Голова с коротко остриженными тёмными волосами откинута назад. Прекрасное, спокойное лицо. Над статьей крупный заголовок — «Таня». В ней военный корреспондент Лидов рассказывал о том, как в селе Петрищево под Москвой немцы схватили юную партизанку, зверски, огнём и штыком пытали её, в одной рубашке, босую, выводили на сорокоградусный мороз. Но девушка стойко держалась на допросах, не выдав своих товарищей. Утром согнали жителей села смотреть её казнь. Партизанка бесстрашно взошла на помост. Она обратилась к народу с призывом уничтожать врагов, верить в победу, которая скоро придет. В ту ночь я не могла уснуть. Меня переполняло горячее желание выразить потрясшую всё моё существо силу мужества и трагичную красоту человеческого подвига. Я искала особенные слова. Как-то сами собой они стали складываться в стихи. От сильного волнения начался приступ удушья, сердце бешено колотилось. Никогда не забуду того момента, когда я грозным шёпотом приказала болезни отступить, уйти совсем, ведь сейчас я была рядом с Таней и шла вместе с ней её крестным путем. Моё дыхание успокоилось и я продолжала выстраивать строчки:

81


Глухая ночь. Деревня спит Тяжелым сном порабощенья. В засаде девушка стоит, Ждет роковой минуты мщенья За разоренную страну, За гибель мирного народа Она готова жизнь отдать Лишь бы скорей пришла свобода. Через некоторое время «Правда» напечатала целую полосу о подвиге партизанки. В статье «Кто была Таня»? рассказывалось о московской школьнице Зое Космодемьянской, о том, как она училась, каким была честным, бескомпромиссным человеком, как любила русскую литературу. Уже в 18 лет она была личностью. Статью читали во всех классах на уроках. Я выучила её почти наизусть. Зоя стала моей героиней, которой я старалась подражать во всём. И писала о ней поэму. *** Наше село находится на южной границе Тамбовской области. Вдоль чистой и быстрой реки Вороны растут густые леса — последняя зеленая полоса. Дальше на много-много верст расстилается необъятная степь, которая переходит в Саратовскую область. Спокон века степняки жили справно: земли у них немеряные — бери, сколько можешь обработать; держали много разной скотины. Однако было плохо с одеждой — нигде не купишь. Поэтому жители окрестных сёл во все трудные времена ходили в степь обменивать носильные вещи на продукты. Как-то, сидя вечером у Фенечки, пожаловались маме сестры Ляля и Лёля, что приближается Новый год, а встретить его нечем. Рассказала мама, что в селе Красное Колено живет её родная тетя Ганя, добрая и гостеприимная. Одна беда — дорога дальняя, верст 30, но, как линейка, прямая. Если выйти затемно, к вечеру можно добраться до места. И сёстры решились отправиться в путешествие. Перетряхнули все свои наряды,

82


уложили в санки — пошли. Ко всеобщему удивлению их поход оказался удачным. К Новому году были сестры Лебедевы и с блинами, и с салом, и с куриной лапшой. Но запасы скоро кончились. Приближался другой большой праздник — День Красной Армии, уж его-то жены военных летчиков не могли не отметить. Снова стали собираться в степь. Всё складывалось, как нельзя лучше: дни прибавлялись, даже солнце проглядывало, снег уплотнился. Вдруг, перед самым выходом у Лёли началась ангина с высокой температурой. Сестра категорически заявила, что пойдет одна. Чего ей бояться? Как ни уговаривали Лялю отложить путешествие, она всётаки пошла. Её ждали на третий день. Ляля не вернулась. Поиски ничего не дали. Она пропала среди пути, не дойдя до степного села. Сбилась ли с дороги? Напали ли на неё волки? Встретился ли злой человек? Всё осталось тайной. Недели через две на имя Ляли пришло письмо от друзей её мужа, в котором они сообщали, что Михаил Лебедев не вернулся с задания. Так война унесла жизни двух красивых молодых людей. *** Печальную историю Ромео и Джульетты знала и Коноплянка. Только произошла она в русской деревне, и действующих лиц звали Иван и Вера. В начале 20-х годов из Красной Армии вернулся домой Ваня Храмов. Когда уходил на службу, Верочка была совсем ещё девчонка, а теперь стала первой красавицей, вокруге которой увивалось много кавалеров. Ваня — высокий, кареглазый, улыбчивый — был настойчивее всех. Верочка выбрала его, и стали они готовиться к свадьбе. Соперники не раз угрожали Ивану, требовали отступиться, но он в ответ улыбался. И вот перед самым сговором, когда жених в расшитой рубашке сидел у окна Верочкиной избы, грянул выстрел. Рана оказалась не смертельной, но очень тяжелой. Невеста выхаживала жениха. Молодые люди ещё крепче полюбили друг друга, и как только Ваня стал выздоравливать, сразу же повел невесту под венец.

83


Зажили Храмовы своим домом. Один за другим рождались дети. И всё девочки. Четыре дочери! Перед самой войной родился долгожданный сын, как две капли воды похожий на отца. Иван Константинович не помнил себя от счастья. Вовочка только-только начал сидеть, обложенный подушками, как началась война и сорокачетырехлетнего отца пятерых детей отправили на фронт, где вскоре он и погиб. Трудно было бы выжить семье Храмовых, если бы не молоканистая корова Буланка. Но от неё же пришло и несчастье. Первые дни после отёла корова даёт не молоко, а молозиво, жирное и, как холодец, густое. Наголодавшиеся и истощенные две младшие девочки шести и четырех лет, Любочка и Симочка, тайком от матери залезли в погреб, достали молозиво и наелись досыта. Ночью у обеих начались сильные боли в животе. Мать знала, чем это грозит и кинулась искать подводу. Пока будила председателя, пока запрягали лошадь, в путь тронулись утром по талому снегу. Симочка умерла дорогой, Любочка дожила до больницы, но не выдержала сложной операции. Хоронили их вместе. Два гробика провожала до кладбища вся деревня. *** Да! Коноплянка утопала в горе, как зимой утопала в снегу. Не было дома, где бы не оплакивали мужа, отца, сына, брата. А похоронки всё приходили и приходили. Но уже возвращались отвоевавшиеся калеки, привыкая к своему безручью, безножью, с застрявшими в теле осколками и пулями. Исподволь начинала собираться «улица» — вечерняя сходка молодежи на кругу возле клуба. Только теперь там верховодили девчата да пацаны-подростки, которые лихо бренчали на гитарах, мандолинах, балалайках. Наработавшиеся за день девушки бойко отбивали дроби, пересыпая их звонкими задорными частушками. Бурлила в молодом теле радость жизни и вера в победу. Несмотря ни на что.

84


Однако лето 42-го года оказалось для наших мест очень тревожным. Войска стягивались к Сталинграду. Как-то раз среди июльского дня, когда мы, школьники, работали на табачной плантации, увидели большую колонну военных. Это был полк на марше. Все бросились к дороге. Нам навстречу шли бойцы в выгоревших добела гимнастерках и пилотках, на ногах обмотки и грубые башмаки. Впереди трое командиров и солдат с зачехленным знаменем. Бойцы были в пыли такой густой, что волосы у всех казались седыми, лица — серыми, морщинистыми, уставшими. Никаких разговоров, только топот шагов. Колонна двигалась очень долго. Её головная часть уже скрылась в степи, а обоз ещё не вступил в село. И это только один полк… Тогда я воочию представила себе, какая же силища наших людей будет сражаться с врагом! И сколько их погибнет… Фронт приближался к нам. Бомбили Котовск, Шехмань, Кочетовку. Тайно (но в деревне ничего не бывает тайного) организовывалось партизанское подполье. Однажды, когда я шла вдоль огородной межи, навстречу изза дома вынырнул Митюня Самохин. Скособоченный, корявый, он воровски огляделся по сторонам, приблизился вплотную, схватил меня за ворот, больно сжал горло, впился змеиными глазами и прошипел: «Вот так мы скоро будем душить вас, пионерчиков, а ваши колхозики развеем по чистому полю…» Митюня грязно выругался, резко отшвырнул меня и зашкандыбал прочь. Но моя бабуля не слыла бы на всю Коноплянку грозной Кузьминичной, если бы, услышав рассказ своей внучки, стерпела такую обиду. Высокая, тучная, она, как танк, двинулась к митюниной избе. За шкирку выволокла мужичонку на улицу, мертвой хваткой схватила ему за грудки и, тряся, как тряпичную куклу, обрушила на мерзавца отборные перлы деревенской брани, а напоследок ещё и отхлестала по морде своей большой тяжелой ладонью. Митюня уполз, в слезах и соплях, глотая угрозы.

85


*** Село не решалось покидать родные места. Как оставить дом, нажитое не одним поколением хозяйство, куда девать скотину? Некоторые из эвакуированных семей, собрав жалкие пожитки, намеревались двигаться на восток, в пензенские края. Мы тоже держали свой маленький совет. Как нам быть? Остаться при немцах — верная гибель. Уходить? Как? Куда? У бабули больные ноги. Она не ходок. Обсудив всё, бабуля сказала: «Я остаюсь. Здесь прошла моя жизнь. Здесь, на кладбище, похоронены шесть моих ребятишек, здесь упокоился дорогой мой Иван Степанович. Здесь и моё место. А вы собирайтесь». Мама была уверена, что лучше всего идти в степь. Там нас никто, кроме тети Гани, не знает. Она приютит. Потом двинемся дальше. Дедушка Мажаров сделал из моего двухколесного велосипеда и короба тележку, пристроил лёгкие оглобельки. Уложили пшено, вареную картошку, морковь, кое-какую одежонку, подстилку, на чем лечь, одеялку, чем укрыться. Простившись с бабулей, рано-рано на зорьке тронулись мы в путь. Мама шла в оглобельках, я сзади подпирала тележку. Июльский день в выгоревшей от солнца степи — адское пекло. Ни кустика, ни деревца… И ни одной живой души. Растрескавшаяся земля, как раскаленная сковородка. Уже половину пути прошли, когда вдруг услышали конский топот. Испугались. Остановились. Издалека узнали отчаянную Зинку-Востроумку. Скачет, кричит. Думаем, с бабулей беда случилась. А Зинка подскакала, ругает нас: «Вы что? С ума сошли, в одиночку по степи? Мало вам Лялиной погибели?! Вертайтесь назад! Сегодня в газете сообщение — фронт развернулся от нас, все силы стягиваются к Сталинграду!» Зинка дёрнула поводья, лошадь махнула хвостом нам по лицам, и всадница скрылась в дорожной пыли. Откуда только взялись силы? Без отдыха мы прочесали жаркую степь почти до самого дома, когда на небе стали появляться темные облака. Потом они собрались в тяжелую свинцовую тучу, вдалеке загрохотал гром. На последнем издыхании мы тащили тележку. Гроза обрушилась на нас ливнем. Дверь избы,

86


не запертая на щеколду, отворилась, и мы вместе с тележкой рухнули в сенцах. Бабуля несла нам сухую одежду. Ночью, тесно прижавшись к теплому родному плечу, я тихо сказала: «Мамочка, какие же мы счастливые»… *** Дошёл до нас слух, что в Москву начинают возвращаться нужные городу люди. По вызовам. Тут же вскоре получаем письмо от нашей соседки. Пишет, что дворник, которому мама оставила ключи от комнаты (на случай, если кто из родных по военным делам будет ехать через Москву), надумал кого-то в ней прописать. Мы загорюнились, не зная, что делать. Удача пришла от Лёли, тяжелораненый муж которой, находился в московском госпитале и шел на поправку. Он просил жену приехать к нему, нужные документы уже выслал. Лёля, не раздумывая, собралась в путь. Зная нашу ситуацию, предложила взять меня с собой. Двенадцатилетняя худенькая девчонка спрячется за мешками и чемоданами и, бог даст, доберёмся до Москвы. Сказать по правде, мне не хотелось расставаться с мамой и бабулей. Я ведь уже стала сельской жительницей: умела косить, жать серпом, молотить цепом, толочь в ступе пестом, прясть из кудельки пряжу, а потом веретеном скручивать нитки, умела вязать на спицах и крючком, только вот доить корову так и не научилась. В товарном вагоне, прячась по углам, пять суток ехали мы до Москвы. И надо же такому случиться, что вышли мы на площадь перед Казанским вокзалом как раз в тот момент, когда начался первый за всю историю войны победный салют за освобождение Орла и Белгорода. Народ ликовал, люди плакали от радости. Плакали и мы с Лёлей, забыв, что вокзальная шпана может умыкнуть наши пожитки. До дома рукой подать. Ключ в кармане. Представляла, как вместо грязного, затхлого товарняка окажемся с моей гостьей в уютной красивой комнате. Открыли замок, щелкнул выключатель. Нашим глазам предстал каземат с голыми стенами

87


и висящей на шнуре тусклой лампочкой. Я, будто оправдываясь, стала объяснять Лёле, что на стене висел большой голубой ковёр, кровать была покрыта плюшевым одеялом. Вот здесь стоял нарядный туалетный столик из красного дерева, над ним — часы с мелодичным боем, рядом — этажерка с замечательными книгами, а здесь был черный кожаный диван с резными деревянными полочками, тут — горка с красивой посудой. Теперь же, всей-то мебели в комнате был ободранный тяжелый стол, два стула и пустой чужой гардероб с разбитым зеркалом. Лёля обняла меня: «Не расстраивайся! Есть в квартире вода и туалет — это главное. Остальное приложится». Утром я побежала к дворнику за ключом. Не удержалась, с укором спросила: — Дядя Егор, а где же все наши вещи? Он помолчал, покряхтел, потом злобно закричал: — Вы там жировали-пировали, как сыр в масле катались, а мы тут голодали. Что же я ваше добро за здорово живешь должон был сохранять? Скажи спасибо, что стены целы. Лёля с утра до позднего вечера находилась при муже. Я бегала в домоуправление, получила продовольственные карточки, записалась в школу, которая теперь находилась далеко — в трех трамвайных остановках. Наведалась и в свою родную тургеневскую библиотеку-читальню, там мне обрадовались. Уставшая, настрадавшаяся Лёля засыпала мгновенно, а я, набегавшаяся, голодная, не могла уснуть. Меня одолевали мысли. Война, думала я, взрывает душу человека. В мирной жизни все кажутся нормальными, ровными, как прочный гладкий лед, под которым скрывается и кристально чистая вода, и тухлые, гнилые стоки. Но вдруг стихия ломает ледяной панцирь, и является настоящая суть: каков ты есть человек — благородная личность или подлец. Ведь вот хорошо помню, как незадолго перед войной утром открывается дверь, и в нашу тринадцатиметровую комнату входят шесть человек с мешками. Это папин односельчанин дядя Егор, его жена тетя Дуня, их взрослая дочь Нюрка и ещё трое ребятишек. Погорельцы. Про-

88


сят папу их пристроить. Сначала живут у нас. Потом папа дяде Егору и тете Дуне находит места дворников, Нюрку устраивает уборщицей, временно размещает семью в красном уголке, наконец, им дают жилье. Со слезами благодарности дядя Егор заверяет папу, что почитает его, как Бога, а тетя Дуня целует маме руки… Что же война с такими людьми сделала? Как она превратила затаённого завистника Митюню Самохина в открытого изверга? Как некоторые колхозники, имеющие власть на селе, мешками тащили с токов и из амбаров собранное зерно, не оставляя сиротам и вдовам ни по горсти на заработанные трудодни? Я часто спрашиваю себя: почему из прожитых мною восьмидесяти пяти лет (благополучных, интересных) годы войны — голодные, холодные, бедственные — всё же самые счастливые, самые благодатные? Наверное, потому, что вся атмосфера, аура, окружавшие нас, были озоном, питавшим нас заботой, лаской, сопереживанием, доброжелательством. Не почувствовать унижения от нищеты, хоть как-то умалить голод, поверить в радостный завтрашний день — к этому стремились все, кто общался с детьми. Чистая вода смывала всю грязь. *** Зима 1943-го. В Ростокинском доме пионеров открывается не что-нибудь, а студия бальных танцев. Ведет её великолепная Анна Ричардовна Бомзе, в далёком прошлом репетитор балетной группы Большого театра. Высокая, сухонькая, с седыми букольками, в черном бархатном, по моде Серебряного века, платье с белоснежным кружевным жабо, украшенном камеей. И мы — кто в залатанном, кто в заштопанном, кто с чужого плеча «туалете», разучиваем танец «Па-де-патинер». Анна Ричардовна показывает, как нужно изящно тянуть кончик ноги, как изогнуть спину, как ладонь свободной руки должна напоминать нежный взмах крыла летящей птицы. Звучит аккорд пианино. Пары начинают шаркать ногами в валенках под одобрительные возгласы Анны Ричардовны: «Bien! Avance! Charman! А сейчас мы с вами будем разучивать полонез — глав-

89


ный танец королевских балов»! Звучит торжественная музыка. Путаясь в фигурах, но не смущаясь, мы душой парим под высокими сводами прекрасного зала и со стороны гордо видим себя нарядными дамами и кавалерами. А то, что мы голодны и в обносках — это всё улетучивается под звуки помпезного полонеза. *** Однажды писателя Виктора Астафьева спросили, чего бы ему больше всего хотелось во время войны? Он ответил: «Есть и спать». Наверное, для тех, кто жил в тылу, недосып не составлял большого бедствия, а вот голод донимал сильно, особенно подростков. Москва старалась делать всё, чтобы поддержать нас: в школе на большой перемене нам выдавали по бублику или ломтику хлеба с кусочком сахара, особенно истощенным давали УДП — талоны на дополнительное питание, которые мы расшифровывали по-своему — «умрешь днем позже». Летом бесхозных детей собирали в городские пионерские лагеря. Мы сдавали свои продовольственные карточки, и нас кормили баландой на первое и тушеными овощами на второе. 250 граммов хлеба выдавалось на весь день. Утром и вечером в титане был кипяток, и у каждого — своя кружка. У многих ребят не хватало силы воли делить кусок на порции, и весь хлеб они съедали в обед. Спали мы на матрасах прямо на полу. Чтобы не разносили грязь, нас после подъема выпроваживали во двор. Заняться кроме чтения было нечем, голодные мальчишки вяло перебрасывали футбольный мяч. Но как только трубил горн, подавая сигнал на обед, все оживлялись, подтягивались, надевали на головы склеенные из плотной красной бумаги пилотки, выстраивались в колонну по три человека. Впереди горнист, за ним — развернутое красное знамя, справа и слева — барабанщики. Мы выходили на середину Ярославского шоссе, звонкий мальчишеский голос запевал:

90


«Там, где пехота не пройдет, Где бронепоезд не промчится, Тяжелый танк не проползет, Там пролетит стальная птица». Громко, задорно вся колонна подхватывала припев. Мы с гордостью шагали мимо прохожих, а те с улыбкой смотрели нам вслед. Рабочая столовая, где нас кормили, была далековато. Мы успевали спеть и «Махорочку», и «Вася-Василёк», и «Марш артиллеристов». На обратном пути пелось с ещё большим азартом, хотя сытости едва хватало, чтобы дотянуть до лагеря. Не могу не рассказать случая, который впечатался в память на всю жизнь. Однажды, нарушив запрет, я побежала за чем-то в свою спальню, открыла дверь и увидела… На матрасе сидит девочка, в одной руке у неё белая булка, а в другой — поллитровая бутылка молока. Мама девочки стоит у окна. Девочка кусает булку и запивает её молоком. Увидев это, я превратилась в соляной столб. Опомнилась с трудом. Закрыла дверь и медленно пошла по коридору, стараясь не спугнуть, сохранить перед своими глазами увиденное чудо. Москва 80-х. Фирма «Рур-Газ» отмечает грандиозным банкетом в ресторане «Метрополь» своё 10-летие. Всё: декор зала, угощение — на грани вообразимого. По периметру стен на столах — тушки лососины, головки и бруски всевозможных заморских сыров, горки экзотических фруктов; бармены при разных напитках, баристы — при любых сортах кофе… Я ходила мимо всей этой фантастики, удивлялась, но никакой изысканный продукт не мог затмить в моей памяти белой булки, запиваемой молоком из бутылки. *** Я пришла в больницу, где работала мама, и рассказала, что меня в домоуправлении грозятся сдать в детдом, как беспризорную. Главврач тут же написал бумагу, наставили на ней

91


штемпелей и печатей, санитарка сбегала на почту и отправила заказное письмо. К концу августа мама была уже в Москве и сразу же стала работать. Встречались мы с ней поздно вечером. У нас обеих было много дел. Я оказалась незаменимой помощницей старшей пионервожатой. Организовывали тимуровские отряды, дежурства в «Склифе», где был развернут большой госпиталь. Меня «распределили» в конференц-зал, вплотную заставленный койками Отдельно, у самой сцены стояли две кровати, похожие на кибитки, затянутые белой материей. Внутри на железных дугах светили электрические лампочки. Улучив момент, я заглянула внутрь и увидела совсем голого человека, густо обмазанного лекарством, похожим на дёготь. Потом мне рассказали, что это два танкиста. Они горели в танке. За их жизнь сейчас борются врачи. Самая главная моя работа — писать письма под диктовку раненых. Почерк у меня четкий, грамматику я знала на «отлично», и скоро стала нарасхват, не всегда ко всем успевала. Так родилась идея «Пионерской почты». Из семиклассниц я отобрала самых грамотных, с хорошим почерком и привела в мой конференц-зал. Потом девочки стали ходить во все палаты. За часы дежурства скапливалась целая гора треугольников, которые мы потом опускали в почтовые ящики. Нас все хвалили и даже написали в газете. Я выступала по радио в «Пионерской зорьке». Только два бойца никогда не звали нас к себе. Из белых кибиток слышались лишь стоны. Сначала исчезла из зала одна кибитка, потом другая. Мы знали: на родину этих бойцов придут не наши письма с четко написанными адресами, а военкоматовские похоронки. Пионерская почта продолжала оперативно работать. Освобождались города и сёла, мы узнавали новые места на карте нашей Родины, делая успехи в изучении географии. *** Осень 1944-го года. Крым только недавно освобождён

92


от немцев. Всё в развалинах. Но ЦК комсомола на весь мир сообщает, что знаменитая пионерская здравница «Артек» вновь живет, и в скором времени здесь соберутся дети — посланцы областей и краев нашей страны: юные участники войны, отличники учебы, герои трудового фронта. Как хотелось осознать, что близится мирное время, скоро придет победа. Пускай сейчас на южном берегу Крыма дуют холодные ветра, пусть бушуют на море штормы, пусть нет ни яркого солнца, ни золотых пляжей, нет абсолютно ничего, что составляло всемирную славу этого кусочка земли, и всё же есть теперь слово «Артек» и вера в то, что всё будет, как прежде. Нас было 25 счастливчиков, награжденных путевками в «Артек». Вагон прицеплен к воинскому эшелону. Всю дорогу, с утра до позднего вечера, мы стояли у окон и смотрели, что сталось с нашей землей. В полях — искореженные танки и пушки, вместо деревень черные печные трубы, вокзалы в руинах. Ни людей, ни скотины, только горластые вороны. В Симферополе нас посадили в грузовик, накрыли брезентом, шофер сказал: «Чтобы от серпантинной езды не закружилась голова — пойте». И мы всю извилистую дорогу драли глотки. Замолчали только, когда из-за поворота вдруг открылось огромное море. Оно было свинцово-серым, с него дул леденящий ветер. Я видела море впервые. Мальчиков поселили в Нижнем лагере, девочек — в Верхнем, в Суук-Су. Никаких торжественных построений, горнов, поднятий флагов, рапортов. По берегу даже в тихую погоду гулять не разрешалось. (В следующую за нами смену две девочки нарушили запрет и погибли, подорвавшись на мине, которую вместе с тиной выбросило море). Режим нашей жизни был однообразным: утром — завтрак жиденькой постной кашей, потом — учеба (нестрогая, коекакая), обедали в подвале разбомбленного клуба. Иногда изза плохой дороги или поломки машина с кастрюлями застревала, и обед получался вместе с ужином. Но и в этом случае обилия еды никто не замечал. Всё остальное время мы работали на расчистке территории, орудуя лопатами, метлами, тас-

93


кая носилки и ведра. Мы, первопроходцы, жили мечтой: каким красивым увидят «Артек» ребята, которые приедут сюда после Победы! Вечером, в палате, усевшись в углу прямо на пол и тесно прижавшись друг к другу, мы рассказывали разные истории. Особенно любили слушать Наташу Музыкину из Белоруссии. Все жители их села ушли к партизанам. Десятилетняя Наташа вместе со своим дедушкой Прокопом входила в разведгруппу. Дедушка прикидывался дряхлым, глухим и полуслепым старичком-побирушкой. Наташа в рваной одежонке была его поводырем. Ходили по поселкам, всё высматривали, все слушали, передавали важные сообщения. Самым страшным было выбраться из леса, пройти незамеченными через открытое поле и войти в поселок; так же и обратно. А вдруг слежка? Хвост? И обнаружится местонахождение лагеря. Тогда всем гибель. Наташу наградили медалью «За отвагу». 23 ноября 1944 года мне исполнилось 14 лет. За обедом все встали, поздравили меня аплодисментами, а повар подарил горячий початок кукурузы, щедро посыпанной солью. Мы прибежали в палату, забились в угол и склевали кукурузу до последнего зернышка. А потом стали петь. *** Километрах в двух от нас находился Дом отдыха для выздоравливающих бойцов. Там мы и встретили Новый 1945-ый год. Веточки сосны, бантики из бинтов, цветные бумажки, танцы под баян, пляски… Во всем чувствовалось наступление победного времени. Очень понравился молоденький морячок Саша. Под гитару он спел сердечную, незнакомую нам фронтовую песню. В ней говорилось о том, как один парнишка и девушка Нина полюбили друг друга, но война разлучила их. Нина стала медсестрой. И однажды в раненом морячке узнала своего друга. Припев мы сразу выучили все:

94


Ах, Нина-Ниночка, моя блондиночка Родная девушка, ты помнишь обо мне. Моя любимая, незаменимая. Подруга юности, товарищ по войне. *** На обратном пути перед нами за окном плыла всё та же печальная пустынная земля, покрытая снегом. Я неотрывно смотрела на черно-белую картину, пытаясь представить себе, какой ад был здесь совсем недавно и сколько нужно положить труда, чтобы возродить города и сёла. Недавняя девочка, ребенок, обожженный войною подранок, я теперь была уже совсем взрослым человеком, ответственным за себя и за всё, что мне предстояло в жизни.

95


Сергей ПОНОМАРЁВ

Сказка о неразделенной любви Стрекоза сидела на лопасти винта. Ей очень нравилось это место. С него хорошо было видно всё вокруг. Когда всходило солнце, у стрекозы загорался один зелёный глаз и зелёными лучами искрился серый асфальт вокруг и белые водяные брызги поливальных фонтанчиков на газонах. На неё очень любила смотреть собака. Типичная дворняга с задорно загнутым хвостом и веселой остренькой мордой, которая всегда улыбалась. Она была очень похожа на Лайку. Но не на ту, на которой ездят эскимосы. А на ту самую, которую так и звали Лайка. Которая первая из живых существ полетела в космос. И которая погибла сразу же, как в нём оказалась. За это люди увековечили её имя и морду на пачках сигарет. Пожилые люди, которые ещё помнили зелёную пачку с серенькой собачкой-этикеткой, узнавали лайку и ласково звали её Лайкой. Молодым тоже нравилась эта жизнерадостная собачка, всегда улыбчивая и приветливая. Они гладили её по грязной шёрстке и подкармливали её остатками от обедов в заводской столовой. Собака была им очень признательна. Но нравилась ей только стрекоза. Она любила смотреть на неё внизу вверх. И хотя на заводе были и другие стрекозы, в том числе очень большие, 96


железные и трескучие, Лайке нравилась только эта. За стройное тело, за большие переливчатые крылья, за выпуклые изумрудные глаза. Поев свои косточки, хрящики и сухожилия, Лайка неизменно бежала смотреть на свою любимую стрекозу. Её торжественное величие завораживало собачку почище, чем удав кролика. Иногда собака приносили какую-нибудь особо вкусную сахарную мозговую косточку, клала её под лопасть и, призывно маша хвостом, приглашала стрекозу отведать лакомство. Но стрекоза гордо косила большим круглым зелёным глазом и не снисходила до своего горячего обожателя. Уж слишком внизу он находился и слишком уж суетился где-то далеко под лопастью. Её больше привлекало то, что сверху: корпуса цехов, вздыбленное вверх здание инженерного центра, большие трескучие железные стрекозы, которые летали над заводом, и на которые она очень хотела походить. Собака же внизу всё равно продолжала обожать красивую стрекозу, улыбаться ей и пытаться уговорить её вместе побегать по заводу. Попрыгать и понюхаться. Особенно около столовой. Но, как вы прекрасно понимаете, любовь её была неразделенной и потому обреченной на неудачу. И действительно, вскоре их разлучили. Работники АХО прогнали Лайку большой железной палкой. Точнее трубой, которую они взяли в одном из цехов вертолётного завода. Охране велели больше не впускать Лайку, поскольку кто-то в заводоуправлении посчитал, что животным не место на предприятии «Рособоронпрома». Стрекоза же осталась на своем месте — на лопасти винта. Потому что она тоже, как и все вертолёты на заводе, была железной. И представляла собой (вместе с лопастью винта) памятник создателям вертолетов. А памятник, как мы знаем, нельзя ни посадить, ни прогнать палкой. 5 сентября 2013 Томилино

97


Двапистолета Лесная поляна с волейбольными площадками. Одна из достопримечательностей подмосковных Раздор. Здесь собираются туристы поиграть в волейбол. Но и не только. Потом, когда устанут (а люди в основном пожилые), славные шестидесятники, физики и лирики хрущевской оттепели, начинают отдыхать уже конкретно. А это значит, что распаковываются рюкзачки и сумки, достаётся снедь и термосы. Часто и что покрепче. Откуда-то появляется гитара, а то и две. И начинается весёлое застолье. После третьей рюмки хочется поговорить. И вот тут за нашим столом регулярно первое место держит Двапистолета. Кто он такой? Да безобидный чудак. Лет сорока. Неженатый. И ни разу не был. Бездетный. Звать Стас. Долго не могли дать ему адекватное прозвище. То дамы пенсионного возраста прозвали его Страсть. Не от любвеобильности, а от страховидной внешности: тощий, костлявый, сутулый, глаза горят лихорадочным блеском. Потом было у него прозвище Попрыгунчик. Уж больно он хорошо прыгал. У сетки при ударе и блоке. И даже умудрялся совершать акробатические скачки при приёме. Причем, совершенно лишние. Беспонтовые, как скажет сегодняшняя молодежь. Но истинное и прочно прилипшее к нему прозвище возникло года через полтора. Когда он взял в обыкновение философствовать у костра. Обычно этим никто не занимается. У костра либо пьют, либо едят, либо поют, когда кто-то играет на гитаре. А вот философствовал один Стас. Причем рассуждал он не о чем-то конкретном, а о жизни в целом. Он выбирал себе старушку подревнее, которой, в общем, всё равно, о чем с ней беседует молодой человек, и разражался очередным бесконечным спичем, как метко заметил один из наших волейбольных старичков, о произрастании чечевицы на асфальте. — Жизнь, в общем, пустая и глупая шутка. Она бессмысленна. И не я, Стас, это придумал. Великий Лермонтов написал:

98


А жизнь, как посмотришь с холодным вниманьем вокруг Такая пустая и глупая шутка… Вопрос только в том, кто это пошутил? Бог? Да нет, прости Господи, никакого бога! Придумали его люди…. Ведь если подумать холодной головой, то на небесах должно быть огромное клериальное общежитие. Судите сами: там должен быть сам Христос с папой Савоофом и братом Святым Духом. И Аллах с ними. Ну, куда же без него! Он же акбар! Но и вечно счастливый Будда тоже должен быть где-то рядом. Потом отдельные комнаты должны быть у всех духов тундровых народов, у всех деревянных божков Полинезии и Центральной Африки. Где-то там, в подвальчике притаился злой Вуду. Покровитель всех синангог Яхве тоже должен иметь на небесах свою отдельную Стену Плача. Интересно, они там, на небесах, мирно уживаются, или враждуют, как некоторые их тупые последователи на земле? Я считаю, что христианам крупно повезло, что римляне решили Христа распять. Если бы, не дай бог, они решили бы его повесить, то сегодня адепты Христа просто молились бы на виселицу! Интересно, все эти мусульманские смертники — они прямо к Аллаху попадают? Или иногда заблуживаются и оказываются на территории Христа с родственниками? Представляю, что там делают с их душами! Вот уж воистину — в бога душу мать! Он переводил дыхание, хлопал стакан чая, или поддерживал очередной тост, закусывал тем, что на столе нашел, но тут же подхватывал свою основною темку о бренности жизни: — Великий Афанасий Фет писал, что И если жизнь — базар крикливый бога, То только смерть — его бессмертный храм! Попробуете с этим поспорить? Ну, живем мы тут с вами! Ну и что? Всё равно все умрем. Рано или поздно. Как шутят некоторые остроумцы, жизнь это неизлечимая болезнь с неизбежно летальным исходом, передающаяся половым путем! А есть или нет — этот самый загробный мир — неизвестно. Потому

99


что оттуда ещё никто не возвращался и не рассказал ни одного эпизода своей загробной жизни… Когда б не неизвестность после смерти… Эти слова великого Шекспира. Он вложил их в уста своего любимого Гамлета в центральном монологе «Быть или не быть?» А если бы была ясность после смерти, то и страха перед смертью не было бы. И люди бы стрелялись пачками, топились бы бригадами и вешались трудовыми коллективами. А так как они не знают, то живут — хлеб жуют, женятся, рожают детей, которые рожают своих детей, а те своих. И остановить этот процесс уже невозможно…. Удивительно однообразная жизнь! И чего дробить эту жизнь на эпизоды? Надо побыстрее с ней расстаться…. Как сказала великая Марина Цветаева, Пора, пора, пора творцу вернуть билет… …Не нужно мне ни дыр ушных, ни вещих глаз На Твой безумный мир один ответ — отказ! Но вот один вопрос: а как? Давиться — противно, топиться — страшно, прыгать с высоты — жутко, травиться — больно. Лучше всего застрелиться! Быстро и надежно! И лучше сего из двух пистолетов сразу…. Для надежности… И вот тут первый раз прозвучало последнее прозвище Стаса, ставшее для него постоянным — Двапистолета. И теперь подругому его никто и не зовёт. «Двапистолета сегодня придет?» «Двапистолета для равновесия играет в нашей команде!» «Налейте скорее Двапистолета, нам надо отдохнуть от его болтовни!» Он не обижался. Он, в общем, был незлобивый человек. И ему в этой жизни нужны были только слушатели…. А в разморённом от долгой игры, подогретым спиртным и разжалобленным романсами околоволейбольном лесном сообществе он всегда находил кого-нибудь, кто бы согласился его слушать… — Есть так много жизней достойных Но одна лишь достойна смерть… Это уже сказал великий Николай Степанович Гумилев.

100


И сказал это в окопах Первой Мировой. Там было полно людей, которые не хотели умирать. Но умирали. А он хотел умереть, но не умер на войне. Это позднее, уже в мирное время его расстреляли большевики…. Ирония судьбы! А вот Маяковский — застрелился! Но из одного пистолета. Я думаю, потому, что у него просто не было второго…. А вдруг осечка? А вдруг промахнешься? А вдруг только подранишь себя? Нет! Для надежности надо стреляться сразу из двух! Один в правый висок, а другой — в затылочную часть слева. Тут уж точно достигнешь нужного эффекта — умрешь. Или, как говаривали наши далеки предки, — отправишься к праотцам…. К этому стёбу уже привыкли, махали на него рукой. Ну, охота человеку порассуждать! Играет он в волейбол неплохо, продукты на стол носит, в общественных трудах типа постройки навеса, разведения костра и заготовки дров — участвует. Чего ещё надо? Людей с тараканами в голове в лесных волейбольных группах хватает: за кем-то до сих пор КГБ бегает, у когото ребёнок от Муслима Магомаева, кто-то открыл никому не известную планету, кто-то откопал дотоле недоступного русского языческого бога… Как-то я отправился в длительную командировку, которая всё затягивалась. В результате я провёл в чужом городе целых три месяца. Когда я вновь вернулся в лоно лесного волейбола, то обратил внимание, что чего-то не хватает на нашей площадке. Вскоре я понял, что не хватает длинного, тощего чудака с горящими глазами. — А где Двапистолета? — спросил я одного из старожилов. — А этот… Месяц назад — застрелился. Некоторые из наших ездили на похороны. — Неужели из двух пистолетов?! — Нет. Из одного…. Двух, видимо, так и не смог достать. 1 сентября 2013 Томилино

101


В борьбе за это Мужичонка был хоть куда. Точнее мужик. А ещё точнее — мужчина. Щеголевато одет: начищенные ботинки с острыми носами, отглаженные брюки с такими складками, что, казалось, они со свистом разрезают воздух; из-под небрежно расстегнутого черного плаща с белоснежным шарфиком выглядывал серый в полоску костюм, увенчивающийся белой рубашкой с красным галстуком. На публику он смотрел со снисходительностью первого парня на деревне, пришедшего на танцы с целью оторвать на кругу самую что ни на есть красивую телку. Правда публика была своеобразная. Вместо принаряженных девушек вокруг него были по преимуществу старушенции. Ибо именно они составляют постоянный контингент, осаждающий кабинеты районной поликлиники. И не столько, наверное, изза того, что у них действительно чего-то болит (даже если и болит на самом деле), а исключительно для общества. Злая цивилизация отобрала у бедных женщин их главную многовековую отдушину — завалинку. Ту самую завалинку, куда вечером можно было выйти из дома с мешком семечек и — тут уж перемыть косточки всем деревенским: кто с кем, кто от кого, кто уже, а кто ещё, кто за кем, а кто совсем…. Ну, на этом благородном фоне и себя показать: а я такая растакая… блин, какая… но мой поезд ушел… Теперь к ужасу бесплатной медицины такой завалинкой совершенно естественно стала очередь, скажем, к единственному во всей округе хирургу. А тут старушенциям развлекалочка — мужик! Да ещё и симпатичный, щеголеватый. Да и не старый, вроде как… — Мне, дамочки, не на приём! Мне надо всего лишь направление забрать, — обратился к почтеннейшему обществу мужчина. — Ещё у с утра его закинул, там анализы должны вписать, и мне можно ложиться в больницу на операцию… паховая грыжа у меня….

102


Вот так всё сразу и выпалил. И правильно сделал! А то бы старушенции, воспитанные в суровом советском обществе, помешанном на социальной справедливости, его бы и не пропустили…. А тут типа как разжалобил. Члены Общества Очереди нестройно закивали. Действительно, мужик видный. И верно не врёт… — А что ж с тобой за беда приключилась? Вроде как не старый ещё, — начала завалинковский диалог самая бойкая. — Да лет мне уже шестьдесят! — охотно отозвался мужик, ожидая, когда от районного хирурга выползет, загребая клешнями, очередная пациенточка. — Так разве это старость! — отозвалась самая пожилая из Общества Очереди. — Это ж поди ещё и молодостью назвать можно…. — Можно-то можно! — весело подхватил темку мужик. — Но из всего моего класса, из всех пацанов, а их двадцать человек было, на сегодняшний день только двое остались: я да Сашка Тарасов…. Остальные уже не живут. — На войне, что ли, побило? — спросила самая глупая из членов Общества Очереди. — Да никакой войны не надо! — уже грустнее отозвался мужик. — На войны мы не попали: отечественная — так ещё не родились, а Афган — так уже старые были…. Зато — подготовка к войне! Нормативы…. В противогазах да при полной боевой выкладке, в противохимическом защитном комплекте — этакие зеленые Деды Морозы — в жару и холод, сухость и мокрость — марш-марш — марш-бросок…. Кишки просто вынимали! И как бодро ни запевай строевую: /…Лишь крепче поцелуй, / Когда вернемся с лагерей,/ мы потом неделями еле ноги волочили. Марш-бросок в полной боевой — это такая ядовитая штука! Как писал поэт Михаил Кульчицкий:

103


Марш! И глина в чавкающем топоте До мозга костей промерзших ног Наворачивается на чоботы Весом хлеба в месячный паек. Замполиты из кожи вон лезли…. А учили как? Родина! Партия! Социализм! Светлое будущее! Пели: И как один умрём В борьбе за это. Вот мы и поумирали… Кто как. Кто в драке. Кто от инфаркта. Кто от инсульта. Кто от рака. А кто и спился…. А я вот живой! И на операцию мне надо, на операцию. Господи, когда же эта… выйдет! Вскоре очередная пациентка вышла, и мужичонка ужом просочился в дверь. Но тут же и выскочил. Вид у него был растерянный: — Надо же анализы не нашли…. Да я же их саморучно сестре выкладывал сегодня утром…. А без них направление не дают. Да где же эта сестра?! Сестра — белоснежная глыба — вскоре объявилась и сказала, что ничего на столе не нашла. И что надо опять всё проходить, поскольку иначе направление на операцию не дадут…. Сходите в регистратуру, может быть они там. Мужик сходил в регистратуру, там его анализов не было. Потом сходил в лабораторию, там его анализов тоже не было. Следом посетил заведующую лабораторией, и та тоже их не обнаружила. — Да как же это так? Опять всё проходить! Да посмотрите лучше! Я же, повторяю, сам сегодня утром положил их на стол! Мне так сказали…. Белоснежная глыба удалилась за дверь кабинета. В неё же прокондёхала очередной член Общества Очереди. Но неожиданно быстро «сестренка» появилась обратно. Заслонив собой

104


весь дверной проём, она виновато проговорила: — Нашла я. Там под бумагами. Больно глубоко закопали…. Я сейчас выпишу направление… Мужик приосанился, опять принял вальяжную позу, поправил и так аккуратно свисавший с шеи белый шарфик. Хотел что-то сказать «девушкам»: что-то очень приятное, обнадеживающее, что-то удивительно жизнерадостное, как всё то, что он всегда говорил своим женщинам всю свою долгую жизнь ухажера и делателя детей. Но… Неожиданно лицо его скривилось гримасой боли, стройное ещё тело согнулось пополам и, схватившись за пах, он тускло процедил: — Всё, разговаривать больше не могу: кишки из меня полезли… 21 февраля 2013 Томилино

Проулок Пономарёва В Томилино почти все улицы какие-то умные люди назвали именами русских писателей-классиков. Есть улица Горького. И никто не переименовывает. На улице Пушкина даже поставили памятник великому поэту. Хотя он никогда и не бывал в этих местах. Правда, когда маленьких детей спрашиваешь: «А это кто сидит?», они, поморщив лобик, отвечают: «Томилин!» Ну, не признают они в нём автора «Сказки о царе Салтане» и вступления к поэме «Руслан и Людмила» «…Там русский дух, там Русью пахнет». Я живу на улице Карамзина. Чуть дальше в область параллельно проходит улица Аксакова. С улицы Карамзина до улицы Аксакова и дальше идет переулок Гоголя. Вот на углу двух последних стоял до поры до времени трехэтажный деревянный многоквартирный дом, который все называли «поссоветов-

105


ским». Очевидно, это чудо архитектурной мысли в популярном в советское время архитектурном стиле «барако» строился на деньги томилинского поселкового Совета. Там даже печное отопление было! Это могли построить, скорее всего, в далекие 20-е — 50-е годы прошлого века. Жили там не слишком богатые люди. Священник местной церкви жил. Участковый милиционер тоже. Пару месяцев назад дом очень быстро сгорел. Деревяшка, просушенная десятилетиями, — порох! Выскочили жильцы — кто в чём был. Долго рвались патроны от милицейского пистолета Макарова. Пожарным досталось залить головешки. Жильцы-погорельцы разбрелись по родственникам и знакомым. А пепелище с частью недосгоревших стен и вздернутых высоко в небо наподобие поднятых в молельном экстазе рук двух высоченных печных труб — осталось. Поскольку жильё было давнее, насиженное, — вокруг наросли некоторые палисадники и надворные настройки. От огня они не пострадали. Но кому нужно приложение к тому, чего больше нет? Заборы разбирались, ценные вещи перекочевывали в новое жильё. Ну, а то, что никому не было нужно, — оставалось на месте. Тут-то и обратилось внимание на узенький проход — в два мужских торса — который вёл от улицы Карамзина параллельно переулку Гоголя к одному из подъездов сгоревшего дома на улице Аксакова. Очевидно, его устроили жильцы, чтобы напрямую выходить на улицу Карамзина: так ближе идти к железнодорожной станции Томилино. Теперь этот проход никуда не вёл, и по нему никто не ходил. Мой старший пасынок Слава — большой оригинал, иногда пишущий неплохие стихи, артист кордебалета и будущий магистр балетных наук — как-то ехидно заметил, что проход безымянен, и ему надо присвоить моё имя, поскольку я тоже писатель. Я согласился. Как-то, проходя мимо, вместе с женой осмотрели эту магистраль. Да, на улицу не тянет. Даже за переулок не сойдёт. Разве что проулок… На том и порешили. К следующему дню рождения договорились заказать табличку

106


и прикрепить, как положено, на углу. Раньше, пока «поссоветовский» дом был цел, я этим путём не ходил: как-то хватало других. А тут стал захаживать по дороге в магазин и обратно, даже с тяжелыми сумками. Всётаки свой проулок, моего имени! И в ужас пришел. Узкий, грязный, захламленный, никакие двери и калитки туда не выходят. И даром что с улицы Карамзина он ведет на улицу Аксакова, и с него можно свернуть на переулок Гоголя! Нужно что-то менять в своём творчестве. 2 декабря 2014 Томилино

Рецепт Буторин, малорослый шофер лет шестидесяти со слуховым аппаратом, который на «Хюндай-Портер-II» возит продукты в столовую на вертолетный завод «Хеливерт», рассказал мне историю приобретения им этого милого новенького грузовичка с изометрическим, то есть холодильным кузовом. Ездил он раньше на «каблуке» — маленьком фургончике на базе легкового автомобиля «ИЖ», придуманного советскими инженерами лет сорок тому назад. В те времена, когда о комфорте водителя грузового транспорта никто и не думал. Пошел Буторин к знакомому врачу с жалобой: — Спина что-то болит! Доктор и спросил: — А на чём ты ездишь? — А вот на этом! — указал Буторин в окно на припаркованный «ИЖ-каблук». — А-а-а! — протянул доктор. — Понятно! Пойдём-ка, выпишу я тебе лекарство… Пошли они вместе в банк, знакомый доктор по карточке

107


снимает со счёта миллион рублей и протягивает пациенту: — Вот, купи себе новую машину! — Так у меня денег нет! Как я отдавать буду?! — А ты не торопись. Как будут, так и отдавай. — Каждый месяц? — Нет, можно раз в квартал… И купил себе Буторин «Хюндай-Портер-II» с изометрическим, то есть холодильным кузовом, который, к тому же, в три раза больше, чем на его стареньком «каблуке». И спина прошла! Сиденье там удобное… Спросите, почему совершенно чужой человек во времена, когда и родственники, не моргнув глазом, кидают друг друга, дал Буторину миллион? Ну, во-первых, клятва Гиппократа: больным надо помогать… А во-вторых, учились они когда-то вместе: сидели за одной партой в духовной православной семинарии. Правда, доктор её закончил, а Буторин — нет. 5 июня 2015 Томилино

108


Юрий КАГРАМАНОВ

Троянская война продолжается? В канун Нового года сразу несколько западных изданий одновременно опубликовали статью известного английского историка и писателя Адама Николсона «ИГИЛ ничему бы не мог научить Гомера»1. Статья — о том, что новости, приходящие из Ирака и Сирии, не должны шокировать, но должны восприниматься как нечто «в порядке вещей». «Так называемое Исламское государство, — пишет автор, — ничему не могло бы научить Гомера. Всё, что они (исламисты) делали в последние три-четыре месяца, все их жестокости и неистовства, как и их высокомерие, и убеждённость в необходимости смерти — всё это Гомер знал и обо всём этом пел». В «Илиаде». Статья — «выжимка» из книги Николсона « Почему нам интересен Гомер»,2 вышедшей всего несколькими неделями ранее; некоторые критики уже назвали её «книгой года». Адам Николсон, пэр Англии, и как историк скорее любитель и уж тем более не специалист-филолог, поэтому его книга интересРежим доступа: ww.slate.com/articles/arts/culturebox/2014/12/ homer_and_isis_what_the_iliad_tells_us_about_the_modern_middle_east.html 2 Nicolson A. Why Homer Matters. New York. 2014. Чуть раньше эта книга вышла в Англии под другим названием: The Great Dead. 1

109


на не очередной трактовкой архихрестоматийного произведения, а тем, как он проецирует своё видение гомеровского мира на современность. По его словам, «никакой стратегический обзор не позволяет понять реальность, только интимное чувство боли и сострадания может проникнуть в её суть…» (р. 182). В этом смысле ничего не изменилось с гомеровских времён. В представлении Николсона Троянская война, которую он относит (не уверен, что с достаточным на то основанием) к началу второго тысячелетия до Р.Х., явилась столкновением двух миров — цивилизации в образе крепкобашенного Илиона (Трои) и варварства, воплощённого в светлокудрых данаях (греках), явившихся, via Балканский полуостров, откуда-то из причерноморских и прикаспийских степей. Есть, действительно, такая версия их происхождения. И некоторые нераскопанные курганы в тех местах относят на их счёт; а люди, наделённые особым слухом, утверждают, что слышат по ночам доносящийся оттуда вой неприкаянных душ (уж не из этих ли захоронений проросли сегодня на Украине «цветы зла»? ). И сегодня, считает Николсон, имеет место подобное противостояние евроамериканской цивилизации с варварством. Вслед за Тойнби он различает два рода варварства — внешнее и внутреннее. Самым «ярким» выражением первого на данный момент является ИГИЛ, второго — городские банды в европейских странах, но особенно в США. Оригинального во взглядах Николсона то, что он считает варварство естественным и неискоренимым. В 30-х годах прошлого века Симона Вейль резко высказалась против культа силы, пронизывающего «Илиаду», заложившую, как принято считать, первый камень европейской истории, как и европейской культуры. Спустя сорок лет Сьюзен Зонтаг, возражая Симоне Вейль, призвала к «углублению чувства реальности», а именно пониманию того, что жестокость есть свойство человеческой природы и с этим надо считаться. Спустя ещё сорок лет Адам Николсон «углубил» Сьюзен Зонтаг, придя к заключению, что христианская мораль осталась в области благих пожеланий и прав оказался Зевс Громовержец: люди делятся

110


на сильных и слабых; и те, кто сильны, вправе пользоваться своей силой, а те, кто слабы, обречён страдать. «На том, — пишет Николсон, — стоит мир. На том он всегда стоял. И на том он будет стоять» (р. 185). Автор книги как бы говорит читателям: не заморачивайтесь никакими религиозными или идейными соображениями, живите, как «при Гомере». Выходит, всё замечательное, что было выношено Европой за три тысячи лет (как правило, историки относят запись «Илиады» к началу I тысячелетия до Р.Х.) — «все мысли веков, все мечты, все миры» — наносное, обречённое провалиться в какую-то чёрную дыру. Николсон не просто принимает такое положение дел, но приветствует его «звоном щита». Подозреваю, что такого рода бодрячество — деланное, скрывающее глубокое «екклезиастическое» уныние: «Что было, то и будет; и что делалось, то и будет делаться; и нет ничего нового под солнцем» (Еккл. 1: 9). Книга Николсона, несомненно, симптоматична для охладевающего (почти уже совсем охладевшего) к христианству Запада. Недаром среди множества рецензий на неё, которые я просмотрел, я не нашёл ни одной, в которой его концепция была бы подвергнута критике по существу. Хотя, казалось бы, она легко уязвима. У Николсона слишком поверхностный взгляд на ход истории. Вернее, история у него вообще отсутствует, существует лишь, когда открыто, а когда подспудно, неизменное и равное себе варварство. На самом деле новое варварство в чём-то существенном — действительно новое, отличное от старого. Кьеркегор писал, что язычество направлено К духу, а неоязычество (понятие, перекликающееся с новым варварством) — ОТ духа. И это принципиально важно. Эпоху «Илиады» принято называть детством человечества. Даже боги, которых греки создали, ощущая неполноту земного бытия, ведут себя в поэме, как дети: ссорятся, терпят обиды, мстят обидчикам и т. п. И терпкий натурализм в описаниях батальных сцен заключает в себе какое-то детское любопытство: интересно, что происходит, когда копьё вонзается чело-

111


веку в рот и выходит через затылок, или меч отсекает плечо, или глазные яблоки от удара выкатываются из глазниц. И оттого, что вражеская кровь льётся рекой, у героев как будто веселее делается на сердце. И в то же время Гомеру ведомы понятия благородства и кротости (это признаёт Николсон) и слёзы побеждённых вызывают у него искреннее сочувствие. Напомню известную поэтическую строку: И море, и Гомер — всё движется любовью. Миру «Илиады» неведомо смакование жестокости, неведом садизм. Это характерные «гримасы» современного общества, той его части, что отпала от христианства и будто мстит за своё отпадение всем и вся, включая и самих себя. Речь идёт сейчас о внутреннем варварстве, конечно. Городские банды — его средоточие. Типы городских бандитов с их понятиями о «чести», в блатном истолковании, с их мстительностью и т. п. напоминают Николсону Ахилла с Патроклом и другими героями «Илиады». Но Ахилл с Патроклом — это военная аристократия архаических времён, имеющая хотя бы начатки представления о том, что позднее стало называться noblesse oblige (благородство обязывает). Недаром шлемоблещущий Ахилл, хоть он и «зверский герой» (А.Ф.Лосев), вызывал восхищение у читателей самых разных поколений, от Александра Великого до Уинстона Черчилля. А зверские негерои современного преступного «дна», демонстрирующие запредельный цинизм и изощрённую жестокость, если и могут быть соотнесены с героями «Илиады», то как злая карикатура на них. И было бы ещё полбеды, если бы «донный» слой оставался «на своём месте», а то ведь он в той или иной степени заражает психологически общество в целом. Волны смрада, идущего «снизу», проникают и в элиты, из которых мало-помалу вымываются остатки «идеализма». Происходит диффузия кабацких нравов и обсценного языка, ещё каких-то полвека назад совершенно немыслимого в элитной среде. Трудно представить, чтобы Ахилл с Патроклом могли бы пользоваться срамными

112


словами; по крайней мере, в поэму они не попали (да и гекзаметр их, наверное, не вместил бы). Важным средством диффузии является кинематограф. Он, несомненно, отражает жизнь, но также и формирует её, отчего несёт свою долю ответственности за складывающееся положение вещей. Известно, что бандюганы спешат посмотреть новые фильмы, скажем, Тарантино или Кроненберга не ради приобщения к «важнейшему из искусств» или, во всяком случае, не только ради этого, но и для того, чтобы использовать те или иные практические «наработки» криминального характера, какие можно в них найти. И внешнее варварство можно считать в значительной степени производным от внутреннего. Было время, тому уже много лун, когда притихший мусульманский мир был озадачен и порою зачарован тем, что он видел в Европе. Но потом Европа, с Америкой вкупе, стала обнаруживать, чем дальше тем больше, признаки человеческой деградации, которую не могли скрыть ещё продолжающиеся по инерции внешние (научнотехнические, экономические) успехи. Более того, поскольку в мире уже сложился единый, непрерывно-сплошной эфир, мусульманский Восток вынужден пить тот же отравленный «воздух», что и Запад. И чтобы совсем в нём не потеряться, мусульмане увидели спасение в том, чтобы опереться на крепкий «якорь» ислама. И чем больше запутывался Запад в своей культуре, тем проще, элементарнее, грубее становился тот ислам, который они выбирали. Изначально в исламе были «острые углы», которые смягчались по мере того, как он распространялся в странах с древними культурными традициями. Сегодня радикальные исламисты выбирают именно «колючий» ислам, выпячивая в шариате его самые жёсткие и жестокие статьи. Это — варваризованный ислам. Или, если угодно, исламизированное варварство. Некоторые эксперты так определяют психологию радикальных исламистов: сначала ненависть, потом ислам. Мир содрогается, когда игиловцы отрезают головы пленникам. Отрезание головы — гораздо более жестокая процедура,

113


чем отрубание её; как и вообще замедленная смерть много жесточе мгновенной (заметим, что в «Илиаде» воины на поле боя умирают мгновенно, за редчайшими исключениями раненых там почему-то не оказывается). Тяжело смотреть даже когда отрезают голову курице, а тут люди. Ну а рубка голов для игиловцев дело совсем обыденное. Даже собственным воинам они отрубают головы за малейшие проступки, например… за курение. Но и в западных, преимущественно американских, фильмах, которые «все смотрят», — таких, как «Бешеные псы», «Хостел», «Поворот не туда», «Оправданная жестокость» и многие-многие другие — примеров запредельной жестокости сколько угодно, и демонстрируют её не только откровенно злые персонажи, но и те, что по замыслу авторов выступают как борцы со злом. Радикальным исламистам невдомёк, что существует такая вещь, как «эстетика жестокости», в своей простоте они полагают: что можно на экране, то можно и в жизни. Если считать Трою символом цивилизации, как это делает Николсон, тогда, действительно, Троянская война продолжается. Или, точнее, возобновляется. Опрометчиво полагать, что варварство представляет собою константу человеческого существования, во все времена равную самой себе. Дорога истории отнюдь не выглядит чем-то монотонным, виды в пути постоянно меняются, иногда меняются радикально. К примеру, те же данаи, диковатые в годы Троянской войны, с течением времени создали (в продолжение примерно пяти столетий перед Р.Х.) величайшую в истории человечества культуру, в некоторых отношениях превосходящую всё, что было создано позднее. Нынешняя «Троя» осаждается одновременно изнутри и снаружи: изнутри бьют о её стены волны вседозволенности, а снаружи — религиозного ожесточения и исступления. Опасность усугубляется хрупкостью цивилизации, находящейся в состоянии глубокого переустройства. Такова схеме, передающая суть дела. На практике же это «рассеянная» война, в которой линии фронта сложным образом переплетаются. Но это важнейшая из войн, которые в последнее время велись

114


и сейчас ведутся в мире. Трудно гадать, чем закончится это противостояние (в котором Россия может сказать своё веское слово). Опыт диалектики, однако, подсказывает: вера в Бога и в человеческий разум вывезет.

115


Татьяна БРАТКОВА

Замбабася Самое лучшее воспоминание детства — утро на даче. Ты почти еще там, во сне, но почти уже здесь. Глаза еще закрыты, но даже под веками уже не так темно, как бывает ночью, если вдруг проснешься и лежишь с закрытыми глазами. А потом вдруг становится еще светлее, и, не открывая глаз, знаешь: это Людмила Семеновна отодвинула занавеску на окне. Вот она толкнула раму — и сразу тысячи звуков наполняют комнату: тут и птицы, и шелест листьев, и скрип колодезного ворота. И громче всего — многоголосое жужжание на огромном кусте шиповника под окном. Куст весь гудит от множества пчел, шмелей и больших блестящих зеленых жуков — бронзовок. А Людмила Семеновна напевает, впуская в комнату одним движением руки этот свет, эти звуки, эти запахи летнего утра. Пора вставать, не стыдно ль спать, Закрыв окно, предавшись грезам В саду малиновки звенят И для тебя открылись розы. У колодца уже вопят Мишка с Игорьком, плещут друг на друга ледяной водой. А трехлетняя Женечка, самая младшая 116


из нас, тут как тут: заливаясь радостным смехом, помогает Людмиле Семеновне тянуть с меня одеяло. На террасе гремят тарелки, и скоро раздается такой знакомый, такой родной голос: — «Дети! Завтракать!» Это Замбабася. Самый главный человек моего детства — после мамы. Этим смешным именем, принесенным из детства, я называла ее всю жизнь. Она умерла, когда мне было 30 лет. А ей — восемьдесят шесть. Она была матерью самого близкого друга моего отца. Отец в шутку называл ее заммамашей. Мою первую фотографию — голый младенец с бессмысленно-счастливым лицом — он подарил ей, подписав на обороте: замбабушке. Начав говорить, я переделала это на свой лад. И странное имя привилось. Каждое лето я живу у Замбабаси на даче. Наши горящие от умывания ледяной водой физиономии сияют вокруг стола с бело-синей клетчатой скатертью. На завтрак наше любимое блюдо: манный пудинг с киселем. Прежде чем попасть на стол, каша трамбуется в эмалированную форму с такими причудливыми узорами на боках, что становится похожа скорее на сказочный торт, чем на прозаическую манную кашу. И даже Женька с готовностью открывает свой перемазанный киселем рот навстречу ложке. Завтрак — время, когда строятся планы на весь день. После завтрака — это закон — час мы работаем в саду. Все, включая Женечку, которая деловито тычет в землю игрушечной лопаткой. А потом… — В лес… — На пруд… — В волейбол… — В круговую лапту — На велосипеде… А вечером… Вечером будет патефон на террасе. Придут ребята. Лидушка. Эдик. Володя. Толя. Витя. Нина. Юра. Еще Володя. Алексейчик… И чай! Из самовара! — Можно, Замбабася? — Ну, конечно, можно! Я печенье испеку.

117


— Ур-ра! Пошли за шишками! Солнце сияет. Впереди — бесконечный день. И жизнь прекрасна — так, как она только может быть прекрасна, когда вам тринадцать лет, когда все вокруг любят вас и вы любите всех. Когда вам улыбаются милые, родные лица. И вдруг я замираю от мысли, нелепее которой, мне кажется, не может быть: ведь все мы, живущие в этом доме, в сущности, чужие люди. Ну да, если разобраться, то никакие родственные узы не связывают никого из нас. Женечка так же, как и я, — дочка товарища Замбабасиного сына. Игорек — ее двоюродный брат. Людмила Семеновна — стародавняя Замбабасина подруга, когда-то они вместе учительствовали. Мишка, пожалуй, родственник, но такой дальний, что степень родства практически невычисляема… — Ты о чем задумалась? — Замбабасина рука мягко ложится на мою голову. Я только молча прижимаюсь щекой к ее теплой ладони. На всем свете есть только одна рука роднее этой — мамина. Суббота на даче — страдный день. Надо приготовиться к воскресенью. В воскресенье приедут гости. За стол по воскресеньям садится не меньше двадцати человек. С утра ползаем с лукошком по грядкам с клубникой и розово-красные горы растут на блюдах, расставленных по столу на террасе. Миша на велосипеде отправляется на станцию — за хлебом. А мы с Замбабасей идем на соседнюю улицу за молоком. Замбабася несет огромный стеклянный кувшин, а я — большой белый бидон в редких синеватых пятнах отбитой эмали и два куска черного хлеба, сложенных вместе и пересыпанных солью — угощение для Зорьки, чье молоко польется в наши посудины. Впрочем, сейчас у меня желание самой влезть внутрь бидона, потому что по улице навстречу нам развинченной походкой идет парень в голубой, расстегнутой до пупа рубахе. Это Вован, как его все называют. Верзила лет шестнадцати с ледяными глазами садиста. Сам он прибавляет к своему имени как некий титул: «Гроза местных садов и огородов». Думаю, что список

118


его подвигов этим не ограничивается. Говорят о нем разное. Вован торопливо сплевывает бычок, который, казалось, намертво прилип к его нижней губе, и делает шаг в нашу сторону. Будь я одна, я давно дала бы стрекача. Ничего приятного встреча с Вованом сулить не может. — Здравствуйте, баба Женя! — незнакомым голосом говорит Вован. — Вы меня не узнаете? Я Володя Шарапов. Володя! С ума сойти! Мне никогда и в голову не приходило, что Вован — это от нормального человеческого имени Владимир… — Господи, Вовочка. — Замбабасина рука гладит Вована по плечу. — Совсем взрослый! Что это ты — душа нараспашку? — Да так, расстегнулось что-то, — смущенно бормочет Вован, нашаривая несуществующие пуговицы. — Помнишь, как ты всегда плясал на елке? Я тебя так и звала — Вова-плясун. Такой маленький был, худющий, одни глаза. А вон какой красавец вырос! Надо же — красавец! Неужели Замбабася не видит, какие у него теперь глаза? Я с усилием взглядываю Вовану в лицо и от удивления едва не роняю бидон. Нет ледяных, застывших в презрительном прищуре глаз. И вообще Вована нет. Воваплясун смотрит, беспомощно улыбаясь, на Замбабасю. — Придешь, валеночки скинешь и, как я патефон заведу, все пляшешь, пляшешь в одних носочках — не остановить. Я уже беспокоюсь — пол холодный, не простудился бы. А ты кричишь: «Баба Женя, давай еще раз эту пластинку!» Очень любил плясать. А сейчас — как? Не разлюбил? На танцы ходишь? Ходит! А как же! Конечно ходит! Если бы Замбабася могла увидеть, как он сейчас вваливается на нашу маленькую дачную танцплощадку, расталкивая публику, — пьяный, злой, с ледяными бессмысленными глазами. Вован бросает на меня быстрый взгляд — глаза его опять жестки и холодны, — я безошибочно читаю в них клятвенное обещание создать мне невыносимую жизнь, если я проболтаюсь. И я переживаю еще одно открытие: оказывается, Вовану, которому плевать на все и на всех, почему-то небезразлично,

119


что думает о нем наша Замбабася. — Какая елка? Какой патефон? — накидываюсь я на Замбабасю, едва мы сворачиваем за угол. — Да тот же, под который и вы теперь уплясываете, — смеется она. Он ведь старенький, довоенный. Мы этот дом еще до войны купили. Тут дач больше не было, поселочек маленький, три улочки всего. Остальное уже после войны строили. Детишек много, а развлечения — какие? Это теперь Москва близко, а тогда далеко была. Полтора часа на паровичке. Да и ходил он редко. Вот наберу всяких гостинцев, конфет, яблок, приеду, печку растоплю, наряжу елку и соберу всех детишек. Сама Дедом Морозом оденусь, подарки им из мешка раздаю. А они мне песни поют, стихи читают. А Вова все плясал. В последний год перед войной, помню, иду со станции, мело два дня ужасно, сугробы — выше головы. Тропиночка узенькая — в один следок. А Вова мне навстречу: «Баба Женя! Приехала все-таки! А я третий день встречаю!» Трудно им жилось. Отец умер. Детей пятеро. А мальчишечка такой славный был, жаль, жизнь его так поломала. Значит, она все заметила, все поняла… — Это потому, что он добра мало видел. На добро редкий человек не ответит добром. В те послевоенные годы, когда подчистую обирали по ночам сады, когда не помогали ни собаки, ни самая хитрая сигнализация, мы спали спокойно за ветхим низеньким заборчиком, — и никогда ни разу у нас не обтрясли ни одной яблони. Словно незримая черта, которую нельзя переступить, защищала наш сад. Впрочем, она и была — эта черта. И подходя к ней, Вован превращался в Вову-плясуна, поджидающего на заснеженной дороге старую женщину с ласковыми глазами. …Как часто в детстве мы вставали в тупик, когда посторонние люди допытывались у кого-нибудь из нас — у Игорька, Миши или у меня, — кем приходится нам Евгения Владимировна. Если формально, как в анкете, то никем. Но формальные

120


признаки родства были не в почете в этом доме. Потому что, если подходить формально, — смешно и дико! — у Замбабаси совсем не было родных. Никого. Только один сын. Которому судьба не дала ни жены, ни детей.

121


Татьяна КОПЫЛОВА

1943 год: поездка в Товарково Для того чтобы воля Наполеона и Александра (тех людей, от которых, казалось, зависело событие) была исполнена, необходимо было совпадение бесчисленных обстоятельств, без одного из которых событие не могло бы совершиться. Л. ТОЛСТОЙ «Война и мир»

О том, что поедем в деревню Товарково — на родину отца — папа объявил весенним утром сорок третьего перед тем, как пошел на работу. Еще не веря, что мне — именно мне — выпала такая удача, я осторожно спросила: — Пап, а кто едет? — Пропуск выписан на майора Федосеева Алексея Петровича с дочерью Татьяной Алексеевной, 1933года рождения, — папа ничего не добавил, но мы, близкие, знали, что отпуск — это награда за его действия грозной военной осенью 1941 года. Отец был направлен в Химки в 1939 году старшим военным представителем на авиационный завод №301. Во время войны химкинские военные заводы стали эвакуировать в Новоси122


бирск еще в сентябре. Отец руководил этой отправкой. К 16 октября 1941года (ко дню всеобщей паники) был сформирован последний эшелон. Кстати, семьи военпредов, были погружены в теплушку именно этого состава. Отец должен был вылететь в Новосибирск наутро. В ответ на доклад о завершении эвакуации он услышал: «Оставаться на заводе, действовать по обстановке, вся ответственность на вас». Отец и после войны не вдавался в особенности броска фашистов на Москву. Военная тайна! Единственное, что он спустя десятилетия себе позволил, две фразы: «Наверное, Гитлер не мог предположить, что дорога на главном — Ленинградском — направлении по существу свободна, там противостоит ему только одно подразделение — военная приемка из семи человек. Вот и двинули фашисты по Волоколамке, а не по Ленинградскому шоссе». О своей роли не упоминал. Не пояснил, что 16 октября им был отдан приказ: никому не покидать завод, никого не впускать, никакого общения ни с кем! Полная изоляция! Что творится на заводе, вовне стало неведомо. Люди видели лишь глухие заводские заборы, за которыми высились огромные, темные, неизвестно какую угрозу таящие корпуса цехов. Бои обошли Химки стороной; заводы, дороги были сохранены. Умелая оборона и готовность к сопротивлению были отмечены командованием на одном из итоговых совещаний в конце 1941 года, отец и его подчиненные поощрены двухдневным отпуском «в срок, определенный военными обстоятельствами». Эти обстоятельства разрешили подать рапорт только после победы нашей армии под Сталинградом. …Сразу после папиного сообщения в семье закипела работа по подготовке к поездке. У каждого была своя задача. Нам с бабушкой (маминой мамой) достался, как мы считали, самый ответственный участок: мы производили гвозди. «Производили», конечно, не совсем точно сказано. Это ж вам не в магазине купить, выбрав нужный размер! Во время войны даже магазинов, где продавались всяческие строительные железки, вовсе

123


не было. Отец, выписав на заводе доски, организовал их подвоз. В защитных ящиках из этих досок доставлялись с фронта на завод для ремонта искореженные самолеты, после разборки упаковка превращалась в дрова, в горючий подсобный материал, из которого обильно торчали шляпки гвоздей: «ковыряй — не хочу». Мама и бабушка перетаскивали доски с улицы на площадку третьего этажа, где мы с бабушкой двуручной пилой их распиливали, а потом гвоздодером извлекали гвозди, подцепив за шляпку. Распрямляли их на кувалдочке, раскладывали в ящички-коробочки, которые заранее предусмотрительно заготавливал отец. И вот только тогда этот ценнейший строительный материал бывал готов. Сделан. Произведен. Для нас работа была не внове. Два предыдущих года наша «гвоздодельня» неустанно работала. Созданный ценный строительный материал выменивался на съестное, когда мама и ее однокурсницы ездили на восток от Москвы, чтобы кое-что (и гвозди в первую очередь) обменять на продукты. И вот настало то утро, когда мы с отцом двинулись. Выехали в темноте, Москву проехали «наощупь». Навстречу попадались осторожно фырчащие машины, высвечивающие перед собой один-два метра пути. Да и мы следовали в расплывчатом луче света, который падал на дорогу через узкие прорези фар. На Калужскую дорогу выбрались, когда забрезжил рассвет. Была поздняя весна, дороги чуть-чуть подсохли, но порой встречались громадные промоины. Я с отцом ничего никогда не боялась, хотя водитель он был тогда начинающий, неопытный. Только однажды робко спросила: «Пап, а если застрянем?» Но он твердо ответил: «Тань! У нас в машине лебедка!» И объяснил, что коли машину засосет, накинем на какой-либо пень, камень, ствол цепь, которая была намотана на большую катушку, укрепленную между фарами, и сами себя вытащим. (Ну, прямо по барону Мюнхгаузену, про которого мне еще суждено было прочитать). Лебедкой в ту поездку нам воспользоваться не пришлось. Дороги были пустынны, но останавливались мы довольно часто: проверки документов. Патрульные стояли в огромных

124


валенках с галошами. Козырнув, представлялись, а потом, положив флажки под левую руку, брали у отца документы. Читали очень внимательно, вскидывая глаза на лицо отца, один или два раза спросили про девочку. На меня тоже была своя запись. С окружающими пейзажами — загадка: порой кажется, что по сторонам мне виделись разрушенные, сожженные деревни, с узнаваемыми «памятниками войны» — торчащими трубами русских печей и кучей обгоревших кирпичей вокруг. Но, вспоминая годами позже нашу поездку, не могу ручаться: были то реальные картинки или кадры кинохроники. (В дотелевизионный век зрительные образы преподносило нам кино. Ходили в заводской клуб по субботам, воскресеньям, иногда еще разок среди недели. А там перед каждым сеансом шли документальные сюжеты «Хроники дня»). Зато куски разбитой дороги помню отчётливо. Наверное, потому, что внимательно смотрела вперед, как заправский штурман, предупреждая отца о колдобинах. И все ждала, когда появится «разъезд», так именовали маленькую остановку на железной дороге. Думаю, надоела отцу своими вопросами. — А что тебе «разъезд»? — Туда баба Дуня приезжала за нами на лошади. — Помнишь? — И добавил: — Сейчас на лошади не приедет. Мое довоенное воспоминание ему было приятно. Последние годы перед войной нас — меня, двоюродную сестру Галку, мамину маму, бабу Витю –отправляли на лето в Товарково. И вот на разъезде нас встречала папина мама, баба Дуня. Она казалась основательной и осанистой. Наверное, потому, что была большеносая, толстоватая, с крестьянски заскорузлыми руками и неторопливо-округлыми движениями. Принимала вещи из вагона и шла впереди нашей колонны к столбику, где была привязана лошадь с телегой. Оглядывалась через плечо и говорила: — Садись вперед! Рядом со мной! И все знали, к кому обращены бабушкины слова. Отец поднимал меня и водружал туда, где были закреплены вожжи.

125


Потом на телегу грузился весь скарб, рассаживались остальные. А баба Дуня, едва «вырулив» на прямую дорогу, давала мне в руки два широких мягких ремня, расходящихся вперед к оглоблям, хомуту и лошадиной морде. И устанавливалась незримая связь между тобой и этим замечательным животным… Так бы и сидела, ехала и ехала, проверяя степень послушания лошади движению моих вожжей. Это было каким-то волшебством, которое я страстно ожидала и которое греет до сих пор. «Пап, ну когда же «разъезд?» Помню, как папины руки лежали на руле. У отца были красивые, крупные руки. Он молчал. Я тогда не понимала, как он волновался, приближаясь к деревне, где родился и жил до семнадцати лет. Только раз коротко бросил, когда дорога шла мимо кущи деревьев: «Уже погост». Я поняла, о чем речь, потому что до войны баба Дуня водила нас на это кладбище: «Тут лежит твой дедушка Петя, а вот маленькая могилка братика твоего папы, они родились в один день». Я знала историю, как родились близнецы. Первый был толстенький и сильный, а второй дрожал и едва дышал. Женщины обкладывали слабенького подушками, нагретыми на печи. Выжил этот маленький. Кстати, у отца никогда не мерзли руки и ноги, может, хранили то давнее тепло. Дорога бежала и бежала, после погоста должна была показаться деревня. Но деревни не увиделось. Дорога шла по бесконечному полю. На ближнем горизонте маячила одинокая согбенная женская фигура. И тут «Додж» рванул. А потом отец затормозил, выскочил из машины, обнял эту женщину. Она уткнулась ему в плечо. А он гладил ее по голове, по плечам. Я не признала бабу Дуню в этой маленькой, худой, сгорбленной старушке. Даже боялась к ней подойти. А они вели свой разговор: — Мама! Откуда узнала, что сегодня приедем? — Да я, как письмо получила, так и встала. — С тех пор и стоишь? Сколько дней? — Семь. Все боялась пропустить. — Мама!? — отец показывал вперед, туда, где раньше стояла

126


наша деревня. — Да, Лёнюшка, только дом Лысёнковых остался. Я ж писала. А нынче и я достроилась, наш дом подняла. Новый дом меня разочаровал. Он совсем не был похож на довоенный. Тот был просторный, состоящий из двух половин: зимней и летней. В каждой по фасаду и торцам прорублено было по три окна. Разделен дом был широкими сенями, которые выходили на улицу застекленным крыльцом. Задняя стена сеней заканчивалась большой, обитой дерматином дверью, что вела в крытый двор, где по отдельным загончикам стояла скотина: лошадь, корова с теленком, свиньи, овцы. Куриные полочки–насесты были закреплены по всему периметру скотного двора. В главной, теплой половине, едва перешагнешь высокий порог (еще один заслон, кроме сеней и крыльца, зимнему морозу) — русская печь с глубоким подом, из зева которого торчали ручки многочисленных ухватов. Все тут было на своем месте: широкая и длинная скамья от двери до угла, на ней вёдра с чистой колодезной водой, рядком — несколько самоваров, неизменно сияющих, под скамьей — вёдра с запаркой для скотины. Над скамьей полка, закрытая вышитой занавеской, — там посуда. В самом углу высоко и уютно — иконостас, где мерцала икона Казанской Божьей Матери (это я позже узнала, как зовется икона). Перед ней всегда, сколько себя помнила, синенький огонек лампады. В зимней половине было еще две комнаты. Дальняя, непроходная, примыкала к боковой стенке русской печи, на которой была широкая лежанка: бабушка днем отдыхала тут. В передней части этого печного выступа была устроена печурка для сиюминутных приготовлений. Летом печурка выделялась в пользование нашей бабе Вите для готовки приехавшим из города детям. Мы, приезжие, жили в летней половине, где были выгорожены две комнатки с кроватями от стены до стены. Когда нас, детей, укладывали днем спать и занавешивали окна, я любила

127


наблюдать за лучиком солнца. Он пробивался через дырочку в занавеске, в нем плясали золотые пылинки. И что удивляло: когда просыпались, лучик был уже в другом месте. Больше всего мы любили играть на чердаке. Взбирались туда по лестнице, приставной, но очень надёжной. «Шаг» этой лестницы был предусмотрительно мелок, под силу даже четырехлетней Галке, не говоря уж обо мне — старшей. На чердаке были сложены деревянные ведра, какие–то палки с крючками, неизвестные всячины, но главное — прялки, штук десять. Были они в полном порядке, и мы с Галкой их с упоением крутили, переходя от одной к другой. Откуда такое количество? Один из дедушек отца по мужской линии был мастер по прялкам, и первую из новой «серии» оставлял дома. Это было и большим богатством, и памятью. Второй дед ходил по деревням с бригадой, они выделывали овечьи шкуры, шили романовские полушубки. От него в семье сохранилось понятие о хорошем заработке, когда привозили «кошку денег» — в буквальном смысле этого слова: выделанную шкурку животного, набитую деньгами, которые бригада делила уже в деревне. Дом 1943 года меня поразил. Был он какой-то неаккуратный, можно сказать мохнатый: во все стороны между бревен торчали пучки жухлой травы. Позже я узнала, что вместо пакли, которой днем с огнем было не сыскать, бабушка утеплила сруб мхом. Дом оказался другого цвета, намного серее довоенного. Не сразу я поняла причину. Сложен он был из бревен сарая, рубленного из осиновых бревен, со временем основательно посеревших. Оттого-то и гляделся дом мрачновато. Угрюмости добавляли остовы мертвых деревьев, что были когда-то садом. Деревья не выдержали мороза, который накрыл центр России в зиму 1939/1940 годов. Односельчане через год–два повырубили коряги. А вот баба Дуня не спешила. Немцы были в Калуге и ближайших районах с 16 октября по 30 декабря 1941года. Весной 1942 года баба Дуня начала свое строительство. В помощниках у нее был 13-летний подросток Витёк. Он пришел в деревню, отступая с нашей армией осенью сорок первого. Сил у него хватило, чтобы добраться толь-

128


ко до Товаркова. Баба Дуня пригрела его. Вместе они пережили оккупацию, вместе прятались в Лысёнковском доме, вместе смотрели, как горела деревня и наш большой дом, вместе горевали у тлеющих головешек. Витек думал, что баба Дуня после пожара откажется от него. — Леша! Я ему сказала: где один прокормится, там и двое не помрут. Тогда он и перестал дрожью дрожать. Пока баба Дуня рассказывала, Витёк в дом не входил, что-то делал во дворе по хозяйству. Когда пришёл, старался вести себя незаметно. Мне запомнилось его неуверенное, даже пришибленное выражение лица и черные передние зубы. Отец старался усадить его за стол, но Витек, робея, отказывался. — Я его нахваливаю, говорю, что пропала бы без него, — пыталась успокоить паренька баба Дуня. — Не верит, еле отошел от страха. Сильно кем-то обижен был. Так-то он уже нормальный, но новых людей боится, расспросов опасается. (Витёк жил у бабы Дуни до своих восемнадцати. Бабушка выправила ему бумаги, назвав дальним родственником. Из деревни он уже после войны уходил в армию, к концу службы написал, что встретил девушку — свою судьбу. Более ничего не знаю о бабушкином помощнике, так как через несколько лет после войны баба Дуня заболела, и дочь перевезла ее в Москву). …Так, начиная с первых месяцев сорок второго на пепелище деревни Товарково одна упертая (как сейчас бы сказали) старуха задумала построиться. Когда погода позволяла, разбирали они с Витьком прогоревшую крышу, накрывшую пожарище, выискивая крепкие куски железа, расклёпывали их, складывали в сооруженную сараюшку, ощупывали кирпичи фундамента и русской печки, выискивая те, что покрепче. Копались в углях, чтобы найти гвозди, скобы, пилы, топоры, чугуны, чугунки, самовары, ухваты, ведра, ложки, ножи, кружки. Поздней весной чинили инструменты, насаживали лопаты, разгибали гвозди, прилаживали ухваты, а едва теплело — ходили в лес, заготавливали мох, чтобы, высушив, утеплять дом. Так начали они свой многодневный рабочий подвиг. А опасность войны? Которая — вот она, рядом, вокруг:

129


артиллерийские обстрелы, бомбежки, мины. То, что бабушка и Витёк не подорвались, можно отнести только к одному обстоятельству: баба Дуня, уникальная сборщица грибов, обладала фантастической наблюдательностью и замечала любое отклонение от природной нормы, мину уж и подавно не пропустила бы. Едва мы вошли и выгрузились, бабушка спросила о газетах, которые в письмах настойчиво наказывала привезти. Отец подбирал их тщательно по числам, считая, что новости в деревне почерпнуть более неоткуда. Бабушка сразу взяла пачку, от большого листа ловко оторвала квадратик, потом изпод столешницы достала чистый мешочек, набитый табаком. Подобные кисеты мы в школе шили для посылок на фронт. Бабушка отогнула один из уголков в заготовленном газетном квадрате, насыпала в него большую щепоть табака, свернула узкий, длиной сантиметров десять кулёк, верхний конец послюнявила, склеивая, затем перегнула так, чтобы табак остался в верхней толстенькой части, а нижняя превратилась в мундштук. Мы с отцом молча наблюдали, не могли отвести глаз от ее ловких манипуляций. Чтобы деревенская женщина курила — такое трудно было представить. Отец только и выдохнул: — Мама!? Она, как бы извиняясь, покачала головой: — Ничем успокоиться не могу… О Петре ничего неизвестно… Уж два года… Старший брат отца Петр Петрович Федосеев перед войной был директором школы на станции Тихонова Пустынь. В начале октября 1941-го, когда фронт приблизился к Калуге, в райкоме партии ему выдали винтовку, приказали собрать старшеклассников, которым до призыва оставалось год-два, и отправиться в определенный район. В какой, до сих пор неведомо. Уже после войны его жена тетя Рая, пытаясь вспомнить «военную тайну», которую шепнул ей муж, покидая дом, и в сомнении размышляла: «Может, нашу станцию защищать? А может, под Ельню? Отступающие красноармейцы много чего называ-

130


ли… Нет, до Ельни наши не дошли бы… очень немцы стреляли… Да и одеты наши были абы как… а уж снег… в том году был ранний…» Ни во время войны, ни сразу после её окончания, ни позже — ничего не удалось узнать о судьбе дяди Пети и его учеников. Тела этих защитников в суматохе отступления не были найдены, не были захоронены, а значит и не зарегистрированы в соответствующем документе. В том была — по вывернутой наизнанку логике властей — их вина, вина людей пострадавших, брошенных на произвол судьбы. Людей, честно сложивших головы на поле брани! Но голову, оказывается, сложить было недостаточно! Необходимо было позаботиться о собственном захоронении, о регистрации в списках погибших. А иначе останутся припечатанными недоверием все родные, и не получат какого-либо пособия близкие, останутся без государственной поддержки их вдовы, дети, матери. А баба Дуня все рассказывала и рассказывала. Как постепенно, но споро они с Витьком расчищали погреб, что был вырыт позади дома. Во время оккупации он помог сохранить запасы: баба Дуня перед немецким наступлением обрушила его крышу, завалив всю яму снегом, а зима сровняла и замаскировала укрытие. Но, достав по весне «посадочный материал», бабушка обнаружила, что всё померзло. С трудом удалось отобрать небольшую часть клубней, до которых не добрался мороз. Пригорюнилась, а потом решилась: стала резать клубни на столько частей, сколько было ростков. — Да в золу окуну, да посажу… Урожай по осени был на всю деревню диковинный, — говорила она об открытым ею методе. Не знаю, кто был первым: академик или бабушка, но — это уж точно — старая крестьянка самостоятельно дошла до открытия способа эффективной, экономной посадки картофеля. Мне не терпелось сбегать к девочкам-сестрам Лысёнковым, с которыми до войны ходили в лес. Дом их был через дорогу. Вслед мне бабушка прокричала: «Только по улице, только по тропке! И никуда в сторону!» Уже в дверях, краем уха я рас-

131


слышала пояснение: «Мины! Дети рвутся…» В доме Лысёнковых меня ждали, а я искала глазами Галю и Валю — моих довоенных подружек. Но бросилась ко мне их мама — тетя Таня, стала обнимать и гладить. И всё говорила и говорила, объясняя про устройство военного быта: полати, нары, несколько столов, сложенные один на один сундуки. «Все разместились! Это главное!» — приговаривала тетя Таня. Тут уж я увидела моих подружек. Они вытянулись и держались очень скованно. Подошли, только когда разрешила тетя Таня. Меня окружили и взрослые, посыпались вопросы: «Москва стоит?», «Много домов погорело?», «Ночью ходить можно?», «Машины ездят?», «А что есть в магазинах?» …Пришли папа и баба Дуня. У бабы Дуни в руках — бутылка водки, у отца свёрток, аккуратно завернутый в газету. И вот уже стол собран. Женщины, дети сидят вокруг, каждый со своей тарелкой, стопочкой, тетя Таня Лысёнкова вынимает из печи чугунок с картошкой, баба Дуня разливает взрослым водку, режет на маленькие кусочки хлеб, который привезли мы с папой, да раскладывает московские гостинцы. В сорок третьем оставленным в Москве офицерам стали изредка (наверное, по важным датам) выдавать праздничные заказы. Уже тогда я услышала название «Улыбка Рузвельта». Стало быть, были они из ленд-лиза — американской помощи. Привозил их отец из Военторга. Когда в первый раз поставил на стол большую коробку, вся семья собралась вокруг, и началось «действо»: острым ножом разрезали упаковочный картон, вынимали ранее невиданное: тушенку, сгущенку, а самое главное — небывалую банку. Она и сейчас стоит у меня перед глазами: примерно граммов в 800, вытянутая вверх, имеющая в разрезе прямоугольник с закругленными углами. Сбоку банки закреплен был ключик, в который пропущен кончик жестяной ленточки. Вскрывать надо было, накручивая ленточку на ключик. Когда крышечка отсоединялась, перед глазами появлялась ветчина необыкновенной красоты, умопомрачительного розовосъедобного цвета и манящего запаха. Беседа за столом была невесёлой: тот мужик не вернулся,

132


на этого пришла похоронка, кто–то из ребятишек подорвался на мине, другой остался без пальцев. Спрашивали отца о родных: не встречались ли. Не встречались: летчиков в деревне не было, а отец был авиатор. Отец стал расспрашивать, как, кто, когда сжег деревню. Этот вопрос поверг в полное смущение женщин за столом. Папа, видно, хотел немного разрядить обстановку, заметив, как удачно приключилось, что самый большой дом остался цел. Помню, тетя Таня подвела черту: — Так мы ж, Алексей, договорились… — потом повернулась к бабе Дуне: –Ты что ж, Боровчиха, ничего не сказала Алексею? — И все за столом замолчали. (Боровчихой бабу Дуню обычно прозывали за глаза, а впрямую — в знак укора.) …В тот день мы с подружками все-таки прошли по деревне, аж до Шани-реки, что текла от Полотняного Завода и впадала в Угру. Начиная наш путь, я лелеяла надежду, что какой-либо дом остался незатронутым огнем. Но нет! Чудес, оказывается, не бывает! Так мы и двигались по неезженой тропе, а гиды мои поясняли, указывая на кучи кирпичей, да развалы угля: «Хозяйство Ломтевых», «Усадьба Чернобровывых», «Дом с липами». Но не было никакой усадьбы, хозяйства, дома. Слабо выраженная дорога (некому было утоптать ее) обрывалась на берегу Шани. Мы повернули назад и шли по деревне, если можно это было назвать деревней: землянки по сторонам, вырытые рядом с родными пепелищами. И прошлогодний бурьян, вплоть до небольших огородиков, что разбиты были на месте прежних. Чувствовалось, что сил обработать их у людей не было. После обхода мы разошлись. Я вернулась домой, когда разговор у Федосеевых в их новом доме уже шел… — Значит, повезло, что целым остался самый больший дом, — с какой–то необычайной осторожностью говорил отец. — Почему — «повезло»? Мы все сами решили… А когда ОНИ жгли, стояли и плакали. Тушить-то не разрешалось. — Так было везенье, мама? — В других-то селах и об одном доме не смогли упросить.

133


Жгли все подчистую. — Да кто жёг-то? — я почувствовала в голосе отца невероятное напряжение. — Как кто? Красноармейцы! Последние отступающие части… Говорили «приказ»! Говорили: нечем более фашистов остановить… А нам — то как быть? Как было жить? Мне послышались в голосе бабы Дуни не только боль, но и укор… А она все говорила: — Люди, жители, стало быть, оставались на морозе. По освобождению наше военное начальство говорило, что политика была правильная. У немцев земля под ногами, мол, должна гореть. Но, Леша, наших людей в живых оставалась половина села. Женщины да дети. На морозе стояли. Мы кинутые были… Но, — и голос ее зазвенел, — и вправду: подкормиться немцам не дали. Я специально шумно зашевелилась. Разговор прекратился. Даже я поняла, что баба Дуня сказала что-то необычное. Я стояла как оглоушенная. Слова старой колхозницы заставили меня, пионерку, воспитанную на преклонении перед «подвигом» Зои Космодемьянской, взглянуть на события шире. Может быть, именно тогда, в ту поездку 1943 года зародилось во мне какоето новое понимание, может, именно тогда началось взросление. (Боюсь по прошествии стольких лет и с высоты накопленной информации перенести мои позднейшие выводы на ощущения ребенка. Но возраст «детей войны» не совпадал с биологическим. Во всяком случае, когда мне удалось познакомиться с требованием приказа СВГК (Ставки Верховного Главного Командования) №428, мне так и хотелось задать вопрос: «А как же наши люди? Те, кто попал в оккупацию?» Вспомним предписания этого приказа: лишить «германскую армию возможности располагаться в сёлах и городах, выгнать немецких захватчиков из всех населённых пунктов на холод в поле, выкурить их из всех помещений и тёплых убежищ и заставить мёрзнуть под открытым небом», с каковой целью «разрушать и сжигать дотла все населённые пункты в тылу немецких войск

134


на расстоянии 40—60 км в глубину от переднего края и на 20—30 км вправо и влево от дорог». ) На кладбище-погосте, куда мы, конечно, отправились, у родных могил было скорбно. Баба Дуня поясняла: — Вот тут дедушка Петр Петрович покоится, рядом Прасковья Петровна, его сестра, она всех наших ребятишек крестила… — А эта? — показал отец на свежесооружённый холм. — А это нашего Петра… — Мама! Как это? — А я надысь сходила под Тихонову Пустынь. Бои-то везде шли, может и у своего дома наши добровольцы свои головы сложили… Там земельки набрала, принесла, захоронила. Так в старину делали. Помолилась над могилкой. — Как же ты добралась? — Фотографию нашу семейную взяла. Патрули обходила, а не удавалось — фотографию показывала… — Тебя же могли подстрелить! — Не убили. Значит, Бог помог. Раньше при отце, как и при иных коммунистах, о Боге не принято было говорить, но баба Дуня, наверное, иначе объяснить не могла. Так и шла она по Калужской земле, надеясь только на помощь Всевышнего. А на что ещё было уповать? Власть-то не снабдила её ничем. Даже бумажонки, хоть както удостоверяющей личность, в руках у крепостной советской власти не имелось. Не забудем, что колхозникам не выдавали паспортов, чтобы насильственно удержать их на земле. Через год баба Дуня написала в письме, что принесла ещё землю из-под Ельни, потому-де про бои под Тихоновой Пустынью известно неточно. Возможно, мол, погиб в другом месте, красноармейцы, говорили: под Ельней сильные битвы были… С погоста мы вернулись, когда в воздухе начинала сгущаться первая робкая темнота. Отец пошел на задний двор: — Мама, где у тебя топор прячется? — А зачем он тебе? — Да хочу вымерзшие деревья вырубить.

135


— Не надо, отойдут! — Мама, все соседи такие коряги уже выкорчевали. Сколько лет прошло с того страшного мороза? — Четыре года! Не трогай! Они у меня отойдут! Путь домой совершенно не помню. Но зато всплывает ощущение жгучего любопытства, с которым ожидали в классе моего отчета. Вопросы посыпались, едва я вошла. — В дороге застревали? Лебедкой отец работал? — В лес ходили? — На месте боев что-нибудь нашли? — Отца, тебя обыскивали? — Твой отец отстреливался? Вопросы были продиктованы военными фильмами. Мои отрицательные ответы мальчишек, видно, разочаровали. Но тут вступилась моя подружка Наташка Никитская, с которой мы уже успели поговорить. Она поведала об ужасах пожаров, о наступлении фашистов, о том, что в деревне не осталось ни одного мужчины, о гибели детей, да и взрослых на распаханных полях. Даже о судьбе Витька поведала. Промолчала только о тех, кто сжег деревню. Мы обе никак не могли в это поверить, хотя в правдивости рассказа жителей села не сомневались. Кстати, чтобы поставить точку, сообщаю: бабушкин сад в сорок пятом зацвел, осенью дал урожай. Отец, оценивая агрономические достижения матери, любил повторять: «У нее особое умение в руках». А вот сил, чтобы успокоить оставшегося в живых сына, бабе Дуне не хватило. Да и чем успокоить? Какие слова найти? После поездки в Товарково отец в военных застольях выпивал все до полной отключки. Не шумел, не буянил, не выяснял отношений. Добирался до кровати и ложился, отвернувшись к стене. Война его долго не отпускала. Не один год прошел, прежде чем он вслух стал делиться своими выводами. Всего несколько человек было допущено им к «разбору полетов». Именно тогда они с военным писателем Михаилом Брагиным, автором книг

136


о Суворове, Кутузове, Ватутине и — главное — другом юности, подробно разбирали московскую эпопею 1941-го года. И дядя Миша резюмировал: — Тебе, Алексей, удалось поставить в свой строй грозного и сильного бойца — пугающую врага неизвестность. Ничем иным не объяснить остановку немцев перед Химками. Страх перед «подарком», который затаил завод, напрягал их и пугал. Решили пойти другим путем. Но и тут их ждал отпор… Более семи десятков лет назад была закончена Великая Отечественная война. Но и до сих пор влечет к себе то время. Хочется разобраться поглубже, без обиняков, увидеть то или иное событие с разных точек зрения, чтобы полнее и справедливее оценить свершившееся. Отец ушел из жизни сорок с лишним лет назад. Теперь вижу, как мало мне пришлось поговорить с ним, будучи уже взрослым человеком. С чего бы начала наш разговор? Да хотя бы с медалей «За оборону…». Их во время войны было учреждено семь: за оборону Ленинграда, Сталинграда, Одессы, Севастополя, Кавказа, Советского Заполярья, Москвы. И если первые шесть вручались вскоре после боев, схваток, побед, то последняя — «За оборону Москвы» — через 27 месяцев после окончания боевых действий: по Указу Президиума Верховного Совета от 1 мая 1944 года. Чем была вызвана такая задержка? О каком вопросе спорили? Почему не могли столь долго договориться? Наверное, удалось бы проанализировать влияние «насморков Наполеона» и иных хворей и настроений «командующего состава» на конечный результат сражений. А затем сравнить с действиями всякого «человека из народа», его понимания своего места в строю защитников. И ещё бы я спросила, не боялся ли он везти своего ребенка в то небезопасное путешествие? Война, путь в сторону фронта, всякий день грозит чем угодно, но только не спокойствием. Что бы он ответил? Не мог же он сказать «Значит, Бог уберег»! Но я благодарна отцу, что решился он на этот поступок и продемонстрировал мне еще одну сторону военного противостояния, показал, какие бывают бойцы. Не только в защит-

137


ных гимнастерках, но и в пиджаках учителей, в старушечьих платках, телогрейках, в допотопных лаптях и валенках. Разные были бойцы. Разнообразны были их военные таланты и умения. Общее было одно — желание победы и невосполнимая плата за эту победу.

138


Олег ЛАРИН

«Беззубая старуха, диво лесное…» Есть дом на окраине северного поселка Пинега. Скромные занавески на окнах, скромные цветы за занавесками, стены, обитые вагонкой, — пройдешь мимо и не заметишь… Здесь ста лет назад московская артистка, собирательница фольклора Ольга Эрастовна Озаровская, впервые встретилась с крошечной старушкой-нищенкой по кличке «Махонька». Весь июнь 1915 года Озаровская ходила по пинежским деревням, перебиралась из дома в дом, толковала со старухами — нет ли у них песен, былин, заговоров? — и самое интересное записывала в тетрадь или на восковой валик фонографа. Чего только не встретила она на пути! И все же жадность исследователя, смутное ощущение, что она ходит вокруг до около настоящей «жилы», не давали ей покоя. Хотелось встретить что-то редкостное, диковинное, первозданное. И вот однажды утром… Об этой встрече Ольга Эрастовна рассказывала так: «Должно быть, это мне снится. Утренний сон, когда в открытую дверь жаркой горницы тянет с повети холодок, так сладок. Послышалось, будто старческий голос поет что-то, и приснился прекрасный сон о сказительнице былин. 139


Да нет, не сон! У Прасковьюшки кто-то сидит и поет. Срываюсь с постели и слушаю под дверью. Былина! Былина! Поглядываю: на лавочке крошечная сказочная старушка поет, и с увлечением, о «Кострюке, сыне Демрюкове», поет и прерывает себя горячими пояснениями и заливается счастливым смехом артиста, влюбленного в свое творчество…» Старуха была в темной длинной юбке с коричневой бахромой, темнолицая и беззубая. Голова была повязана грубым застиранным платком с белыми горошинами, из-под которого виднелась ситцевая косынка, надвинутая на большой морщинистый лоб. Иссохшие от работы, почти пергаментные руки покорно сложены на груди. Зато резко выделялись глаза — грустные и мудрые, не замутненные старостью, беспокойные и горящие. Голос ее звучал не тихо и не громко, но удивительно соразмерно ее внешности, выражению глаз — переливчато и певуче. Чудилось, будто в деревенскую горницу с геранями, ходиками на стене, вязаными скатерками вселилась былинная Русь и что начнется сейчас мифическое действо с участием славных русских богатырей. Строгим речитативом выпевала старуха про грозного царя Ивана Васильевича, и про Чудище поганое, нечестивое, и про славного богатыря Илью Муровича, и про Калику перехожую, безымянную — про то, как вязали Илье руки белые и ковали ноги резвые, что железом да немецким, и как рвал Илья путы железные и побивал Идолище поганое… Озаровская слушала ее с тихой радостью: музыку этой речи без всякого преувеличения можно было бы положить на ноты. Глаза старухи никогда не были равнодушными: говорила ли она о лихих скоморохах или о страшных «убивцах». Произнося слова былины, она закатывала глаза наверх — но не притворно, не по-ханжески, а со светлой верою в силу этих слов. Слово было для нее чем-то физически ощутимым, реальным — его можно было попробовать на вкус или по-свойски погладить рукой. Должно быть, такие старухи позировали древним бого-

140


мазам для фресок новгородских храмов. Как тебя звать, бабушка? — спросила Ольга Эрастовна. Как звать? Разорвать! Отчество — лопнуть, фамилия — ногой притопнуть! — присказкой ответила старуха и заулыбалась. Улыбнулась и артистка: между ними словно искра пролетела. Чует сердце, кто друг, а кто недруг. А ты грамотная, бабушка? А то как же! Академию проходила… Ака-де-мию? Какую? — Брови у Озаровской подскочили. А такую, матушка. Скотско-приходско-зуботычно-потасовочную… Дале, что ль, сказывать? Аль надоело? Сказывай, бабушка. Сказывай, милая… Старуху поселили в доме Прасковьи Андреевны Олькиной, где жила Озаровская. И сразу же закипела работа: Марья Дмитриевна пела, а Озаровская записывала ее на фонограф. «Машины с трубой» совсем не испугалась, былины свои слушала с интересом, но без телячьего восторга, видом своим давая понять, что дело это для нее привычное и знакомое. Озаровская записала четырнадцать былин, шесть духовных стихов, много сказок, заговоров, скоморошин. И отметила про себя, что Махонька плохо воспринимает сегодняшнюю действительность, вся в былины ушла, от них молодеет. К примеру, «Чудишшо с ногами, как бы лыжишша, с руками, как бы граблишша» ей намного понятнее, чем военнопленные австрияки и германцы, живущие в окрестностях Пинеги, к которым здешнее население относится сдержанно, но без озлобления. Богатырь Илья, забытый товарищами на поле брани, ей несравненно ближе, чем кум Иван из соседней деревни, лежащий без ног в петроградском лазарете. «Ох, искусство, искусство! — восклицала Ольга Эрастовна. Как это у Пушкина? «Над вымыслом слезами обольюсь». Так, наверное, и у нашей бабушки». Олькина и Озаровская приняли ее на полное свое довольствие. Но у Махоньки собственная гордость: не хотела зависеть от чужих людей. В свободные от записи часы уходила в город

141


побираться. Набегавшись за день, кряхтя забиралась на русскую печку, шуршала заработанными бумажками, звенела медяками, рассовывая их и распихивая по необъятным своим кармашкам и платочкам. Тут же вслух прикидывала, кому из внуков и на какую надобность пойдут заработанные денежки. Много ли ей самой-то надо? Так, сущие пустяки. Ну, чайку попить с белой корочкой. Ну, баланды похлебать с шанежкой на сон грядущий. Не привыкла к достатку, а уж о богачестве и вовек не мечтала… «Я признаю в бабушке коллегу и чувствую неловкость, что мне „подают“ больше, — записывала, наблюдая за ней, Ольга Эрастовна. — На пристани издали видим бабушку. Она сдает мешок сухарей, приемщик с ней разговаривает, зовет в контору посидеть; для довесу она идет покупать в шалаш (ларек) булку, спрашивает бутылку квасу для себя. Надо видеть походку раскутившейся бабушки! Сегодня она купила за 20 копеек лубочный сундук, заявив, что держать в доме мешок „вовсе не прелестно“. Все заработанные у нас деньги отправила дочке». Озаровская долго не решалась спросить: — Бабушка, поедешь со мной в Москву? На корову заработаешь… — Поеду! — с ходу заявила Махонька. — Купить корову, конечно же, хорошо, а Москву увидеть — еще лучше. Прасковья Андреевна только руками всплеснула: — Куда ты, бабка, помрешь?! — Уж не велико у бабки и костьё, — храбро отвечала нищенка. — Найдется место, где его закопать. Поехали! В одном из писем Озаровская уведомляла своих знакомых: «Собирая словесный жемчуг на Пинеге, уловила я жемчужину редкой красоты. Везу ее в Москву…» Звезда северных лесов Среди пестрой газетной кутерьмы промелькнуло сообщение о том, что 24 сентября 1915 года в здании Политехнического музея на вечере в честь известного сибирского этнографа

142


Г. Н. Потанина выступила артистка О. Э. Озаровская. Она рассказала о своей второй поездке на русский Север и представила публике «удивительный феномен» — старушку-сказительницу Марью Кривополенову, которая с большим успехом исполнила старинные былины «Иван Грозный и его сын» и «Илья Мурович и Калин царь». Спустя три дня о диковинной лесной старушке говорила вся Москва. «Кривополенова пела старинные былины и скоморошины, заученные ею с голоса от своего столетнего деда, и покорила москвичей, — отмечал рецензент газеты „Русское слово“. — Перед успехом маленькой старушки в расписных валенках и пестром платочке померк даже успех О. Э. Озаровской…» Очевидцы вспоминали, что, когда бабушка впервые вышла на сцену, ее крохотную фигурку в синем сарафане никто толком не разглядел (думали, что уборщица) и в зале долго не смолкали голоса, шарканье, рассаживание скучающей публики. Это могло вывести из себя кого угодно. Но Марья Дмитриевна не стала ждать, когда уляжется шум, и сердито крикнула в зал: Угомонитесь-ко! Наверное, не сами былины — многие из них были известны по научным публикациям, хотя и теряли в печатном виде магическую страсть, — заворожили московскую публику. Ее покорила личность сказительницы, тайна ее артистической власти. Как вспоминал один из учеников Озаровской, артист Вахтанговского театра Константин Вахтеров, не раз посещавший концерты бабушки Кривополеновой, в душе делалось удивительно свежо и ново, будто в человеке просыпалась до сих пор молчавшая часть души. Каждый старался вспомнить, где он слышал эти слова прежде, из каких закоулков сердца выпорхнули они. Во время выступления кто-то из публики — с наигранным лукавством спросил у сказительницы: правда ли все то, о чем поется в ее старинах? Бабушка, ни секунды не раздумывая,

143


ответила: да, все это чистая правда-истина, а о неправде она не то что петь, но и говорить бы не стала. За кулисами один бойкий репортер поинтересовался, чем город Пинега отличается от Москвы. Спросил без тени улыбки, «на полном серьезе», хотя по всему было видно, что работает на публику, желая ее позабавить. Махонька, не выходя из роли доверчивой провинциалки, ответила насмешнику: «Дак как тебе сказать, мил человек, у нас в Пинеге дома кабыть пониже, земля пожиже да жерди потолще». Напоследок, глядя ему в глаза, вставила ответное перо: «А чего это у тебя, батюшко, уши такие красные? Видать, в детстве горох воровал, за то и драли». И ушла, не попрощавшись, давая понять, что никому, даже шутнику-репортеру, не позволит посягнуть на свое достоинство. Марью Дмитриевну фотографировали, интервьюировали, катали в дорогих автомобилях. (В Архангельске она потом скажет юному Борису Шергину: «По Москве-то на бесконех ездила». ) Известный поэт сложил в ее честь стихи, не менее известная художница написала портрет, священник в храме Христа Спасителя, благословляя ее, умильно улыбался. Дети наперегонки бежали к ней, чтобы вручить кульки со сладостями. (Конфеты были большой слабостью старушки.) Знаменитый профессор, член многих академий мира, смущенно улыбался, когда под радостный вопль толпы она трепала его по лысой голове. Марья Дмитриевна бывала в светских домах, писатели и артисты с чувством целовали ее сморщенную руку — ту самую, которая еще недавно тянулась за подаянием. Когда седой благообразный швейцар в ливрее помогал бабушке снимать верхнюю одежду, она не знала, куда себя деть от стыда. — Што ты, што ты, Господь с тобой, — отбивалась от него сконфуженная Махонька. — Мы ведь, бажоный, нищие… А когда узнала, что за хранение одежды принято давать чаевые, сама стала подавать со словами: «Прими, Христа ради!» — и по-детски переживала свою радость. А какое удовольствие доставляли ей прогулки по городу!

144


Всю жизнь сказывала она о Москве белокаменной, сказочной, златоглавой — и все здесь открылось для нее в живом блеске красок, звуков, в живой вещности предметов, которых можно было коснуться рукой. («Уж правда каменна Москва: дома каменны, земля каменна. Ивана Грозного своими глазами видела (портрет Репина), и где Скарлютка (Малюта Скуратов) жил — тоже знаю. Это не врака какая, а быль бывала». ) Она испытывала горячее волнение, как всякий человек, увидевший реальное продолжение своих фантазий и снов. Она видела гробницу Грозного в Кремле, нашла даже могилу одной из его жен — Марьи Темрюковны, о которой сказывала в веселой скоморошине. «В Питере господа, а в Москве — русские» «Питер — это совсем-совсем не Москва», — отметила про себя Марья Дмитриевна, когда перед ее носом распахнулась дверь роскошной гостиницы с отдаленным гулом оркестра в глубине, множеством мягких кресел красного дерева и позолоченных зеркал, в которых плыли и двоились отражения входящих и уходящих лиц, шинелей, меховых воротников, фраков, лакированных полусапожек. Разноголосая, но какая-то чужая, отталкивающая суета захлестнула ее с первых минут пребывания в северной столице. Вовсю крутила поземка, когда Озаровская с бабушкой взяли извозчика, чтобы ехать в концертный зал Тенишевского училища — как считалось тогда, самого передового в стране учебного заведения, где классовые и религиозные различия никого не трогали, где ученики почти открыто курили, щеголяли иностранными словечками, формы не носили, презирали всяческие авторитеты и где вовсю царствовал спорт, особенно футбол и теннис. Заправлял этой вольницей рыжебородый, огненного темперамента прогрессист Владимир Васильевич Гиппиус, кузен знаменитой символистки. Пока Махонька сдавала одежду в гардероб, пока причесывалась и прихорашивалась, приметила стайку гимназистов, пря-

145


тавшихся за колонной от учителей. Несколько случайно услышанных фраз неприятно кольнули ее. Что здесь такое, не знаешь? — спрашивал один из них. Да вот… старушку-нищенку, говорят, какую-то привезли. Ни-щен-ку?! Это зачем? Петь, говорят, будет или прорицать. Толком еще не знаю. Это что… явление вроде Гришки Распутина? Говорю, не знаю. В Архангельской губернии ее откопали, прямо с паперти взяли. Вот дураки! Ну и побиралась бы себе! Нам-то она зачем? Ну как же… для общего развития. Для познания, так сказать, на-цио-наль- ных корней. Может, сбежим, а? Сбежать всегда успеем. Сначала поглядим. А где она? А вот я вся тут и есть! — выступила из-за колонны махонького росточка старуха в синем повойнике и с рассерженными глазами. — У-у-у, оглоеды! Мальчишки оторопели на миг, фыркнули и с хохотом разбежались. В концертный зал прибывали целыми классами учащиеся петроградских школ и гимназий. По не детски серьезным, напряженным личикам и аккуратно разглаженным белым кружевным фартучкам можно было судить, что дамы-патронессы провели воспитательную работу задолго до концерта. Другие дети — из реальных и коммерческих училищ — одеты были попроще и вели себя свободнее — рассаживались где попало, перекидывались шутками. Но и они как-то поутихли, когда в зал повалили «хозяева», адепты вольного тенишевского воспитания. Бабушка через щелку в занавесе узнала недавних своих знакомцев-«оглоедов»: подгоняемые учителями, засунув руки в карманы, они шли по проходу, выискивая свободные места, и лица их, как бы пресыщенные знаниями, выражали снисходительную скуку. Благовоспитанные барышни открыли по ним беглый огонь глазками. Марья Дмитриевна почувствовала, что зал словно вышел

146


из подчинения. То ли «оглоеды» тому виной, то ли общая атмосфера сухой чопорности и апломба, но что-то разладилось в ее контакте с публикой. Не было доверия, чистоты помыслов, здорового любопытства у этих гимназистов и гимназисточек, которых созвали сюда как в кунсткамеру, чтобы поглазеть на старое чучело из бог весть каковских времен. — «Пировал- жировал государь», — шепотом подсказала ей Озаровская из-за кулис, и бабушка все поняла, схватила на лету. Сюжет этой веселой бесшабашной скоморошины «Кастрюк» в какой-то мере отражал подлинное историческое событие — женитьбу Грозного на дочери кавказского князя Темрюка Андаровича. Свадьба царя и Марьи Темрюковны состоялась 21 августа 1561 года. Шутовая старина передает лубочный, раскрашенный народной фантазией эпизод рукопашной схватки между «нахвалыциком» Кастрюком, сыном Темрюка, и подгулявшим московским удальцом Васенькой, который перед дракой просит царя налить ему три чары вина. Махонька перевоплощалась в каждого персонажа в отдельности. Изображая хвастливого Кастрюка, как он «поскакивае да приплясывае» да как он «через столы скочил и пития пролил», она неотрывно глядела на своих обидчиков-«оглоедов», и весь зал с улыбкой следил за направлением ее взгляда. Стоило по сюжету появиться Васеньке, и настроение сказительницы резко изменилось. Со словами «да я топеря со царева кабака, у меня болит буйна голова, шипит ретиво сердце» вышла она на край сцены, где в первом ряду восседал рыжебородый Гиппиус, поклонилась ему в пояс и стала показывать молодца Васеньку, прозрачно намекая, кого она имеет в виду. Гиппиус вздрагивал от беззвучного смеха и демонстративно поднимал руки: мол, что вы, Марья Дмитриевна, я столько не выпью! Но бабушка, не соглашаясь, властным жестом и комичной мимикой давала понять, что она ценит его скромные возможности… Стена отчуждения была сломлена. Зал аплодировал Махоньке стоя. Гиппиус, вскочив на сцену, целовал ей руки. Озаровская торжествовала…

147


«Домой попадать нать» Спустя три месяца, в декабре 1915 года, бабушка Кривополенова возвратилась на родину. К этому времени газетная молва уже докатилась до Архангельска. Городские чины почитали за честь пригласить сказительницу в гости. С ней здоровался за ручку сам губернатор. Неожиданно объявились «родственники». Какой-то услужливый тип стал звать ее тетей — и чтобы не обижать человека, пришлось ему пожертвовать байковое одеяло. А в деревне Кусогора — сущий переполох, дым коромыслом. Все соседи в гости сбежались: Махонька-сиротина нынче барыней заделалась, богачкой! И всякому входящему невдомек: за что это Москва такие деньги платит? Две тысячи серебром и еще подарки, подарки… Кабы за дела государственные, али за воинские доблести, али по хозяйственной части — это ладно. А тут за песни и старины?! Сосед Антип так прямо и сказал: у нас эту музыку, почитай, каждый третий споет, ежли чарку поднести, — да только стесняется народ, такого уж, видать, мы нраву, пинжаки: как, знать, рождены — так, знать, и заморожены… Внучке Степаниде двадцать сарафанов досталось, внуку Ефрему — порты и рубахи на вырост, зятю Кириллу Соболеву — полпуда самолучшего табаку. А еще шелка всякие, ситчики, подушки пуховые, душегрейки, платы кашемировые, бусы, сапоги… Не сговариваясь, решили собрать вечеринку. В Юбру послали за Татьяной Кобелевой, в Чаколу — за Нюркой Ошурковой, в Городок — за Варварой Чащиной, самолучшей подругой и ровесницей Махоньки. Ну, госпожа-бабка, как жисть-то в городах? — подал нетерпеливый голос Антип Прокофьевич, сосед-охотник, ходивший в молодости за Урал и на Печору и оттого не утративший еще здорового любопытства к жизни и страсти к путешествиям. Жисть — токо держись! — в тон ему, звонко и с озорством

148


выпалила старуха и оглядела сродников. — Нет больших чудес, нежели в столицах. — Она невольно приосанилась. — Там даже балакают не по-нашему, а с вывертом и наособицу. У нас говоря скорая, круто замешенная, а у их с ленцой и потягушками. Вроде как не выспались люди али не опохмелились. Мы, пинжаки, больше на «о» упираем, вроде как на обруче катаемся, а Москва дак все «а» да «а». Как по животу себя гладит. Оттого и бабы у них такие пузастые да мордастые… Я ить и в ресторациях сидела. Во как! Ну да?! — вскинули головы зять Кирилл и Антип Прокофьевич. Фицианты у них — одни старики. Задорны таки ребята, ярославские родом. На каблучках вокруг три раза повернутся — и хоть бы хны! До чего такие антиресные, подвижные, в костюмчиках робят. Головку эдак-то наклонят и улыбаются: «Вот вам, мадамы, лан-шпиг глясэ и суп потофэ в горшочке». За столом оторопело переглянулись. Я Олюшку Эрастовну спрашиваю: как исть-то энту потофэ? Ложек кругом разложено — у-у-у! Вилок, ножей, салфеток — страсть и ужасть! Не знаешь, за что браться… Олюшка тут говорит: ты, бабушка, гляди, как я кушать буду, какими ложками, и за мной повторяй. О Господи! Не столько наелася, сколько намучилася… А Гришку Распутина видала? — спросил зять. Видать — не видала, врать не стану, — поскромничала Махонька. — А уж он-то меня видал. Это как же так?! — За столом все переглянулись и заперемигивались: видать, и вправду заливает бабка. А так! В Питере дело было, у графьев в гостиной. Я «Небылицу» там пела и «Кастрюка-Демрюка». Много там народу по диванам сидело, я и не углядела — который из них Распутин- то. Сказывают, видный из себя мужик, казистый. А вот не видала, не видала… Эх, да что там Распутин, эка невидаль! — Вдруг расхрабрилась Махонька. — Мне сам великий князь — царев братан ручку целовал. Вот как во дак ведь! Сообщив об этом, она сделала паузу для немой сцены.

149


Врешь! — выпучил глаза зять Соболев, а вся компания обалдело раскрыла рты. И снова в Москве Приятны бабушке ласковые слова и забота родни о том, как лучше старость ее оприютить. Но еще приятнее — старины петь и сказки сказывать. И вот в Москву летит письмо к Озаровской: если надобно, я снова приеду. И, дождавшись приглашения, прикатила на Великий пост. Ольга Эрастовна поселила ее у себя на квартире, в фешенебельном пятиэтажном доме номер 45 на Сивцевом Вражке. В этот приезд бабушка много позировала художникам и скульпторам. График Павел Павлинов сделал гравюру на дереве, изобразив Марью Дмитриевну в наряде архангельской крестьянки. Разговаривая с ней, поражаясь ее природной сметке и проницательности, хохоча до упаду над кличками, которые она давала некоторым его приятелям, художник жадно вбирал в себя ее степенство в движениях, ее деловитость в размеренной окающей речи, не испорченной интеллигентским сленгом, — все, что составляло суть кривополеновского характера. Однажды он развернул перед бабушкой подробную карту Архангельской губернии. Сказительница удивилась: «Это твоя картина?» Но Павел Яковлевич без тени улыбки объяснил, что эта «картина» изображает родную ей местность и что реки на ней синие, а земля — зеленая. Он показал ей Белое море, куда течет Северная Двина и где стоит Архангельск. И тут Марья Дмитриевна радостно ойкнула и самостоятельно, без подсказки, нашла место, где Пинега, приток Двины, делает крутой вираж на запад. Потом ее палец пошел вверх по реке, повторяя все изгибы, пока не остановился на одном из поворотов: вот здесь, кажись, она родилась и выросла, здесь ее деревнюшка Усть-Ёжуга. И так радостно было видеть ее изумление перед чарами географии, такова была сила ее интуиции и ясность ума, что

150


художник, убрав «архангельскую крестьянку» подальше от глаз, снова взялся за резец. Он понял: Кривополенова — это не просто этнографически любопытный тип, это сама Россия, то есть улучшенный слепок русского народа. Вот так из вековой мудрости и веселого задора, из глубокой печали и неизбывной душевной широты сказительницы складывался знаменитый гравированный портрет, где худенькие плечи Махоньки венчала поистине микеланджеловская голова. А в другой раз к бабушке на Сивцев Вражек заехал кряжистый, густобородый человек и куда-то увез ее. Вернулась она поздно вечером, сияющая и говорливая. — К мастеру ездила, — объяснила старуха Озаровской, встревоженной ее долгим отсутствием. — Ну и мастер! Тела делает. Кругом тела лежат. Взял глины, давай ляпать — да сразу ухо мое, уж вижу, что мое. В час какой-нибудь и вся я тут готовая. Уж и человек хороший! Уж и наговорилась я с ним! Нать ему рукавички связать… Судя по всему, «человек хороший» тоже остался доволен этой встречей. Сергей Тимофеевич Коненков не ограничился глиняным бюстом сказительницы и вскоре вырезал из цельного полутораметрового ствола «Вещую старушку» с узелком и посохом в руках. Вся в морщинах, с пронзительно лукавым взглядом распахнутых глаз, она словно вышла из дремучего леса и о чем-то задумалась… Это, несомненно, один из лучших женских образов в русской скульптуре. Удивительный факт: в замысел скульптора неожиданно вмешалась природа, доказав, что тоже имеет право на вымысел. Закончив работу, Коненков отнес ее в дальний холодный закут и накрыл сырой холстиной. Спустя несколько месяцев, войдя в мастерскую, Сергей Тимофеевич буквально застыл от изумления: на сказочной «Вещей старушке» выросли три огромных гриба — два на темени и один на плече. Они так вписались в композицию, что стали продолжением авторского замысла. Скульптор сфотографировал эту сказку, а грибы срезал и загипсовал на память.

151


С сумой и посохом Хорошо бы собственным домом зажить, да внуки еще малосильны — не выдюжат. Вот это и заставляло ее оставаться в семье зятя. «Бабкины гонорары» пробуждали в нем хищное внимание: все спрашивал, кому она свои капиталы отпишет. Да и безлошадный он нынче, а это, по-деревенски, вроде как и не мужик. Марья Дмитриевна слишком доверчива и полна желания делать людям только приятное. Кто попросит в долг — никому отказа нет: «Бери, бери, бажоный! У меня деньги шалые…» Привезенные из поездок вещи постепенно перекочевывали в чужие сундуки. — Проведет свое богатство, непременно проведет! — шептали Озаровской соседи-доброхоты. — Опять будет кусочки просить. Но чем могла помочь Ольга Эрастовна? Научить бабушку бережливости, кротовой расчетливости, умению извлекать выгоду из людских отношений? Можно ли ждать этого от «народной артистки», от широкой натуры? Да и что может сравниться с великой радостью давать и дарить, когда ты всю жизнь только надрывался и просил!.. Тяжкая жизнь наступила для Марьи Дмитриевны в годы гражданской заварушки. И все по вине зятя. Нальет зенки в кабаке, наорется, напляшется — и давай пугать ребятишек. А утром, как проспится, сразу к ней: давай, бабка, на опохмелку! И так к нему, и эдак — с крестом и молитвой: «Образумься, Кирилл, пожалей себя и деток! Не ровен час по миру пойдут». Да куда там! Чуть что не по нраву — сразу кулак с матерщиной. И не столько пьет, сколько куролесит и измывается. Потом и грозить стал, аспид: «Неча у меня тут кости греть, старая брякалка! У нас у самих пять ртов…» Недаром мужики его Когтем прозвали. Вытряхнули из старухи все вещи и денежки, и стала она никому не нужна — ступай, бабка, на все четыре стороны! Пришлось Махоньке после всероссийских триумфов, богат-

152


ства и деревенской зависти снова пойти по миру с сумой и посохом в руках. Опять стала жить как придется, а ночевать — где застанут сумерки. Тут уж, прости господи, не до удобств: маленький костерок на опушке, горсть сухарей, большая черная кружка для кипятка и охапка соломы под бок. Каждый кустик ночевать пустит. Снова лесные дороги. Снова несмолкаемый шелестящий дождь, нехоженые грязи, бедовые беды. Чего только в пути не случалось! И волчьего воя наслушаешься, и на собак управу не найдешь, и от лихого человека обиду стерпишь… Летом 1923 года Марью Дмитриевну навестил американский журналист Альберт-Рис Вильямс. Конечно, не ради нее он отважился на столь дальнее, с четырьмя волоками, путешествие. Вильямс был молод, по-репортерски честолюбив. К Марье Дмитриевне журналист пришел по просьбе Озаровской, которая постоянно в письмах справлялась о ее здоровье. Беглые заметки американца — последнее письменное свидетельство о жизни Марьи Дмитриевны Кривополеновой. «И вот из маленькой дверцы маленькой бревенчатой хижинки вышла маленькая старушка — больше восьмидесяти лет, наверное, и невесомая на вид. Точно из волшебной сказки вышла. Но она не обладала волшебным могуществом и была в искреннем отчаянии, что ей нечем угостить меня: в доме даже хлеба не было. Ты меня песней угости, бабушка. Я только за тем и приехал, — сказал я. Вот и хорошо, батюшко. Петь я тебе хоть до вечера буду. И тут же начала мне былину об Илье Муромце, при богатыре Владимире Красном Солнышке… Неужели вы не устали? — спросил я ее после того, как она полчаса сказывала о подвигах Ильи. Она даже не ответила мне, она не слышала моего вопроса: она была уже не в этой бревенчатой хижине, а в далеком Киеве-граде, она слышала звон колокольный с башен киевских, она мчалась с Ильей по полю бранному. Она была вся захвачена своим искусством — истинная артистка с превосходно

153


поставленным дыханием. Голос ее, хоть и ослабевший к восьмидесяти годам, был крепок и ясен…» …В тот день деревню наглухо замело снегом. Махонька вышла от знакомых, где заболталась за вязаньем, и как ни уговаривала ее хозяйка, что поздно и мороз на дворе, заторопилась к себе домой. Идти было недалеко, но что-то ноги не слушались, и голова кружилась — то ли от погоды, то ли от недавней болезни. Вдруг Марья Дмитриевна оступилась, боком повалилась в снег. И такая немощь на нее нашла, такой страх — кричи, не докричишься. Сквозь смерзшиеся ресницы она пыталась разглядеть тропу, но в глазах стоял пепельный мрак, заложило уши. Проваливаясь по пояс в снегу, почти в беспамятстве доковыляла она до первой, стоявшей на отлете избы и постучалась в дверь… О последних часах жизни великой сказительницы сообщил Озаровской один из местных жителей: «Мы сидели в доме, как вдруг услышали стук в дверь. Это Марьюшка просилась на ночевку. Почти совсем слепая и глухая, она занемогла и легла на печь в сильном жару. В бреду она затянула любимую былину и, пробудясь от собственного пения, очнулась. Увидев, что сидят все любители ее старин, она уже сознательно стала петь и все пела, пела… вплоть до агонии, когда за ней приехали сродники». Редкому человеку суждена такая кончина!

154


Адель ДИХТЯРЬ

О нас и братьях наших меньших Поворот с просёлочного грейдера вниз к витиеватой речке Куршавке, переезд через брод, и вот оно, Сенчуково — наша тихая красавица-деревня. Гул машины, штурмующей высокий берег, разбудил тишину, и в тот же миг — нестройный квартет собачьего возмущения. Но почему квартет? Прошлым летом было трио. Значит, разномастная гвардия Любы Богдановой пополнилась ещё одним персонажем. Мы со своим псом с одинаковой прытью выскочили из машины. Увидев моего Фреда, именно этот новый персонаж пулей вылетел со двора. Следом — точно такая же темпераментная особа, такой же стати и точно такого же невиданно-пёстрого окраса. Будто какой-то незадачливый художник взялся рисовать тигра, но перепутал краски и, рассердившись, беспорядочно разбросал по короткой шёрстке разноцветные полосы и пятна. — Это Джинку клонировали, что ли? — спросила я у выбежавшей вслед за собаками Любы. — Нет, — рассмеялась она. — Это моя Бетти — джинкина дочь так выросла за год. — Та самая, что родилась здесь? Вы же собирались отдать её в хорошие руки? — Собиралась. Но быстро поняла, что самые хорошие руки 155


это мои, — ответила женщина. — Боже мой! — не удержалась я от восклицания. — Это же теперь у вас в тверской квартире — два взрослых сына, муж, четыре собаки и кот в придачу. Как же вы там размещаетесь? — Девять живых душ на одну двушку — конечно, тесновато. Но за каждым четвероногим мы закрепили своё место: кому в ванной, кому в прихожей. Коту — на шкафу. Так и уживаемся, — с удовольствием объясняла Люба. У меня было много вопросов, всё-таки год не виделись, но разговор пришлось прервать из-за Фреда, который, заигравшись с барышнями, вдруг напроч забыл о правилах приличия… Добросердечный человек и очень симпатичная женщина, Люба Богданова поселилась в Сенчукове недавно, но сразу вписалась в наше деревенское содружество. Увы, теперь оно состоит только из тех, кого здесь называют дачниками. Будь это москвичи, купившие в своё время избы по умеренной цене, или петербуржцы, приезжающие на лето к очагам своих дедов и прадедов. Тех, кто всю жизнь крестьянствовал здесь, не осталось ни одного. Люба же постоянно проживает в Твери, — в столице губернии, в коей как раз и находится наше Сенчуково. У нас нет глухих заборов, и все видят, как без отдыха трудится она на своих грядках и в цветнике. А проходя мимо, вслух или про себя посетуют: «Так вкалывать, и ещё собаки. Такая обуза! Зачем?» Недавно мы вместе оказались за одним чайным столом. Хозяйка дома, очень деликатный человек, как-то неожиданно сразу рискнула спросить: — Четыре больших собаки — это такая любовь к животным или что-то ещё? — Да, я действительно их очень люблю, — не задумываясь, ответила Люба. — Так, как во всякой нормальной семье любят своих близких. Они бессловесны, но я общаюсь с ними, как с людьми. Не удивляйтесь, они всё понимают. Например, очень сержусь на Дика за то, что он гоняет ежей. Хватит зубами и в пасть. Уколется и бросит на землю. А они, дурачки, распрямятся, вытянутся, и снова окажутся в пасти. «Ты человек, или зверь какой-

156


то!», — сердито кричу я и беру на короткий поводок. Он парень свободолюбивый, смотрит на меня, а в глазах: « Ну, мамаша, отпусти. Слово даю, никого не обижу. Побегаю немного и вернусь. Ей-ей!» Отпускаю. Вскоре приходит. Нос в земле вымазан. Рыл норки в поисках полёвок. Конечно же, не для того, чтобы сказать им: «Здравствуйте!». Мы слушаем, не перебивая. Интересно. Люба продолжает с той же увлечённостью: — Вчера я вышла с девчонками — Бетькой и Джинкой. И в это же самое время соседи своего четырёхмесячного таксёнка вывели. Мои с радостным лаем бросились к малышу. Я с той же скоростью за ними. Знаю, не обидят, но напугать могут. Прокричала все грозные слова. Обе тут же остановились. Джинка испуганно смотрит на меня: «Прости, мамуля. Не знаю, как получилось». Ткнулась в моё колено носом и замерла. Как приклеилась. Мол, извини, извини. Мне как-то даже не по себе стало. Будто невиновного наказала. Про Шерри тоже могу сказать… Я так и думала, что сейчас мы услышим о Шерри. Логика нашей рассказчицы ясна: всех упомянули, как же о Шерри забыть, обидеть невниманием. Да и наш интерес подстёгивает Любу к продолжению разговора. — Почти каждый день мы всей кампанией ходим в лес, — рассказывает Люба. — Выгуливаю их, а заодно землянику или грибы собираю. И, как правило, беру с собой пятилитровую пустую бутыль, чтобы на обратном пути родниковой воды набрать. Бутыль под ёлкой или в траве оставляю. Возвращаемся домой. Подходим к тому месту, где надо свернуть к источнику. Шерри останавливается, поднимает на меня свои круглые глаза. «Что, мамуля, идём прямо или за водой к роднику?» — спрашивают эти глаза. «За водой» — отвечаю. Она раньше меня сворачивает влево с дороги на тропу. — Это, конечно, приятно, интересно, но ведь, сколько труда требует. У вас свет в окнах горит чуть не до рассвета, — сочувственно высказалась ближайшая соседка. — Готовки много, — призналась Люба.- Каждый день — вед-

157


ро густой каши. Варить её долго. Чтобы хватило на четверых, разбавляю мясным бульоном. Пока бульон сварится, пока крупа. Вот и получается, что поздно. Моя бабушка не была большой любительницей собак или кошек, но всегда говорила: «Завели животину — значит, нужно её хорошо кормить». И сама этому правилу следовала. — А мясо, крупа, где это взять в таких количествах? В деревне магазина за углом нет, — не унимаются любины оппоненты. — Я в Берново хожу, в нашу магазинную столицу. Меня там, в селе, уже все продавцы знают. Рагу, лёгкое, субпродукты всякие прилично закупаю. Говорите, нести тяжело и далеко? Пять километров туда, пять — обратно. Ничего. Когда надо детей накормить, вы и по десять километров отмерите. И последние деньги отдадите. Потому что любите. И я их очень люблю. И потом я их не из какого-то там элитного питомника взяла. Джинну нашла — ей, наверное, третий месяц шёл — кожа да кости. Мне кажется, она по сей день за это благодарна. Беспрекословно слушается. Всегда рядом. Или другой случай. Иду как-то домой из магазина. Не здесь, в Твери. Сумки в обеих руках. Вижу, у подвального окошка коробка из-под обуви. В ней что-то тряпочкой прикрыто. Из-под тряпочки головка крошечная торчит. Сердце от боли зашлось. А у меня руки заняты. Думаю, отнесу свою поклажу домой и вернусь. Если малыша никто не заберёт, значит возьму себе. Так у нас появился Дик. Мы молчим, слушаем. Люба самозабвенно, забыв о чае и московских конфетах, продолжает свой рассказ. — Сказать честно, из-за них я и в деревню приехала. Здесь у них настоящая счастливая собачья жизнь. Это моя благодарность за их беззаветную любовь и преданность. За понимание и готовность разделить мои чувства. Случается… Редко, правда, но случается… заплачу я, а Шерри подойдёт ко мне и, негромко поскуливая, начинает слизывать слёзы… Шерри у нас самая уравновешенная и умная. Муж, да и сыновья, любят её больше всех. Джинна — самая преданная и исполнительная. Бетти пока только годовалый ребёнок.

158


Но очень ревнивая. Похвалю Джинну: «Ты моя любимая собачка…» Бетька тут как тут. Поднимает глаза: «А как же я? Я разве не любимая?» Оправдываюсь: «И тебя я люблю, Бетюнечка»… У меня всегда были собаки, потому понятно и близко было всё, о чём говорила Люба. Но я улавливала в её откровениях какую-то недосказанность. По дороге домой спросила об этом. — Я вам признаюсь, — просто и естественно начала Люба, — чем дольше я живу, тем чаще случается разочаровываться в людях. И жизнь моя непростая, хотя началась хорошо. В дружной родительской семье. Мама и бабушка научили главному: жить честно и честно работать. В двадцать лет я встретила замечательного человека. Мы очень любили друг друга. Муж — молодой офицер, лётчик, был откомандирован в Афганистан… Погиб он, когда нашему малышу исполнился год. У меня выбило почву из-под ног. Сами понимаете: молодая вдова, малый ребёнок, временное казённое жильё… Конечно же, людей, которые мне помогали, было больше. Но… С кем только не сталкивает жизнь. Не хочу никого обижать, но мои звери гораздо лучше иных двуногих. Собаки чисты и бескорыстны. Они ничего не делают ради собственной выгоды. Они смелы и при случае защитят меня даже ценой своей жизни. Я в этом уверена. Они никогда не предадут. А собачья верность! Недаром о ней написано книг больше, чем о верности человеческой. И, наконец, они любят меня, как никто другой… — А мы-то с вами хороши, — всполошилась я, дослушав последний на сегодня Любин монолог. — Ночь на дворе, а наши хвостатые ещё не выгулены. Мы бегом побежали к своим домам.

159


Жанна ГРЕЧУХА

Приём в японском посольстве «Как нужно выглядеть на четырёхчасовом приёме?», мне объяснила жена дипломата, модельер, Лена Еленикова: — Приедешь на такси. Туфли замшевые. В юбке. Украшения авторские. Шуба. Сбросишь на диван. И маленькая сумка. Через плечо. Запомни: ты столичная журналистка. За тобой наблюдают». Первый, кто ко мне подошёл, был высокий, элегантный, прекрасно говоривший по-русски японец. — Почему Вы не взяли книги? Ваши сограждане берут сразу несколько штук. Не успела ответить, потому что некто весело произнёс: — Она привыкла, что ей дарят. Я обернулась. «Ты сразу его узнаешь», — сказал главный художник журнала Николай Михайлов. — Вы — Виктор Тутов? — Он самый. Виктор Тутов. Это к его фото «икебаны» я написала текст. Он выглядел пижоном: замшевый пиджак, мохеровый шарф, кофр и широкая улыбка. После приёма, как только мы очутились на улице, Тутов 160


запихнул шарф в кофр и расстегнул пиджак. — Вы простудитесь! — Ещё чего! Я — закалённый. Меня в концлагере всегда «вторым» ставили. — Почему «вторым»? — шёпотом спросила я. — Так «третьего» — расстреливали. Ладно, ты ещё молодая. Войну не помнишь. А я — за них, за всех! — живу. Фотографом стал. Ладно! Куда теперь? — К моей знакомой. Сумочку взяла напрокат. Нужно вернуть. Тутов вздохнул. — Мне идти? — Конечно. Дом чешско-словацкий. Напротив Дома кино. Нас внизу встретит хозяйка. Светская дама, но — очень добрая и милая. Тутов достал шарф, застегнул пиджак. — Цветы покупаем? — Нет. Она сотрудничает в «Сельской молодёжи». Муж ревнив. Посему — без цветов.

Сновидение Мы и виделись-то с ним минуты три, не больше. Возле служебного входа театра на Таганке. «Простите, вы не Вилькин?» Он смутился. «Нет». «А кто вы, уж больно лицо знакомое?» «Я — Высоцкий». «Не может быть! Мы с подругой — вас обожаем. По богатству тем и лексики Вас можно сравнить только с Пушкиным! Но, извините, мне нужно поблагодарить Вилькина!» Вот и всё наше общение.

161


Почему он приснился мне? Летом, после публикации об Окуджаве. Мне предложили написать о Высоцком. «Но я же не видела всех его спектаклей. Про Булата Окуджаву у меня — дипломная работа». И я — отказалась. И мне приснился СОН. Он был смеющийся, молодой и счастливый. — Напишите обо мне! — Про Вас столько людей будут писать. — Но Вы сделаете это с трепетом и почтением. И, уходя, обернулся и повторил: «С трепетом и почтением». Интересно, как бы сложилась моя жизнь, если бы я не отказалась? Меня ждали в Киеве. Съёмочная группа. Летом 1981 года.

А стоит ли быть богатым? Кто знает, не задай я этого, в сущности скучного, банального вопроса, мы бы с ним познакомились? Обычная столичная необязательная компания на кухне, где все что-то пьют, едят, курят, смеются, разговаривают, потому что приехали гости из Санкт-Петербурга, и вас пригласили, чтобы вы их — ну, немного, поразвлекали новостями светской, богемной, киношно-журнальной жизни. Разговор коснулся тех, кто уехал, и тут он — молодой, элегантный, с лёгким прибалтийским акцентом, ответил мне на заданный — в никуда — вопрос: — Мой друг и здесь жил нормально, и там тоже — живёт нормально — Зачем же уехал? — Он мне недавно позвонил и сказал, что очень скучает. Там э т о невозможно. Все заняты бизнесом, общаются только

162


с теми, кто «нужен». Скучно. А в Москве — позвони, пригласи — и все тебе рады, и ты всем — тоже. — А кто ваш друг? Какая у него профессия? — Он, как и я, банкир. Наступила неожиданная пауза, даже молодожены, казалось, занятые только друг другом, повернулись в его сторону. — То есть, как… банкир? Самый настоящий? Он смущенно улыбнулся. — Не похож? — Абсолютно! — убеждённо произнесла я. — Скорее — тележурналист, молодой учёный, типа астрофизика, но… никогда бы не подумала, что Вы — банкир. А Вы нас не разыгрываете? — Нет, — спокойно ответил он. Тут моё журналистское любопытство оказалось сильнее правил приличия, и я решилась: — А какое у вас образование? — Никакого. Мне ведь ещё только девятнадцать. И так победно, так счастливо засмеялся, как будто ощущал за плечами крылья. — Когда мне исполнилось четырнадцать, к нам пришёл в гости друг моих родителей, который спросил меня, кем я хочу быть. Я ответил, что мне хочется иметь много денег и… быть немного волшебником, исполнять желания других. Тогда он посоветовал мне стать банкиром. И предложил вместе с ним решать разные задачи. Так как он сам окончил Оксфорд, то я согласился. Через четыре года он разрешил мне предложить свои услуги какому-нибудь банку. Я пришёл, мне говорят: «Могли бы вы увеличить наш оборот в три раза?» Я ответил: «В три мне неинтересно, а вот в сто — пожалуйста!» — И как ваши дела теперь? Он скромно помолчал и потом добавил с неподражаемым прибалтийским юмором: — Нормально, три раза стреляли. — А как называется ваш банк? У него есть отделения в Москве?

163


— Да, и в Нью-Йорке, и в Санкт-Петербурге, и в Прибалтике. Лет через пять, когда у меня будет собственный банк, я смогу предложить вам ту сумму, которая необходима для всех ваших замыслов. — Для календарей, каталогов, детских книг, серии подарочных открыток, кафе поэтов? — Вот именно. — А раньше — никак нельзя? — Можно, но это — несерьёзно. — И как же я вас найду? — Это я ВАС найду, — вежливо поклонился он. — Потому что ДЕЛО НАЧИНАЕТСЯ С ДЕЛОВОЙ ЭТИКИ. Настоящий банкир всегда немножко мечтатель, аристократ, и меценат, а не только «мешок с деньгами». Вот почему ему обязательно необходимо что-то делать просто так. Для души. И я поверила ему. Как верят другу, учителю, врачу, ведь если ты им — не веришь, зачем они тогда тебе в твоей жизни? — А как вас зовут? — спросила я, прощаясь. — Иван, — ответил он. — По-моему, очень хорошее имя, не правда ли?! Девятнадцать лет! Прекрасный возраст! Мне почему-то вспомнился один блистательный директор детской картинной галереи, который грустно заметил: «А что, разве быть взрослым — это привилегия?» Пять лет промелькнули быстро, а список художников и папку «для вымыслов» я положила в нижний ящик письменного стола. На всякий счастливый случай.

В том городе горели фонари — Честно говоря, я вам не советую ехать в командировку в этом месяце. Впрочем, вы же всё равно поедете. И Дама-астролог устало улыбнулась.

164


Вечером я вышла на балкон. Посмотреть на фонари. И вдруг они погасли. — Что случилось? С соседнего балкона меня окликнул Некто в кожаном пиджаке и белой рубашке. Мы раскланивались, встречаясь по утрам в кафе. — Пойду посмотрю. — Вы не против, если я составлю вам компанию? (Мне хотелось сказать: «Конечно, против». Но что-то меня остановило.) Тёмный, мрачный город. Мой спутник осторожно поддерживал меня за локоть. Неожиданно он зажёг фонарик. — Разрешите представиться. Олег Ильин. — Рената. Разумеется, я его узнала. Его сериал только что с успехом прошёл по Первому каналу и я неосторожно воскликнула: «Как бы мне хотелось с ним познакомиться! Как бы он восславил музей Александра Блока! По моему сценарию». Космос услышал. — Рената? Внимательно посмотрел. — Это ваше «второе имя»? — Иногда мне хочется быть просто «частным лицом». Когда узнают, что ты — журналист, с удовольствием начинают рассказывать про свою личную жизнь, примитивно-скучную, как правило, откровенно несчастливую, поэтому я иногда разрешаю себе побыть инкогнито. — Я читал ваши статьи. У вас лёгкое перо. И тут раздались выстрелы. Совсем рядом. Он втолкнул меня в арку. Прижал палец к губам, погасил фонарик и прошептал: — Спокойствие, только спокойствие. («У него маленький сынишка. Недавно Он ему прочитал «Карлсона, который живёт на крыше». ) Мимо нас промчался мотоцикл, и в свете фар я увидела двух подростков, стрелявших по окнам и гоготавших. Мотоцикл сделал круг и тот, который был в шлеме, спокойно сказал

165


по-русски: «На сегодня хватит. Слезайте. Вот ваш дом». Я ощутила, как его спина придавила меня к стене. — Закурить не дадите? — его голос заставил их остановиться. Голос был старческий с акцентом. — Я заплачу. Тот, кто считал себя самым «крутым», сказал: «Извините, батоно, ни одной сигареты». И они прошли мимо. Олег повернулся ко мне, и только, когда стихли шаги, шёпотом приказал: «Ни звука. Дайте руку». В холле гостиницы никого не было. — Вы не знаете, кроме нас с вами, здесь ещё кто-нибудь обитает? — Не уверен. Вы прилетели во вторник утром, а стрельба продолжается вторую неделю. — Но ведь война давно закончилась. Вскоре начинается курортный сезон. — Мой продюсер тоже так думал. Что будем делать? — Призовём на помощь поэтов. Превратила всё в шутку сначала, Поняла — начала укорять, Головою красивой качала, Стала слёзы платком утирать. Он выслушал меня, даже слегка похлопал. — Это — Блок? — Мне хочется как-нибудь вас отблагодарить. — За вечернюю прогулку? — Угу. Я открою вам мою тайну. Обещаете хранить её вечно? — Обещаю, — очень серьёзно ответил он. — Вы уверены, что в вашем генотипе присутствуют аристократические гены? — Ранее скрывали, а теперь даже особняки показывают. И поместье. В Калужской губернии. — Тогда я спокойна за свою честь. Я прилетела специально,

166


чтобы «сжечь информацию». В этом городе много-много лет тому назад я была самым счастливым и самым крылатым существом. Мне захотелось переделать. Перемонтировать. Забыть. Вычеркнуть из памяти. Моё прошлое. — Не получилось, — тихо произнёс он. И мы улыбнулись. В холл, шумно обсуждая что-то своё, вошли сытые наглые, пожилые мужчины. Не обращая на нас никакого внимания, стали подниматься на второй этаж. — Вы в каком номере? Я не могу оставить вас здесь одну. — Комплекс старшего брата? — Пусть так. — Что ж, кофе, печенье, орехи имеются. Буду зачитывать вас стихами. Вы любите стихи? Так мы с ним и провели ночь. Сидели напротив друг друга в креслах и читали свои любимые стихи. Ранним утром он проводил меня на аэродром. Вдоль дороги безмолвной свитой горели фонари. — Я буду вас защищать. Торнтон Уайльдер заметил: «Когда мы любим человека, мы передаём ему свою любовь к жизни. Мы отпугиваем демонов». — Вы его… так любите? Вздохнул. — И как же вы будете меня защищать? От меня самого? Я не ответила. Объявили выход на посадку. И последний кадр, который подарила мне Судьба: его спокойная уверенная фигура на фоне белой стены аэропорта. Каждый из нас возвращался в свою собственную жизнь. Не уверена, что мне захочется кому-нибудь рассказывать про эту командировку.

167


Ночной звонок Ах, как же он нравился всем дамам и барышням в редакции, и когда Инна впервые увидела его, то поняла почему. Он, Михаил, был последним джентльменом среди всех этих скучных и наглых провинциалов и почти совсем спившихся старых москвичей. Он был элегантен, остроумен, по-мальчишески влюблён в свою профессию, счастлив в семейной жизни и обладал чисто биологическим мужским обаянием. — Ну почему, почему мы не встретились с ним лет десять назад? Как бы я с ним закрутила! Лариса мечтательно закатила свои аккуратно подведённые зелёные глаза. Она слишком долго была Первой Красавицей и с ужасом ожидала «среднего возраста». Инна её раздражала. — Зачем он тебе? — неожиданно зло спросила она. — И вообще, что в тебе находят мужики? — Мужики — не знаю, а все остальные… шарм. Наверное, — улыбнулась. Потом все стали обсуждать последние новости. Кто женился. Кто развёлся. Кто уехал. А про него вообще сообщали нечто фантастическое. «Говорят, Михаил — «сжёг мосты». И вдруг он позвонил ей домой. Поздно вечером. Из аэропорта. — Извините за поздний звонок. Можно попросить к телефону Инну Витальевну. — С превеликим удовольствием, — сказал её муж. — Я хочу попрощаться. Вдруг мы с вами больше не увидимся. Я не верю в случайности, хиромантию и астрологию. Через два часа мой рейс. Я улетаю в Грецию. На острова. Буду жить в рыбачьей деревне на берегу Эгейского моря. Между прочим, оно сиреневого цвета. Вам бы там понравилось. Почему Вы молчите? — Потому что я «читала» вашу руку, ещё не поздно сдать билет. Он засмеялся. — Ни за что!

168


— Гордыня есть грех. Но, если вам будет совсем плохо, позвоните мне, я дам Вам телефон моего хозяина, Георгия. Он живёт в Салониках и четыре месяца — с июня по сентябрь — сдаёт апартаменты в городке Каллифея. Я была там очень счастлива. — Спасибо. У вас комплекс старшей сестры? Или профессиональная журналистская привычка — «помогать путникам и странникам»? — Отнюдь! Просто вы мне — нравитесь своим упрямством и непослушанием. Почему вы не верите звёздам? Они же — против. У вас ничего не получится. А вы ведь, наверное, уже и с женой развелись и дачу продали. И машину. — Откуда Вы знаете? — Нетрудно догадаться. Хотите начать новую жизнь? В пятьдесят лет. Но вы же цитируете Аристотеля: «Кто не живёт заботами своего возраста, тот несёт все тяготы этого возраста». — Ну от вас-то я этого не ожидал! Значит… Вам — можно менять «тропы охоты». А мне — нельзя? — А я ничего главного и не меняла. Первая публикация — в 19 лет. Так и живу — «от номера к номеру». От командировки к командировке. А Вы… меняете профессию. Манеру жить. Небеса. Но душу-то поменять нельзя. — Вы не верите, что можно полюбить чужую страну больше своей? — Верю. Я сама люблю Париж больше всего на свете. Жаль, что вы не слушаете свою интуицию. — Пожелайте мне удачи! — От всей души и от всей нашей редакции. — Кто звонил? — поинтересовался муж. — Океанолог. Михаил. Помнишь, я тебе о нём рассказывала. Внештатный автор. — Ну как не помнить! Ты ещё им увлеклась, это ведь он тебе книгу про дельфинов подарил? Мне повезло, что ты воды боишься, так что штормы тебе не грозят. И мне — тоже. — А ты — не ревнуй! Человек делает одну глупость за другой и убеждён, что он — «на верной тропе».

169


— А почему тебя это волнует? — Просто вижу развитие сюжета. — Поделись с товарищем. — Хэппиэнда не будет. Он надеется, что ему дадут работу в местном университете. И квартирных денег хватит на безбедное житьё-бытьё. — А почему — «не хватит»? — Потому что Греция — часть Европы и может спокойно приглашать кого хочет, и потом — интернет, евро. Он привык широко и весело жить. Армянская кровь. Привычки геологов и бардов-туристов. А там — его никто не ждёт. И никто ему не поможет. Он — человек гордый, привык побеждать. Через год, максимум два, вернётся. Квартиры — нет. Работы — нет. Семьи — тоже. У взрослых детей — своя жизнь. Ему бы с внуками на даче в волейбол играть. А он захотел вернуться в юность. «Тоска по Элладе» — мальчишество и запоздалые иллюзии. Богатые мальчики никогда не становятся взрослыми. Муж удивлённо посмотрел на неё. — Он тебе так нравился? — Может быть. — Что ж, познакомь с развитием сюжета. — Будет жить на дачах своих знакомых, наниматься класть камины и чинить заборы. А писать — перестанет. Потому что мы с ним похожи, если нам плохо, ложимся на дно. И избегаем общества и общественности. — А если всё будет наоборот? Женится на молодой миллионерше, откроет свой филиал Института океанологии, купит яхту и отправится в Эгейское море по следам морских пиратов, тех, кто держал в плену Юлия Цезаря или Орфея. — О, если бы! Через несколько лет — случайная встреча на вернисаже. Лариса с поклонником — иностранцем. Чехом или венгром, приземистым, в белом костюме, тёмных очках. С брюшком. Вежливо поклонился. — Кстати, ты знаешь новость? Мишель вернулся. Скрывается у знакомых. Ничего у него в Греции не получилось. И бабёш-

170


ку себе не завёл. Тебе не звонил? — А тебе? Обменялись холодными взглядами. Женщинам почти невозможно обмануть друг друга. Раньше Инна всегда избегала столкновений, а сейчас вдруг почувствовала страстное желание сказать какую-нибудь колкость. — Знаешь, у тебя с годами появилась зависть и злорадство, как будто тебе что-то там недодали за «яркую внешность». Не волнуйся, Мишель, как ты его величаешь, умеет держать удар. И потом… почему бы не заняться собственными проблемами, радость моя? Лариса позеленела. Инна светски улыбнулась и подошла к Хозяйке галереи. Но настроение у неё испортилось. Когда она надевала свою лёгкую стильную куртку, в зеркале увидела своё злое лицо и грустно улыбнулась своему отражению. «Что, голубушка, дружочек, душа-девица, нравился тебе сей неудавшийся Последний Герой?» Может, потому и нравился, что не побоялся проиграть и захотел жить своей жизнью. А не доживать в привычных декорациях, ну, а то, что за всё приходится платить, так ведь он сам и платит. Не так ли?

Театральные встречи — Предательница, — тихо сказала я, не оборачиваясь. Молодая очаровательная дама, сопровождавшая меня в Театр имени Котэ Марджанишвили, вздохнула. — Как вы догадались? — Вы же не можете переступить через порог». — Мама и тетя на коленях стояли, умоляли, чтобы «я не пошла в актрисы». — И вы не пошли. — А вы? — А я стала журналистом. И тема командировки у меня —

171


«Интервью с Главным Режиссером». Воспоминание из детства. Маленькая девочка, стриженная, в очках, бежит к входной двери. На пороге ослепительно красивая дама, в черном плаще и в черной шляпе с низкими полями. — Тётя, вы — Фея? — Нет. — А кто же вы? — Я — актриса. Девочка восторженно: — Я тоже хочу быть актрисой! Дама внимательно посмотрела и тихо, но очень строго сказала: — Упаси тебя Бог. И перекрестила меня. Через много лет я спросила у своей мамы, кто была эта женщина. «Алиса Коонен. Она навещала свою подругу. Луизу Гансовну, они учились в одной гимназии. Почему ты вдруг о ней вспомнила? Но это была моя тайна. Память своевольно отбирает воспоминания. В кабинете главного режиссера, я неожиданно восклицаю: — Как я могла уйти со сцены, я же так любила Театр! — Вы не любили Театр, если бы вы его любили, он бы вас не отпустил. Молодая актриса, перед своим дебютом спрашивает Марию Ермолову, что самое главное в актерской профессии. Та ответила: «Лучше уйти на год раньше, чем на день позже»

172


Интервью Героев своих надо любить. Если этого не будет, не советую никому браться за перо: вы получите крупнейшую неприятность, так и знайте. Михаил Булгаков «Театральный роман»

Гуранда Габуния. Она напомнила мне Анну Маньяни. Я любила ее, как любят дети, тайно, восхищенно и навсегда. Конечно, возвращаться к Героине через восемь лет, в совершенно другой Тбилиси, чтобы увидеть её в роли Раневской, в русском театре имени Грибоедова, игравшей на русском языке, ее, так мучительно пережившую уход Отара Мегвинетухуцеси, но по-прежнему не потерявшую кураж и обаяние и то самое «чуть-чуть», что отличает талантливых актеров от просто хороших. Она не изменилась. — В профессии актера хочется сделать лучше. Меня всегда завораживало волшебство зарубежных актрис. Вивьен Ли, Анна Маньяни, Симона Синьоре, Одри Хэпберн, Мэрил Стрип. Мы с Отаром смотрели все фильмы. И всегда были в курсе мирового кинематографа. Обсуждали, переживали. Наслаждались. И Чарли Чаплиным. И Полом Скофилдом. И Марлоном Брандо! Всегда, как подарок судьбы. Я все фильмы помню наизусть. Как стихи. Я кончала русскую школу. И всегда была лидером. И в проказах тоже. Мне хотелось быть балериной. Ктото из ансамбля Моисеева сказал моему папе: «Вот эту девочку мы бы взяли с собой». Но папа был папа! Он в то время ставил «Отелло». И почему-то мне открыл свое видение спектакля: «Он, Отелло, должен быть намного старше, а она, Дездемона, намного младше. Как ты». Думаю, он видел во мне актрису. Кто-то из моих однокурсников как-то заметил вскользь: «Ты должна была сделать больше, но ты прожила жизнь в тени своего великого мужа».

173


Кстати, Отару всегда нравилось то, что я делала в спектаклях. Но у меня есть две любимые роли. 14 минут я была на сцене. Гастроли в Японии. 24 дня. «Самоубийство влюбленных на острове небесных сетей». В этом спектакле я играю мать жены главного героя. И вторая роль, Валька-Бомжиха. («Неоконченный сон» по повести Венечки Ерофеева «МоскваПетушки»). В день спектакля я стараюсь быть одна. 5 -10 минут стою в кулисах. — Как вы решились играть Раневскую? Она же порочна. — А может твоё «хорошее я» поможет этому персонажу? — Как вы готовитесь к возрастным ролям? — Очень спокойно. Я себя к этому не готовлю. Я счастлива, играя Раневскую, впереди гастроли. И потом Кутаиси. Там мы играем спектакль «Вспоминая Отара Мегвинетухуцеси». Знаете, Отар всю жизнь переживал, что не выучил английский язык. Он был актер мирового уровня. Вообще, мне с ними, актерами Театра Грибоедова, очень вальяжно, комфортно, радостно: «Я иду на бой. Воевать иду». Я мечтаю еще с ними работать. И с художником Леваном Цуладзе и с режиссером Андро Енукидзе. И всем, кто стоит рядом со мной на сцене — благодарность и низкий поклон. Я по-человечески безумно благодарна директору Театра имени Грибоедова Николаю Свентицкому за этот спектакль. Моя мечта сбылась. Я играю Чехова. И очень тихо, только мне: — Вам понравился спектакль «Вишневый сад»? — Мне все ваши спектакли не просто нравятся, они поставлены для меня. И мне совсем не мешает, что я видела и другие чеховские пьесы. И даже знаю, что Лопахина он, Чехов, писал для Станиславского, потому что Лопахин — автобиографичен. И когда Станиславский спрашивал: «Как ему играть Гаева?», коротко ответил: «Там все написано». А по стенам были развешаны фотографии. Из фильмов

174


и спектаклей. «Боже мой!» — подумала я, — какая прекрасная, благодатная тема будущей книги ждет молодого грузинского журналиста! Какой простор для фантазии, какой материал для размышлений о Театре, о призвании, о верности своим идеалам. О той Искре Божьей, которую хранил в душе своей, как зеницу ока. Не сомневаюсь, это будет прекрасная книга. И эпиграфом будет замечание Немировича-Данченко: «Расстели коврик и играй!» После спектакля Гуранда со вздохом сказала: — У актеров нет машин». — А зачем им машины? У них есть крылья!

Случай в метро Не помню, по какой причине я была такой счастливой, с букетом летних цветов, днём, в воскресный день, в вагоне метро, на линии из «Аэропорта». Вагон был почему-то почти пустой. Я стояла у двери напротив выхода и тихонько напевала. Вдруг кто-то тронул меня за плечо. Я обернулась. Передо мной стоял мальчик, русоволосый, в модной импортной футболке и в шортах. — Там, в конце вагона, пантера. Ты её видишь? — Вижу. У неё зелёные глаза. — Точно! — мальчик улыбнулся, — я сразу понял, ты — мой человек. Весёлая, песни поешь. Знаешь что, возьми меня, будь моей бабушкой. Родителям я не нужен. Они всё время ссорятся. Мы в метро случайно, у нас же машина. Ну, что, возьмёшь? В это время родители собрались выходить. Оба — заграничные, респектабельные, и несчастливые. Отец подошёл к нам и вежливо извинился. «Кирилл, ты зачем пристаёшь к посторонним? Идём, нам выходить». Мальчик покорно дал себя увести. Но в дверях обернулся,

175


укоризненно посмотрел на меня и выдохнул: «Эх, ты!» Много лет меня преследовал этот взгляд и ощущение предательства.

176


Александр ПЕШЕНЬКОВ Дебют

Александр Пешеньков — студент Российского государственного гуманитарного университете. Он учится на третьем курсе факультета истории, политологии и права. Ему 20 лет, но он уже известен как автор серьезных статей о политических институтах Европейского союза. Вместе с тем Саша увлекается поэзией. Многие его стихи опубликованы в интернете и он был номинирован на национальную литературную премию «Поэт года. Дебют». Предлагаемый читателю рассказ — его первая проба пера в жанре прозы. Пожелаем молодому автору удачи.

Всё ещё надеюсь… Город спал. Солнце еще не успело вынырнуть за тонкую нить горизонта, а уличные фонари продолжали играть роль заблудившихся светлячков. С появлением первых утренних птичьих мелодий, автомобили, как и положено столичному городу, начинали нервно суетиться на дорожных узорах. Кофе уже остывал. Мама приходила меня будить примерно полчаса назад, но безуспешно. Теперь, когда я наконец осознал, что 177


до выхода из дома осталось 20 минут, нужно было окончательно просыпаться без всяких «еще немножко», чистить зубы, и складывать зубную щетку в свой дорожный чемодан. Остальные вещи уже вроде собраны, хотя, как обычно, что-нибудь обязательно забывается. Привкус необыкновенного путешествия не оставлял меня всю последнюю неделю. Лучшая одежда моего гардероба надеялась на посещение лучших европейских городов. Кофе остыл. Сахар с трудом растворился. — Сынок, завтрак уже давно готов, — донеслось из дальней комнаты. — Я знаю, мам. Я почти все съел, — ответил я полусонным голосом. – Торопись! Самолет тебя ждать не будет! — Еще как будет. Хорошего человека можно и подождать, — заявил я с легкой небрежной улыбкой. Я всегда так отвечал. Мне хотелось верить в свою значимость не только для родителей, но и для других более далеких мне людей. Чувствовать, что ты кому-то нужен — острая необходимость любого человека. Тачка уже ждало меня у подъезда. На мое удивление она оказалась совсем не новой и не удобной машиной, на которую я рассчитывал. Толстый сонный водитель восточного вида помог погрузить такой же толстый мой чемодан в багажник. После его нескольких бранных слов мы тронулись. По дороге в аэропорт было разбросано невиданное количество красных точек — запрещающих сигналов светофора. Волею судьбы они беспощадно бились с лошадиными силами старенького «Москвича». Порой я не понимал, кто больше скрипел: водитель или автомобиль. За углом очередного поворота нас, видимо, с ночи поджидал бело-синий автомобиль ДПС. Мы не спеша свернули в сторону обочины и остановились. Инспектор подошел к машине, и завязался разговор. Неожиданно выясняется, что мой водила каким-то чудным образом забыл документы дома. В попытках договориться со стражем порядка он, в кавказских обычаях, клялся всей своей родней, начиная с прабабушки, что у него есть документы,

178


права и страховка, но только дома. Его последние 500 рублей, не вызывали особого возбуждения у инспектора. Мне, за неимением времени, пришлось выгрузить свой чемодан и ловить машину. Все, кто останавливался, резко заламывали цену, но, в конце концов, пришлось согласиться, так как совсем не хотелось опаздывать на самолет. Аэропорт. Бесконечно много людей. Все спешат на свои рейсы, спешат сократить время. Я посмотрел на табло рейсов, чтобы понять, на какую стойку регистрации проходить. Моего рейса нигде не было. Я еще раз посмотрел на свой билет и сравнил действительность. Первая мысль — задерживается, скорее всего. В очередной раз, достав билет, постепенно начало приходить понимание масштаба происходящего. Мой рейс вылетел 5 минут назад. Через 20 минут будут подавать напитки. Через час будет завтрак. Через 4,5 часа самолет приземлится в теплой Барселоне, и люди начнут разъезжаться по своим отелям. Море. Что может быть лучше, чем прогулка по морскому берегу? Это немного неприятное физическое ощущение, когда идешь босиком по маленьким круглым камешкам, но когда они врезаются в пятки, ты сразу понимаешь, что пустил их в свою душу и уже навряд ли когда-нибудь выпустишь. На прощание с морем нужно бросить в него маленькую монетку, чтобы быть уверенным, что ты точно вернешься: побегаешь, попрыгаешь, улыбнешься свежеиспеченному солнцу и насладишься видом маленького парусного кораблика, который, как пуговка небесного пиджака дрейфует на горизонте. Все это очень красиво. Но я здесь. В Москве. Родители, скорее всего, расстроятся, что их подарок на мой день рождения не получился. А так как отдых выпал на первую учебную неделю, придется теперь идти учиться. Моей единственной надеждой было то, что я вернусь не в пустую квартиру и смогу объяснить свое фиаско. Но дома никого уже не было. Оставив в прихожей чемодан, налил горячую ванну и с разбега плюхнулся, воображая, что я на море. Может быть, мне и не следовало лететь отдыхать, ведь неспроста в один

179


миг произошло столько случайностей, которые превратились в судьбу. С этими мыслями я вылез из ванны, вытерся и сел за свой рабочий стол. Мне не с кем было поделиться мыслями и переживаниями. Все, о чем я молчу, записываю в моей тетрадке, поэтому я достал ее и доверился ручке. Любая трагедия — повод для вдохновения. Стоит воспользоваться моментом. Главное — не заблудиться в своих мыслях. Наступил вечер. Родители вернулись с работы. — Что произошло? Почему ты не улетел? — с большим удивлением спросил отец. — У меня, похоже, сломались часы. Я не жду от вас понимания, потому что сам не понимаю, — с грустью в голосе прошептал я. — Ничего страшного, — добродушно сказала мама. — Пусть это будет твоя самая большая потеря. Иди, выспись. Может, это и к лучшему. Я повернулся и сутуло побрел в свою комнату. Сон никак не хотел прилипать к телу. Этого хотело одеяло. Получилась хорошая баня, при которой все тело плакало от бессилия. Я встал с кровати, приоткрыл окно. Подул поток холодного несвежего московского воздуха. Тьма покрыла мою комнату и обнажила самые тайные закоулки моего сознания. Каждую ночь на меня нападает очень страшный зверь. Имя ему — печаль. Она похожа на пантеру, которая в темноте набрасывается на мирного путника и пока не насытиться, не отступит назад в темноту. Только после того, как она отведает каждую клеточку моего организма, пантера начинает отдаляться и идти на покой. Вместе с ней я тоже иду спать, будучи опустошенным и беспомощным. Новое утро. Жизнь должна была казаться прекрасной, но за окном рыдало небо. Вдалеке у высоких серых домов лились желтые струи молний. Ветер облизывал зонты прохожих, не давая им спокойно спешить к своим бесконечным делам. С запада надвигался сильный ураган. Похоже, сама природа прокляла город. Но люди на это не могут обращать вни-

180


мания, потому что их начальникам абсолютно неважно: ураган или конец света. Деньги поработили умы людей практически сразу после своего появления, и если ты не приносишь их своей конторе, конец света тебя не оправдает. Работа для начинающих студентов была самая пыльная: от промоутера, раздающего весь день под леденящим дождем листовки, до официанта, который за день работы из-за беготни стирал свои ноги до колен. К сожалению, дарвиновский отбор — не глупая шутка. На стипендию мог выжить только покойник. Разноцветные бумажки встали вровень с воздухом. Имеющим их кажется, что на них можно купить земное бессмертие. Но нельзя купить потерянное время. Поэтому зависть порой не обходит стороной старых богатых одиноких скупердяев. Пятница. Бибирево. Метро. 7:30 утра. Злость и раздраженность людей не столь увлекательна. Каждый отвоевывал себе личное пространство, в которое периодически вторгались какие-то странные люди. Кто-то предложил кому-то по прибытию поезда на следующую станцию разобраться на платформе: разбитый нос, пустая оправа от очков, полиция, скорее всего обезьянник. Хорошее начало дня. Выйдя на своей станции, я направился в сторону университета. И вот подземный переход. С первых ступенек на спуск нос сильно начинал расстраиваться. Запах «со дна». Здесь можно было встретить: бомжей, цыган, торгашек, попрошаек разных мастей. Московский подземный переход — место не первого сорта, по крайне мере так было до прихода нового мэра. Большинство из них уже приведены в цивилизованный вид. Но этот решили оставить, видимо, на десерт, точнее на его вишенку. Пройдя зловонный очаг, практически сквозь слезы, я съел получёрный банан, который положила мне еще с вечера мама — старая привычка собирать завтраки сыну. Материнское тепло с годами не пропадает. Вокруг были толпы студентов. Все они хотели примерно одного и того же: ничего не делать, зарабатывать много денег, уехать из России и т. д. У нас современная тенденция такая —

181


не любить свою страну и жаловаться на все подряд. Жалкие лицемеры! Стоят, курят, разговаривают: этот там был, этот — здесь, тот бухал все лето, другой работал. Местами очень интересно, но в целом серо. Через дорогу напротив университета находилось небольшое кафе, в котором, кажется, кто-то уже отмечал день знаний, заправившись чем-то воспламеняющимся. Недалеко от главного входа в университет стояли несколько ботаников-провинциалов, уж сильно говор их выдавал. Это были мои одногруппники, я сразу понял. Познакомившись с ними, я зашел в университет и направился искать аудиторию, где должны были уже начаться занятия. Первый день в университете показался мне обычным школьным днем: ученики, учителя, учебники, оповещения о предстоящих экзаменах, ожидание конца занятий и построение планов на вечер. В этот день у нас было всего две пары одного непонятного предмета, который, как нам сказали, очень важный. Седой преподаватель сидел на своем стуле и что-то бубнил себе под нос. На старческом морщинистом лице были видны отголоски былого счастья. Земное притяжение хорошо постаралось: придавило спину ближе к земле, а ноги развернуло колесом. Конечно, самое последнее, что нужно искать в человеке — его минусы. Хотя внешность нельзя относить к минусам. Мы не выбираем какими нам быть в старости, да и вообще, какими нам быть. После скучных трех часов полусна я подумал, что будет лучше перехватить пару бутербродов в университетской столовой, которую расхваливали местные завсегдатаи. Взяв кофе и черствый, как душа палача, хлеб с колбасой, я направился искать свободное место. Все столы были заняты. На горизонте свободное только одно место за столом с красивой девушкой. Она была потрясающа. Человечество еще не придумало слов для описания всего, что я увидел, да и навряд ли когда-нибудь придумает. — Привет. Здесь не занято? — спросил я еле дыша, так как девушка и впрямь была очаровательна.

182


— Нет, можешь садиться — равнодушно сказала она. — Меня Миша зовут, а тебя как? — произнес я почти шепотом. — Что-что? — Я — Миша, а тебя как зовут? Господи, какой же я дурак. Двух слов связать не могу. Мне очень трудно знакомиться с девушками. Все равно рано или поздно они разбивают мне сердце, а я не могу так часто над ним издеваться. — Меня Оля зовут, — отстраненно проговорила она. Ее светлые волосы отражали загостившееся в окне солнце и ослепляли мои стесняющиеся глаза. Собрав последние силы, я неожиданно для себя спросил ее: — Тебе не кажется, что столы на двоих — не такая уж плохая идея для случайных встречных? Я вспотел. Капли пота играли в салки на моем лице. — Слушай, ты симпатичный парень, но у меня сейчас очень много проблем. Давай в другой раз? Вот тебе мой номер телефона. Позвони через неделю или через месяц, или никогда, как хочешь. Она написала свой, а может и не свой номер на салфетке и оставила ее на столе. Я уже не понимал: радоваться мне или плакать. Встав из-за стола, она направилась в сторону выхода. Я еще сидел. По вечерам я, как и вся молодежь, старался отстраниться от реального мира, играя в компьютер и реализуя свой внутренний потенциал в виртуальной реальности. Сегодня мне этого не хотелось. Я думал о завтрашнем дне, на который я запланировал звонок Оле. Может быть это будет самый лучший день? Может моя жизнь разделится на до и после? Возможно… Я об этом думал после каждого знакомства с прекрасной половиной человечества, но почему-то меня всегда преследовало разочарование в них, в себе и в окружающем мире. Нельзя ведь после такого просто прийти домой и заниматься своими обычными делами. Нам всем необходимо думать о том, что произо-

183


шло, что с этим делать и как жить дальше. Нужно придумывать драмы, трагедии и верить в них. Как раз появляется лишний повод пожалеть себя, что по мнению многих — удел слабых. Так и есть. Я слабак. И с этим, наверное, ничего уже не поделаешь. Люди создают иллюзии, которыми сами же и живут. Мои иллюзии разрушаются сразу. Я ими не живу. Уже в кровати я еще раз перекрутил все произошедшее и начал засыпать, надеясь на лучшее. Суббота. Утром, как обычно, от мира снов меня отрывал аромат маминого кофе, который она варила в своей старой советской турке. Такой кофе в преддверии выходного казался еще вкуснее. После завтрака я взял телефон и начал набирать номер. После нескольких длинных гудков мне сказали, что абонент не доступен. Может она еще спит? А может я сплю? Или это вообще не ее номер? Десятки вопросов в моей голове крутили хороводы и упорядочивались в ряд по степени важности. Самый главный — не чужой ли это номер. Окончательно расстроившись, я сел играть в компьютер. После нескольких часов беспрерывной игры раздался звонок. Я быстро ответил. На другом конце телефона уже кто-то говорил: — Здравствуйте, вы звонили по этому номеру? — еле живым голосом произнесла молодая девушка. — Здравствуйте, да, а вы — Оля? — с большой надеждой вымолвил я. — Да, а что вы хотели? — Дело в том, что вчера ты мне дала свой номер телефона в столовой. Вот я и позвонил. — А, ну да, помню. Гриша, кажется? — Нет, Миша. Ты, наверное, только последний слог запомнила. — Прости, я и вправду вчера была очень уставшая. Думала о своем. — А о чем же, если не секрет? — Тебе на самом деле интересно? — Да, конечно, может я смогу чем-то помочь?

184


— Давай мы потом поговорим, я только проснулась. — Хорошо. Слушай… может это потом настанет через пару часов? — посмелев спросил я. — Ты хочешь встретиться? — Ну, получается, что так. — Хорошо. Давай тогда в 6 на Арбатской в центре зала. — Отлично. До встречи! — Пока. Телефон замолк, и я отправился готовиться к встрече. Неделя пролетела незаметно или очень долго. Я не понял. Кажется, мы уже любили друг друга. Чувства переполняли сердца, а ум лишь только поддакивал. Так мы прожили 5 лет. Вместе. На съемной квартире. Все это время нас сопровождали мелкие ссоры. Мы все время чтото друг другу не договаривали. И в итоге разбежались каждый в свою жизнь. Окунулись в новые романы, истории, драмы. Мы продолжали жить, любить, радоваться, только уже без той части себя, которую когда-то подарили близкому человеку. Я не знаю, что она чувствовала в момент расставания. Со мной все случилось весьма печально. Познав ее я потерял вкус к другим. Пусть она этого и не знает, но она есть, она живет во мне и никогда не умрет. Но в глубине души я все-таки надеюсь, что величайшая в мире любовь не пройдет завтра мимо меня на какой-нибудь случайной улице.

185


Наталья КОНОПЛЁВА

Телячьи щёки Первого сентября к нам в класс пришла новая девочка Настя Лобанова. В нашем шестом «А» она всем понравилась, отлично отвечала на уроках, была со всеми приветлива и нисколько не «воображала». Одета Настя была, как все, в коричневую школьную форму. В те времена у многих наших девчонок это было единственное платье. Но Настя всегда выглядела нарядно со своими отглаженными белым воротничком и манжетами, а «мальчуковые» полуботинки на шнурках носила, будто бальные туфли. У нее были пышные рыжеватые кудри до плеч, серые глаза и большой добрый рот. Настя была старше нас года на два, и по-настоящему женственна среди неуклюжих подростков-шестиклассников. Почему она отстала в школе на целых два года? Ведь умница и училась хорошо. Я и не заметила, как мы стали подругами. Мы не сидели за одной партой и не списывали друг у друга. Просто после уроков вместе шли домой. Сначала через дорогу — к моему дому 35 на Большой Пироговской. Иногда заходили в нашу комнатушку на втором этаже, читали вслух книжки, болтали и порой 186


спугивали соседку по коммуналке, которая подслушивала под нашей дверью. А потом я провожала Настю до ее дома 11, тоже на Большой Пироговской, и это было довольно далеко, успевали наговориться вдоволь. Мы говорили о любимых книгах, стихах, делились девичьими тайнами. Настя была влюблена в мальчика из параллельного класса, а я, не видя подходящего объекта, придумала влюбленность в литературного героя… Дом, до которого я провожала Настю, был секретным институтом за высоким забором и под строгой охраной. Мама Насти работала в институте дворником, и там же Настя с мамой и маленьким братиком жили. Зимой мама не справлялась с уборкой снега, и Настя утром до школы помогала ей. Она приходила на уроки румяная от мороза, но всегда бодрая и веселая. Некоторые считали Настю надменной. Она всегда держала прямую спину и высоко поднимала голову. Это были гены, о каких мы и не слыхивали. Однажды Настя предложила послушать ее сказку. Она сбивчиво рассказывала про доброго короля, который был очень болен, а его любящая дочь ухаживала за ним и добывала лекарства… А потом король умер. Я ничего не поняла и спросила, что за грустная сказка. Настя смутилась и ответила: «Я рассказала про себя». В другой раз мы учили у нас дома урок по географии. Про сибирские реки Обь, Лену и Енисей в учебнике было написано мало и скучно. А у нас дома лежали тома Большой Советской энциклопедии. Я открыла статью про Енисей, и там меня поразили фотографии высоких отвесных прибрежных скал. Настя глянула и узнала это место. Она рассказала, как они с мамой плыли на барже мимо таких скал, называемых в тех местах «щёки». И самое опасное на реке место называлось «Телячьи щёки», об эти скалы когда-то разбилась баржа, перевозившая телят.

187


Настя рассказывала об этом лишь однажды. Я внимательно слушала и ничего не спрашивала. Но почему ей довелось плыть по сибирской реке на барже мимо страшных скал с ласковым названием? В те времена люди легко срывались с места, я тоже успела много где побывать. И то, что мы с Настей рассказывали друг другу о дальних краях, не должно было удивлять. Еще Настя рассказывала про реку Обь и про то, как они жили в Омске. И папа был с ними, но он не выходил из своей комнаты, и на лице у него была марлевая маска, чтобы не заразить Настю и только что родившегося братика… Я слушала, но не смела ничего спрашивать и не пыталась выстроить из этих эпизодов связную картину. Мы учились вместе с Настей полтора года, а потом наша семья переехала в другой район. Но мы продолжали дружить. Часто встречались и вместе гуляли по городу. Переписывались по почте, телефонов-то не было. Однажды Настя написала, что их семье дали комнату от секретного института, и теперь я могу придти к ним в гости. Это было в старом особняке, в переулке рядом с институтом. Я поднялась на второй этаж и оказалась в темной комнате без окон. Под потолком тускло светила слабая лампочка. У входа стоял дощатый кухонный стол, за ним обедали, а в другое время Настя раскладывала свои учебники. Дальний угол был отгорожен занавеской, и там прямо на полу, громко дыша, спала усталая от тяжелой работы Настина мама. Такой нищеты я еще не видела. А Настя радостно показывала мне комнату и стол, за которым она, наконец, могла делать уроки. Как же трудно они жили в прежнем подвальном общежитии, столько разных людей под одной крышей… Мы дружили и встречались до окончания школы. А после я надолго уехала из Москвы. Писала Насте, но письма возвраща-

188


лись. Вернувшись, я наведалась к дому, где жила Настя. Там уже никто не жил, там было учреждение. Я пробовала искать подругу, но фамилия у неё распространенная, а отчества я не знала. А что, если она вышла замуж, и фамилия у нее другая… Потом прошло много лет. Очень много. Пятьдесят или больше. В нашей жизни появился интернет. Я листала интернетстраницы, разглядывала цветные фотографии из дальних краев. И вдруг увидела скалы на Енисее. Знакомая картинка, как в той энциклопедии. Я написала автору этих фотографий, знает ли он скалы под названием «Телячьи щёки»? Он ответил: да, знает. И тут все Настины истории выстроились в связную картину. Одну из горьких историй того времени. Настя с мамой плыли на барже вниз по Енисею, мимо страшных, опасных в непогоду каменных «щёк», по дороге в Гулаг, где отбывал заключение Настин папа. Наверное, был он незаурядным человеком, раз так далеко его заслала тогдашняя власть. Ведь была видна порода в гордой умнице Насте и в ее красивой маме, изможденной дворницкой работой. Потом они жили где-то поблизости от лагеря, и после тюремного свидания родился маленький Настин братик. Тем временем у ее отца развилась открытая форма туберкулеза, и лагерные власти отправили доходягу на поселение. Правдами и неправдами семье удалось осесть на время в Омске, где была хоть какая-то возможность лечения. Но отцу удалось прожить недолго. А для Настиной мамы, как для жены врага народа, не было никакой работы и никакого жилья. Удалось устроиться дворником в секретном научном институте, там работали интеллигентные люди, которые понимали… Почему Настя так настойчиво передавала мне свою историю? Это было начало 50-х годов, и называть вещи своими

189


именами было нельзя. Но она хотела, чтобы я поняла и запомнила. Мне одной она доверила свою историю и отрывки истории своего несчастного отца. Наверное, для чего-то мне многое в жизни было показано? Теперь я публикую историю стойкой и гордой девочки Насти Лобановой. Эта история по-прежнему важна для нас. Репрессии коснулись чуть ли не полстраны. А другая половина страны чинила эти репрессии — веря во вредителей и врагов народа, голосуя на собраниях, донося на коллег или соседей, сторожа заключенных в лагерях… Хотелось бы думать, что люди смогли извлечь урок… 17 июля 2015

Как я была самая умная Я с детства подозревала, что я дурочка. Но я об этом помалкивала. В школе мне ставили одни пятерки. Но я считала, что это по ошибке. У меня всегда было много вопросов к тому, чему нас учили в школе. Но никто из моих одноклассников ничего не спрашивал, — значит, всем всё понятно. Только мне непонятно, и я стыдилась спросить. А если и спрашивала — получала невнятный ответ. И еще. Бывает, скажут мне что-нибудь обидное или несправедливое, и я не сразу найдусь, что ответить. Иной раз только на следующий день получался мой блестящий и точный ответ (это так называемое «лестничное остроумие», когда остроумный ответ приходит на ум уже на выходе, на лестнице). А отвечать-то и некому. Потому что я — тугодум. Уже учась в университете, я наконец поняла, что все усложняю. Многим студентам было достаточно запомнить материал,

190


потом на экзамене пересказать его по памяти и после навсегда забыть. А мне — нужно было осмыслить каждый знак в формуле, как будто это я ее вывела, запомнить на всю жизнь и с этим жить. Ну и чудачка… А потом в нашей жизни появился маленький сын Паша, и как начал нас удивлять! Мои затверженные знания наконец пригодились — мне было о чем говорить с умным сынишкой. Тут набежали специалисты и стали объяснять, что есть такое понятие, как интеллект, и кому-то этого много дано, а кому-то недодано. Так ведь это и интересно, это и двигает жизнь вперед! Было бы у всех этого интеллекта поровну, все бы думали одинаково — и не было бы необходимой разности потенциалов для движения мысли. В семь лет Паша пошел в обычную школу, в первый класс. Но скоро по рекомендации из Института педагогической психологии его перевели сразу в четвертый. А люди из того института захотели измерить его способности и заявились в школу со своими тестами. Они протестировали Пашу и еще нескольких сильных учеников из класса. А потом они захотели протестировать родителей. Мой муж прошел этот тест первым и ходил гордый, что быстро соображает. А я долго уклонялась от тестирования. Мало того, что я тугодум, я тогда была безработная домохозяйка. Чем я могла быть интересна? Но экспериментатор Дмитрий Иванов из лаборатории Дианы Богоявленской устроил засаду у нас дома, попивая с мужем чай, и все-таки дождался моего появления. Тест был очень скучный. Это были однотипные шахматные задачи на видоизмененной шахматной доске. Участвовали две фигуры — черная и белая. Экспериментатор рисовал в клетке свою фигуру, а я должна была увести из-под удара свою.

191


Но я в шахматы никогда не играла. Так же, как и в другие игры, где есть противник и победа над ним. У меня не было потребности кого-то побеждать. Дмитрий выложил на стол кучу цветных карандашей и велел каждый ход рисовать своим цветом. Он выставлял очередную фигуру и торжественно включал секундомер, а я не спеша рылась в цветных карандашах. Показывать рекорд скорости соображения мне было незачем, ведь я — простая домохозяйка. Поэтому я долго разглядывала картинку, прежде чем сделать свой ход. Я думала — поскольку задачи однотипные, для них можно найти связанные общей закономерностью ответы и не скучать над тестом. А секундомер на столе яростно тикал. Дмитрий, наверное, еще не встречал такого медлительного тугодума. Эксперимент включал определенное количество вопросов. Они закончатся — и я свободна! Но я не дождалась окончания. Я, наконец, нашла закономерность и сказала экспериментатору: — Вот вам формула, где есть ответы на любой вопрос вашего теста. Дима как-то сразу изменился в лице, встал из-за стола и торжественно объявил: — Поздравляю Вас, Вы успешно прошли наш тест до конечного результата. За многие годы нашей работы этот тест прошли шесть человек. Вы — седьмая. И Вы — первая женщина среди них. Дима с доброй улыбкой смотрел на меня. А я выпалила самое умное, что когда-либо произносила: — НЕ ГОВОРИТЕ МУЖУ! 4 марта 2015

КОГДА МНЕ БУДЕТ ВОСЕМЬДЕСЯТ ЛЕТ… Недавно моя университетская подруга Ира пригласила меня на концерт. Играла известная виолончелистка, профессор Мос-

192


ковской консерватории. В те дни ей исполнилось восемьдесят лет. Она вошла в зал, легкая и быстрая, в шуршащем вечернем платье. Взяла с фортепиано листочек и прочла нам свои стихи о любимой сонате. А потом стала играть. Лицо виолончелистки во время игры сначала было строгим, потом озорным и хитрым, потом радостным, потом счастливым. А музыка была ох как хороша! Тонкие профессорские пальцы, натруженные за многие годы от соприкосновения с тугими виолончельными струнами, были перебинтованы. И было ее лицо почему-то знакомым… Ира толкнула меня в бок: — Смотри, а ведь ты чем-то на нее похожа! В точности твой овал лица. Да, и не только овал лица. Выражение лица, мимика — я не раз видела это в зеркале! …Когда мне будет восемьдесят, я буду такая же легкая и стройная, в таких же очках, и так же буду входить в освещенный зал в шуршащем платье. Я буду читать свою прозу. Или делать научный доклад. Или играть на виолончели, я научусь, я давно хотела. Я буду передавать мысли, чувства и образы, которые помогали бы нам всем жить, любить, растить детей. Какая счастливая встреча. 2 марта 2011

193


Лина ТАРХОВА

«Чудо, что я уцелел» В СССР не было секса и колбасы. А еще не было философии. Эта наука, так же, как психология, социология, генетика и прочая кибернетика, были нежелательны. В них видели повивальных бабок империализма. В университетах закрывались философские факультеты. Во главе Института философии Академии наук непременно ставили члена Центрального комитета КПСС. Непонятным образом в стране вырастали выдающиеся мыслители, имена которых мы узнаем во время оттепели. А до того, в конце 50-х — начале 60-х годов самым известным миру советским философом оказался Александр Спиркин. Что очень удивило и его самого. Но, узнай о высочайшем рейтинге Спиркина широкая публика, она была бы ошеломлена — его знали лишь как автора отчаянно смелых статей в защиту парапсихологии. А кто, собственно, «назначил» Спиркина первым? В 60-е годы к Александру Георгиевичу приехали двое ленинградцев, только что вернувшихся из США, и передали ему трехтомник «Русская философия», изданный Чикагским университетом. Авторы: Сковорода, Чаадаев, Герцен, Бакунин, Розанов, Соловьев, Бердяев, Плеханов… Спиркин.

194


— Меня там назвали одним из главных русских философов. Формально попал в классики! — рассказывал Александр Георгиевич. — Там была моя статья о Плеханове и краткая биография. Не представляю, как это получилось. Я ведь даже еще не был членом-корреспондентом, всего-то заведовал редакцией философии «Советской энциклопедии». Я прятал эту книгу. Зависть! Опасно было показывать ее коллегам. Особенно таким, как академики Константинов, Федосеев, Митин — члены ЦК. Чикагские издатели дали сведения о них в сносках, назвали представителями политической философии. Это только одно из необычайных событий, какими наполнена жизнь Спиркина. Классический образ философа — ученый, отрешенный от реальности, погруженный в возвышенные размышления — это не про него. Взрывной, рисковый, разбрасывающийся, сверхэмоциональный — таким знали Александра Георгиевича. Познакомил меня с ним известный философ, психолог Акоп Назаретян. Было две встречи летом 2000-года на даче восьмидесятилетнего Александра Георгиевича. Я расшифровала кассеты, обдумывала материал, когда позвонила подруга, одноклассница — она создала новый журнал и… «Ты мне нужна». Мы делали нулевой номер, потом первый, пятидесятый… Так получилось — расшифровка ждала своего часа. Чувство вины перед человеком, которого уже больше десяти лет нет на этом свете, — залог того, что каждое его слово передаю с предельной точностью. — Я здесь, на даче живу. Купил за восемь тысяч. Одна тысяча у меня была, остальные одолжил и потом выпутывался. Машину заводить не буду — на первый же столб наеду. В Москве — роскошная пятикомнатная квартира, президиум академии дал, но там супруга, дочь, зять. А мне нужны свобода, простор, звезды на небе. Я посадил здесь дубок, он вырос царственным красавцем. Подойду к нему, прижмусь — и чувствую, как в тело вливается сила. Я же крестьянин до глубины души, вырос в селе Чиганак, это в Саратовской области. В детстве мечтал, как буду книги

195


читать и на птичек смотреть. Здесь, на даче, у меня помощница, на той стороне железной дороги живет. И собакам сварит, и кошке, и мне, когда нужно. Кошка это моя самая близкая подружка. Она там на платочке спит. Массажик мне делает. Я животными всегда интересовался. Три лета подряд ездил в сухумский обезьяний питомник, им руководил Орбели Леон Абгарович. Слышали? Да, это было имя! В Сухумском заповеднике изучали на приматах высшую нервную деятельность, пытались моделировать различные заболевания человека. Я учился тогда в Институте дефектологии (стал факультетом Московского педагогического — авт.) И был председателем психологического кружка, доклады разные делал под руководством академика Лурии Александра Романовича, это основоположник нейропсихологии. Ученый из школы Выготского, необыкновенно талантливый был. И Лурия меня на 3 — 4 месяца в Сухуми посылал изучать этих приматов. Мне на море не хотелось, тоже мне, купаться! Обезьян было интересно наблюдать, ничего не пропустить, все в протоколы занести. Мой студенческий материал вошел в докторскую диссертацию «Происхождение сознания». Почему именно эта особь становится вождем? Даже самка может стать вождем. Но это такая самка! Она вся изгрызена, изранена, и все равно идет в бой за первое место, настырная до безбоязненности. И самец: «Ну тебя к черту. Руководи!» Я, бывало, засыпал в стаде. А это могло иметь и печальные последствия. Вожак в стаде обезьян имеет царские права. Ну, если что не по нём! Иногда проснусь, окруженный гаремом, кто-то мне волосы перебирает… Но если ко мне подойдет любимица вождя, богиня, нужно срочно принимать меры. Отвернуться от «дамы», стать на четвереньки, чтобы лидер сразу видел — я к нему с полным почтением. Энтузиазм в изучении обезьян разгорелся очень большой. Бывали и пикантные случаи. При мне пришла студентка к директору заповедника: «Я хочу отдаться шимпанзе как женщина, чтобы получилось что-то среднее. Хочу стать известнее Орбели».

196


Это, можно сказать, чудо, что я попал к Орбели, к Лурия. Мне вообще везло на талантливых людей. Меня, кстати, всегда считали евреем. Из-за фамилии. А я Спирькин, только какойто писарь мягкий знак из фамилии выронил. Но друзья все почти были евреи. Это очень талантливые люди, а у меня на талант, как и на бездарность, чутье. Чудо, что встретил столько интересных личностей. Да и что вообще уцелел. Семья наша до 1929 года была богатая. Свой дом, коровы, свиньи, куры. Орловский рысак, серый в яблоках. Дед был очень яркий, творческий. Карету, по-царски роскошную, сделал своими руками. И молотилку сам сделал. Полсела обмолачивал. Помню, деду шла одиннадцатая мера. Десять мер хозяину, одиннадцатая за машину. У деда была своя мощная философия. Я, мальчишкой, нашел крышку от гуталина, на ободке у нее было напечатано «Фабрика Карла Маркса». Дед: «Да это же христопродавец!» Крышка понадобилась ему для лампады. И он выжег нехорошее имя на костре. Все наше богатство в 1929 году сгорело. Кто-то из соседей высыпал за плетень непрогоревшую золу, и вокруг запылало. И к счастью — как раз в этом году началось раскулачивание, а у нас в хозяйстве полный голяк! Начался голод, это годы 1929 — 1930-й. Умерли дедушка, бабушка, братик маленький, которого мама еще кормила грудью. И жалеючи меня, старшего сына, перекрестила и благословила пойти побираться. А мне еще не сравнялось десяти лет. Отец был совсем другой, не дедовой породы. На фронте служил поваром у генерала. А вернулся домой, и пошло — водка, бабы… На какое-то время его сделали председателем колхоза, и начался в селе бардак. С колхозами, конечно, история тяжелая была. Помню, я был маленьким, но наблюдательным и заметил — в деревне советская власть началась с ареста самых работящих. А одного посадили потому, что жена у него была красавица. Крестьяне, самые большие труженики, стали первыми нищими, первыми

197


жертвами голода. Но я в партию вступил. Сестра — нет, она замужем за немцем, во Франкфурте -на-Майне живет. И я немножко питаюсь от ее богатства. Семь-восемь костюмов имею. Мать молилась в церкви, когда меня в партию принимали, боялась, вдруг не возьмут. Да, я пошел в партию. Окончил в Москве педагогический институт, дефектологический факультет. Вообще-то о мехмате МГУ мечтал. Меня с детства мучает бесконечность. Пасу поросят, лежу на травке и смотрю на небо. Вот если отсюда ниточку протянуть, и дальше, дальше… А что дальше? Меня прямо мучил этот вопрос. Но, пока я мечтал, пока добирался до Москвы, вышло постановление, по которому в институт брали только после десятилетки. Раньше — пусть у тебя хоть один класс, лишь бы голова соображала. А мне не до школы было, выживал, как мог. В Москву приехал, еще «кубыть» говорил. Но учиться нравилось всю жизнь. Тогда, перед дверями мехмата, дико разозлился: не берете меня студентом — я к вам преподавателем вернусь. А на дефектологию взяли, да еще на третьем курсе стипендию дали, как отличнику, да какую — сталинскую! 500 рублей. Это была зарплата главного инженера большого завода. А как ее выдавали… Подходишь к кассе, там очередь, а кассир тебя издалека видит, рукой показывает: все в сторону, важный человек идет! Сами знаете, стипендия имени кого! В глянцевитом конверте запечатана. То была моя первая встреча с именем Сталина. А дальше я в него всю жизнь утыкался. Заканчивал институт в 1941-м. Выхожу из читального зала, навстречу знакомый: «Саша, беда-то какая — война! Уже Украину бомбят». Я врываюсь в зал и кричу, ору с рыданием в голосе: «Война началась!» 27-го июня сдал последний экзамен, а 31го под Смоленском рыл противотанковые рвы со всеми нашими ребятами. Парней направили туда, а девочек поближе к Москве. Рвы копали глубокие. Кого-то ранило, кого-то убило… Вдруг собирают нас, всем наливают по стакану водки, дают оружие — в атаку! В поле позади нас во ржи мигает огонек — кто-то

198


подает сигналы врагу! Мы побежали, как угорелые. Вражина за спиной! А оказалось, тракторист ехал, солнечные зайчики играли. Бдительность! У меня было, честно скажу, противоречивое чувство: черт с ними, с немцами, только бы Сталина не стало. Почему я его не выносил? В деревне, я заметил, сажали самых умных. В Москве — умнейших. Страшно, когда с народом такое делают. …Вернулись домой, в общежитие. Я навестил свою подругу Нинон Кагарлицкую. Красавица была, отец — крупный адвокат, мать — зубной врач. В разговоре брякнул про Сталина: «Да, человек он жестокий». Как позже выяснилось, к Нинон зашла подруга, ей без всякого умысла были переданы слова о жестоком Сталине… А меня в тот же день, когда вернулись с окопов, вызывают в райком партии: «Страна в беде, вы — сталинский стипендиат, назначаетесь командиром взвода ополчения. Завтра в восемь утра принять взвод». Я уже фронтом живу, девушки блины пекут нам на прощание. Но, пока я был в райкоме, за мной приходили, забрали паспорт. Зачем? Почему? В голове полный хаос. И тут ко мне подходят: «Ваша фамилия Спиркин?» И везут на Лубянку. «Мне туда нельзя! Я завтра должен взвод принять!» А в ответ с издевкой: «Расскажешь, какие преступления совершал, и сразу решится твой вопрос со взводом». А везли меня в машине, на которой было написано «Хлеб». Подумал тогда: «Знали бы москвичи, какой „хлеб“ в этих машинах возят». Абакумов в первый день пыток сказал: «Перед нами матерый государственный преступник. Хотел убить товарища Сталина». И это — после назначения командиром взвода, после окончания института, на взлете научных мечтаний! Год следствия на Лубянке и три на Колыме… На Лубянке случилась встреча. Я был у следователя, когда в кабинет вошла Нинон. Все такая же красивая, коса до пояса. Меня же так измордовали, что она меня не узнала. Я окликнул ее с разрешения следователя, напрямую было нельзя. «Саша, это ты?» У нее полились слезы. Я тоже разрыдался. Спросил: «Как там, на воле?» — «Не знаю. Мы с мамой тоже здесь».

199


Ночами свет в камере не гаснет, бьет в глаза, руки поверх одеяла. Это чтобы арестант не разорвал простыню и не сделал себе удавки. Сокамерник по фамилии Баштан удавился во время моей прогулки, она длилась пятнадцать минут. Дело у него, считал, безысходное. По утрам слышно было, как людей выводят на расстрел… Не выдержал. Но я притерпелся. Там можно было книги брать. На неделю разрешалось по десять книг. Самое разное читал. Очень увлекся историей интимной жизни Екатерины Второй, как истопник ее возлюбленным стал. Изучал польский язык — я с польским «шпионом» сидел. Выходя, говорил с ним на его языке. Я Лермонтова безумно люблю. И сейчас почти каждый день с утра его читаю. Лермонтова нельзя редактировать, ни одного слова ни включить, ни выбросить. Влюблен в «Тамань». Прочитаю всю, и сажусь работать. Меня на протяжении жизни преследовало одно сновидение — бегущий навстречу страшенный бык. Это, наверное, с детством связано, меня как-то бык сильно напугал. Накануне всякого дня, как меня забирали на избиение и пытки, я его вижу. Бежит навстречу, земля дрожит… И точно, в кабинете пять мясников, они сбивают меня с ног кулаком, ребром ладони, бьют по пяткам. Я все подписывал: сотрудничество с разведками японской, американской, немецкой; с семи лет имел тайное намерение убить Сталина… Знаете, бык — это интересно с точки зрения парапсихологии, а меня всю жизнь интересовали необъяснимые явления. И перед освобождением бык приходил. Приснился, а наутро начальник вдруг объявляет: «Сегодня!» У меня все к горлу подкатило. Несколько дверей передо мной должны были открыть. Перед каждой спрашивают: кто ты, откуда родом… Я обмирал от страха: вдруг последнюю дверь не откроют… Был октябрь. Свобода! Никого не стесняясь, поцеловал землю. Слёз не было. Живой! А ведь все мои однокурсники, до единого, погибли на рытье окопов… Это я, конечно, позже узнал. У метро «Аэропорт» подхожу к дому, где живет отец. Смот-

200


рю, он во дворе стоит. Поцеловались. Дома сели за стол. Отец: «Знаешь, сын, мне предлагали свидание с тобой. Если бы приехал к тебе, имея пистолет, пристрелил бы тебя, гада». — «Так бы и стрелял, не разобравшись, не выслушав? И это отец?» Я обиделся. А тут еще сюрприз: «Я невесту тебе нашел, пока ты там прохлаждался. Прописал к нам Тамару Оболенскую». Это была чудовищной красоты и эротичности женщина — полногрудая блондинка, глаза синие, из дворянской семьи… Голова закружилась. Я был голодный, меня влекло к женщине, как зверюгу. И мы пошли с ней в загс. Но я не мог влюбиться в глупую женщину. Разводились с Тамарой раз сто. Она по-своему была привязана ко мне, хотя иногда и с топором за мной бегала. Ей льстило, что я был сталинским стипендиатом, а в компаниях едко высмеивала меня как чудака-ученого, который уходит с киносеанса, когда его посещает мысль. Но это я забегаю вперед. После тюрьмы еще поехал в родное село. Иду по полю — вот уже моя деревня… Вдали мелькает чья-то фигурка с косичками. Это несется, как шальная, сестра, подбегает вся в слезах. Чувствую: я тот, кого ждут. Мать на радостях зарезала козу — надо же встретить старшего сына! И все время плакала: «Я же ничего не знала, где ты, что ты. Почти каждую ночь сны: ты — согнутый, с мешком муки и с белыми волосами». — «Да, было, таскал я мешки». Мать я очень любил. Она была такая мирная, трудолюбивая. Ну а дальше надо было как-то устраиваться. Куда я мог пойти после освобождения? Только в свой родной институт. Написал заявление на аспирантуру, экзамены сдал на «пятерки». Через какое-то время вдруг меня обухом по голове: «Саша, нам сказали, что в педагогическую аспирантуру политзека брать нельзя». Меня взял на работу Лурия, он тогда работал в Институте неврологии. Это уже было не идеологическое учреждение. Я изучал там лобные доли мозга. Но страстно любил филологию. Вся жизнь, как сумасшедший, впиваюсь в словари, копаюсь

201


в происхождении слов. В Институте языкознания даже читал лекции аспирантам-языковедам. Тогда как раз шел дикий, глупейший спор с идеями академика Марра, писавшего о классовости такого понятия, как язык, и о том, что изучить его, понять можно только с позиций марксизма. В 30-е годы несогласных с Марром ученых увольняли с работы, труды строптивцев не печатали, а кое-кого и репрессировали. После смерти Марра наступило затишье. А в 1948—49 годах вернулись к трудам этого академика в полном объеме. Сталина интересовали вопросы, связанные с языком — одним из признаков нации. 20 июня 1950 года в газете «Правда» появилась его статья «Относительно марксизма в языкознании». Незадолго до этого сижу я в научном кабинете, и мне говорят: «Там к тебе пришли». Выхожу в коридор — стоит девушка лет двадцати с небольшим, выше меня ростом, одета соблазнительно, я ее облик сразу схватываю. «Здравствуйте, меня зовут Катя Крашенинникова. Хотела бы у вас проконсультироваться». Вопросы у нее были вокруг Марра. Поговорили. В конце разговора Катя разрешила ей позвонить, я ответил тем же. На следующий день звонит она, ее заинтересовало общение со мной. Скоро мы с Катей сняли хлевушок за городом. Это была женщина, с которой можно говорить и о философии, и о модальных глаголах, и о философии. Я говорю слово — она продолжает. Вместе, рука в руку, ходили на разные лекции. Я ее ну очень любил. …Мы гуляли по набережной, наклонились к воде. Катя спрашивает: «А какой фасон шляп у женщин тебе больше всего нравится?» — «Платочек. Я ведь из деревни». В ту же минуту Катя бросает свою шляпку в воду и повязывает на голову шейный платок. Как-то я задержался в Москве допоздна. Иду домой и вижу: в полутьме летней ночи на мостках мне кто-то рукой маячит. Катя волновалась, встречала меня. Я был тронут: «Извини, виноват, немного выпил». В ответ ни слова укора, только поцелуй. Утром еду в метро, и у всех в руках «Правда» со статьей Сталина «Относительно марксизма в языкознании». Как это?

202


Вождь языкознанием в жизни не занимался! Я немедленно уткнулся в статью, и тут же у меня возникли вопросы. На работе написал письмо, адрес: Кремль, Иосифу Виссарионовичу Сталину. Бегом спускаюсь по лестнице, навстречу товарищ. «Саш, куда так торопишься?» — «Да я такое задумал… Сталину письмо». — «Ты в своем уме? Забыл, за что сидел? Да и что за вопросы? Выходит, товарищ Сталин непонятно написал?» Задумался. Звоню Кате. Она ахает: «Мы же с тобой об этом не говорили!» А ведь мы с ней обсуждали все. Еду к Кате домой. Там родители начинают давить: «Ты так рискуешь!» Но что делать? Невозможно, как хочется спросить Сталина кое о чем, вдруг он бы ответил? Родители предлагают: раз такое дело, пусть Катя письмо подпишет. Да, она кандидатура подходящая — только что закончила диссертацию по модальным глаголам русского языка, биография чистая… Мы с Катей согласились. На следующий день поехали ко мне в институт, она моей ручкой обгрызенной письмо переписала. Пошли пешочком по Кропоткинской мимо Дома ученых, там почта недалеко, купили конверт за три копейки и опустили в ящик. Поехали в свой хлевушок. Спали на земле, в головах травы сушеные. Это были последние дни счастья, какого не знал потом никогда. Письмо ушло. И началось… Только держись! Через три дня звонок домой к Кате. Отец берет трубку: «Слушаю!» — «С вами говорит помощник товарища Сталина Поскребышев». У отца, он слабого здоровья был, инвалид, трубка падает. Мы-то надеялись, что ответ письмом будет. «Можно Екатерину Александровну Крашенинникову?» — «Ее нет дома». — «А где она?» — «В университете на филфаке, там сейчас обсуждают труды товарища Сталина по языкознанию» — «Хорошо, я ее разыщу». Потом Катя рассказывала: зал набит битком, ведь о трудах товарища Сталина речь! Кто-то входит и спрашивает, нет ли здесь Екатерины Крашенинниковой. Она в конце зала притулилась, поднимает руку. Ей: «Вам нужно немедленно домой, будет важный звонок». Катя бежит, как раз успевает. «С вами говорит Поскребышев. Вы товарищу Сталину писали?» — «Мы с Сашей Спиркиным». — «Товарищ Сталин сейчас работает над

203


ответами на ваши вопросы. Будьте дома, скоро приедет фельдъегерь, привезет личные ответы товарища Сталина». Катя мне звонит, кричит: «Немедленно приезжай, ой, что сейчас будет!» Вскоре во дворе появляется необыкновенная машина. Фельдъегерь входит, вынимает из кармана часы, называет точное время. «Распишитесь». Письмо лежит на столе, а мы ходим вокруг, боимся вскрыть. Страшно. Может, там такое, что беги–скрывайся. Хорошо хоть, что не я подписал. Отец не выдерживает, берет ножницы. Конверт красно-лиловый, в углу стоит: «Совершенно секретно». Катя читает: вопрос — ответ, вопрос — ответ. И подпись, не факсимильная. Сам! Сейчас это письмо может быть у приемной дочери Кати. Мы развелись. Я ушел. Она довела. …В ту ночь никто из нас не спал. Что будет? Что будет? Утром мне звонок из института: «Саша, вся Москва говорит, что Сталин Кате письмо написал, а вы дома сидите. Сейчас директор пришлет за вами машину». — «Да мы еще не завтракали!» — «Какой завтрак! Здесь уже ученый совет собирается!» Машину ждать не стали, приезжаем, нас встречает секретарь парторганизации института, берет конверт — он у меня подмышкой был — заводит в кабинет и запирает на ключ. «Почему закрываете?» — спрашиваю. «А мы не знаем, что сейчас может быть. Это связано с вождем мирового пролетариата, а вы в тюрьме сидели». Прочитал парторг сталинское письмо, отпер дверь, а в коридоре полно народу. Переходим в зал. Нас с Катей сажают в президиум. Мне предоставляется право зачитать текст. В одном месте раздается дружный хохот. Оспаривая тезис о том, что язык относится к базису, Сталин написал, что в таком случае все болтуны стали бы богатыми людьми. После читки нас стали расспрашивать, как все получилось. Я: «Пусть Катя расскажет». Она: «Саша написал, хотел отослать…» Ей тут же предложение: не хотите ли докторскую у нас делать? Катя смутилась — у нее еще кандидатская не защищена. «А вы защищайте ее как докторскую».

204


Тут нам говорят: звонил Юрий Андреевич Жданов. Это сын Жданова, заведующий отделом науки ЦК. Претензия: товарищ Сталин написал научному сотруднику письмо, а это прошло мимо него. «Я еще не знаю, а иностранная разведка уже знает!» Не по себе мне стало от «иностранной разведки». А тут звонит Сергей Иванович Вавилов, президент академии наук: «У меня в академии обсуждают новый труд товарища Сталина, а я ничего не знаю. Немедленно этих товарищей ко мне!» Я малиновый конверт опять сую под мышку, идем на улицу. Навстречу — Александр Романович Лурия, кричит: «Вся Москва говорит о письме, называют твою фамилию. Правда это? Это же можно рассматривать как мистическое событие — такого больше никогда не случится!» А Александр Романович тоже серьезно интересовался необъяснимыми явлениями. Показываю конверт. Лурия: «Совсекретно!» А можно посмотреть?» Я даю — это же касается проблем, которые мы вместе с моим учителем пытаемся разрабатывать. Прощаемся. Входим во дворик Дома ученых, где размещался тогда президиум академии наук. Нас встречает Вавилов и весь, что называется, цвет советской науки. Сергей Иванович берет конверт. «Молодцы, что написали! И здорово, что товарищ Сталин решил ответить». Нас ведут в кабинеты президиума. Вдруг сзади подходит женщина: «Просят Екатерину Александровну Крашенинникову срочно позвонить домой». Отец говорит Кате: «Срочно звони Поскребышеву, запиши телефон». Она дрожащей рукой набирает номер, позади стоит толпа ученых. Голос Поскребышева ее перепугал: «Екатерина Александровна! Что написано на конверте в правом верхнем углу?» Катя, тихо: «Совершенно секретно». — «Хорош секрет, который уже известен всей Европе, всей планете! Но коль уж вы сделали это всеобщим достоянием, внесите в текст правку, которую внес товарищ Сталин, готовя его к публикации в «Правде». За спиной у Кати началось шу — шу… Гений правит себя! Семь поправок! Публикации Сталина обсуждали по всей стране. Повсюду звучало: гений! Доходило до абсурда — утвер-

205


ждалось, что эти труды имеют значение не только для языкознания, но и для всех других наук, для медицины, даже для гинекологии. Ну, извините, доперли! В день, когда вышла статья в «Правде», Катя мне сказала в нашем хлевушке: «Дай я тебя поцелую за то, что ты ввел меня в бессмертие». Она, действительно, вошла в историю. На Катину карьеру это повлияло невероятно. Ее приглашали в президиумы бог знает каких высоких собраний, радио шумело о ней с утра до вечера. Посмотреть на Катю приезжали все наши деревенские. Предупреждали: «Смотри, не потеряй такую красавицу!» Нас приглашали в разные общества — композиторов, художников, писателей, географов… Позже стали звать ее одну, а привозить домой к утру. Мы недолго вместе прожили. Потому что я ввел ее в бессмертие. Пострадали от этой истории оба, и очень сильно. Я любил ее — лучше тех месяцев с Катей у меня ничего не было. А она… После меня семь раз выходила замуж. Ученый был у нее, писатель, чекист, дальше не помню. Наукой всерьез не занималась, единственная ее книжка — «Артикль в немецком языке». Детей не было. Друзей? Думаю, тоже не было. Ее сразу назначили завкафедрой одного института, ради этого сняв с должности солидного ученого. Сотрудники взбунтовались. Ректор вызвал их к себе и предупредил: «Екатерина Александровна находится в лучах сталинского гения, если кто придет с жалобой на нее, освобожу от работы немедленно». Какие тут друзья… Но ведь Сталин скоро умер… Меня он и с того света доставал… Вот я заведую факультетом дефектологии в педагогическом институте имени Ленина. Перед этим, когда началась борьба с космополитизмом, меня выгнали из Института философии. Сталин умел организовывать такие акции. По всей стране клеймят убийц в белых халатах, причем «убийцы» эти обязательно еврейской национальности. Двух ученых, Григория Роскина и Нину Клюеву — они разработали и уже начали испытывать противораковый препарат круцин и поделились этой информацией с американскими

206


коллегами — объявили предателями. Напряжение нарастало. Меня, то ли как еврея, то ли как неудавшегося убийцу Сталина, вынули из философии, дали две недели, чтобы найти работу. Решил уехать подальше. В Анжеро-Судженске на угольных шахтах зарабатывал на хлеб. Подкопил какую-то сумму, вернулся. Когда шум немного поутих, взяли меня деканом. Но читать лекции по философии, психологии, логике было запрещено. Я читал по идиотизму, по психологии идиотизма. Это разрешалось. И вот умирает Сталин. Как я это воспринял? Вошел в аудиторию и не могу начать лекцию, слезы душат. Я понимал: произошло грандиозное событие для всех и каждого. В этот день я дежурил по институту. Сидел в кресле директора и разговаривал со студенткой, звали ее Майей. В кабинет вошла секретарша и подняла крик: они целуются! А Маечка всего лишь наклонилась ко мне. Она была неописуемо хороша, настолько хороша, что вскоре я на ней женился. Но это произошло чуть позже. А тогда, 23го марта, директор вызвал парторга и велел завести политическое дело на Спиркина. Все прогрессивное человечество планеты рыдает о смерти вождя, а наш декан целуется со студенткой! Все, что я тогда почувствовал, выразил двумя словами: твою мать! Опять Сталин протягивает ко мне руки… Сняли Спиркина с деканства, опять оставили одну только тему для лекций — психология идиотизма. Но я в это время написал статью «Мышление» для БСЭ. Статью хорошо приняли, больше того, позвали на работу в редакцию энциклопедии. Да, мы с Майей Николаевной скоро поженились. Уже когда у нас появилась дочка Леночка (дочь закончила институт, в котором учился отец, тот же факультет дефектологии; возглавляет Институт практической психологии и психоанализа — Авт.), жену пригласили сняться в фильме «Глинка» — там она несет ведра с водой навстречу композитору. Режиссер увидел Маечку на улице, подошел: «Мне нужен точно такой образ!» Ее позвали и дальше поработать в кино. Она: «Идти мне или не идти?» Я сказал: «Я, если занимаюсь делом, отдаюсь весь.

207


И ты, если почувствуешь, что это твоя жизнь, иди». Майя решила попробовать, но скоро вернулась. Еще работая в БСЭ, я понял, что нужно создавать философскую энциклопедию. После всего, что с этой наукой у нас в стране сделали. И двенадцать лет жизни отдал пятитомнику ФЭ. Он — дитя ХХ съезда. Хотя председателем редколлегии был назначен Константинов (я стал его замом), удалось вернуть к жизни много забытых имен. Я привлек к сотрудничеству талантливую молодежь: Э.В.Ильенкова, П.П.Гайденко, А.А.Зиновьева, теперь они знаменитости. Настоял на включении в ФЭ новых направлений — математической логики, кибернетики… Работа над ФЭ начиналась в оттепель, заканчивалась с наступлением холодов. На обсуждении пятитомника наши «политические философы», притихшие было после ХХ съезда, меня уже смело клеймили: «Спиркин сделал из философской энциклопедии памятник репрессированным и расстрелянным». Но я, если бы ничего больше не успел сделать, все равно считал бы, что жил на этом свете не зря. Но я успел и еще кое-что. Например, всерьез занимался тем, что многие уважаемые ученые считали бредом — необъяснимыми, чрезвычайными явлениями. Несколько лет даже заведовал лабораторией биоинформации при Обществе радиотехники, электроники и связи. Я придумал и пустил в обращение термин «экстрасенс», и был очень смущен, когда оказалось, что слово уже существует на западе. Да где нам было это знать — за забором холодной войны? А американцы, надо заметить, за мной всегда следили. И перепечатывали мои статьи по парапсихологии. Некоторые коллеги иронически относятся к этому моему увлечению. Чудеса, необъяснимое… Несолидно. Так может и репутация пострадать. Но я как-то об этом не волнуюсь. Вон сколько моих трудов по философии издано! А с 60-х годов все студенты-философы нашей страны учатся по моим учебникам. Вот последний из них — «Философия», издание 2000 года, восемьсот страниц!

208


Меня страстно захватила эта задача — написать о философии популярным языком. Конечно, «политические философы» Спиркина бы до этого ни за что не допустили. Да вот закавыка: на всесоюзные конкурсы учебников работы сдаются под девизами, и тайна авторства сохраняется уж точно совершенно секретно. И я всегда побеждал. А загадочными явлениями интересовались многие серьезные ученые — Лурия, мой любимый учитель; академик Аксель Берг, сам Менделеев… Чудо существует. Ведь существует этот бык, который приходит ко мне перед тем, как чему-нибудь важному случиться. Приходит всю жизнь. Александр Георгиевич Спиркин родился в 1919 году. Доктор философии, психолог, член-корреспондент РАН (с 1974). Окончил Московский педагогический институт. Был репрессирован, 1941 — 1945 — годы заключения. Заведовал редакцией философии издательства «Советская энциклопедия», в течение десяти лет был заместителем главного редактора Философской энциклопедии (1960 — 1970). Перейдя в Институт философии РАН, стал старшим научным сотрудником (с 1962), затем — заведующим сектором общих проблем диалектического материализма (1978 — 1982). Вице-президент Философского общества СССР (1971 — 1975). Председатель секции философских проблем кибернетики Научного совета по кибернетике при президиуме АН СССР (1962 — 1981), заведующий лабораторией биоинформации при Обществе радиотехники, электроники и связи (1979 — 1984). Неизменно побеждал во всесоюзных конкурсах на лучший учебник по философии, где авторы выступали под псевдонимами.. Его учебники выдерживали по несколько изданий. Одна из важнейших тем исследований — смысл и предназначение философии. Основные научные труды: «Человек, культура, традиции». М., 1978; Основы философии. М., 1988; Противоречие. ФЭС, 1989; Философия. М., 1998.

209


Ирина МЕРКУРОВА ЛИКИ СУДЬБЫ

Мы дети двориков московских… Таганка, Трубная, Неглинка… Маршруты давних детских лет… По памяти, как по тропинкам, Спешу найти былого след. Мы, дети двориков московских, В них постигали жизни вкус. В годах послевоенных, жестких, Судить которых не берусь. Вот здесь дворами мы дружили, В лапту играли, в волейбол, За честь боролись, трусов били, Болели дружно за футбол. Нас в Сандуны по воскресеньям Водили от отсутствья ванн, С восторгом прыгали в бассейны И замирали в неге там… А вечерами в комнатушках Мы собирались без проблем У «обеспеченных» подружек Смотреть тот самый КВН. 210


Нам книги, музыка, кино Служили увлеченьем страстным, Немного было нам дано, Но жизнь казалась нам прекрасной! Зимой румяной на коньках Катались весело и рьяно На стадионах, во дворах Носились дотемна упрямо. Мы с детства выучились ждать, Наивно веря обещаньям. Любили Родину, как мать, Деля с ней бедность и страданья… С тех пор прошло немало лет, Прожитых нами не напрасно, Мы состоялись — спору нет, Но сколько в нас надежд погасло… И на сердце легла печаль — След долгих разочарований, Державу жаль, и всех нас жаль, В себе несущих горечь знаний. Недавно проезжала по старому, очень памятному с детства, московскому переулку (здесь моя деревня, здесь мой дом родной), задержалась у дома, в котором родилась и прожила до четырнадцати лет. Двор — колодец, в котором всегда было мрачновато-таинственно, хранящий тайны когда-то живших здесь людей. Два пятиэтажных дома, стоящих друг против друга с многочисленными окнами-глазницами, стиснутыми посередине неширокой асфальтовой площадкой. Этот двор и есть моя «малая родина», где ни травинки, ни чахлого кустика — таков был пейзаж многих московских двориков сороковых — пятидесятых — шестидесятых годов. Зато были загадочные подвалы, напоминающие заброшенные угольные шахты…. Рисовались жутковатые картины, и смелости хватало лишь на то, чтобы лихо забраться на крышу шахты, и оттуда сигануть вниз под одобрительный свист мальчишек. Часто эти «подви-

211


ги» заканчивались для нас растяжением связок, вывихом ступни и т. д. Стоически сносили боль, упреки матерей, главное — ты доказал двору, что не трус и не слабак… В те времена далекого отрочества наиглавнейшими ценностями были смелость, верность дружбе и дворовое понятие чести. Мы были готовы во имя чести на любой подвиг — сразиться в честном бою с недружественным соседним двором, защитить слабого и униженного. Так, на наш взгляд, во всех книжках Гайдара и поступали ребята, вызывавшие у нас восхищение. Мы, например, ревностно следили за семьями татар, живущими в подвалах, и проследив однажды за разбушевавшимся и нетрезвым хозяином, часто поднимавшим руку на робкую жену, мы, ребята, приговорили его к своеобразному наказанию: раз в открытое окно подвала накидали всякую дворовую рухлядь, в другой раз залили его кушетку целым чайником кипятка — до сих пор не могу понять эту акцию… Дворовым судом судили за наушничество и сплетни, объявляли провинившимся бойкот, то есть в течение какого-то времени с ними никто не разговаривал и даже не замечал. Это был действенный способ… Понятие сезонного простоя мероприятий в виде различных игр практически отсутствовало. Зимой мы пропадом пропадали на катках, каждый день по два-три часа резали лед в Парке культуры, в Сокольниках, на Динамо, куда съезжалась молодежь со всех школ Москвы. Ребята поменьше с азартом катались на санках с импровизированных горок во дворах, а то и просто с горбатых дорог московских переулков, по которым машин раз-два и обчёлся — было же такое время! Как гоняли с этих «санных путей» сердитые дворники, и мы с шиком и гиком удирали от них, лихо съезжая вниз на чудо-санках, тормозя прямо в нескольких метрах от небезопасного движения транспорта. Конечно, иногда мы и вправду бывали в шаге от опасности, но кто из нас тогда думал об этом… Лучшее время во дворах наступало в мае: природа просыпалась, одаривала ароматами весны, теплом. Асфальт во дворах просыхал, и можно было, ошалев от щедрых солнечных лучей

212


и приливов беспричинной радости, выскочить на улицу нараспашку, налегке, где тебя уже ждали друзья-товарищи и, конечно, любимые в те времена игры: штандр, лапта, казаки-разбойники… Бедные соседи нашего дворика! Как им доставалось от нас! Почти все лето, кто не уезжал из Москвы, мы носились по двору как оголтелые, играя то в лапту, то в волейбол, громко и азартно вопя в стремлении выиграть. Замечаний нам никто не делал — ведь все эти люди за окнами были по большей части наши родители, и они, видимо уставая от нас в маленьких коммунальных пространствах, переставали реагировать на шум и крики за окном… И потом в обычные дни они работали, и мы были истинными хозяевами двора.

Соседи (50-е годы) В нашей коммуналке жили шесть семей. Три-четыре семьи были примечательны: так, в одной восьмиметровой комнатушке жил известный по Москве немолодой закройщик женской одежды, к которому выстраивалась очередь из разряда обеспеченных дам с претензиями… В комнатке закройщика ютились жена с двумя мальчиками-подростками. Один из них спал под столом, другой постарше на столе. В эту комнату из соседей никто не был вхож — в то время очень страшились фининспектора и доносов: за индивидуальную деятельность грозило серьезное наказание, вплоть до уголовного, меньшее — крупный штраф и запрет на работу подобного вида. Рядом, в такой же крошечной малогабаритке располагалась мастерская художника — здесь вкусно пахло от картин маслом, и становилось светло и радостно от ярких цветных очень красочных полотен. Художнику нравилось мое неприкрытое восхищение его работами, и он, картинно восседая на табурете возле мольберта, улыбаясь, мог подолгу распространяться о игре света и тени, о цвете и колорите, о важности погружения

213


в состояние, откуда и начинается творческий процесс и ещё о многом… Это было удивительно и упоительно: меня, двенадцатилетнюю девочку, настоящий взрослый художник посвящает в таинство искусства, и неважно, что я мало что поняла тогда из сказанного этим «небожителем»… Моя мама дружила с соседями, жившими напротив, на мой тогдашний взгляд самыми лучшими и чудесными людьми нашей коммуналки. Мне у них было очень уютно. Несмотря на тоже ограниченную кубатуру, в комнате помещалось фортепьяно и масса книг и пачек нот на многочисленных полках. Хозяйкой здесь была добрейшая старушка, работавшая когдато редактором в одном из популярных журналов того времени. Её рассказы и истории были всегда содержательны и увлекательны, она знала многих известных писателей и деятелей культуры, извлекая из памяти массу интереснейших подробностей о них: звучали имена Михалкова, Леонова, Светлова, Агнии Барто и многих других, с кем ей доводилось встречаться и работать. Слушая её, я замирала, благоговейно внимая. Дочь чудной старушки-редакторши Маргарита была консерваторская барышня из «лемешисток» — это из группы фанаток замечательного певца Сергея Лемешева, очень популярного и известного тенора тех лет. К другой группировке относились фанатки Ивана Семеновича Козловского, такого же талантливого и почитаемого тенора. Это веселое и безумное противостояние фанаток много лет сопровождало двух заложников своего таланта — их караулили у служебного входа Большого театра, несли вахту у подъезда домов и квартир. Эта сладкая мука юной экзальтированной пианистки была благополучно прервана удачным замужеством. Избранником стал бравый офицер Павел Петрович, неожиданно появившийся на горизонте жизни прекрасной Маргариты. На этом служение «великому искусству» для неё закончилось… Но у этого замужества, с виду самого малопримечательного, было весьма замечательное продолжение. Через довольно короткое время супружеская пара отбыла в одну из богатейших стран на Ближнем Востоке — Иран, что по меркам далеких пятидесятых годов было рав-

214


носильно запуску космической ракеты. Коммуналка ахнула и затаилась — страшная догадка осенила головы: а ведь Пашкуто заслали, недаром он всегда таился, ни с кем дружбу не водил и до рюмашки не был охоч… Ну и дела… Через два года, когда молодожены приехали из загадочного восточного рая в отпуск, все предположения насчёт их «командировки» оправдались и вывели соседа-офицера на чистую воду. Разведчик, не иначе. Впервые в жизни увиденные жильцами нашей «вороньей слободки» заграничные «шмотки» — это ещё было полбеды. А вот переезд четы в собственную двухкомнатную квартиру — это был уже неоспоримый факт… Такое могло приключиться в то время только либо с героями Советского Союза, или уж совсем за «особо особые» заслуги перед страной. Сами понимаете какие… Все так и поняли. Была ещё одна семья, с виду ничем не примечательная — папа, мама, два сына. Жили скромно, тихо, как все. Вот только меня удивляла мать семейства — Лидия Ивановна. Крупная, статная, всегда хорошо одетая и причесанная. На общей кухне она мало появлялась — все бытовые проблемы, готовку и прочее взял на себя её муж, бывший фронтовик, не работающий по инвалидности. Странная была это пара. Часто жена уходила по вечерам из дома, нарядная, красивая, а семья как бы не замечала её отсутствия. Мальчики учились, муж хлопотал по хозяйству. Что-то здесь было неправильно, но мне тогда не приходило и в голову задумываться об этом. Я жила своей упоительной юной жизнью. А вскоре мы с мамой и вовсе съехали с этой коммуналки, перебравшись в другую комнату, побольше нашей почти в два раза, в самый центр Москвы. Поначалу я немного скучала по дому, подружкам, бегала проведать, как они там, и вообще, что нового… В течение ряда лет мне редко приходилось возвращаться к прошлой жизни, было некогда, меня стали мало интересовать судьбы моих бывших соседей, хотя мимолетные или случайные встречи с кем-нибудь из нашего дома вновь пробуждали воспоминания, а порой и неподдельный интерес… Вот, например, одна из таких историй. Примерно через год после моего пере-

215


езда из коммуналки семья Лидии Ивановны неожиданно получила трехкомнатную квартиру и, хотя они быстро съехали, их след не затерялся… Все это коммуналке показалось странным. Позднее, почти случайно, раскрылись для меня потрясающие подробности из жизни этой странной пары. Эти люди оказались не теми, за которых себя выдавали. Об этом мне поведала невестка Лидии Ивановны, Людмила, пустившаяся в откровения о свекрови, оказавшись со мной в одной компании на дне рождения нашей общей подруги. Шли девяностые годы, Лидии Ивановне к тому времени было уже немало лет, она была серьезно больна и давно не выходила из дома. От былой красоты по словам Людмилы не осталось и следа. Она стала грузной тёткой с отёчным, мучнистым лицом и жалким пучком седых волос на затылке. Да, продолжая безжалостно рисовать портрет свекрови, невестка сбивалась на нетрезвое бормотание. А ведь вспомнить, какая пава была! — И что же случилось, — искренне недоумевала я, — болезни, возраст? Хмыкнув, Людка загадочно улыбнулась. Через секунду, выдержав паузу, продолжила, выпалив на одном дыхании распиравшее её откровение: «В пятидесятые она была стукачкой в органах, ясно? Работала «подсадной уткой» в ресторанах. Весь её антураж, красивая одежда и прочее — это была её рабочая форма. Понятно? Подсаживалась, кокетничала, охмуряла… Скольким же дуракаммужикам она развязала язык… Вот такая была наша цыпа-дрипа Лидия Ивановна. Сейчас она старая, жалкая, не поверишь, тише воды-ниже травы, угодить мне старается… А раньше, помню, нос задирала и поверх тебя смотрела… — А что же муж её Пётр Иванович, как он, жив? — Нет Иваныча, помер. Пять лет как землю не топчет. Туда ему и дорога, нехристю. — Это как? За что ты его так? — Есть за что. Мне всё о нём поведал по пьянке мой Серёга, ихний сынок. Ведь непросто квартира-то им досталась тогда. За «труды» их подлые. Он ещё при Берии охранником в местах заключения был, и бог знает где ещё и при ком… И сколько на нём грехов…

216


Чудны дела твои, господи! Оказывается, бок о бок я жила когда-то с людьми-хамелеонами, о существовании которых позднее, повзрослев, узнавала из книг и фильмов. Было смешанное чувство омерзения и удивления… Мои знания о человеческой природе расширились, приобретая чёткие очертания…

«Воронья слободка два» Ещё один жизненный опыт я получила в другой «вороньей слободке», тоже многоквартирной, но в очень благоприятной обстановке. Здесь все были дружны между собой, толерантны, всегда готовы прийти на помощь друг другу. Совсем другой климат… Было принято обязательно угощать вкусненьким, особенно пирожными и выпечкой всех, кто появлялся на кухне, по-соседски. А то и просто, стукнув для приличия в дверь, запросто войти с тарелкой, полной разных угощений. Как правило, пирогами нас одаривали самые полные и аппетитные, как и их пирожные, дамы. Делом чести других было угостить горячим, приготовленным по всем правилам их национальной кухни — польской, еврейской, татарской, русской и так далее. Да, квартира была многонациональной, в ней жили люди разных возрастов, судеб, жизненных историй, прибитые сюда вихрем трагических событий… Надо сказать, что в основном комнаты в этой коммуналке были достаточно просторными — по двадцать-двадцать пять квадратных метров. Кроме одной восьмиметровой угловой у самого входа. В ней проживал, а точнее доживал очень старый странный человек. С виду это был высокий, сухопарый с седой головой и неожиданно угольно черными глазами и очень густыми бровями такого же агатового оттенка на мертвенно-бледном лице. Он редко появлялся в общественных

217


местах, ни с кем не здоровался, делая вид, что никого не замечает. Его глаза из-под нависших бровей, как два буравчика, недобро пронзали каждого встреченного им. О нём было известно, что это бывший фабрикант, когда-то очень богатый, а ныне потерпевший фиаско, и потому, оказавшийся на самом дне жизни, отчего, видно, поехал мозгами, оттого одинокий и такой озлобленный. Не знаю, было ли это именно так, или это чей-то вымысел, но я инстинктивно побаивалась этого сумрачного человека с его худым бледным лицом и тяжёлым взглядом безумца… Его внезапное исчезновение из квартиры было почти незамеченным: ну был человек и исчез, как бы растворился, не оставив ничего после себя — ни вздоха, ни сожаления. Грустно. Не менее примечательным было в нашей «слободке» другое соседство. В одной из её комнатушек тоже доживала свой век некая «пиковая дама» — настоящий осколок прошлого девятнадцатого века — столетняя графиня. Полуглухая и полуслепая, целиком на попечении немолодой опекунши, взявшей на себя труд ухаживать за старой дамой. В один из моментов откровения Анна Степановна, так звали опекуншу, поведала, что её подопечная, действительно из «бывших». И когда-то в молодые годы увлечение музыкой привело её в кружок самого Балакирева, и что она — самая настоящая графиня, и что жизнь сложилась печально и трагично, как и у большинства выходцев из дворянского сословия. Больше она ничего не рассказывала, дав понять, что не за просто так несёт сейчас этот крест: комната юридически останется за ней, ведь одинокой старушке не так уж долго пребывать на нашей грешной земле… Так и случилось, и страдалица-опекунша вскоре стала законной наследницей вожделенных метров. Надо сказать, что Анна Степановна была по-своему уникальна. Эта пожилая, очень маленькая и очень практичная женщина обладала твёрдым и достаточно властным характером, закалившимся, видимо, за годы скитаний и испытаний. Маленькой она называла не только саму себя, но и всех её бывших товарищей по цеху, приходивших к ней в гости актеров-лилипутов. Примечатель-

218


но то, что она тоже была лилипуткой, бывшей когда-то в молодости в тридцатые годы актрисой уникального театра лилипутов, игравших в прославленных опереттах: «Сильва», «Перикола», «Корневильские колокола» и других в разных городах тогда ещё Советского Союза. В Москве в пятидесятые годы многим из них была уготована участь работать в цирке в номерах у знаменитого иллюзиониста Игоря Кио. С жильём было сложнее, приходилось устраиваться кто как мог. Так, постарев, бывшая опереточная актриса из маленьких и прибилась к «пиковой даме», благо высветилась перспектива остаться в Москве. Да, мне поистине повезло. В свои четырнадцать-пятнадцать лет передо мной открылась целая книга судеб, которую мне выпало листать не один год моей юной тогда жизни… Для меня судьбы героев моего повествования тогдашних моих соседей не казались в то время необычными и чем-то замечательными. Во всех этих историях была жизнь поколений, о которых я уже много знала и многое понимала. Так жила вся страна, пережившая эмиграции, Гулаг, войны, скудость бытия, засилье коммуналок… Но всё же некоторые из историй оставили глубокий след в моей душе. Жили-были две женщины: одна лет тридцати с небольшим, другая возраста, на мой взгляд, неопределённого. Молодая — Фира — инженер-химик, громкая, бойкая, немного базарная, а может импульсивная. Другая, мать Фиры, старая, жалкая, очень больная. Она с трудом передвигалась по стеночке, голова моталась из стороны в сторону, руки ходили ходуном. Фира, обхватив её крепко поперёк туловища, буквально волокла мать на себе в туалет и обратно. Бедная Эмма Моисеевна, мать Фиры, пытаясь, видимо, иногда что-то сказать, начинала хохотать каким-то безумным квакающим смехом, пугая окружающих. Я жалела её, но как-то отстранённо, слегка брезгливо, ещё не научившись сопереживать в силу молодого здорового эгоизма… Однажды в их комнате появился мужчина лет шестидесяти. Приземистый, бедно одетый, с каким-то виноватым выражением на лице и во всей фигуре. Представился Николаем Нико-

219


лаевичем. Он всегда старался незаметно приходить и уходить. При встречах с соседями вежливо кланялся, пряча глаза, и тут же исчезал в проёме двери. Он появлялся внезапно, жил неделями и снова исчезал. Потом он исчез надолго. Фира ходила заплаканная и однажды, встретив меня на кухне, коротко сказала: «Зайди! Хочу тебе кое-что показать.» Усадив меня за стол, разложила на нём большой альбом фотографий. Среди старых, намертво приклеенных фото, она обратила моё внимание на три пожелтевших от времени снимка… — Вот на этих, посмотри, мои родители — папа и мама. Это тридцатые годы. Можно узнать? На меня смотрели два счастливых и очень красивых человека. Юноша спортивного типа в белой майке и белых чесучовых брюках весело улыбался, приобняв за плечи хрупкую черноволосую, тоже очень красивую, девушку в платье-матроске и белой соломенной шляпке по моде тех лет. Снимок, сделанный на фоне моря явно на южном курорте, запечатлел счастливое состояние молодой пары. На всех фотографиях, которые показала мне Фира, их лица светились счастьем и любовью… Я долго молчала, разглядывая снимки, не понимая, с чем связать увиденное. Наконец, Фира, тяжело вздохнув, стала рассказывать: — Дело в том, что Николай Николаевич — мой отец. Воскресший. В конце тридцатых его забрали по статье, по которой, можно сказать, хоронят живьём. Я была маленькая и ничего не понимала. Ему тогда по чьему-то доносу, как это было повсеместно в те годы, вменяли в вину развал работы на химзаводе, где он работал главным инженером, присовокупив женитьбу на еврейке — моей матери. Мне потом рассказали соседи, как его забирали, как кричала мама, и что с ней сделалось после его ареста. Она была без сознания несколько дней. Этого удара она так и не перенесла — её парализовало. Она так его любила! С тех пор прошло много лет, но она не смогла восстановиться. Я росла фактически сиротой, так как меня сразу же отправили в детский дом, где я воспитывалась до совершеннолетия. Ну, это уже другая история — тоже

220


довольно печальная. Кончив школу, я сразу смогла вернуться к маме. К этому времени умерла моя тетя — её сестра, много лет ухаживавшая за ней, и мама осталась одна, без помощи. С тех пор я живу с мамой, стараюсь хоть как-то компенсировать годы, когда была от неё в отчуждении. Мне больно видеть её в таком состоянии, но это мой долг. А недавно произошло чудо. Отца реабилитировали, и он смог вернуться к нам с севера, где он жил последние годы. Там у него давно образовалась семья, ведь он, как и мы, уже давно не надеялся вернуться к нам, попрощавшись с прошлой, нормальной жизнью. — А как Николай Николаевич отреагировал, вернувшись и увидев Эмму Моисеевну в таком состоянии? — Можно я без подробностей… На него было больно смотреть. Но он молодец, сдержался. Обнял маму и стал ей что-то шептать на ухо. А она то плакала, то всё смеялась своим больным смехом, а сказать ничего не могла. А отец уже не смог уехать. Так и остался с нами. Правда, только на месяц, там, на Севере у него оставалась семья и его работа, которая их кормила. Вот так и живем. Отец приезжает на месяц ухаживать за мамой, кормит, поит её, когда я на работе, убирает за ней, и всё прочее. Терпение и заботливость, как у настоящей сиделки. Но вот беда: пропал папа. И где он, и что с ним, не приложу ума. Хоть бы какая весточка. Вижу, мама ждёт, мается. — А вы напишите, или телеграмму пошлите, может, просто приболел, и сил нет приехать. — Да, уж писала, вот жду. Боюсь за него, ведь не молод, да и организм весь изношен. Плохое предчувствие… Николая Николаевича так и не дождалась его московская семья. Предчувствие дочери оправдалось. В тексте скупой телеграммы пришло короткое сообщение от новых родственников: скончался от сердечного приступа. Вскоре умерла и Эмма Моисеевна, не дождалась, тоже не выдержало сердце последней, уже вечной, разлуки.

221


Злой рок событий тех лет безжалостно сметал всё на своём пути, не пощадил он и этой обычной семьи, чья вина была лишь в том, что они жили в жестокое время, и были принесены на его жертвенный алтарь, как и сотни тысяч других, ни в чём не повинных людей… Лики их судеб были трагичны. Жизнь и судьба, они идут рядом, рука об руку. Не хочется верить в предначертанность судеб, но так получается, что поневоле задумываешься, отчего у некоторых линия их жизни всегда чёткая и гладкая, а у других вся в ухабах, да рытвинах. В семье, о которой мне хочется вспомнить, не было ни ям, ни прочих неприятностей. Жили двое — муж и жена. Лики их судеб не были ещё ничем не омрачены. Оба ещё сравнительно молодые, всегда улыбчиво-приветливы и вполне упитаны, отдавая предпочтение исключительно своей национальной еврейской кухне, весьма калорийной, что заметно сказалось на их аппетитных фигурах. Округлые плечи и талия, следы которой слабо очерчивались, совсем не влияли на характер всегда весёлого и общительного мужа — Яши. Ну, а Бэллочка, любимая Яшина жена, царила в сердце влюблённого мужа и служила источником его постоянного вдохновения. Пышные формы сочной, как персик, Бэллы, вся её корпулентная фигура, колышущаяся при движении, вызывали его восхищение и непреодолимое желание поглаживать жену. Румяная, круглолицая Бэлла только добродушно посмеивалась на мужнины заигрывания и лениво тянула: «Ну же, остынь, Яша, не мешай жить…» Порой Бэллочка в минуты откровения жаловалась: «Измучил он меня своей любовью, не даёт покоя…» Для многих женщин-соседок, живущих одиноко и аскетично, это признание с трудом расшифровывалось примерно как расхожее: «с жиру бесится». Да, переедание тоже может вызвать тошноту или оскомину. Мне Бэлла и Яша казались дружной и благополучной парой. Она всегда крутилась на кухне, готовя по нескольку блюд, а Яша крутился возле неё, курлыча что-то ей в ушко. Шло время. Воркование пары стало переходить в другую

222


стадию. Чаще за дверью раздавались иные звуки, похожие на скрежет металла или всхлипывание струнного инструмента. Молодые ссорились. Иногда из распахнутой двери внезапно появлялась распаренная, тяжело дышащая Бэлла, гневно устремляясь на кухню, за ней виновато плёлся с видом побитой собаки муж-Яша. Но остановленный кинжальным взглядом жены, пятился назад, в комнату. Так продолжалось довольно долго. Бэллочка вышла на тропу войны. Ею был, наконец. Предъявлен ультиматум мужу: «Или ты отпускаешь меня на работу, или уйду к маме.» На бедного Яшу было жалко смотреть. Как ему быть — «Отпустить жарптицу — улетит, не поймаешь, не пустить — таки уйдёт». Бунт на корабле — вот чего никто не ожидал от мягкотелой добродушной толстушки… Главным аргументом взбунтовавшейся жены было: «Я тоже человек, живу взаперти, как рабыня. Только и знаю от двери до кухни, а я ведь техникум строительный когда-то кончала». В общем, противостояние закончилось мирным соглашением. Было решено дать Бэлле шанс попробовать себя на новом поприще, а если не пойдёт дело, вернётся, не проблема. Работа секретаршей в каком-то строительном комбинате захватила Бэллочку. Втиснутая в непривычные рамки жёсткого графика работающей женщины, она очень старалась не опаздывать и даже больше и чаще положенного задерживалась на работе в вечернее время, когда большинство женщин срывается с рабочих мест секунда в секунду. Кухонный столик супругов сиротливо стоял на общей кухне, его хозяева обедали теперь на работе, и только вечером на ужин разогревали на сковородке купленную в кулинарии еду… Они всё реже и реже появлялись на кухне оба. И вот наступил день, когда там появился один Яша, потускневший и непривычно немногословный. Разогрев что-то «на скорую руку», он старался, избегая расспросов, скрыться поскорее за дверью комнаты. Лик Яшиной судьбы был явно омрачён самым печальным для него событием. От него ушла его любимая нежная Бэлла, унеся его сердце, предав мечты и надежды

223


на счастливую супружескую жизнь. Удар ниже пояса… Все жалели бедного брошенного мужа и из чувства великодушия и жалости не задавали ему лишних вопросов. Хотя всем ужасно хотелось узнать, что же произошло, и где коварная Бэлла. Выяснилось всё, как всегда в жизни, случайно. Одна из соседок как-то встретила на улице беглянку, и та, заметно похудевшая и помолодевшая, радостно её приветствуя, рассказала, что у неё всё в полном порядке. Что по большой любви вышла замуж за своего начальника Ивана Петровича. Он хороший человек и её уважает, любит и работе не препятствует. Яшу, конечно, жалко, но его болезненная привязанность к ней и домогательства делали её несчастной. «Вы только не осуждайте меня, это моя жизнь, и я правильно ею распорядилась, значит, такая была мне судьба», — сказала она. Я была рада за Бэллу, она не побоялась вырваться из своего кухонного рая и привычного благополучного мирка, оберегаемого чересчур заботливым и навязчивым в своих чувствах мужем, решившим когда-то за неё, как ей жить и как быть счастливой… Моя память хранит воспоминания об этих людях, в судьбах которых отразилась история страны со всеми её перипетиями. Разрушения и беды, постигшие наш народ во время войны, были неисчислимы… Страна, поднявшаяся из послевоенных руин, постепенно приходила в себя, латала прорехи от пыли пепелищ, строилась, десятилетиями училась жить по-новому. Людей, ютящихся в ветхих жилищах, бараках и коммуналках, вела вера в будущее, надежда, что вот завтра… Это спасало. Люди жили надеждой, что всё образуется… Моих соседей вскоре тоже коснулся ветер перемен: многие из них переехали, наконец, в отдельные квартиры, о которых мечтали десятилетиями. Следы их затерялись во времени, но не стёрлись из памяти… Давно скрылись за горизонтом бараки «вороньей слободки» из жизни большинства людей, с их радостями и горестями. Многие из людей, мечтавших о другой, счастливой

224


и достойной жизни, осуществили свои мечты. Они живут в своих, современных квартирах, порой не зная годами своих соседей даже по лестничной площадке. Но как причудливо и странно сложилось, что приобретя вожделенное жизненное пространство и отгородясь от посторонних глаз, многим стало не хватать общения и теплоты, по которым тоскует душа. Конечно, новым поколениям людей, уже по большей части не живущих в коммуналках, трудно, да и невозможно представить, а точнее, понять, жизнь «на людях». Когда все знали всё про всех, где умели радоваться и печалиться вместе с тобой. Когда знаешь, что кому-то ты интересен и небезразличен. У новой жизни своя логика и свои приоритеты. Но счастливы ли они?

Валюшка, Валя, Валентина История, о которой мне непременно хочется рассказать, долго жила во мне, не отпускала. Так случилось, что мне довелось познакомиться с героиней этого повествования, милой симпатичной русской женщиной, уже достаточно немолодой, прошедшей нелегкий путь испытаний, выпавших на долю людей её поколения, попавшего в беспощадные военные жернова… Шла война. Первый ее сорок первый год был самым тяжелым — колоссальные потери, отступления, наступающий по всем фронтам враг, сожженные села, деревни, оккупация городов… На этих оккупированных территориях фашисты вели себя жестоко и нагло, чувствуя себя полновластными хозяевами, квартировались зачастую как в избах, так и в поселковых домах. В одной из таких деревенских хат под Курском жила семья: мать и шестилетняя дочка Валюшка, отец которой, младший сержант Петр Васьков сгинул на фронте в сорок втором где-то

225


под Брянском, пропал без вести, как сообщалось в извещении. В хате поселился немецкий майор вермахта, человек мрачный с тяжелым взглядом, от которого хотелось спрятаться. Валюшка его побаивалась, старалась не попадаться на глаза, хотя он, по большей части, казалось, не замечал девочку. Напивался он тоже тяжело и мрачно, в пьяном угаре хрипло и злобно кричал. Часто одинокое застолье майора заканчивалось за полночь, и когда, наконец, раздавался могучий храп немца, мать и дочь, осторожно приблизясь к столу, быстро собирали остатки пиршества — всего понемногу, чтоб было незаметно, — все равно наутро все полетит в мусор, не иначе… Таких деликатесов они никогда и не видели… Но однажды, когда матери не было дома, Валюшка, наигравшись во дворе, рискнула, хотя ей это было запрещено, зайти в дом на половину грозного постояльца, которого в тот день дома не было. Предметы чужого быта, такие удивительные и красивые, заворожили девочку, и она даже не сразу расслышала в сенях грузные шаги внезапно вернувшегося хозяина этих необыкновенных вещей. Она успела юркнуть под обеденный стол и затаиться. Ужин немца, как всегда, сопровождался выпивкой, после чего наступило затишье. Страшный постоялец уснул, о чем свидетельствовал клокочущий храп отобедавшего. Валюшка, до этого сидевшая тихонько под столом, боясь от страха даже пошевелиться, устав от долгого сидения в неудобной позе, сковывавшей детское тельце, робко выглянула из своего заточения, и, поняв, что страшный гость заснул, и можно незаметно выбраться, вылезла наружу. На столе, как всегда, вкусно пахнущие тушенка, ветчина, сало, что уже было ей знакомо. Но одно оказалось совсем новым — белые кусочки сахара, вкус которого девочка почти забыла. Вот бы попробовать… Она не удержалась, рука сама потянулась к белому, как снег, кусочку… Как вдруг, со стола с грохотом упала банка консервов, задетая неловким движением детской руки… Майора будто что-то подкинуло. Он сразу схватился за кобуру с пистолетом, но увидав хозяйскую девчонку, зажавшую в кулачке

226


правой руки кусок сахара и затравленно глядевшую на него, пришел в дикую ярость, его глаза полыхнули ненавистью. Схватив со стола острый кухонный нож, он, не помня себя от злости, хрипло ругаясь, ударил со всей силой по детской ручке, отрубив все ее пальчики. Потом, хлопнув дверью, сразу ушел, даже не посмотрев на ребенка. Валюшка, уже парализованная страхом, пронзенная болевым шоком, потеряла сознание. Такой, всю в крови, с помертвевшим личиком, еле живую, нашла ее мать. Схватив дочь на руки, почти обезумев от страха, не понимая толком, что произошло, она бросилась на улицу, скорей, скорей добежать до знахарки тетки Настасьи, жившей неподалеку. Там, у знахарки, лечившей деревенских травами, настойками и молитвами, Валюшка пробыла больше двух недель, пока не затянулись раны и не утихла сильная дергающая боль в руке, беспрерывно терзавшая ребенка. Уж как только не проклинала Настасья нелюдя-немца, почем зря покалечившего невинного ребенка, призывая на голову этого ирода и нехристя всяческие беды, утешаясь, что, мол, Бог все видит и все равно накажет… Валюшка поправлялась медленно. Её худенькое личико совсем осунулось. По ночам она плохо спала, металась, звала мать. Знахарка утешала, отпаивала своими, одной ей ведомыми, отварами, ласково приговаривая: «Спи, детонька, усни, сладкий сон тебя возьми, скоро мама придет и Валюшку заберет…» Но ожидание день ото дня не оправдывалось, мать так и не появилась, словом, тоже сгинула, как и отец — пропала без вести. Настасья не могла взять в толк, что же могло приключиться с Алевтиной, всегда такой ласковой, заботливой и сердечной матерью. Уж не приложил ли руку к ее исчезновению проклятущий немчура? Может, она в сердцах и высказала ему про злодейство с дочкою, а может, еще что, о чем она и не ведает. Пошла тетка Настасья по соседкам, деревенским, может, что знают… И тут, как обухом по голове — забирают немцы молодых баб и детей малых в ихнюю, поганую землю немецкую,

227


в рабство, не иначе. Видно, Алевтину и забрали — попала под раздачу, и где теперь она-горемычная, бог ведает. Может, томится в ожидании, а может, уже погрузили, как скот, с другими такими же бедолагами, в вагоны телячьи и отправили? Ох, беда, беда! Как же ей теперь с Валюшкой? И сказать ей страшно, и оставить у себя насовсем боязно, ведь не молоденькая самой-то — шестьдесят. А поднимать, растить, видно, все ж-таки придется. Ну да ничего, как-нибудь, с божьей помощью, сдюжим… Так и стала Валюшка приемной дочкой бабы Насти. Поправлялась постепенно, научилась понемногу справляться левой ручкой, взамен покалеченной правой, в культях вместо пальчиков. Смотреть и боязно, и жалко, аж за сердце хватает… Все бы ничего, да опять прошел слушок по деревне — вторым набором фашисты отправляют в ихнюю неметчину новую партию, теперь уже только кто помоложе, точнее, детей от пяти лет и старше — до пятнадцати, семнадцати. Что тут началось! Бабы в голос: «Не дадим, хоть убейте, ироды!» Иные молили: «Пожалейте, Христом Богом просим». Да разве это были люди! Брезгливо обходя воющих женщин, избивали прикладами винтовок и гнали, гнали несчастных. Так добрались и до хаты бабки Настасьи, вырвали из ее рук плачущую Валюшку, и тут же, погрузив в военный грузовик с такими же испуганными и плачущими детьми, увезли из деревни неизвестно куда… Настасья слегла и долго лежала неподвижно, как неживая, и безразличная ко всему. Никто к ней не заходил — во всех хатах было одинаковое горе, не было сил и желания жить. Через день знахарка Анастасия Ивановна, простая русская врачевательница тел и душ, тихо отошла в мир иной, никого собой не обременив: сердце, вобравшее в себя столько болей, бед и людских печалей, не выдержало… Наступил сорок пятый год, победный, освободительный. Как уж выдержала страна и люди, воевавшие за нее и на фронтах, и выдюжившие в тылу все эти страшные четыре года, знают только они сами. Потому, видно, многие, пришедшие — кто

228


живой, кто покалеченный, не любят вспоминать, что пришлось пережить. Молчат… Берлин сорок пятого… Город лежал в руинах. Но несмотря на хаос и разорение, он начал жить новой жизнью. Между союзниками было принято решение разделить побежденный город на зоны, соответственно странам, принявшим участие в победе над фашизмом. Победители сразу приступили к освобождению людей, находящихся в концентрационных лагерях. В многочисленных списках и архивах, оставленных немцами, значились тысячи людей самых разных национальностей: поляки, евреи, итальянцы, русские и многие другие — море людей, застигнутых безжалостным молохом военной людоедской машины. Так, обнаружилось, что в одном из многочисленных списков концлагерей, находившихся в зоне, относящейся к американскому сектору, было много русских имен. Изможденные, похожие на тени люди, с трудом поверившие в освобождение, обнимали, целовали своих спасителей, крепких, здоровых американских парней, дружелюбно и весело улыбавшихся во всю ширь молодых, белоснежных зубов, особенно сиявших на черных лицах некоторых из них… В числе счастливцев из освобожденных оказалась Алевтина, мать маленькой Валюшки, три года назад исчезнувшая волею судеб из её жизни. Потребовалось немало времени, чтобы выяснить, что затерянный след маленькой дочки, уже восьмилетней, где-то здесь, в одном из лагерей Германии. Она стала обивать пороги советского сектора со слезной просьбой помочь в поисках Валюшки. А вдруг повезет, как вот ей самой, и найдется доченька… Работники советского консульства подключились к поискам. Были обследованы все лагеря, где содержались дети разного возраста — от пяти до пятнадцати. И когда однажды Алевтину привезли в один из таких лагерей, в списках которого значились фамилии и даже имена, схожие с ее Валечкой, она, с трудом преодолевая волнение и дрожь во всем теле, приготовилась к встрече… К ней вывели трех девочек примерно одного возраста: худосочных, синюшного вида, наголо остриженных, привычно

229


покорно ожидающих своей участи, испуганно и напряженно смотрящих на взрослых. У Алевтины сразу перехватило дыхание, она смотрела на детей и словно их не видела — в глазах застыл ужас и страх: она даже не смогла сразу узнать своего ребенка. Их одинаковость поражала: прозрачные личики, большие глаза с недетским выражением обреченности. Взяв себя в руки, Алевтина еще раз внимательно посмотрела на девочек. Сердце матери дрогнуло — вот же ее Валюшка, смотрит на нее с радостью и страхом, боясь поверить, а вдруг ошибка… В ту же секунду мать рванулась к ней, подхватив дочь на руки, целуя и омывая счастливыми слезами родную, вновь обретенную доченьку. Так, на руках, тесно прижав к себе почти невесомое тельце Валюшки, она привезла ее в Берлин, боясь отпустить от себя… Недели ушли у Алевтины на запросы на родину, цела ли ее деревня, как восстановить утраченные документы, как и куда вернуться, и где им с Валюшкой жить. Ей пришлось вернуться в американский сектор, пока шла неразбериха и долгие проволочки с бумагами. Было ясно одно — ехать ей пока некуда. Американцам в их секторе удалось довольно быстро наладить жизнь вызволенным ими из лагерей людям. Налаживался быт с приемлемыми условиями для временной жизни, а главное — начали проводить собеседования, на которых бывшим узникам предлагались различные возможности: уехать на постоянное жительство в Америку, Францию или Великобританию. Одно из таких предложений неожиданно получила и Алевтина. Она долго и мучительно размышляла, как поступить. В советском секторе никаких обещаний не давали: слишком много было неотложных проблем, которые не решались быстро. Разводили руками, просили набраться терпения и так далее. Даже некоторые из сотрудников миссии вменяли ей в вину то, что теперь она живет с дочерью в американском секторе. Пусть там и решают ее проблемы. «Как же так, — думала Алевтина, — в чем моя вина, если освободили меня не наши, а американцы. Спасибо им, и не чаяла ведь, что жива останусь, да еще и дочка найдется».

230


Слава Богу, Валюшка выправляется, уже не смотрит зверьком затравленным, по ночам не вскрикивает, только мамину руку не отпускает, пока не заснет. Но вскоре все вроде само собой разрешилось. Алевтина подружилась с двумя хохлушками, подругами по несчастью, тоже лагерницами, с Украины. Многое рассказали они ей про себя: и как угоняли их на работу в проклятую Германию, как издевались, и вообще про свою жизнь. И вот что они удумали: надо ехать им в Америку, новую жизнь налаживать. Не на пепелище же возвращаться: хаты сожжены, все порушено, народ извели, изничтожили, кругом беда, горе. Страшно… В американской миссии Алевтину с подругами привечали, даже уговаривали ехать. «А что? Ведь ехать вам все равно некуда, — убеждали ее, — негде голову будет приклонить, время в вашей стране тяжелое, голодное. Куда вам с ребенком на руках…» Говорили хорошо, проникновенно, правильно: и устроят, и с жильем помогут, и дочку пристроят в школу — думайте! Вот так и сложилось все — надо ехать по перву, а там видно будет — решила Алевтина. «В ихней Америке все ж спокойнее — ни разоренных городов, ни опустошающих следов войны, ведь не добралась она к ним, проклятущая — океан помешал.» Вот так за рассуждениями и советами подруг-хохлушек, широко к тому времени информированных о жизни за океаном, пришло окончательное решение об отъезде. На этом наше повествование обрывается, ставим точку. Известно одно: героиням этого рассказа удалось-таки перебраться в Америку, где все у них сложилось благополучно. Но это уже другая история… Известно же, пути господни неисповедимы, как и дороги наших судеб. Вот ведь не гадала, а случилось так, что продолжение этой драматической истории о судьбах Алевтины и ее дочери, пришлось мне услышать от самой Валюши, теперь уже, по прошествии пятидесяти лет, Валентины Петровны… Начало двухтысячных. Путешествую с друзьями в круизе по Днепру на четырехпалубном комфортабельном теплоходе,

231


в основном предназначенном и приспособленном для путешествий иностранных туристов, скупающих путевки чуть ли не за год. Публика пестрая, многоязычная, от этого шумно и весело. Все дружелюбны, улыбчивы, сбиваются в группки по национальностям, все время радостно приветствуя друг друга, беспрестанно хохочут, особенно итальянцы. Пожилые немцы, хорошо одетые, с учтивыми манерами, любители выпить, потанцевать и попеть хором. Англичан меньше, они тоже весьма корректны и сдержанно учтивы, чувствуется воспитание. Иностранцев на теплоходе около двухсот, нас же, русских, ничтожно мало — около двадцати — не хватило, как нам потом объясняли, путевок и, соответственно, кают. В общем, вешали нам, как всегда, лапшу… И вот, когда неожиданно рядом в баре ресторана прозвучала певучая украинская речь, мы разом оживились, прореагировали. Четыре весьма корпулентных тетушки верещали что-то за соседним столиком по-украински довольно громко, неприкрыто радостно и весело смеясь. Мы познакомились, разговорились. Оказалось, что три из них из Канады, украинки. Там живет многочисленная украинская диаспора. Четвертая женщина из их компании была русской, живет в Америке. Все они дети войны, в свое время были вывезены еще малолетними в Германию, откуда сразу после войны попали в США, а оттуда в Канаду. Вот только Валентина (а это была именно она) осталась в Америке. Попала туда с матерью в возрасте восьми лет, попривыкла, так там и осталась. Новые знакомые рассказывали о себе и своих судьбах еще долго, но, подустав от нахлынувших воспоминаний и разволновавшись, ближе к полуночи откланялись и поспешили отдыхать в свои каюты, оставив нам Валентину, до этого долго молчавшую, сосредоточенную. Она просто и доверительно поведала нам с подругой свою историю. Так мы узнали про зверство фашиста, покалечившего ей руку, про раннее сиротство, бабу Настю, угон ее с другими детьми в Германию и многое другое. Рассказала много интересного про свою жизнь в Америке,

232


к счастью, оказавшуюся вполне благополучной — выучилась на медсестру, работала в госпиталях в Лос-Анджелесе, там же вышла замуж за парня из Украины, сына одной из ее хохлушекподруг. Помогли ей в Америке и с покалеченной рукой, поставили на правую руку хороший протез, гибкий, эластичный — почти бесплатно, как бывшей узнице концлагеря. Так что все нормально, и жизнь продолжается — улыбается Валентина Петровна. Воспитала дочь, но та давно уехала из США и теперь живет с мужем Василем в Киеве, куда она, Валя, старается ездить раз в год уже к внукам. Вот потому она на теплоходе. Скоро остановка в Киеве, там она и сойдет. — «Жаль, что мама Алевтина давно ушла из жизни и не может теперь порадоваться правнукам. Но вот, живу за нее», — грустно повествует Валентина Петровна. «Так вот сложилась моя жизнь, теперь поздно что-то менять. У меня есть домик, муж, хозяйство. В общем, пустила корни в чужой земле, куда ж теперь. Значит, такая моя судьба и, пожалуй, я ни о чем не жалею. Кто знает, что бы меня ждало на Родине в то время…» Расстались мы с ней уже далеко за полночь, тепло и душевно, как добрые и старые знакомые — очень по-русски. Утром был Киев. Она сошла на берег, спеша на свидание с дорогими ей родными. Удивительная это штука — жизнь. Загадывай, не загадывай, а все равно она вырулит, куда ей положено — в свою «колею». Добра тебе и счастья, Валюша — Валентина, хорошей тебе колеи-дороги…

233


Исаак ГЛАН ЗДЕСЬ МЫ ЖИВЁМ

София Это воспоминание возникло после того, как я прочитал реплику Анны Ахматовой в «Записках» Лидии Чуковской: — Новгородская София, — сказала Анна Андреевна, — тоже очень хороша. Забыл, с чем ее сравнивала, запомнилось только, что собор был поставлен в ряд с другими сооружениями, пусть на высокое, но не исключительное место. Как же так? Это самая старая сохранившаяся постройка на Руси, и самая совершенная — по красоте, гармонии, античной соразмерности частей. Нет примера ей в древней русской архитектуре, а есть ли в новейшей мировой, пусть даже светской — не знаю. Впрочем, Ахматова Софии не видела. Трудно предположить ее непосредственную реакцию… Она не была в Новгороде, знала собор только по снимку, рисунку, но снимок не только не передает замысла, а затемняет, искажает его. Смотришь — простое, безыскусное здание, да еще грузное, приземистое, грубое. Невпопад поставленные апсиды, полукружия которых вдруг прерываются остроугольной кровлей, а то и скатом, при этом видимый край кровли кажется бездумной забавой ребенка, в руки которого попал карандаш. Сами полукружия разно234


велики, три главы расположены кучно, две поодаль, в общем, никакого художественного решения. Рядовое культовое сооружение, не часто поминаемое в архитектурных монографиях. Понятно: Софийский собор не отнесен к древним памятникам мировой архитектуры. России там вообще нет. Афинский Парфенон, римский Колизей, Кельнский собор, собор св. Петра — там-то запредельное искусство, безусловная гениальность, от которой кружится голова. С ними ли равнять скромное и простое новгородское сооружение? А тут еще исторические изыскания — образцом-де для него послужила киевская София, а та в свою очередь взяла за основу византийские образцы, за что ценить? Все так. Ну и что? Какое дело — признание? Можно обойтись и без него. Да и такое ли прямое подражание? В Византии главы церквей были круглые, этакие чуть сплюснутые полушария, в России появились остроугольные макушки (с крестами). Зачем? Чтобы снегу было удобно съезжать с них. Лишнюю деталь тоже надо было умело вписать в канонический образ, сделав родной, естественной, ведь менялся весь замысел храма. А такое рядовому, посредственному архитектору не под силу. Видел собор три или четыре раза, и каждый раз он не просто привлекал внимание — не давал уйти, как-то по-тихому, но настойчиво занимал свое место в душе, оставаясь там уже навсегда. Невольно вспоминается другая знаменитость — «Сикстинская» Рафаэля, где Мадонна является зрителю из распахнувшихся завес, делая его сопричастным чуду. В Новгороде именно так и происходит: выходишь из однообразных скучных жилых кварталов, закрывавших Кремль, ничего не подозревая и не ожидая, и вдруг замираешь. Что это? Кто поставил здесь это диво? Грузности, тяжеловесности как не бывало. Откуда взялась эта пластичность, гармония? Не Греция, чай, не Рим. Но и здесь знали «золотое сечение», эти невидимые волшебные линии, уравнивающие верх и низ, из каких бы противоречивых объемов они не состояли. Увидев собор, не хочется ни размышлять, ни анализировать, только

235


смотреть. Уж не сон ли это? Я имел возможность проверить свое впечатление, когда однажды был в Новгороде со спутницей. Она точно также остановилась, и несколько мгновений стояла, как вкопанная, не говоря ни слова. И после этого — по пути к собору — молчала или отвечала невпопад. Надо сказать, что это тайное знание соразмерности, гармонического начала воплотилось и в других новгородских постройках — небольших одноглавых церквушках, находящихся в разных концах города, непонятно, как сохранившихся в тех местах, где всё другое было уничтожено. Вдруг наталкиваешься на них среди угнетающе унылых современных скороспелок, останавливаешься, а потом — продолжая путь — еще долго несешь в себе подаренный образ. Псковские церкви тоже таят в себе грандиозный замысел автора, высокое мастерство, там тоже думаешь о великих и неизвестных архитекторах, но псковская архитектура все же на излете, с некоторым изъяном, усталостью, там лишь какая– то часть тайны, полной мерой явленной в Новгороде. Она вся осталась там, в первом и последнем вольном городе древней Руси, волшебство не повторяется. В более поздних постройках — Москве, Владимире, Ярославле, Ростове Великом — тайна вообще исчезает. Ее место занимают изощренность и украшательство. Новгород Великий — потому что в нем Великая София. Но есть загадка еще и другого рода: я много раз фотографировал собор, искал разные ракурсы, все напрасно. Ни один снимок не передавал даже крошечной доли подлинного впечатления. На первый план собор выставлял свою громоздкость и нелепость, как бы защищался ими. Не давалась София холодному взгляду объектива, ее надо видеть наяву, непосредственной, живой, глаза в глаза. Такой же живой, какой она оставалась всю тысячу лет, и предстает сейчас, перед нами.

236


Боль Настоящей книги о больнице и больном нет. Ее в принципе быть не может. Есть только взгляд со стороны, есть великие произведения на эту тему, но книгу должен написать сам больной, в момент немыслимых испытаний, ибо, когда они пройдут, благодарность стирает, уничтожает память о страданиях, но кто думает о них, когда они исчезают? Палата реанимации. Женщины плачут, мужчины рычат и матерятся, всем одинаково плохо. Сюда привозят больных после операции, опасность миновала, осталась только боль. Но именно она и становится опасностью. Набрасывается неожиданно, терзает человека, рвет измученное тело, а человек даже не может метаться, не может движениями обмануть ее, слабость отняла все силы. Он лежит на спине, неподвижен, видит над собой лишь белый квадрат потолка. От постоянства картинки та делается живой, агрессивной, давит на него. Появляется ложное чувство, что именно в этой агрессивности источник его несчастий. И тогда он срывает с себя все питающие трубки, освобождая, как ему кажется, тело от оков. За этим следят, а если случается, запястья больного привязывают бинтами к продольным балкам кровати. Это приводит на память античную позу, античный сюжет. Так распят был, наверное, Прометей. Невозможные мучения на этом фоне воспринимаются как нечто естественное и неизбежное Конечно же, есть великие примеры передачи этого жестокого состояния человека. «Смерть Ивана Ильича» кончается протяжным, заполняющим весь дом криком «У! У! У!». К концу жизни Иван Ильич прозревает, понимает, как измучил близких. У него появляется жалость уже не к себе, а к ним, но верить этому нельзя, это литература, выдумка Толстого-моралиста. Испытывать боль и думать, морализировать — это вещи несовместные. Крик нельзя наполнить смыслом, облечь в слова. Боль — беспощадный смерч, сметающий все мысли и чувства, ведь недаром ей порой предпочитают смерть. Самые высокие

237


моральные ценности отступают перед ней. Зная это, военные уставы ряда стран разрешают своим солдатам, попавшим в плен, раскрывать самые страшные государственные секреты — лишь бы те избежали пыток. …Короткий зимний свет в окне на мгновение появляется и исчезает. Несмотря на все включенные светильники, кажется, что в палате царит сумрак. Воздух представляется тяжелым и вязким, он тоже давит. Непонятно, какое время дня — утро ли, вечер. Нельзя понять, движется ли оно вообще. Кровати мужчины и женщины стоят рядом, но это даже не замечается, здесь теряет смысл разделения по полу, боль уравнивает всех. Но иногда что-то происходит. В реанимационную палату входит медсестра (у Толстого — младший сын Ивана Ильича, гимназистик), иногда двое– трое сразу, и на какие– то мгновения наступает передышка. Эти сестры не сидят в палате, у них свое помещение, рядом с реанимацией, но каким-то образом они слышат через стену даже шепот, и появляются сразу. Обращаясь к больному, они говорят ему «ты», хотя втрое, а то и вчетверо младше его. А когда надо перевернуть его, подтянуть (что добавляет мучений), звучат ласковые утешительные слова, перемежаемые полунормативной лексикой. Это даже не замечается. Здесь грубоватость воспринимается по-другому, по-домашнему, тепло и близко. Все, что делают сестрички, они делают искренне, сочувственно, их даже не благодарят, на это нет сил, но по замолкшим стонам понятно, сколь они необходимы, как их ждут. С ними приходит спасительное облегчение. Во всем мире борьба с болью — приоритетная задача медицины. Человек не должен мучиться, когда есть способ освободить его от мучений. Мы в этом отношении сильно отстали. Не в научном смысле — никаких тайн тут нет, а в каком — даже трудно определить. Абсурд не делится на категории. Обезболивающие — наркотики. Опасные медикаменты? Но ведь они в руках врачей! Им тоже не доверяют? Боль и инструкция — поставить эти слова рядом мог только человеконенавистник.

238


Объяснить иначе появление этой запретительной бумажки, которая приводила людей к самоубийству, по– другому нельзя. Надо, чтобы сам запретитель побывал в положении незащищенного больного. А потому вся надежда на утешение, на сестричек. Сестры милосердия. Какие прекрасные — и забытые — слова! Они парят поверх всех правил и указаний, идут от сердца. Я — беспроблемный больной. Но девушка в халате подошла и ко мне, взглянула на повязку, осталась недовольна. — Ну, что это за шов? Видимо, она имела в виду не сам шов, а черную от зеленки широкую полосу, которая идет по всей длине живота. В нескольких местах ее пересекают белые стягивающие жгутики марли, которые крепятся к телу лейкопластырем. — Это не шов, а порнография. Так просто? Вся операция свелась к грубоватой, но вполне надежной штопке? Мрачные мысли отлетают. Черные ожидания меркнут. В палате делается светлее. — Я люблю эстетику во всем — что во флористике, что в хирургии, — деловито говорит сестра. И накладывает клеящийся бинт, осторожно проводит по нему рукой, и тот плотно прилегает к телу. И вот уже нет черной, провальной, как лощина, метки с буграми ниток, только белая дорожка, скрывающая следы хирургического вмешательства. Соседи по палате прислушиваются к разговору. Забота, да еще не обязательная, не предписанная никакими приказами, редкость. Здесь заботу ценят, как нигде — ведь это единственное обезболивающее средство. Сестры уходят, и скоро стоны возобновляются…

239


Русская душа Горячая узбекская лепешка — отломил хрустящую корочку с почерневшим гребешком, потом добираюсь до тонкого ломкого кругляшка посередине, поглаживаю прилипшие к нему крошечные кунжутные семечки, снова возвращаюсь к пухлому ободку. Лепешка в сумке, я не вижу ее, только чувствую теплую шероховатую поверхность, легко поддающуюся пальцам. Еще один, последний кусочек, думаю я, зная что это не так — воля слаба, а искус силен. Пальцы не слушаются, они вновь соскальзывают к твердой медальке с крохотными бугорками семечек. Так и отламываю понемногу, не отрываясь и не делая перерыва. Эти лепешки пекут на рынке в Теплом Стане — по всем узбекским правилам, с размаху бросая тесто на раскаленные стенки глиняного сосуда, тандыра, освещаемого изнутри тусклым огнем раскаленной спирали. Правда, в самом Узбекистане на дне глиняного кувшина, зарытого в землю, разведен маленький костер — живой огонь. Да, и мука там особая, и вода неповторимая, вкуснее ее разве что в Армении: говорят, там вода — самая лучшая в мире. Впрочем, и те лепешки, которые делают в Теплом Стане, тоже неплохие. Родство с самаркандскими, хоть и дальнее, все же чувствуется. Сейчас я еду в метро и безнадежно мечтаю: вот заметят соседи мое занятие, позавидуют, и кто-нибудь попросит кусочек попробовать, чтобы разделить мои чувства. Ко мне обращены все взгляды, но лица у всех непроницаемые, бесстрастные, равнодушные. И вдруг рядом садится молодой мужчина в спортивном костюме, вид домашний, едет, видимо, с дачи. Он улыбается: «Приятного аппетита!» Какое счастье! Я тут же вынимаю лепешку, вернее, то, что осталось от нее, и радушно говорю: «Пробуйте!» Он отламывает маленький кусочек, закатывает глаза, мы улыбаемся друг другу. И он сразу лезет в рюкзак. В руках у него появляется непочатая бутылка коньяка, которую

240


он дарит мне: «Вы меня угостили…» Я развожу руками, мы продолжаем улыбаться друг другу, и оба остаемся чрезвычайно довольны.

Сад камней В музее искусств народов Востока примкнул к небольшой экскурсии. Это было в японском зале. Аскетический японский интерьер, тайны сада камней — обо всем этом экскурсовод рассказывала со знанием дела, вдохновенно, увлеченно. Иду вместе с группой. Но вдруг гид замолчала, посмотрела на меня поверх голов и бесстрастно, без всякого выражения, но все же с каким-то внутренним значением сказала: — Вы слушаете… Никто даже не повернулся в мою сторону. Ее реплика как бы подразумевалась и никого не удивила. А я на мгновение опешил: что случилось? В группе — 5—6 человек, никому вроде не мешал, стоя за их спинами. И вдруг догадался: я просто здесь лишний! Экскурсия частная, возможно, корпоративная, платная, примкнув, я нарушил какие-то условия. Стало неудобно, будто что-то украл. Я пробормотал что-то невнятно-извинительное, немедленно покинул группу, и от растерянности пробежался глазами по другим стендам, делая вид, что по ошибке оказался рядом со слушателями. Все это время экскурсовод молчала. В небольшом зале повисла тягостная тишина. Продолжила рассказ она только тогда, когда я демонстративно внимательно стал рассматривать какую-то случайную витрину. Теперь я был для группы безопасен. Пришли новые времена, все стало коммерцией — это понятно. И все же что-то здесь не так. Поэт читает стихи избранному кругу знакомых. Заглядывает новый человек и тут же закрывает дверь — ошибся, не туда попал. Поэт думает про себя:

241


какая досада! Он так был бы благодарен новому посетителю. А если (другой вариант) — входит и остается? Поэт одаривает его улыбкой. Он радуется! У него поднимается настроение! Еще один слушатель! А вот теперь поэт говорит по-другому. Он говорит: «Пошел вон!» Но, может, так и должно быть? Эти новые правила жизни, к ним все же надо привыкнуть.

«А их-то за что?» Разговорчивый попался сосед по купе. Бывший шофер, сейчас пенсионер. Меня называл «Владимирович», имя, видимо, ему давалось с трудом. Время от времени предупреждал: «Я, Владимирович, вообще-то плохо в этом разбираюсь, я свои учебники под мостом скурил». На каждое слово у него находилась история, и по каждому случаю было свое мнение. — Порезали свиней, чума была, нет теперь хозяйства. Из другой области стали свинину привозить. Дороже продают. — А когда чума кончилась — восстановили? — У нас всегда чума. — Южный поток, Северный… А на что? У меня что — пенсия от этого больше стала? — Я у Вяхирева работал, когда он ушел из Газпрома. Говорил: «Мы в свое время газ берегли, не тратили так. Ведь люди будут и после нас жить». За руку здоровался. — У меня на даче десять соток. Капуста, помидоры, огурцы — все свое. Приходят талибы, спрашивают: «Не надо помочь?» — Какие талибы? — А те, что приезжают из южных республик. Я их всех талибами называю. Моя жена очень их не любит. А я ничего, мне нравятся. Приглашаю посидеть, чайку попить, поговорить о жизни. А жена после этого из тех чашек не пьет.

242


— Народная примета: дождь пошел — асфальт класть будут. — Мать-одноночка. — Смотрю иногда на людей и думаю: глухому все складно. Любимое выражение: «Сто пудов!» В смысле — «Точно так», «Честное слово!» Оно недавно вошло в обиход, и так же быстро исчезло (как, например, «Не смешите мои тапочки» или «Мне это фиолетово»). Но мой сосед успел его ухватить. — Куда ни посмотришь — чиновник-депутат, депутатчиновник. Сто пудов! Было сто чиновников на тысячу человек, сейчас тысячу чиновников на сто человек. У нас одна цветочница в депутаты подалась. Клумбами раньше заведовала. Както собрала подписи, ее зарегистрировали. Я говорю ей: «Куда ты лезешь, дура? Ты, что, в законах разбираешься?» Она обижается: «А председатель, вон, сыну за миллион свадьбу справил. Чем я хуже?» Не прошла… А чего обижалась? Я же по-хорошему ее отговаривал. — Когда лучше было? Раньше. Ждешь квартиру — получишь. Собираешься в отпуск — вот тебе путевка. Праздник — все радуются. Подарки, премии. Кому их сейчас дают — эти подарки? Может, кому-то — не знаю. Нам на 7 ноября замшевые куртки выдали, мы в них проходили по Красной площади. Я тогда в ремесленном учился, колонна называлась красиво: «Трудовые резервы». Ждут, значит, тебя. Позовут. Я-то на пенсии, но чему- то могу научить. Прости, Владимыч, не жалуюсь, но что никому не нужен — точно. — Выйдешь на улицу — знакомые лица, вроде бы живем вместе, а поздороваться не с кем. Просто поговорить, и то не тянет. Вдруг он по– другому думает? Поссоришься. Зачем мне этого? — Был у нас начальник милиции, редкий ворюга. Без взятки к нему даже на прием не ходи. Прислали нового, мы рады были, вроде хороший человек. Дали квартиру ему. А он скоро сам купил землю, построил там магазин, потом автомойку. Потом еще один магазин. Покрикивает на подчиненных. Какой он милиционер? Когда разобрались, шум был, даже статья в газете появилась. Приезжало областное начальство. Сняли.

243


Перевели в другую область. Недавно узнали: с повышением. Объясни ты мне это, чего-то не понимаю. — Какой праздник 4 ноября? Я и не вспомню. Сейчас что ни день, то праздник. День шофера. День дворника. День туалетов. Наверное, кто-то сидит, выдумывает. Хорошая работенка — придумывать праздники. Интересно, сколько за нее платят? — Наш дом на окраине. А сразу за ним дубовая роща, дубрава по- старому. Там дубы по сто, а может, по двести лет. Красота такая, любуешься. Туда с детьми приходили отдыхать, даже специально приезжали из других мест. А потом поодаль стали строить дома по 25 этажей, а к ним надо было трубы прокладывать. Начали рыть траншеи — как раз через дубраву, совсем рядом с деревьями. Увидят корень — рубят. Я спрашиваю: «Вы, что ребята, вредители?» Они смеются: «Гуляй, дед! Мы тендер выиграли». Трубы положили, засыпали, а к весне верхние ветки у дубов стали сохнуть и падать, детей страшно было пускать туда. А потом вся роща засохла. Живет он в поселке Коммунарка. Поселок известен тем, что там были дачи самых высокопоставленных энкаведешников, а еще расстрельный полигон, второй после Бутово. В Коммунарку привозили хоронить и расстрелянных в других местах, в том числе на самой Лубянке. — Жители что — из окон смотрели? Кайф получали? — Да нет. В лесу расстреливали, прямо среди деревьев. Сейчас там храм стоит, молебны читают. Называется храм — Святых Новомучеников. Понаставили памятники в лесу, вроде как могильные камни. А то просто холмики из камней с крестами. Портреты повесили на деревьях — их видимо– невидимо. Много народу приезжает, прямо автобусами возят, больше все старые люди, часто из Латвии, Литвы, Польши. Я и сам люблю там гулять, хожу по лесу, колокольный звон слушаю, лица рассматриваю, фамилии читаю. Все удивляюсь — есть японцы, китайцы, корейцы. Их-то за что? — Скучаю по баранке, да здоровье не позволяет. Даже проводку на даче починить не могу, сын просил. Нельзя, говорят,

244


руки поднимать. Кроссворды разгадываю, мне все их покупают, жена, сын. А еще думать стал. Раньше некогда было. Вот и занятие. В ГОСТЯХ

Альгамбра В южной Испании, которая сотни лет оставалась под владычеством мусульман, особенно остро начинаешь понимать, какой силой и привлекательностью обладал ислам в период своего взлета, сколь было в нем силы, тайн и неожиданностей. Арабам не разрешали изображать людей и животных? Не позволяли соперничать с Аллахом? Но они все свое вдохновение и фантазию вложили в шрифт, в обычное письмо, которое не пишут, его рисуют, каждая буква — узор, все прихотливо, все ветвится, соперничает с живой природой. Каллиграфия — первое и главное исламское искусство. До сих пор в Южной Испании уличные художники предлагают написать ваше имя на фарси — и полученный лист бумаги хоть сейчас обрамляй и вешай на стену. Полуразрушенная Альгамбра — резиденция мавританских королей, последний их оплот в борьбе с восставшими испанцами. Анна Ахматова, изучая библиотеку Пушкина, открыла, что сюжет «Сказки о золотом петушке» развивается именно здесь, в этом дворце-крепости. Изящные, невесомые, почти воздушные мраморные колонны поддерживают тяжелые и массивные своды, на них опирается вся мощь купола, который уходит в бесконечную высь. Как тонкие подпорки выдерживают всю эту громадину — гордость и загадка исламской архитектуры. Отверстие на вершине купола кажется с копеечку, тем не менее, дневные лучи, проникающие в мрачный дворец, каким-то образом освещают самые удаленные уголки его гро-

245


мадного зала. И это тоже восточный секрет. Узкий канал змеится по всем закоулкам крепости, как бы объединяя, собирая воедино все разбросанные его защитные сооружения, дворцовые покои, рощи, цветники. Удивительные фонтаны, из которых вода не брызжет, не поднимается вверх, она лишь толкается у широкого жерла невидимой трубы, постоянно меняя прихотливый узор своей водяной шапки. Рядом с этой неспешной игрой хорошо думается. Возможно, здесь собирались арабские мудрецы, безуспешно споря о тайнах Вселенной и неразгаданных замыслах ее Создателя и более успешно — о тайниках человеческой души, особенностях человеческих характеров. Ведь арабы были выдающимися психологами. Каждое помещение Альгамбры несет тайные смыслы. Все четыре стены громадного и необыкновенно высокого зала сплошь заполнены тонкими ветвящимися строчками. Это высеченный на камне полный текст Корана. Здесь короли принимали послов, еще до всяких слов давая им понять, как ничтожен пришедший человек, теряющийся в этих бесконечных орнаментах, и сколь велик и всемогущ их хозяин. Впрочем, ажурные узоры встречаются повсюду. Как и разрисованные керамические плитки на полу — изобретение арабов, ведь это арабы принесли европейцам чистоту. А потом все ушло на обочину цивилизации. Можно понять фанатичных приверженцев ислама, их сильное и непреодолимое желание вернуть то, что утрачено, обрести былое величие и мощь. Наиболее решительные торопят время, торопят собственную жизнь, легко и радостно расставаясь с ней. У этой религии были великие достоинства, она обогатила человеческую культуру, дав миру прекрасную поэзию, выдающуюся медицину, науку. Но золотой ее век прошел, его не вернешь, культ милосердия и познаний переродился в культ жестокости и силы. Впрочем, и у него нашлось немало приверженцев. Верить ли «циклам» Льва Гумилева или смириться с извечной агрессивностью человеческой природы, выпустить которую

246


на свободу — пара пустяков: отпусти лишь узду. Кто даст на это ответ? Пока же только эта религия и развивается, завоевывая все новые пространства и вновь подчиняя себе людей.

Сезанн Поездка в Болгарию была нашим первым зарубежным вояжем. До свободных туров мы тогда еще не дожили, только организованные на предприятиях группы или приглашения. Нам повезло — пригласил журналист, с которым когда-то познакомился в Москве. «Хороша страна Болгария…» Об этом — запоздало — думаешь сейчас, остро жалея, что так и не увидел античных, византийских памятников, не побывал в музеях, да и вообще не познакомился с культурой страны. Тогда Болгария была интересна другим — какая-никакая, а заграница, а что это значило — все знали. Сейчас даже думать об этом неловко, что мы ждали от нее, но тогда все относились с пониманием, друзья делали заказы. Юра (так звали нашего благодетеля) без всякой иронии, с пониманием рассказывал: «Приезжала к нам делегация молодежи из вашего Союза. У них была встреча с болгарскими литераторами. И вот беседует глава вашей делегации с нашим приятелем, обмениваются высокими мыслями, стараются перещеголять друг друга в знании западной литературы. Но пока они говорили, русский парень непроизвольно держался за кончик рукава собеседника, тер его между пальцев, как делают, когда проверяют качество ткани… Но, конечно, манили не только вещи, дефицитом ведь было все, и одним из самых острых — книги. В Болгарии было много изданий на русском языке, самые привлекательные, конечно, — книги западных авторов. Впрочем, и наших, не очень жалуемых властями. По всей вероятности их привозили (вывозили) в другие соцстраны, чтобы похвалиться перед Западом — вот, мол, какая у нас свобода, и вместе с тем сделать малодо-

247


ступными для советских читателей. Такими же привлекательными были альбомы с репродукциями современных художников. А что такое «современные»? Для нас они кончались на импрессионистах, книг с более поздними, совсем уж далекими от реализма художниками не издавали даже в Болгарии. На такие покупки не жалко было тратить драгоценную болгарскую валюту — левы, к которым мы относились со священным трепетом. Неожиданно нам попался один чудный магазинчик, где были выставлены репродукции, сделанные по новому, еще не знакомому нам методу, чуть ли не точно имитирующему объем мазка, ну, совсем копия маслом. Репродукции были взяты в строгие, тонкие рамки из сурового полотна, отсутствие вычурности, помпезности — это тоже было ново. Привезти и повесить такую на стенку — вот раззавидуются гости. Я тут же выбрал Ван Гога, у моей жены было другое предпочтение — Сезанн, но мне так хотелось купить знаменитую желтую спальню голландца, что она не спорила. Однако когда мы подошли к прилавку, именно этого Ван Гога забрали. Какая жалость! Только жена не огорчалась. Сказала без всякого сочувствия: «Теперь купим Сезанна». Я, надо сказать, был к нему равнодушен. А она любила Сезанна. В залах Пушкинского музея, на зарубежных выставках, которые только начали появляться, первым делом подходила именно к его полотнам. Что находила в них, в этих цветных бесформенных пятнах, клубящихся зеленых и коричневых массах? Чем привлекали ее эти неподвижные, тяжеловесные объемы, громоздящиеся один на другой? Для меня это было загадкой. Я недоумевал и приставал с вопросами: «Почему тебе нравится?». Ответа не получал. Она сердилась: «Отстань!» Не любила вообще говорить о том, что ее волнует. Но как-то я все-таки донял ее своими расспросами, дело было как раз на зарубежной выставке, и она, чтобы, отделаться, сказала: — Я бы хотела здесь жить. С того времени прошло много лет. Мое отношение к Сезанну изменилось. Надо было просто немного сдвинуть угол зре-

248


ния, отойти от навязанного с детства сравнения со знакомой натурой. Его крупные, без всякой прорисовки цветовые пятна — знак незыблемости, величия, знак вечности. Он строил свое мироздание, которое соперничало с тем, что окружало нас. Вспомнилось все это недавно — на выставке в Вене. Сюда привезены были картины из многих стран Европы. Психоделический Моне, раскаленный Ван Гог, общительный Писарро, с которым приятно хлюпать в дождь по вечернему Парижу. Ходить, не спеша рассматривать эти картины — редкое удовольствие. И вдруг — такая неожиданность — наш Сезанн! Никогда не думал об оригинале, о том, что он вообще существует. Деревья, нависающие над заливом, обнаженный пласт земли — подмытый берег, бледное небо, но вся природа устремлена к маленькому приземистому домику, который затаился в глубине пейзажа. Да, все так. Наш! Вода отражает краски неба и земли, она голубая, зеленая, охристая, чувствуется ее тяжесть, она как бы несет на себе весь надводный мир, придает ему еще большую основательность и значительность. Та болгарская репродукция с тех пор так и осталась висеть в квартире, хотя украшать стены изделиями полиграфии давно стало дурным тоном. Впрочем, копия уже и не воспринималась как нечто имеющее отношение к искусству, она была просто напоминанием о первой зарубежной поездке. И вот — такая приятная встреча… Только оригинал более ярок, краски свежи и чисты. Первые цвета, которые появились на земле. Полотно в первозданной красе, оно как бы омыто солнцем, казалось окном в другой мир. Картина называлась «Загородный дом у воды». Принадлежала когда-то дочери барона Ротшильда Мириам. Постоянным местом картины был Иерусалим, и не окажись я в Вене именно в эти дни, когда проходила выставка, может, никогда бы ее не увидел. Я обходил выставку один раз, другой, она была небольшая, всего два зала, но где-то с половины все оставлял и возвращался к Сезанну. Он не отпускал, притягивал к себе. Ван Гог, Моне — все замечательно, все прекрасно, но не терпелось ско-

249


рее очутиться перед этим загадочным домом, который спрятался в глубине парка, и был центром картины. Центром мироздания. Такой — почти физической тяги к какому-либо полотну, когда вокруг десятки других, и все прекрасны, не испытывал никогда. Почему — не мог объяснить. Понимал только, что на этой выставке у Сезанна не было соперников. Он был выше всех. Тут я вспомнил давние слова моей жены: хотелось бы здесь жить. Это ли, или мои сегодняшние ощущения она имела в виду, когда говорила такие слова? Или что-то другое? Скорее всего, она снова бы рассердилась и ничего не ответила. А может, ограничилась каким-нибудь незначащим ответом, чтобы отделаться от назойливого любопытства. Но я, несомненно, его запомнил бы. Только теперь я никогда не задам своих вопросов. Некому их задавать. Уже много лет ее нет.

…Аптека. Улица. Фонарь Кому пришла в голову эта странная, необычная мысль: написать на торцевых стенах, а иногда фасадах городских домов голландского Лейдена стихи поэтов мира на их родных языках? Китс, Хемингуэй, Дос Пассос, Томас Дилан, Уильям Йейтс — по-английски; Верлен, Бодлер — по-французски. Есть немецкие — Рильке, Целан. И еще десятки имен, десятки языков — Мицкевич, Лорка, Неруда. Есть тексты на арабском, японском, урду. Вылавливаю наши, русские строфы. Блок: «Ночь. Улица. Фонарь. Аптека…» Все-таки за рубежом, да на родном языке они читаются иначе, кажутся более значительными. Хотя куда уж…

250


Умрешь, начнешь опять сначала, И повторится, все, как встарь. Ночь. Ледяная рябь канала. Аптека. Улица. Фонарь. А еще — Цветаева («Моим стихам, как драгоценным винам…»), Ахматова («Ты ль Данту диктовала страницы Ада?»), Хлебников («Когда умирают кони…»), Мандельштам («Мы живем, под собою не чуя страны…»). Латиница, кириллица, арабская вязь, скоропись японских иероглифов, строго выстроенные индийские ряды. Неожиданно — Шота Руставели. Ожидаемо: Сапфо, Шекспир, Байрон. Много голландцев — это понятно. Но в целом — вавилонское смешение языков. Дома невысокие, разрастающийся Лейден постарался сохранить свой исторический облик, аккуратно вписывая новые постройки в ряды традиционных старых домов из плоского кирпича, так, чтобы они не превышали средневековую высоту. Как будто ходишь по гигантской библиотеке, и улицы одна за другой перелистывают каменные страницы поэзии. Заинтересовался: когда и как они появились? Оказывается, не так уж давно. Двое энтузиастов — художники Бен Валенкамп и Ян-Виллем Брёйн — решили в 1992 году отметить небольшой юбилей: 75-летие журнала «Стиль», пропагандирующего беспредметное искусство. Спустя несколько лет не без участия этого журнала, и именно близ Лейдена, открылся музей абстрактного искусства, ставший в Европе весьма авторитетным. Здесь проходят частые международные выставки, и даже заокеанские собрания за честь почитают послать сюда свои картины. Я был в этом музее, и в одном из залов встретил королеву Голландии. Она ходила в окружении, видимо, близких ей людей, с которыми оживленно переговаривалась. Никакой охраны! Мы вышли из дальних залов, и вдруг оказались лицом к лицу с этой высокой группой. Других зрителей не было. Ах, как неосторожно! Что делала служба безопасности? Но безопасность была, оказывается, ни при чем. Посетители сами, по доброй воле, покинули музей, чтобы не мешать

251


королеве своим невольным любопытством (куда ж без него?) наслаждаться искусством. Такие вот отношения власти и народа. Начало музея, день его открытия — это, понятно, знаковое событие в жизни города. Муниципалитет Лейдена не возражал отметить его, и сам подсказал идею: на стене дома, который строится близ городской библиотеки, пусть будет стихотворение редактора того самого журнала, который дал музею жизнь. Знали: он писал стихи. Пришли с просьбой, получили согласие. Но стихи оказались плохими. И тогда обратились к мировой поэзии. Какое же стихотворение нашли? Цветаевой! Это просто замечательно. Из миллионов-миллионов стихотворных строчек именно ее слова, отнесенные к себе, очень личные, прекрасные — в той гордой уверенности, когда она говорит о своей судьбе, оказались созвучными судьбам всех новых направлений в искусстве: «…настанет свой черед». Их и написали на доме. Но, как водится, идея переросла себя. Стихами постепенно стал заполняться весь город. Теперь любые путеводители по Лейдену содержат поэтические маршруты, ведь в городе почти двести домов, которые благословила Эвтерпа — муза поэзии и музыки, украшенных стихотворными строчками. Не всегда это инициатива города. Заразившись идеей, владельцы частных строений выбрасывают из окон полотна, где тоже начертаны полюбившиеся им поэтические строфы. Важно ли содержание? Стихи! Любят! И это уже замечательно. На стене небольшого дома короткое стихотворение на немецком языке, и там такие строчки: …кто сам спасает себя, на слово надеясь — тому помочь невозможно. Это об Ахматовой. Стихи известной австрийской писательница Ингеборг Бахман. Она рано умерла — ей не было 50-ти. Она написала их в год своей смерти — в 1973-м. Ахматова

252


еще бы успела прочитать их и по достоинству оценить. Такое глубокое понимание незнакомой поклонницы и ее поэзии, и ее судьбы. Строгая Анна Андреевна не возражала бы и против чисто поэтических достоинств этих нескольких строчек. Каналы прорезают город. И ни над одним нет настила, хотя дожди здесь частые. Яркое солнце — и вдруг ливень. Но голландцы не носят зонтики, привыкли, не боятся дождей. Жители Страны Низких Берегов (другое название Голландии) отличны от всех обитателей Европы. Они высокие, приходя в гости, вытягивают ноги, и их острые коленки оказываются на середине комнаты. Здесь живут самые здоровые люди континента. Они в ладу с природой, поэтому она о них заботится, она их растит. Что им рифмованные или просто ритмические строчки, многие из которых они даже не прочтут? Кто-то знает имена поэтов, а кто и вообще первый раз слышит их. Поднимают ли они вообще голову, проходя по знакомым улицам? Наверно, у скептиков уже приготовлены ответы. Но, тем не менее, факт остается фактом: Лейден стал одной из поэтических столиц мира. дождь может помешать важному мероприятию. На мосту проходят фестивали поэзии. Случайно я попал на очередной. Он был посвящен Ахматовой. Читали по-голландски и по-русски. Шел дождь, но народу было много. Наверно, среди пришедших были и мои соотечественники, но в основном голландцы. Они читали на своем языке. Все было понятно и необыкновенно приятно.

Коррида Пошли в Севилье на корриду, и я еще не знал, как отнесусь к ней. И вот главное впечатление: это не жестокость, как представляют ее — в поединке (а это поединок) жестокости не бывает, и не потакание низменным инстинктам, а великолепное

253


зрелище, полное глубокого смысла, о чем еще скажу. Понимаю: очень непопулярное суждение, навлеку на себя гнев многих. Спорить на эту тему бесполезно — если не видеть саму корриду, априорные суждения — болтовня. Тем не менее, в угоду модной толерантности коррида запрещена чуть ли не во всей стране. Чтобы увидеть ее, в южные города, где она еще сохранилась, съезжаются из многих городов Испании. …Вдруг арена делается пустой, все, кто был на ней, исчезают, момент этот неуловим, люди словно проваливаются сквозь землю — бандерильеро — конные участники спектакля, в руках которых короткие копья, пикадоры, помощники тореадора с малиновыми мулетами. Остается только сам тореро, который до времени терялся среди участников этой невыдуманной трагедии, был незаметен, и вдруг мгновенно стал центром внимания многотысячной арены. На него обращены все взоры. Ослепительно желтый песок, ярко красная ткань в руках тореадора. И бык. Только им предстоит разыграть последний акт этого трагического представления. Тонкий, стройный, красивый юноша — лицом к лицу с черной, грозной, безумной массой. Он неподвижен, словно застыл на одном месте, не двигается даже тогда, когда бык стремительно приближается к нему, когда остается еще секунда — и вот он уже на его на рогах. Но тореадор лишь слегка прогибается (издали кажется, что просто покачнулся), и разъяренное животное, наклонив голову, чуть ли не касаясь человека грозным бивнем, промахивается и проносится мимо. Маэстро невозмутим, покачнувшись, он уступает ему дорогу, даже на сантиметр не сходя с места. Так и остается стоять на своем крошечном солнечном пятачке. Пожалуй, это самая впечатляющая, самая эффектная часть корриды. Потом, не оглядываясь, юноша делает два шага по направлению к трибунам, и, сохраняя достоинство, благодарит в полупоклоне публику за аплодисменты. Этот жест не только вежливость, но и часть действа. Молодой человек показывает, что ему нет никакого дела, что творится за его спиной. Будто бык не может мгновенно остановиться, повернуть и напасть на обидчика сзади, с той стороны, где тот ничем

254


не защищен. У пикадоров, кстати говоря, такая защита есть. Обороняясь от пестрой толпы людей, каждый из которых несет ему боль, бык беспорядочно бросается из стороны в сторону, надеясь наказать врага. Но только он нацеливается на одного из них, как тот мгновенно прячется в деревянный карман, которые расставлены по всему периметру арены. Здесь он недосягаем. Тореадор работает без страховки. Выражение его лица остается холодным и бесстрастным. Никто не должен знать то, что знает только он: сколь велик риск, которому он подвергает свою жизнь, и какие горькие мгновения он испытает, когда на выручку ему, беспомощному, поспешат его помощники. Бой он принимает лицом к животному — таков закон. И вот финал. Подробности ужасны, о них необязательно говорить, но надо помнить главное: коррида — по сути, краткий конспект эволюции рода человеческого. От опасности человек уйти не может, мир вообще непредсказуем, опасность — судьба, а вот с хаосом, который бывает страшнее опасности, он справиться должен. И юноша принимает бой. Бык — это хаос. Разъяренное безумие. Амфитеатр разом и шумно выдыхает — напряжение отпускает людей, когда прием удается, — и дружно освистывает быка, когда тот спотыкается о песок, уступая человеку в расчете и ловкости. Здесь нет злорадства, но нет и сочувствия. Люди не безжалостны, они просто хорошо понимают, что на кону. Интеллекту, мужеству, изысканной красоте (золото и кружева костюма — не декорация, это тоже смысловая часть поединка, зримое противопоставление двух начал) противостоит разрушительная, темная, слепая ярость. С арены тореро уходит, окруженный толпой поклонников. Они шумно выражают ему свой восторг и благодарность. Их лица светятся счастьем. Странное соединение чувств: счастье на фоне трагедии. Трагедия при ярком свете солнца. Но здесь не нужны никакие оправдательные слова. Публика права: кумир победил по всем правилам дуэли, Это был мужественный человек, и у него был достойный соперник. Они равно рисковали жизнью.

255


Коррида — апофеоз человека, триумф его совершенства. Это тяжелое, но не безнравственное зрелище. Можно закрыть ее. Но, как во всякой высокой трагедии, несмотря на гибель в финале, а, может — если вспомнить Аристотеля — благодаря ей, она несет в себе еще и высокий, очищающий, облагораживающий смысл. Прекрасный, артистичный, молодой тореро вполне заслужил благодарность и славу.

Старый архитектор Вопрос, чем заниматься, когда выйдет на пенсию, был для голландского архитектора Юрьена предопределен: он всю жизнь увлекался русской историей, культурой, искусством. Юрьен — имя, иначе не называю, и на «ты», так принято в Голландии. До этого он читал на разных европейских языках, но русского не знал. Вот сейчас и займется им. С тех пор прошло 10 лет, ему 76. Мы говорим по-русски, он владеет языком практически свободно, даже акцент не очень заметен. Беседовать с ним приятно, он точно и без промедления угадывает мысль собеседника, сразу подхватывает или оспаривает ее. Кроме книг, несомненно, помогло и общение с русскими. За пенсионные годы — те же 10 лет — в России побывал много раз, и теперь среди моих соотечественников у него немало знакомых. Но, видимо, не так уж доволен своими успехами, все еще учится. Увидел на столе несколько перепечатанных на принтере страничек Тэффи. «Юрьен, — спрашиваю, — для чего тебе они? У тебя же есть ее русские книги». — «У Тэффи такой прозрачный текст. Если не знаю — поверх пишу голландские слова». В России больше не бывает. Трудно. Не только возраст, но и онкология. Диагноз был для него неожиданным, узнал всего полгода назад. Пошел к врачу. Здоровый человек, но чтото стал быстро уставать, почему? Неохотно согласился

256


на анализ: у него же все в порядке. Возраст, конечно, ну и что? Результат: миелома, рак кости. С онкологией, увы, так и бывает: узнаешь вдруг. У него фатальная болезнь. Если не лечиться — срок такой-то, лечиться — такой. Говорит о ней немного и очень спокойно. «В молодости — трагедия, а сейчас нормально». Однако сейчас состояние вроде бы стабилизировалось, уже не лежит, ходит по дому. Но морфий принимает, без него не получается. Потом ведет на второй этаж. Крутая спиральная лесенка — не сразу привыкнешь. Из темноты вдруг попадаешь в солнечное помещение, и тут же перед глазами целая стенка русских книг, его богатство, его гордость. Сразу вижу полное собрание сочинений Тургенева на русском, 12 зелененьких томиков. Это-то зачем? «В России сейчас его читают мало». Он удивляется: «Почему? Очень современный писатель». Не смею возражать. Большой том Шаламова. «Останется он, а не Солженицын». Жму руку. Теплеет сердце, когда останавливаюсь перед несколькими рядами книг Пушкина и о Пушкине. Надо сказать, что современный голландский перевод «Евгения Онегина» считается лучшим в мире. Автору его в Москве дали премию. Но тот отказался приезжать за ней — в знак протеста против нынешнего режима. И уж я совершенно счастлив, когда замечаю на стене большой портрет Ахматовой (репродукция известной картины Альтмана). Юрьен приглашает на третий этаж, в мансарду, там совсем крошечное помещение. Потолок — скошенная крыша, а места хватает только для маленького столика и лежанки. Сам он поднимается уже с трудом, а оказавшись под крышей, наклоняет голову — рост не позволяет распрямиться. Говорит, что здесь останавливаются молодые русские поэты, когда приезжают в Голландию. Называет имена, которые мне — к стыду — ничего не говорят. Познакомился в Русском доме, в котором он часто бывал. Русская поэзия — это отдельная и глубокая его страсть. Он хорошо знает ее, проявляет неожиданную осведомленность в биографиях наших великих поэтов. Когда спустились вниз, вижу сборник Цветаевой. Про себя отмечаю: он не среди других русских книг,

257


не на втором этаже, а внизу, где Юрьен в основном проводит время. Книга обиходная, читается. Показывает три сборника Ларисы Миллер. На одной — нежная дарственная надпись. Высокий, худой, с обвислыми усами. Очень похож на старого Воннегута. «Юрьен, — спрашиваю, — как в Голландии относятся к России?» Он утешает: «Вот будут выборы — все изменится». Как ни увлечен Россией, сколько ни знает ее, но он всетаки западный человек, у него западные стандарты, не переубедишь. И потому я оптимистически соглашаюсь: «Ну, конечно».

258


Владислав ЛАРИН РАДИАЦИЯ И АЛКОГОЛЬ Перед вами публикация, которая войдет в третье издание книги об одном из наиболее секретных предприятий атомного военно-промышленного комплекса бывшего СССР и современной России, на котором производится плутоний для атомных вооружений. Речь идет о комбинате «Маяк», что расположен на Урале — недалеко от Челябинска. Автор более 30 лет занимается независимыми исследованиями в области энергетических проблем, рассматривая под новым, неожиданным углом зрения широко обсуждаемые темы. Им подготовлены и опубликованы несколько книг и сотни статей на эту тему.

Спирт и атом Тема взаимодействия радиации и алкоголя практически не освещается в прессе. Даже в те времена, когда на волне чернобыльской паники как простые граждане так и «ликвидаторы», не доверяя официальной медицине, на бытовом уровне искали «протекторы» от радиоактивности — печатные источники информации мало помогали в этом. Между тем люди искали и нередко находили спасение в употреблении алкоголя. Насколько же в действительности алкоголь способен защитить организм от радиационного воздействия? На этот счет есть 259


разные мнения, причем медицинская наука и производственная практика нередко противоречат друг другу. Создатели атомной промышленности в СССР никогда не испытывали недостатка в «дармовом» алкоголе. Этиловый спирт использовался практически на каждом этапе производства. Для проверки герметичности сварных соединений многочисленных трубопроводов в активной зоне реактора и вокруг нее, для охлаждения различного оборудования, для отмывания деталей и химической посуды и т. д. — везде находилось применение спирту. Теоретически, спиртосодержащие жидкости на всех этапах находились под строгим контролем ответственных за это лиц. Но огромные объемы его применения и некоторые химические свойства — вроде летучести и способности к таинственному испарению — делали невозможным точный учет и контроль количества спирта в сейфах начальства. В результате спирт стал универсальной валютой в науке вообще и в атомной науке и промышленности — в частности. Наиболее широко распространенным средством расчета между начальством нижнего звена атомного производства и работниками всевозможных мастерских всегда был спирт. Если требовалось в короткий срок сделать важную или опасную работу, выходящую за рамки должностной инструкции, а таких работ на неотлаженном производстве всегда было много, в качестве вознаграждения начальник выдавал рабочим спирт. Вероятно, это обстоятельство сыграло свою роль в укреплении мнения о защитном действии алкоголя в условиях повышенной радиации. В течение всего времени становления и последующей активной деятельности атомной промышленности, работающих в этой системе профессионалов интересовала проблема поиска подручных средств для снижения влияния радиации на организм. Одним из таких средств, способных уменьшить воздействие радиации при выполнении опасных работ, долгое время считался алкоголь. Это было подобием религии — официально медики признавали, что алкоголь не может давать защитного эффекта. Несмотря на это люди употребляли его

260


и чувствовали себя лучше — во всяком случае, в течение некоторого времени. После катастрофы на Чернобыльской АЭС, когда для ликвидации последствий со всей страны приехали неподготовленные и плохо разбирающиеся в обстановке люди, вера в защитное действие алкоголя еще более укрепилась. В районах с повышенным радиационным фоном люди употребляли очень много алкоголя, в результате чего врачи сталкиваются с отрицательными последствиями влияния радиации, наложившимися на последствия значительного приема алкоголя. Это делало для медиков еще более сложным понимание истинного влияния радиации на организм, но помогало организаторам радиационно-опасных работ отправлять персонал на опасные участки и скрывать истинные дозы полученного при выполнении работ облучения. Стакан спирта в таких условиях играл роль «боевых ста грамм». В результате дозиметристы и бойцы химической защиты чувствовали себя не только солдатами, но и героями.

История с кюбелем За время работы над многочисленными публикациями об атомной промышленности, у меня накопилось немало историй о том, как использовали спирт руководители атомной промышленности, персонал среднего звена, ученые-атомщики, моряки на атомных подводных лодках, летчики дальней авиации и представители множества других профессий и специальностей, связанных с радиацией. И какие это имело последствия. Но использовать эти сведения для подготовки публикации в научном издании затруднительно, поскольку большинство этих историй не опубликованы, да и подписанных очевидцами этих историй материалов у меня немного. Кроме того, поскольку употребление алкоголя на рабочем месте или

261


на боевом посту (несмотря на широчайшее распространение этого явления) официально считалось преступлением — никто из рассказчиков не хотел упоминания своего имени в подобных историях. Поэтому, несмотря на мою уверенность в истинности многочисленных известных мне историй, сейчас я приведу только один опубликованный рассказ о Е.П.Славском, сперва работавшем на комбинате «Маяк» в Челябинске-65, а потом долгое время возглавлявшем министерство атомной промышленности СССР. Эту историю я нашел в сборнике воспоминаний работников комбината «Маяк», который был опубликован небольшим тиражом в Озерске (прежде — Челябинск-65) под названием «Творцы ядерного щита» в 1998 г. Однажды, при очередной выгрузке облученных урановых блочков из реактора на «Маяке», в разгрузочной шахте заклинило кюбель — тележку для транспортировки облученного топлива, в котором находилось от 5 до 7 т свежеоблученного топлива. Пришлось разгружать «готовую продукцию» прямо в шахту, под небольшой слой воды. После чего заклинивший кюбель был разрезан на части и извлечен, а на его место установлен другой. Теперь в него предстояло переложить около 900 облученных в реакторе блочков. Уровни радиоактивности при проведении этих работ были очень высокими. «Для этого был мобилизован персонал смен и дневных служб. Работа велась по специальному дозиметрическому допуску и контролю. Время для каждого работающего, согласно расчету, устанавливалось с большим ограничением. Работой руководил главный механик объекта. Работали по одному человеку. К рабочему месту приходилось добираться по металлической лестнице, длина участка от входа сверху до места работы внизу — около сорока метров. Из-за неплотности задвижек на водоводах на рабочее место лилась вода с температурой 5—10?С. В этой работе принимал участие Е.П.Славский. Поскольку работающему приходилось несколько минут

262


находиться в ливневом потоке холодной воды, на выходе каждый получал 75 граммов разведенного спирта. Когда Е. П. Славский поднялся наверх после первого захода, разливающий подал ему стаканчик с общей дозой алкоголя, но тот отбросил стаканчик и поинтересовался — нет ли посуды побольше. Выпив наполненный граненый стакан, он пошел на второй заход. Инженер-дозиметрист, перегородив ему вход, сказал: — Ефим Павлович, вам туда больше нельзя. Вы уже получили разрешенную дозу облучения, а она и так «приличная». — Вам запрещаю, а себе даю разрешение на второй заход, — ответил Славский и стал спускаться по лестнице. Шестнадцать дней в чрезвычайно тяжелых и сложных условиях шла работа по удалению кюбеля и расчистке приямка от облученных блочков. Реактор все это время работал не останавливаясь. Полученные на этих работах персоналом дозы составили от 0,5 до 30 Р.»1 В этой истории с Е.П.Славским, бывшим в ту пору главным инженером завода, в полной мере отразился настрой и состояние людей. И некая бравада, призванная показать безразличие к влиянию радиации, и вера в спасительное действие алкоголя. Славский, уже в то время бывший заметной фигурой в отрасли, не мог не понимать, что ему будут подражать — и в пренебрежении общими правилами техники безопасности, и в несоблюдении норм радиационной безопасности, и в употреблении алкоголя на рабочем месте. Ему важен был результат — выполнение правительственного задания. А ценой каких усилий это будет сделано — в то время никого не интересовало. Более того, можно предположить, что Ефим Павлович знал мнение медицинской науки относительно влияния алкоголя на способность радионуклидов поражать органы и ткани живых организмов.

«Творцы ядерного щита», П.И.Трякина, Озерск, 1998г.; 1

сборник

263

воспоминаний

под

редакцией


Научный взгляд на проблему Для того, чтобы прояснить мнение медицинской науки на проблему, обратимся к исследованиям и наблюдениям В.Н.Дощенко — одного из ветеранов Филиала Института биофизики (ФИБ-1), занимавшегося лечением сотрудников комбината «Маяк». Положимся на его точку зрения как на мнение эксперта. Тем более, что более полных данных по этой проблеме в других источниках не обнаружено. Специалист рассказывал мне о своих наблюдениях и выводах при нашей встрече в Озерске в 1993 г., а в качестве опубликованного материала дал мне свою статью в местной газете. Более серьезных «открытых» источников информации у него не было. Складывалось впечатление, что медики намеренно не публикуют сведений на этот счет — чтобы «народное спиртолечение» на атомном производстве не получило научного обоснования. Согласно данным В.Н.Дощенко, в ходе экспериментов с белыми крысами было замечено, что при однократном облучении дозами от 300 до 800 бэр (что фактически эквивалентно единице облучения рентгену) смертность грызунов уменьшается в два раза — если животное в момент облучения находилось в состоянии наркоза. При более детальных исследованиях было установлено, что дело не в наркозе, а в эффекте гипоксии (кислородном голодании — снижении поступления кислорода к органам и тканям), который развивается при наркозе. Если облучение животного происходило в закрытых камерах с содержанием кислорода в 1,5—2 раза ниже по сравнению с составом природного воздуха, то выживаемость крыс оказывалась еще выше, чем в состоянии наркоза. Основываясь на проведенных экспериментах, медиками были созданы специальные защитные препараты, снижающие активность кислорода в тканях и, как следствие, уменьшающие влияние радиации. Наиболее эффективным защитным средством оказалась группа цистеинаминов. Но этанола (этилового спирта) в списке протекторов нет. Скорее всего мнение

264


о защитном действии алкоголя основывается на его наркотических свойствах, которыми он обладает наряду с такими средствами для наркоза, как эфир и хлороформ. Значит, если в момент облучения человек будет находиться в состоянии сильного алкогольного опьянения, то радиация может оказать меньшее воздействие на организм за счет развившейся гипоксии (кислородного голодания) тканей организма. Существенная деталь заключается в том, что принять большую дозу алкоголя надо не после облучения, а до него.1 Именно это и сделал Е.П.Славский, отправляясь на второй «заход» к месту сбора облученного ядерного топлива. Согласно результатам длительных наблюдений, наиболее простым и доступным средством, применяемым для выведения радионуклидов из организма сразу после облучения — пока они не включились в состав тканей — является обильное питье. Причем использовать для этого лучше всего обычную воду. Таким образом в течение 3—5 дней удается вывести из организма пострадавшего до 80% радионуклидов. Напротив, алкоголь и пиво способствуют ускоренному всасыванию радионуклидов в кровь, желудок и кишечник, что усложняет лечение.2 Кстати, согласно тем же данным, среди сотрудников комбината «Маяк», умерших от хронической лучевой болезни, злоупотреблявших алкоголем людей было в три раза больше по сравнению с теми, кто употреблял алкоголь в умеренном количестве. Из находившихся под наблюдением врачей ФИБ1 бывших работников комбината «Маяк» больных хронической лучевой болезнью численностью 115 человек, которым в 1991 г. было от 70 до 88 лет, подавляющее большинство вели правильный образ жизни, не курили и не употребляли алкоголь. Так что алкоголь может лишь психологически поддерживать

Дощенко В., Бойцов А. «Алкоголь и радиация», «Озерский вестник», 28 августа 1991. 2 Дощенко В., Бойцов А. «Алкоголь и радиация», «Озерский вестник», 28 августа 1991. 1

265


человека в опасной ситуации — при условии употребления его в умеренном количестве.1

Дощенко В., Бойцов А. «Алкоголь и радиация», «Озерский вестник», 28 августа 1991. 1

266


Вячеслав МАВРИН

Всё для победы Документальная повесть в трех частях

Часть первая В Верее пошли белые грибы, и работники микояновского мясокомбината уговорили профком заказать автобус для поездки. Экскурсия за грибами не полагалась, а по местам боевой славы денег в брежневское время не жалели. Выбрали поближе к грибным местам музей Зои Космодемьянской. Выехали с раннего утра и уже в восемь часов были на месте, чтобы отметить путевку у экскурсовода. Все сгорали от нетерпения: быстрее за грибами. Но экскурсовод уговорил на пятнадцать минут посетить место гибели Зои. Нехотя вышли из автобуса, рассеяно слушая гида, постояли у постамента отведенное время. И быстрехонько в автобус. Собрались уж было отъезжать да обнаружили: Ольги Дубовой нет. А она стояла у могилы как вкопанная. Послали за Ольгой ее лучшую подругу Зинаиду Саитову. Подбежав к мемориалу, Зина хотела попрекнуть ее за неуважение к коллективу, но увидев плачущую подругу, стушевалась: — Ты чего плачешь, Олечка? 267


Ольга молчала, рукавом вытирая слезы. — Оля! Слез не хватит, чтобы всех убитых оплакивать. Их миллионы. Пойдем, нас ждут в автобусе, — попросила Зина. Не обращая внимание на обидный гвалт попутчиков, Ольга молча уселась на свое место. Да и как объяснить свои расстроенные чувства даже мужу и своей лучшей подруге? Ведь после победы, не уговорив Ольгу к дальнейшему сотрудничеству с органами, оперативник взял подписку о неразглашении ее диверсионно-разведывательной деятельности в годы войны. А как представила, картину, в случае провала с её шестерыми младшими братьями и сестрами, слезы потекли ручьем. И с укором подумала о Космодемьянской: — Эх Зоя, Зоя. Ты геройски пала, да толку мало. На войне хитрость побеждает, а осторожность делу помогает. Бравада в могилу загоняет. Пренебрегла и поймана «своими», к тому же на поругание немцу отдана. Мучения приняла, но товарищей за собой не потащила. Не каждый на это сподобится. Ольга отвернулась к окну автобуса, и раздумья ее целиком захватили. Сколько она себя помнит, не было у нее детства как у всех. Родилась в тульской деревне Дороженка, это между Чернью и Мценском. В семье Ольга была вторым после брата Ивана ребенком. И уже в три года стала нянькой. Сначала для Клавы, потом еще Вася прибавился, Тамара появилась. Когда ее сверстники пошли учиться в Александровскую начальную школу, что в пяти километрах, Ольга с тоской в глазах их провожала и завидовала. Много раз умоляла она мать отпустить её в школу. Мать понимала муки дочери, но сказать ничего не смела против воли мужа. А у отца ответ простой: — Запорю до смерти, если убежишь в школу и бросишь маленьких. Однажды председатель колхоза Селезнев Петр Афанасьевич увидел, что девочка, и не в школе, поинтересовался: — Иван, а сколько лет твоей дочери? — Да летом одиннадцать стукнет, -ответил Иван. — А почему такой большой ребенок в школу не ходит? — Не до школы ей. Она нянчит младших. Да и родителям

268


по хозяйству помогать надо. На том и хотел Иван закончить разговор. Да не тут-то было. — Ты уж сам разбирайся с младшими. Но если она завтра не будет в школе, ответишь по всей строгости закона, — предупредил председатель. А строгость закона Иван видел воочию при раскулачивании. Дорвалась Оля до учебы, как голодный до куска хлеба. Заглатывала, не прожевывая, и уже через год догнала сверстников. Двойную ношу несла на своем детском горбу Оля: школа школой, а родители за младшими пригляд требуют пуще прежнего, да и матери по хозяйству помогай как взрослая. Так что ни свет, ни заря, а подниматься надо. Семилетку заканчивала в деревне Долматово, благо братья и сестры подросли. Жила в доме учителей Мосоловых. Хоть у Зинаиды Ивановны и своих было четверо малолетних детей приютила она и Оленьку. Не могла нарадоваться на ученицу: отличница и по дому такая справная — все горит у нее в руках и ладится. Учительница очень хотела, чтобы Оля продолжила учебу в техникуме. Но она пошла, чтобы семье помогать материально, к старшему брату Ивану в подсобники на трактор. А став трактористкой, ни одному парню не уступала в работе. Председатель, Петр Афанасьевич, не мог нарадоваться и все время твердил: — Доченька, осторожнее будь в выборе суженного. Только с достойным себе будешь счастлива. Много желаний хотелось по молодости, да война всю жизнь перекорёжила. Старшего брата Ивана призвали в армию. Стал кавалеристом бравым, заскакивая домой, гарцевал на коне, с шашкой красовался. Впервые Ольга почувствовала на своей шкуре смертельное дыхание войны в начале сентября сорок первого. Работали в поле, вязали рожь в снопы. И тут появились в небе два немецких самолета. Кто вовремя сообразил, убежал и спрятался, целы остались. За оставшимися в поле фашистские стервятники устроили охоту. Пять молодых здоровых баб побили тогда. Ольга впервые увидела смерть мгновенную: только что был человек — и нету. Ольгу трясло как в лихорадке.

269


На всю жизнь запомнилось 21 октября сорок первого. Они с матерью тащили с огорода во двор мешок с картошкой, и тут подобно коршуну налетел немецкий самолет, дал очередь, и мать безмолвно рухнула. Увидев фонтанирующую из нее кровь, все дети попрятались с испугу. Лишь на третий день, осмелевши, завернули убитую в одеяло и отнесли на погост в Платицыно. На всю жизнь Ольга немцев возненавидела. Осталась восемнадцатилетняя Ольга за мать, за няньку, за кормилицу: отец на печке лежит, задыхается, да шестеро сестер и братьев, младшей Вале и двух лет не исполнилось. Пока была мука да картошка со своего огорода, тем и питались. И немцев, которые заходили как бандиты с Большой дороги, подкармливали горячей картошкой. Появились они подобно саранче неимоверным количеством серозеленных безликих особей. Ненасытная самодовольная саранча день и ночь двигалась на Москву, обложила все дороги и деревни. Незванные гости заходили в дом как хозяева, требуя: — Матка, млеко, яйки. Поди откажи. Все заберут. Да еще и пристрелить могут. Шла раз Ольга от колодца с ведрами воды на коромысле. Догнал ее немец и сбил с ног. Вся облилась водой. А немец стоит и хохочет. Мысленно прощаясь с жизнью, молила Бога о пощаде. Фрица же интересовали лишь подшитые отцовские валенки, коротые были на Ольге. Пришла домой босая, вся мокрая с пустыми ведрами. Казалось никто не способен остановить эту вражью силу. Разрозненные отряды окруженцев, скрывавшиеся в лесу, не представляли для оккупантов большой угрозы, хоть и боялись немцы леса, как черт ладана. Но как говорится: плетью обуха не перешибёшь. И все же, — кто может остановить эту саранчу, закованную в броню? Вопрос неотступно денно и нощно не давал покоя первому секретарю Тульского облкома ВКП (б) Жаворонкову Василию Гавриловичу. Где взять силы? Пятидесятая армия, членом военного сове-

270


та которой он был, сдерживала врага с запада. Костяк Брянского фронта третья армия, укомплектованная всем необходимым вооружением для уничтожения танковой армады рапортовала о своих победных схватках с Гудерианом. Да не выдержали фланговые соседи. Третья, оказавшись в окружении, вынуждена была уничтожить тяжелое вооружение, и рассыпавшись на небольшие отряды, с боями выбираться из котла. Южное направление открылось нараспашку. Реальную военную силу представляли лишь зенитно-артиллерийские части. Они надежно прикрывали Тулу с воздуха, позволяя эвакуировать оборонные заводы на восток. Оставались еще и подразделения НКВД. Но перед ними поставлена была главная задача — обеспечить эвакуацию оборонных заводов, промышленных и сельскохозяйственных ресурсов в глубь страны, при угрозе захвата — полное их уничтожение. И для этой цели был придан целый полк НКВД. Стояла перед Управлением НКВД и другая не менее важная задача: формирование истребительных батальонов и организация партизанского движения на оккупированной территории. А что, если объединить истребительные отряды НКВД и рабочих предприятий в рабочий полк? Да полк НКВД и зенитчиков задействовать в обороне против танков? Что ж, будем решать на комитете обороны Тулы — размышлял про себя партийный вожак. Это он, Жаворонков Василий Гаврилович, уговорил председателя Госсовета по эвакуации Шверника Николая Михайловича, когда ушла из Тулы дивизия Короткова, создать Тульский городской комитет обороны, взвалив на себя личную ответственность. Впервые за всю Великую Отечественную войну оборону города возглавил партийный руководитель вместо кадрового военного. Дело оставалось за малым. Убедить начальника областного УНКВД Суходольского Владимира Николаевича, чтобы использовать полк НКВД не по назначению, а как армейскую группировку. При согласовании с Москвой Суходольского предупредили:

271


— Делайте, что считаете нужным, но если хоть одно оборонное предприятие или мешок зерна попадут в руки врага — расстреляем. И начальник Управления НКВД становится главным исполнителем воли партии по отпору оккупантам. Проверенный в деле чекист-пограничник Горшков Анатолий Петрович назначается командиром Тульского рабочего полка. Своему заместителю Кирюшину Ивану Михайловичу Суходольский поручает заниматься сбором информации разведывательно-диверсионной деятельности. Сам же берется за самую «грязную» работу: наведения порядка в прифронтовом городе и обеспечения подрыва оборонных заводов, на случай если враг захватит Тулу. Взял он на себя также планирование и обеспечение всех секретных операций. Ведь противостояли ему абверовцы, хваленные «браденбуржцы». Это они в основном обеспечили победу армейским войскам вермахта в Польше, во Франции и других покоренных государствах. Начальный период победоносной войны в СССР — их же заслуга. В арсенале «браденбуржцев» было всё: аналитическая служба, агитация, вербовка, разведка, диверсии, провокация с целью компрометации Советской власти и Красной армии. Для своей победы абверовцы не гнушались ничем. И их надо было перехитрить. Вот такой виделась реальная обстановка в Туле и вокруг нее очевидцам. Учитель физики и астрономии Плехановской средней школы №17 Павел Николаевич Межевых был активным участником обороны Тулы. Знали школьники и то, что он окончил до войны Тульское ружейно-техническое училище. Однажды на уроке астрономии, когда ученики 10б класса рассматривали в подзорную трубу звезды и полную луну, весьма любознательный Игорь Карпов поинтересовался: — Пал Николаевич, у вас так много наградных колодок на груди. Вы хоть что-нибудь рассказали бы о войне. Все же недавно отпраздновали двадцать лет Победы.

272


Учитель всегда уходил от разговоров о войне, и на этот раз решил не будоражить эту тему: — Чего о ней рассказывать. Война, она и есть война. Но Карпыч, так его звали в классе, как надоедливая муха приставал: — Пал Николаевич, Вы хоть расскажите где воевали? Учитель знал, что отмахнуться от въедливого ученика, который к тому же пристал со своими планами полетов к звездам на ракете с плазменным двигателем, не удастся. Как глядя через подзорную трубу в чистое небо открываешь взору невидимые звезды, так и Павел Николаевич приоткрыл свою душу для откровенного разговора: — Всё, что сейчас говорят о войне по радио и пишут в газетах, далеко не вся правда. Идет героизация войны. Можно подумать что война это игры и игрушки. Война — это кровь. И рассказывать правду о войне — лишний раз искупаться в крови. Сегодняшняя молодёжь при виде крови падает в обморок. А на войне каждый день льётся кровь, и привыкнуть к ней невозможно. В сорок первом я оборонял Тулу. Обстановка складывалась критическая. С запада хоть как-то прикрывала Тулу пятидесятая армия. С юга фронт был практически открыт. Танковая армия Гудериана в любой момент могла захватить Тулу с юга. Видно, опасался Гудериан попасть в капкан, и для этого были предпосылки, поскольку сначала из-под Тулы вывели дивизию. Короткова, а затем и танковую бригаду маршем без маскировки отправили спасать Москву. И всем казалось, что Тулу хотят сдать. И по моему разумению расчет, если такой существовал в нашем генштабе, заманчивый. С боем сдать Тулу. Взорвать все предприятия и город превратится в огромное водохранилище. И река Ока явится дополнительным рубежом обороны Москвы. А двумя ударами с Каширы и Малоярославца — Калуги Гудериан будет окружен и уничтожен. Пятидесятую армию немцы оттеснили к Туле, а под Малоярославцем шли жестокие бои. На востоке противник прижал наши войска к Кашире. Судьбу Тулы решали считанные дни.

273


И тогда оборону города взяли в свои руки энкэвэдэшники. В первую очередь обеспечили в городе и вокруг него революционный порядок. Всего лишь одну ночь шло разграбление магазинов и продовольственных складов. Грабителей расстреливали без суда и следствия, принародно. И к вечеру порядок был восстановлен. Расстреливали и тех, кто высказывал симпатии оккупантам, сеял панику и распространял слухи. Так что за спиной «пятой колонны» не было. Не то что в Москве, когда недобитая «пятая колонна» организовала хаос с целью возбуждения народа и свержения советской власти. Почти три дня в Москве продолжались грабежи. Сколько было отвлечено с фронта сил, чтобы навести порядок! Шесть полковников интендантов, не говоря уже о низших чинах и не считая генералов, были расстреляны за призывы к грабежам и свержению власти. В Туле же брешь в плотине чекисты заделали моментально. Грабежам не дали вылиться в мутный, все разрушающий на своем пути поток. А ведь вокруг Тулы поселялись высланные из Москвы за сто первый километр уголовники еще с царских времен. Опасаться удара в спину защитникам обороны Тулы не пришлось. Наоборот, народ кто чем мог, помогал военным. Снимали с себя последние теплые вещи для солдат. Так что воины Рабочего полка и полка НКВД при таком отношении к себе народа, были преисполнены твердости сложить головы за советский народ, но врага в Тулу не пустить. Чекистами была проведена ошеломившая противника дезинформация. Подобно той, что в гражданскую войну применил Сталин под Царицыном. Сталин скрытно сосредоточил всю артиллерию на главном направлении, оголив весь фронт. И ничего не подозревающие белогвардейцы, превосходившие по военной силе красных в десять раз, шли под музыку походным маршем на Царицын, заранее празднуя победу. Но на головы белогвардейцев обрушился весь наличный запас артиллерийских снарядов, и они побежали, бросив тяжелое вооружение и весь инструмент духового оркестра.

274


Так же и при обороне Тулы очень скрытно снимали с огневых точек зенитки и переделывали их лафеты для стрельбы прямой наводкой по танкам. Под чекистским контролем и с партийного благословения на передний край выдвинули проверенных в бою зенитчиков-артиллеристов, которые не промахнутся и не будут дрожать перед танками. Один из них, всем известный лейтенант Волнянский уничтожил со своим расчетом более десяти танков за один только день. Под Тулой впервые в Отечественной войне были применены зенитки против танков. Ох, как пригодился этот опыт на Курской дуге! Сложнее всего было дезинформировать противника. Но и здесь, как свидетельствовали последующие события, чекисты справились блестяще. Так что тульскими чекистами впервые за всю военную кампанию второй мировой войны посрамлены были хваленные «бранденбуржцы». Благодаря выдержке областного руководства НКВД и их уверенности в победе не были взорваны предприятия и не ушла Тула под воду. Сейчас можно услышать: — Лучше бы немцы Тулу разбомбили. Заново отстроили бы. В новых домах жили бы. Лучше прежнего Тула выглядела бы. — Нет, не лучше. У народа, который не бережет своего исторического наследия, нет будущего. Подруби корни у могучего дуба — он засохнет и рухнет. Так и наш великий русский народ без своих исторических корней исчезнет и будет подневольным у господ мировой буржуазии. Так что даже ради сохранения нашего древнего кремля, кровь пролита не зря. И в этом заслуга руководителя областного Управления НКВД. Всё что сейчас пишут о массовом героизме во время войны, правда, приукрашенная, но реальная правда. А войну-то потому и прозвали Отечественной, что народ поднялся на поработителя. На том и закончил свой монолог герой обороны Тулы, любимый учитель физики и астрономии Межевых Павел Николаевич, так и не рассказав о своих подвигах. А они видимо были,

275


и немалые, коли в тысяча девятьсот восьмидесятом году он был награжден орденом Отечественной войны первой степени, но орден так и не был получен из-за скромности Павла Николаевича. В то самое время, когда полчища немецких оккупантов приближались к Туле, житель деревни Клоково Пронин Егор Сергеевич провел два дня в Туле. Сначала в храме на Горнах, а затем во Всехсвятском кафедральном соборе. Человек набожный, которого за глаза все звали «Боженькой» за его праведную жизнь, Егор хотел понять вселенский смысл этой войны. Его супруга Варвара до тридцать восьмого года была старостой прихода Горельского храма. В тридцать восьмом церковь закрыли, иконами выстлали дорожку к роднику, но ночью богомольные старушки разобрали мосток, выстланный атеистами с «благими» намерениями, а образа попрятали по домам. Батюшку — настоятеля церкви расстреляли, а весь причет церковный пересажали по камерам. Безропотно ждала своей участи и Варвара, каждое утро повторяя молитву Оптинских старцев: «Господи! … Какие бы я не получала известия в течении дня, научи меня принять их со спокойной душой и твердым убеждением, что на все святая воля Твоя…» Возвернулся Егор Сергеевич из города и поделился с клоковскими бабами, семьи которых пострадали от советской власти, своими впечатлениями: — Сестры, мои родненькие. Был я в Храме на Горнах и во Всехсвятском кафедральном соборе. Во всех церквях идет служба об избавлении от непрошенного супостата. Настоятель прихода Всехсвятского кафедрального собора уже больше недели не принимает никакой пищи. Запьет просфору святой водой и молится, молится, молится. Перед образом Великомученника Георгия Победоносца батюшка просил замолвить перед Богом о даровании державе нашей победы над супостатом, да укрепления благодатию во бранях православное воинство, да низложения сил врагов, да посрамления и дерзости их сокрушения.

276


С большим волнением просил батюшка перед иконами Александра Невского, Дмитрия Донского, Сергия Радонежского, Алексия, Петра, Фотия и прочих чудотворцев Российских молить Бога о спасении земного Отечества и подвигнуть на ходатайство о нем Самую Матерь Его. С покаянием просил батюшка заступницу земли Русской Богоматерь о прощении Господом народа, направившегося по лукавой тропе к земному раю и по дороге потерявшего Веру в Бога, чтобы приклонила Сына Своего на помощь России православной. Встав на колени и отбивая земные поклоны перед Ликом Спаса Нерукотворного, с душевным надрывом со слезами усердно молил: — Многомилостиве и Всемилостиве Боже наш, Господи Иисусе Христе не отверже от лица Твоего и ограды народ, заболевший ересью, и во искупление пошли любые испытания. Духом Владычнем укрепи нас. Спаси, Господи, люди Твоя, и помилуй богохранимую страну нашу, власти и воинство ея и Твое сохраняя Крестом Твоим жительство. По окончании утренней молитвы батюшка исповедовал прихожан. Исповедовался и я. На исповеди я признался, что меня мучает вопрос: «Как можно молить за богоборнеческую власть, где иноверцы хозяйничают и творят бесчинства? Ведь прошло всего лишь три года как расстреляли в Тесницком лесу Владыку и всех его приближенных.» И тогда батюшка обратился ко мне с проповедью: — Иноверцы не виноваты, они больны страшной болезнью — ересью. Демократия, коммунизм и прочие лукавые перспективы рая на земле — плод больного воображения. Болезнь эта страшнее чумы поразила и многих крещенных в православии русских людей. Поэтому надо молить Бога о всех больных, об исцелении нас от недуга. Сменится три поколения в России и у русского народа выработается иммунитет к этой ереси. Бороться надо не с больным народом, а с болезнью. Немецкие же оккупанты являются не только врагами нашего Отечества, но и врагами Бога нашего Иисуса Христа. Под их

277


белыми платьями скрывается темная душа дьявола. Бог от них отвернулся, когда они провозгласили себя арийцами — «богоизбранным» народом. У Бога нет избранного народа. Все без исключения народы любимы Богом. Но не все народы любят, принявшего на себя распятие ради них Христа, как Он их. Не чтут заповедей Его. В конце концов все без исключения «богоизбранные» народы станут посмешищем в миру. Усердно молитесь, ибо без земных молитв не будут услышаны небесные молитвы угодников Божьих. И всё, на что сподобит Господь Бог, нужно отдать Победе над супостатом. Убедительная проповедь батюшки — подвел итог Егор Сергеевич, в корне изменила мое представление, как выражаются комиссары, о текущем моменте. Так что, миленькие мои сестры, не ропщите, помогайте властям кто чем может. Закончив свой рассказ, Егор трижды перекрестился. Бабы воспылали желанием помочь властям в борьбе с супостатом. Дочь расстрелянного в тридцать седьмом «врага народа» Королихина Гавриила Семеновича, Нюрка пришла домой и поведала всё своему мужу Михаилу. Он только что вернулся под кров свой из неудачной эвакуации Патронного завода на Урал. По дороге состав со всем оборудованием и станками вражеская авиация разбомбила вдребезги. Собирать было уже нечего, кроме металлолома, и Михаил вернулся домой. Что делать? Жена убедила его идти в военкомат и проситься на фронт, хотя у мужа была бронь и он был признан негодным к строевой службе. На фронт Михаил, конечно, не попал. Почти год копал окопы на передовой, пока шло разбирательство его «дезертирства». А разобравшись, забрали Михаила в НКВД на пять лет охранять Берию. Сам же Егор Сергеевич благословил рвавшуюся на фронт свою дочь Анну. Мать Варвара отдала дочери свой головной домотканый платок и хотела повесить на шею серебряный крестик, но комсомолка категорически «открестилась»: — Стыдно

278


мне комсомолке… и с крестом. Всё это пережитки прошлого. Каждое утро мать молила Бога о возвращении дочери живой. Направили Анну восстанавливать мосты на передовой. А там жарче, чем на фронте. Редко какой день обходился без бомбежки. Одной из бомбежек засыпало ее землей полностью, лишь кусочек головного платка торчал. По нему нашли и откопали. А она живая, но говорить и двигаться не могла. Больше полугода лечили Аню по госпиталям. Улучшений никаких. И отправили ее в санитарном вагоне домой на станцию Плеханово. Приехавшие встречать двоюродная сестра Антонина и мать Варвара Михайловна с трудом сдерживали себя, чтоб не разрыдаться. Радость и жалость захлестывали одновременно. Мать благодарила Бога, что вернул дочь живую. Вернуть-то вернул, но ненадолго. Через год дочь упокоилась. Сын же Иван с благодарностью принял родительское благословение и крестик одел без смущения. Хоть и возрастом не вышел, но уговорил Иван военкомат, чтобы отправили его в военное училище. Воевал Иван Георгиевич храбро, не жалея живота своего. Трижды был ранен. Домой он так и не вернулся: остался служить в Армии. Дослужился Пронин Иван Георгиевич до звания полковника бронетанковых войск и был отправлен в запас, но не по здоровью, а по выслуге. Видно, родительское благословение на битву за Родину Богу угодно. Перед генеральным наступлением фрицев на Тулу, целую неделю во всех сохранившихся от погромов храмах звонили колокола православные. Звонарь Всехсвятского собора, обрадованный разрешением властей после стольких лет гонений, бил в колокола с усердием. Подключился к этому действию и приставленный присматривать за церковниками оперуполномоченный. Бил он в колокол от души и невпопад. Рад был бы звонить и наблюдатель, да ему не дозволяли отвлекаться: нужно всё время с колокольни в бинокль дороги просматривать и следить за передвижениями врага. И получался у такой компании не набат а звон то ли Благовеста, то ли мелодия пляски

279


«барыня». По утрам при затишье за пятнадцать верст был слышен звон колоколов: и в Клоковом, и в Ленинском и даже в Щёкино. Услышал колокольный звон и Гудериан со своим штабом. Почудилось им, что казюки, так испокон веков рабочих — оружейников называли, встречают их с распростертыми объятиями. Остановили они стальную армаду и приказали своим воякам побриться и в одежды чистые вырядиться. Как начистились, пошла танковая колонна на Тулу, думали — на прогулку, предвкушали легкую победу. А казюки хитрые, только этого и ждали: прямой наводкой из зениток их расстреливали. За три дня почти полсотни немецких танков пожгли под Тулою. И стальная армада остановилась в недоумении: откуда столько пушек у казюков появилось, что не были замечены хвалёными «брандербуржцами»? Просчитались абверовцы с казюками. Надеялись, что они друг друга сдадут. Это в мирное время меж собой казюки «норовят друг друга съесть», а при общей беде нет в мире крепче стенки, что в драке, что в бою. Не понять было немецким аналитикам, как это: только что дрались сосед с соседом насмерть за забор, за голубей, а грянула общая беда — готовы головы сложить друг за друга. Да и язык казюки умеют держать за зубами. Скрытность в крови у них. Ни под какой пыткой не раскроют секреты мастерства своего. Мастерство передавалось только непьющим сыновьям, которые по пьяному делу не проболтаются. Три дня энкэвэдешники и казюки своими телами преграждали путь врагу на Тулу. Этого хватило для перегруппировки воинских частей. Дорогой ценой досталась «передышка»: больше половины полка НКВД осталось лежать на поле брани. Началась жестокая сеча за город. А в занятых немцами районах области гнев народный разгорался. Со всех районов области шли в комитет обороны донесения о подвигах партизан в борьбе с оккупантами. Лишь один район молчал. Может, Чернь привечает фашистскую нечесть? Но не такие чернцы. Они, как могли, по мере сил, вредили

280


фрицам. Только о подвигах своих скромно умалчивали. Облюбовали фашисты себе в Погибелках (Погиблово) дом кулацкий большой каменный. Поселилось их там человек пятнадцать. Четырнадцатилетние ребята им помогали: то на подводах дров привезут, то в молочных бидонах ключевой воды. Немцы довольны были, волосы по головке ребят гладили и все приговаривали: — Kinder gut, Kinder gut, карашо рус. «Хорошо» было, пока ребята в бидонах не принесли взрывчатки и не отправили их всех к чёртовой матери. Никто из фашистов в живых не остался. И оккупанты взбесились. Все деревни за двадцать пять верст вокруг пожгли. А от деревни Погибелки ни одного камня не оставили. На следующий день поймали немцы долматовского учителя Мосолова. Это его ученики взорвали дом с немцами. Неведомо было жителям; почему немцы так быстро его вычислили? А сорок лет спустя, при оформлении пенсии, Ольге сказали, что весь довоенный архив района сгорел. Скорее всего попал в руки оккупантов. Вот и вычислили. Два дня пытали Мосолова, а он упрямо твердил свое: — Не знаю, не знаю. — На третий день и вовсе замолчал. Тогда решили фрицы повесить учителя как партизана на обгорелом столбе на месте порушенной деревни Погибелки. Человек двадцать сельчан со всей округи согнали, чтобы казнь увидели в назидание другим и устрашения населения. Да погода пасмурная к тому же тоску навевала. Немецкий офицер не сомневался, что Мосолов смерти побоится и покается, снисходительно предложил на коверканном языке: — Вер дихь собщники? Шпрехе зи унд будет милован. Мосолов молчал и всем видом показывал что его с кем-то путают. Раздосадованный фриц достал из кобуры пистолет и рукояткой ударил в лицо мученику. Учитель с трудом, но поднял голову и все увидели: глаза светятся, а лицо расплылось в великодушной улыбке. И тут чудо приключилось. Солнце выглянуло

281


из-за туч и создалось впечатление, будто светит оно для него одного, и нет в мире никого, кроме учителя. Отшатнулся палач и то ли с испугу, то ли от неожиданности выпустил всю обойму в его тело. Православные ахнули и перекрестились, а неверующие его поступком возгордились. Пал, как солдат в бою и, презрев смерть, выиграл духовную схватку с поработителем. Никто из сельчан не считал Мосолова партизаном, но узрили в учителе добропобедного мученика. Вымерли нынче свидетели казни и позабыт его подвиг великодуховный. Позабыто имя-отчество Мосолова, да и могилка его заросла, наверное. Так уж испокон веков на Руси повелось: про народных мучеников забывают и в церкви их не прославляют. Вот воздвигнуть бы на том месте крест памятный! Начали немцы карать население, арестовывать и избивать всех подростков. Испугались Ольга с Клавой за брата, быстро спрятали на чердаке Василия, а ночью всей семьей отправились в лес, а вокруг куда ни глянь немцы. Вернулись в Александровку, а деревни как не бывало. Одни печные трубы торчат, да стены каменные кое где остались. Погоревали и потопали в Сидорово. Там хоть крыши целы были. Единственной нетронутой осталось эта деревня. Отстоял ее Филипп Миронович Федотов. Никто его не избирал, но жители, да и немцы, считали старостой. Мужик небольшого роста, крепко сложенный. Хозяйство у него было крепкое. Все завидовали. В первую мировую войну уговорили прокламаторы почти половину полка, в котором воевал рядовой Федотов, пойти на братание с германцами, да угодили в плен. Там же он научился разговаривать по-ихнему. На всю жизнь Филипп Миронович уяснил: доверять никому нельзя, полагаться следует на самого себя. Все в деревне уважали его за неиссякаемое трудолюбие и одновременно недолюбливали за скупердяйство. Одному единственному в Сидорово не дали прозвища. Уважительно звали по имени отчеству, а без уважения — по фамилии. По рассказам очевидцев дело было так. На противоположеной стороне реки Чернь немцы сожгли

282


деревню Подберезово и стали на четырех подводах переправляться по льду через реку, как раз напротив деревни Выглядовки. Да заехал их главный начальник на санях в полынью. Вымок весь до нитки. Раздосадованный, он приказал спалить Выглядовку вместе с жителями. Соломенные крыши вспыхивали, как факел. Черный дым, подкрашенный красными искрами, заклубился над деревней. Выскакивали бабы из горящих домов на лютый мороз, кто в чём был, с малыми детками на руках. Престарелые же выползали из горящих жилищ на четвереньках. Ужас, охвативший жителей, вылился в вопли и крики отчаяния. Причитания обезумевших людей и треск огня были слышны в мороз далеко за околицей. Выглядовку от Сидорово отделял широкий овраг с еле заметной речушкой Дороженкой. Меньше версты деревня от деревни. Стоял Федотов на противоположенном бугре оврага и наблюдал эту душераздирающую картину. Его сердце готово было вырваться из груди, вспыхнуло гневом праведным. И он неосознанно начал быстро креститься, причитая: — Господи помилуй, Господи помилуй, Господи помилуй!.. И увидел Филипп Миронович: плотный дым закрыл от глаз поджигателей большой дом, стоящий в низинке. — Слава тебе, Господи, будет где перекоротать ночь детишкам, — про себя подумал Миронович. Погрузились немцы в сани и двинулись через овраг в Сидорово. А навстречу им староста Федотов. На немецком языке поприветствовал «гостей», а когда увидел, что их главный поджигатель весь во льду и у него зуб на зуб не попадает, пригласил к себе домой погреться. В натопленном доме за столом, угостив пришельцев самогоном, договорились: деревню немцы жечь не будут, если староста достанет валенки и тулуп. Федотов, не раздумывая, пошел к своей соседке Сантя, так звали Александру Калинкину. Точно знал: у нее от мужа, ушедшего на фронт, остались валенки большого размера. Пришел он к бабе с просьбой: — Сантя, я знаю — у тебя есть мужнины валенки. Я договорился с немцами, что они оставят деревню в покое, если я их

283


начальнику найду валенки и шубу. Я предложил свои, да они никому не лезут. Все знали взбалмошный характер Сантя, но Федотов не предвидел последующего развития событий. Сантя взяла скалку и давай дубасить старосту, вкладывая в это всю свою нерастраченную женскую энергию: — Ах, ты, недоносок, немецкий холуй! Пришибу я тебя за мужа моего. Он на фронте кровь проливает, а я должна потакать врагу. Муж вернется, а я ему: «Дорогой муженечек, твои валенки я немцам отдала». Да он жить после этого со мной не будет! Все это терпел староста, закрыв лицо руками, терпеливо выжидал, хотя все бока и руки отдавались жгучей болью. А Федотов вразумлял Сантя: — Ты подумай лучше о трех малолетних детях. Погибнут ведь на морозе. И ёкнуло что-то в душе у бабы, проснулся материнский инстинкт. А Федотов продолжал: — Ты посмотрела бы, что немцы натворили в Выглядовке. Сердце заходится. А валенки я тебе весной сваляю, как только начнут стричь овец. Сантя знала — сосед никогда не обманывал и молча отдала валенки. Нужно было достать еще шубу, и отправился Федотов к скорняку Якову Ильичу Балакину с которым вместе были в германском плену. В холодном помещении, так называемой каменке, староста заметил три подвешенных полушубка и два тулупа. Филипп объяснил Якову, что к чему, и попросил шубу. Яков, ничего не говоря, взял керосиновую лампу и пошел в каменку, где висели шубы. Филипп за ним, рассчитывая забрать либо полушубок, либо тулуп. Яков подошел, открутил пробку керосиновой лампы и начал брызгать на шубу. Филипп недоуменно соображал: зачем зимой поливать керосином шубы? На морозе ведь моль не водится. А когда Яков чиркнул спичкой и вспыхнула первая шуба, Филипп понял замысел

284


скорняка. Преневозмогая боль, стремительно бросился он на Якова, и быстро затушил горящую шубу. — Ты что же делаешь? Хочешь погубить всю деревню, — взорвался староста. — Хошь убей меня, хошь расстреляй, но врага я одевать не буду. — А ты, Яшка, забыл, как больше месяца назад, когда я просил тебя отнести окруженцам продукты в лес, ты испугался за свою шкуру? А сейчас трясешься за овечью. Эх, Яша, Яша, воевать с оккупантами надо с оружием в руках, а здесь головой соображать приходится. Выбор-то невелик. Из всех бед выбираешь меньшую. Ничего Яков не мог возразить на это и пробурчал: — Бери, чево хошь. Вот так и спас Федотов деревню Сидорово. Самого же его за это деяние, как он и полагал, настигло наказание. Уже после войны отсидел Филипп Миронович восемь лет в лагерях, как прислужник фашисткой нечисти. Поселилась Ольга со всей своей братией в Сидорово у Гваськовой Марии. Непонятно почему, но все её звали Матросихой. Муж Иван Петрович на фронте, а на руках шестеро детей. Старшему Петьке только что девятнадцать исполнилось. Вот так и коротали зиму: четырнадцать человек в избе под одной крышей. Друг на друге спали, но замерзнуть никому не дали. Здесь и встретила Ольга свою первую и единственную в жизни любовь. Это был старший сын Матросихи Петя, а у всех на устах он был Пэтухом. Стройный, с русыми волосами, голубыми глазами и светлым, чуть обветренным лицом без веснушек. Одним словом, русский Иван из сказки. К тому же домовитый и мастеровой: за что ни возьмется — лучше, чем у всех получается. Но Ольга знала, что Пэтух дружит с Машей Колосковой, и у них всё идёт к свадьбе. Смотрела Ольга на Пэтуха и радовалась за Машу. Хорошим мужем будет он. А Петя всё чаще и чаще стал знаки внимания оказывать Ольге. В редкие минуты отдыха сядет рядом и молчит. Свою работу тянет и Ольге помо-

285


гает. И Ольга раз не выдержала: — Петя, не надо за мной ухаживать. Ты же дружишь с Машей Колосковой. Нехорошо ей будет, когда узнает, что ты на меня заглядываешься. Пэтух был готов к такому разговору: — Не испытываю я к ней таких чувств, как к тебе. Вроде как? Надо парню с девушкой дружить, вот я с Машей и дружу. Она хорошая, работящая, и лучшей жены не пожелаешь. Да не лежит у меня сердце к ней. Я уже Маше всё объяснил. А ты уж не отталкивай меня. Да и как оттолкнуть, когда сама влюбилась в него. Ничего не изменилось в их отношениях. Петя, как и прежде, помогал Ольге по хозяйству, и также молча сидели они рядышком. Только их ладошки так и тянулись друг к дружке. А сердце у Ольги трепетало от гордости и счастья: у неё появился парень. Её молодой человек. А вокруг Тулы с переменным успехом шли кровопролитные бои. Не на жизнь, а на смерть. Никто никому не хотел уступать. Что только не предпринимали немцы, но одолеть защитников Тулы не могли. И чтобы запугать красноармейцев, собрали немцы все резервы, создав тройной перевес в живой силе и технике. Решили устроить психическую атаку. Да заранее выведали чекисты этот замысел, и началась в войсках политработа. Во всех частях Красной Армии проводились открытые партийные собрания, зачитывали речь Дмитрия Донского на совете воевод перед Куликовской битвой: «Любезные друзья и братья! Знайте, что не затем я пришел сюда чтобы… охранять реку Дон, но чтобы Русскую землю от плена и разорения избавить или голову свою за Русь положить: Честная смерть лучше позорной жизни… Сегодня же пойдем на Дон и там или победим и весь русский народ от гибели сохраним, или сложим свои головы за нашу Родину». И бойцы поклялись: «Умрем, но Тулу не сдадим». И вот, напившись шнапса, пошли фрицы в атаку, не считаясь с потерями. Как говорится, пьяному море — по колено. Редел и строй защитников, но не дрогнули и не побежали

286


советские воины с поля боя. Захлебнулась фашистская атака в собственной крови и наступило у оккупантов протрезвление. А через неделю на выручку Туле пришли сибирские дивизии. Все воины как на подбор: в полушубках, в меховых шапкахушанках и валенках, а наперевес лыжи с палками и автоматы новенькие — такими запомнились они жителям Клоково. Побежали немцы из-под Москвы как очумелые. И по тульской земле фрицы драпали с ускорением. Здешние партизаны им не давали ни минуты на передышку. И уже 21 декабря 1941 года ставка Верховного командования докладывала Верховному, что Тульская область освобождена от захватчиков. На самом деле немцы на некоторых окраинах Тульской области закрепились основательно.

287


Алексей КАЗАКОВ

Цветные тени Отпечатки былых теней, Отголоски ночей и дней — Стали цифрами, затаёнными В плоской флешке. Смех и слёзы, ладони и лица, Превратились в нули, единицы — Перемешались во флэшке ёмкой, Словно во фляжке. Снова сердце моё согреет Кнопка острая с надписью «Play», На мониторе всё верней и верней Вижу: мама. Ты опять улыбаешься мне На компьютерном полотне. Ты — с той стороны, я же — вне Пластины экрана.

288


Знаю: тени любимых лиц, Из нулей и единиц, Это лишь утешение-блиц, Симулякр. Я не жду воскрешения, Не дано мне прощенье. И не знаю решений… …А за окнами — слякоть…

Ты — книга Ты — книга. Мне тебя не прочитать. Ни днём, ни ночью, нет такого словаря. Пестрит иероглифов неведомая кладь. Гадаю я. Гадаю зря. Страницу На секунду приоткрой, Увидеть дай неясных строчек ряд, Загадок колких закружится рой А в жалах — яд, А в буквах — ад. Я, по-школярски вяло бормоча, Пытаюсь символы и знаки разгадать, Но не зову на помощь толмача — Боюсь солгать, Всё переврать…

289


Как сладко неразгаданность томит, Не нужен мне дешифровальный код: Я нажимаю клавишу «Delit», Едва нащупаю разгадки верный ход.

После театрализованного праздника в Аккерманской крепости В старой крепости бойницах Ветер. Отражается в усталых лицах Вечер. Отгремели, отшумели Страсти. С лат картонных облетели Краски. Есть, наверно, господа, Дама, В её жизни — не одна Драма, На лице её улыбка — Без натуги. Нежные рождает её скрипка Муки… Если б вправду довелось Биться. Начала б густая кровь Литься.

290


Бой игрушечный, потешный — Он не страшный. Не получится стать прежним Дважды. …Сослагательный падеж — Это — стыдно. В нем несбывшихся надежд Слёзы скрыты. Облупились и поблекли Краски. С лиц давно уже слетели Маски. Мне бы порох подсушить (Понарошку), Важным и насущным жить, А не прошлым. Заряжусь у старых стен Детством. Испытать давно хотел Это средство. …Тёплый ветер из бойниц Свищет, Он меня уже лет тридцать Ищет…

291


Анна ШИШКО

Белый квадрат «В России поля такие огромные, а совсем неухоженные», — думал граф Федор Званцев, глядя на противоположную стену из белого кирпича, по которой ползла ветка дикого хмеля. Он часто поднимался из своей спальни на второй этаж, садился в глубокое кресло, обитое зеленым бархатом, включал пластинку с записями романсов в исполнении его умершей жены Анастасии и подолгу смотрел в никуда сквозь запотевшее стекло. На огромном зеленом рояле лежали раскрытые ноты, крышка инструмента была приподнята. Казалось, что его Нюс сейчас впорхнет, словно мотылек, в комнату и начнет журить его за галстук неподходящего цвета, за чуть помятую рубашку. А он будет смущенно улыбаться и сердиться: «Почему тебя раздражает все русское?» Но она, его спасительница Нюс, лежит на кладбище СентКеневьев-де-Буа и уже ничего этого не может видеть. А он, глядя на белую стену соседнего дома, в тысячный раз вспоминает… Вот он распростерся на обледенелом тротуаре, нога както неестественно вывернута, холодно от снега, падающего огромными хлопьями на его лицо, руки, тело. Над ним склоняется женщина. О, боже мой, — это божественное лицо, огромные зеленые глаза и золотой завиток волос, выбивающийся из292


под шапочки. «Дан, я думаю, он русский, посмотри, какое лицо, губы, брови. Давай попробуем затащить его в машину». Подворачивается нога, он скрежещет зубами от боли, пытается подняться, ему помогают протиснуться на заднее сидение маленькой машины. Он открывает глаза: на потолке старинная люстра из лепестков тюльпанов, на стене портрет, с которого на него смотрит очень знакомое милое лицо; на письменном столе множество листов, книг, ручек, карандашей, чернильница с двумя бронзовыми львами. Вдруг ужасная боль пронзает его левую ногу. Он вскрикивает… Тут же рядом с ним возникает она — добрая, мягкая, заботливая. У него оказался перелом голени. Анастасия оставила его в своем доме. Вместе с прислугой Анной ухаживала за графом. По утрам приносила кофе, а потом они подолгу говорили. И радовались, удивлялись, плакали, перебивая друг друга, рассказывали и рассказывали. Не было неудобства от неожиданной и странной встречи. Анастасия Нолиш-Долгорукова попала в Париж девятилетней девочкой. Ее родители во время революции бежали из Екатеринбурга, через Одессу в Константинополь. Корабль, на котором они плыли, затонул, родители не спаслись. Настя какимто провидением судьбы оказалась в трюме судна «Измайлов», попала в Ницу, а оттуда — в Париж, Выросла в приюте. У нее оказался прекрасный голос, она начала петь в маленьких кафе и однажды в кафе «Купель» ее увидел известный румынский дирижер, влюбился, женился, стал возить по миру. Они прожили вместе 30 лет. Дирижер умер, сделав единственной наследницей своего состояния жену, к тому времени уже известную певицу. Анастасия перебралась из Бухареста в Париж, купила двухкомнатную квартиру, расставила напольные и настольные лампы, повесила на стенах рисунки эскизов костюмов Бакста, Бенуа, маленькие этюдные работы Коровина и Фалька. А вечерами ужинала с друзьями в ресторане, посещала Гранд-Опера

293


и Комеди Франсез. Анастасия решила доживать свой век в этой артистической обстановке. Но однажды, увидев на обочине сильно подвыпившего русского графа, изменила всю свою одинокую налаженную жизнь. Стала волноваться, когда он задерживался за игрой в покер у друзей, приняла все его житейские горести, как свои. Федор Станиславович сбежал из России еще до войны, пережил оккупацию, вырастил детей, похоронил жену француженку. Его дети уехали в Америку, оставив пожилого отца в маленькой комнате-квартирке. Он запил. Все изменилось в его жизни после встречи с Анастасией. Но вдруг ее не стало. …В последние три года он не смотрел телевизор, не слушал радио, а читал лишь газеты да просматривал русские журналы. А белая стена, напротив которой он усаживался каждый вечер, служила ему своеобразным экраном воспоминаний. Вот и сейчас сквозь блуждающий луч заходящего солнца граф видел русские пейзажи, бедные домишки, коров, коз на косогоре. Березы с сиренево-желтой листвой, пролески, вырубленные просеки, высоковольтки. Потом возникало лицо его Нюс. Он видел ее тонкий стан: на ней воздушная нежнозеленая кружевная блузка, маленькая шляпка, муаровая юбка. Как-то пришло общее желание, а потом решение — поехать в Россию, посмотреть, как живут русские. Вот они на вокзале в Петербурге. Их встречает худощавый рыжий молодой человек в очках. Погружают на тележку к носильщику огромные чемоданы. Федор Станиславович и Нюс едут в Павловск. На крыльце музея их встречает группа сотрудников, среди которых выделяется маленькая полная женщина — директор. Речи, цветы… Анастасия привезла свои костюмы в дар России — семьдесят платьев из своего артистического гардероба. На белом пространстве квадрата словно возникают платье из старинных черных кружев, золотистая воздушная юбка, синий бархатный жакет, другие наряды — шляпки, сумочки XIX века… Воспоминания обрываются. Федор Станиславович с трудом поднимается с кресла (ему идет 90-й год), надевает в прихожей

294


ратиновое пальто, маленький серый берег, оттеняющий цвет его старческих глаз. Он берет в руки трость, осторожно спускается по ступенькам и входит в маленький магазин, находящийся рядом с его домом. — Бонсуар, месье, — шелестит губами продавщица. — Бонсуар, — отвечает граф. — Как всегда, месье? Граф утвердительно кивает. Она протягивает ему пирог с осетриной, бутылку «Божохе», маленькую коробочку сыра «Камамбер» и французский длинный батон. Федор Станиславович чему-то улыбается, выходит в вечер парижского ветра, света, шума машин, грассирующего говора. Он проходит мимо витрины, где крутится на одной ножке, подняв другую, кукла в зеленом платье. Как она похожа на его Нюс — белые волосы, зеленые глаза, в руках маленький зонтик из старинных кружев. Куколка то опускает его, то поднимает над головой. По щеке старика скатывается слеза. Он подходит к тяжелой двери своего дома, открывает огромный замок и исчезает в тусклом свете парадного. *** Апрель 1998 года. В Париж приезжает московская актриса. Снимается художественный фильм. Актрису зовут Зоя, она из аэропорта Орли звонит графу, просит приютить ее на несколько дней, так как командировочные слишком маленькие и снимать гостиницу нет возможности. Федор Станиславович привык к ежегодным приездам этой уже немолодой дамы, приятельницы его Нюс. Зоя — москвичка, с ней можно поговорить о русской жизни. Звонок. Граф встречает её. Зоя протискивается в дверь с огромным чемоданом, располагается в маленькой комнате для прислуги. Ее гостинцы всегда одинаковы: селедочка, баночка красной икры да буханка черного хлеба. Актриса и граф садятся в столовой за круглый стол. Зоя по-хозяйски нарезает хлеб, вынимает из сумки овсяное печенье. Граф разогревает в микроволновке остатки рыбного пирога,

295


достает початую бутылку вина, два красивых хрустальных бокала с золотыми ободками. Они ужинают. Зоя рассказывает о сыне адвокате, о незаконченном процессе по делу об украденных из известного банка миллионах. Федор Станиславович рассуждает: «Вот ведь какая богатая Россия: нефть, лес, золото, пушнина… И все пришло в такое запустение. Я вот, Зоечка, читаю книги по современной экономике и понимаю, как можно нашу Россию вытащить из пропасти. Только честностью и трудом, а у вас...» И вдруг дремота охватывает его, глаза слипаются. Зоя убирает со стола посуду, граф, очнувшись ото сна, извиняется и уходит к себе в спальню… Утром следующего дня Зоя собирается ехать на съемки на Монмартр. Она просит у графа разрешения воспользоваться черной шляпкой со страусовым пером, некогда принадлежавшей Анастасии Нолиш. Она очень подходит ей для роли. Федор Станиславович разрешает. Зоя вертится в прихожей перед маленьким зеркалом, опускает вуаль шляпки и выпархивает на улицу в праздничный и так любимый ею Париж. Вечером она звонит графу и говорит, что не приедет, заночует у знакомых в новом районе Дефанс. Граф, хотя и не любит Зою, но начинает скучать. Через пять дней вечером она появляется в роскошной новой норковой шубке. Они ужинают, говорят. Граф уходит в смежный со столовой кабинет, садится к столу. На него с портрета смотрят добрые глаза Нюс. Он берет лист бумаги, окунает перо в чернильницу и пишет. Пишет что-то об экономике. Увлеченный работой, он не обращает внимания на посторонние звуки: неприятно скрипнула дверь в гардеробную, шаги на лестнице… Отправляясь вечером спать, он видит в гостиной сидящую в кресле раскрасневшуюся Зою. «Федор Станиславович, а вот Анастасия Викторовна оставила тридцать костюмов, не отдала в музей России. Теперь вот они никому не нужны …» Он понимает смысл вопроса, но молчит. Один раз в неделю, по суббо-

296


там, граф достает какое-нибудь из платьев, вдыхает до сих пор сохранившийся аромат духов Нюс, смотрит на бисер, кружева и вспоминает: он сидит в ложе, она выходит на сцену вот в этом красном бархатном платье с длинным шлейфом, с золотистой лисой поверх плеч и поет: «Не уезжай ты, мой голубчик …» А вот это ярко-зеленое с маленьким каракулевым воротничком и манжетами она надевала, когда они в последний раз ходили в ресторан в Лондоне. Когда она пела, зал всегда рукоплескал ей, а он так гордился своей Нюс… Что нашла она в нем — русском графе, словоблуде и выпивохе? Почему целых двадцать пять лет ухаживала, оберегала, слушала, любила?.. Утром воскресного дня Зоя уезжает. С трудом протискивает в дверь отяжелевший чемодан. Внизу ее ждет такси… Выпив кофе с круассанами, просмотрев свежие газеты, Федор Станиславович поднимается к себе в кабинет, но прежде… достает из ящичка письменного стола маленький ключик от гардеробной, входит… Жалобно поскрипывает дверь. Все вешалки пусты, платья улетели в Россию, в личное распоряжение актрисы. Он обескуражен, опечален, растерян, удивлен и подавлен. Вызывать полицию, ловить, возвращать Бессмысленно. Это — возмездие. И он вспоминает свой грех, так похожий на этот. *** Граф вновь усаживается в глубокое кресло, берет сигару и закуривает, впервые за последние годы. Федор Станиславович смотрит на белую стену напротив, а видит растерянное заплаканное лицо Нюс. Она шепчет чуть слышно: «Феденька! у нас кто-то стащил шесть рисунков Бакста. Ты помнишь эскиз — болотный в полоску костюм, эскизы костюмов к балету „Шехерезада“. Я так их любила!» Он стыдливо опускает глаза. «Неужели это наша Аня? Федя, не важно, что они стоили баснословных денег: я так часто смотрела на них, вспоминая лондонский театр Ковент-Гарден. Ведь эти рисунки художник в знак восхищения подарил моему покойному мужу, который блестяще дирижировал оркестром на премьере одно-

297


го из балетов». Стена напротив заволакивается наползающим снизу туманом. И граф видит себя, проигравшегося и решившегося на этот скверный поступок. Проиграв в покер огромную сумму, он тогда снял эти шесть эскизов, отнес антиквару, получил сто тысяч франков. Выплатил долг. В старые рамы вставил другие рисунки и надеялся, что все останется незамеченным. «Нюс, прости меня, это я их продал». Анастасия, побледнела: «Зачем?» «Прости, прости», — повторяет он. И она простила. Только стала какой-то грустной и молчаливой, часто уходила в свою комнату… Федор Станиславович опять усаживается в кресло. И перед ним на белом квадрате возникают видения, словно кадры из фильма. После просмотра какого-то спектакля в Комеди Франсез они идут мимо Люксембургского сада. Сквозь решетки видна скульптура юноши, от ветра колышется высоченный ковыль. У подножья скульптуры растут желтые, розовые, сиреневые, зеленые крокусы — любимые цветы Нюс. Он, уже пожилой человек, почти старик, протискивается в калитку, с трудом наклоняясь, срывает несколько разноцветных крокусов, освещенных бликами фонарей. К счастью, нет полицейских. Он протягивает Нюс цветы и шепчет: «Прости». Потом она долго болеет, лежит в зеленой гостиной на диване, лишь изредка поднимается, подходит к роялю, чтото тихонько наигрывает и иногда плачет. Он приходит к ней, садится в кресло и подолгу смотрит в ее изумрудные глаза. Она улетает от него в один из весенних дней, оставив на рояле раскрытые ноты романса «Все, как прежде»… Как-то апрельским утром граф выходит на улицу, останавливает такси и просит водителя отвезти его на кладбище Сент-Жаневьев-де-Буа. Таксист выглядит очень странно, на нем вечерний фрак, блестящая бабочка. Слышны звуки песни «Мертвые листья легли на порог, забыть ничего я не смог, помню и ласку, и каждый упрек, и слезы, что я не сберег».

298


— Почему вы во фраке? — спрашивает граф. — Меня только что выгнала из дома любимая женщина, отобрала ключи. Я вчера проигрался в пух и прах. Вот теперь слушаю в своем же исполнении песни и не знаю, как мне быть. Граф вздрагивает от вроде схожей, но совершенно противоположной по своему разрешению ситуации. Вот и кладбище. Федор Станиславович проходит по песчаной дорожке. Справа и слева белые березы, как в России. И кресты, кресты. Здесь похоронены русские писатели, поэты… Вот Зинаида Гиппиус и Дмитрий Мережковский. Он поворачивает направо: Евреинов, Бунин, а вот совсем рядом с русским режиссером похоронена его Нюс — Анастасия Нохиш-Аохгорукова. За могилой ухаживает сторож. Много цветов. Граф наклоняется и кладет на белую мраморную плиту букетик весенних крокусов. Потом он медленно идет к такси, возвращается в Париж, покупает в магазинчике бутылку «Божоле», поднимается в гостиную, садится в кресло и смотрит на белый квадрат противоположной стены, пока его не скрывает от глаз графа покров парижской ночи.

299


Алексей ЧАЧИН

Просто воскресенье прошлого века Сегодня выходной день. По радио поют «Песняры». Вставать с кровати неохота. Сквозь дрёму слышу, как жена что-то стряпает на кухне. «Песняры» закончили своё песнопение, и из динамика прозвучал позывной радио «Маяк». Голос диктора сообщил, что в Москве девять часов утра, назвал сегодняшнее число и год. Сонно посмотрел на настенный календарь. Диктор прав: сегодня октябрь 1979 года. Как же неохота вставать с тёплой кроватки! Сладко протяжно зевнул и опустил ноги на пол. Влез в тапки и в трусах прошёл в кухню. Жена обернулась от плиты, мило улыбнувшись, сказала: «Привет, соня!» и стала месить что-то ложкой в сковородке. Чмокнул супружницу в щеку, сказав: «И тебе приветище!», — пошлепал умываться. Завтрак на столе. Жена моя умелица. Какой сказочный омлет стряпает она! Не омлет, а Песня! А сама жена! Это Гимн и Песня в одном облике её! Повезло мне с ней! А может ей со мной? И имя у неё под стать ей: Дарья, Даша. Красивое имя, как в русских былинах. Ну, хватит о жене. Вернусь к омлету на столе. Рядом тарелка с нарезанным белым хлебом. Хлеб, кстати, по 28 копеек за батон. Этот батон можно было съесть зараз. Вкуснейший, мягкий, аппетитный. А корочка, горбушка 300


у него! Это Сказка! Рядом два плавленых сырка «Дружба». Я любил намазывать хлеб этим сырком. В центре стола — жестяная банка с индийским растворимым кофе. Эту банку мне по знакомству из-под полы продали в соседнем гастрономе. Пили этот индийский кофе — шиковали! — только по выходным. Экономили заморский продукт…. Съев вкуснятину-омлет, хлебушком подтер тарелку, и этот сочный мякиш отправил в рот. Чтоб я так жил!!! Индийский кофе пили с хлебом, намазанным сырками «Дружба». Кто так не делал, много потерял! Индийский кофе, плюс советский сыр по имени «Дружба»: в этом что-то есть, получается этакое интернациональное. Мы с моей Дашуткой живем вместе почти год. Она жена моя, а я, естественно, её муж. Живем в квартире вместе с моей мамой. Маманька сегодня на работе. Работает горничной в гостинице. Сутки там, трое дома. Живём пока мирно, ровно, без битья посуды. Сегодня воскресенье. А вчера… Дашка в пятницу узнала от своей подружки из обувного магазина, что в субботу будут продаваться чешские зимние сапоги. На цигейке, на школьном каблуке, высокие, на молнии. Мечта всех женщин! Я сидел в комнате и копался отвёрткой в своём кассетнике. На ролик намоталась пленка от кассеты, и магнитофон замолк. Работа кропотливая и ювелирная. Мне до мата было жалко запись на этой пленке. Целых девяносто минут мелодии зарубежной эстрады. Все!!! Завтра еду в «комок» (это комиссионный магазин, кто не понял). По выходным рядом с ним спекулянты из-под полы продавали фирменные кассеты с последними записями западной эстрады. Дашутке нравилась итальянская эстрада. Челентано, Тото Кутуньо, Джани Моранди, Пупо и мелодичная, ритмичная музыка этой солнечной страны. Фирменная импортная кассета с записью западной эстрады стоит недёшево. У меня была заначка от недавней халтуры на моей работе. (Вам лучше не знать о ней! Не о заначке, а о халтуре.) Всё! Утром еду в «комок» и возьму одну кассету, на две моей заначки не хватит. Сделаю подарок Дашке, вот она

301


обрадуется! И в этот миг она пришла домой. Всё рассказала о сапогах и посмотрела на меня. У нас с первых дней семейной жизни было заведено несколько правил. Одно из них — это «семейный совет». Мы перебрались на кухню и за картошкой с жареной колбасой решали судьбу сапог. Они нужны? Нужны! Дорого? Дорого! Денег хватит до получки? Хватит, если поэкономить на продуктах. В холодильнике есть консервы, шмат сала с рынка, в углу баночка с болгарским зелёным горошком. Эту баночку мы бережём на Новый Год. В морозилке худющая курица. На балконе килограмма три картошки. «Живем, Дашутка! Такой еды нам хватит на сто лет! Берём сапоги, и будешь ты у меня в них, как Снегурочка!» Дашка бросилась мне на шею, обняла и поцеловала в… нос. Купить сапоги в Советском Союзе было не так просто. До открытия магазина надо было записаться в очередь, которая странным образом уже всё знала о продаже этой обуви. Записать свой номер и фамилию и подходить на перекличку каждые два часа. Не придёшь, вычеркивают из списка. Находился доброволец, который вёл этот список. Очередь образовывалась с ночи. А магазин открывался в 11 утра. Вот так могли достаться вожделенные сапоги моей жене! Ей жутко хотелось иметь эти чудо-сапоги, она давно о таких мечтала. Часа через два Дашутка пошла записываться в очередь. Благо магазин был в соседнем доме. Утром позавтракал в одиночестве. Дашка ждала в очереди импортные чешские сапоги на школьном каблуке, с цигейкой, высокие и на молнии. А я собрался в комиссионный за кассетой с итальянской эстрадой. У «комка» в это субботнее утро было уже полно желающих. Не спешна протискивался среди них, присматривался, кто что продаёт. Здесь можно было многое купить. В основном всё импортное, то, что не купишь просто так на прилавках магазинов. Японские часы, портативные японские магнитофоны, фирменные джинсы, рубашки-батники и прочее. Всё это стоило бешеных денег. Баснословных денег! Меня интересовала

302


кассета. Магнитофон у нас с Дашуткой был наш отечественный — «Весна-306» — подарок друзей на нашу свадьбу. Мы довольны им: японский нам не по карману…. Я высматривал продавцов-фарцовщиков импортных кассет. Минут через двадцать вычислил таковых. Они предлагали эти фирменные кассеты за сумму, которой у меня не было. Мне явно не хватало моей заначки. А эти гады не уступали ни копейки! Я был расстроен. Так хотел обрадовать Дашутку итальянской эстрадой в честь покупки её импортных чешских зимних сапог на школьном каблуке! Протискивался назад через толпу покупателей и фарцовщиков. Почувствовал, что меня кто-то постучал по плечу. За мной шёл немолодой мужик. Глазами показал мне выйти из толпы. Мы вышли на свободный пятачок, и он сказал, что готов продать мне подешевле то, что я хотел. Достал из кармана красивую пластмассовую коробочку. Открыл её. Внутри лежала фирменная импортная кассета. Я взял её, покрутил в руках. Всё как надо. То, что я хотел. И даже продолжительность звучания 90 минут. Проверить качество записи было негде. Мужик уверил: «Всё чики-пуки! Итальяшки, Челенташки, Джаньки Моранди, Пупо, Мина, Тото Кутуньки, Бонни-Эмки и ещё Битлы. Запись — полный отпад! Не раз вспомнишь меня!» Такой букет в одной кассете, это было сказочно для меня! Я расплатился. Моя заначка исчезла в кармане мужика. Кассета осталась у меня в руках. Убрал её поглубже в боковой карман и застегнул наглухо все пуговицы. В метро раз двадцать щупал кассету через ткань пальто. Домой вёз её как драгоценный слиток золота. В квартире вкусно пахло жареным мясом. Дашутка, прокричала с кухни: «Ты где пропал? Я уже стала переживать. Давай, скорее иди сюда. У нас сегодня будут отбивные. А я купила сапоги! Тра-ля-ля! Тра-ля-ля! Сапоженьки мои хорошенькие! Тра-ля-ля! Тра-ля-ля!» Дашка так радостно пропела всё это на одном дыхании, столько было счастья в голосе её, столько восторга! Я быстренько скинул ботинки, наскоро помыл руки и вступил в кухню.

303


На столе стояли чистые тарелки, рядом лежали вилки. А посреди стола стояла коробка с женскими сапогами. На ней пристроилась плюшевая кукла, которую безумно любила Дашка. Кукла Люська. Кукла-талисман. На кухне был божественный запах: запах жареного мяса с луком. В сковородке пыхтели-шкварчали три нежно-розовые ладошки-отбивные с прозрачной беленькой окаёмочкой сала. Другая сковородка хвалилась нежными масляными корочками жареной картошки с коричневато-золотистыми, аппетитными кружочками лука. И всё это выдыхало такой ароматно-вкусный дух, что я готов был съесть все это царство сиюсекундно. Жена вилкой подцепила кусочек поджаренной картошки, подула на неё и осторожно откусила краюшек. Пожевала и облизала вилку: — Всё. Готово. Садись, я нагружаю тарелки. — Дашуня, откуда такое богатство? Какой аист принёс нам в клюве эти отбивные? — Садись, садись. Сейчас всё расскажу. Не спеши, всё горячее. Подуй сначала. Мы ели вкуснейшие, нежные отбивные с жареной, слегка подсоленной картошечкой с луком. Закусывали белым свежим хлебом в хрустящей корочке. Какая это вкуснотища! Дашка с жующим ртом рассказывала, откуда появились эти отбивные. Наша соседка, уговорила мою жену, чтобы она отмечала в очереди за сапогами и её. Соседка Любка работала по ночам в больнице и не могла ходить на перекличку. Вот Дашутка и отмечалась за двоих. Любке её родня из деревни притащила свежее мясо, ну, она в благодарность и оттяпала нам три кусочка. Два нам с Дашкой и один маме. Я подумал, если будут продавать мужские сапоги, то буду отмечаться за мужа нашей соседки. Он работает на спиртзаводе, глядишь, в благодарность притащит нам бутылку водки… Хорошие соседи! Закончив вкуснейший обед, прибрались со стола и на пару помыли посуду. Я мыл её, Дашутка протирала. Мы перешли в нашу комнату. Ей нетерпелось похвалиться сапогами. А я решил приукрасить праздник её приобретения прослушива-

304


нием контрабандной кассеты. Пока Дашка обувала сапоги, я незаметно для неё вставил в магнитофон буржуйскую кассету и выжидал, когда она застегнет молнию. Дашутка встала со стула и прошлась по комнате в новых сапогах. Откуда у неё появилась такая грация? Такая кокетливая походка? Она вся преобразилась! Она шла как по облакам. Она плыла по ним. Дашка вся светилась от счастья. Она была рада, как дитя. Рада своей игрушке-сапогам. И я был рад за свою жену. Рад, что она счастлива. «Даш, ты не снимай пока своё богатство», — сказал я. — Мы сейчас с тобой станцуем. Ты в сапогах, я в своих шлёпках» Я торжественно нажал на клавишу магнитофона и многозначительно посмотрел на жену. В маленьком динамике кассетника послышалось легкое шипение: это плёнка начала движение. Динамик шипел неприлично долго. Мы с Дашкой переглянулись и снова уставились на магнитофон. Ну, наконец, динамик стал оживать и в комнате послышался хрипловатый голос, который не пел, а стал говорить. Говорить не по-итальянски, а на нашем языке. И говорил, певуче растягивая слова: «Никомууу не рассказывай, как тебяяя наеблиии!» Голос замолк, а динамик продолжил своё ядовитое шипение. Мы стояли и молча смотрели на магнитофон и друг на друга. Пауза затянулась. И вдруг Дашку прорвало. Она схватилась за живот и стала хохотать. Неуклюже опустилась на пол, вытянула ноги в своих заморских сапогах и продолжала весело хохотать. Хохотала до слез. Я смотрел на неё и заразился её смехом. Так мы ржали и утирали слезы истеричного смеха, уж не помню сколько времени. Мне было жутко обидно, что меня обманул тот мужик у «комка». Не так было жалко денег, хотя они и достались мне тяжело. Обидно было, что он, скотина, задушил, наступил своим грязным ботинком на моё желание сделать праздник моей жене! И голос на кассете был его. В сердцах пожелал ему: «Заснуть на рельсах! И ещё, чтобы его продрал-прошиб понос в метро!»

305


Дашутка понимала моё состояние. Догадалась о причине моего отсутствия с утра и до обеда. Догадалась, что ездил покупать кассету для неё. Она взяла меня за руку и, топая каблучками своих новеньких сапог, потянула меня к дивану. Мы присели. Дашка посмотрела на меня. Её красивые глаза загадочно светились. Она не отпускала мою руку и, глядя мне в глаза, тихо-тихо произнесла: «У нас будет ребёнок». Я не понял, что она сказала. Не сразу дошли до меня её слова. И вдруг я услышал их отчетливо ясно. УСЛЫШАЛ ВСЕ ДО КАПЕЛЬКИ! У НАС БУДЕТ РЕБЁНОК!!! У НАС БУДЕТ РЕБЁНОК!!! У МЕНЯ С ДАШУТКОЙ БУДЕТ НАШ РЕБЁНОК!!! В искреннем порыве обнял её. Стал целовать лицо, глаза, щёки, бутоны-губы и нежно гладил волосы. А Дашка вся светилась от радости и счастья. Я осторожно потрогал её живот, нагнулся и приник ухом к нему. Мне показалось, что в её животике ктото сонно-сладко сопит…. — Даш, откуда ты знаешь, кто тебе сказал, что у нас будет ребёнок? — задал я глупейший вопрос. Она засмеялась и как всегда с иронией ответила: — Сказала вся очередь за сапогами! Я осторожно убрал руку с дашкиного живота. Привлёк её к себе и поцеловал во влажные от радостных слез глаза: «Спасибо тебе, родная! Спасибо, что ты есть у меня!» Мы сидели в тишине небольшой комнатушки. Держались за руки и думали о будущем ребёнке. Мы были счастливы и, казалось, повзрослели от ответственности за малыша, который скоро будет с нами в семье! — Даш, знаешь что? Давай-ка, я сбегаю в магазин, возьму какое-нибудь вино, и посидим на кухне. Немножко выпьем. Обмоем сапоги и твою светлую весть о ребёночке. Дашка согласилась. Я одевался, а она на кухне принялась собирать на стол нехитрую закуску. У входа в магазин встретил знакомого. Он часто здесь стоял. «Стрелял» у прохожих мелочь на бутылку. Нога его, похоже, была в гипсе. Пройти мимо него было невозможно. А он, завидев меня, сделал полшага мне навстречу и сказал: «Друг, при-

306


кинь, ёлы-палы, два дня не пил, блин, а, кажется, как будто год прошёл! Вот ногу повредил, блин, пока не пил. Прикинь себе, ёлы-палы, целых два дня не принимал на грудь ни капли из-за ноги проклятой! Запомни! Алкоголь измены не прощает!!!» Зажал пальцем ноздрю, смачно высморкнулся на асфальт и добавил: «Дружбан, добавь мелочь на пузырь, и сигареткой не богат?» Такой не отлипнет! Дал ему гривенник. Дал сигарету. Дал прикурить, сказав при этом: «Кури на здоровье!» и протиснулся в магазин. В винном отделе была толпа. Стояла плотно, как зубья у расчески. А в воздухе витала ненормативная лексика великого русского языка. Стоял кромешный мат, понятный только русским. Стоять за бутылкой здесь можно было до утра. Дашутка ждёт, а я стою на месте. Впереди меня толпа сплочённых, жаждущих добавки алкоголя мужиков. Таких — танк не переедет, такие будут стоять насмерть, такие добьются своего. И я решился добиться бутылочки вина без очереди. Плотно сжатый со всех сторон, навалился плечом на мужика справа от меня, высвободил онемевшую руку, поднял её над головой, как флаг парламентера и заорал на весь винный отдел: — Мужики!!! Дайте мне купить бутылку вина, бормотуху или водку! Мне надо это сейчас! Блин вам в дышло и в морду лица! Чтоб вам не пить полгода! Дайте без очереди купить вожделенное мне!» С минуту стояла тишина. И потихоньку очередь… расступилась, и передо мной образовалась тропинка к прилавку. Толпа жаждущих перешёптывалась за моей спиной. «Пусть возьмёт себе, что хочет. Вот сказанул, не пить полгода! Он, что здоровья нас решил лишить? Витёк, если ему не хватит на бутылку, давай добавим. Ты меня слышишь? У Зинки под прилавком есть портвешок „Агдам“. Купи ему от нас». Витёк — метра с два ростом или выше, огромный как тюлень — отстранил меня от прилавка, достал из кармана

307


деньги и отдал Зинке-продавцу: «Золотце моё, Зинульчик, нам три пузыря «Агдама», бутылочку пивка и пачку «Беломора!» Зина-продавец отсчитала сдачу, передала её двухметровому Витьку, выставила на прилавок бутылки и «Беломор.» Я стоял сзади. Витёк обнял пальцами две бутылки «Агдама» и повернулся ко мне: «Это тебе. Бухни, с кем хотел. Заходи, когда приспичит. Заходи просто так. Вижу, у тебя праздник на душе. Пусть так и будет! Моё почтение!» Витёк протянул мне свою руку, и я пожал её. Пожал необъятную мужскую крепкую руку великана с доброй русской душой. Мы с женой сидели на кухне. Стемнело. Маленькое настенное бра интимно нежно-бархатно освещало небольшую кухоньку. Тихонько ворковали ни о чём. На полу лежал огромный том Большой Советской Энциклопедии. От моего отца, когда он умер, мне в наследство перешла прекрасная библиотека и полное издание энциклопедии. Батя был талантливым журналистом и писателем. Был Человеком с Большой Буквы. Мы с Дашкой искали в томе на полу всё о беременности. Звонила мама с работы. Спрашивала как дела у нас? Что ели? Смотрим ли «Знатоков» по телевизору? В общем, дежурные вопросы. Дашутка сказала, что оставили ей отбивную с жареной картошкой. О будущем ребёночке решили не говорить сегодня. Зная, что маманька после этой вести будет названивать и давать советы, что можно, что нельзя моей жене. Скажем завтра, обрадуем её. Вот такое насыщенное воскресенье было у нас с Дашуткой! День радости и счастья. День ожидания нашего желанного ребёночка. Мы рано легли спать. Дашка пристроила свою голову на моей груди. Я обнял свою жену и нежнейше гладил её по шелковистым волосам. Закрыв глаза, благодарил Господа, что у меня есть Дашутка! Благодарил, что у нас будет ребёнок! Благодарил, что мы Семья! Спокойной ночи, моя любимая жена! Спокойной ночи, наш малышок! Спокойной ночи, день сегодняшний. До завтра, Новый День! День Новый, будь: Мирным, Добрым, Безболезненным, Обнадёживающим.

308


Пиво с кашей — пища наша После двух лет работы в посольстве меня стали командировать в поездки в Финляндию. В советское время выезд за границу был доступен не для всех желающих. Тогда для простого обывателя поездка за рубеж была несбыточной мечтой! Работа в посольстве дала мне возможность увидеть буржуйские страны. И вот я, простой шофер, стал выезжать за границу и перегонять машины в Москву. Дело в том, что посольству было выгодно покупать иномарки в Финляндии, которая в те далекие 80-е годы уже имела множество салонов с иномарками. Тогда у нас был только наш «автопром». Да и купить даже отечественную машину можно было только с большим трудом по разрешению месткома, парторганизации и профсоюза той организации, где ты отработал не менее десяти лет…. Такие были порядки в те годы! Дурдом, а не страна Советов! Так вот, в те годы в Москве фактически не было иномарок. И дипломаты заказывали машины в Финляндии. В этом было ряд причин. Во-первых, для дипломатов была скидка 25% на новые машины, как для личного пользования, так и для автопарка в посольстве. Во-вторых, покупка автомашины в Финляндии гарантировала периодический техосмотр и любой ремонт этих автомобилей, включая гарантийное обслуживание. Посольство заказывало «Мерседесы» для посла, «Ауди» и «Тойоты» для повседневных поездок по Москве, мини-вэны «Фольсваген» для поездок в аэропорт и за пределы Москвы. В те годы сесть за руль таких машин было престижно, и водить такие автомобили было в удовольствие. Всё было продумано и удобно для водителя в этих буржуйских авто! На светофорах водители наших «Волг», «Москвичей» и «Жигулей» буквально съедали взглядами иномарки посольства…. Со временем, командировки в Финляндию стали частыми. Я старался объединить эти поездки с моими знакомыми водителями из других посольств, чтобы ехать вместе. Командировоч-

309


ные тогда платили неплохие. Ну а мы, чтобы сэкономить ещё, брали с собой тушенку, наш классный тогда чёрный хлеб. Брали водку. А также презенты: матрешки, красную икру, коробки с шоколадными конфетами, «Советское шампанское» и, конечно, неотъемлемого друга советского командировочного — электрический кипятильник. Как он много раз выручал он в то время Советский Союз! Все взятые нами презенты в те годы стоили в СССР недорого. Хитрили и с проживанием в гостиницах. Находили студенческие общежития и втроем — вчетвером спали в одной комнате. Условия же были классными. В комнате душ, горячая вода, чистенький туалет и даже туалетная бумага! Все чисто, просто и удобно. Мы находили такие студенческие общежития недалеко от центра Хельсинки. За две банки красной икры, одной коробки хороших русских шоколадных конфет, бутылки «Советского шампанского» и матрешки хозяйка общежития выписывала нам чек за проживание всех прожитых дней, как за проживание в пятизвездочном отеле! Порядка 100 долларов в день за каждого. А мы фактически платили хозяйке общежития по 10 долларов с человека. Экономия была колоссальной! Потом в посольстве предъявляли чеки проживания по факту: 100 долларов за сутки, и никогда не было вопросов в посольской бухгалтерии. На эту разницу покупали в Финляндии для семьи и для детей подарки, одежду и прочее. То, что в те годы купить у нас было проблематично. Обычно проводили в командировке неделю или чуть больше. Свободного времени было достаточно. Без спиртного в номере не обходилось. Алкоголь измены не прощает! Вскрывали тушенку, кромсали нашу колбасу с нашим хлебом и закусывали. Но вот в чём не могли себе отказать, так это в покупке сочных, больших креветок в ближайшем магазине! Покупали их много, покупали пиво в этом же магазине и отрывались в нашей комнате по полной программе. Креветки засыпали пачками в раковину в ванной комнате, наливали воду из крана и, воткнув кипятильник в розетку, варили целое стадо этих

310


моллюсков! Не забывали хорошо посолить и поперчить их. Запах в комнате стоял, как в пивнушке при вокзале! В один из таких дней нашего застолья к нам в комнату зашла белокурая горничная. Увидев бурлящие и подпрыгивающие в раковине креветки, она просто ОШАЛЕЛА! С ней был СТОЛБНЯК! Уставив свой палец в резиновой перчатке на кипящий кратер в раковине, она не произнесла ни единого слова, только раскрывала рот и мычала. Потом её как будто ветром сдуло из ванной комнаты, и было только слышно, как она барабанно стучала своими шлепками, уносясь по коридору. Спустя время, в нашу комнату постучались. На пороге стояли: хозяйка общежития и та белокурая «немая» горничная. На языке жестов и танцев они боком протиснулись в ванную комнату и уставились на раковину. Раковина была… пуста! И её нутро белоснежно блестело! А главное — не было запаха вареных креветок! Пахло смесью советских одеколонов «Шипр», «Тройной», «Фиалка» и другими, которыми мы, пьяно-оперативным маршем, полили всю ванную комнату. Амбре нашего парфюма стояло до потолка. А раковину, успели отмыть… занавеской от окна! Обе женщины смотрели на сверкающую раковину и друг на друга. И вдруг светлоголовую горничную прорвало от немоты. Что она квохтала на финском языке хозяйке общежития, мы не понимали. Через минуту эти славные женщины, протирая ладошками слезящиеся глаза и сопя от запаха дикой смеси советского одеколона, вышли из нашей комнаты. До конца нашей командировки мы не видели светлоголовую горничную. Наверное, она взяла «больничный» от галлюцинаций. Нам стало жалко эту милую женщину. И, если честно, стыдно было за наше дикое поведение в комнате проживания. В тот вечер мы пошли в ближайшее кафе. Меню там было напечатано и на финском, и на английском языках. За годы работы в посольстве мы стали понимать по-английски и сообща заказали себе стейки, креветки и разливное пиво. И решили больше не делать из раковины в ванной комнате кастрюлю для приготовления моллюсков. В тот вечер мы изрядно поднабра-

311


лись, но без песнопения и танцев доковыляли в наше общежитие и рухнули спать. Я не хочу сказать, что мы грузились алкоголем до беспамятства. Но признаюсь, что вдали от Родины и от семей, вдали от рутинной работы в Москве хотелось нам, молодым мужикам, оттянуться, как это бывает на рыбалке или в бане. Конечно, за границей, старались вести себя скромнее, чем дома. Удивительно как менялся человек в другой стране! Я имею в виду те далекие 80-е годы. За время командировок мы впитывали этику правильного европейского поведения и забывали на время наш повседневный мат. Я взял себе за правило наблюдать за границей, как ведут себя местные жители. Как они делают всё то, что мы делаем у себя дома в России. Как они едят в общественных местах, как покупают вещи или продукты, как ведут себя на улице, за рулем автомобиля и прочее. Прежде чем предпринять что-либо, я наблюдал, как это делают местные, чтобы не попасть впросак. И эти наблюдения не раз выручали меня. Вот маленький пример. В общественном буржуйском туалете на стене висела прозрачная колба и рядом с ней пластиковый ящик, из которого высовывался небольшой кусочек белого полотенца. Народ подходил к прозрачной колбе, надавливал внизу колбы на язычок и — на руке было жидкое мыло! Помыв руки, подходили к пластиковому ящику, нажимали на небольшой рычажок и — белое полотенце выезжало вниз! Вытирали руки и спешили по своим делам. Хорошо, что я посмотрел всё это заранее, а не понесся к писсуару, как мой коллега. И вот советский шофер, справив свою нужду, поискал глазами мыло у раковины и, не обнаружив его, подошел к колбе на стене. Потрогал её со всех сторон и, не долго думая, открыл крышку наверху колбы, залез в колбу рукой и набрал в неё полную горсть мыла. Довольный содеянным, смачно помыл руки и подошел к ящику с полотенцем. Из этого ящика высовывался небольшой кусок белой материи. Коллега стал тянуть этот кусок, но тщетно. Полотенце не вытягивалось. Он повис

312


на нём. Именно повис, не вру! Но полотенце не поддавалось. В итоге он вытер руки о брюки. А я, как белый человек, нажал небольшой язычок на колбе, выдавилось мыло на ладонь. Помыл руки и нажал рычажок на ящике с полотенцем. Полотенце услужливо выехало из ящика. Цивильно вытер руки об него и с превосходством посмотрел на моего коллегу. Вот так! Полезно было за границей наблюдать и брать на заметку, как правильно и цивилизованно себя вести. Конечно, я понимал моего коллегу. В те далекие 80-е годы в наших общественных туалетах не всегда было даже обычное мыло, от силы — один обмылок на все раковины! А туалетная бумага — это большая редкость. Вместо неё — нарезанная газета! Не зря говорили тогда, что мы самая читающая страна в мире… Завтра я мог забрать в сервисе посольскую машину и гнать её в Москву. Сегодня у меня был свободный день. Часов в одиннадцать утра я решил перекусить. Нашел наше вчерашнее кафе. Взял меню. Оно было на финском языке! Подумал и сказал себе: «Фиг вам, уважаемые финны-финики! Разберусь в вашем скандинавском эпосе». Вчера, в англофинском меню, под номером девять я заказывал сочный стейк. Вот пусть он и будет! Подошел официант, дежурно улыбнулся и молча ожидал мой заказ. Я ткнул в меню под номером девять. И ещё попросил кружку пива. Молодой финский хлопец сделал удивленные глаза, но мой заказ принял. И через несколько минут принес мне запотевшую, холодную кружку с пивом. А ещё минут через пять принес тарелку, накрытую пластиковой крышкой. Профессионально и с артистичностью поднял крышку. В дымящейся тарелке была… манная каша! Манку с пивом я ел впервые. Старался есть горячую кашу и запивать холодным пивом с видимым удовольствием для удивленного рыжего официанта и для сидящих рядом любопытно-равнодушных посетителей. Доел, допил. Показалось очень даже вкусно. Расплатился. Вышел на улицу. В голову пришла мысль. А что? А вдруг после моего посещения в меню этого кафе включат манку с пивом под названием: «Пиво по-славянски».

313


Вадим ТЮТЮННИК

Последний медведь ульчей В один из прекрасных дней набиравшей скорость «перестройки» мне, впрочем, как и множеству моих соотечественников, пришлось искать работу. Ломалась политическая система, нарастал экономический кризис, люди не просто теряли работу, но меняли профессии: научные работники становились продавцами, инженеры нанимались мойщиками машин… Мне же пригодилось мое образование, хоть и было оно вполне экзотическим: я закончил Институт стран Азии и Африки. И к концу 80-х годов только что вернулся из трехлетней «африканской экспедиции», где работал переводчиком. Да, Африка осталась за горами, за долами. Но Азия! Она простирается у нас далеко на восток. А я был востоковедом, а не только переводчиком. И спасибо Дмитрию Сергеевичу Лихачеву: именно по его инициативе в конце тех самых 80-х годов прошлого века был создан Совет по сохранению и развитию культур малых народов при Советском Фонде Культуры. Это было сделано очень вовремя. Под натиском перемен малочисленные народы, такие как шорцы, удегейцы, чукчи, ульчи, оказались без какой-либо государственной поддержки. Так что вошедшие в Совет ученые и общественные деятели прежде всего должны были заняться проблемами чисто физического выживания малых народов. 314


И моя квалификация оказалась востребованной: меня приняли в Правление Советского Фонда Культуры на должность эксперта. Могу сказать — мне просто повезло, — такой интересной, увлекательной и необычной была эта работа. Передо мной открылась как бы новая сторона, новый мир. Этот рассказ об одном эпизоде из жизни маленького древнего народа ульчей, свидетелем которого я стал. *** Итак, это было зимой 1991 года. Шло заседание Совета по сохранению и развитию культур малых народов. В нем принимала участие одна важная дама, известный ученый, депутат Верховного Совета РФ, выдвиженка от одного из малых народов Хабаровского края. Она сыграет весьма важную роль в развитии описываемых событий, и поскольку я не хочу оглашать ее имени, пожалуй, буду называть ее просто Важная Дама. Она-то и предложила Совету командировать на Дальний Восток, в село Булава Нижнего Приамурья на Медвежий праздник ульчей штатного фотокорреспондента журнала «Вокруг света» Валерия Орлова и меня, обладателя собственной видеокамеры, редкой по тем временам вещи. Мне было поручено сделать фильм об этом, по словам Важной Дамы, удивительном, выражающим самую душу народа празднике. Серьезность задания объяснялась тем, что праздник будет проходить в последний раз. И так решили сами ульчи. Этот факт говорил о многом: значит, что-то изменилось в сознании народа, раз он не хочет продолжать одну из древнейших традиций своей культуры. Мне не терпелось поскорее отправиться в путь. *** В то время я бредил созданием некой «Видео энциклопедии малых народов». На что можно было бы рассчитывать через несколько десятков лет окажись задумка осуществимой? Приходит, скажем, в 2020 году наступившего нового века маленький ульчи в местную видеотеку, выбирает заинтересо-

315


вавший его диск, — пожалуйста! — он видит своих предков, в последний раз отмечающих удивительный Медвежий праздник! И не только: он может наблюдать за его подготовкой, за тем, как шьют традиционную ульчскую одежду, за тем как потом примеряют ее на себе его соплеменники. Особенно ему нравится, как элегантно выглядит в необычных одеяниях ульчская семья: хозяин дома, его жена, маленькая дочь и сын. Они похожи на пришельцев из космоса, ведь их одежда пошита из выделанной серебристой рыбьей кожи! Интерес растет. Мальчику хочется «отмотать» немного назад, чтобы еще раз проследить за процессом выделки этого необычного материала. Его этапы отсняты лаконично, но со всеми техническими подробностями. Это настоящий «мастер-класс»! По замыслу в моей энциклопедии национальная культура народа должна быть представлена во всем многообразии жизни и быта, в устройстве и убранстве жилища, приемах охоты, способах приготовления национальных блюд, свадебного и иных торжеств, религиозных отправлений, — одним словом, всего, что умел делать народ. Но какой бы хорошей не казалась идея, до ее реализации было очень далеко. Для создания энциклопедии требовался колоссальный информационный охват. Тут нужны были усилия не одного человека: один в поле не воин. Но я помнил и то, что пионеры в своих начинаниях чаще трудились в одиночку. А я ведь даже не одиночка: со мной моя видеокамера, — мой свидетель, летописец. Запечатленные камерой обстоятельства, люди, вещи позволят противостоять неумолимо бегущему времени, дав начало увековечиванию уникальной информации, помочь народу себя сохранить, не дать ему обезличиться, растворить себя в наступающей со всех сторон массовой культуре. Итак, мальчик растет, и вместе с ним растут его знания о своем народе. И хотя он и его будущие дети, скорее всего, не будут носить одежду из рыбьей кожи, в душе они останутся ульчами. Да, идея, как мне кажется, была хорошей, но воплотить ее в жизнь не удалось. В число причин входит не только произошедшая в те времена смена руководства Советского

316


Фонда Культуры, но и новые приоритеты в целом по стране. В начале 90-х годов прошлого века наша страна быстро менялась. Перемены в обществе, как это и подразумевалось, должны были обеспечить его лучшее состояние. К сожалению, и на этот раз в результате реформирования возник ряд негативных последствий. В умах и душах людей материальное стало явно довлеть над духовным. Интерес к многонациональному содержанию культуры начал угасать, что в итоге и привело к закрытию программы, по реализации которой работал Совет по сохранению и развитию культур малых народов. Сегодня поздно строить догадки о причинах того, почему и кем было проигнорировано важное начинание. Не стоит искать смысла в бессмысленных и поспешных решениях временщиков-функционеров. Главное, как мне кажется, понимать, что всегда есть шанс сохранить уникальное, не дать ему «уйти в песок». Именно потому нам с Орловым не терпелось тогда перелететь через всю страну к загадочному народу ульчи. Ульчи Итак, взяв с собой только видеокамеру, вылетаю со своим напарником в Хабаровск на большом Ту-154. Летим долго. По мере продвижения на восток заснеженная страна становится все более гористой: под крылом самолета видны сопки, скалистые кряжи. Через несколько часов полета из серо-голубой дымки, сгустившейся над горизонтом, которого никак не догнать нашему быстрому самолету, появляются настоящие горы. В Хабаровске, успев прогуляться по городу, садимся на другой, поменьше, но тоже турбореактивный Ту-134. В его салоне пусто. Мы в недоумении усаживаемся в кресла. Интересно, может быть там, за шторами, разделяющими салон на две части, все же есть пассажиры? Но кроме бортпроводницы, навестившей нас пару раз, мы так никого и не увидели. Замечаю, что белые подголовники на спинках кресел не совсем белые. Значит, народ все же пользуется этим рейсом. Недо-

317


статок пассажиров объяснялся просто: наш самолет совершал рейс местного значения в малонаселенном районе страны, над заснеженными ее просторами, которые, кажутся бескрайними, даже на окраине. Если к географической карте приложить линейку, между Хабаровском и селом Булава не будет и пары сантиметров. На самом же деле лететь предстояло около полутора часов. С гордостью понимаешь, в какой огромной стране ты живешь. Орлов бредит тиграми. Хотя отправились мы не к полосатым «уссурийцам», а на Медвежий праздник, он рассказывает о тиграх, подбирает наиболее шокирующие случаи с участием этих хищников. Меня впечатляет ужасающая история об одном геологе, присевшем под елкой, который был рассечен вдоль позвоночника на две половины одним махом когтистой лапы подкравшегося сзади тигра. Мой спутник, кажется, задремал. Я же, поскольку до посадки еще есть время, решаю полистать собранную перед поездкой справочную информацию об ульчах. В ней говорится, что в древние времена Амур на языках тунгусских народов Приамурья называли Мангу, а ульчей — мангунами. Сам же народ называл себя нани, что означает на их языке «местные жители». А в 30-е годы прошлого века, когда решался вопрос о наименовании народов Севера на основе их самоназваний, для бывших мангунов, называвших себя нани, почему-то был принят этноним ульчи, хотя этому, возможно, и есть объяснение. А по их самоназванию — нани — были названы нанайцы. Говорят ульчи на ульчском языке, который в те времена считался диалектом нанайского. Ульчский язык входит в группу тунгусо-маньчжурских языков, на которых также разговаривают эвенки или тунгусы, эвены или ламуты, негидальцы, орочи, удэгейцы и другие. Численность населения по переписи 1989 года составила около 3173 человек. Большинство проживает в нижнем течении Амура, в Ульчском районе Хабаровского края. Что касается верований, то бывшие приверженцы шаманизма сегодня в основном — православные.

318


Предки ульчей были рыболовами и охотниками. Рыболовство заставляло их селиться по берегу основного русла Амура, чаще по правому, где проходили пути лососевых рыб. Некоторые ульчи группами ходили на Татарский пролив. Гарпунили нерпу, сивуча, тюленя. А на лося, оленя, медведя и пушного зверя охотились с помощью луков, давящих ловушек, самострелов и ружей. В ходу были собачьи нарты, лыжи. Носили ульчи традиционную одежду: халаты, покроя кимоно, что мужчины, что женщины, повседневную шили из простой ткани, а праздничную — из сплошь вышитой и украшенной аппликацией. Изготовлялась также одежда из рыбьей кожи. Мужчины носили юбки из нерпичьих шкур, охотничьи фартуки, простые и праздничные с орнаментом, куртки из лосиных шкур, меховые шапочки, надевавшиеся с тканевыми шлемами. Ульчи жили семьями. Родов насчитывалось около тридцати. Семьи каждого рода собирались вместе на годовой праздник моления небу, на медвежьи праздники. И сегодня они в основном рыболовы, живущие вдоль испокон веков кормящей их огромной реки. Доставщик суши Наконец, самолет приземляется на крошечном таежном аэродроме, с единственной взлетно-посадочной полосой и одиноко стоящим небольшим зданием голубого цвета. Рядом с ним нас ожидал такого же цвета автобус. Водитель — молодой мужчина, славянской внешности. Молча едем по снежному тракту, пробитому через лес. Ландшафт таежной Восточной Сибири совершенно не схож с привычным русским лесом. Растет здесь преимущественно лиственница, сбросившая на зиму все свои иголки. Вскоре однообразный и скучноватый пейзаж сменяется другим. Мы въезжаем в пойму Амура, спящего под белоснежным зимним покрывалом. Слева на десятки километров простирается широченная, скованная льдом более чем на полгода река. Противоположный берег почти не виден. Можно разгля-

319


деть лишь пару каких-то жилищ или хозяйственных построек. Возможно, это зимующие рыбацкие баркасы. Сплошное белое безмолвие. Белая бесконечная тишина. Даже шум мотора не мешает ощутить эту тишину. Вдруг вдалеке слышится лай собаки. А вот залаяла и другая, третья. Дорога, тянущаяся вдоль берега Мариинской протоки, приводит нас в село, расположившееся между рекой и довольно большой пологой сопкой. Древние ульчи назвали свое стойбище Булава в честь шаманского посоха, передававшегося из поколения в поколение. В поселке шумно. Полным ходом идет подготовка к празднику. Наехали начальники разного калибра, корреспонденты, даже иностранцы, в том числе японцы, некстати закупившие у местной администрации монопольное право на видеосъемку события. О том, что снимать на видео запрещено, предупредил председатель сельского совета, который тут же попытался успокоить нас, сказав, что право на фотосъемку не закупил никто и фотографировать можно будет сколько угодно. А как же мой фильм? Пересечь несколько часовых поясов и ухать ни с чем? Это меня никак не устраивало. Я завидовал напарнику. Орлов, имевший на вооружении только фотоаппарат, был в полном порядке. Мысленно ругая японцев, я все же решил, что буду снимать. Конечно, юридически я был не прав. Но меня мучила вот какая мысль. Отснятые японцами кадры непременно уедут в Японию, окажутся в других странах, но, скорее всего, не попадут к ульчам никогда, к народу, к которому я приехал, чтобы снять о нем фильм и именно, как я полагал, для него, а не просто, чтобы ублажить депутата (Важную Даму) или свое начальство. Вероятно, это был именно тот, не такой уж частый случай, когда доверенное тебе дело, перестаешь воспринимать чьим-то поручением, а берешься за работу, словно это именно ты поставил перед собой такую задачу и ты сам будешь ее решать. За это предстояло побороться. Я верил, что мне повезет. В жизни часто приходится надеяться на удачу, наивно полагая, что она близка. Однако, как мне кажется, это меньший грех, чем то, когда ты, не попы-

320


тавшись достичь цели, убеждаешь себя, что все твои усилия напрасны. В общем, я был готов к любому раскладу, но только не к такому, какой был уготовлен мне по возвращении из командировки. Чтобы пояснить это, мне придется забежать немного вперед. Когда я передал Важной Даме кассету с уже отснятым и смонтированным за пару бессонных ночей фильмом, я удивился, что меня не стали приглашать на просмотр моего же фильма, который был приурочен к проводившейся в Москве конференции. Поблагодарив, то ли за фильм, то ли за доставленную из ее родных краев большущую рыбину, которую перед поездкой Важная Дама попросила меня привезти, и по которой, по ее словам, она очень соскучилась, она села в черную машину и уехала. Разумеется, мне хотелось увидеть реакцию зрителя, услышать отзывы. Но почему-то мое присутствие на этом мероприятии было «снято с повестки дня». И, вообще, за кассетой ко мне вполне могла бы заехать та самая черная машина, и мне не пришлось бы утруждать себя «доставкой товара на дом», словно это были суши, только что приготовленные из свежей дальневосточной рыбы. В конце концов, я не стал придавать всему этому особого значения и выяснять, где будет проводиться конференция. А позже, я узнал от знакомых, которые принимали участие в ее работе, что во время своего выступления, предшествующего просмотру, Важная Дама произнесла приблизительно следующие слова: «В моем фильме вы увидите нечто такое, что не оставит вас равнодушными», «Мой фильм, как вы убедитесь, отражает душу самого народа»… И так далее. Еще мне сказали, что после показа фильма настроение у народной избранницы резко испортилось. Почему? Да потому что, будь у нее время посмотреть фильм загодя и не урывками, а целиком, возможно, никакого просмотра не было бы вовсе. В свою очередь, я пообещал себе там, в Булаве, что сниму фильм не по заданию, а по зову души, и оставил за собой такое право.

321


Мишка… он же не плюшевый… Итак, в ульчском селе Булава шла полным ходом подготовка к Медвежьему празднику. С самого начала в общей суете мы с Орловым практически не виделись: каждый решал свои проблемы самостоятельно. На исходе короткого зимнего дня, первого из тех нескольких дней, проведенных за тысячи километров от дома, в незнакомом месте, среди незнакомых людей, прежде всего, нужно было найти место для ночлега. Но активистки из народа, в большинстве своем немолодые коренные жительницы села, которым я представился в качестве посланника их землячки — депутата — той самой Важной Дамы, и передал от нее привет, к моей просьбе помочь мне в поисках пристанища, отнеслись с некоторым равнодушием, можно сказать больше: с каким-то плохо скрываемым раздражением. Но я решил, что в предпраздничной суматохе им было не до меня. В конце концов, когда уже совсем стемнело, и мороз стал крепчать, председатель сельского совета все же обратил внимание на мое бедственное положение и сжалился. Он предложил воспользоваться своим рабочим кабинетом, расположенным в небольшом бревенчатом домике. Там, на голом столе, укрывшись своим же пальто и постоянно ворочаясь, я провел целых три ночи, каждый раз встречая утро совершенно не в праздничном настроении. И вот наступил день четвертый, для многих долгожданный и кульминационный. Надо сказать, что все предшествующие дни мою голову не покидали грустные мысли о главном герое этого праздника, живом медведе, которого должны были публично казнить. Понимаете, не имитировать убийство, а на самом деле убить. В эти дни я для себя отметил, что никто из людей, принимавших участие в подготовке праздника, либо присутствующих здесь в качестве гостей, открыто не высказывал своего отношения по поводу программы этого мероприятия. По замыслу организаторов торжества, благодаря его пра-

322


вильной драматургии, реалистичности отдельных его сцен и должна была быть достигнута основная цель: приблизить ульчей к их собственным корням. Ну, а пока команда начать праздник не была отдана, ульчи, в большинстве своем и так немногословные, выглядели эмоционально сдержанными, словно все происходящее было для них чем-то привычным. И это не удивительно. Ведь Медвежий праздник, как мне рассказывали, проводился в этих краях регулярно. Так как же в этом случае оживить и раззадорить людей? Ведь мало скомандовать: «Праздник начинается!». Заставить ликовать народ не просто, нужно создать соответствующую обстановку. Но как? Пообещать убить зверя по-настоящему? Мне кажется, это уж слишком! С давних времен охотничий промысел у этого народа имел скорее подсобное значение. В основном здесь добывали пушного зверя, поскольку меха пользовались большим спросом у заезжих китайских и русских торговцев. Основным объектом такой охоты был соболь, который к концу 19 века на Амуре стал встречаться редко. Также охотились на крупного зверя, морского и лесного. Но все же основу питания составляла рыба. Зимой важную роль играла юкола — рыба, заготовленная впрок. Ее ели сухой, из нее варили суп, добавляя в него крупу, собранные в лесу растения или морскую капусту. Никогда не отказывались ульчи и от сырой рыбы. Именно ею меня угощали в Булаве. Понравилась ли она мне? Из-за непривычного вкуса — скорее нет. Помню только, что к приготовленной без грамма соли «рыбьей стружке» (так я прозвал эту, несомненно, полезную для здоровья еду) были добавлены сырые овощи, шинкованная капуста и морковь. Но дело не в особенностях ульчской кулинарии, а в том, что основу питания у этого народа всегда составляла именно рыба. Мясо же диких животных в рационе появлялось довольно редко. Кроме того, потребление медвежатины, а по утверждениям этнографов и мяса ездовых собак, регламентировалось лишь религиозными воззрениями. Медвежий праздник всегда был скорее религиозно-ритуальным действием, чем повседневным явлением. Важно, как

323


мне кажется, знать и о том, что в далекие времена, когда среди этого народа были распространены вера в духов и шаманизм, предки современных ульчей, глубоко веря в силу этого ритуала, все же не превращали убиение медведя во всенародный праздник. В день Медвежьего праздника только старики и остальная мужская часть общины, кроме, подчеркиваю, подростков и детей, отправлялись в лес, на поляну, и совершали обряд. Мясо убитого медведя приносили в дома, где мужчин ждали жены с детьми. Согласитесь, еще в те далекие времена традиции такого праздника были тщательно продуманными. Но вернемся в сегодняшний день. Мог ли со сменой религиозных верований народа Медвежий праздник сохраниться в рамках вековых традиций? Конечно же, нет. Тогда возникает вопрос, во что превратился этот праздник сегодня? Праздничных дней в нашем календаре десятки, и мы радуемся, когда они наступают. Но к чему сегодня забитый медведь? Что, убивая зверя, ульчи отдают дань кому-то, кого уже давно не помнят или не знают, веруя, к тому же, во Христа, а не в языческого бога? Получается какаято путаница. Так кто же ульчи, язычники или все же они христиане? Могут ли верующие перевоплотиться на один день в людей, исповедующих иную религию, только для того, чтобы повеселиться? Очевидно, они вынуждены поступать так, как им укажут из вышестоящего административного центра. Как же велика и широка наша страна, если народные избранники, призванные улучшать жизнь людей, не могут разглядеть, что на самом деле происходит на их малой родине, которую они когда-то покинули, скорее всего, навсегда. Во что сегодня превратилась неосознанная реставрация давно отживших традиций? Как оценить вред, который может принести новому поколению, особенно детям, неправильно сохраненный ритуал, состоящий, собственно, из останков древнего праздника, причем исполняемый в наиболее жестокой форме? Подумаешь, одним медведем меньше. Мало ли по стране их расстреливают, рассудил кто-то и распорядился, как можно ярче отметить праздник. Учитывая все это, можно ли называть такой

324


праздник душой народа? Судите об этом сами. Подготовка Медвежьего праздника была начата еще два года тому назад. Сначала в лесу отловили медвежонка и посадили его в клетку. Сельский совет назначил смотрителя, и выделил растущему питомцу дополнительный еженедельный конфетный паек. Как мне рассказали местные жители, конфеты мишке не доставались: лакомился ими сам смотритель. Прошло два года. Медвежонок стал огромным и совсем не злым медведем, привыкшим к человеку. И вот настал его «праздник». К передним лапам мишки, сидящего за железными прутьями клетки, установленной у дальнего края площадки, похожей на футбольное поле, заранее было привязано по одной длинной цепи. Каждый из противоположных ее концов удерживался группой людей, состоящей приблизительно из пяти человек. Когда клетку открыли, цепи подтянули и медведь вышел наружу. Затем каждая из групп, не ослабляя цепей, забралась в деревянные кузова двух грузовиков, повернутых задним бортом к медведю. Машины медленно тронулись с места. Чтобы сковать движения рычащего и пытающегося освободиться медведя, они слегка разъехались, растянув в разные стороны медвежьи лапы. Множество людей потянулось вслед за процессией. Зверь, то на четырех лапах, то вставая на дыбы, с трудом поспевал за грузовиками. По замерзшему насту его дотащили до старого русла Амура, где для исполнения ритуального омовения медведя во льду была сделана большая прорубь, в которую его тут же и столкнули. На пару секунд медведь ушел под воду с головой. Затем не сразу, но с помощью все тех же натянутых цепей он выбрался из ледяной воды. В этот момент медведь, с которого ручьями текла вода, показался мне каким-то потерянным и несчастным существом, впервые в жизни нуждающимся в помощи со стороны. Прежде, чем мишку потащили обратно, он успел отряхнуться, ореолом разбрасывая по сторонам со своей густой огненно рыжей шерсти сотни струй и мириады капель, искрящихся в лучах безучастного зимнего солнца, на мгновение выглянувшего из-за туч.

325


Вопреки моим ожиданиям что-то пошло не так. Вначале с опаской, но затем, напрочь позабыв о запрете на съемку, я продолжал делать фильм по какому-то чужому, непрочитанному мною и совершенно непонятному мне сценарию. Меня волновало, каким образом я смогу снять фильм о празднике из всего того, что сейчас попадало в кадр, но мало походило на праздник. Именно тогда я решил, пусть в фильме все будет выглядеть так, как это происходило на самом деле, и стал крепче держать в руках камеру. По прибытии на старое место мужчины спрыгивали с кузова поочередно, не позволяя цепям провиснуть. В какой-то момент мишка рванулся, после чего одна из цепей провисла и легла на утоптанный снег. Не понимая, что происходит и чего хотят от него люди, взволнованный зверь уселся на снег у своей клетки, свободной лапой придвинул к себе миску, в которой раньше ему давали еду и стал нервно выгребать из нее какието остатки, как бы давая понять, что все это ему надоело. Внезапно, поднялся ветер и в видеокамеру, попал снег. Съемка фильма остановилась. Чтобы устранить проблему, я побежал в ближайшее отапливаемое помещение — недавно построенный из свежесрубленных бревен ульчский краеведческий музей. Его открытие состоялось несколько дней тому назад. Немного погодя я вернулся. Сильно растянув цепи, вставшего во весь рост медведя обездвижили. Люди толпились в десятках метров напротив зверя, формируя постоянно сжимающееся полукольцо, напоминающее амфитеатр. Чтобы выбрать подходящий ракурс для съемки, я забрался на высокий дощатый забор, на котором уже повисли мальчишки с раскрытыми от интереса к происходящему ртами. Дети были повсюду. Немного в стороне от медведя замерли трое ульчей, держащие в руках на изготовку карабины. А прямо напротив мишки, метрах в четырех от него, стоял маленького роста немолодой мужчина с луком в руках. Он натянул тетиву и, пару раз переступив с ноги на ногу, почти не целясь, пустил стрелу в широкую медвежью грудь. Трудно сказать, по какой причине лучник поспешил. Может быть, ему хотелось побыст-

326


рее выполнить свою работу. Казалось, никто не ставил под сомнение праздничную атмосферу дня. Но в этот момент настроение у каждого, по моим ощущениям, не в равной степени, но мгновенно сменилось. Об этом свидетельствовала воцарившаяся тишина. Мне, возможно, как и лучнику, захотелось, чтобы все это поскорее закончилось. Животное, зарычало и рванулось в сторону. Однако, цепи крепко удерживали его на месте. Лучник снова натянул тетиву и тут же выстрелил. После выпущенной второй стрелы, когда медведь взвыл и рванулся еще сильнее, кто-то из стоящих рядом мужчин с карабинами, очевидно, пожалев беднягу, сделал в него несколько выстрелов. Мишка рухнул замертво. Все застыли в молчании. Я не заметил вокруг ни одного радостного лица. А ведь праздник только начался. Мне показалось, что люди пытались понять, что же произошло на самом деле. От жалости к животному и от осознания нелепости его истребления я, в шоке спрыгнул с забора и ушел прочь. Минут через сорок я вернулся. Веселье было уже в полном разгаре. Люди плясали, соревновались в перетяжке каната, ели строганную сырую рыбу, пили водку, от которой щеки ульчских мужиков быстро розовели, а их прищуренные глаза затуманивались. На санях в сторону пустыря везли груду окровавленного медвежьего мяса. Там его закопали и поставили над захоронением какие-то ритуальные палки с разноцветными ленточками. Дело в том, что мясо выращенного в неволе медведя непригодно в пищу. На природе медведи бродят, отыскивая нужные им для очищения организма травы. А наш бедняга, как известно, жил в неволе. Праздник закончился. Председателю срочно понадобился его кабинет, и меня забрал к себе Иван Оросугбу, ульчский мастер, резчик по дереву. Оросугбу, как объяснил мне Иван, по-ульчски значит шкура оленя. Он сказал, что, скорее всего, его предки когда-то занимались оленеводством, а потом уж стали охотниками и рыбаками. Когда мы подходили к дому Ивана, он дал мне совет, сказав,

327


что, если мне снова придется искать место для ночлега, то уже не стоит ссылаться на связи с депутатом из столицы, а будет достаточно просто попроситься переночевать. Помолчав, он добавил, что депутат, скорее всего, позабыла своих избирателей сразу, как только уехала из родных мест (стала Важной Дамой, — подумал я). Люди не говорят об этом вслух, но они все чувствуют и понимают. Их не обманешь. Дома Иван собирался заняться любимым делом, наотрез отказавшись сниматься на видео. Когда же мы познакомились с ним поближе, он увлеченный своей работой, все же позволил мне воспользоваться видеокамерой, однако разрешил снимать только его руки, в которых он держал резец и незаконченную шкатулку. Волшебная шкатулка Знаете ли вы, как по-ульчски шкатулка? Тумбадэктэу. Правда, для неульчского уха звучит необычно? Слишком увесисто для небольшой коробочки. Но это язык. Это их родной язык. Интересные находки здесь на каждом шагу. Например, — что такое кап? Это лучший материал для изготовления шкатулок — нарост на березе, который, наверняка, вы не раз видели в лесу. Если его аккуратно отделить от ствола, на котором он вырос, а потом распилить на две половинки, на срезах будет виден витиеватый рисунок. А что такое морской кап? Это — кап «возведенный в квадрат». Рисунок на нем уже более замысловатый, способный будоражить фантазию человека. Потому что этот кап вырос на березах, с берега, например, Татарского пролива, отделяющего океанической водой остров Сахалин от материка. Его особая древесина сформировалась под воздействием непрекращающихся ветров, приносящих то влагу с океана, то летний зной с разогретой суши. Зимой свою лепту вносили крепкие морозы и внезапные оттепели, оставлявшие на древесине следы контрастов погоды. Для резчика по дереву такой материал — настоящее сокровище. В процессе работы с морским капом

328


к фантазии природы присоединяется уже человеческая фантазия. В маленькой мастерской, в которой приятно пахло стружкой, на верстаке я увидел несколько незаконченных шкатулок. Иван, мужчина лет тридцати пяти, обычно работал здесь с другими резчиками по дереву. Но в тот вечер в мастерской кроме нас двоих никого не было. Он показывал мне сделанные им шкатулки и вазы, а также работы других мастеров. Показал мне все, от станка для изготовления деревянных заготовок до готовых изделий, расставленных на стеллажах. На одной из полок стояла почерневшая от времени, с виду китайская ваза, на которой был изображен скорее грустный и добрый, чем свирепый дракон. Рядом с ней стояла ее копия, сделанная недавно Иваном. Вазы были изготовлены из бересты. Началась и моя работа. Пользуясь макросъемкой, я запечатлел мельчайшие детали рисунков на вазах. Как все просто! Нажав несколько раз на кнопку, становлюсь обладателем созданных человеческой рукой шедевров, только что при помощи видеокамеры перешедших из реального мира в мир виртуальный. Пройдут годы, десятки лет, и тот, в чьих руках окажется отснятый мною материал, сможет сколько угодно любоваться этими образцами народного творчества, сохранившимися на долговечном цифровом носителе. Здорово! Уважай прошлое, твори будущее. Так утверждали восточные мудрецы, кажется, японцы. «А вот, моя любимая шкатулка, но только крышку я еще не закончил», — сказал мастер. Я даже не заметил, когда Иван приступил к работе. Как мы и договаривались, наведя камеру на его руки, я стал следить за их движениями. Левой рукой Иван придерживал крышку шкатулки овальной формы, а правой — вел резцом по ее гладкой поверхности. Обоюдоострый кончик резца напоминал перевернутое чертежное перо. От него, не ломаясь, послушно вилась длинная стружка. «Главное в этом деле, чтобы не дрогнула рука и не обломилась хрупкая стружка. Резец должен скользить по дереву без остановки. Если стружка переломится, можно будет выбросить крышку

329


шкатулки, потому что рисунок уже не получится: на нем будет заусенец — брак, значит», — пояснил мне мастер. Я тоже не останавливаю съемку, словно боюсь разорвать цельную и хрупкую канву фильма. Мне кажется, что я держу в руках не увесистую видеокамеру, а легкий стальной резец. Неожиданно для меня Иван, не отрываясь от работы, тихо говорит: «Ульчи, которые уже перестали быть ульчами, не должны проводить таких праздников. Хотя, это не их вина». Я почувствовал, что мы с Иваном, не смотря на то, что мы представители разных племен, похожи друг на друга, потому что думаем и чувствуем одинаково. Горькие слова Ивана не были упреком в адрес таких же ульчи, как он сам. Представители нового поколения неизбежно становятся другими, не похожими на их предков. В то же время в словах Ивана чувствовалось не просто сожаление, а его несогласие с чем-то противоестественным, что было привнесено в его мир извне. Повинуясь какому-то зову из прошлого, Иван, я уверен, не собирался сдаваться и всеми силами стремился оставаться похожим на своих дедов и прадедов. Все время казавшийся угрюмым, как дракон на той вазе, он и теперь, после неожиданной для меня, а, возможно, и для себя самого попытки приоткрыть свою душу, продолжал оставаться немногословным. А если он и заговаривал, то только о своей работе и больше уже не возвращался к непростой теме, которую затронул. Иногда мне казалось, что вот сейчас он отложит резец в сторону, выпрямится, стряхнет руками прилипшую к его спецовке стружку, повернется ко мне и спросит: «А ты что обо всем этом думаешь?» Этого не происходило. Но когда Иван подолгу молчал, я догадывался, о чем он думает. И мысленно продолжал с ним беседу. Ульчи стали другими. И это произошло по причине того, что мир развернулся к ним иной стороной. Близкое и привычное ушло, наступало что-то новое, к которому было не просто приспособиться. Судя по научным знаниям об этом народе, понимаешь, что когдато унаследованный от предков опыт помогал ему правильно совершать обряды, не забывая при этом о восприимчивых душах своих детей. А сегодня душа народа почему-то стала

330


черстветь. В разрекламированном громком шоу она могла проявить себя едва ли наполовину. А половина это уже не целое. Душа как бы раскололась на две части: одна ее часть радовалась, другая грустила. Я глядел на Ивана, пытаясь понять, из чего состоит душа народа? Куда уходят ее корни? И существует ли она на самом деле? Если да, то к ней надо относиться необыкновенно бережно. О ней следовало бы думать задолго до того, как пойманного в лесу брыкающегося медвежонка затаскивали за железные прутья, готовя его к медвежьему «празднику». Забегая вперед, скажу, что фильм был сделан без купюр, и слова Ивана прозвучали на той самой конференции. Это не могло, как я уже говорил, не испортить Важной Даме настроения. Как бы там ни было, работа была выполнена не по заказному, а по исполненному драматизма и, главное, как мне кажется, правдивому сценарию. *** Мастер Иван полностью погружен в работу, но все же продолжает рассказывать о своем любимом занятии. «Я и сам не знаю, что это будет. Ну, тут видно, что это море. Вот, видишь, волны. Это ракушка. А это, наверное, дельфин. А что дальше получится, я не знаю. Фантазия подскажет. Вообще, ульчи хитрые. Они все знают о дереве», — признается он, както по-особому выделяя интонацией слово «хитрые». Спиралеобразный рисунок, остающийся после резца, все шире простирается по поверхности бледно розового куска капа. Настоящее произведение искусства! От напряжения, запотевает видоискатель камеры, в который я смотрю. А мастер совершенно свободно и легко продолжает свое дело. Некоторая натянутость в беседе, ощущавшаяся в начале, куда-то исчезает. Иван становится раскованнее. Он даже забыл, что час тому назад вообще не хотел сниматься. Взяв в руки какой-то национальный инструмент, напоминающий небольшую скрипку, он начинает демонстрировать мне свои музыкальные способности, делая это с явным наслаждением. Этот музыкальный инструмент он

331


смастерил сам. Скользящий по единственной струне смычок издает звук, напоминающий стрекотание кузнечика сидящего в сырой траве. Невидимый кузнечик пытается брать высокие ноты, разминая и разогревая свои колючие длинные лапки, прежде обездвиженные прохладными каплями недавно прошедшего дождя. Держащий в руках самодельный смычковый инструмент музыкант замечает, что, несмотря на нашу договоренность, я снимаю его в полный рост. Но, уже доверяя мне, и видя мой неподдельный интерес к искусству ульчей, он улыбается и даже слегка позирует перед камерой. Ночевал я в доме Ивана. Когда его жена накормила нас ужином, хозяин, его маленькие дочка и сын решили показать мне одежду из рыбьей кожи, которую они бережно хранили в своем доме и даже в нее облачились. Видеокамера запечатлела загадочных серебристых «пришельцев» из космоса. Потом, после такого нелегкого дня, мы уснули. Рано утром, когда снег, несмотря на уже взошедшее солнце, оставался еще густо синим в местах, куда отбрасывали свои тени бревенчатые домики, Иван проводил меня до околицы. Мы попрощались, и он быстро зашагал по протоптанной в снегу узкой тропинке в мастерскую, чтобы закончить волшебную шкатулку, которая должна была занять свое законное место рядом с вазой, на которой грустил добрый дракон.

332


Александр ШВАРЦ

От помощи голодающим до красного медиаконцерна К 90-летию киноконцерна Межрабпомфильм

В августе 1921 года Ленин поручил молодому немецкому коммунисту Вилли Мюнценбергу, знакомому ему по швейцарскому изгнанию, организовать помощь жителям Поволжья, где тогда свирепствовал чудовищный голод. Мюнценберг развернул в Берлине работу по сбору средств в помощь голодающим и открыл представительство в Москве. Так появилась организация Internationale Arbeiterhilfe (IAH) или Международная рабочая помощь (Межрабпом). В целях пропаганды все, что делалось для оказания помощи голодающим, стали подробно документировать в фотографиях и киносъемке. Чтобы ускорить работу в Европе, Мюнценберг стал публиковать эти фотои кинодокументы, заодно, пользуясь случаем, представлял в обществе позитивный образ новой России. Под его напором Коминтерн стал поддерживать и развивать кинопроизводство. Фильмы о голоде и первые документальные картины о Стране Советов способствовали возрождению советской киноиндустрии, к тому времени национализированной, и установлению торговых отношений между Германией и Советской Россией. 333


Деятельность Коминтерна и Межрабпома развивалась планомерно. В июле 1922 в головном отделении в Берлине была создана самостоятельная кинопроизводственная компания — акционерное общество по производству и продаже фильмов «Filmamt der Industrie und Handels AG, Internationale Arbeiterhilfe Sowjetrussland». Мюнценберг контролировал прокат всех советских фильмов в Германии, совместное производство и продажу немецких картин в Советскую Россию, а также экспорт пленки. Советской стороне это было только выгодно: кинематографисты могли воспользоваться опытом своих коллег, в страну приходили и необходимые материалы для собственного кинопроизводства. К продукции Межрабпома удалось привлечь внимание советских зрителей, которые охотнее смотрели бы фильмы Джо Мая, Гарри Пиля, Эрнста Любича и Фрица Ланга, нежели политические агитки. Скромное начало было положено. Вскоре появилась советско-немецкая копродукция, а спустя некоторое время «Межрабпомфильм» стал второй крупнейшей киностудией в СССР после государственного Госкино. «Межрабпомфильм» за недолгую историю своего существования выпустил 600 фильмов. Как советско-немецкое акционерное общество до 1936 г. «Межрабпомфильм» оставался независимым, и в этом была его исключительность. «Красная фабрика грез» повлияла на кинопроцесс в обеих странах, да и на весь мировой кинопроцесс, став главным прокатчиком шедевров советского авангарда. Первые кадры из новой России Сейчас трудно уже сказать, с каких фильмов и как именно начиналось это немецко-советское сотрудничество. Большая часть ранних картин не сохранилась, существует несколько вариантов их названий, а состава участников порой и вовсе уже не найти. Многие американские и, прежде всего, советские фильмы о голоде в Поволжье до сих пор как следует не изучены. Например, о немецких фильмах Межрабпома «Hunger

334


in Sowjetrussland» («Голод в Советской России») и «Die Wolga hinunter» («Вниз по Волге») известно только из позднейших инвентарных описей, составленных Мюнценбергом. Короткометражные документальные картины часто демонстрировались в недельных обозрениях, нередко кадры из них использовались при создании других фильмов. Известно о девяти советских картинах о голоде. Одним первых был короткометражный документальный фильм «Помните о голодающих» (1921), предназначавшийся для иностранного проката. Для отдела Коминтерна «Социальная хроника» в августе 1921 его снял опытный оператор и режиссер Юрий Желябужский. Премьера состоялась 15 сентября 1921 в Москве. Картина представила работу российской Центральной комиссии помощи голодающим при Всероссийском центральном исполнительном комитете и комиссии исследователя-полярника Фритьофа Нансена, который за свою деятельность миротворца и гуманиста в 1922 году получил Нобелевскую премию мира. Уже в первые недели организации сбора средств для помощи голодающим Вилли Мюнценберг спланировал «великую пропаганду средствами литературы, фотографии, кинематографа, культурных мероприятий, больших народных собраний, митингов». В декабре 1921 «рабочая помощь» началась именно с кинематографа. Коммерческим руководителем всего предприятия стал Германн Баслер, кинопромышленник и предприниматель, в начале 1920-х совершивший поездку в Советскую Россию. Еще в 1919 он пригласил режиссера Филя (Пиля) Ютци снимать приключенческие фильмы, а спустя несколько лет Ютци стал ведущим режиссером берлинской кинопроизводственной компании «Prometheus» («Прометей») и, соответственно, ведущим немецким режиссером Межрабпома. Баслер имел собственную фирму «Chateau-Kunstfilm» («Шато-Кунстфильм»), которая почти полностью была в распоряжении и на службе компартии Германии. Получив от компартии заказ, Баслер в конце августа 1921 начал съемки фильма о новой России и о помощи голодающим, изучив при этом особенности и состояние киноин-

335


дустрии новой России. Межрабпом оплатил и производство фильма, и его прокат. В письме в секретариат Коминтерна от 7 марта 1922 Мюнценберг жаловался: «С Баслером и товарищами работать плохо. Съемки организованы отвратительно и проходят неинтересно. До моего отъезда из Москвы в середине февраля ни один фильм не был готов к показу. На съемки, материалы, пленку, цензуру и прочее угрохали более 400 000 марок, которые окупятся только через много месяцев. Мы просим секретариат связываться с нами, прежде чем заказывать новые съемки иностранным товарищам». Мюнценберг потребовал «строжайшей централизации» всех производственных процессов в берлинской головной организации, включая продажу отснятого материала и лицензий в Россию: «Ни одна другая организация не может так удешевить производство, как мы, и только так мы получаем право ввозить фильмы из России в Германию». Только в случае совместного советско-немецкого производства в Германии можно было избежать цензуры. В 1916-м в Германии были установлены протекционистские квоты на кинопроизводство, а с 1920 года действовал также закон о кинематографе, предписывавший всем иностранным кинокартинам проходить цензуру. Государство выдавало разрешения на импорт иностранных фильмов, учитывая импортноэкспортные квоты, и тем самым превращало кино в политический инструмент. С конца 1924 года заказчики импортируемых иностранных фильмов должны были в качестве компенсации производить собственные немецкие картины. Такое положение заставило Межрабпом в декабре 1925 открыть фирму «Прометей» для кинопроката, продажи и производства кинофильмов. Летом 1922 года Баслер стал руководителем новообразованного акционерного общества по производству и продаже фильмов «Filmamt der Industrie und Handels AG, Internationale Arbeiterhilfe Sowjetrussland» и занимал эту должность около года. В июле 1922 года Мюнценберг с гордостью сообщал делегатам III Всемирной конференции Межрабпома, что фильм

336


«Hunger an der Wolga» («Голод на Волге»), «вопреки всем издевательствам» чиновников, выдержал 210 показов. «Голод на Волге» — так называлась программа, в которую входили две картины: Баслера (о Поволжье) и Желябужского (о работе Фритьофа Нансена). После их премьерного показа писали: «В воскресенье 30 июля в Берлине были представлены первые фильмы из сегодняшней России. Первый повествовал о захватывающем путешествии через Эстонию по одноколейной железной дороге вглубь России до самой Москвы. Картина представляет Советскую Россию не вымирающей, но как страну, где снова работает железнодорожное сообщение, где в городах царит оживленное движение, мчатся трамваи, одним словом, Россия снова живет. Второй фильм ведет нас в голодающие области Поволжья. На первом плане здесь тоже налаженное для России решение проблемы: вывоз голодающих из вымирающих областей, лазареты, больницы, бараки и многое другое». После того, как фильм Баслера рассмотрело цензурное отделение полиции, он стал называться «Reisebilder aus Sowjetrussland» («Путешествие по Советской России»), но в документах, опубликованных Мюнценбергом, упоминается под названием «Die Wolga hinunter» («Вниз по Волге»), хотя путешествие заканчивалось в Москве. Таким образом, это можно назвать первым фильмом Межрабпома, хотя в то время по политическим причинам он считался продукцией фирмы Баслера. «Поток» русских фильмов, борьба с цензурой Продукция Межрабпома конкурировала с обычным потоком «русского кино» в Германии, которое, впрочем, под влиянием российской киноэмиграции и немецких продюсеров изобиловало расхожими сюжетами о казаках и мотивами из Достоевского. Но, поскольку интерес к актуальным фильмам из новой России в Германии был велик, киноимпорт Мюнценберга, да еще в рамках гуманитарной акции, также вызывал большой интерес. При этом влияние было взаимным: к концу

337


1920-х немецкое кино — экспрессионизм, камершпиль, комедии, приключенческие и «костюмные» фильмы — завоевало российский кинорынок. Сколько и какие фильмы при этом распространялись через Межрабпом, еще предстоит изучить. Сейчас известно, по крайней мере, более десяти игровых картин, ряд «культурфильмов» и учебных фильмов фирм «Терра Фильм» и «Декла-Биоскоп». Мюнценберг в октябре 1924 года на конгрессе Межрабпома в своем ежегодном докладе сообщал, что его организация экспортировала в СССР не менее 300 иностранных игровых и документальных картин. Мюнценберг привез в Германию дюжину документальных фильмов из России. Среди немногих уцелевших — самый первый фильм Межрабпома российского производства «Пятилетие Советской России» (1922, режиссер неизвестен). Фильм этот, выпущенный к первому пятилетнему юбилею революции, неоднократно вспоминали в связи с «Киноправдой №13» (1922), считая, что его снял Дзига Вертов. Однако речь идет о 856 метрах пленки, отснятой Межрабпомом. Согласно заключению цензурного отделения полиции, производителем было акционерное общество «Industrie Film und Handels AG, MoskauBerlin». Фильм считался российским, a его прокатчиком был Deutsch-amerikanische Film-Union (Dafu). Берлинская международная многоязычная информационная служба Коминтерна («Inprekorr») сообщала о его премьере в Берлине 23 февраля 1923 в связи с «пятой годовщиной образования российской Красной армии»: «Это первый фильм, который непосредственно рассказывает международному сообществу трудящихся о жизни и борьбе российского пролетариата и, прежде всего, о советской Красной армии. Никакой игры, никаких постановочных сцен, никаких статистов и актеров, только русская жизнь и вихрь русской революции в этом фильме, стихийные и выразительные». За несколько дней до этого фильмом «Пятилетие Советской России» занималась немецкая цензура: удалили три титра, в частности: «Гремят фанфары, звучит песня о революции — «Интернационал». На председателя проверяющей комиссии

338


подали в суд, в результате рассмотрения апелляционной жалобы верховное цензурное ведомство сняло свои требования и разрешило фильм к выпуску нетронутым. То, что рабочая публика во время просмотра запоет «Интернационал», было признано неопасным для общественного порядка. Один эксперт объяснил: «…германскому МИДу лишь на руку, если фильм покажет, что современная Россия снова стала мощной военной державой». Фильм был допущен к показу 23 февраля 1923 года с исключительно наивным обоснованием: «Для непредвзятого зрителя в Германии фильм представляет интерес культурный и культурно-политический. Для Думающего зрителя это будет в высшей степени поучительно, как правдиво, бесстрастно и фотографически точно запечатлены события этого советского движения, о чем прежде мы знали лишь по отрывочным сведениям из прессы». Берлинский удар Межрабпом и его кино были обязаны своим успехом нескольким личностям: с германской стороны трудился Мюнценберг и его берлинский штаб, в том числе его помощник Отто Катц, уже упомянутый Германн Баслер, а с сентября 1923го также и Франческо Мизиано, друг по швейцарскому изгнанию. Их поддерживали определенные политические силы, они умело сделали ставку на германо-советские отношения, на тесную связь с коммунистической партией Германии и с Коминтерном. Из Берлина руководили стратегическим использованием фильмов, ростом медиаконцерна и распространением его влияния в мире. Но не хватало опыта в производстве и «продвижении» фильмов. Этим занималась в Москве фирма «Русь» и ее руководители: организатор производства и худрук Моисей Алейников, оператор и режиссер Юрий Желябужский, режиссер и сценарист Федор Оцеп. В сентябре 1923 к ним присоединился вернувшийся из эмиграции мэтр режиссуры Яков Протазанов. Ему обязана своим успехом «Межрабпом-Русь» 1924-м году. Между

339


«Аэлитой» (1924) и «Бесприданницей» (1936) для студии «Межрабпом-Русь» (впоследствии «Межрабпомфильм») Протазанов снял еще 11 фильмов, а Желябужский — 21 (среди них игровые, документальные и анимационные картины). Московские кинематографисты занимались технической и художественной сторонами дела: писали сценарии, руководили кинопроизводством, управляли финансированием, выделенным на съемки. Мюнценберга и Алейникова объединяли талант, техническое чутье, способность угадывать интересные темы, предвидеть успех и его добиваться. При этом они могли отрешиться от политических и экономических ожиданий и предпосылок своего «лагеря», умело вели переговоры, торговались и не боялись рисковать. Все это обнаружилось при первой же их встрече летом 1922, о чем Моисей Алейников писал в своих мемуарах. Алейников приехал в Берлин окольными путями, как авантюрист, весь его багаж состоял из единственной копии фильма «Поликушка», экранизации повести Льва Толстого (1919, режиссер Александр Санин). Он выторговал в Москве у Государственного банка СССР и киноруководства последнюю возможность спасти свою киностудию, созданную еще до революции, надеясь, что немцам понравится этот фильм, в России мало кому интересный и некассовый, и что они начнут переговоры о продаже прав на прокат в Германии. Гражданская жена Максима Горького Мария Андреева видела «Поликушку», ведь оператором этого фильма был ее сын Юрий Желябужский, деловой партнер Алейникова. Будучи заведующей художественно-промышленным отделом советского торгпредства в Германии (в Берлине на улице Унтер-денЛинден), она старалась пропагандировать позитивный образ новой советской власти. Андреева познакомила Алейникова с Мюнценбергом. Мюнценберг с его IAH также работал в этом здании и как раз искал новый материал для «положительных» картин о России. После одного частного показа «Поликушки» корифей немецкой кинокритики Альфред Керр своими восторженными отзывами о фильме привлек внимание к работе

340


Межрабпома шефа киностудии УФА Эриха Поммера. Поммера восхитила эта крестьянская драма, и он показал картину в своем кинотеатре премьерного показа берлинском «Тауенцинпаласе». Для любознательной берлинской публики это была своеобразная «весть из России» (правда, техническое качество фильма было неважным из-за плохой пленки). Немецко-советский альянс На следующий день, 6 марта 1923, после успешной премьеры «Поликушки» в Берлине амбициозный «продюсер» (как он сам себя называл) Моисей Алейников встретился с ловким «красным медиамагнатом» Вилли Мюнценбергом. В результате этой встречи последняя частная российская киностудия «Русь» и Межрабпом основали совместную студию, немецкосоветское акционерное общество «Межрабпом-Русь». После выхода «Поликушки» в прокат Алейников приобрел много необходимого и ценного материала: в частности, пленку, которую концерн Госкино потребовал в качестве уплаты за разрешение вывезти фильм в Германию. Пленку эту, однако, Алейников имел право использовать и для собственной киностудии. Кроме того, Алейников выбрал из коллекции Поммера на студиях УФА и «Декла-Биоскоп» 13 фильмов для проката в СССР, в том числе двухсерийную картину «Die Nibelungen» («Нибелунги», 1924) Фрица Ланга, семейную драму Ханса Штайнхоффа «Inge Larsen» («Инге Ларсен», 1923) с Хенни Портен, «Buddenbrooks» («Будденброки», 1923) Герхарда Лампрехта и комедию Фридриха Вильгельма Мурнау «Die Finanzen des Grossherzogs» («Финансы великого герцога», 1924). Об этом свидетельствует договор «Руси» с Немецко-американским киносоюзом Dafu от 24 октября 1923 года, еще одним партнером Мюнценберга, некоторое время в качестве посредника отвечавшего за прокат иностранных картин в России. Мюнценберг все чаще обходил предписания Коминтерна и компартии. Убедительными аргументами он обезоруживал тех, кто критиковал его за сотрудничество с буржуазией: «Это

341


клевета, когда тов. Валениус (руководитель московской киностудии Пролеткульт) утверждает, что тов. Мюнценберг „ищет за границей буржуазный рынок сбыта для своей кинопродукции, а не стремится распространять кино среди рабочего класса“. На самом деле до сих пор IAH продал лишь один фильм без прямого пролетарского значения — „Поликушку“. Это легко доказать. В то же время IAH пропагандировал следующие абсолютно политические и строго коммунистические агитационные фильмы: 1) „III конгресс Коминтерна“, 2) „Голод в России. Помогите!“. Эта работа проведена была без всякого финансирования со стороны Коминтерна или Профинтерна, и кроме Межрабпома ни одна другая российская организация, государственная или частная, не сделала политическое кино доступным для рабочего класса». Обзор документального кино «Межрабпома» Немецко-российское киносотрудничество началось с документалистики и ее проката в Германии и СССР: при посредничестве Вилли Мюнценберга «Internationale Arbeiterhilfe» (IAH) / Межрабпом покупал и продавал в начале 1920-х вожделенные документальные материалы о неизвестной новой Советской России, а также и множество немецких «культурфильмов». Только что открывшаяся совместная студия «Межрабпом-Русь» ориентировалась на киностудию УФА с ее обширным фондом научно-популярных и учебных фильмов. И в России, и в Германии была потребность в фильмахинструкциях для различных отраслей промышленности, торговли, ремесел. Потребность эта была так же велика, как и интерес ко всему новому, что было за рубежом. Интересовало все: от технических достижений, неизвестных регионов и народов, до сферы информации и образования, о чем увлекательно рассказывали научно-популярные фильмы. Тем не менее, документалистика Межрабпома отличалась от продукции концерна УФА и международных фирм своей политической пропагандой и набором парадных социалисти-

342


ческих тем: это были первомайские демонстрации, конгрессы Коминтерна, ежегодные праздники, посвященные Октябрьской революции и Красной армии, визиты рабочих делегаций, похороны вождей (Ленина, например), или похороны жертв реакционеров, национал-социалистов и погибших в результате несчастных случаев. В Германии дочерние фирмы «Prometheus» («Прометей») и «Film-Kartell Weltfilm» («Кинокартель Вельтфильм») с 1925 и 1928 гг. соответственно создавали платформу левой оппозиции. Они снимали и выпускали в прокат фильмы о социальном положении рабочих, о рабочем движении и борьбе, о национал-социализме, у которого в Германии становилось все больше приверженцев. Девизом Межрабпома в Германии стало название известнейшей статьи Вилли Мюнценберга «Покорите кино!» (1925). Речь шла не только о собственном производстве и системе кинопроката, призванных отвоевать свой сегмент рынка у консервативных немецких киноконцернов и у Голливуда, но и о темах и сюжетах, которые, несмотря на свое разнообразие, в 1920-х и начале 1930-х были достаточно редки: повседневный рабочий быт, тяжкая жизнь детей рабочих, убогие жилища, международная солидарность трудящихся, политическая и профсоюзная деятельность в Европе и Америке. Мюнценберг писал и о том, что необходимо продвигать на кинорынке Германии фильмы из Советской России, вопреки ограничениям немецкой цензуры, вопреки чиновничьим препонам, вопреки перенасыщенной индустрии развлечений и несмотря на антисоветскую пропаганду гигантского медиаконцерна Гугенберга (Альфред Гугенберг, медиамагнат националистического толка, с 1927 г. был также хозяином студии УФА). Это удавалось лишь отчасти, более всего везло «фильмам-экспедициям». Но, как бы то ни было, «Prometheus» и «Film-Kartell Weltfilm» произвели не менее 70 немецких короткометражных и полнометражных документальных фильмов и выпустили в прокат наряду с классикой советского авангарда более 80 советских документальных картин. Документалистика составляет треть всей продукции

343


и проката Межрабпома: классические полнометражные фильмы, короткий метр в стиле репортажа, «индустриальные» и учебные картины и целый ряд научно-популярных лент, а также несколько рекламных фильмов и роликов о страховании и государственном займе, снятые собственным отделом рекламных фильмов, недолгое время существовавшим в Москве. Студия анимации «Межрабпомфильма» также изрядно потрудилась, среди ее работ были и неигровые: например, пропаганда празднования 8-го марта как Международного женского дня (анимационный фильм Ольги и Николая Ходатаевых «Грозный Вавила и тетя Арина», 1928). Время в кадре Фильмография Межрабпома составляет не менее 400 названий. Читая списки фильмов, совершаешь своеобразный экскурс в историю первого десятилетия Советского Союза: сначала конгрессы Коминтерна, путешествия по новой России, голод и помощь детям. В 1923—1924 гг. появляются первые картины о промышленности и экономике: о знаменитой Нижегородской ярмарке (своеобразное российское ЭКСПО), о кожевенных синдикатах, о лесной промышленности, о восстановлении Ленинградского порта, о строительстве холодильных складов, об успехах советского воздухоплавания и зрелищные картины о долгих перелетах, о начале коммерческого воздушного сообщения и внедрении агрохимии. Почти все эти фильмы (к примеру, «Всесоюзные воздухоплавательные состязания», 1924; «Нижегородская ярмарка», 1925; «Перелет Москва-Токио», 1925; «Перелет Токио-Москва», 1925) задумал и снял Игнатий Валентей. Особенно интересна его работа «Самолет на службе культуры», снятая вместе с С. Гороховым в 1925 году. В этом фильме показан перелет немецкого самолета «Юнкерс», состоящего на службе немецко-российского авиационного акционерного общества «Deutschrussische Luftverkehrs-AG» («Дерулюфт»), из Москвы через Кенигсберг в Берлин. Еще несколько камер сопровождают

344


с воздуха караван верблюдов по пути в Кабул, охоту на тюленей близ Мурманска, спасение рыбаков на Каспии, борьбу с саранчой с помощью самолета-опылителя. С 1925 года Советский Союз начал стимулировать свою экономику посредством государственных ссуд и займов. Пропагандируя участие в государственной лотерее, студия выпустила множество рекламных фильмов и короткометражных документальных картин на эту тему. Режиссер-аниматор Николай Ходатаев снял мультипликационный фильм «Будем зорки (СССР, 1927), комбинированный с реальными съемками, а Борис Барнет использовал эту тему в комедии «Девушка с коробкой» (СССР, 1927). С 1926 до 1929 г. экономика страны была на подъеме, она становилась плановой, наблюдался промышленный рост во многих отраслях, проводилась коллективизация в сельском хозяйстве, шло строительство новой транспортной инфраструктуры. На первый план выходили и новые темы для документального кино, снимались учебные фильмы (как визуальные инструкции и руководства для рабочих), научно-популярные картины по заказу крупных предприятий и фабрик, масштабные фильмы, рассказывающие о восстановлении инфраструктуры и экономических подвигах. Режиссеры и операторы Петр Мосягин и Альберт Гендельштейн сняли много фильмов на тему «Как делают…»: бумагу («То, что станет бумагой», СССР, 1928), книги, валенки, станки, спички, гвозди, топоры, хлопчатобумажные ткани, спирт-сырец. За несколько лет до этого УФА в Германии тоже выпустила целый ряд подобных фильмов. Тем хватало на всех: кожевенное производство, металлургия, свиноводство, электротехника, строительство локомотивов («Как строить паровоз», СССР, 1927, режиссер Петр Мосягин). Производство и техническое оснащение в СССР значительно отличались от среднеевропейского, поэтому была необходимость в учебных фильмах. Мосягин снял множество таковых: о защите труда и технической безопасности («Пуская машину в ход, предупреждай товарищей», СССР, 1927), о гигиене или о безопасном вождении автомобиля («Не чисти маши-

345


ну на ходу», СССР, 1927). Одни фильмы призваны были воспитывать «правильное поведение». Другие прославляли достижения социалистических строек и завоевания молодого государства, например, портрет Ленинградского порта «Окно в Европу» (1929, режиссер Альберт Гендельштейн). Этнографических и естественнонаучных тем было меньше, но над ними также работали опытные кинематографисты: так, Петр Мосягин снял фильмы «Весенний водопад» (1926), «Там, где не ступала нога человека» и «Вниз по Волге» (оба—1929). В 1930 и 1931 гг. (самые плодовитые годы «Межрабпомфильма») студия меняет тон своих фильмов, следуя политической и экономической обстановке в стране, и от рекомендаций переходит к требованиям и угрозам: «Даешь коллективизацию!» (1930, Александр Мамулашвили) или «Вооруженный комсомол» (1930, Георгий Бобров). Даже относительно «миролюбивый» научно-популярный фильм о малярийных комарах назывался «Крылатый враг» (1930, А. Айвазян). Сбор урожая в кино превращался в битву: «Участок фронта» (1930, Павел Пашков), «Конница полей» (1931, Александр Тягай), «Враг в воде» (1930, Владимир Карин). Генеральными темами в начале 1930-х были, разумеется, электрификация, модернизация и индустриализация. В 1929 г. Виталий Жемчужный снял фильм о перестройке столицы «Москва советская». Это был один из Наиболее грандиозных проектов студии. Четыре оператора следовали с камерой за «идеальной» московской рабочей семьей, подобно тому, как это делал Вальтер Руттман в своей картине «Берлин. Симфония большого города» (1927), которая в 1928 с большим успехом прошла в прокате и в России. Но в отличие от фильма Руттмана, советский фильм почти не использует лирические мотивы, весьма трезво и сухо, почти статистически, представляя достижения современной советской городской жизни. Пару лет спустя на кинозрителя обрушился шквал фильмов о всесоюзных стройках и комбинатах, о возведении электростанций, пятилетках, рабочей морали и рабочих-ударниках, обо всех пережи-

346


вающих бум отраслях промышленности (химической, тракторостроении). Снимались фильмы об элеваторах, зернохранилищах и нефтепереработке. Константин Эггерт (в 1920-х один из любимейших актеров страны, сыгравший немало ролей негодяев и мошенников) снял в 1931 г. фильм об индустриализации со сложными элементами анимации. Он назывался в духе времени — «Штурм». Для сельского населения (после ликвидации неграмотности в селах) и городской публики, у которой уже накопился большой зрительский опыт, требовались теперь не примитивные агитки, а драматургически выстроенные, визуально качественные и идеологически убедительные фильмы. Настал час таких опытных режиссеров, как Лев Кулешов. Новатор в советском кино, в своей мастерской в начале 1920-х он взрастил множество талантов. Впоследствии его ученики перекочевали на студию «Межрабпомфильм». Но его жену, актрису Александру Хохлову, вдруг признали слишком экстравагантной и перестали снимать. Кулешов отказывался работать без нее, тогда перестали приглашать и его. И только на «красной фабрике грез» он смог вместе с женой проявить себя, хотя бы в документалистике. Один за другим он снял фильмы, типичные для своего времени: «Прорыв!» (1930) — против халтуры и невыполнения плана, «Сорок сердец» (1930), «Электричество в сельском хозяйстве» и «Страна строящегося социализма» (оба—1931) — о знаменитой лампочке Ильича, осветившей даже самое мрачное захолустье страны, и о 40 строящихся электростанциях. Многочисленные шедевры создал Юрий Желябужский. Он начал свою примечательную карьеру еще до революции как оператор, режиссер и позже совладелец киностудии «Русь» вместе с Моисеем Алейниковым. После революции по специальному заказу самого Ленина снимал фильмы о торфяной промышленности в СССР и, наконец, стал ведущим режиссером киноконцерна «Межрабпомфильм». Большинство своих фильмов Желябужский снимал и как оператор: на 100-летнем юбилее Большого театра, на Кавказе или на азербайджанских нефтяных месторождениях. От имени студии он предложил

347


богатому, за десять лет до этого национализированному нефтяному концерну «Азернефть» «полный кинопакет». В него входили: большой полнометражный юбилейный фильм «Новый мир», различные короткометражные и полнометражные учебные и научно-популярные фильмы о почвоведении, бурении скважин, строении нефтепровода, нефтепереработке и модернизации города Баку, включая рассказ о первых электрических трамваях («Другая жизнь», Юрий Желябужский, Алексей Дмитриев, 1930). В 1930—1931 гг. Желябужский получил новый заказ от «Союзнефти» и «Рагаза», российско-американского газового акционерного общества. В последний период существования московской студии (между 1932 и 1936 гг.) были сняты и выпущены только 37 неигровых фильмов (1930-м году фильмов было вдвое больше). Из них сохранилась всего треть, о содержании остальных остается лишь гадать. Цензура (Главная репертуарная комиссия) одобряла все меньше тем. Одному Владимиру Шнейдерову с его экспедиционными съемками везло. Да еще тем, кто снимал этнографические, учебные и научно-популярные фильмы. Студия экспериментировала с цветом и звуком на собственной аппаратуре, но прибыльные заказы и политическую поддержку получали все больше государственные студии, прежде всего «Совкино». В Берлине между тем национал-социалисты закрыли головное отделение «Межрабпомфильма» и его прокатные компании, в результате чего концерн потерял выход на мировой кинорынок. Напрасно студия пыталась противостоять разрушению, приглашая известных зарубежных и российских кинематографистов: Дзига Вертов снял здесь «Три песни о Ленине» (1934), Иорис Ивенс — «Песнь о героях» (1932), «симфонию индустриализации» о комбинате в Магнитогорске с музыкой Ганса Эйслера, а в 1936 — русскую версию своей же бельгийской картины о горнорабочих «Боринаж». В 1935 «Межрабпомфильм» выпустил фильм Владимира Ерофеева о Персии «Страна льва и солнца» (снятом в соавторстве с Анатолием Головней). Последними документальны-

348


ми фильмами студии стали в 1936 году две картины: типичный для того времени фильм-панегирик «Артек» (Федор Проворов, Владимир Нестеров, Георгий Рейсгоф) о знаменитом пионерском лагере в Крыму, и «Стахановский метод работы в ВВС» Сергея Гурова. Социальные вопросы, зрелищные экспедиции и политические монтажные фильмы С конца 1925 года параллельно с работой «Межрабпомфильма» развивалось производство и у немецкой студии «Prometheus». Среди первых самостоятельных работ берлинской фирмы были фильмы «Rote Pfingsten in Berlin» («Красная Троица в Берлине») — о встрече участников красного рабочего движения на Троицу в 1926 году — и «Kundgebung zum 10. Jahrestag der grossen sozialistischen Oktoberrevolution im Berliner Lustgarten 1927» («Митинг в честь 10-летия Великой Октябрьской социалистической революции в берлинском Люстгартене в 1927»). Это были коллективные творения кинематографистов-пролетариев, поэтому имена участников съемок, конечно, нигде не указаны. Но в 1928—1929 гг. молодые прогрессивные кинематографисты, у кого был уже хоть какой-то опыт, тоже смогли найти себя на студии «Prometheus» и «Film-Kartell Weltfilm» как режиссеры и операторы-документалисты. Так, в 1929-м Пиль Ютци снял фильм «Первомай — международный день трудящихся», а в 1930 — «Шахта смерти», рассказывающий о несчастном случае на горных разработках в Нойроде. Но более известен его полудокументальный фильм 1929 года «Um’s tagliche Brot» («За хлеб насущный») о голодающих в нижнесилезском угольном бассейне близ Вальденбурга (ныне Валбжих). Без малого дюжину короткометражных неигровых картин, как «Hunderttausende im Kampf» («Сотни тысяч в борьбе», 1928) и пролетарское недельное обозрение в семи выпусках «Welt und Arbeit» («Мир и Труд», 1930—1931) выпустил Альбрехт Виктор Блюм. На Ютци, Блюма и других повлиял советский авангард, в особенности это касается операторской работы и монтажа. Эти немецкие кинематографисты, как и те, на кого они равнялись, ставили во главу угла, как тогда вы-

349


ражались, «тенденцию» фильма. Мюнценберг и его Межрабпом со своими фильмами долгое время преодолевали скептическое отношение компартии к кино, а потому в своих работах действовали и агитировали даже яростней, чем социал-демократическая партия Германии. Но «Прометей» и «Вельтфильм» славны не только своей собственной продукцией и прокатом классики советского авангарда. Хотя данных о количестве советских картин, прошедших в прокате в Германии, очень мало, можно утверждать, что влияние их было огромно. Наряду с интенсивным взаимным обменом и прокатом между Берлином и Москвой было и несколько совместных фундаментальных проектов. Так, Владимир Шнейдеров, эксперт в области экспедиционной кинодокументалистики, и его оператор Илья Толчан получили заказ отправиться в киноэкспедицию в малоизвестные районы Евразии. Совершенно особенным событием стала экстраординарная совместная немецко-австрийско-советская альпинистская экспедиция на Памир, инициированная и организованная фирмой «Прометей» и заснятая на камеру исключительно для «Межрабпомфильма». Фильмом «Подножие смерти» (1929) Владимир Шнейдеров обеспечил себе славу режиссера научных киноэкспедиций. Фауна, флора, геодезическая съемка, исследование ледников и этнографические наблюдения играют в его фильме такую же роль, как и альпинистские навыки и мастерство участников. В конце этого предприятия состоялось первое восхождение на самую высокую вершину СССР Пик Ленина (до 1928 — Пик Кауфмана, ныне — Пик имени Абу Али ибн Сины в Таджикистане, 7 134 метра). Совершили его немецкие альпинисты Карл Вин и Ойген Алльвайн и австриец Эрвин Шнайдер. Тогда это было альпинистским рекордом. В рамках этой экспедиции Шнейдеров снял еще несколько дополнительных документальных картин: «Озеро Кара-куль» (1929), «Ледяная река» (1930) о леднике Федченко, самом длинном леднике в мире, «Река Танымас» (1930) о реке, которая берет начало на леднике Федченко.

350


Была предпринята и совместная советско-немецкая киноэкспедиция в южно-арабский регион: «Эль-Йемен» (1930) относится к немногим совместно снятым неигровым фильмам, вышедшим в прокат в Германии. Никогда прежде кинематографисты не попадали в изолированный от всего мира Йемен. Съемки курировали ОГПУ и Министерство иностранных дел СССР. Шнейдеров и Толчан привезли с собой второй набор аппаратуры. На скорую руку они провели электричество во дворец принца Сейфул-Ислам Мохаммеда в Ходейде и так получили разрешение снимать везде на территории Йемена, даже на закрытых предприятиях, где «рабы» перерабатывали кофе. Параллельно с основными съемками режиссер снял несколько сюжетов о различных йеменских регионах, этносах, отраслях экономики «Еврейская долина», «Ходейда» и «Мокко». В 1933 г. Шнейдеров и его второй режиссер Яков Купер сняли фильм «Два океана» (1933) о драматическом пересечении полярного моря экспедицией под руководством российского политика и исследователя-полярника Отто Шмидта, о СевероВосточном проходе, Северном морском пути из Архангельска в Тихий океан близ Владивостока. На корабле «Сибиряков» экспедиция открыла с помощью кинокамеры «новые моря для Советского Союза». В том же году Шнейдеров съездил в Японию и из этой ранее недоступной и неведомой империи привез киноматериал для фильма «Большой Токио» (1933). Жанр монтажного фильма был специализацией Эсфирь Шуб. По совместному заказу «Film-Kartell Weltfilm» и государственной студии «Союзкино», конкурирующей с «Межрабпомфильмом», был сделан фильм «Сегодня» (1930). Эсфирь Шуб соединила в нем с помощью монтажа американское и немецкое недельные кинообозрения. Она кропотливо вмонтировала кадры, найденные в монтажной в Бабельсберге, в материал, снятый по всему СССР, в результате получилась панорама умирающего капитализма и одновременно противоположный, новый процесс развитие социализма, сравнение советской и американской индустриализации и рабочего движения. Газе-

351


та «Утренний Берлин» с восторгом писала о премьере фильма в Берлине в январе 1931, когда картину увидело не менее 2000 зрителей: «Марксистский монтаж. Впервые в „СтеллаПалас“ Межрабпом дал возможность увидеть, как можно из отдельных документальных съемок, благодаря искусству компоновки, создать цельное, живое произведение. Нужно сказать, что монтажная форма является новым, очень важным видом искусства. Этот фильм документально показывает профиль сегодняшнего мира. Пять шестых и одна шестая мира противопоставлены друг другу. Это полет через все слои капиталистического общества в захватывающем темпе и вместе с тем художественной цельности. Этот фильм поучителен, напряженно смотришь его до последнего момента. Возбуждает без танцовщиц, захватывает без детективов, экзотичен без индийских танцев, романтичен без слов». То же самое можно было бы сказать о многих советских фильмах, которые попали тогда на немецкий кинорынок через российско-немецкую кинокооперацию: инновационны в киноязыке, зрелищны, ибо повествуют о неведомом, политически бескомпромиссны. Эти фильмы создали русские кинематографисты, которые, со своей стороны, тщательно изучали «культурфильмы», привезенные из Германии. Под давлением Экономический отдел ОГПУ метко раскритиковал союз Андреева — Желябужский — Алейников — Мюнценберг и их доклады от 1924 года, речь шла о семейственности и личной выгоде. Не вполне безосновательно подозрение, что в 1923 и 1924 годах студия «Русь» приобрела ряд привилегий, благодаря ловко составленным контрактам. Но Мюнценберг и Мизиано защищали свое стратегическое партнерство и были правы: «Межрабпом-Русь» была единственной организацией, которая производила нужные фильмы в нужном объеме для российского рынка. Сотрудничество с ее специалистами содержало в себе огромный потенциал коммерческого успеха

352


у миллионов зрителей. Доходы Мюнценберга и Алейникова взлетели: футуристический фильм Якова Протазанова «Аэлита» о революции на Марсе стал самым кассовым в 1924-м году. Удачной оказалась смелая попытка представить зрителям (которые до этого видели только агитки и драмы) одну из первых советских комедий «Папиросница от Моссельпрома» (1924, режиссер Юрий Желябужский). Были созданы и два новых отдела — рекламный и анимационный. В течение следующих 10 лет студия произвела более 300 документальных, учебных и научно-популярных картин. Кроме Протазанова на «красной фабрике грез» работали Всеволод Пудовкин, Борис Барнет, Федор Оцеп, позднее к ним присоединился и Лев Кулешов. Межрабпом сделал их известными. Студия мало экспериментировала с авангардным кино. Выбор тем, мастерство и талант были направлены на коммерческий успех и на создание «солидного» киноискусства в лучшем значении этого слова. «Межрабпом-Русь» (позже «Межрабпомфильм») больше походила на большую семью. Партбилета не спрашивали, а зарплату платили больше, чем на других студиях. Из-за этого успеха ее и стали травить. Московское цензурное ведомство (Главная репертуарная комиссия, как оно себя называло) с 1925 года все больше давило на руководство студии. Государственные и частные конкурирующие организации стали все чаще посягать на долю прибыли Межрабпома. Постепенно под постоянным давлением Коминтерна и компартии Алейников и «Русь» вынуждены были согласиться на совместное акционерное общество. В итоге произошло ловкое отчуждение собственности, хотя Алейников еще несколько лет был коммерческим и художественным руководителем студии. Кинофабрика Мюнценберга и Алейникова вынуждена была противостоять не только ОГПУ, советской и немецкой цензуре, но еще и квотированию и жесткой конкуренции в Германии. Мюнценберг долгое время справлялся с этим с помощью подставных фирм, совместных (с государственными) кинопредприятий, постоянно проводил реструктуризацию

353


и экспансию компании. Он выстроил целую сеть фирм: венская фирма «Prometheus», «Dafu», «Deutsch-Russische Filmallianz» (Dera) и компания «Deka Companie Schatz & Со». Был заключен и прокатный контракт с «Lloyd-Film». «Prometheus-Film Verleih und Vertriebs GmbH» был назначен прокатным и производственным подразделением «Межрабпомфильма» в Германии. В 1928 году создали некоммерческую международную кинопрокатную компанию «Film-Kartell Weltfilm». Со своей стороны «Русь» сражалась против государственных (так называемых пролетарских) киноорганизаций, сопротивлялась растущему идеологическому гнету, сражалась за успех и, в конце концов, за киноискусство и за зрителя. Создание красного медиаконцерна Мюнценберг был, очевидно, гениальным организатором и предпринимателем, «кукловодом» со связями во всех политических лагерях. Он гениально схватывал идеи и умел их воплощать, создавая платформу левой оппозиции. Еще до того, как фильм выходил в прокат, он делал доклады, демонстрируя во время выступлений фотографии и кадры из фильма, во Франции переоборудовал грузовик в своеобразный кинотеатр на колесах, в 1929 году отправил по Волге кинопароход с фильмами для жителей волжских деревень на 750 мест. На студиях Мюнценберга еженедельно выпускали хроникальные сюжеты для рабочих. Показывая немецкому зрителю новую Россию, он призывал помочь ей преодолеть страшный голод тех лет. Также Мюнценберг занимался свободной от таможни взаимной продажей фильмов, продавал в России кинопленку, фактически основал мировую прокатную сеть. Основанные IAH издательства, газеты, книжные клубы, циклы мероприятий, конгрессы и ловкие рекламные кампании в конце 1920х представляли собой то, что сегодня называется цепочкой реализации и сбыта. С середины 1923 года Мюнценберг предоставил в Москве

354


своим партнерам Алейникову и Мизиано полную свободу действий. За несколько лет «Межрабпом-Русь» стала крупнейшим конкурентом государственным киностудиям СССР. Кинофабрика как ядро необычного, успешного медиа-концерна — это был немецко-советский эксперимент, конец которому положили Сталин и Гитлер. Перевод Анны Кукес.

355


Евгений ГИК

Как Каспарова исключили из «Спартака», а Путин проиграл Бродскому Целый месяц провел я в Нью-Йорке — июнь, 2015-го. Общался с дочерью Катей, (она замужем за американским кардиологом московского происхождения), каждый день ходили с женой по гостям, посещали выставки и музеи. Встречался и с бывшими советскими шахматистами. Так, Николай Крогиус, — в советские времена начальник отдела шахмат Спорткомитета СССР, ныне житель Америки, — вручил мне свою биографическую книгу «Записки гроссмейстера», изданную в Питере. Книга довольно насыщенная, читатель, как говорится, из первых уст узнает о том, что происходило у нас в шахматах, в верхних эшелонах, в 70—90-е годы. Упомянута масса имён, описаны громкие скандалы, в том числе вокруг матчей Карпов — Каспаров. Замечу, что в острых мемуарах гроссмейстер жестко разделывается со своими оппонентами, рассказывает попутно, как сварганил себе звание международного мастера адвокат-единорос Андрей Макаров, упоминает участников этой позорной акции. …Гулять особенно приятно было в знаменитом Централпарке, расположенном в самом сердце Манхэттена. Живущие

356


поблизости нью-йоркцы, в том числе Гарри Каспаров, прогуливаются с собачками, бегают трусцой или катаются на велосипеде. — Пришли бы часом раньше, — сказал мне пожилой мужчина, бывший москвич, — застали бы гоняющего на велике Гарри. Жаль, что опоздал, — подумал я, — ценный был бы кадр. — Между прочим, он появляется в парке без всякой охраны, — ухмыльнулся попутчик, — а полицейские впятером не хватают его за шкирку, не тащат в участок и не обвиняют в том, что Каспаров их покусал. Да, комфортно в Нью-Йорке Каспарову. А вот неприятности тем временем происходили у него в Москве. Но обо всем по порядку… В том году, как известно, отмечалось 80-летие спортивного общества «Спартак», и в связи с этим вышло роскошное подарочное издание, героями которого стали многие известные спартаковцы: футболисты и хоккеисты, волейболисты и баскетболисты, теннисисты и легкоатлеты. Всего более двухсот спортсменов, одна легендарная личность за другой. Разумеется, не обошлось и без шахматистов. Еще в начале года написать о них меня попросил один из авторов-составителей книги «Спартака», главный редактор журнала «Физкультура и спорт» Евгений Богатырев. Решено было ограничиться очерками о двух самых знаменитых спартаковцах — шахматных королях Тигране Петросяне и Гарри Каспарове, а также упомянуть чемпионку мира Ольгу Рубцову и гроссмейстера Ратмира Холмова. Вскоре я сдал необходимые материалы и фотоснимки, которые были приняты и утверждены. В конце весны поинтересовался, как идут дела, узнал, что сборник вотвот выйдет, а причитающийся мне экземпляр я получу, вернувшись из Америки. И вот в Москве действительно я встретился с Богатыревым, который вручил мне объёмистый красочный том. Начал его листать страница за страницей. Вот Петросян… — А куда же делся Каспаров? — не скрыл я своего удивления. — В последний момент его удалили, — извиняющимся голо-

357


сом ответил мне автор-составитель. — Но кто это сделал, неизвестно. — Евгений показал большим пальцем в небо. — Сам не ожидал. Постарался кто-то из высшего руководства. Вот так хладнокровно исключили из «Спартака» одного из самых великих его представителей. Не обнаружил я Гарри и в списке спартаковцев-орденоносцев. Где его Орден Трудового Красного Знамени (были упомянуты Альберт Азарян, Борис Лагутин, Борис Майоров, Николай Озеров, Ольга Рубцова, Никита Симонян, Александр Якушев и др.), где Орден Дружбы народов, другие многочисленные награды? Ведь по числу олимпийских побед и золотых медалей чемпиона мира с Каспаровым мало кто из спортсменов может сравниться, и не только спартаковцев. — Неужели и орденов лишили? — спросил я, уже ничему не удивляясь. — Да нет, наверное, просто начальство немного перестраховалось, — успокоил меня Евгений. Некрасивая история. А дело, судя по всему, протекало так. Юбилей «Спартака» первоначально планировалось отмечать в Государственном Кремлевском Дворце. Речь шла о том, чтобы пригласить на праздник Путина. Очевидно, на чествовании общества всем VIP-персонам полагался юбилейный том. И вот некий высокопоставленный спортивный чиновник N нарисовал себе такую картину. Получает Путин нарядную книгу, с удовольствием раскрывает её и наталкивается… на портрет улыбающегося Гарри, одного из своих главных оппонентов. Путин подзывает Пескова и что-то шепчет ему на ухо. «Всё, моя карьера закончилась, — с ужасом думает N. — Нет, этого нельзя допустить». И немедленно дает команду выбросить Каспарова из парадного тома «Спартака» вместе со всеми его орденами. Ну что ж, этого N можно понять: жить-то ему хочется, и жить-то хорошо. Но вопрос в другом. Интересно, что думал Владимир Путин, приглашая Каспарова посетить матч за шахматную корону Карлсен — Ананд, проходовший в Сочи? Если даже в отсутствие Гарри над ним издевается каждый, кому не лень, исключает из «Спартака», то какую изобрета-

358


тельность проявили бы наши власти, появись он на родине!? Полагаю, жребий Бориса Немцова его бы миновал… Но, тут уж нет сомнений, первым делом, сразу после пересечения границы Каспарова зачислили бы в почетные ряды иностранных агентов, а при подлёте к Сочи он был бы объявлен «пятой колонной». Видно, Гарри счел, что имеющихся у него титулов вполне достаточно и поэтому отказался от приглашения президента. Если противостояние Путина с Каспаровым рассматривать как шахматную партию, то перевес сейчас явно на стороне президента, и экс-чемпиону ничего не светит. Однако вернувшись из Нью-Йорка в Москву, я узнал совершенно удивительную новость. На церемонии награждения ТЭФИ в «Останкино» 25 июня произошла самая настоящая сенсация. В номинации «Документальный проект» между собой сразились Иосиф Бродский (фильм «Бродский не поэт») и Владимир Путин (фильм «Президент» одиозного телеведущего Владимира Соловьева). И — не поверите, — победил Бродский! Чтобы понять, насколько результат неожиданный, достаточно упомянуть, что лучшей информационной программой признаны «Вести недели» с не менее скандальным, чем Соловьев, Дмитрием Киселевым. Как говорится, no comments… Автор фильма о Бродском Николай Картозия, разумеется, не был готов к такой победе и даже вышел на сцену за заветной статуэткой… в кроссовках. Да, жаль, что поэт не дожил до этого исторического момента. Ведь победа над Путиным значит не меньше, чем Нобелевская премия. Но пусть хоть вдова лауреата Мария Соццани и его многочисленные поклонники порадуются. А куда, кстати, делись при голосовании пресловутые 85 или 90 процентов, верноподданных патриотов, как они позволили своему кумиру проиграть? Как писал «МК», «после объявления этого судьбоносного решения, казалось, что крыша „Останкино“ сейчас разверзнется, упадет на землю и прихлопнет весь фрондирующий кинобомонд».

359


Какой же шахматный вывод можно сделать из этой истории? Если экс-тунеядец и эмигрант, к тому же еврей, да еще с того света, сумел одолеть Путина, то, значит, и у экс-чемпиона мира есть все шансы на победу. Дождемся ли мы ее? Между прочим, праздник «Спартака», в конце концов, перенесли из Кремлёвского Дворца в Лужники, уровень заметно снизился. В. В. Путина поэтому не позвали, и все усилия N пропали даром. Но поезд уже ушел и его не догнать. Может быть, Гарри Каспарову теперь перейти в «Локомотив»? Описанную ситуацию кратко прокомментировал сам Каспаров: «Полагаю, что если путинские лакеи захотят вычеркнуть мое имя из каждой советской (российской) книги рекордов, то им придется очень долго над этим работать».

«Мерзавец» Яковлев и белый и пушистый Карпов Блуждая на досуге по интернету, я натолкнулся на любопытную книгу украинского журналиста Александра Галяса «И „звезда“ — „звездою“ говорит или 30 „звёзд“ под одной обложкой». Вышла она в Одессе несколько лет назад, (ещё до «операции Крымнаш»), причём ее автор получил за книгу премию Константина Паустовского. Объёмистый том, больше 400 страниц, содержит тридцать интервью, взятых Галясом в разные годы у известных одесситов, а также у знаменитых россиян: Аллы Пугачевой, Людмилы Гурченко, Евгения Евтушенко, Андрея Вознесенского, Юлия Кима, Ефима Шифрина и др. Попал в этот список и экс-чемпион мира Анатолий Карпов. Ответы Карпова на некоторые вопросы, мягко говоря, весьма сомнительны, и мне захотелось прокомментировать их в наших «Посиделках». (Вопросы набраны полужирным шрифтом, а мои комментарии выделены курсивом). 360


— Матчи между Карповым и Каспаровым многими воспринимались, как борьба «старого» и «нового». Карпов считался олицетворением советской, брежневской «стабильности», «застоя». Каспаров же — символом новизны, даже книга его называлась «Дитя перемен». А как вы оцениваете то, что случилось тогда? А. К. Прежде всего, это неправильные определения. Мы не были представителями «старого» и «нового», просто в ту пору пришло время разрушителей. А Каспаров — типичный разрушитель. Ему не тот ярлык присобачили… — Может быть, вам в этом случае надо было присобачить ярлык создателя, только создателем не понято чего… А. К. Советский Союз разрушили! А потом стали собирать осколки, это очень по-нашему! Было какое-то общественное безумие, которое в шахматах выразилось в явлении Каспарова. Безусловно, Каспаров сильный шахматист, но общественный интерес пришёлся на него, как на представителя волны разрушителей. В шахматах что получилось? Фишер начал создавать свою систему, но он действовал очень короткий срок. А затем мне удалось создать стройную систему чемпионатов мира. Е. Г. Вообще-то стройная система чемпионатов мира ведет свой отсчёт с 1948 года, когда шахматным королём стал Михаил Ботвинник. Карпов родился только через три года, и ему трудно было участвовать в её создании. Спустя почти 45 лет в этой системе произошёл сбой — Каспаров и Шорт не захотели иметь дело с жуликоватым президентом ФИДЕ Флоренсио Кампоманесом и провели свой матч за корону. (При этом в выигрыше, как ни странно, оказался именно Карпов — ещё на шесть лет заполучил титул чемпиона мира — ФИДЕ, хотя истинным чемпионом продолжал оставаться Каспаров). Вернуть систему к первооснове почти пятнадцать лет стремился новый президент ФИДЕ Кирсан Илюмжинов и после ряда экспериментов, (нокаут-система и др.), ему это удалось. Ныне,

361


как и в прошлом веке, проводится турнир претендентов, и его победитель бросает перчатку чемпиону. Но при чём тут Карпов? А. К. Гарри Кимович начал систему уверенно разрушать. Свой дом он построил хороший, лично у него всё в порядке, а о других он не думал. Зазывал их лозунгами, рассказывал сказки, а потом говорил, что вчера эта сказка работала, но теперь условия поменялись… Он и в политике так — наобещает чего-то, а потом скажет: ну, вчера я верил, что так будет, а сегодня не получается. Е. Г. Карпов, надо сказать, тоже построил себе хороший дом. лично у него тоже все в порядке. Но Каспаров, в отличие от своего предшественника, затеяв чемпионат мира ПША и цикл турниров Гран-при, позволил десяткам гроссмейстеров улучшить своё материальное положение… И что-то я не встречал шахматистов, о которых бы думал и заботился Карпов. Что касается сказок, то они у всех меняются. Тот же Карпов раньше «перед сном» читал коммунистические сказки, а теперь предпочитает «ЕдРосские». — Как вы восприняли уход Каспарова из шахмат? А. К. Я знал, что это случится. Последние соревнования он играл очень тяжело. Страшно тяжело, причём физически тяжело… Е. Г. Возможно, Карпов изобрёл специальный прибор, определяющий, тяжело ли играет шахматист. Но как бы тяжело ни играл Каспаров, на «финише» своей спортивной карьеры он убедительно выиграл несколько соревнований подряд. А вот Карпов с той поры почти всюду оказывается в хвосте турнирной таблицы. Интересно, что показал «прибор» Карпова, например, перед их встречей в Валенсии, посвящённой 25-летию марафона в Колонном Зале. Каспаров опять играл «очень тяжело, физически тяжело», что не помешало ему разгромить своего историче-

362


ского соперника со счётом 9—3. При этом он выиграл пять партий подряд! А. К. Хотя по результатам это не всегда было заметно. Так, глядя на таблицу, можно сказать, что Каспаров блестяще выиграл чемпионат России. Но ведь после первых пяти туров он делил третье-четвертое места, к тому же имел проиграно с Цешковским. Однако тот проглядел выигрыш в два хода, после чего Каспаров выиграл подряд три или четыре партии. Так что победа досталась ему в страшных муках. Е. Г. Похоже, пока Каспаров громил своих соперников, Карпов со слезами на глазах следил за его победами. Кстати, о том самом чемпионате России. Лучше бы Карпов его не вспоминал. Ведь он тоже должен был играть в нём, но прямо перед стартом соскочил, заявив, что у него есть дела поважнее. Даже близкие ему люди прореагировали на это неполиткорректными высказываниями, возмущались, мол, Карпов как профессионал закончился. В самом деле, можно ли представить, чтобы пианист перед выступлением оркестра или футболист перед матчем заявил, что не будет играть, потому что у него есть дела поважнее… А. К. А в Линаресе, своём последнем турнире, Каспаров проиграл Топалову в последнем туре, что, видимо, и подтолкнуло его принять решение уйти из шахмат. Е. Г. Решение поставить точку в классических шахматах Каспаров принял ещё до супертурнира в Линаресе, а заключительная партия вообще не имела значения, так как Гарри уже обеспечил себе победу в турнире (и поэтому в ничейном эндшпиле с болгарским гроссмейстером Веселином Топаловым немного расслабился). Карпов, как видим, не может скрыть своей нездоровой придирчивости: придумывает, как Каспарову тяжело было играть, тем самым стараясь принизить его фантастические результаты.

363


— Может ли Каспаров вернуться в шахматы? А. К. Думаю, что нет. Время уходит. Он распустил свою команду, а если бы были планы возвращаться, такого бы не допустил. Е. Г. Недавно Каспаров сыграл ностальгический матч с англичанином Найджелом Шортом и без всякой поддержки тренеров учинил над ним расправу: 8.5—3.5. Даже вынужден был извиниться перед давним соперником, что в дружеском поединке обошёлся с ним так не по-дружески. Сейчас с молодыми — Карлсеном, Каруаной, Накамурой — Гарри, возможно, и сложно было бы бороться, но уж Ананду, Крамнику и другим он никак не уступает. Жаль, конечно, что Каспаров так рано переключился на политику… — Как спустя столько лет вы оцениваете свои матчи с Каспаровым? А. К. Слава Богу, что жив остался! Травля же была жуткая совершенно! Алиев, Яковлев, мерзавцы эти… Это даже у Каспарова в мемуарах проходит: «крёстные отцы». Но они не просто «крёстные отцы» его, а мои злостные враги. Устроили тогда травлю — через телевидение, газеты. Они с Каспаровым по жизненным принципам сошлись — достижение цели любой ценой. А цель была такая: чтобы Каспаров стал чемпионом, помимо того, чтобы помочь ему, надо навредить Карпову. Эта линия чётко проводилась. Е. Г. «Мерзавец» (согласно Карпову) Гейдар Алиев был ярким человеком и популярным политиком в СССР и Азербайджане. Само собой, он поддерживал бакинца Каспарова. А. К. Мало кто знает, что у Каспарова в пору наших матчей был неограниченный бюджет — на оплату тренеров, проведение сборов и т. п. Е. Г. Ничего не знаю про разные бюджеты, но хорошо известно, что на Карпова в его борьбе с «шахматным злодеем» Виктором Корчным по указу сверху работала вся страна (неограниченный «людской бюджет»! ). Были привлечены все сильнейшие гроссмей-

364


стеры: Михаил Таль, Тигран Петросян, Ефим Геллер, Лев Полугаевский и другие. Считалось, что помощь Карпову, передача ему собственных дебютных идей — это патриотический долг каждого советского шахматиста. Что касается «мерзавца», (согласно Карпову), Александра Николаевича Яковлева, архитектора перестройки, то не без его активной поддержки освободился из ссылки Андрей Сахаров, вернулись на родину Александр Солженицын, Василий Аксёнов, Владимир Войнович, Мстислав Ростропович и Галина Вишневская и многие-многие другие. За одно это Яковлеву следовало бы поставить памятник. Кстати, и место подходящее пока еще для него есть — там, где раньше красовался Дзержинский, так сказать, для противопоставления: Феликс Эдмундович расстреливал невинных людей, а Александр Николаевич возвращал в строй жертв людоедской системы. По поводу шахмат. В борьбе двух «К» власти всегда были на стороне Карпова, «своего» человека, а Каспаров для них был чужим по разным причинам. Когда в их первом поединке, проигрывая 0—5, Гарри трижды взял верх (счет стал 3:5) и, скорее всего, выиграл бы ещё три партии, (матч шел до шести побед, ничьи не в счет), врачи, занимающиеся здоровьем Карпова, беседуя со мной, откровенно признавались, что Карпов находился в нокдауне, в полной прострации и не в состоянии выиграть больше ни одной партии. В высоких кабинетах перепугались не на шутку и сделали всё, чтобы остановить матч. Карпов, как известно, охотно подписал соответствующий документ, Каспаров ставить подпись отказался. А перед вторым поединком обсуждался вопрос о дисквалификации Каспарова. Вот тут-то и вмешался Александр Яковлев, сказал своё веское слово. Так кто же «мерзавец»? Надеюсь, читатели сами разберутся…

365


Лариса ЧЕРКАШИНА

«Плывя в таинственной гондоле» Под дланью Святого Марка Крылатый лев, символ Святого Марка — оберег Венеции. Львиная лапа царственно возложена на раскрытом фолианте: на его скрижалях — латинское приветствие: «Мир тебе, Марк, мой Евангелист». Правда, на боевых флагах и штандартах венецианцев мощная лапа вовсе не мирно сжимала разящий меч. Красно-желтые флаги с изображением мифического зверя реют здесь повсюду. Крылатые львы разлетелись по свету: на Крит, в Далмацию, нынешнюю Черногорию, на Кипр. Везде, где царствовала Венеция, в ее обширные владения… Она по-прежнему владеет миром: на ее узких улочках тесно от китайцев, индусов, африканцев, русских и японцев. Город, обрученный с морем. Каналы подобны магистралям в часы пик — вода рябит от черно-золотых изящных гондол. Гондольер — одна из старых и самых уважаемых венецианских профессий. Не только веслом искусно орудует гондольер. Легкий толчок ногой от каменной стены палаццо — изящное неприметное движение, особый профессиональный изыск… Ночные гондолы, качающиеся у верфи на привязи, всплескивают как большие сонные рыбины. 366


Ночь светла; в небесном поле Ходит Веспер золотой. Старый дож плывет в гондоле С догарессой молодой. Каналы — кровеносная система Венеции, а ее сердце — площадь Святого Марка — пульсирует в такт набатных ударов, что отбивают бронзовые мавры по колоколу, водруженному на часовой башне. Вот уже седьмое столетие… Фёдор Достоевский был так поражен великолепием площади Святого Марка, что, по его словам, «не сходил с нее четыре дня». Титул богатейшей столицы мира, дарованный ей в 1420-м, Венеция, эта легкомысленная красавица, будто веер случайно обронила в воды Гранд канала. Но оставила за собой иной — самого загадочного и романтического города на земле. Сколько поэтов минувших эпох слагали баркаролы в ее честь! Венеция всегда в маске. Словно капризная дама она постоянно меняет их, не желая быть узнанной. Явное кокетство! Ведь подобно Коломбине, актрисе из комедии дель арте (комедии импровизаций), она предпочитает украшенную золотом, драгоценными камнями и страусовыми перьями полумаску, лишь оттенявшую ее прекрасные черты. Тициан, Тьеполо, Каналетто, Гарди — всего лишь пажи Прекрасной Дамы Венеции. Или кавалеры, поддерживающие ее, точно парящую над землей на своих неимоверно высоких туфельках-платформах. Венеция под покровительством муз. Да и сама она обратилась в музу — рыжеволосую красавицу в темно-синем бархатном платье, — что царственно взирает с полотен и фресок парадного зала Дворца дожей. Но в жизни красавицы были и поистине черные дни. Не оставила город своей «августейшей милостью» и «Догаресса Чума», — в жертву ей принесены тысячи венецианцев, в их числе — гордость и слава Венеции — великий Тициан. За снятый «урожай» чума весьма своеобразно отдарила

367


венецианцев: это и величественный храм Санте Мария дель Салюте, возведенный в честь избавления от «черной царицы», без коего венецианский пейзаж уже немыслим; это и… карнавальный костюм «Доктора Чумы», схожий с хищной птицей с длинным клювом-носом, куда закладывались благовония и снадобья, якобы защищавшие от страшной болезни, черным плащом-балахоном, шляпой и палкой-клюкой в руке, дабы не прикасаться руками к обреченным… Спустя столетия средневековый ужас намертво въелся в полы маскарадного плаща, в чумные годы отличавшего из толпы венецианского доктора. Бокалы пеним дружно мы, И девы-розы пьем дыханье, — Быть может… полное Чумы. Венецианцы умели шутить со смертью, и действие пушкинского «Пира во время чумы» из мрачных лондонских предместий легко перенести на праздничные венецианские площади… Несбывшееся путешествие Если бы Пушкину удалось вырваться за пределы Российской Империи и оказаться в Венеции, он непременно направился на набережную Ле Дзаттере, в палаццо Клари. И все потому, что хозяйкой дворца, и ныне соседствующего с церковью Санта Мария дель Розарио, знаменитой фресками кисти Тинторетто и Тьеполо, была давняя приятельница поэта (а возможно, как уверяли маститые пушкинисты и его любовница!) графиня Долли Фикельмон. Не судьба была Пушкину пройтись вдоль канала Джудекка, полюбоваться видом (удивительно схожим с петербургским!) — войти через массивную дверь, украшенную не одной, а тремя замысловатыми ручками чугунного литья, подняться по лестнице и очутиться в гостиной, где его радостно бы встретили хозяева: супруги Фикельмон вместе с красавицей-доче-

368


рью Элизалекс. Столь же радушно, как и в особняке на Дворцовой набережной в Петербурге, в салоне блистательной австрийской «посольши», графини Долли Фикельмон. Или ее матушки Елизаветы Михайловны Хитрово, страстно и безнадежно влюбленной в поэта. В обоих светских салонах, где частым гостем бывал поэт, кипела литературная и политическая жизнь… Правда, это могло случиться лишь в 1855-м, когда супруги Фикельмон приобрели палаццо на набережной Ле Дзаттере. В первый свой приезд в Венецию они остановились на Гранд канале, во дворце, принадлежавшем балерине Тальони, блиставшей некогда и на петербургских подмостках. Графиня Долли (Дарья Фёдоровна), внучка фельдмаршала, Светлейшего князя Михаила Илларионовича Кутузова, сослужила неоценимую службу пушкинистам: страницы ее дневника пестрят драгоценными строками о поэте, а позже, после его женитьбы, о юной супруге Натали. Среди записей есть и весьма любопытная: «Вчера, 12-го, мы доставили себе удовольствие поехать в домино и масках по разным домам. Нас было восемь… Мы очень позабавились, хотя маменька и Пушкин были тотчас узнаны, и вернулись ужинать к нам». Все объясняет письмо самой графини, отправленное поэту накануне, январским днем 1830-го: «Решено, что мы отправимся в нашу маскированную поездку завтра вечером. Мы соберемся в 9 часов у матушки. Приезжайте туда в черном домино и с черной маской. Нам не потребуется Ваш экипаж, но нужен будет Ваш слуга — потому что наших могут узнать. Мы рассчитываем на Ваше остроумие, дорогой Пушкин, чтобы все это оживить». Верно, надежды графини оправдались, ведь, по ее словам, все участники маскарада изрядно «позабавились». В каких только обличьях художники не изображали Александра Сергеевича?! Да и сам поэт любил представить себя то в виде арапчонка, то женщины, а то и вовсе — коня! Но в маске?.. И уж не под черной ли венецианской маской в тот

369


беззаботный вечер пытался скрыться поэт?! Я негой наслажусь на воле С венециянкою младой, То говорливой, то немой, Плывя в таинственной гондоле… Все же Пушкин незримо присутствует в таинственном городе, надежно сберегаемым святым евангелистом от перемен и забвения. Вместе с тенями своих собратьев по перу: великих венецианцев Гольдони, Гоцци, Казановы, бесшумно скользящих по парапету набережных, качающихся в пришвартованных ночных гондолах, следящих с террас и балконов палаццо за пестрой многоязыкой толпой… Бесспорно, Пушкин в Венеции именовался бы не царем русской поэзии, а ее дожем! …Ровно через семь лет, на исходе января 1837-го, графиня оставит в дневнике иную, скорбную запись. Она будет искренне горевать о безвременной кончине Пушкина, сетовать на смерть, похитившую «дорогого, горячо любимого поэта… этот прекрасный талант, полный творческого духа и силы! …Этот прекрасный сияющий светоч, которому как будто предназначено было все сильнее и сильнее освещать все, что его окружало…» Приключения графини в Венеции Минет еще десятилетие. В 1847-м графиня Долли впервые окажется в Венеции. Город безраздельно завладеет ее сердцем, — свои восторги она спешит разделить с близким другом, сестрой Екатериной: «Я без ума от Венеции! Эти вечера на площади Святого Марка, сама эта великолепная площадь, которая фантастически хороша — все несказанно красиво». И новые письма сестре в Петербург полны признаний в любви к чудному городу: «Я научилась смотреть Венецию, которую раньше не знала и которая полна настоящих шедевров… Площадь Святого Марка — наш обычный салон. Мы каждый вечер

370


остаемся там до одиннадцати часов»; «Площадь Святого Марка по вечерам освещена как днем… На ней чувствуешь себя точно в огромной танцевальной зале…» Вскоре Долли пришлось испытать иные чувства: революционные страсти, бушевавшие в Европе, о предвестниках коих так мило и остроумно судачили в ее петербургском салоне, «опалили» и саму графиню. В 1848-м супруг, граф Шарль-Луи Фикельмон, получил новое высокое назначение по службе и вынужден был спешно отправиться в Вену. Долли оставалась в Венеции, входившей к тому времени в Австро-Венгерскую империю, где и застала ее весть о восстании в столице. Эхо грозных событий отозвалось и здесь: в марте горожане провозгласили Венецию республикой, и всех австрийцев ждала печальная участь, если не изгнанников, то заключенных. Долли с дочерью и зятем в одночасье оказались заложниками. В революционной Венеции графиня дважды подверглась аресту. Площадь Святого Марка уже не напоминала ей прекрасную танцевальную залу, скорее — арену гладиаторов… Спасительным для нее стало решение консула Великобритании: он прислал за Долли и ее семьей из Триеста английский военный корабль. Но вступить на его борт оказалось не просто, — особняк семейства Фикельмон взяли в кольцо национальные гвардейцы, а супруге министра иностранных дел Австрии было объявлено, что она не может покинуть город. Лишь вмешательство главы Венецианской республики Даниэле Манина сделало возможным ее отъезд (или бегство?) в Вену. Через годы графиня вновь вернулась в Венецию — словно для того, чтобы в этом прекраснейшем городе, подарившем ей столько счастья и столько тревог, завершить свой земной путь. В палаццо Клари, на набережной Ле Дзаттере, откуда открывался вид, так схожий с петербургским… Незримы связи южной красавицы с ее северной сестрой: Гранд Канал впадает в Неву, Мойка — в канал Святого Петра, а Фонтанка несет свои воды в канал Джудекка. Единое кровообращение Венеции и Петербурга.

371


Венеция и венецианцы Венеции не нужны гиды, — она сама поведет по лабиринту улочек, покажет великолепные палаццо и старые особняки, поведает самые сокровенные истории о былых обитателях. Нужно лишь довериться и беспрекословно следовать за ней. Она умеет рассказывать: вот закрытые старые ставни, из них давно уже не выглядывает юная венецианка, так любившая подставлять свои волосы солнцу, закрывая лицо от его лучей особой шляпкой, вот бронзовые дверные ручки в виде львиных голов, химер или ангелов. И двести, и триста лет они были такими же… И те же мелодии напевают гондольеры… Близ мест, где царствует Венеция златая Один, ночной гребец, гондолой управляя, При свете Веспера по взморию плывет, Ринальда, Годфреда, Эрминию поет. Венецианцы давно смирились с наплывом гостей, — им занятно наблюдать за индусами, китайцами, африканцами, участниками нескончаемого карнавала. Но только перед Великим Постом (почти как русская Масленица!), ровно за двенадцать дней до Пепельной среды, начинается истинное карнавальное действо. Более девяти столетий венецианские улицы и площади становятся подмостками самой большой в мире театральной сцены, где печальный Пьеро прогуливается с роскошной Венецианской Дамой, задорная Коломбина сопутствует вдумчивому Гражданину, Кот сопровождает Бауту, одну из фантастических масок, и лишь пугающий Доктор Чума гордо шествует в одиночестве. Розыгрыши, танцы, фейерверки… И уж точно, в эти карнавальные дни никого не заботит, что Венеция медленно, — сантиметр за сантиметром, — погружается в морскую пучину. Кажется, сами венецианцы весьма беззаботно относятся к тому факту, что всего лишь через десятки

372


лет город скроется под водой. Ведь Венеция давно породнилась с морем. Но даже если этот мрачный прогноз и сбудется, то по ее затонувшим улочкам вновь заснуют туристы-аквалангисты, и подводные лодки, по образцу гондол, будут развозить любопытную публику мимо затонувших памятников, соборов и дворцов… Ну, а пока Венеция живет своей особой земной жизнью, вдохновляя, как и в минувшие века, художников, музыкантов, поэтов. P. S. И все-таки жаль, что встреча Пушкина с Венецией так и не случилась. И красавица Венеция, быть может, потеряла самое поэтическое признание в любви. Неспетую баркаролу. Венецианские метаморфозы В зеркала не наглядится, Сеньорита — сердцу яд, Синим бархатом струится Царственный ее наряд. Рыжая, развеселилась, Не внове ей маскарад, Интриганка-чужестранка, Заревом глаза горят. Обернулась северянкой: Знатный будет карнавал! Ото льдов Нева разбужена, Понеслась в Большой канал. Петербургские дворцы Перестроила в палаццо, Расплясались на Сенной Коломбины и паяцы.

373


Черным золотом гондола В водах Мойки отразилась, А Венеция смеялась, А красавица резвилась. Художнице-венецианке Ольге Крестовской Венеция доверилась тебе, И чудо вдруг случилось в одночасье, Венеция как русская мечта, Венеция как обещанье счастья… Барселона Гениальный Гауди, «обвенчавшийся» с Барселоной, прожил жизнь в одиночестве и погиб в столице Каталонии.

Бьётся каменное сердце В ритме бешеного скерцо, Рвётся в мраморной груди: Милый, милый Гауди… Всё аукает столица, Каталонка-кружевница: Не покинь, не уходи, Милый, милый Гауди… В снежной пене, белом мыле, Стынет облако на шпиле, Милосердие яви, Милый, милый Гауди…

374


Каталонская принцесса, По рожденью поэтесса, Мужа равного найди, И не плачь о Гауди… Мазурка Княжна Стефания Радзивилл, «севильская графиня», выбрала Пушкина на балу кавалером в мазурке. Умерла молодой летом 1832 года.

Прошелся Пушкин в мазурке, С ясновельможной панной… О как грациозно красива, Стефания из Радзивиллов! Несметны ее богатства, И дремлют в забвении замки… О как величаво красива, Стефания из Радзивиллов! Беспечно кружится панна, А жить ей совсем уж мало… О как безнадежно красива, Стефания из Радзивиллов! Рождение гения Шесть букв плутали по векам, Теряясь в лабиринтах истории, Бродили, аукались, искали друг друга, Слагались в затейливые комбинации И ненужные слова, Пока счастливо не соединились, И миру явился… Пушкин.

375


Лев ЗОЛОТАЙКИН

Поворот Земли Ироническая фантазия

Мир наш туманен и загадочен. А эта треклятая жизнь то и дело преподносит нам разные таинственные сюрпризы. Бывает, что неожиданность принимает сугубо конкретную форму, вроде удара по голове метеоритом. Но чаще судьба человека находится в сумерках иносказаний. И лишь, приняв на себя мощный импульс провидения, человек догадывается о смысле предыдущих намеков и едва ощутимых предупреждений. Вот и прокатываются по Земле волны различных слухов и домыслов, которые переплетаясь или конкурируя друг с другом, создают тревожную информационную ауру планеты. Постоянно где-то готовятся к пришествию Христа, а гдето активно ждут Сатану, подбадривая себя мрачными ритуалами и даже жертвами на алтарях. То и дело объявляются даты Страшного Суда и конца света. А еще к Земле неотвратимо летят чудовищные кометы. Предсказания судеб переполнили газеты, а количество магов на душу населения опережает учителей и медиков. Мощные колдуны все время расширяют свои возможности. 376


А некоторые уже публично обещают скостить срок заключения, а то и вовсе вывести на волю, как бы сняв порчу. Жаден, очень жаден человек в своем стремлении заглянуть за край бытия и готов слушать любого достоверного свидетеля, которому довелось побывать за гранью и что-то увидеть воочию. В этом клубке слухов новые проповедники возникли совершенно незаметно. Да и были они какие-то исчезающие. Вдруг оказывались в толпе, говорили мало, тихо, без напора, и как-то незаметно растворялись. А в обществе, тем не менее, стала распространяться идея о какой-то бессмысленности жизни, о каком-то мировом тупике. И чем интеллигентнее было общество, тем громче там звучал вопрос — а зачем мы живем-то? А ведь и правда, прошли, давно прошли времена, когда люди куда-то лезли, плыли, летели, жизнь их висела на волоске, а весь мир боялся дышать, чтобы этот волосок не оборвался. А вчера передали по телевизору, что две старушки пошли пешком через Антарктиду. Ну и бог с ними, с этими старушками. Никто не колыхнулся, дойдут, не дойдут, это их бабушкины проблемы. А ведь было, было. Неслись по просторной земле честолюбивые дружины, бились о крепости и гибли у стен или врывались в проломы и косили побежденных. Давно это было. Все уже поделено. Одним досталась фантастическая роскошь, другим — сытое богатство, а третьим — крикливая бедность. И идут снизу вверх потоки зависти, а сверху вниз — крохи благотворительности. Можно пробиться или упасть в другой слой, но стереть границы уже нельзя. Поэтому людям скучно. Огромные деньги они готовы платить за любой балаган, лишь бы было щекотно нервам, лишь бы будоражило душу. А еще хочется всяких грез и красивых мечтаний. И нет разницы, кто волнует — шоу-звезда, бандит, политик

377


или нечто совершенно голое — главное, чтобы толпа вопила, и ты тоже стоял бы в толпе, заходясь в общем трансе. Появись сейчас старые классики, ходили бы в середняках, потому что в их талантах нет ничего удивительного. А Земля вся в продаже, и вода, и воздух, и акции человека идут на понижение, так что и жизнь, и смерть совсем запутались: что дешевле? Но мы отвлеклись от наших проповедников. А они, незаметно появляясь и исчезая, успевали шептать, что Земля устала, а жизнь становится все грязней и опасней. Прошли по Земле великие эры гипербореев, лемурианцев, атлантов, а теперь и нашей арийской эре приходит конец. Так что люди скоро исчезнут. — Как это исчезнут? Перемрут что ли? — Да нет, просто исчезнут. — Типун вам на язык, кликуши ненормальные. Ходят тут, головы морочат. Но идея потихонечку расплывалась. Дескать, и мир уже совсем фальшивый, так видимость суеты. И тянется бестолковый спектакль, где все актеры, а что играют и для кого, совсем перестали понимать. А ведь люди давно уже исчезают. Ну ладно, война — это концентрация смерти. Но ведь результаты ее мизерны по сравнению с мирными катастрофами, эпидемиями, разбоем. Это, если со всего мира собрать. И, наконец, люди просто исчезают: «Вышел и не вернулся», — у всех на слуху. И тут же, как по заказу, настоящая сенсация: огромный военный корабль нашли совершенно пустым. Легенды о встречах с «летучим голландцем», безлюдном корабле-призраке, известны испокон веков. И, кстати, всегда были к несчастью. Но тут ничего себе «голландец» — размером с жилой квартал и весь набит электроникой. Качается себе громадина в водном просторе без единой души. Подошел к «голландцу» корабль с ответственной комиссией.

378


Поднялись на борт, осмотрелись. Открыли рты от удивления. На корабле идеальный порядок. Только на камбузе каша пригорела, а все боевые головки залиты благоухающим дезодорантом. И атомный реактор работает… только на дровах. Трещат березовые полешки и дымок такой родной, деревенский. — Гринписцы! Пидоры! — грохнул адмирал. Ну, какие тут «гринписцы». С их-то надувными лодочками и девочками в очках. И вдруг при ясной погоде и полном штиле «голландец» аккуратно скрылся в волнах. Только белое облачко пыхнуло там, где печка топилась. Когда рты у комиссии закрылись, факт строго засекретили. Но слушок пополз. И все чаще стал мелькать вопрос — то в разговоре, то с телевизора, дескать, а правда, зачем мы живем? Ну, двинем еще быстрей! Ну, выше! Ну, дальше! А куда дальше-то, зачем? Космос перестал волновать, все равно мы туда не улетим. И делать там нечего. А что ученые копошатся, так это их хлеб — сказки рассказывать про свои пороги, у которых они все время стоят. А исчезающие и появляющиеся проповедники потихоньку лили масло в огонь. И народ поддакивал: — Ну, что это за жизнь. Приелась, примелькалась, навязла в зубах, опостылела. Исчезнут все, и слава богу. И очень всех развеселила, но и заронила оглядку, история с ментами. Ехали бравые менты в свое отделение, довольные удачным дежурством. Машина была от души упакована коробками с водкой, пивом, закусью разной. Ну и в карманах хрустело под завязку. Словом, было радостное предвкушение доброй, хлебосольной передачи смены, а потом и отдыха. И тут, как раз на углу, кучка народа и какие-то типы, что-то тихо внушают. — Ах, мать вашу! Щас мы вам покажем конец света. Подъехали к группе:

379


— Всем стоять! Ты… ты… и ты — в машину. И точно ведь угадали, взяли тех самых. Влезли без сопротивления, с улыбочками какими-то блуждающими. — Ну, мы ребятам еще и цирк устроим. Щас они нам, как Шахеризады запоют, — веселились менты. Приехали в отделение, открыли заднюю дверь и обалдели… Машина была абсолютно пустой. Ладно бы пропали люди, но ведь и вся добыча исчезла. Менты взревели. А дальше — больше, в карманах — шаром покати. Хвать за оружие, а оно игрушечное. Пистолетики пукают, дубинки из поролона и наручники резиновые. Душно стало милиционерам, рванули вороты мундиров — глаза выпучили и мычат: вместо толстых золотых цепей на шеях скромные крестики на черных шнурочках. Народ хохотал, но ведь — чудо. Что же происходит? Может, и правда — жизнь кончается? Промелькнул и такой анекдот: один «новорусец» приехал к себе на дачу с голубым другом и так по-свински нажрался, что сначала увидел одно исчезающее существо, потом двух, а потом они заполнили всю комнату. В великом половом возбуждении он начал их хватать и тащить в спальню, но они куда-то таяли, а он неизменно оказывался в объятиях своего гостя. Рассвирепев до полных чертей, хозяин сгреб в охапку всех видимых и невидимых и вывалил на лужайку перед домом. — Ну, падлы, молись, кто кому успеет! И ахнул из ружья мелкой дробью. Эхо отгремело, дым рассеялся, а голубой орал, как резаный. Весь заряд ушел в землю, но краем задел его по торчащему предмету. Ну, курс лечения опускаем. Но главное-то чудо — голубой стал знаменитостью: предмет его забугрился, под кожей шарики катались и партнеры балдели. Но это больше укор царившим нравам. А вот по серьезному, банки как-то поджались. Ссуды стали со скрипом выдавать, вяло как-то, неохотно. Деньги-то свои,

380


живые, а уходят в неизвестное. Конечно, самая возбудимая часть общества — это творческая интеллигенция. — Глупости все эти исчезновения. У меня гастроли на пять лет расписаны, — орали знаменитости. В то же время очень популярной в тусовочных кругах стала книга «Роза мира». Особенно всех радовала идея «небесной России». Оказывается, и в других слоях жить можно, дел хватает, а главное иерархия соблюдается. Ну, конечно, наградная мишура опадает, но талант-то чтится, слава земная учитывается. А творческие возможности «небесной России» безграничны. — Мелочи я все делал, — ярился Церетели. — Вот где размах! Я уже вижу огромный столб из невесомых глыб, прорезающий все слои Шаданакара. — И ангелы, конечно?.. — Ангелы? Конечно, ангелы. Очень много ангелов! — И все с трубами?.. — С большими трубами, — не унимался мастер. — А вообще-то, видимо, и Союзы понадобятся, — раздались уже совсем трезвые голоса. И вроде бы уже где-то стали составлять списки. Сам великий Хохолков вдруг опять воскрес и засуетился: «Гимн обязательно потребуется — „Боже себя храни!“ — прекрасное начало. Эх, „союз нерушимый“ — мощнейшие слова. Но может и они прилепятся. Как там все устроено. Оглядимся. Звук нужен грандиозный. Музыка сфер». И поэты тормошили лиру: — В начале было Слово!.. И Слово было у Бога!.. Вот, вот оно: Слово — Бог, Бог — Слово, а дальше-то… Проклятые муки творчества! — Ну, мне с моими хриплыми ухабами райского пения не потянуть, — хохотала великая примадонна. — Тут нужно тихонечко, все словечки выпевать. Это уж пусть Кристина. Как всегда практичней всех были проститутки: — Не дрейфь, бабы! Эти люди кончатся, другие нужны будут.

381


Как крикнет Господь: «Плодитесь — размножайтесь!», сразу засуетятся производители: «Где чрева свободные?» А вот они чрева свободные, уже тепленькие. Да, если нас хорошо попросить, мы в серию пойдем — тройни рожать… — Заболталась, мать. Без клиента останешься. — А это что! Вон как глазенки набухли. Виден сокол по полету, а молодец по соплям. У него «зеленые» -то из носа капают. Кра-а-савец! Ты вот это потрогать хочешь? Да не трясись. Это же голая грудь, а не голый провод. В этих шумных бестолковых разговорах исчезновение людей представлялось уже делом обыденным, ну, вроде очередной повинности. — А дети-то как же? Дети-то за что? — Ну, дети — ангелы… — Ничего себе ангелы, в нашей дебильной школе… — Это тоже ваш грех, — упрекали поучающие, — но ничего, все образуется. Будет идти очищение, с ними будут заниматься… Разговоры, действительно, становились привычными. Ну, исчезновение и исчезновение. Подумаешь. Может все это через тысячу лет, а мы тут дергаемся. Может, опять власти головы морочат, а сами хотят под шумок собственность перелопатить. И вдруг, как гром — новый сюрприз. Две армии на востоке уже несколько дней стояли нос к носу, распаляясь до точки взрыва. Арсеналы готовы были лопнуть. Моторы ревели и ждали отмашки. Политики зашли в тупик и вяло тявкали в безопасном тылу. Нарыв созрел — вот рассветет и загрохочет. Но наступило утро, а с ним полнейшая тишина. По совершенно пустым передовым шелестел легкий ветерок. Исчезло все: люди, техника, уродливые сооружения. Земля лежала ровная, в траве и цветах. Деревья качали мирными ветками. Райский безмятежный уголок, никогда не знавший ни взрывов, ни лязганья гусениц, расстилался перед глазами группы растерянных зрителей.

382


Правители, генералы, политики метались по обе стороны баррикад совершенно деморализованные. Само понятие «враг» неожиданно исчезло, и потерялся всеобщий смысл действий. Тут уж настала пора принимать меры. Звонки шли на высочайших уровнях. Подняли всю секретную информацию. Какие-то намеки проглядывались, но конкретно — ничего. Нужны были контакты. Но с кем! Кто противная сторона!? Спешно созвали Большой Совет Безопасности. Прекрасно смотрелись члены Совета. Два ряда мужественных профилей. Мудрая седина. Бесчисленные награды военных сверкают, бросают снопы алмазных искр и фонтанами взрываются в золоте стен и колонн. Перед каждым тоненькая папочка. Но за плечами любого вся мощь государства, застывшая в ожидании. Малейшее шевеление мизинца и… Силы огромные, беспредельные, они дрожат от возбуждения. Но где враг! Покажите врага! Разумеется, меры приняли беспрецедентные. Предельная готовность, связь круглосуточная, дежурства без перерыва. Все расчехлено, все на взводе, пальцы вросли в кнопки и рычаги. Наша милиция ввела план «Перехват». И, хотя все было строжайше засекречено, народ волновался, но как-то без паник и без истерик. Исчезающие проповедники совсем пропали и забылись. Хаотичные разговоры возникали, обрывались, но особого страха не было. Ну, что-то, где-то пропало. Где? Как? Слухи противоречивые. Давняя привычка к вранью руководителей в этом случае срабатывала, как успокоительное. Вопросы звучали нелепые, и ответы были дурацкие. — А мертвые как же? Выкапывать? — Да, земля уже пустая, на кладбищах проверяли — чисто на всю глубину…

383


— А как же в тех мирах? Люди же разные. Ведь и из тюрем исчезнут… — Разберутся. — Нет, все-таки документы нужны… Сердца давило, и тревога в душах стала постоянной, но както все перебродило в состояние огромной привычной беды. А в один день Земля опустела. Без шума, без воплей и криков о помощи. На людей напала какая-то вялая сонливость. Сидя или двигаясь, человек вдруг как бы рассыпался серебристым прахом. Если рядом были люди, то они оставались совершенно спокойными. А через миг исчезали и сами. Ночью все было закончено. И солнце, начиная новый день, катилось к западу уже над совершенно безлюдной землей. И никаких ужасов Апокалипсиса. Тиха была Земля. А ведь как ярко живописал в своем «Откровении» святой Иоанн Богослов: «… И видел я другого Ангела сильного, сходящего с неба, облеченного облаком; над головою его была радуга, и лицо его как солнце, и ноги его как столпы огненные. В руке у него была книжка раскрытая. И поставил он правую ногу свою на море, а левую на землю. И воскликнул громким голосом, как рыкает лев; и когда он воскликнул, тогда семь громов проговорили голосами своими». Очень ярко, но, увы, все было не так. Люди просто исчезли, Птицы, животные тоже как-то незаметно пропали. Брошенных собак не было. Шар земной из космоса, как обычно, выглядел голубым. Солнце светило, а где оно не всходило — полыхали яркие огни северного сияния. Проносились ветры, океан лениво колыхался, покой был на Земле. Но, как не ругай нашу, теперь уже прошлую жизнь — всетаки она была прекрасна. Божественны и незабываемы звуки природы, все эти шеле-

384


сты, журчания, гомон птиц, тихие скрипы и шорохи в траве, в листве… Все такое привычное, но совершенно необходимое. Но было же и главное чудо — дивные голоса людей, особый звуковой покров Земли. Какие голоса родила наша жизнь! Не будем ходить далеко за рубеж, возьмем только свою родину и времена, которые еще на слуху. Огромное число имен и талантов складывалось в мировую симфонию. Пели Лемешев, Обухова, Лисициан, Александрович, Соленкова, Вишневская… Каждый человек впитывал свое, ложащееся на его душу. Назвать актеров невозможно. За каждым озвученным именем встают сотни других, этим предпочтением несправедливо обиженных. И все же: Качалов, Раневская, Мордвинов, Всеволод Аксенов, Яхонтов… А вечно гонимая «легкая музыка» — Строк, Рознер, Юрьева, Утесов, Волшанинова, Зыкина, Шмыга, Высоцкий, Пугачева… И самое главное — великие писатели, поэты, художники, музыканты, композиторы, которые дали слова, раскрасили мир, наполнили его звуками… Все, все ушло. Законы вселенной неумолимы. Все предопределено, сроки назначены, свершения неизбежны. Может лишь в будущем кто-то научится воспроизводить нашу странную для них жизнь. А пока потусторонние силы продолжали свою работу. Наступила светлая ночь. Петербург стоял удивительно чистый, прямой, строгий и такой печально-прекрасный, что, окажись вдруг на улице старый ленинградец, — упал бы на колени, обливаясь слезами непонятного счастья от окружающей его торжественной гармонии. Медленно поднималась вода или это город опускался. Стукнула вдруг сигнальная пушка и тишина стала абсолютной. Край солнца показался над водой, и первый луч ударил в золотой корабль адмиралтейства, вспыхнул сверкающими брызгами, и корабль впервые в жизни поплыл, рассыпая блест-

385


ки по водной ряби. А через какое-то, уже несуществующее время Земля немного повернулась, и отдохнувшие полюсы растаяли и зашелестели зеленой листвой. А грязные материки покрылись снегом, как больничной простыней. Мать-Земля залечивала раны. А потом… Очень и очень — потом, где-то в чаще и недоступности появились какие-то существа. И стали к ним спускаться блестящие боги. Вряд ли теперь опытные учителя надоумят своих воспитанников изобрести колесо; вообще, гораздо полезней шевелить мозгами, а не рычагами Архимеда. И вот что интересно, встав на ноги, новые существа не взяли в руки палку. А еще, кто-то говорит, что у них нет зубов.

386


Елена ПРОКОФЬЕВА

Три святых дня Достоевского Именно столько времени провел Федор Михайлович в Оптиной Пустыни, знаменитой своими старцами. Непосредственным толчком к этой поездке стало трагическое событие — смерть любимого сына, трехлетнего Алеши. Жена писателя Анна Григорьевна в своих воспоминаниях рассказывает: «16 мая 1878 года нашу семью поразило страшное несчастие: скончался наш младший сын Леша. Федор Михайлович был страшно поражен этой смертью. Он как-то особенно любил Лешу, почти болезненною любовью, точно предчувствуя, что его скоро лишится. Федора Михайловича особенно угнетало то, что ребенок погиб от эпилепсии, — болезни, от него унаследованной. Судя по виду, Федор Михайлович был спокоен и мужественно выносил разразившийся над нами удар судьбы, но я сильно опасалась, что это сдерживание своей глубокой горести фатально отразится на его и без того пошатнувшемся здоровье. Чтобы хоть несколько успокоить Федора Михайловича и отвлечь его от грустных дум, я упросила B. C. Соловьева, посещавшего нас в эти дни нашей скорби, уговорить Федора Михайловича поехать с ним в Оптину Пустынь, куда Соловьев собирался ехать этим летом. Посещение Оптиной Пустыни было давнишнею мечтою Федора Михайловича, но так трудно 387


было это осуществить. Владимир Сергеевич согласился мне помочь и стал уговаривать Федора Михайловича отправиться в Пустынь вместе. Я подкрепила своими просьбами, и тут же было решено, что Федор Михайлович в половине июня с B. C. Соловьевым съездят в Оптину Пустынь». Да, скорбь Достоевского была очень велика, и эта трагедия совпала с давно назревшей внутренней потребностью великого писателя найти ответы на многие свои духовные вопросы и религиозные переживания. Поэтому Федор Михайлович решился, наконец, совершить паломничество в Оптину Пустынь. Это было время особого расцвета обители, связанного со старчеством иеросхимонаха Амвросия, самого знаменитого из всех Оптинских старцев. Высокий ум, любвеобильное сердце, сострадательность и великий дар утешения в любой скорби привлекали к преподобному Амвросию людей из всех слоев общества, ищущих спасения души. Несомненно, Федор Михайлович искал встречи со старцем Амвросием, живым воплощением русской святости, носителем народной правды, не только ради утешения в постигшем горе, но и для разрешения многолетних духовных и творческих исканий. Итак, Достоевский с Соловьевым выехали из Москвы 23 июня 1878 года. Подробное описание практической стороны этого путешествия содержится в письме самого Федора Михайловича, которое он отправил жене из Москвы сразу же по возвращении из Оптиной Пустыни. Часть пути они проделали по железной дороге, а потом пересели в экипаж, который должен был их довезти до Козельска. Писатель сетовал, что дорога заняла почти на сутки больше времени, чем они планировали, из-за ошибки в расчете расстояния — на лошадях пришлось проехать не 30 километров, а 120. Ехали они «на долгих» — то есть на одной тройке с остановками на отдых и необходимость накормить лошадей. В монастырь путешественники прибыли в воскресенье 25 июня. Волнение Достоевского объяснялось тем, что он опасался не попасть на престольный праздник Иоанно-Предтеченского скита, который совпадал с сороковым днем памяти сына Але-

388


ши. Для православных людей это очень важный день поминовения, когда родные усопшего считают своим христианским долгом посетить в этот день храм, заказать и отстоять панихиду по усопшему. Без сомненья, так и поступил Достоевский. Панихиду, видимо отслужили в понедельник 26 июня, в праздник Тихвинской иконы Божией Матери, в Казанском храме монастыря, где обычно совершались все требы. По христианской традиции в монастырях заказывают не только разовое поминовение, но также на год, или на несколько лет, или так называемое «вечное». Можно предположить, что так поступил и Федор Михайлович, и имя «усопшего младенца Алексия» долго возносилось в оптинских храмах. В монастырской «Книге записей приезжающих посетителей» отмечено, что Достоевский пребывал в обители 25, 26, 27 июня, то есть три дня. Как же провел их писатель? О двух встречах со старцем и содержании бесед с ним Достоевский никогда и нигде не писал, но рассказывал об этом своей жене, так что все достоверные сведения дошли до нас в ее изложении. И конечно отразились на духовном состоянии писателя и в его творчестве, о чем свидетельствует его великий роман «Братья Карамазовы». О встрече Достоевского и старца Амвросия А. Г. Достоевская вспоминала: «Вернулся Федор Михайлович из Оптиной Пустыни как бы умиротворенный и значительно успокоившийся и много рассказывал мне про обычаи Пустыни, где ему привелось пробыть двое суток. С тогдашним знаменитым старцем, о. Амвросием, Федор Михайлович виделся три раза: раз в толпе при народе и два раза наедине, и вынес из его бесед глубокое и проникновенное впечатление. Когда Федор Михайлович рассказал старцу о постигшем нас несчастии и моем слишком бурно проявившемся горе, то старец спросил его, верующая ли я, и когда Федор Михайлович отвечал утвердительно, то просил его передать мне его благословение, а также те слова, которые потом в романе старец Зосима сказал опечаленной матери… Из рассказов Федора Михайловича видно было, каким глубо-

389


ким сердцеведом и провидцем был этот всеми уважаемый старец. Батюшка Амвросий обещал Федору Михайловичу помянуть на молитве Алешу и печаль мою, а также помянуть нас и детей наших за здравие. Федор Михайлович был глубоко тронут беседою со старцем и его обещанием за нас помолиться». В главе «Верующие бабы» своего последнего романа «Братья Карамазовы» Достоевский описывает беседу старца Зосимы с безутешной женой извозчика Никитушки. И за ее словами явственно ощущается неутихающая боль сердца самого писателя об умершем сыне Алешеньке. Старец спрашивает ее: «О чем плачешь-то? — Сыночка жаль, батюшка, трехлеточек был, без двух только месяцев и три бы годика ему. По сыночку мучусь, отец, по сыночку… Только бы минуточку едину повидать, послыхать его, как он играет на дворе, придет, бывало, крикнет своим голосочком: «Мамка, ты где?» Только бы услыхать-то мне, как он по комнате своими ножками пройдет разик… Да нет его, батюшка, нет, не услышу я его никогда…» Старец утешает ее тем, что младенец теперь один из ангелов Божиих, пред Престолом Господним и радуется, и веселится, и о ней Бога молит. И заключает такими словами: «И надолго еще тебе сего великого материнского плача будет, но обратится он под конец тебе в тихую радость, и будут горькие слезы твои лишь слезами тихого умиления и сердечного очищения, от грехов спасающего». Анна Григорьевна считала, что приводимые слова Зосимы старец Амвросий сказал самому Достоевскому. Значит, была в словах старца такая сила любви к ближнему и всепроникающее сочувствие к его горю, что Федор Михайлович вернулся из Оптиной «утешенный и с вдохновением приступил к писанию романа». Это очень знаменательно, ведь работу над «Братьями Карамазовыми» он прекратил после смерти сына, а вернувшись из Оптиной Пустыни, так вдохновенно продолжил свой труд, что книга была закончена уже в октябре 1878 года, через три месяца после возвращения из монастыря. Поездка Достоевского в Оптину Пустынь в июне 1878 г. была

390


одним из важнейших событий духовной жизни писателя. Вызванная личной трагедией, смертью трехлетнего сына Алеши, эта поездка во многом определила творческие идеи и характер романа «Братья Карамазовы». Напомним, писатель начал работу над ним в апреле 1878 года, задумав как вещь глобального масштаба. В своем письме к издателю он писал: «Если удастся, то сделаю дело хорошее: заставлю сознаться, что чистый, идеальный христианин — дело не отвлеченное, а образно реальное, возможное, воочию предстоящее, и что христианство есть единственное убежище Русской Земли ото всех ее зол… Никогда ни на какое сочинение мое не смотрел я серьезнее, чем на это». Одним из главных героев писатель сделал Алешу Карамазова, а точнее Алексея Федоровича Карамазова, тезку своего погибшего сына. И боголюбивый, кроткий характер юноши, и тот факт, что он послушник в монастыре — тоже некая дань той обители, где вечно поминается невинная душа младенца Достоевских. Важным представляется свидетельство преемника о. Амвросия по старчеству иеросхимонаха Иосифа (Литовкина), который в качестве келейника преподобного мог быть свидетелем его беседы с Достоевским. В 1898 году в журнале «Душеполезное чтение» было опубликовано письмо старца Иосифа, в котором он описал пребывание в Оптиной Пустыни некоторых знаменитых писателей. В нем есть такие слова: «Среди старожилов нашей обители сохраняется воспоминание о посещении оной в 1878 году знаменитым нашим писателем Ф. М. Достоевским. Подолгу длились его беседы со старцем о. Амвросием о многих насущных вопросах духовной жизни и спасении души. Вскоре затем появились в печати „Братья Карамазовы“, написанные отчасти под впечатлением посещения его Оптиной Пустыни и бесед с о. Амвросием». В этой короткой записи ценно свидетельство старца Иосифа о теме беседы Достоевского и старца Амвросия: «о многих насущных вопросах духовной жизни и спасении души». Также важно указание на то, что «Братья Карамазовы» написаны «под впечатлением посещения Оптиной Пустыни и бесед с о.

391


Амвросием». Это косвенно подтверждает, что в Оптиной узнали свой монастырь в «пригородном монастыре» «Братьев Карамазовых», а в старце Зосиме — отражение образа старца Амвросия. Вот данное в романе описание старца Зосимы, когда он после своей смерти является Алеше Карамазову: «…к нему подошел он, сухонький старичок, с мелкими морщинками на лице, радостный и тихо смеющийся. Лицо все открытое, глаза сияют». Именно такое лицо смотрит на нас с сохранившейся фотографии прославленного оптинского старца Амвросия. По Оптиной Пустыни воспроизведена обстановка скита и кельи Зосимы, его окружения. Но не по одним внешним моментам преподобного Амвросия можно считать прототипом «карамазовского старца». В романе отец Зосима излагает все основные мысли учения преподобного Амвросия — о смирении и смиренной любви, об отказе от осуждения и всепрощающей сострадательности, о всеобщей ответственности каждого за всех и всех за каждого и многое другое. Три дня, проведенных Достоевским в Оптиной Пустыни стали важным этапом его духовной и творческой жизни, а также примечательным событием для самого монастыря. Память о нем сохранилась в обители не только несколькими строчками в «Книге записей приезжающих посетителей». Есть гораздо боле ценные свидетельства — высказывания Оптинских старцев о Достоевском, предания и рассказы монахов. Конечно, самым важным является суждение о писателе, высказанное великим старцем Амвросием. Его сохранили и опубликовали духовные чада преподобного — писатель Е. Поселянин и архимандрит Агапит (Беловидов). Е. Поселянин опубликовал в «Душеполезном чтении» очерк под названием «Отец Амвросий; Его советы и предсказания», в котором привел слова старца о Достоевском после их келейной беседы наедине: «О. Амвросий постиг сущность смирившейся души писателя и отозвался о нем: «Это кающийся». Архимандрит Агапит в составленном им наиболее полном

392


жизнеописании преподобного Амвросия приводит те же слова, сказанные им о Достоевском: «…старец с свойственною ему проницательностью отозвался: «Это кающийся». Эти слова святого старца о Достоевском можно без преувеличения назвать высшей духовной «похвалой», когда-либо изреченной о писателе. Ведь покаяние — это начало и основа духовной жизни в христианстве, практическое выражение веры. Поэтому можно сказать, что кающийся человек — значит верующий, православный, идущий по пути спасения души. В монастыре о визите Федора Михайловича вспоминали. Имеется уникальное документальное свидетельство о том, как монахи восприняли его кончину. 9 февраля 1881 года в московской газете «Современные известия» было напечатано письмо из Оптиной: «Когда дошла до нас весть о кончине Федора Михайловича, мы истинно пожалели писателя-психолога, симпатичного человека и истинного христианина. Монастырское начальство, узнав о смерти Достоевского, распорядилось поминать его на Литургии, и мы в обедню на Сретение услышали ектенью протодиакона, молившегося о рабе Божием Феодоре, и многие, знавшие, кого поминают, и хотя несколько слышавшие о нем, усердно молились. Горько, горько мне стало за обедневшую семью наших писателей, лишившуюся таких столпов русской литературы…» Воспоминания о Достоевском сохранялись в Оптиной Пустыни вплоть до ее закрытия в первые годы советской власти. Великий писатель, пробывший в монастыре всего три дня, тем не менее, остался в памяти Оптиной преданиями и легендами, реальными и вымышленными. Память о его посещении Оптиной имела и материальное выражение в виде «мемориального» кресла, о котором упоминает старец Варсонофий (Плеханков). В начале ХХ века он был скитоначальником Предтеченского скита и принимал посетителей в той же келье, что и старец. В беседе со своими духовными чадами он упоминал: «Достоевский, который бывал здесь и сиживал на этом кресле…» Не будет преувеличением сказать, что Оптина Пустынь при-

393


няла Достоевского и запечатлела в своей памяти его образ. Сам же писатель через свой последний и самый известный роман прочно соединился с образом Оптиной. Его современники, зачитываясь «Братьями Карамазовыми», нередко воспринимали роман как путеводитель по прославленному монастырю. О главном событии трехдневного пребывания Достоевского в обители — встрече писателя с преподобным Амвросием, пожалуй, можно сказать, что в лице великого гения русской литературы и святого старца встретились Церковь и интеллигенция, что во многом определило характер взаимоотношений русской культуры и Православия в последующее время.

394


Зоя КРИМИНСКАЯ

Антимиры Трехмерный физический мир, в котором мы живем, един, и во всех точках земного шара неизменно подчиняется одним и тем же законам физики. Но социальный мир разделен на мелкие и крупные сообщества, антимиры, противостоящие, не понимающие один другого: пешеходы и водители, врачи и пациенты, правители и население, чиновники и просители, продавцы и покупатели, молодежь и старики, соседи по дому, все они разделены видимыми и невидимыми преградами: стеклом автомобиля, прилавком, мундиром, стенами квартиры, возрастом. Разделение зыбкое, непостоянное: водитель выходит из автомобиля, врач может заболеть, правитель уйти в отставку, продавщица обувного отдела пойти за хлебом, сосед посочувствовать соседу, а молодежь повзрослеть. Но пока этого не произошло, каждый существует в границах своего мира, не заглядывая в чужой. Огурцы, записка и кукуруза Зашла в магазин купить семена, апрель был на дворе. У прилавка стоит женщина, выбирает что-то. 395


— А помидоры есть? — Есть. Вам какие? Женщина молчит, думает. — Дайте какие-нибудь, — говорит она. Продавщица выбирает несколько пакетиков из ящичка, выкладывает на прилавок, потом читает на обороте пакетов качества сортов. Проходит минут пять, покупательница слушает, думает, перебирает пакетики. Продавщица вежлива, но на лице у нее написано: «Смотрите, люди, что я терплю за свою зарплату!» Женщина выбрала семена и стоит, не просит посчитать. — А что еще есть? — Как что? Много чего… — Нет, ну из овощей… Вы перечислите, что у вас есть, я и вспомню, что мне нужно. После этой просьбы сзади послышался глубокий вздох. Я поджала губы и надела на лицо маску героического терпения. Сама такой буду, подумала, недолго осталось. Кто-то за моей спиной cчитал, что ему подобная участь пока не грозит: — Нельзя ли побыстрее?! — раздался голос. Продавщица между тем отвечала на просьбу старушки о перечислении имеющихся семян: — Огурцы есть… — Огурцы не нужны, огурцов у меня много… — Вы бы, женщина, записывали дома, что вам нужно. Составили бы список… — советуют нетерпеливые за моей спиной. Старушка стыдливо наклонила голову к прилавку: — Я написала список, но дома оставила, — прошептала она тихо, так, что услышала одна я. Между тем идея о списке развилась дальше. — Я всегда так делаю, пишу дома, — раздался уже другой голос, поддерживающий первый. Обстановка накалялась. Я обернулась к стоящим позади меня. — Она написала список, — сказала я, — но забыла его дома.

396


Народ прекратил роптать. Задумался, как быть в таком случае. Очевидно стало, что решение проблемы, не такое простое, как могло показаться с наскоку. Не высказанная мысль, что все такие будем, повисла над ящичками с семенами, навеяла грусть. Все замолчали, а продавщица считала на калькуляторе сумму для старушки. Заплатив, покупательница не ушла, а стояла рядом, слушала, как я перечисляю, бойко так, что мне нужно — Кабачки «грибовские», огурцы ранние, укроп, петрушку, кинзу… Народ меня слушал. — А петрушку Вы купили? — обратился первый голос к старушке. — Нет, забыла, — ответила та. В голосе слышалось отчаяние. — Так покупайте, возьмите петрушку-то! Я получила сдачу, и выбралась из магазина. Уже сидя в автобусе, вспомнила, что забыла купить подсолнечник и кукурузу. Превышение полномочий В мае мы с Настей, моей девятилетней внучкой поехали на Словацкий курорт Тренчен. И пока мы три недели тихомирно отдыхали, Чехия ввела визовый режим для граждан России. Ввела с первого июня, а возвращались мы третьего. По территории Чехии надо было ехать всего час, но таможенный досмотр полагался, и мы в два часа непроглядной безлунной ночи остановились на какой-то станции, ждали таможенников. Вернее, ждала я, зевая, а Настя спала. Какое-то шебаршение в душе моей из-за отсутствия визы происходило, но слабое, мы ехали домой, а когда вводили визовый режим, мы уже были в Словакии, и логично пропустить нас в Россию, гражданами которой мы являлись, а не возвращать назад. В купе заглянули двое в форме, и я вышла в коридор, прикрыв слегка дверь, чтобы не разбудить внучку. Старший из мужчин взял паспорта, открыл, увидел, что

397


чешской визы у меня нет, и вообще никакой визы нет – Словакия визовый режим для граждан России тогда еще не ввела, — и… грозно: — У вас нет визы! По-русски он говорил хорошо. — Нет, и что? — Вы не имеете права, пересекать границу Чехии. — Но уже пересекала три недели назад. — С той поры ввели визовый режим. Вы должны были получить визу. Таможенник прямо-таки наступал на меня, но я не шелохнулась и не дрогнула. Логика была на моей стороне, и я сражалась за свои права. Темнота ночи за окном, куда мне предлагали отправиться с двумя чемоданами и сонной девочкой, придавала мне силы. Я шагнула вперед, старший таможенник дрогнул и отступил на шаг, молодой растерянно выглядывал из-за плеча. — Как я могла получить в Москве визу в Чехию, если, когда я уезжала, визового режима между Чехией и Россией не существовало? Как я могла получить то, чего еще не было в природе? — Тогда Вы должны были поехать в Братиславу и там… Договорить он не смог. — Что, в Братиславу? — до Братиславы было 6 часов езды на автобусе.- Ближний свет! Я лечилась и никак не могла поехать, да еще с ребенком. Что, я задерживаю поезд? Нет, извините, это не я, это вы задерживаете. И мне вообще наплевать, что он задерживается, пусть стоит до утра. Утром, когда рассветет, может, я и выйду. Не уважаю законов Чешской республики? Нет, извините, это Чешская республика не уважает меня, не дает проехать домой, на родину. Тем временем проводник, молодой парень, чех или словак, принес наши билеты, стоял третьим для поддержки этих двух, и пытался всунуть билеты мне. От него я просто отмахнулась. — Ты напрасно принес билеты, я никуда не иду, и не мечтай.

398


Повернувшись к таможенникам, я протянула вперед руки ладошками вниз. — Я не оказываю вам сопротивления, — сказала я, что было ложью. Я именно оказывала сопротивление властям чужой страны. — Я не буду оказывать вам сопротивления, — перестроила фразу, как будто от повторения это выглядело правдиво, — но и шага навстречу не сделаю. Ни единого шага. Вы вынесете из вагона меня на руках, а потом еще мою девочку и чемоданы, сама я ночью с двумя мужчинами никуда не пойду. Сказанное вдруг на них подействовало. Видимо, реальностью нарисованной картины. Они, вероятно, живо себе представили, как несут меня на руках, что, учитывая мой возраст, было сомнительным удовольствием. Потом надо будет тащить ребенка, который не обещал не оказывать сопротивления, а мирно спал, и неизвестно, какие вопли начались бы, если его, в данном случае, ее, девочку, разбудить. Она, возможно, не привыкла, чтобы ее по ночам будили чужие дяди в форме. И хватать чужого ребенка среди ночи… Потом не обелиться. Чиновники задумались. Мои десять долларов, которые я готова была заплатить за визу, их не прельстили. Наконец, они поняли, что им самим тут не разобраться, и взывать к моей заскорузлой совести бесполезное занятие. Молодой пошел звонить начальству, выяснять, что со мной делать. Я непримиримо стояла в коридоре и непримиримо молчала. Была так зла, что уже ничего не боялась. Что может быть хуже, чем вылезти из вагона в холод в два часа ночи? Минут через семь посланный вернулся. Лицо у него было обескураженное, я бы даже сказала слегка виноватое, если бы такие чувства были доступны чиновникам при таможне. — Такие, как она (она — это я), могут проезжать через Чехию без визы до конца месяца. Вот что сказало ему начальство. У кого-то все-таки обнаружились проблески разума. Они повернулись и ушли. Даже не извинились. — Так-то вот, — посмотрела я на проводника.– Я же сразу

399


сказала, зря билеты принес. — Это потому, что вы женщина, — ответил он. И очевидно было, ему жаль, что спектакль закончился не так, как он рассчитывал, и завидно, что благодаря полу я имела такие преимущества. — Если бы был мужчина, они бы точно вывели, а так связываться не захотели. Я вернулась в купе, и закрыла двери. — Ушли, что ли? — спросила меня якобы спящая Настя. — Ушли… А ты что, не спала? — Поспишь тут, когда вы так орали. И Настя со вздохом перевернулась на другой бок. Утром оказалось, что в вагоне, за право пребывания в котором, я так сражалась, не работает кондиционер, началась страшная невыносимая жара. Я пожаловалась начальнице поезда, сказала, что у меня слабое сердце, и я плохо переношу духоту. — Хорошо, я постараюсь перевести вас в другой вагон, — ответила мне начальница и я страшно удивилась такой отзывчивости. Но рано радовалась. Перед Брестом было уже такое ощущение, что нас поджаривают. Меняли колеса с европейских на российские, а я пряталась от жары в тени вагона. Рядом со мной стояла белоруска и хвалила Лукашенко. Взахлеб хвалила. Больше всего она напирала на то, что он выбился из пастухов. Я хотела ей сказать, что это очень хорошо видно, что он из пастухов, но жара лишила меня агрессивности. К вечеру пришла начальница поезда и извинилась, что не смогла мне помочь. Потому что в каком-то вагоне напились, подрались, кто-то кого-то пырнул ножом, и надо было разбираться, а когда разобрались, оказалось, что уже вечер, жара спала. Утром в Москве нас встречали Настины родители, и я подумала о том, что бы они почувствовали, если бы нас не оказалось в поезде.

400


Исповедь у мусоропровода Я вышла мусор выбросить. Соседка Надя, живущая этажом ниже в двухкомнатной квартире, около мусоропровода стоит. Маленькая такая соседка, сухонькая, беленькая, слегка сморщенная, на сыроежку поклеванную похожая. Не красную, а бурую сыроежку. Выражение лица неопределенно озабоченное. Видно, что тревожится не о чем-нибудь одном, а сразу о многих вещах, и мысли у нее разбегаются, как тараканы, когда свет зажигаешь. Я поздоровалась, мусор выбросила, о погоде пару слов сказала, она ответила, и слово за слово вдруг исповедь началась, и выходило так, как будто она мои мысли о себе подслушала и отвечает мне, объясняет, чтобы я все правильно понимала. И в половине десятого утра, стоя с пустым мусорным ведром, я слушаю, переминаясь с ноги на ногу историю чужой жизни, о которой до этого имела самой отрывочное представление, похожее на телерекламу фильмов: бессвязные кусочки. А сейчас всю пленку передо мной Надежда прокручивает, а я слушаю, сочувствую, головой киваю, а сама думаю, что мясо варить не поставила, значит, обеда к двум часам у меня сегодня не будет. Но рассказ тянется и тянется, прыгает с одного на другое, и уже забыты и суп, и осенний день за окном. Я уже не здесь, на лестничной площадке девятиэтажного дома в благополучный выходной день, похожий на десятки других дней в году, а в большом поселке городского типа и не сейчас, а в конце пятидесятых. Худенькая белобрысая девчонка, такой мне представляется Сыроежка в пору юности, окончила десятилетку и мается, не знает, куда податься: работы хорошей нет и учиться негде. В город бы поехать, да в кармане у родителей пусто. Бедность. В поселке только одна асфальтированная улица в центре с двух — и трехэтажными оштукатуренными домами, а дальше — сплошь деревянные домики с трехскатными кры-

401


шами, слуховыми оконцами на чердаке и резными наличниками, все удобства во дворе, сколько воды принесешь в дом, столько и вынесешь, баня раз в неделю, и после дождя непролазная грязь. Кусты сирени под окнами в палисаднике и неизменные розовые ромашки, львиный зев и петунии — летом сносно, а зимой, долгой бесконечной зимой средней полосы России, тоскливо, холодно и голодно. К счастью Надиному, или несчастью, в их поселок приехал по делам командировочным один майор, холостой. Его познакомили с Надей, она ему приглянулась. И хотя старше он был на целых пятнадцать лет, и не любила Надя его, но пошла под венец – окружающие хором твердили: нельзя отказываться от своего счастья. Никто не сомневался, что выйти замуж за такого человека большая удача. Началась Надина жизнь в военном городке, в доме с паровым отоплением и керосинкой на общей кухне. Когда родившийся через год, как положено, сын подрос, Надя находит работу в детском саду, завхозом, учится в техникуме и со временем, поднимется до заведующей детским садом. И потихоньку облик она приобретет типичный для работницы детского сада и жены майора: крашенная блондинка с высокой прической и ярко-красной помадой. Муж пил, но в меру и благодаря своей мере по служебной лестнице поднимался. Вот они уже в Подмосковье, в коммуналке. Сын Николай после школы в военное училище пошел, после училища на подводной лодке плавал. И не на простой, на атомной. Двадцать лет Надиной жизни промелькнули, как один день… На лодке Коля дозу и схватил дозу. Заболел лучевой болезнью, и пошла его жизнь по госпиталям. Года два болел – и лучше ему стало. Но за два года мучений, мыслей о близкой смерти нервы его сдали, и начал он по второму кругу лечиться, уже в психушке. Коля то узнает Надю, радуется и говорит разумно, а то дрожит весь, глаза дикие, пугается, шарахается от матери, как от врага… Надя говорит, смотрит в окно, там солнце выглянуло из-за

402


туч, но она продолжает рассказывать, и лицо ее, как застывшая маска, на которой не отражается ни трагедия рассказанного, ни радость прояснившего дня — ничего не отражается. Слова буднично вытекают из нее, как будто против воли, на пол возле мусоропровода, усыпанный сигаретными окурками. «Я еду обратно на метро — мне от Кащенко далеко ехать, — еду и плачу, слезами обливаюсь, и просвета в жизни не вижу. И так, день за днем, еще два года пролетело. Мужа я похоронила, он ведь войну прошел, сказались ранения… А с передачками в больницу я все ездила и ездила — не выпускали его, Колю моего, никак не отпускали в обычную жизнь. И вот как-то в метро, сквозь оконное стекло вижу, отчетливо вижу: на темной стенке туннеля, как живое, мелькает лицо сына, и он зовет меня, кричит громко, криком кричит «мама! мама!», но только мне слышно. Я в тот день к нему не собиралась, но тут из вагона вышла, спотыкаясь, как в тумане, перешла на другую сторону платформы и в больницу поехала, хоть и понимала, что поздно уже, время не приемное, но не могла не поехать, хотела убедиться, что с ним все в порядке… Как я к нему поехала, он, хоть и мерещился мне, но уже не кричал. Ждал он меня, ждал. Но не дождался. Покончил с собой, удавился на полотенце. Страхи его мучили, мания преследования, так врачи мне говорили, вот он до того устал от своих страхов, что в отчаянии и покончил с собой. Наверное, перед этим помощи просил у меня, или прощения, я услышала, да ничего поделать не смогла, опоздала я. Приехала домой, накинула веревку на люстру, сделала петлю, но повеситься не успела. Веревку слишком долго искала, никак найти не могла, это меня и спасло. Если бы сразу нашла, то тогда, соседи мои по коммуналке, Григорий и Лена, опоздали бы, не успели бы меня из петли вынуть. Стою на табуретке с петлей на шее и думаю, сын, молодой, ушел из жизни, а я для чего жить буду? Незачем теперь. В этот момент Лена и вошла, узнать, как дела. У нас запросто было,

403


без стука. Царапнешь дверь и все. Лена видит, я стою на стуле под люстрой, и спрашивает: — Ты что, уборку делаешь? И вдруг все поняла, кидается ко мне, обхватывает ноги и кричит, Гришу зовет. Сняли меня со стула, веревку унесли, спрятали. Но я все равно не хотела жить. И еще раз меня из петли вытащили, а потом Гриша с Леной стали смену на работе так выбирать, чтобы я одна не оставалась. Год со мной так маялись, пока я не смирилась, что сыну — лежать на кладбище, а мне — жить. Вику я потом родила, для себя. Надя замолчала, и тишина возникла так же неожиданно, как и ее исповедь. Она вздохнула, открыла крышку мусоропровода и опрокинула туда ведро, которое держала в руках в течение всего разговора. Высыпала мусор так же обреченно, равнодушно, как только что рассказывала о себе. Повернулась и, даже не кивнув мне на прощание, семенящей озабоченной походкой спустилась вниз. Ушла Сыроежка, унесла свою белокурую крашеную перекисью голову в странный мир, в котором пребывала после всего пережитого. А я стояла в раздумьях о чужой жизни, уже много лет идущей бок о бок с моей, и потом, растерянная, поднялась к себе, недоумевая, почему Наде оказалось необходимым рассказать все это именно сейчас, именно мне? Часы в прихожей сказали, что прошло всего 20 минут, как я вышла из квартиры… Рецепт для похудения Степа вырос, но плохо пишет сочинения, и отец заставляет его пересказывать вслух прочитанное. Степа пересказывает сказку. — В одной стране жила очень толстая женщина, — пауза. Думает, прибавляет от себя: — Это она в той стране считалась очень толстой, а у нас, в Америке, наверное, была бы нормальной.

404


И решила эта женщина похудеть. Пошла к врачу, он посмотрел на нее и говорит: — Да вы через неделю умрете. Она заплакала, вернулась домой, и стала ждать смерти. Не ела ничего, а все переживала, что скоро умрет, и похудела. Так врач помог ей похудеть. Ну, это у них она похудела, — опять добавляет от себя Степа. — А у нас пришла бы домой, подумала: через неделю умирать – надо бы покушать напоследок. И не только бы не похудела, а даже поправилась бы. Жизнь на планете Утро. В дальней электричке много народу: кто-то спит, ктото смотрит в окно, читает, или играет на «сотовом». Открываются двери, входит молодой парень и начинает говорить зычным голосом: — Предлагаю вашему вниманию документальные фильмы Би-Би-Си о жизни на нашей планете… Он делает паузу, высоко поднимает плоские коробочки с дисками и продолжает: — Красочные истории существования животных, подробности их борьбы за выживание, приспособляемость к окружающей среде… В этот момент на другом конце вагона раздался громкий звонок телефона и зазвучал женский голос, высокий, душераздирающе пронзительный. Слышно его во всех уголках вагона. Теперь говорят одновременно двое: — Совершенно неприспособленное к жизни существо. Ну, пусть он, в конце концов, пойдет туда… — Современной, наилучшей аппаратурой засняты сцены охоты хищников… — Пусть не боится охраны, они его не съедят… — Неадекватное поведение при защите своей территории от себе подобных… Непредсказуемость… — Они обязаны помочь, мирно побеседовать… — Действий хищников…

405


— Могут, правда потребовать документы, но они у него теперь уже есть, кажется? — Сняты в мельчайших подробностях сцены территориальных разборок… — А я тебе говорю, пусть не боится… — Иногда со смертельным исходом. — Надо же както устраиваться в жизни… Пустят ненадолго. — Длительность просмотра шесть часов — В случае чего пусть даст на лапу… — Цена всего сто рублей Пассажиры мирно дремали, несмотря на войну за территории, борьбу за выживание, поедание травоядных, охрану, современную аппаратуру слежения, и требования документов, которых нет. Драный линолеум Полная женщина-инспектор проверяет мою анкету. Я сижу, не дышу, боюсь, что опять найдет ошибку, и придется мне тащиться сюда еще раз. Стол, как баррикада между нами: я — лицо зависимое, просящее, она — дающее, облаченное властью. Мы по разные стороны баррикады. Взгляд мой опускается вниз, и я вижу: из линолеума, лежащего на полу, вырван кусок, и стол инспектора стоит прямо на бетонной плите. Края линолеума неровные, кое-как обрезанные. Смотреть противно, а ей здесь целый день сидеть. — Я заплатила две с половиной тысячи за паспорт, — говорю я. — И каждый столько же. Что, за такие деньги нельзя положить целый линолеум? — Видимо, нельзя, — отвечает инспектор. — Да что линолеум, у меня зарплата 10 тысяч! Мы с ней переглядываемся и понимаем, что я со своей пенсией, и она со своей зарплатой стоим на одной стороне баррикады, на той, где — народ.

406


Ольга КРАЕВА

Бычок со стручком Петька Макухин был самый знатный пьяница в нашей деревне. Работать не хотел. Жил с матерью, а та держала корову, гусей, сад-огород, приторговывала на рынке… Вобщем, на еду и водку хватало. Другое дело, что Петька был красавец редкий. Бездонные синие глаза, волосы пшеничные до плеч, ну прям сказочный Лель из оперы «Снегурочка». За что, видать, ему и наливали в каждом доме, где девки невестились. А что? Всяко может быть… а вдруг посватается, женится, остепенится. Уж не до пьянки будет, когда детишки-то пойдут. Но нет! Не таков был Петька простак, чтоб волю терять. А как зубы заговаривать умел, да балагурил складно — заслушаешься. Ну вот, к примеру, водку, что в сельпо завозили, он мастерски делил на четыре сорта: «сучок», «стручок», «бычок» и «дохлый мужичок». Объяснял, если интересовались: «Сучок» — это самая дешевая, которую из опилок гонят. «Стручок» -перцовка. Понятно. «Бычок» — зубровка. Потому как, на бутылочной этикетке здоровенный бизон красовался. Ну, а «Дохлый мужичок» — это уж совсем последнее дело — денатурат либо политура, где обозначены кости с черепом, чтоб люди зря не травились. 407


Вот так и жил Петька навеселе — пил, гулял, девок оприходовал, ничего в голову не брал. Вольный ветер — да и только! Но настали новые времена. Перестройка, перестрелка, переделка, передвижка… Хлынули в руки бойким, ушлым мужикам большие деньги — и началась в нашей деревне скупка земель. Старых довоенных избёнок осталась одна улочка, а дальше пошли строиться высоченные терема, необъятные коттеджи и диковинные барские усадьбы с гульбищами и колоннами, до которых ни пушкинский Троекуров, ни купец Иголкин не доросли бы в прежние времена. Мой сосед через дорогу выстроил такие хоромы, что без «дворни» там никак не обойтись. И хоть наезжает он в деревню раза три в год, имея при этом апартаменты в Венеции, всё равно кому-то надо летом и зимой собак кормить, за отоплением глядеть, пыль с итальянской мебели стирать, катер к приезду хозяина на воду ставить… То есть, как ни крути, «приказчик» нужен! С горничной-то «барин» сразу определился, привёз из столицы сисястую, смазливую Верку с высокомерным взглядом на сельский «планктон». А вот на предмет истопника и охранника-смотрителя положил взор на Петьку, но с условием, чтоб тот ни «сучком», ни «стручком» не злоупотреблял. А в остальном чего лучше-то выдумывать: парень свой, тутошний, знает округу, да и видный с обличия, фасад усадьбы не испортит. Петька согласился: деньги приличные, работа не пыльная, «царствуй, лёжа на боку», да и Верка взбодрилась — под такойто охраной дни коротать! Деревенские поговаривали, что когда хозяин приезжал с Адриатического моря, иногда приглашал Петьку к ужину, учил уму-разуму, посвящал в тонкости итальянской кухни и живописи, потому как сам Петька напоминал ему по экстерьеру автопортреты Сандро Боттичелли. К поздней осени деревня опустела, пейзажи выцвели, дачники разъехались, господа тронулись в тёплые края, — и както вечером зашёл ко мне Петька попросить созревшей калины

408


для настойки: будто бы у Верки давление взъерепенилось от полнолуния, и надо чем-то его усмирить. Посидели мы на веранде, посмаковали деревенские сплетни, обсудили курс рубля — и меня озарило: — Петьк, может, по стаканчику винца? Задумался: — А у вас какое есть? — Да вот подружка из Краснодара бутылёк «Мерло» привезла… Будешь? — «Мерло»? В Краснодаре?! — Петька отвесил сомнительную гримасу. — Да какие там, к чёрту, виноградники, чтобы «Мерло» гнать! Вино, моя дорогая, надо пить, если уж итальянское, то из тех мест, где горы и солнца много. Из Пьемонта, например… Или из Тосканы… На худой конец, из Сардинии… И то не всё! А то, на котором номер есть и красная марка… «Монтепульчано» пробовали? Нет? А «Бардолино»? Или «Кастель де Монто»? — Я иногда «Ламбруско» беру, — робко созналась я, вспомнив, что в сельпо оно бывает. — Это, смотря какое «Ламбруско»! — важно усмехнулся Петька. — Если три года выдержки и класса фризанте, то ещё ничего. Так ведь нам его не завозют! Разве что, подделку… В Мытищах разливают. Тут я изрядно смутилась и конфузливо пробормотала: — Так, будешь «Мерло» -то? — Ну, налей, куда деваться! Петька снисходительно, без пафоса согрел в ладонях стакан, потянул носом аромат, глянул на просвет, отхлебнул глоток и нехотя изрёк: — Ну чё! Букет есть. Плотность неплохая. Вкус сбалансированный. Насыщенный! Пить можно. Но, если гости в доме, лучше не подавать!

409


Шотландское виски Какие у нас в деревне закаты! Выйдешь вечером на берег Волги — перед тобой полнеба неземного буйства красок. Живопись! Ранний Рерих! Тихо. Почти невесомость. Стоишь и не ведаешь, на каком ты свете — на том или пока ещё здесь. Да нет. Тут ещё вроде… Слышу за спиной негромкий бубнёж и матерок. Оглянулась. Трое мужиков рыбачат у причала. Поставили вершу, закинули удочки — и беседуют. Рядом, на газетке, полянка накрыта: водка «Особая», банка квашеной капусты и селёдка, с потрохами нарезанная. — Привет, ребята! Клюёт? — А то не видишь? Не поняла, чего видеть-то? Всё тот же закат. Штиль. Улова нет. Ведро пустое. Тот же натюрморт с селёдкой на траве. Помолчали. Наконец, снизошли до вопроса: — Не выпьешь с нами? — Да что вы, мужики! Я на ночь крепкого не пью. Разве что, шампусика бокальчик… А так… Мне вот нынче на именины соседи виски шотландское подарили. Даже не прикасаюсь. Чужое это пойло. Не наше… А сама спохватилась: «Ну, чё затараторила? Обрадовалась общению — вот и раскудахталась. Ещё спугну рыбу-то…». А сумерки уже наплыли, огненный закат растворился на горизонте. И я по-английски, не прощаясь, тихо побрела к дому. В избе камин догорает, кот Васька задремал в кресле. На втором этаже стучит пишущая машинка. Видать, озарило на ночь мужа — строчит очередной новый опус. А я зажгла в спальне ароматическую свечу — и окунулась в сборник любимых стихов. Во втором часу ночи кто-то забарабанил во входную дверь. Сердце ёкнуло: случилось что? Пошла в прихожую: — Кто там? Пауза. Хриплый от озноба голос:

410


— Хозяйка. Выпить не найдётся? Замерзли… — Мужики, вы на часы глядели? Ночь на дворе. И никакой водки у меня нет. — А виски? — Какие ещё виски? — Ш-ш-шотланские…

Не читал, не знаю В гости ко мне в деревню приехал мой друг, писатель с Валдая Борис Степанович. Мужик он видный, статный — и у закисших от каждодневного «болота» сельских обывателей появился сюжет для толков и догадок. Прогуливались мы с дорогим гостем по берегу реки в обнимку, сопровождали мою собаку Фафу. Иногда наведывались в сельпо прикупить шампусика и «вискаса» для кота Васьки. Хозяин магазина Шамиль, себе на уме парень, всё устроил так, чтоб наши деревенские мужики поимели достаточно комфорта для распития стаканчика-другого под навесом. Увидев нас со Степанычем, уже изрядно подвыпивший Юрка Щербак оторвался от затаившихся собутыльников и полюбопытствовал: — Оль, чё-то уже не первый раз вижу тебя с этим мужчиной. Познакомь, что ли… — Здрасьте! — Отвечаю. — Это известный в наших тверских краях писатель! — А фамилие-то его как? — Фамилие его?.. Луи Арагон! — А-а-а… А чё написал-то? — А написал он… «Исповедь» Руссо. — Во как! Не, не читал. Не знаю.

411


Просто Вовка Наш сельский батюшка Владимир — добродушный румяный мужчина. Многодетный отец. Живёт небогато. Откуда деньгито. Дай Бог пять старушек на службу заглянут. Да по большим праздникам вместе с дачниками пара десятков прихожан зайти сподобятся. Но служит он самозабвенно: крестит, венчает, отпевает, проповедует… Иногда, смотришь, и одинокому, приблудшему страннику мораль впарит. И на всякие сложные вопросы всегда ответ найдёт утешительный. Тут как-то на поминках по дедушке наследники спросили его с надеждой: — А вот если, батюшка, не дай господи, и мы преставимся, встретим ли мы там, на небесах, нашего Егора Ивановича? — А я-то откуда знаю, мои хорошие. Вам виднее. А тут, как обычно, в разгар июля мои именины праздновали. День равноапостольной княгини Ольги. На веранде стол ломился — пирожки, судачок копчёный, курочка с черносливом, коньячок с шампусиком… Соседи собрались. Батюшка на почётном месте вкушает. И вот ведь диссонанс какой случился. Оказалась рядом с ним на лавке Джанетта, дама из соседнего двора, бойкая, независимая, вездесущая, невоцерковлённая и лидер партии зелёных нашего района. И так, и сяк она к батюшке прилабунивается. И водочки плеснёт в рюмочку, и пирожок невзначай на тарелочку подсунет, и насчёт Канта с Шопенгауэром тему заведёт… Наконец-таки достала она его: — А скажите, э-э-э, товарищ, э-э-э, Владимир, как мне вас величать-то в миру? Батюшка? Или святой отец? Или вот ещё… владыка? — Да не мучайся ты, матушка, — доедая салат с креветками, взмолился отец Влвдимир. — Зови меня просто Вовка. И господь с тобой.

412


Оглавление Ирина САПОЖНИКОВА . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . Одна хорошая квартира . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . Тамара АЛЕКСАНДРОВА . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . Мы едем, едем, едем… . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . Татьяна ПОЛИКАРПОВА . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . Когда бывает видно другое… . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . Сон о «девятом дне» . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . Как кричат птицы в начале мая . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . Наталия ЯСНИЦКАЯ . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . Магистериум . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . Альфред хаусман . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . В небе росчерк тёмных молний . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . Ночное шоу . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . Танец . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . Чердак . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . Снегурочки России . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . Стужа . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . По балкону дождь стучит… . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . Осенний букет . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . Точка бифуркации . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . Алла ЗУБОВА . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . Девочка среди войны . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . Сергей ПОНОМАРЁВ . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . Сказка о неразделенной любви . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . Двапистолета . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . В борьбе за это . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . Проулок Пономарёва . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . Рецепт . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . Юрий КАГРАМАНОВ . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . Троянская война продолжается? . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . Татьяна БРАТКОВА . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

4 4 33 33 48 48 52 55 59 59 60 61 62 63 65 66 66 67 69 69 70 70 96 96 98 102 105 107 109 109 116


Замбабася . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . Татьяна КОПЫЛОВА . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . 1943 год: поездка в Товарково . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . Олег ЛАРИН . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . «Беззубая старуха, диво лесное…» . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . Адель ДИХТЯРЬ . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . О нас и братьях наших меньших . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . Жанна ГРЕЧУХА . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . Приём в японском посольстве . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . Сновидение . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . А стоит ли быть богатым? . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . В том городе горели фонари . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . Ночной звонок . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . Театральные встречи . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . Интервью . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . Случай в метро . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . Александр ПЕШЕНЬКОВ . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . Всё ещё надеюсь… . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . Наталья КОНОПЛЁВА . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . Телячьи щёки . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . Как я была самая умная . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . Лина ТАРХОВА . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . «Чудо, что я уцелел» . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . Ирина МЕРКУРОВА . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . Мы дети двориков московских… . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . Соседи (50-е годы) . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . «Воронья слободка два» . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . Валюшка, Валя, Валентина . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . Исаак ГЛАН . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . София . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . Боль . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . Русская душа . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . Сад камней . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . «А их-то за что?» . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . Альгамбра . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . Сезанн . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . …Аптека. Улица. Фонарь . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . Коррида . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

116 122 122 139 139 155 155 160 160 161 162 164 168 171 173 175 177 177 186 186 190 194 194 210 210 213 217 225 234 234 237 240 241 242 245 247 250 253


Старый архитектор . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . Владислав ЛАРИН . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . Спирт и атом . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . История с кюбелем . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . Научный взгляд на проблему . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . Вячеслав МАВРИН . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . Всё для победы . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . Алексей КАЗАКОВ . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . Цветные тени . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . Ты — книга . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . После театрализованного праздника в Аккерманской крепости . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . Анна ШИШКО . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . Белый квадрат . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . Алексей ЧАЧИН . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . Просто воскресенье прошлого века . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . Пиво с кашей — пища наша . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . Вадим ТЮТЮННИК . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . Последний медведь ульчей . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . Александр ШВАРЦ . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . От помощи голодающим до красного медиаконцерна . . . Евгений ГИК . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . Как Каспарова исключили из «Спартака», а Путин проиграл Бродскому . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . «Мерзавец» Яковлев и белый и пушистый Карпов . . . . . . . Лариса ЧЕРКАШИНА . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . «Плывя в таинственной гондоле» . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . Лев ЗОЛОТАЙКИН . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . Поворот Земли . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . Елена ПРОКОФЬЕВА . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . Три святых дня Достоевского . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . Зоя КРИМИНСКАЯ . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . Антимиры . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . Ольга КРАЕВА . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . Бычок со стручком . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . Шотландское виски . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . Не читал, не знаю . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . Просто Вовка . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

256 259 259 261 264 267 267 288 288 289 290 292 292 300 300 309 314 314 333 333 356 356 360 366 366 376 376 387 387 395 395 407 407 410 411 412


* Посиделки на Дмитровке

Сборник произведений членов секции очерка и публицистики Московского союза литераторов Выпуск 7

Редактор А. Зубова Редактор Л. Александрова Редактор Т. Александрова Редактор А. Дихтярь Редактор Т. Поликарпова Редактор Л. Тархова Корректор Л. Кутукова Дизайнер обложки Н. Коноплёва

Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero




Issuu converts static files into: digital portfolios, online yearbooks, online catalogs, digital photo albums and more. Sign up and create your flipbook.