Посиделки на Дмитровке. Выпуск IX

Page 1


.


Сборник

Посиделки на Дмитровке выпуск IX

2018


УДК 82-3 ББК 84-4 С23

Владельцем копирайта каждого произведения является его автор; Владельцем копирайта Сборника №9 Посиделки на Дмитровке является Владислав Ларин; Использование материалов сборника возможно исключительно по письменному разрешению правообладателей; С авторами и составителями сборника можно связаться по адресу электронной почты — posidelkinadmitrovke@gmail.com Сайт Московского союза литераторов — www.mossoyuzlit.ru Шрифты предоставлены компанией «ПараТайп»

С23

Сборник Посиделки на Дмитровке : выпуск IX / Сборник. — [б. м.] : [б. и.], 2018. — 342 с [б. н.] Девятый сборник «Посиделки на Дмитровке» включает самые разные произведения очень разных авторов, у каждого из которых своё видение мира, событий и истории, богатый жизненный опыт и встречи с интересными людьми — как весьма известными, так и самыми «простыми». А объединяет авторов сборника общая работа в секции очерка и публицистики Московского союза литераторов

УДК 82-3 ББК 84-4 18+ В соответствии с ФЗ от 29.12.2010 №436-ФЗ

© Сборник, 2018 © Владислав Ларин, дизайн обложки, 2018


Этот сборник авторы посвящают светлой памяти Лидии Ивановны Александровой

3


Будучи председателем Московского союза литераторов, Лидия Ивановна оставалась членом нашей секции очерка и публицистики, принимая в ее жизни самое живое участие — в том числе и в подготовке сборника «Посиделки на Дмитровке». Брала на себя немалую долю организационной работы — сбор материалов, распечатку присланных файлов, перенос корректорской правки, «управление финансовыми потоками» — сбор авторских рублей, расчеты с издателем, получение тиража, раздачу книг авторам… Не перечислишь — рутина. Для литератора — это стон, напряг (наше дело — водить пером по бумаге), а Лидочка (так нежно называли ее «старожилы» по праву давнего сосуществования и неизменной любви) занималась такой работой спокойно, будто играючи. И это при лавине и срочных, и нервозных председательских дел. И при заботах об атмосфере — воздухе жизни Союза. Здесь задавали тон ее интеллигентность и доброжелательность. А водить пером по бумаге она умела не хуже многих. Мы знали, что Л. Александрова хороший журналист, и всякий раз, когда планировалась очередная книжка «Посиделок», настаивали: ждем ваш материал! Она тихо, деликатно отнекивалась: «давно не писала… не настроюсь…» Понимали: «не настроюсь в этой моей круговерти». Но такого, по сдержанности своей, не добавляла. И вдруг, когда замаячил девятый выпуск, Лидия Ивановна сказала, что даст один текст. Успела… Теперь читаем, волнуясь, этот прекрасный текст — главу из ее незаконченной книги.

4


Лидия Александрова Тогда крови уже не будет (отрывок из книги)

Так уж устроено, что каждый период нашей жизни имеет свои приоритеты. На склоне лет из глубин памяти всплывает прошлое, и мы бережно перебираем образы дорогих нам людей, картины радостей и печалей. Так что вполне естественными для моего Володи, мужа, были воспоминания о родной Кашире и о воспитавшей его замечательной бабушке — Марфе Никифоровне. В последние годы прошлое чаще замелькало в разговорах, что-то он писал и убирал в стол… И когда я, наконец, собралась с духом и принялась разбирать архив Володи, то была уверена, что найду там что-то такое объемное, автобиографическое. Но в очередной раз повторилась история про сапожника без сапог: нашлось всего несколько листочков с отдельными фразами, короткими сценками и общими рассуждениями. Я держала в руках листочки и понимала: это единственные оставшиеся живые слова, а я последний живой свидетель жизни дорогих мне людей. Вот так написание этой книги — «Три поколения семьи Александровых» — стало для меня необходимостью. 5


…Так получилось, что переход Володи в 1985 году на «вольные творческие хлеба» совпал с началом перестройки в стране, когда генсеком КПСС стал Михаил Горбачёв. Перестройка на первых порах связывалась с необходимостью совершенствования экономической системы; началось так называемое ускорение. А дальше пошли «гласность», «демократизация», «рыночные отношения» — события покатились, как снежный ком. В феврале 1990 года ЦК КПСС объявил об ослаблении монополии на власть и начался «парад суверенитетов». Первыми декларацию о независимости приняли республики Прибалтики и Грузия. А в декабре 1991 года лидеры России, Украины и Белоруссии юридически ликвидировали Советский Союз. Мировая сенсация произошла очень буднично: вечером стоял несокрушимый Оплот коммунизма, утром проснулись — нет Оплота, одни только российские просторы и спины убегающих бывших свободных и, наконец, освободившихся республик. То есть, весь свой период свободного творчества Володя находился в атмосфере глубоких перемен, сотрясавших страну. Правда, начало перестройки не вызвало особых изменений в союзе писателей СССР, хотя руководство его было частично обновлено: нескольких стариков заменили на более молодых членов СП, да еще на открытии VIII-го съезда союза писателей СССР с первым секретарем правления, 76-летним Георгием Марковым случился казус, который Володе в письме от 5 июля 1986 года довольно иронично описал его друг, детский поэт Яков Аким: «… Да, знаешь ли ты, что Марков произносил свой доклад всего минут десять, после чего у него случился какой-то спазм, и остальное читал Карпов (ТВ успело снять Маркова для программы „Время“), а Мокеича увели с трибуны, запихивая ему таблетки под язык. Правда, говорят, в тот же день он позвонил из больницы и пообещал через день занять свое место в строю (или на командном пункте, скорее). Вот они, наши Матросовы!» Из своей глуши Володя ответил довольно меланхолично: «… Историю с докладом Маркова я, конечно не знал. Сильно! Одновременно и „Обрыв“, и „Обыкновенная история“! Тоска.» 6


Между тем события нарастали. И письмо Якова Акима от июля 1988 года уже довольно пессимистично, особенно строчки его стихов: «… Внимательно смотрел все репортажи о конференции… Последний день был чрезвычайно зрелищный. Особенно тяжелое впечатление производила реакция зала — как в прежние времена… Жалко было Григория Бакланова, он и выглядел измученным, ему не давали говорить, только Горбачёв настоял, чтобы не мешали. Михаил Сергеевич-то, надо сказать, был молодцом на этих заседаниях. …Башку распирает какая-то пустая порода, хмурая к тому же. Лавиною большого отступленья — Не роты, не полки, а поколенье Навеки отступает. Наш черед. Как время года, отошла пехота, Да и тебе пора сменить кого-то В цепочке, прикрывающей отход. Это вчера сочинилось. Первые строчки после нескольких лет глубокой немоты. Увы, не самые лучшие, мягко говоря.» Речь в письме идет о ХIХ всесоюзной конференции КПСС, состоявшейся 29 июня 1988 года. Замечательный писатель-фронтовик Юрий Бондарев выступил на ней с критикой хода «перестройки»: «…Можно ли сравнить нашу перестройку с самолетом, который подняли в воздух, не зная, есть ли в пункте назначения посадочная площадка?.. Я надеюсь, что консолидация литературных сил с трудом и преодолением возможна…» Надежды Бондарева не оправдались. Уже в марте 1990 года было опубликовано «Письмо семидесяти четырех», направленное в верховные органы СССР и делегатам ХХVIII съезда КПСС. В письме доводилось до сведения властных структур, что под знаменами объявленной «перестройки» и «демократизации» в нашей стране «разнуздались силы общественной дестабилизации»; идет «разнузданная травля и шельмование коренного населения страны, охаивание его успехов и достижений». 7


Письмо подписали известные советские литераторы: Пётр Проскурин, Леонид Леонов, Станислав Куняев, Валентин Распутин, Александр Проханов, Егор Исаев… Один из критиков так оценил противостояние, сложившееся в литературе: «Перестройка — птица о двух битых крылах. Одно — деревенское («заединщики»), другое — западническое, либеральное… Бежать, а не бороться, подметать, а не строить, хранить, а не творить — вот уродливые плоды деревенской прозы… Зачем нам новый, живой, динамичный, меняющийся русский язык? Есть же древнерусский… Разница с так называемыми либералами в образе действий не так уж и велика… Те паразитируют за счет материальных богатств, недр и людского ресурса. Почвенники — за счет того, что сделали и накопили другие… И, хотя деревня — сердце России, живут все страдальцы в городе». После распада СССР Союз писателей, в том же 1991 году, разделился на множество организаций в странах постсоветского пространства. Основными преемниками СП СССР в России и СНГ выступили: Международное содружество писательских союзов (которым долгое время руководил Сергей Михалков), Союз писателей России (СПР — «патриоты»), «демократический» Союз российских писателей (СРП), к которому примкнули и Володя, и его ближайшие друзья, в том числе и Яков Аким, а также союз писателей Москвы.. Когда весной 1990 года мы с Володей и внуком Антоном приехали в свой родной литовский хутор, то, в общем-то, оказались уже в другой стране. В ночь на 11 марта 1990 года Верховный Совет Литовской ССР во главе с Витаутасом Ландсбергисом провозгласил независимость Литвы. На территории республики было прекращено действие Конституции СССР и возобновлено действие литовской конституции 1938 года. Литва первой вступила на путь утверждения своей независимости и приняла на себя всю злобу советского режима. Правда, еще до приезда в Литву Володя получил письмо от Казиса Марукаса, нашего друга, писателя:

8


«Дорогой мой милый Володя, за Тебя я ручаюсь, не волнуйся, таким русским, как Ты — в Литву ворота всегда открыты. Нежелательно таких русских, которые не имеют свою родину… Жду тебя 3 апреля, это будет понедельник. Опять будем топить печку, слушать птиц, рыбачить и обязательно пойдем к Томашюнису на пиво домашнее, и обязательно истопим баню. Вот так». Еще позже Марукас пишет со своим особым юмором: «Мой дорогой Володя, Я всегда был в подполье, уверяю Тебя и всех: литовский народ никогда не нападет на своих соседей. А Ландсбергис — другое дело. Он сейчас жрет горох, его живот набухает и будет нападать на русских собственным газом. Так что приготовьте противогазы…» Между тем Горбачёв официально потребовал восстановить на территории Литвы действие Конституции СССР. Непослушание грозило вводом войск. А пока продолжалась энергетическая блокада Литвы, были прекращены поставки нефти, активизировались коммунисты Литвы и воинские части, остававшиеся на территории республики. 11 января 1991 года советские военные начали патрулировать улицы Вильнюса, взяли под контроль Дом печати и другие ключевые общественные здания. В ночь на 13 января в Вильнюс вошли советские танки. Жители города начали строить баррикады. Первая колонна танков прошла по улицам и вернулась в свой лагерь. Но следом появилась вторая колонна танков, которая двинулась к телебашне. Вот там и произошли основные трагические события тех дней. Люди встретили танки «живым щитом». Итог сражения у телебашни — 14 убитых и сотни раненых. Советские военные заявили, что они стреляли холостыми патронами, и обвинили в жертвах сторонников независимости Литвы тем более, что среди погибших оказался боец российской «Альфы». И впоследствии никто из должностных лиц и военного командования не взял на себя ответственность за провокации и жертвы в Вильнюсе и в других городах. Михаил Горбачёв заявил, что он ничего не знал об этой операции. 9


Из письма Володи к Якову от 12 апреля 1991 года: «… В Литве хорошо. Все здесь приветливы, на меня смотрят, как на музейный экспонат. — Господи Владимир, вы снова у нас! И слава Богу! А в Москве как?.. …Все никак не решусь (и не решусь) пересказать вам с Аней всю видео — хронику, которую здесь, в Вепряй, показал мне Викторас Красаускас: хроника 11—13 января с.г. Скажу только, что нам по ТV не показали ни-че-го; что я плакал и меня Викторас с женой успокаивали; что было стыдно говорить о себе, как о русском человеке; что народ и правительство едины и будут держаться до полного освобождения; что надо ничего не знать о народе вообще, чтобы надеяться на «комитет нац. спасения», не выйдет; что все видео-хроники тех дней в Литве должны увидеть во всех республиках, тогда крови уже нигде не будет; что, когда была опасность захвата армией Вильнюса, роль города-отца в ту же секунду подхватил Каунас. Да как подхватил! В 2 или 3 часа ночи (13 янв.) по каунасскому ТV попросили всех жителей города (с детьми, значит) выйти на улицы: чтобы гарнизон и армия ничего не посмели; народа все равно больше… и вышли!!; что пожилые люди вели себя даже ярче, чем молодежь и среднее поколение… Словом, слава Богу, что все это видел уже весь мир. Видеокассеты переписывают и на ТВ, и друг у друга. И еще. Оказывается, Литва первой стала отправлять продуктовые посылки бастующим шахтерам, в частности, в Кемерово. Даже хуторяне (!) сало отправляют, концентраты. Отправляют с короткими, в характере народа, записками… Скоро все это Лида увидит. (Написал все коряво и чужим почерком, потому что волнуюсь и кровь отошла от головы в пятки, наверное)…» А в конце лета, того же беспокойного года, танки появились уже на улицах Москвы. 10


Утром 19 августа 1991 года радио сообщило, что Горбачёв, находящийся в отпуске в Крыму, не может выполнять обязанности президента по состоянию здоровья. В этих условиях руководство страной берет на себя Государственный Комитет по чрезвычайному положению (ГКЧП). Три дня продолжалась нелепая попытка переворота. В Москву были введены войска и бронетехника. У Белого дома собралась огромная толпа защищать правительство. Строили баррикады. При попытке остановить танки погибли трое юношей. Утром 21 августа Горбачёва «освободили» и он прилетел в Москву, а членов ГКЧП арестовали. И те же танки, которые двинули на народ, уже стояли на охране Белого дома. Эти события подтолкнули СССР к развалу, а Литва три дня провела в напряжении, для нее победа ГКЧП имела бы самые непредсказуемые последствия (в худшую сторону). «… По порядку не могу. Как прошли 19 и 21 авг.? Страшно настолько, что Лида ни о чем меня в эти дни не спрашивала. Только сказала: «Как скажешь, так и поступим». За это я ей и благодарен. А 22 августа все литовцы окрестные приходили нас, четверых (русских), поздравлять. И почти все говорили одно и то же: через 15 минут после падения вашего Белого Дома нас уже не было бы. Литва перестала бы существовать… Можешь себе представить, я принимал поздравления тихо, но с внутренней гордостью. Громко принимать мешала совесть — ведь меня не было в Москве, что я и говорил всем литовцам. А сосед, который строит дом, даже устроил в нашу честь вечер у своего недостроенного дома. «Ведь в эти три дня я понял: мне уже никогда ничего не достроить. Россия спасла всех и меня». …А накануне, 10—12 августа, нас все-таки пригласили на литовскую свадьбу. Поехали вдвоем с Лидой. Хозяева не знали точно, приедем ли мы и жених, Ромас, сказал: «Я бы за вами все равно поехал!» (А это 140 км…) Когда увидели нас, вылезающих из автобуса, всей свадьбой пошли нам двоим на встречу… Мы не удержались и оба расплакались. Свадьба была по всем литовским обрядам, прекрасна, как жених и невеста. Три дня мы там гуляли. Было много трогательного, 11


например, руководитель свадьбы, блистательный дядя жениха, вдруг объявляет: — Литовцы, встаньте! Встало 70 человек. — Дзуки, встаньте! (это ветвь литовского народа, одна из пяти). 58 человек встало. — Русские, встаньте! Два человека встало — мы с Лидой! — Москвичи, встаньте! Два человека снова встали — мы. А всего на свадьбе оказалось 72 чел. А вообще это рассказ отдельный, и у Лиды он получится (в Москве) лучше. (Считалось, что у Володи память очень эмоциональная, зато я лучше помнила детали — Л.А.). И вот после такой высокой ноты, прекрасных дней и ночей, душевного нашего взлета, наступило 19 авг. Если бы не ловили «Свободу» и в ночь на 21 — «Эхо Москвы», не знали бы вообще ничего из правды событий…» 1991 год. Миновали тревоги января и августа, когда советская власть душила Литву, а потом боролась сама с собой в образе ГКЧП. И закончился год совершенно фантастически — в декабре рухнула сама эта власть. «Великий и могучий» упал, как червивое яблоко с ветки, без бунтов и кровопролитий, одним росчерком пера. Ни один патриот не вышел на защиту. Начался 1992 год. 22 мая мы всей семьей — я, Володя, Алена, Антон — приехали на свой облюбованный хутор Шалишки. Письмо Володи Якову от 4 июня 1992 года: «…Открыли купальный сезон 1 июня. Вода 20… …Был трое суток на днях в Вильнюсе. Для Марукаса полная неожиданность. Расплакались. Я приехал в 10.30 с хутора, он со своего хутора в 14.00, не сговариваясь. Достал он из загашника бутылку вина «Виорика». 30 гр. выпил я, остальные 720 гр. — он. Говорили, говорили. Большой специалист по лечению инфарк12


тов. Два у него было и два предынфарктных. Так что сошлись коллеги!» Выражение «сошлись коллеги» имеет в виду, что за два с лишним месяца до того Володя тоже перенес инфаркт. Поэтому и пригубил он только 30 грамм вина, а Марукас, за давностью своих болезней, уже решился на большее. Поэтому и пишет Володя в том же письме, что «… всю работу взвалила на себя Лида. Мне придется месяц-другой потерпеть. Дал Лиде слово «не встревать». А что поделаешь?!» И дальше: «… Долго не брал ручку в руки, кажется, заново учусь ею пользоваться… …Чего хочется? А самого простого: чтоб о торговле речь не шла. А текла бы беседа устно и письменно обо всем позабытом, о природе в каждом из нас и в детях; о природе, как таковой, она не бывает будничной. Это мы можем быть будничными и скучными. Да что говорить! Не хочется пустых слов, которых, несомненно, стало много больше вокруг…» Все эти мысли — нащупывание Володей подходов к конкретной работе. А еще след недавней болезни обострял восприятие чуда окружающей природы. Из письма к Якову Акиму от 16 июля 1992 года: «…Сушим липовый цвет. Аромат в комнате редкий, ни на что не похожий. Где природа берет такое разнообразие всего? Непостижимо. Только теперь могу, кажется, понять поведение какой-нибудь бабочки или мухи! Если день у Бога мог равняться тысяче лет, то их краткие миги в мире цветов и запахов как бы что-то обратное, но такое же плодотворное, насыщенное. В общем, не знаю точно, что хочу сказать. Гармония еще не постигнута. Всего со всем гармония. Человек, наверное, выпадает из нее все больше со своими знаниями. У Бога всего много. На этом и сойдемся! В общем надо думать. Уж больно серьезно все и с бытом рядом. А начинается всего-то с липового цвета. Липа цветет!.. …Лето перевалило зенит и в 22 часа темно (у вас 23 часа). Соответственно и настроение темнеет, как быстро все кончается…» 13


25 ноября 1992 года Володя умер от нового сердечного приступа в возрасте 58 лет. Он был полон замыслов. Жизнь оборвалась в самый разгар работы. © Лидия Александрова, 2018

14


Олег Ларин Деревня, ты еще жива? Снежная буря грянула, как гром с ясного неба. Снег завалил всё Ряполово. Был бы ноябрь или начало декабря — можно понять, а тут посреди бабьего лета, когда деревья еще не успели сбросить едва пожелтевшую листву, разразилось бог знает что. Мой семидесятилетний сосед Валерка, казалось бы, начисто лишенный возвышенных чувств, распрягая свою лошадку Майку, бойко декламировал: «Буря мглою небо кроет, вихри снежные крутя. То, как зверь, она завоет, то заплачет, как дитя». Это, пожалуй, единственные строки, какие он помнил наизусть из школьного детства. И вызвала их в Валеркиной памяти сваленная шквальным ветром — почти перед самым домом — столетняя береза, оборвавшая электрические провода. Свет в деревне погас, обесточились плитки, обогреватели, телевизоры. К этому следует добавить: если для местного жителя, типа Валерки, это явление как укус комара, то для нас, избалованных дачников-москвичей, — полный карачун. Первое время, надо признать, мы даже дивились «проказам матушки-зимы», но постепенно языческий восторг плавно перешел в уныние, потом в отчаяние: снегопад с ветром не прекращался, переходя в тоскливо шелестящий дождь. Связь с внешним миром прервалась, проехать до сельской администрации можно было 15


разве что на тракторе, да и то заплатив трактористу не менее тысячи рублей. Аппетит у здешних водил, как я неоднократно убеждался, давно перерос аппетиты столичных таксистов. Я мысленно представил себе свою приятельницу, известную журналистку, обитающую в соседней деревеньке Абросьево. Сидит, должно быть, несчастная, как Папанин на льдине, в двух шерстяных кофтах, без света, без чая, без ТВ-эфира и проклинает меня за то, что убедил ее когда-то купить продуваемую насквозь халупу, переделанную впоследствии в некое подобие коттеджа. «Дрова и свечки есть?» — спросил я у подруги по мобильнику. «Есть… есть», — было сказано таким тоном, будто я вмешивался в сугубо личную сферу ее жизни. Оказалось, именно благодаря снежной буре у нее появилась возможность закончить очередной опус для альманаха «Посиделки на Дмитровке». «Тебе что, делать нечего? Не мешай работать! — довольно агрессивно заявила она. — Из-за тебя теряю сюжетную нить!» Грешным делом, я подумал о том, что и мне пора бы взяться за перо, хватит отлынивать. Именно в такие — непогожие — дни, если верить авторам мемуаров, рождались шедевры мировой классики — «Война и мир», «Бесы», «Архипелаг ГУЛАГ», не говоря уж о стихах, коим несть числа. Пора, давно пора взяться за свое не вполне научное исследование, которое я задумал еще в Москве и условно назвал «Деревня, ты ещё жива?». Имеется в виду не только мое Ряполово, но и вообще вся костромская глубинка, о которой одно кремлевское лицо пафосно объявило, что она «обладает гигантским потенциалом в сельском хозяйстве». Ничего себе «потенциал», если отовсюду разбежался народ! Если в 90-х годах, условно говоря, в деревнях проживало по 50– 100 человек, то теперь осталось только два: бабка и дедка, которым бежать некуда. Зато земли кругом — завались, бери — не хочу. Это вам не Подмосковье, где за 15 соток предлагают 300 000 рублей! Мы самые богатые в мире, говорит статистика. У нас самая большая пашня в мире! Мы можем производить такое количество продовольствия, что очередь за ним выстроится аж до самого Гибралтара… А по качеству жизни на каком мы месте? Стыдно сказать, в седьмом или восьмом десятке. 16


У Достоевского есть такие слова: «Если хотите переродить человека к лучшему, почти что из зверей наделать людей, то наделите их землей — и достигнете цели». Благие, но сейчас уже бесполезные пожелания. Давно канули времена, когда крестьянинхозяин стремился заполучить землю. По крайней мере, наивно звучали недавние речи кандидата в президенты Григория Явлинского о том, что «каждому гражданину России в европейской части страны нужно выделить 30 соток земли, а за Уралом — до 60». Конечно, надо вернуть людей на землю. А как быть с коммуникациями? Ведь голая земля без инфраструктуры, без жилья, дорог, газа, школ, детсадов, больниц никому не нужна. Городские неофиты, возможно, клюнули бы на эти обещания, но сельского мужика из глубинки не проведешь. Изверился он окончательно и бесповоротно… Память человеческая коротка, но в памяти подсознательной генетической всё живет очень и очень долго. Двадцать шесть «коренных обновлений и преобразований» пережили доверчивые селяне в советские времена! Вспомним некоторые из них, начиная с 50-х годов ХХ столетия: урезание личного подсобного хозяйства… запрещение косить сено на лугах для личного скота… насильственное внедрение кукурузы в нечерноземных областях… распашка полей до уреза рек и водоемов… запрет на черные пары и травопольную систему… внедрение уравниловки независимо от результатов труда каждого работника… и, наконец, у колхозников стали отбирать паспорта, чтобы никто не смог удрать в город. «Серпастые-молоткастые» они стали получать перед Московской Олимпиадой вместо филькиных справок от сельсоветов. Немалую лепту в формирование характера сельского жителя внесли «заливные песельники» — уполномоченные разных мастей и калибров, попросту говоря, партийные чинуши из обкомов, райкомов, райисполкомов. Играя коммунистической лексикой, усердствуя в пропагандистском рвении, они, по сути дела, превратили места обитания людей в неприглядные трущобы из лопухов, крапивы и жизнерадостных колючек. 17


Председатель ряполовского колхоза имени ХХ партсъезда Пономарёв бросил клич: будем строить крупнейший в северном Нечерноземье механизированный мясомолочный комплекс с высокими надоями и низкими затратами труда. Хваткий, надо сказать, был руководитель, тертый и оборотистый, с располагающей внешностью провинциального говоруна, и дело свое знал, и областное начальство чтил в меру, не впадая в лакейскую угодливость, и внешне держался как свой в доску парень. Пономарёв обещал селянам большие трудодни, белые халаты и чистоту в производственных помещениях, отдельные коттеджи с городскими удобствами. И изверившийся было мужик, клюнув на очередную «сказку», сдвинулся с орбиты, оторвался от почвы, налаженного быта, традиций и пошел через пень колоду ломать свою судьбу во имя неизвестного будущего. И потянулись ряполовцы к центру сельсовета Кузнецово, поближе к строящемуся агрокомплексу, который должен был, по мысли обкома, «воплотить коммунистическую мечту в зримый образ». Комплекс построили. Внешне — очень солидное сооружение, всё честь честью. Но вот уже почти 20 лет оно не функционирует. Лежат вповалку бетонные плиты, оплетенные травами-сорняками и худосочными осинами. С большим интересом я знакомился недавно с отчетом, третьим по счету,? Международной научной конференции Угорского проекта (моя малая родина — деревня Угоры) во главе с видным экономистом и социологом Н. Е. Покровским. Задача была поставлена конкретно и в упор: что есть современное российское село Ближнего Севера, можно ли понять, что будет с ним дальше, обречено ли оно на вымирание или начнет возрождаться на принципиально иной основе. Были обследованы деревни и села Московской, Ярославской и Костромской областей. Конечная цель исследований — некогда вполне зажиточная деревня Медведево Мантуровского района Костромской области. Нужно было выяснить, жива ли еще деревня, теплится ли в ней энергия?.. Что же увидели ученые? От былой советской сельскохозяйственной стабильности, которая поддерживалась немалыми бюджетными вливаниями, здесь остались в прямом смысле одни 18


развалины. «Стены пустых коровников с неизменными русскими словами, заброшенный машинный двор, пять обитаемых домов из бывших сорока, закрытые библиотека, медпункт, автолавка вместо сельпо. А вечером — ни огонька, ни звука телевизоров или „одинокой гармони“, ни доносящегося с молочной фермы гудения аппаратов машинного доения». И главное, что особенно поразило ученых-аграрников: посевные площади всех сельхозкультур сократились в Костромской области просто катастрофически — в 3,2 раза по сравнению с 1990 годом. (Учтите, это данные 2010 года). С ядовитым сарказмом экономисты приводят выдержку из районной газеты, которая сообщает с гордостью, что СПК «Подвигалихинский» засеял овес на площади… 400 гектаров. А о том, что еще совсем недавно площадь посевов в этом же кооперативе составляла несколько тысяч гектаров, газета, разумеется, умалчивает… Я пишу об этом с горечью и без всякой подковырки. Вообще, мое писание совсем не политическое, а скорее, морально-нравственное. Политика — занятие людей, с которыми я не нахожу в себе ничего общего. Согласитесь, на трех каналах отечественного ТВ постоянно беснуются люди, о которых я еще в студенческом возрасте читал в романе Оруэлла «1984» (особенно на тех его страницах, где описываются «двухминутки ненависти»). Выпученные глаза, раздутые ноздри, истеричные вопли по любому поводу, заведомый обман под личиной правды. А некоторые еще ностальгически вздыхают об ушедшей эпохе, где коммунизм сиял ангельской чистотой и ГУЛАГ был его колыбелью… Когда-то я прочитал у писателя Виктора Астафьева об одной сибирской (из личного опыта могу добавить: костромской, ивановской, владимирской, вологодской) деревушке с покосившейся дырявой силосной башней, с косо торчащими кольями огородов и полуразрушенной скотофермой. Здесь еще худо-бедно, в тишине и покое, проживали люди, главным образом, пенсионеры со стажем… Но «вдруг эту сонную тишину на куски разрывает резкий яростный трезвон… Долго, дико и устрашающе, будто сигналя о наступлении кары небесной, звонит школьный электрозво19


нок, который остался включенным и на который никто, кроме ворон, не реагирует… Эту школу никто не закрывал. Она сама собой опустела — не стало в деревушке детей, разъехались учителя, остыли и потрескались печи; кто-то с улицы разбил стекла в окнах… Двери в школе распахнуты, некоторые сорваны с петель, по снегу шуршат разлетевшиеся тетрадные листы с красными отметками. Над воротами треплет ветром изорванный праздничный плакат, лоскутки от портрета вождя мирового пролетариата… А парты в классах всё стоят рядами, учеников дожидаются, и классные доски висят на стенах, слегка потускневшие, на одной написано: „Колька — дурак“, на другой: „Светка — дура“ … Через каждые сорок пять минут трезвонит по едва живому селу, по опустелой округе школьный звонок, как бы извещая население о начале апокалипсиса, проще говоря, о конце света. Но скоро электричество от деревушки отцепят, и звонок умолкнет». Примерно такую же картину мог бы застать и я, если бы приехал в Ряполово на пять-семь лет раньше. Только на том месте, где стояла когда-то школа-семилетка, не сохранилось даже кирпичного фундамента. Не осталось воспоминаний и о колбасной фабричке, которую основал оборотистый мужик Василий Иванович Харламов. За год с небольшим он завалил своим сырокопченым товаром не только ближайшие деревни, но и саму Кострому. (Вот тебе и утверждение К. Маркса, что «крестьянин есть непонятный иероглиф для цивилизованного ума»! ) Правда, хозяйствовал он недолго: приезжие коммуняки закрыли «лавочку», а самому Харламову пришлось прятаться в лесной глуши, чтобы избежать встречи с ГПУ. В 1928 году село Ряполово (тогда еще считалось селом) упоминалось в постановлении ВЦИК под личной подписью И. И. Калинина, а жителей на ту пору насчитывалось «мужчин 103, женщин 131». Шестьдесят ряполовских домов и прежде жили вполне сносно, а тут в середине 20-х мужика словно прорвало: кто кого обскачет по производству ржи, ячменя, мяса, молока, льна, меда. У Черного омута, что на речке Меза, где когда-то любил охотиться поэт Некрасов, встала водяная мельница. Под руководством волостного старосты Павла Фёдоровича Фёдорова ряполовцы сообща отремонтировали церковь Рождества Богородицы. Большой медный ко20


локол, отлитый на деньги местных прихожан, благовестом гудел на десятки верст. Ничего привозного в деревне не было, но всего хватало: одних молокосдатчиков насчитывалось 96 человек, излишками мяса торговала треть деревни. Как пчелиная матка, лавка-магазин купца Грызлова был облеплен бочками с рыбой разных пород и засолов, мешками муки, листами кровельного железа, ящиками с мелким скобяным товаром. Образцом сытости и довольства подошло Ряполово к началу 1930 года, когда по соседству, в Абросьеве, начал раздувать пары бедняцкий колхоз «Броневик» с двумя десятками зычных глоток и парой тощих коров. А с другого фланга, из Михайловского, соловьем разливался «Боевик», заманивая доверчивых крестьян в свой коллективистский рай. И не устояло Ряполово перед таким соблазном — стало называться «Новой жизнью». Понаехало уездное начальство, известное своими сварами и угрозами, закрыло лавку, колбасную фабричку, сырзавод. Лучших хозяева вырубили коллективизацией, других заставили разбежаться по городам и стройкам, а остальные примолкли, вернувшись, по сути дела, в состояние нового крепостного права… Вспоминаю, как ряполовский мальчишка Вовка Набатов (сейчас это мужик — будь здоров: бригадир строителей в Костроме) удил рыбу из бочки с дождевой водой. Наловил карасиков в пруду, где стояла когда-то лавка купца Грызлова, вывалил их в бочку и решил проверить, будут ли они клевать снова… И что поразительно: клевали, как миленькие клевали! До чего же глупая рыбешка! Ну ведь попалась уже на крючок с наживкой, разорвала себе все жабры — остановись, казалось бы, одумайся в ненасытном своем инстинкте. Так нет, толкаясь, как бабы в очереди, карасики в слепой доверчивости снова шли на червяка, снова трепыхались в воздухе, пялили в отчаянии глаза и плюхались в кадушку с дождевой водой… Я тогда подумал о том, что колхозники в чём-то сродни этой простодушной рыбешке. Обидная аналогия? Несправедливая участь? Это как сказать, смотря в какую сторону повернуть. Ведь в жизни всё так перемешано. Природа крестьянина раскрывается в единстве далеко расходящихся, часто противоречивых черт, 21


и покрыть их общим знаменателем невозможно. Уж сколько раз его обманывали сладкими посулами, обещаниями райской жизни в самом ближайшем будущем, но жить становилось всё хуже и хуже. А крестьянин — как тот карасик из бочки. Он всегда верил или делал вид, что верит. Покупался десятки раз на дешевую наживку и продолжал выполнять отведенную ему функцию. Однако обманывать можно тех, кто сам хочет обмануться или кому выгодно быть обманутым. Одни крестьяне поняли, какую игру затеяли с ними верхи, плюнули на всё, работали через пень колоду, спустя рукава. И жили себе, поживали, держа про запас немудрящую пословицу: назови хоть горшком, только в печь не сажай. («Колхоз делает вид, что нам платит: мы делаем вид, что работаем…») Другие превратились в ловких, ухватистых приспособленцев с несмываемой печатью совка. Жадные до дармовщины, это они кричат сегодня недавнему прошлому: не пропади ты пропадом, а появись ты снова! И, наверное, прав был Оскар Уайльд, когда писал, что есть только один класс людей, более алчных, чем богатые, — это бедные… Третьи — из новоиспеченных пенсионеров — копались в своих огородиках, чтобы только зиму перезимовать и лето перелетовать, без привязанностей к упорному крестьянскому труду. Зато на тех, кто пытался оживить эти полудохлые подзолы, эти трущобного вида подворья без петушиного крика и запахов свежего навоза, смотрели как на своих личных врагов. Главное для них: не живи лучше меня!.. Четвертые до чертиков спились, обленились, превратились в заурядных роботов-трудяг… Пятые… Эх, да что тут говорить! Брошенные поля тем временем зарастали нежитью поганой, лес наступал на сенокосные угодья и пастбища, глушил культурные травы. Там, где шумели и полнились добром деревни, теперь стояли пустые избы под ненастным небом, брошенные в грязи трактора, продуваемые навылет коровники с орущим от голода скотом. Ну а те, кто оставался на земле, ни во что не вмешивались, ни во что не вникали: день прошел — и ладно. Иные даже бахвалились: хоть и бедно живем, зато сами с усами, нас не трожь, и мы тебя в обиду не дадим. Были бы еще престарелые, можно понять, а то ведь здоровущие, с воловьими ручищами мужики, кровь с мо22


локом. Коровы у них доились, как козы, а картошка родилась, как орех. Деревня словно вышла из берегов, как весенняя Меза с ее опасными руслами, прижимами, перекатами, с ее завихрениями и подводными течениями, несущими грязь, мусор, кору, накипь. И страшней всего то, что хотя сельчане более или менее отчаялись в этой жизни, но их отчаяние было какое-то тихое и скорее всего равнодушное, притерпелое. Платят — и ладно: как все, так и мы. Стадная психология! Помните, в Екклесиасте: «Как рыбы попадаются в пагубную сеть, и как птицы запутываются в силках, так сыны человеческие уловляются в бедственное время, когда оно находит на них»? Вот и на ряполовских мужиков нашла пьяная пагуба, да так крепко привязала к себе, что боже ты мой. Нельзя сказать, что раньше здесь много пили: нет, деревня никогда не слыла притоном для расхристанных ханыг. Пили согласно установленному чину: гуляли на Рождество, Масленицу, Пасху, потом прибавился Первомай, День Победы и так далее. На Петров день семьями ездили в Екимцево, на зимнего и вешнего Николу — в Хорошево (где это селение, я не знаю; память о нем почти выветрилась). На Ильин день — в Абросьево, Казанскую Божью Матерь справляли в Белой Реке, Преображенье — в Деревеньках, а Вознесение — в деревнюшке Баран. По праздникам, бывало, мужики дрались — стенка на стенку, по всем правилам деревенских, поистине рыцарских турниров. Бабы, известное дело, судачили, хороводы водили да срамные частушки орали. Мудрые старухи, забравшись на печь и собрав вокруг себя ребячью мелкоту, сказки-побаски сказывали, былины, небылицы и заговоры. Раскрепощенная душа крестьянина была погружена в эти праздники, как в материнское лоно, и вместе с другими родственными душами ощущала себя как некий орден со своим неписаным кодексом морали. Словом, гуляли в Ряполове, как говорится, на приволье времени и просторе веков, в чистой, вольной, здоровой среде. Но после оттока большинства жителей в Кузнецово стали пить, не дожидаясь праздника, по поводу и без повода: с утра врезал — целый день свободный. В форменных алкашей, хапуг, прохвостов 23


вырождались потомки некогда славных ряполовских фамилий. Пьяный гудеж в деревне набирал обороты. Дядя Миша Пухов, мой сосед, и пасечник Алексей Васильевич Селиверстов, ныне оба покойные, рассказывали мне, как хоронили здешнего бригадира. Как-то набрался он «под Октябрьскую» на колхозном активе, но показалось, мало, а домой идти неохота. Решил пошукать по родственникам и знакомым — может, кто поднесет стопку? Ходил по ряполовским домам, даже в Абросьево забрел, и всюду канючил, унижался. А на подходе к своему подворью вспомнил, что в хлеву лежит заначка с остатками браги. Какой бес попутал бригадира, он уже не скажет, но бражку он вылакал вместе с дрожжевой заправкой — густой желтой жижей, оставшейся на дне десятилитровой банки. И всё — смерть! Хоронили его по-быстрому, без отпевания и неизбежного по такому поводу нашествия родни и начальства. Покойник сутки пролежал в тепле, с трудом поместился в наспех сколоченной домовине. А как на кладбище пошли — тут всё и началось. Несут мужики гроб и слышат: трык… трык! Будто доски гробовые потрескивают, будто ворочается бригадирово тело в тесной каморе. И юшка желтая с винным запашком снизу каплями набухает. Чертовня какая-то! Оробели мужики, казалось, войну прошли, всякого навидались, а тут вроде как мертвец оживает. Не растерялся один Миша Пухов. «Бегом, ребята!» Прибежали на кладбище, быстро-быстро зарыли тело, приняли по стакану и тут только начали приходить в себя… «Бражка проклятая… она во всем виноватая, — призналась потом вдова. — Он ведь ее вместе с дрожжами ухайдакал…». А дрожжи, как известно, имеют обыкновение бродить и искать выход из замкнутого пространства. …Над деревней долгое время висела туманная кисея, устало тенькал ситничек по стеклам, разбрызгивал грязь перед входом в дом. За окном угасал короткий осенний день. В темных, скособоченных избах Ряполова было что-то от застывшей, прекратившей свой бег жизни. Как озябшие, нахохлившиеся птицы, выстроились они на покатом взгорье и поскрипывали деревянными суставами. Ни людских голосов, ни лая собак, ни 24


звяканья ведер у родника. И только охрипшая ворона на березе, уныло шелестящий дождь да редкий дымок над крышей говорили о том, что жизнь еще продолжается. В сенях вдруг хлопнула дверь. На пороге возникла фигура соседа. «Что ж ты впотьмах-то сидишь?» — услышал я его голос. Он повернул выключатель, и изба засияла. Заработали телевизор и электрообогреватель. Валера не стал ждать милостей у природы: сбегал на подстанцию, отключил рубильник, отыскал «когти», залез на столб и соединил оборванные провода. Находка-человек! Уж сколько помоев вылили на него здешние старухи, сколько его косточек перетерли острыми, наждачными язычками, а пришла беда — и вся надежда на него, единственного мужика, последнего крестьянина полувымершей деревеньки Ряполово. Таких искусников, как Валера, надо еще поискать. При необходимости он может заменить шофера, тракториста, столяра, электромонтера, конюха, печника, дояра. Кроме всего прочего, природа одарила его такими патриархальными навыками, как пахать конным плугом, вить веревки, гнуть дуги, чинить сбрую, валять валенки, перегонять смолу, вязать рыбацкие сети. Вслед за Козьмой Прутковым он мог бы повторить: «Специалист подобен флюсу, полнота его одностороння». А если выразиться точнее, Валерий Гаврилович был специалистом узкого профиля и одновременно мастером на все руки. Сосед явился ко мне не один, а с «Афоней» — пластиковым полуторалитровым сосудом с невероятно глупой, но обаятельной рожицей на этикетке. Это, наверное, для того, чтобы поддержать мой угасающий дух. Напиток по вкусу напоминал дешевый портвейн, но выше градусом и ниже качеством. Не знаю, смог бы я осилить его в другой обстановке, но здесь он прошел как награда за мои серые, тупые дни. Спасибо тебе, «Афоня»! © Олег Ларин, 2018

25


Алла Зубова Бремя и слава его надежд Прежде чем рассказывать о моих встречах и беседах с Иннокентием Смоктуновским, приведу несколько строк о нем известного критика Александра Свободина: «Время потребовало актера-интеллигента, актера повышенной чуткости, умеющего и любящего передавать течение и сложность мысли… Смоктуновский воплощает не только образ человека, но и черты времени… игра души и тонкая осмысленность глубоких чувств — его художественные сильнейшие средства… Смоктуновский играет самое трудное — блестящий ум!» *** В середине 70-х годов Иннокентий Михайлович Смоктуновский приходит во МХАТ, где Олег Ефремов ставит чеховского «Иванова». Главную роль играет Смоктуновский, предводителя дворянства Лебедева играет Андрей Попов. Оба народные артисты СССР, оба новички на сцене Художественного театра, оба «расквартировались» в одной гримуборной. И вскоре крепко подружились. Теперь Иннокентий Михайлович стал нередким гостем в доме Андрея Алексеевича Попова и его жены Ирины Владими26


ровны Македонской. Здесь-то и выпадет мне счастье довольно близко узнать Смоктуновского, беседовать с ним, а вернее, слушать его доверительные рассказы о превратностях удивительной судьбы артиста, о семье, о детях. *** 12 апреля. Рядовой день рожденья хозяина дома. Просторная, элегантная квартира. Много красивых старинных предметов. Картины, светильники, мебель, столовые приборы… И никакой чопорности, жесткого протокола! Свобода, душевная раскованность, отменная еда и «…легкость в мыслях необыкновенная». Иннокентий Михайлович ведет себя просто, со всеми находит общий язык, разговор его заинтересованный, живой. Не допускает длинных своих монологов, чтобы, как говорят артисты, «не тянуть одеяло на себя», хотя все присутствующие слушают его со вниманием. Гостей приглашают к столу. Смоктуновский подходит к своему месту с сияющим лицом ребенка, которого ожидает необыкновенный сюрприз. С наивным нетерпением он потирает руки, восхищенно осматривает блюда, украшенные душистой зеленью, затейливые, старинного хрусталя графинчики с разными настойками. Его улыбка восторженная и простодушная, как у Юрия Деточкина. Два-три тоста за здоровье хозяина и хозяйки, далее Андрей Алексеевич всегда просит переходить к чему-нибудь более примечательному. И тут на гостей обрушивается каскад забавных историй, смешных или трогательных случаев, острот, реприз, даже пантомим. Иннокентий Михайлович хочет произнести тост. Встает. Поправляет прядь волос. Он серьезен. — Это было несколько лет назад. Под Новый год. Один журналист для солидной газеты попросил дать интервью. Я ответил, как мог, на все его вопросы, и под конец он спросил, какое событие в уходящем году является самым дорогим, самым памятным для меня. Я подумал, постарался вспомнить прожитый год и честно признался журналисту в том, что самым памятным событием была для меня нечаянная радость встречи с семьей, которая отдыхала 27


на море, а я, как проклятый, пропадал на съемке. И вдруг меня режиссер отпускает на несколько дней. Почти не собирая вещей, я рванул в аэропорт. На пляже было много народу, но я сразу узнал свою жену — Соломку. Она, как наседка с двумя цыплятами, возилась в песке с Филиппом и Машкой. Я свалился на них неожиданно. Удивление. Радость. Филипп уже был подросток, а Машке лет пять. Я взял ее на руки и вошел с ней в море. Она своими горячими ручками держалась за мою шею. За целый год у меня не было большего счастья, чем этот миг. Журналист, прослушав мою исповедь, остался разочарованным. А мне стало его жаль. Бедный! Эта радость ему незнакома. Ирочка, Андрюша и все, сидящие за этим столом! Я желаю вам побольше счастливых мгновений, которые вы разделяете с дорогими вашему сердцу людьми. *** Супруга Андрея Алексеевича Попова, заслуженный деятель искусств Ирина Владимировна Македонская танцевала на сцене Большого театра и одновременно преподавала актерское мастерство в хореографическом училище при Большом театре. Весной ее питомцы показывали свое умение танцевать на сцене училища, а в зале сидели их родители. Друзья Ирины Владимировны приходили «поболеть» за нее, посмотреть ее воспитанников. Так мы были свидетелями первых успехов Нины Ананиашвили, Андриса и Илзе Лиепы, и многих, многих ныне прославленных во всем мире мастеров балета. Маша Смоктуновская занималась в группе Македонской. К старшим классам Маша стала крупненькой девочкой, заметного росточка, и Ирина Владимировна больше поручала ей характерные и даже острохарактерные роли. Машу привлекал гротеск. Ее отец, сидя в зале с сияющей улыбкой, не мог скрыть своей гордости и все время, пока шла сцена с участием дочери, тихо восклицал: «Мила-а-а… Ах, как она мила-а-а!» и, желая убедиться, что он хвалит девочку вовсе не из родственных чувств, спрашивал: «Не правда ли?» 28


Во время перерыва строго-настрого запрещалось посторонним появляться за кулисами. В эти-то минуты я брала Иннокентия Михайловича под легкое крылышко и уводила в фойе, чтобы отвлечь родителя от мыслей об оценке, которую заслужит сегодня Маша. Почти всегда разговор шел о житейском. На мое замечание, что он очень трогательно относится к своим детям, Иннокентий Михайлович удивленно воскликнул: «А вы можете себе представить, что я сначала вовсе не хотел детей?! Все мои мысли зациклились на театре, на своей актерской карьере. Я понимал, что уходит моя молодость, уходит время, а я все еще неудачник, перекати-поле. Но Бог мне послал мудрую жену. Когда родился сын, и я впервые взял его на руки, я заплакал от счастья. Моя жизнь обрела иной смысл. Что-то я нашел в себе новое и для творчества. Когда родилась Маша, открылась еще какая-то потайная дверца в моей душе. У девочки — своя аура, своя нежность, даже свое открытие мира. Наверное, я многого бы в жизни не понял, если бы у меня был только сын. Надо, обязательно надо, чтобы в семье росли мальчик и девочка. Это полнейшее счастье». Помолчав немного, Иннокентий Михайлович сказал фразу, которую потом я буду часто слышать от него: «Наверное, Бог смилостивился ко мне и за все мои страдания наградил непреходящей радостью — замечательной семьей». И вдруг стал рассказывать о своей теще, человеке совершенно удивительной судьбы, женщине с огромным чувством юмора. Жить рядом с таким человеком было легко и просто даже в самые трудные времена. Здесь я сделаю отступление и поведаю о Шире Григорьевне Горшман, дочь которой — Суламифь Михайловна — стала женой Смоктуновского. Шира Горшман — писательница, автор нескольких повестей и коротких рассказов. Ее сборники «Третье поколение», «Жизнь и свет» издавались у нас в стране и за рубежом. Все написанное Широй Григорьевной автобиографично. Это и воспоминания о детстве, которое прошло в маленьком литовском городке Кроке, это и рассказы о еврейской коммуне тридцатых годов в Крыму, и память о трагических событиях Отечественной войны, и, пожалуй, са29


мое ценное в ее творчестве — изящные миниатюры. В них столько живого, светлого юмора! Среди таких миниатюр есть подлинный шедевр. Небольшой рассказ называется «Игра фортуны». Как легко можно догадаться, главный герой этого повествования — Кеша Смоктуновский. Правда, он фигурирует здесь под именем Миша, но что из того? Ведь все детали, все мелочи — подлинные. Итак, живет семья, в которой есть красивая, стройная, с роскошными пепельными волосами и серо-голубыми глазами дочь. Она работает в театре художницей по костюмам. Однажды дочка рассказала матери о том, что к ним в театр поступил провинциальный актер, высокий, бледный, застенчивый молодой человек. «Но если бы ты видела, как он входит, какое у него выражение лица, когда он просит одолжить ему иголку, как сидит возле нашего лучшего мужского мастера и как спрашивает его: „Исаак Моисеевич, взгляните-ка, пожалуйста, на заплатку, которую я пришил… если я буду нужен в театре так, как сейчас, вы возьмете меня к себе?“ При этом неловко улыбается…» — Скажи мне, дитя мое, он действительно заходит к вам в цех, потому что ему нужно что-то починить? — Ну да. Несколько дней назад он снова зашел к нам и как-то странно передвигался, держась вплотную к стене. Я ему говорю: «У вас что, брюки порвались, так что неприлично показаться посторонним? Если нужно, я могу вам предложить пиджак и брюки из театрального гардероба. Вас это устроит?» И я подала ему костюм Хлестакова. Он покраснел, улыбнулся, с благодарностью взял костюм и ушел. Через некоторое время он вернулся. Мы его не узнали! Если бы ты видела, как он прошелся по цеху, как подал свои брюки и как потом забрал их после того, как Исаак Моисеевич вставил новое «дно», как поклонился всем нам и элегантно воскликнул: «Тридцать тысяч курьеров!..» А потом в длинной нескладной комнате игралась свадьба, и молодой человек стал членом семьи. Глубоко почитаемым всеми и любимым. Впрочем, возьмите книгу рассказов Ширы Горшман в библиотеке и прочитайте. Уверена, вы это сделаете с интересом. 30


А теперь давайте снова вернемся в хореографическое училище. Миновал еще один год. Маша Смоктуновская теперь выпускница. Волнений больше. Маша хорошо показывает себя в сценах. У нее явные способности драматической актрисы. Отец каждое ее движение сопровождает тихой похвалой: «Молодец! Та-ак… умница… превосходно! Отлично!» и еще тише спрашивает: «Я не завышаю оценку?» На этот раз во время антракта темой нашей беседы становится книга Иннокентия Михайловича «Время добрых надежд», которая недавно вышла из печати и сразу пошла нарасхват. Спрашиваю, как зародилась идея книги? Смоктуновский простодушно и подробно рассказывает, как ему позвонили из отдела кинематографии издательства «Искусство» и предложили поделиться размышлениями об актерской профессии. О ролях в театре и кино. — Такой был хороший разговор. Но я очень разволновался и сказал, что никогда не писал книг. Главный редактор успокоил: он даст мне толковых помощников. И я решил рассказать в этой книге обо всем, что было со мною до того, как я пришел в это самое искусство, как трудны были мои первые шаги. Долго думал о названии. Наконец, нашел. Название несло в себе особый смысл. «Бремя надежд». Редактор Ильина, очень милая женщина, а одобрила было, а потом засомневалась: «Иннокентий Михайлович, ну почему так мрачно? Ведь ваша судьба сложилась замечательно. Вы же верили в добро, и эта вера помогала вам преодолевать трудности». «Но… позвольте, — пытаюсь я ей возразить, — не странным ли покажется, что добрые надежды для меня были бременем?» «Ну вот, — обрадовалась милая женщина, — вы сами услышали этот диссонанс. Давайте изменим всего лишь одну букву, возьмем следующую по соседству». «Как? Не бремя, а время» — догадываюсь я и молчу. Редактор страстно убеждает меня назвать книгу «Время добрых надежд», которое созвучно… которое несет в себе… Да к тому же и редакционный совет будет настаивать на этом варианте. Перешли к тексту. Редактор деликатно просит меня убрать некоторые резкие, как ей кажется, фразы из описания моих скитаний. Но тут я упираюсь, как бык, и в пылу спора говорю, что 31


уж пусть я уступлю в названии, но здесь сокращать ничего не позволю. Пройдет много лет. Постепенно, исподволь Иннокентий Михайлович будет готовить к своему 75-летию дополненное издание этой книги. Прежде всего он откажется от названия. Включит в книгу большую главу о своем друге Андрее Попове и два прекрасных очерка, объединенных общим названием «Ненавижу войну». Но эту книгу ему увидеть будет не суждено. Родные, близкие люди бережно выполнят все заветы автора. И теперь книга живет под коротким емким именем «Быть!». Однако вернемся в хореографическое училище, где Маша Смоктуновская держит экзамен по актерскому мастерству, а мы с ее отцом ждем, когда закончится короткая передышка, и разговариваем о книге «Время добрых надежд», в которой он отстоял возможность рассказать о долгих горьких лишениях, изведанных им в пору, когда слава к нему еще не пришла. — Иннокентий Михайлович, сколько раз ваша жизнь и ваша актерская судьба висели буквально на волоске. Но вдруг какая-то незначительная случайность, и вы живы, и большая удача падает, будто с неба. Кажется, что вас вела рука Провидения. — Это абсолютно так. Я твердо уверовал, что меня хранит какой-то неведомый талисман. Ну, посудите сами. Идет колонна военнопленных. Это прифронтовая зона. Немецкой охраны мало, но она хорошо вооружена. Некоторые горячие головы пытаются рвануть. И… автоматная очередь. Остановка. Привал. Я все делаю очень тихо, плавно. Долго лежу, не шевелясь. Вы знаете, каких нервов стоит выдержать вот такую паузу? Жду, когда колонна тронется. Ушли, а я все лежу. Пошел, когда стемнело. Утром надо где-то скрыться. Притаился под мостом. Голодный, не спавший. Сознание плывет. Вдруг вижу — прямо на меня идет немец, из тех, кто охраняет мост. Еще секунда, и он увидит меня. Но в это мгновенье он спотыкается, падает, встает, и, пока он отряхивает свою одежду, занят собой, я выпадаю из поля его зрения. И я спасен. Или вот весной 1945 года. Уже ясно, что война идет к концу. Мне только что исполнилось 20 лет. Как всем хотелось жить! Но начались тяжелые бои. Немцы с воздуха так нас молотили, что 32


от бомбежек гибло больше людей, чем в боях. Сколько раз было, что окапываемся взводом, а поднимаются двое-трое. И какие были ребята! А потом в Москве. Эти унизительные хождения из театра в театр. Мое терпение было на пределе. Сам себе дал слово, что, если к тридцати годам не стану настоящим артистом, брошу все к чертовой матери и сменю профессию. Я был в таком отчаянии и так близок к роковому поступку! Но именно в этот момент судьба послала мне Соломку. У меня появилось сразу два якоря спасения — верный друг и теплый дом. Моя жена — человек редких достоинств. В семейной жизни я не подарок. Бываю капризен, подвержен депрессии. Она же — терпеливая, мудрая, преданная и несокрушимая. Господи! Сколько было самых тончайших ниточек, на которых держалась моя судьба. Достаточно дунуть — и дамоклов меч отсек бы меня от больших ролей. В фильме Александра Иванова «Солдаты» я оказался единственным из артистов, кто воевал. И в моем лейтенанте Фарбере, очкарике, сугубо штатском человеке, я хотел выразить то, что испытал на войне. А глаза моего Фарбера совершенно случайно увидел Товстоногов, на которого они посмотрели взглядом князя Мышкина. Не было бы спектакля «Идиот» — вряд ли Григорий Козинцев доверил бы мне воплотить мечту всей его жизни — Гамлета. Не окажись Эльдар Рязанов таким упрямым и настырным, не было бы моего Юры Деточкина в фильме «Берегись автомобиля». Даже курьезные, смешные случаи катили бильярдный шар в мою лузу. Ведь как я познакомился с великим режиссером Михаилом Роммом? Я, нелепый, зажатый, уже не провинциал, но еще и не москвич, жду, когда Михаил Ильич зайдет в группу фильма «Убийство на улице Данте», который он тогда снимал. Мы друг друга в лицо не знали. Он входит, окруженный людьми, осматривает комнату, всем говорит «здравствуйте». Мне бы надо двинуться прямо к нему, представиться, но я неловок, застенчив, мнусь. Ромм обращается к ассистенту: «Ко мне должен прийти такой артист… Смоктуновский… Пафнутий, кажется…» Ассистент указывает на меня и говорит, что, наверное, он уже здесь, вот он. Момент был потрясающий. Пауза. 33


Михаил Ильич медленно поворачивается, и у него вот такое лицо. (Смоктуновский проигрывает всю сцену за всех.) Комизм ситуации идет мне на пользу. Ромм, чтобы сгладить неловкость, улыбается, встречает меня очень доброжелательно, и это остается потом на всю жизнь, а в работе над фильмом «Девять дней одного года» мы с ним крепко подружились. Мое путешествие по лабиринту судьбы — это предмет научного исследования. *** Андрею Алексеевичу Попову к его 60 годам трудно стало возглавлять огромную труппу театра Советской армии, много играть на сцене, сниматься в кино, вести актерский курс в ГИТИСе. И он решил сложить с себя обязанности главного режиссера. Новый руководитель ЦАТСА Ростислав Горяев приложил все усилия к тому, чтобы Попов вообще покинул свой родной дом. Спектакли с его участием сняты с репертуара, никаких новых постановок. И Андрей Алексеевич, благороднейший, неконфликтный человек, принял приглашение МХАТа, где обрел преданнейшего друга — Иннокентия Смоктуновского. Для обоих это была не только дружба, а выстраданное испытаниями духовное родство. Как только выяснялось, что после спектакля не надо куда-то спешить, Андруша (так звал Попова Смоктуновский) и Кеша заказывали в администрации одну машину на двоих, цветы раздаривали женщинам подсобных цехов, по букету укладывали в машину для жен. Шофера просили, чтобы он ехал на Суворовский бульвар к дому Иннокентия Михайловича и там их ждал. А сами выходили на Тверскую, останавливались у памятника Пушкину, потом переходили на почти безлюдный Тверской бульвар и медленно шли к Никитской. О чем беседовали? О прочитанном двухтомнике Михаила Чехова, о книге Питера Брука «Пустое пространство», о пьесах Булгакова, о работах режиссеров, актеров в театре и кино. Дойдя до ожидавшей их машины, посетовав на такой короткий путь, обнявшись, расставались. Смоктуновский был уже у дома, а Попова шофер вез на Смоленскую набережную. 34


*** Весна 1983 года. Художественному театру предстоит поездка в Чехословакию. И два друга мечтают о том, как славно они будут жить на гастролях. У обоих нет больших ролей. В «Чайке» Попов играет Сорина, Смоктуновский — доктора Дорна. Они будут бродить по каштановым и липовым аллеям просторных пражских бульваров. Сидеть за чашечкой кофе в маленьких уютных ресторанчиках и, наконец-то, наговорятся всласть. А то все спешка, все на бегу. Но Андрей Алексеевич недомогает, на гастроли не едет. Ложится в госпиталь на обследование, как он говорит, на капремонт. Несколько дней спустя после операции Попов умирает. Весть о его смерти приходит в Брно во время спектакля. Ценой невероятных усилий играют артисты. Последние слова, которые произносит Дорн-Смоктуновский, для них полны иного значения: «Уведите куда-нибудь… Ирину… Ирину Николаевну… дело в том, что Константин Гаврилович… застрелился!» Иннокентий Михайлович прощался с другом издалека. Но теперь, в день рождения Попова — 12 апреля и в день его смерти — 10 июня Смоктуновский, если он в Москве, всегда приходит к Ирине Владимировне, где собираются друзья Андрея Попова. *** Идут годы. Возраст берет свое. Легкие волнистые волосы Иннокентия Михайловича становятся пепельно-серебристыми, дантист мастер-класса придал его детской улыбке светскую блистательность, но удивительные глаза артиста остались теми же детски наивными, такой же осталась и походка, слегка развинченная с «загребающими» ступнями. Неожиданная встреча. Самое начало 90-х. Весна. Еще прохладно, но день солнечный. Еду на троллейбусе от центра по Тверской. Вдруг вижу Иннокентия Михайловича, который выходит из Камергерского на Тверскую. Мы виделись совсем недавно, в день памяти Андрея Попова, и Смоктуновский рассказывал о том, что сейчас репетирует очень интересную пьесу «Возможная встреча», где он 35


играет Себастьяна Баха, а Олег Ефремов — Генделя. Иннокентий Михайлович в черном длинном пальто, в темной кепчонке, немного сдвинутой на затылок. На лице улыбка блаженного. Идет своей походкой шалтай-болтая, длинные руки раскачиваются не в такт ногам. Никто на него не обращает внимания. Выхожу на остановке у книжного магазина. Жду. Когда он подходит, беру его за легкое крылышко. — Куда путь держите? — К Александру Сергеевичу, — улыбаясь, отвечает Смоктуновский. — Сейчас на центральном радиовещании записываю Пушкина. Работа очень большая. Они говорят, что создают нетленку. А на меня свалилось огромное счастье. Ведь мне только довелось в Норильском театре сыграть Моцарта, а на телевидении Сальери. Теперь я весь погружен в Пушкина и благодарю Бога, что Он наградил меня такой работой! Ведь только подумать: «Борис Годунов», «Евгений Онегин», «Медный всадник»! Так волнуюсь, что ночи не сплю. На углу Тверской и Страстного бульвара мы попрощались. Я знала, что Смоктуновскому с Пушкиным надо беседовать наедине. *** Каждый год Липецкий академический драматический театр имени Льва Толстого проводит театральные встречи. Сюда приезжают ученые-филологи, театроведы, артисты. Приглашаются и театры. МХАТ погостил всего лишь один день, дав пьесу Чехова «Вишневый сад», и отбыл в Москву. Олег Ефремов и Иннокентий Смоктуновский остались, чтобы посетить музей Льва Толстого в Астапово. Конец февраля. Накануне шел снег. Намело сугробы. Машины не могут подъехать к музею. Идем. Спрашиваю: — Иннокентий Михайлович, вам никогда не приходилось играть в пьесах Льва Толстого? — М-м-м, — стонет. — Не сыпьте мне соль на рану. Играл в очень слабом фильме Венгерова «Живой труп». Играл эпизод. Того самого человека, который приносит Протасову пистолет. Я постарался что-то сделать… Фильм сильно ругали. Меня похвалили. 36


Потом телевидение сняло фильм «Песни цыган» по «Живому трупу». Тут я играл Федю Протасова. Работой своей остался недоволен. А вот то, о чем я мечтал, не получилось. Очень… Очень хотел сыграть Пьера Безухова у Бондарчука, а он настаивал на Андрее Болконском. По времени работа совпадала со съемками «Гамлета». Надо было решаться. Если бы Бондарчук уступил мне Пьера Безухова, я бы отказался от Гамлета. В Липецке мы жили в одной гостинице, и, хотя программа была очень плотной, Смоктуновский выкроил время для интервью. Вот оно. — Иннокентий Михайлович, когда читаешь вашу книгу, обращаешь внимание на то, что в юности у вас были беспорядочные метания от одного дела к другому. Не окончили среднюю школу — поступили в фельдшерско-акушерское училище, немного поучились — ушли в школу киномехаников. Отчего так? — От великой нужды. Был мир, и было все нормально в семье. Отец — человек необыкновенный. Рыжий. Огромного роста. Веселый. Его мужики любили звать побалагурить. Иди, мол, ПетровичСмоктунович, расскажи что-нибудь, чтоб душа растаяла. Как война началась, он сразу ушел на фронт. Большой отряд добровольцев я провожал до парохода. Смотрел на отца — высоченного, широкого в плечах и думал: какая точная мишень для стрелка… У нас, сибиряков, спокон веку заведено мужику быть хозяином. Остались мы с братом Володей. Ученик в школе — это не профессия. Я думал поскорее выучиться на фельдшера. Это всегда кусок хлеба. Но в училище давали студенческие карточки, а в школе киномехаников — рабочие. Вот я туда и переметнулся. Я уже вам говорил, что меня вело Провидение. Именно в школе киномехаников, крутя пленки, я получил первые уроки актерского мастерства. Я вдруг почувствовал, что внутри меня бродит непонятная сила. Как бродит нефть под землей, а выхода ей нет. Уже тогда, правда, еще смутно, забрезжила мечта стать артистом, потому что я абсолютно четко видел себя на экране, а не за кинопередвижкой. — Скажите, бродячий артист Кеша Смоктунович и народный артист СССР, лауреат Ленинской премии Иннокентий Смоктуновский — это два разных человека или живут один в другом? 37


— Время очень изменило меня. Я был очень добрым и доверчивым, очень открытым. Именно за эти качества мне больше всего досталось шишек. Да, меня вело Провидение, но вело по таким острым камням, по битому стеклу — и в ужасную жару, и в дикий холод. Мне все в жизни давалось тяжело. Поэтому я стал человеком закрытым. Научился наступать на горло собственной песне. А Кеша… он живет во мне. Только тихо. Выходит на свет Божий дома, тогда, когда ко мне ластятся дети и собаки или когда на поляне горит костерок. — А ваше представление о счастье со временем изменилось? — Нет. Только раньше много что входило в понятие «счастье». Конечно, прежде всего, это ценности духовные. Но когда-то для меня непременным условием благополучия было иметь свой дом, кресло, письменный стол, библиотеку, телефон, что же говорить об интересных больших работах в театре и кино — конечно же! Теперь у меня все это есть, я к этому привык, и стало обыденностью. А вот моя семья, мои дети, наше духовное родство осталось непреложным в понятии чувствовать себя счастливым человеком. — Вы подаете милостыню? — Да. Всегда. У меня очень высокая интуиция. Я сразу чувствую, действительно ли этот человек нуждается или представляется нищим. В первом случае я помогаю из сочувствия, а во втором случае, как своему коллеге, — за игру. — Если у вас очень развита интуиция, как же вы обращаетесь с экстрасенсами? — Им со мной неинтересно — так же, как и мне с ними. Но вот сколько я ни пытался, я не мог докопаться до первоосновы, как, из какого вещества рождаются взгляд, жест, интонация, походка человека, которого я воплощаю собой? Убежден, что у актера не пять органов чувств, а гораздо больше. К примеру, глаза Иннокентия Смоктуновского, московского гражданина, проживающего на Суворовском бульваре… Им свойственно, как и каждому, выражать одобрение, осуждение, зависть, гнев. Но глаза артиста Смоктуновского могут гораздо большее — они живут, страдают, смеются, думают, наконец, как князь Мышкин, ученый Куликов, Принц датский, недотепа Деточкин, сугубо штатский интеллигент на войне Фарбер. 38


— Кстати, о Фарбере. Есть у меня один маленький сюжет. Могу его подарить вам. — Это очень любопытно. Я весь внимание. — Недавно мне довелось слышать замечательного просветителя, по образованию историка, но в душе артиста. Это Михаил Иванович Абрамов. Он прочитал блистательную лекцию о Шаляпине. После мы беседовали с ним о магической природе таланта. Как смог полуграмотный, полунищий казанский мальчишка стать непревзойденным гениальным артистом — самородком, покорившим все оперные сцены мира? Проходит полвека, и Россия снова являет чудо — Иннокентия Смоктуновского… «Этот, вообще из сибирской глухомани, врывается, как тунгусский метеорит, и дает разгадки таких непостижимых образов, как Мышкин, Гамлет, Иванов!» — восторгался Михаил Иванович… Когда он смотрел фильм «Солдаты», то лейтенант Фарбер его особенно взволновал. Он силился вспомнить, где его видел? Именно его, неловкого, нестроевого очкарика, но страстного защитника справедливости. И вспомнил. Московский университет эвакуировался в Ашхабад. С жильем и питанием трудности. Кусочек черного хлеба выдавали в одном месте, а миску жидкого супа в другом. Вдруг с супом начались задержки. Студентам приходилось ждать у закрытых дверей. В голодном нетерпении съедали хлеб, а потом хлебали пустой суп. Наконец, терпение ребят кончилось. Из толпы вышел худой, сутуловатый студент и громким картавящим голосом обратился к тем, кто находился за закрытыми дверями. Он требовал, стыдил, грозил. Толпа его поддержала. Справедливость была восстановлена, однако в те годы за подобное выступление можно было жестоко поплатиться. Этим пламенным оратором был студент физико-математического факультета Андрей Сахаров. Прототип Фарбера. — Спасибо. Очень меня порадовали. При встрече с Андреем Дмитриевичем непременно расскажу ему об этом. Последняя моя встреча с Иннокентием Михайловичем была 6 мая 1993 года на 60-летии Владимира Яковлевича Лакшина. Смоктуновский не только преклонялся перед энциклопедическими 39


знаниями Лакшина, он его обожал как человека. Всегда обращался к нему за помощью при работе над чеховскими образами, над персонажами Островского. И благоговел перед ним, как перед умнейшим собеседником. Я знала, что среди приглашенных гостей будут Смоктуновский, Олег Ефремов, Никита Михалков. В это время на «Радио России» в литературной передаче о творчестве инвалидов «Твоя победа» мы объявили конкурс, и его лауреатам пообещали в награду фотографии известных артистов с их автографами. Все знаменитости с охотой расписались на своих фотографиях. А когда я рассказала Иннокентию Михайловичу об очень талантливых участниках этой передачи, он взял стопочку своих фотографий и на каждой не только поставил подпись (замечательный летящий бросок «Ин. Смоктуновский»), но и приписал теплые слова привета и добрые пожелания. Представляете, с какой радостью принимали наши подарки победители! Владимиру Яковлевичу Лакшину оставалось жить всего лишь восемьдесят дней. Иннокентию Михайловичу — год. Сейчас они навечно расположились рядом на Новодевичьем кладбище. Белая глыба природного мрамора. В середине высечен портрет артиста с задумчивым лицом князя Мышкина, а может, чеховского Иванова? У подножья памятника — квадратик земли и две мраморные ступени, на одной из которых выбиты слова: «Дальнейшее — молчанье». Последние слова умирающего Гамлета. © Алла Зубова, 2018

40


Лев Золотайкин Мечты сбываются Я не историк, а маленький мальчик, который в 1945 году пошел в школу. То есть 9 мая кончилась война, и 1 сентября было уже мирное время. Перестали звучать ежедневные сводки о потерях и победах, но мы еще продолжали играть в войну и стрелять из деревянных ружей. Сегодняшняя Москва — это двенадцать миллионов зарегистрированных жителей, а фактически, учитывая бесчисленные махинации с проживанием, цифра доходит до двадцати миллионов. Это количество подтверждается самым надежным показателем — объемом потребляемых продуктов. Москва невероятно расширилась, закатав в асфальт и застроив многоэтажками окрестные деревни. А раньше я с Трубной улицы, где мы жили, мог сесть в трамвай и довольно быстро оказаться на окраине, или, уж совсем быстро, доехать на метро до Сокольников, где начиналась лыжня в лес, который, правда, из-за протоптанных дорожек и стоящих кое-где лавочек назывался лесопарком. Тут же, очень кстати, стоял сарай, в котором напрокат выдавали лыжи. А на другом краю Москвы, там, где теперь стоит памятник Гага41


рину, начиналось Калужское шоссе, по которому можно было доехать до нашей деревни. Так что каждую весну моя энергичная тетушка или кто-то из маминых братьев договаривался с шофером и мы, подпрыгивая на узлах и чемоданах в кузове грузовичка, отправлялись в родное Трубино. В общем, оглядываясь на те годы, я вижу Москву маленькой, обжитой и уютной. А если в цифрах, то это около четырех миллионов жителей и примерно сто пятьдесят тысяч автомобилей в 1960 году, а до того еще меньше. И уж, конечно, большинство населения, очень привычно и естественно, жило в коммуналках. Например, в нашей квартире за четырьмя дверями обитало шесть семей. В начале коридора находились две смежные комнаты, в которых размещались три родные сестры моего отца, у двух из них были мужья плюс каждая имела по одному ребенку. Дальше шла наша комната, а за ней маленький закуток, в котором топилась общая с соседкой печка и нагревала у нас стенку, выложенную изразцами. Такая же стенка была и у соседки, жившей с матерью и Борисом, которого наши женщины определяли, как «приходящего» мужа. В те времена тунеядство считалось преступлением, и наш участковый милиционер следил за тем, чтобы люди не бездельничали. Но Борис умел находить такие работы, которые позволяли ему подолгу валяться на диване. А еще эта соседка, которая в кухонных скандалах не забывала подчеркивать, что она научный работник зоопарка, приносила со службы попугаев, и Борис сбывал их на птичьем рынке. Наконец, в последней, крохотной комнате проживали муж, жена и две дочери. Родители были очень крупные, а муж еще и приходил с работы в крепком подпитии, так что ругань и пение мужа неслись из комнаты до ночи, и девочки, со старшей мы были ровесниками, домой не спешили. По вечерам выходила во двор наша небольшая компания — пятеро ребят, моя соседка и еще две девочки. Гитары не было, песен не пели, но ведь смеялись и не расходились до темноты. А по вы42


ходным часто играли в «казаки–разбойники», и носились по проходным дворам и Цветному бульвару. Потом мы постепенно разошлись по школьным компаниям, и я уже больше времени проводил со своими друзьями Генкой и Гайяром в их татарских дворах на Трубной и Мещанской улицах. Все окрестности, веером от Трубной площади, были нами освоены. В парке Марьиной рощи иногда проходили уроки физкультуры и разные соревнования по бегу и прыжкам. Напротив Моссовета, перед бывшим институтом марксизма-ленинизма, и сейчас еще льется из стенки вода в небольшой бассейн. А тогда мы в нем купались, и трусы отжимали как раз в подъезде института. А зимой все переулки со Сретенки на Трубную улицу были сплошной ледяной горкой, по которой катились санки и разные самоделки из арматуры и кусков жести. Конечно, мы бегали на катки, самыми ближними были сад ЦДСА и «Динамо» на Петровке. Везде давали коньки напрокат, иметь собственные «гаги» или «канады» было не по карману. И вот мы привязывали к валенкам свои «снегурки». Шиком было зацепиться проволочным крюком за задний борт грузовика и проехаться по Трубной улице. Я рано, еще до школы, научился читать и привязался к книгам. Даже появилась привычка садиться есть обязательно с книгой. Мама и бабушка недовольно ворчали, но я упрямо косил глаза в раскрытые страницы. А еще стало постоянным занятием — обходить по выходным все близлежащие книжные магазины. И не обязательно что-то покупать, а просто посмотреть, что нового появилось. Книг в ту пору выходило мало, и ассортимент их мог не меняться неделями, но справедливости ради, нужно сказать, что издательства осознавали бедность населения и большими тиражами выпускали простенько оформленные сочинения русских классиков, книги о спорте и о разных исторических и географических событиях. Журналы «Огонёк» и «Крокодил» издавали массовыми тиражами популярные серии карманных книжек. Таким же ширпотребом занималось и издательство «Физкультура и спорт». Как-то на Сретенке я купил маленького формата, но толстенькую книжку Дмитрия Урнова «Железный посыл». Ничего лучшего о лошадях, жокеях 43


и скачках я больше не встречал. Она у меня стала, как допинг: нет настроения — почитаю про лошадей. И помогало. Много позже мне попался журнал «Америка», а в нем большая подборка материалов с цветными фотографиями о герое моей любимой книжки — жокее Насибове. Он был всемирной звездой, выигрывал мировые скачки, привозил на родину престижные награды, а дома продолжал скромно жить в коммунальной квартире. В книге была забавная сценка: Насибов, держа диету, по утрам на кухне вкушал свой завтрак — яичко всмятку; а его здоровенный сосед, сидя напротив и глядя на него с сочувствием, хлебал перед уходом на работу наваристый борщ. Возвращаясь к моим прогулкам по книжным магазинам, нужно заметить, что их вокруг было довольно много: — на Сретенке — букинистический и книжный (потом стал «Спортивной книгой») магазины; — за памятником Первопечатнику — букинистическая лавка; — в здании гостиницы «Метрополь» — букинистический магазин; — на Кузнецком мосту — книжный магазин, «Лавка писателей» и «Театральная книга»; — в проезде Художественного театра (теперь Камергерский) — два букинистических магазина, «Педагогическая книга» и «Политическая книга»; — на Петровке — «Техническая книга» и рядом, в проезде — заветный для москвичей магазин подписных изданий; — на Пушкинской площади — «Академическая книга». Получается четырнадцать книжных точек, а сейчас в этой округе два книжных монополиста — «Москва» и «Глобус». Полки ломятся от роскошных изданий запредельной стоимости. Даже детская литература стала совершенно бессовестным способом наживы. Кстати, самих детей я в этих магазинах вижу редко. Раз уж, хотя и косвенно, зашел разговор о деньгах, то ситуацию с ними стоит немного прояснить. В 1947 году при Сталине и в 1961 году при Хрущёве в стране были проведены денежные реформы. 44


В 1947 году отменили карточки на продукты, а сама реформа стала борьбой с владельцами «лишних денег» без учета того, откуда они взялись — заработаны или наворованы. Зарплата у людей осталась без изменений, а наличные деньги меняли из расчета десять старых рублей на один новый. Рядовой безденежный труженик при этом терял мало, а вот владельцы «кубышек» пострадали. В сберкассах до трех тысяч обмен шел один к одному, а из больших вкладов просто изымалось от трети до половины суммы. Повсюду в сберкассы стояли очереди, чтобы раздробить вклады, а в магазинах сметали все подряд. Сами новые бумажки стали более крупными, так что их обозвали «сталинскими портянками». Как-то шел я по Неглинке и увидел под ногами большую зеленую купюру — 50 рублей. Я так растерялся, что подошел к продавщице мороженого и спросил: «Вы не теряли денег?» К счастью она тоже растерялась и сказала: «Нет», так что я принес деньги домой, и мама мне сделала подарок — разрешила купить на них коробку цветных карандашей и альбом бумажных солдатиков. Я их вырезал, и мы воевали. Вторая реформа потребовалась, чтобы хоть как-то уменьшить денежную массу. Деньги по размеру стали меньше и их уже называли «хрущевскими фантиками». Наверное, в этих усмешках отразилось затаенное презрение к циничным манипуляциям власти. Конечно, пропаганда была в восторге. Журнал «Крокодил» отметился угодливым сравнением: старая копейка валяется в грязи, затоптанная ногами прохожих, а новая копейка лежит, сияя лучами, и к ней тянутся десятки рук. На самом деле и этот обмен был скрытым подорожанием. Цены округлялись в большую сторону, а тот же стакан газировки или коробок спичек, как стоили копейку, так в той же цене и остались. Но вернемся к книгам, к тому неожиданному событию, когда одна наша родственница завещала мне целый книжный шкаф с книгами дореволюционных изданий. Жила на Земляном валу такая наша тетя Оля, бывшая модная портниха. Как-то ей удалось сохранить маленькую квартирку и существовать в ней отдельно от уличных событий. Сколько ни боро45


лись мужчины с буржуазными привычками, жены их упрямо хотели красиво одеваться, вот они и помогли выжить тихой белошвейке. Тетя Оля и маму учила шить и, вообще, помогала ей прилично выглядеть при отсутствии денег и товаров в магазинах одежды. Так что мы и с мамой ходили в гости на Земляной вал, а потом я и один стал забегать к гостеприимной тетушке. Она поила меня чаем с разными плюшками, потом, перед уходом совала мне несколько рублей. Но главное, я подолгу сидел у книжного шкафа. Там были большие альбомы художников: Врубеля, Левитана, Репина, совершенно мне не известных Бенуа, Лансере и других; журналы с красивым названием «Аполлон»; собрания сочинений Чехова и Льва Толстого, Горького, пьесы Островского и, наконец, главное — 25 позолоченных томов Большой Энциклопедии. Потом уже я узнал о знаменитом Брокгаузе и разобрался, что у меня не он, а просто старое, хорошее издание с яркими цветными картинками и картами. Я читал и перечитывал первый том сочинений Чехова, где собрали все его издевательски смешные рецензии и пародии на тогдашние театральные премьеры. Московские сцены были переполнены фарсами, водевилями, разными шоу и скетчами с криками, стрельбой, дымом и раздеванием до нижнего белья. Хозяева театров шли на все, чтобы зритель ржал, как сумасшедший. Молодой, веселый Чехонте в своих пространных опусах доводил этот балаган до полного идиотизма. В общем, мне привалило счастье. Дело было зимой, и я на санках по бульварам возил книги с Земляного вала к себе в Печатников переулок. А шкаф мы на сцепе санок тащили с другом Генкой. К школе я вроде был подготовлен, но оказался среди отстающих. А еще я переучивался с левой руки на правую, и буквы мои выглядели ужасающе. Но тут в декабре местком выделил маме путевку, и меня отправили в зимний лагерь. Такой в пригороде подобрали большой старый дом и оборудовали на первом этаже два класса и столовую, а на втором — большую общую спальню. Компания, одни мальчишки, собралась очень пестрая в духе тогдашней улицы. Москва была богаче всех городов и в ней собра46


лось больше всего жуликов. На окраинах они отдыхали в своих «малинах», а в центре работали. Сретенка выходила на знаменитый Хитров рынок, а окрестности Цветного бульвара славились заведениями с красным фонарем. Советская власть Хитровку ликвидировала, «фонари» погасли, но уголовная атмосфера осталась, хотя жизнь ее корректировала. Если в нашем небольшом дворе кто-то из старших ребят традиционно отбывал срок, то мой двоюродный брат прибился к геологам и пропадал в экспедициях. А мой родной старший брат и еще один двоюродный после седьмого класса с помощью военкомата поступили в бакинское военно-морское подготовительное училище. Ну, а в нашем зимнем лагере быстро сложилась уличная приблатненная атмосфера. Кто посильней, стали командовать, а кто послабей, слушались. Хотя делить было нечего и до издевательств дело не доходило. Просто в уличных играх вожаки были храбрыми разведчиками, а более тихие — пленными немцами. В общем, мы жили хорошо: нас кормили, о нас заботились и разрешали много гулять. Я избавился от опеки своего братца, правая рука заработала, и учеба наладилась. К чтению меня тянуло по-прежнему, и я решил стать писателем. Для этого, по моим понятиям, нужно было узнать жизнь и прочесть все книги. Тогда представление о мировой литературе у нас было очень туманное, и одолеть «все книги», о которых я слышал, казалось вполне реальным. Мне нравились романы Жюля Верна, я их прочел с десяток, и больше не мог достать, пошел даже в Ленинскую библиотеку (тогда это было просто). Там меня похвалили, но сказали, что и у них больше нет его сочинений, что вообще-то он написал шестьдесят с лишним романов, но многие не переведены на русский язык. Для меня это стало новостью. О переводе я как-то не думал. Казалось, что вот написал, напечатали и везде читают. С такой же непосредственностью я первый раз оказался в театре. Как-то у меня скопилось двенадцать рублей. Я пришел в кассы Малого театра, дотянулся до окошечка и сказал: — Дайте мне билет за 12 рублей. 47


Кассирша равнодушно выдала бумажку. Я отошел в сторонку и прочитал: «Балкон 2-го яруса, начало в 19 часов». И косой фиолетовый штамп — «Бесприданница». Советские режиссеры к классикам относились с почтением. Если написано: «четыре действия», значит, играли четыре действия с тремя антрактами. Спектакль тянулся до ночи. Сердобольные гардеробщицы в перерывах меня жалели: — Шёл бы ты домой, мальчик. Спать пора. Но я упрямо досидел до финала, пока несчастный жених не стрельнул из пистолета. Вообще-то, я театр уже давно слышал по радио. Такая большая, черная тарелка стояла у нас на шкафу. Винтик «тише-громче» не работал, к тому же вилка в розетке у нас была загорожена шкафом. В общем, выключить радио было невозможно, оно работало от утреннего гимна до ночного. Я привык делать под радио уроки и даже маме с ее чутким сном радио не мешало. Такое принудительное слушание радиопередач оказалось довольно полезным. Я узнавал много интересного. Бог с ней, с идеологией, ее и повсюду было через край. Зато по радио выступали самые замечательные артисты. Это же была аудитория на всю страну, как сейчас телевидение. Музыка, песни перемежались стихами и замечательной прозой. Ставились мастерские радиопередачи, вроде «Клуба знаменитых капитанов», «Звездного мальчика», «Оле Лукойе», много сказок, инсценировок русской и даже зарубежной классики. Наконец, по радио передавали записанные прямо из зала спектакли, эстрадные концерты с популярнейшими конферансье Мировым и Новицким, транслировались даже оперы из Большого театра. Передачи занимали весь вечер с последними известиями в антрактах. Казалось, тому же «Ивану Сусанину» не будет конца, и я засыпал под звон колоколов. У меня только по линии отца родственники — коренные москвичи, а маму отец сосватал в нашей деревне. Мама окончила сельскую школу и больше не училась. Она была старшей из шести выживших бабушкиных детей, так что пришлось быть и нянькой, 48


и главной помощницей по хозяйству. Ей достались все лучшие качества, накопленные поколениями семьи: красота, глубокий, чистый голос и золотые руки — она лучше всех пекла, солила, мариновала, готовила не только вкусно, но и как-то очень красиво. У мамы, как все признавали, была «легкая рука» — что бы она ни сажала, все бурно росло, цвело и созревало. Но в Москве она оказалась, не имея никакой специальности. Вот они стоят в полный рост на фотографии 1927 года: отец, Матвей Степанович, в строгой рубашке, ворот застегнут, на рукавах запонки, и мама, Татьяна Николаевна, в светлом платье, скрывающем беременность — через некоторое время на свет появился мой старший брат. Позже наша родственница, профессиональный фотограф, устроила маму лаборанткой в фотоателье на Тверской улице, недалеко от проезда Художественного театра. А потом я родился. Началась война, отца не взяли в армию по возрасту, он пошел в народное ополчение, получил под Москвой тяжелую контузию и долго лежал в госпитале. Вскоре после выписки отец был откомандирован в Округ железных дорог Дальнего Востока, где и застрял на целых семь лет. Так и остались мы втроем — мама, бабушка и я (старший брат учился в Ленинграде). Незадолго до этого закрылся фотосалон, и опять же один из родственников помог маме устроиться билетером в цирк на Цветном бульваре. Вот в цирке мама и проработала двадцать пять лет, до самой пенсии. Там она даже сделала «карьеру» — стала начальником цеха, в который входили все билетеры, контролеры и гардеробщики. А последние лет десять была ответственной «хозяйкой» директорской ложи. Цирк в те годы был очень популярен, и в ложе бывали очень важные зрители, например, Екатерина Фурцева со своим мужем, послом в Югославии Николаем Фирюбиным. При такой должности ему не полагалась правительственная ложа, вот и следовала жена за мужем в простую директорскую. В 1957 году маму от коллектива цирка даже избрали народным заседателем Народного суда Свердловского района Москвы. Была 49


такая общественная служба — в течение двух лет отработать в суде, в порядке очередности, примерно месяц. Мама выполняла свой долг со всей серьезностью, и ее раза два переизбирали на новый срок. И тот низовой суд был довольно человечным, в основном рассматривали бытовые дела и даже выносили оправдательные приговоры. У мамы был очень общительный и доброжелательный характер. Пока она была жива, я видел всех наших родственников, кого-то мы навещали, к нам приходили в гости. Некоторые ее деревенские подруги тоже в замужестве оказались в Москве, и все они часто встречались. А самая близкая мамина подруга, Вера Мельникова, достигла таких «высот», как работа в знаменитом тогда меховом комиссионном магазине на углу Петровки и Столешникова переулка. Она даже сумела устроить маме каракулевую шубку так дешево, что мама смогла набрать на нее денег (та же Вера и дала ей взаймы). Наверное, то, что наше Трубино находилось сравнительно недалеко от Москвы и многие мужчины имели семьи в деревне, а в Москве работали, в общем, и обеспечило этому поселению некий городской налет. Особенно летом, когда приезжало много детей, становилось шумно, и большой пляж у моста на реке Протве заполнялся купальщиками. Я смотрю на старые фотографии маминых подруг: очень симпатичные женщины, со вкусом одетые, лица приведены в порядок, никаких следов деревенского простодушия. В общем, мама работала в цирке — и все наши родные и знакомые стали туда ходить. Мама предупреждала на контроле, ее гостей пропускали, а уже в зале их как-то устраивали, на свободные места или на приставные стульчики. Со временем мама подружилась с некоторыми своими коллегами из разных театров и принимала их у себя в цирке, а я, как «Танин сын», мог свободно ходить к ним в театр. Была у меня и еще одна возможность попадать в театры: директорская ложа цирка располагалась как бы на втором этаже и имела отдельный вход с улицы. Кроме нее на этаже размещался отдел массовых зрелищ министерства культуры. Постепенно я познакомился с нарядными 50


чиновницами. Им было лень ходить на Центральный рынок, который располагался тогда рядом с цирком, вот они и просили меня покупать им кое-что к обеду. Мне это не составляло никакого труда, а дамы разрешали мне пользоваться театральной бронью: в их отделе на столике всегда лежала кучка билетов в театры, и за полчаса до начала спектакля я мог даром выбирать любой. Культурная жизнь Москвы была очень наглядной и интересной. Стены домов сплошь обвешивались щитами с афишами спектаклей, концертов, выставок, лекций, творческих вечеров. Сводные афиши театров дробились на репертуары отдельных храмов искусств и даже на программы конкретных спектаклей: кто кого играет и какого числа. То есть, спеша по делам, человек попутно мог узнать много интересного. Это сейчас в Москве прячутся сотни две театров, тогда их было в десять раз меньше, все располагались в центре города и были известны во всех подробностях. В Москву стекалось все самое интересное. Я попал на концерты таких легенд, как Изабелла Юрьева и Александр Вертинский — на сцену ЦДРИ вышел высокий, прямой старик и сначала удивил, а потом заворожил публику непривычной картавостью, изысканностью речи, выразительностью рук, которые казались огромными и находились в непрестанном, плавном движении. Зарубежные артисты приезжали редко, но всегда это было чтото особенное. Перуанская дива Има Сумак выступала в зале Чайковского. В первом отделении она вышла вся в перьях, сверкающая, с огромными раскрашенными глазами. Когда она пела «Гимн Солнцу», голос переходил в какое-то уже нечеловеческое звучание. Писали, что у нее диапазон — пять октав. Но она владела и обычной манерой исполнения — во втором отделении на сцену вышла симпатичная брюнетка, приятным голосом она пела латиноамериканские песни. В институтскую пору мне очень нравилась певица Алла Соленкова, и я старался попасть на все ее выступления, их было немного, три — четыре в год. Она отличалась красивым, звонким голосом с очень чистой и приятной дикцией. Выступала всегда без микрофона. По радио тогда часто передавали в ее виртуозном исполне51


нии «Соловья» Алябьева. Верхом признания вокального таланта было тогда приглашение в Большой театр. Соленкова там числилась два года, но пела мало, из главных партий только Снегурочку, Марфу и Джильду. Я слушал её в «Вертере», в маленькой роли сестры героини. В тот вечер со сценой прощался великий Сергей Лемешев. В свои шестьдесят лет он был полноват для юного героя, но голос оставался молодым. Поклонницы в слезах кричали, хлопали и заваливали сцену цветами. В Большом театре как раз был период, когда корифеи постарели и располнели, особенно женщины, так что молодая и тоненькая Соленкова пришлась не ко двору. С 1958 года она стала солисткой московской филармонии, год стажировалась в «Ла Скала» и очень успешно гастролировала в США и Японии, но в нашей прессе об этом не сообщалось. Всеволод Аксёнов, чтец-декламатор, обладатель редкого по красоте голоса, выступал в зале Чайковского с литературно-музыкальной композицией по драме Ибсена «Пер Гюнт», музыка Грига. Участвовали знаменитые актеры, в главной роли, конечно, сам Аксёнов, а Соленкова блистала в партии Сольвейг. У меня есть только одна ее пластинка, уже заигранная и с царапинами. Но спасибо интернету, там, в разделе «Выдающиеся певцы» есть большой набор ее записей. С Большим театром наши отношения неожиданно оживились, когда где-то классе в пятом к нам пришел новый ученик — Гена Нефёдычев. Его посадили со мной, и началась наша дружба на всю жизнь. Оказалось, что Генка учился в хореографическом училище при Большом театре, нагрузки там были сумасшедшие и, когда появились боли в сердце, родители перевели его в обычную школу. Он, естественно, еще жил воспоминаниями о сцене. Учащихся хореографического училища уже выпускали в спектаклях, где участвовали дети — в «Медном всаднике», «Пиковой даме», «Дон Кихоте». Когда у нас в школе изредка устраивался вечер танцев, все мы жались к стенкам. А Генка непринужденно подходил к девочке, кланялся, предлагал руку, и они танцевали. А в нашей деревне, куда мы теперь приезжали вместе, мой друг вообще стал первым парнем, тем более что в добавок к симпатичной внешности, он являлся с аккордеоном и шпарил на нем все самое модное. 52


Но я возвращаюсь к Большому театр — мы с Генкой стали ходить на балеты. Чаще всего мы приобретали в кассе входные пропуска. Они стоили копейки, и можно было стоять на верхнем ярусе. Но Генка-то знал все закоулки, и мы устраивались поближе к сцене, на которую я теперь смотрел более осмысленно, ориентируясь на Генкиных кумиров и на шкалу ценностей, которая у него успела сложиться. Тогда выступала целая плеяда блестящих мастеров характерного танца — Сергей Корень, Алексей Ермолаев, Александр Лапаури, Геннадий Ледях — они совершали эффектные прыжки, сложные развороты и, казалось, зависали в воздухе. А что касается балерин, то, не имея собственного опыта, Генка небрежно повторял слова взрослых премьеров, дескать, какой это адский труд «таскать пудовых теток». А «тетки» — Раиса Стручкова, Ольга Лепешинская, Галина Уланова, Майя Плисецкая — летали по сцене и казались невесомыми. Особенно весело было на балете «Мирандолина», а в «Дон Кихоте» на сцене появлялись живая лошадь и осел, Генка хвалился, что кормил его из своих рук. В старших классах у нас в школе организовали драмкружок. В театральном магазине на Кузнецком мосту я купил пьесу чешского автора «Чертова мельница». Она шла в кукольном театре Образцова, и я ее слышал по радио. Из соседней школы приглашали в кружок девочек. Поначалувсе мы очень стеснялись, но потом освоились и после репетиций даже танцевали. Заводили пластинки, и томные тенора пели о чувствах. У нашей учительницы немецкого языка был целый комплект пластинок Петра Лещенко фирмы «Columbia» с собачкой, слушающей граммофон, на этикетке. Потом появились записи «на костях» — на рентгеновских снимках — западные песни, джаз, записи пианиста-виртуоза Александра Цфасмана. «Какие синкопы!!!» — закатывал глаза Генка, щеголяя умным словом. Вся эта музыка и танцы летом перекочевали в деревню, и мы радостно горланили переиначенные песни:

53


«Ах, эти черные глаза В китайском стиле: Один туда, другой сюда, Меня пленили…» Какая вырисовывается светлая и радостная картина… Но это еще не все удовольствия. Главное-то, как определил еще товарищ Ленин, это кино. Наша детская, незаполненная душа принимала и героических разведчиков, и военные комедии, и блатные песенки из «Путевки в жизнь». А трофейные картины!? Одни названия толкали все это скорее увидеть, и не по одному разу: «Королевские пираты», «Последний раунд», «Судьба солдата в Америке», «Девушка моей мечты», «Большой вальс», «Джон из Джинки-джаза». А «Тарзан»!!! Вопли его и обезьяны Читы неслись из каждой подворотни. Мы без конца пересказывали друг другу героические и смешные эпизоды. Как, например, отец Дартаньяна, подсаживая сына на тощую клячу, давал родительские наставления: «Запомни, сын мой, три главных заповеди — завтрак, обед и ужин». И, конечно, мы пели по-русски веселые иностранные песни: «… Мы летим, ковыляя во мгле, Мы своей доверяем судьбе. Бак пробит, хвост горит, но машина летит На честном слове и на одном крыле…» Как-то, уже во взрослой жизни, мы с коллегой две недели пропадали в маленькой деревушке на берегу озера Севан. Нужно было на месте сделать чертежи временного перехода через небольшую речку. Кроме работы, заняться было совершенно нечем. И вдруг в местном клубе начали крутить старые трофейные картины. Мы смотрели по две штуки в день, и заново пережили все свои детские восторги. Главное — кино было очень доступным. Билеты покупали самые дешевые, а хроникальные фильмы, вообще, стоили какую-то мелочь. 54


Вокруг было три документальных кинотеатра: «Хроника» — на Сретенке, «Новости дня» — на Пушкинской площади и «Экспресс» — на углу Цветного бульвара и Самотеки. Шли прекрасные документальные ленты про пингвинов, белых медведей, семейство львов, про бедного кота Ваську. Появлялись даже иностранные ленты, вроде красиво снятого процесса укладки трубопровода в небольшом поселке Англии. Работа шла непрерывным конвейером от аккуратного снятия земли вместе с травой до бережной укладки той же земли, с той же травой, на то же место. Оказалось, что можно копать быстро и без грязи. А в двухсерийном фильме «Япония в войнах» очень эффектно была показана защита американского линкора от воздушного нападения. Зенитный огонь был такой плотности, что летящие пули образовали по периметру корабля сплошную видимую на глаз стенку, о которую ударялись и вспыхивали японские камикадзе. И, конечно, всегда торжественно и только о достижениях рассказывал киножурнал «Новости дня». А однажды мы с другом Генкой увидели в нем себя. Тогда в цирке проходили все финалы первенств СССР по боксу. В эти вечера цирк набивался до отказа. На улице толпу сдерживала конная милиция. Вот «Новости» и показали кусочек бокса и нас с Генкой, радостно орущих, сидя на ступеньках в проходе. Мой старший брат уже служил на Северном флоте и написал из Архангельска, что видел нас в «Новостях» и даже пошел еще раз с друзьями, чтобы показать им братишку. Бокс тех лет пользовался большой популярностью. Я даже отправился учиться на боксера в спортивный клуб армии. Для первого знакомства тренер разбил нас на пары, одел нам на руки боксерские перчатки и очень смеялся, глядя, как мы бестолково машем руками. Тем не менее, нос мне слегка приплюснули, а главное нужно было принести от родителей разрешение на занятия боксом. Мама этот бокс тоже видела и была против, встала стеной, как я ни упрашивал и даже плакал. Но я отвлекся от кино. Самым-то увлекательным в документальных кинотеатрах была мультипликация. Конечно, мультфильмы бы55


ли очень воспитательные, но сценаристы, художники и замечательные голоса актеров делали их яркими и смешными. В то время давно уже существовал легендарный мультипликатор Уолт Дисней. На первом Московском международном кинофестивале в 1935 году фильмы Диснея «Три поросенка» и «Микки — дирижер» получили третью премию (первую, разумеется, получили наши фильмы, причем, сразу три: «Чапаев», «Юность Максима» и «Крестьяне»). Но, главное, фильмы Диснея так понравились Сталину, что уже в 1936 году было дано указание создать «Союздетфильм» по образцу студии Disney с технологией конвейерного производства. А в 1945 году, в период эйфории от радостной встречи советских и американских войск на Эльбе, вышел на наши экраны диснеевский чудо-фильм «Бэмби». Потом дружба с Америкой кончилась, и только уже в качестве военного трофея в нашем прокате демонстрировалась «Белоснежка и семь гномов». Мы смотрели ее по нескольку раз, а песенка гномов стала самым популярным маршем, и мы изощрялись, переводя его на разные лады. На этом Дисней официально надолго исчез, так же, как и Чарли Чаплин. Но народ у нас находчивый и, если вы где-нибудь замечали объявление, что в таком-то клубе будет лекция на тему вроде: «Кино на службе империализма», можно было смело на нее идти, потому что лекция будет короткой, а отрывки из фильмов большими. А бывало, показывали и целый фильм того же Чаплина или целую серию про Мики-Мауса. (Это, как у христиан, которые беспощадно сжигали книги еретиков, но они почти полностью сохранились в виде цитат в книгах их обличителей). В 1959 году в Сокольниках открылась Американская выставка: автомобили, бытовая техника, мебель, отделка квартир, разный ширпотреб — все американское, да еще бесплатно наливали пепси колу и раздавали полиэтиленовые пакеты ярких расцветок. Очередь на выставку была громадная, но разные нетерпеливые люди делали дырки в ограждении, и милиция боролась с ними как-то лениво. Так что, если полазить по кустам вдоль сетки, всегда можно было дырку найти. Таким манером я побывал на выставке несколько раз и как-то целый день просидел 56


в павильоне, где на огромных экранах без передышки крутили мультфильмы. Сюрпризом стал диснеевский фильм по музыкальной сказке Сергея Прокофьева «Петя и Волк». Когда эту сказку передавали по нашему радио, ведущий в конце добавлял сладким голосом: — До свиданья, дружок, и если ты был внимателен, то мог услышать, как Утка крякала в животе у Волка. Как я ни прижимал ухо к нашему хриплому репродуктору, никакого кряканья не слышал. А у Диснея Утка, нарисованная пунктиром, меланхолично покрякивая, входила в такие же пунктирные двери Рая. Похоже, и все наше детство прошло в таком «пунктирном раю». Людская память избирательна и не любит печалиться. Хотя, оглядываясь на то далекое прошлое, можно ведь и горько вздохнуть, и к этому настроению тут же начнут лепиться подробности. Была ведь какая-то обреченная бедность и в быту, и в одежде. У одного из мальчишек нашего двора мать была мастерицей по заплаткам и перелицовкам одежды. У рубашек быстрее всего обтрепывается воротник, вот она его отпарывала и пришивала другой стороной. Все, рубашка опять приличная. И курточку она мне обновила, вывернув ее наизнанку. Первый дешевенький костюм у меня появился в конце института, когда летом наш курс отправили на целину. Урожая в тот год не было. Мы возили и закапывали в ямы кучи зерна, которые не успели убрать в прошлом урожайном году. За это государство платило нам копейки, на которые еще и кормило нас пшенкой на первое и второе. Заработать хоть что-то можно было только у местных жителей, помогая в их личных хозяйствах. В поисках такой работы мы и мотались по казахстанской степи все наше целинное лето. И все же нам повезло, нас не коснулись ужасы войны и оккупации, мы оказались слишком незначительными фигурами для внутреннего беспредела. Так что можем сказать совершенно искренне — спасибо судьбе за счастливое детство. Вот только всех книг я не прочитал, их оказалось слишком много. И писателем не стал. Сначала работа по сооружению мостов, 57


а потом по строительству монолитных высоток оставляла слишком мало свободного времени. Только в 75 лет я ушел со стройки на отдых. И тут спасибо уже за счастливую старость. Современная техника размножения мыслей позволяет не только писать, но и самому издавать свои книжки. Вот я и написал почти десяток небольших сочинений. Я держу в руках настоящую книгу, на обложке моя фамилия. Могу дарить книгу родным и друзьям. Мечты сбываются. © Лев Золотайкин, 2018

58


Анна Кукес Возвращение Генриха Бёлля 21 декабря 2017 Генриху Бёллю исполнилось бы 100 лет. Громких пафосных торжеств по этому поводу не было. Ни в Германии, ни в России. И это, вероятно, закономерно и даже к лучшему: Бёлль не слишком любил публичность, стеснялся своей славы, сопротивлялся званию «совесть нации». Гораздо важнее, что снова ожил интерес к его книгам. Было время, когда Бёлль был невероятно популярен и в Германии, и в России, когда его издавали огромными тиражами, переводили все, что только выходило из-под его пера. В конце пятидесятых в нашей стране зачитывались его романом «Бильярд в половине десятого», который поставил Бёлля в ряд ведущих прозаиков ФРГ… В начале шестидесятых на русский язык был переведен один из самых значительных романов писателя «Глазами клоуна»… В начале семидесятых к нам пришел «Групповой портрет с дамой». Роман стал мировым бестселлером. В 1972 году Генриху Бёллю была присуждена Нобелевская премия по литературе. Писатель не раз приезжал в Советский Союз. Бывал в Москве, Тбилиси, Ленинграде. Дружил с опальными диссидентами Львом Копелевым и Александром Солженицыным, рукописи которого 59


нелегально вывозил на Запад, где они были опубликованы. Бёлля не стало в 1985 году. За минувшие три десятка лет улегся ажиотаж вокруг его фигуры и творчества, изменились читатели и литературная мода. Был период, когда Бёлля в России больше не издавали и мало читали. Но вот сейчас он снова стал интересен, его снова переводят и издают, заново переводят уже переведенные вещи и заново переиздают. К столетию Бёлля вышел на русском языке том его переписки с Львом Копелевым, опубликованы раннее непереведенные эссе, на «Радио России» готовится к постановке радиопьеса «Монах и разбойник». Отчего же Бёлль снова так интересен и востребован у нас? Пожалуй, причина, не только в официальной дате — 100-летнем юбилее. Скорее всего, в том, что все творчество Бёлля так или иначе посвящено одной, самой главной проблеме — движению человека от несвободы к свободе. У Бёлля эта тема выстрадана, прожита, пропущена через себя. Несвобода — это уродливые, противоестественные, навязанные человеку убеждения, образ мыслей, миропорядок. Свобода — естественное состояние человеческой личности, когда человек, не нарушая свободу другого, сохраняет самое ценное, что у него есть, — свой суверенитет и человеческое достоинство. Движение от несвободы к свободе — это противостояние личности и государства, человека и военной машины, сопротивление давлению социума, официальной идеологии, борьба личности за собственное независимое пространство. Вы скажете, эти темы актуальны в любое время в любом месте? Наверное, но есть времена и места, когда проблемы, которым посвятил свое творчество и жизнь Генрих Бёлль, обостряются до предела. Не в этом ли причина нового интереса к писателю и, я бы даже сказала, потребности в слове Бёлля? Я рада, что мне удалось найти в блистательной публицистике Бёлля вещи, которые незнакомы русскоязычному читателю — эссе «Сколько терроризма можно спрятать под одним кусочком сахара», интереснейшее письмо о Чехове, страстную речь на открытии 60


Европейской Коллегии Переводчиков — и сделать их первый перевод на русский язык. Генрих Бёлль Сколько терроризма можно спрятать под одним кусочком сахара В первое утро нового года нам не принесли свежую газету. В сельской местности такое бывает — снег, холод, знаете ли, пресса задерживается. Однако мы имеем обыкновение новости читать, даже после того, как мы их услышали или увидели. Новости, как мне кажется, только тогда и становятся для нас известием, когда мы об этом прочтем, несмотря на все выпуски новостей по радио и на телевидении. Согласитесь, интересно также бывает сравнить, насколько по-разному подается событие в разных средствах массовой информации, насколько одно и то же важно для одних и не значительно для других, сравнить, что именно выносят на первую полосу и какие события считаются достойными крупных заголовков. Одним словом, я настаиваю на этом, газета нам важна и необходима, и даже 138 телевизионных каналов не могут ее ни заменить, ни вытеснить. Итак, в первый день нового года я совсем упустил из виду, что магазины закрываются рано, а газетные и табачные киоски и вовсе не работают. Так что пришлось мне во время прогулки добыть себе из газетного автомата некую бульварную газетку, одну из тех, что всё больше превращаются, так сказать, в рупор для членов правительства, аппарата канцлера и премьер-министра, а также разных региональных, земельных министерств и партий. На безрыбье, как говорится, и рак рыба, или, как еще говорят, когда прижмет, так черт и мух станет есть, короче, сойдет на самый крайний случай, а это было именно так, поскольку я, скажу откровенно, человек газетозависимый. Иногда, правда, мы забываем, что бывают случаи, когда иная муха и черта может съесть или закусать, или что мухой можно и подавиться. Дома, в теплой комнате, сидя на краю кровати, я листал сие произведение печатной продукции со всеми его глупостями, ста61


тейками ни о чем, и наткнулся, наконец, на крошечное сообщение, от которого совершенно оторопел. Заголовок гласил: «Не бей!» Я было подумал, речь идет о собаках, о детенышах тюленей или о других жертвах жестокого обращения с животными. Но, приглядевшись, прочитал: «Мюнхен. Ежегодно жертвами жестокого обращения становятся 30.000 немецких детей, сотни погибают от побоев. Сообщает Социальная служба помощи детям». Конец цитаты. Чтобы измерить, насколько редакция этой газеты считает данный материал важным, я, не имея под рукой ни линейки, ни складного метра, извлек из кармана продолговатый кусочек сахара, который стянул недавно в кафе. И что же я вижу: сообщение практически уместилось под моим кусочком сахара. Я обратил внимание на эту крошечную, почти что скрытую заметку благодаря одной фотографии: элегантный, уже немолодой господин и столь же элегантная, но гораздо моложе, дама гуляют по берегу моря. Это фото и относящаяся к нему статья были размером в четырнадцать кусков сахара. Позже, уже вечером, когда я еще раз вышел прогуляться, я всё-таки обнаружил свежую газету на том самом месте, где ее обычно, по договоренности, оставляет почтальон. Вопреки холодам и снежным заносам, нам всё же доставили свежую прессу. И вот в нашей привычной утренней газете это сообщение размером с сахарный параллелепипед из бульварной газетки превратилось уже в большую статью на видном месте, чуть ли не на первой полосе. Из этой статьи я узнал подробности и нюансы. Здесь было уже много цифр и данных, и не просто, а с уточнениями и расшифровкой. Итак, 30.000 немецких детей ежегодно страдают от жестокого обращения, несколько сотен гибнут от побоев, 57.000 живут в детских домах, здоровью 100.000 детей наносится тяжкий ущерб, более сотни детей в возрасте между 6 и 12 годами кончают жизнь самоубийством, и именно в ФРГ ежегодно гибнут в дорожных авариях или остаются инвалидами больше детей, чем в других странах. Кроме того, 6.000 детей регулярно лечатся от алкогольной зависимости, около полумиллиона детей по всей стране нуждаются в социальной помощи. 62


Я не поленился — поинтересовался отчетами и пресс-релизами Социальной службы помощи детям, и оказалось, что статья в моей газете ни в чем не солгала. Не стану приводить здесь статистику по состоянию окружающей среды или цитировать отчеты о ненадежных и небезопасных детских площадках. Любой может заказать и получить эти материалы в Федеральной службе социальной помощи детям: Мюнхен 60, Лангвидерхауптштрассе, 4. Филиалы есть в Берлине, Гамбурге, Кёльне и Ольденбурге. Важнейшие сообщения этой службы можно увидеть в вечерних новостях по телевидению. Итак, граждане Федеративной Республики Германия, запуская в небо новогодние петарды и доставая из холодильников шампанское, имеют возможность и повод поразмыслить о том, как у нас обращаются с детьми. Мы тоже отмечали новый год, и внукам позволено было пару раз выстрелить хлопушками, а остаток вечера провели все вместе вокруг горящего камина. И вовсе я не имею ничего против элегантных немолодых господ, пусть себе гуляют в свое удовольствие по пляжу с молодыми дамами. Мне хорошо известно, что у писателя и у журналиста разные взгляды на то, что есть важная информация, как эту информацию следует подавать, где и как размещать. Знаю, что редакции завалены информационными сообщениями, которые могут растянуться на километры. Но все же позволю себе вопрос. Ведь есть среди моих сограждан такие, кто читает только вот такие бульварные или проправительственные листки из газетных автоматов. Что и как узнают эти люди о проблеме насилия над детьми, если их взгляд задержится под заголовком «Не бей!»? «Не бей!» — самое что ни есть рождественская благая весть. Возможно, наткнувшись на это воззвание, особенно накануне Рождества, читатель как раз и подумает о собаках или о детенышах тюленей. И удовлетворенно кивнет миролюбивому воззванию «Не бей!». И не узнает, что 30.000 детей страдают от жестокости взрослых, сотнями погибают от побоев или сводят счеты с жизнью. Ведь это всего лишь продолговатый кусочек сахара, который так легко растворяется среди всякого информационного мусора. В конце концов, скажет большинство читателей, речь ведь идет 63


не о преступниках, не о террористах, явных или тайных, с которыми разговор короткий: с чувством выполненного долга врезать такому по морде, и дело с концом. Речь идет о детях, об этих милых, хороших детишках, которых политики так любят гладить по головке у всех на глазах. Но не будем пороть горячку, не станем закатывать истерики, как какие-нибудь моралисты или идеалисты: стыдно, скажут нам. В этой стране быть моралистом или идеалистом считается позором. Посмотрим на дело с точки зрения рыночной экономики, рассмотрим проблему, как дóлжно, без лишних эмоций, хладнокровно и беспристрастно. Только цифры и факты. До смерти забитые, навсегда искалеченные, самоубийцы — это всё потерянные для государства трудоспособные граждане. И это при том, что у нас и так плохо с рождаемостью. Что произойдет с этой неопределенной массой, размыто именуемой человечеством — пока не об этом, а вот что теряет то, что мы называем рынком? Это вопрос не к моралистам, не к идеалистам, не к идеологам, это вопрос к экономистам! Дети — разве они не будущее наше, наша социальная надежда и опора? Какой калькулятор способен посчитать трем министрам — тем, что отвечают за финансы, за семью и за социальное обеспечение, — скольких здоровых трудоспособных налогоплательщиков лишается страна ежегодно? Хочу кое-что уточнить. Я между тем разыскал портняжный метр в швейных принадлежностях моей жены. Размер куска сахара — 3 х 1,7 см, то есть его площадь 5,1 см². Сообщение же в газетке имеет размеры 4 х 1,7 см, то есть 6,8 см². Фото элегантной пары на пляже составляет 13,5 — даже не 14! — кусочков сахара, а сообщение в нашей обычной ежедневной газете — 25 кусочков, то есть 170 см². Отчеты Службы помощи детям занимают обычно две машинописные страницы. Теперь, когда мы определились с размерами и масштабами, вернемся к рынку, к счетам, к цифрам. Если ежегодно у нас 7.000 детей гибнут или остаются инвалидами, то за десять лет это будет 70.000. Что там ограничение скорости автомобильного движения, какие-то замусоренные детские площадки, грязный воздух, отравленные мегаполисы. Что говорить о детском одиночестве, о брошен64


ных детях, о школьных стрессах, да, в конце концов, о песочницах, в которых собачьего дерьма больше, чем песка! Просто не бейте! Никого, начиная с собак. И прежде всего: не слушайте психологов и психиатров, которые так любят заботиться о благополучии и здоровье немецкой семьи, в особенности родителей. Кто эти люди, которые до смерти забивают своих детей или калечат их навсегда? Кто эти дети, что сводят счеты с жизнью в шесть, восемь или двенадцать лет? Что за террор скрывается за чистенькими занавесками, за ухоженными палисадниками? Ежедневный, как выясняется, террор немцев по отношению к своим детям! Следует ли ужасаться и бить тревогу, когда сталкиваешься с подобными сообщениями, которые на газетной полосе умещаются под кусочком сахара, или это было бы неуместно сильной эмоцией? Что за кошмар скрывается под кусочком сахара среди новогодней мишуры из заголовков вроде «Всего вам самого белоснежного в новом году!» Одна подобная статья, включая фото улыбающейся дамы с фейерверком в руке, — 90 кусочков. Или вот: «3 года без зарплаты: спасение для безработных?» — еще 20 кусочков сахара. 30.000 детей ежегодно — это же почти сотня в день. 100 детских самоубийств — это значит, что через два дня на третий в течение года один ребенок сводит счеты с жизнью. Что же это за терроризм такой, о котором мы ничего не знаем, потому что он спрятан за чистыми гардинами в респектабельных немецких частных домиках и квартирках. Есть ли повод ужасаться? Я адресую этот вопрос тем, кто настаивает на беспристрастном и холоднокровном отношении ко всему. К тем, кто знает об этой заразе, об этом терроризме, кто даже пылает праведным гневом, зная об этом беде, но норовит спрятать ее под кусочком сахара. О Чехове1 Дорогой господин Урбан,

Письмо журналисту Петеру Урбану. Франкфурт 28.12.1983 по поводу 125-летия Чехова. 1

65


Нам с вами не распутать и не ослабить те странные, судорожные отношения, которые связывают меня с Москвой, я сам же в них и виноват. Я знаю, что как автор я занимаю там определенное место, «захватил» я его уже давно (безо всякого насилия, разумеется. Это произошло вообще без моего участия), и мое влияние там сродни действиям Троянского коня (я этого совсем не хотел, так уж вышло само собой, просто, так сказать, по природе вещей). Несмотря на это мое прочно занятое место, книги мои там, к огромному моему сожалению, стали редкостью. Ужасно жаль еще и потому, что я верю: я принадлежу и к их культуре тоже. По поводу Чехова с радостью напишу. И пусть моя импровизация станет для вас утешением и «официальным отзывом», который можно опубликовать. Как-то в юности, лет семнадцати–восемнадцати, через каталог всякого старья — на покупку книг в магазине денег у меня не было — я приобрел за пару грошей несколько томиков рассказов Чехова. Они увлекли меня чрезвычайно, но остались для меня тогда непонятными. Тот Чехов показался мне слишком «сухим», холодным и каким-то рутинным. «Открытые» концовки от меня ускользали, казались какими-то размытыми. Но при более позднем прочтении именно в этой размытости я обнаружил силу чеховской прозы. Именно эти размытые концовки навели меня на сравнение: Чехов — великий акварелист среди авторов 19 века. И не случайно, что в его обширнейшем наследии (пожалуй, одном из самых обширных, известных мне) особое, серьезное место отведено сборнику очерков «Остров Сахалин» (здесь у меня возникает музыкальная ассоциация: я сравнил бы Чехова с Шопеном, которого слишком легко причисляют к «несерьезным» композиторам). Когда в более поздние годы я перечитывал Чехова, мне стало ясно, что бесчисленные очерки, наброски, образы, описания провинциальных городов, деревенской жизни, как в рассказах «Ионыч», «Скрипка Ротшильда», «Мужики», «На большой дороге», «Дачники», «Кулачье гнездо», очевидно, ближе всего к «истинной России», нежели описания великих проблем, образов, идей, которые везде одинаково свойственны человеку, что на западе, что на востоке, что у славян, что у антиславян — везде 66


они тенденциозны, идеологически насыщены и догматичны, как и положено великим идеям. Вот в связи с этим я воспринимаю Чехова бóльшим реалистом, нежели, скажем, Горького (исходим из того, что о понятии «реализм» мы представление имеем и нам нет надобности неделями спорить о нем). Горький же мне кажется, скорее, «натуралистом». Ну а пьесы Чехова я больше люблю читать, чем смотреть в постановке: при чтении я способен лучше постичь, ухватить это размытое, едва обозначенное, выраженное намеками и сказанное шепотом. Что же до постановок, то всегда приходится опасаться, что режиссер инсценирует самого себя больше, чем Чехова. У Чехова на всем налет почти метафизической меланхолии, отчего преходящее становится вечным. Что меня восхищает еще — это его невероятное усердие, самосознание медика и хрониста, когда он пишет о Сахалине. «Остров Сахалин» обязательно следует прочитать тем, кто где-либо, когда-либо сталкивался или имеет дело с так называемым исполнением наказаний. Речь на открытии Европейской Коллегии переводчиков в Штрелене (24 апреля 1985 г.) Господин бургомистр, господин министр, господин Вормс, господин Топхофен, господин Биркенхауэр, разрешите мне не занимать вашего времени долгим перечислением имен тех, кто, несомненно, заслуживает отдельного упоминания. Прежде всего, хотел бы выразить свое изумление и восхищение в связи с тем, что здесь был построен и открыт этот дом, и что проект, о котором мы так, между прочим, мимолетно поговорили в Париже десять лет назад, в самом деле состоялся. По-моему, это совершенно уникально. Позвольте обратить ваше внимание на то, что большие дела не всегда свершаются в больших городах и не обязательно сопровождаются помпой, шумихой и пафосом. По-моему, здесь произошло нечто грандиозное, чего до сих пор, пожалуй, и не случалось. Хотел бы выразить надежду, что многие европейские страны присоединятся к этой инициативе. Поскольку я всегда был того мне67


ния — прошу вас снисходительно отнестись к нему, — что переводчики в истории человечества от начала времен являются пусть не важнее дипломатов, но играют, пожалуй, не меньшую роль. Ибо литература какой-либо нации, если узнать ее не с одной какой-то стороны, но во всем ее многообразии, дает наилучшее представление о народе, о стране, их обычаях, истории, традициях, их характере. И насколько узко и неполноценно было бы представление наше о других народах, насколько мы погрязли бы в предрассудках — а это ведь порой случается в нашей истории, — если бы иностранную литературу не переводили на немецкий. Германия — я говорю именно «Германия», не разделяя на ФРГ и ГДР, ибо обе страны имеют равновеликие заслуги в сфере литературного перевода, — так вот, Германия всегда была великой переводческой страной, что имело значение не только для самой Германии, но и для всей Европы. Скандинавская и восточноевропейская литературы по большей части приходили в большой мир через Германию. И теперь основание этой переводческой коллегии я считаю продолжением этой традиции. Но вот что я хотел бы еще сказать. Полагаю, что нашей европейской культуры без переводчиков вообще не было бы. Отвлечемся от литературы, вспомним, что началось все с литургии. И между стариком Иеронимом1 — я говорю «старик» не пренебрежительно, но с благоговением — и Лютером, двумя создателями языка, лежат почти одиннадцать столетий, в течение которых творили многие, многие неведомые переводчики, и в основном они были монахами. В английском языке появилось такое выражение, причинившее немыслимые трудности мне и даме, на которой я женат, потому что

Софроний Евсевий Иероним (Святой Иероним) — 342 — 419 или 420. Церковный писатель, аскет, создатель канонического латинского текста Библии. Почитается в православной и в католической традиции как святой и один из учителей Церкви. Перевел на латинский язык Ветхий и Новый Заветы. Его перевод Библии — Вульгата — был одиннадцать столетий спустя провозглашён Тридентским собором официальным латинским переводом Священного Писания. 1

68


мы переводили его дословно и вообще долго бились над его переводом. «Clerical error» не означает «клерикальную ошибку», как мы думали, глупо цепляясь за буквальный перевод. Оно означает «ошибка во время писания» или просто «описка». Когда-то где-то один монах-переписчик допустил ошибку, что при этой трудной работе вполне могло случиться, и так в языке возникло недоразумение и заблуждение. Я воспринимаю этот пример как предостережение от грубой буквальности. Думаю, наступит день, когда мир постигнет, наконец, всю важность переводческой деятельности, которая обычно остается в тени и происходит за занавесом. Говоря словами Брехта, «сокрыта тьмой, ее не видно». Хотел бы спросить вас, да и себя заодно: читая переводную литературу, интересуемся ли мы всякий раз, кто перевел то, что мы сейчас читаем, будь то даже детектив, ведь и детективы тоже требуют перевода? А ведь литературный перевод — это трудная, тонкая работа, и один из наших величайших немецких послевоенных авторов Арно Шмидт1 был увлечен этой деятельностью. Допустим даже, что он был вынужден заняться литературным переводом под бременем житейских обстоятельств, но он переводил вдохновенно, основательно, скрупулезно, чутко, с огромной любовью к языку. Разрешите также напомнить, что кроме высокой, высшей — вроде сочинений Беккета2 — и великой литературы, есть литература, которую пренебрежительно именуют легкой, развлекательной,

Арно Шмидт — 1914 — 1979. Немецкий писатель, литературный переводчик, эссеист и мыслитель. Родился в бедной семье, обучался в основном самостоятельно, был человеком энциклопедических знаний и огромной культуры, литературным экспериментатором, по словам критиков, опередившим свое время. 2 Сэмюэл Беккет — 1906—1989. Ирландский писатель, поэт и драматург. Один из основоположников, наряду с Эженом Ионеско, театра абсурда. Стал известен в первую очередь как автор пьесы «В ожидании Годо» (En attendant Godot). Лауреат Нобелевской премии по литературе 1969 года. Большую часть жизни прожил в Париже, писал на английском и французском языках. 1

69


поверхностной. Но ведь ее тоже кто-то переводит. А еще мы никогда не знаем тех, кто переводит фильмы и сценарии. Знает ли кто-нибудь, кто перевел сериал «Даллас»? Я лично не знаю. Тем не менее, кто-то ведь перевел, но его имени никто нигде не слышал. Или эти популярные передачи о чем-нибудь предельно житейском и банальном… А известно ли вам, уважаемые коллеги, что именно банальности переводить труднее всего. Порой гораздо проще переводить нечто возвышенное, чем банальную повседневную болтовню. Ну, да, вы знаете, разумеется. Так что давайте всё же выясним, кто перевел «Даллас» и прочие сериалы. Это тоже работа переводчика, это тоже творчество, это практика, и жаль, что ее недооценивают. Мне однажды довелось побывать в шкуре переводчика. Как-то меня попросили отредактировать перевод сценария «Доктора Живаго», почитать, проверить. Это была первая версия сценария. Я тогда только что окончил большой труд и взялся посмотреть этот перевод. Меня познакомили с переводчиком — молодым человеком, чье имя я вскоре забыл. Перевел он великолепно. Но ведь перевод должен был совпадать с оригиналом по части артикуляции, так чтобы актер в кадре артикулировал немецкий текст так же, как английский или русский. Я нашел и поправил всего несколько мелочей, например, команды кавалерийских офицеров из 1905 года. Я навел справки в библиотеке Бундесвера, мне оттуда специально прислали справочную литературу, чтобы я мог вставить в сценарий этого фильма (на мой взгляд, не слишком удачного) команды немецкой кавалерии 1905 года. Были некоторые неточности и недопонимания в переводе текстов православного богослужения. Это удалось исправить с помощью моего кёльнского друга-священника. Я всё это рассказываю, чтобы мы с вами поняли: существует большое, очень большое, огромное переводческое пространство, которое нам с вами совершенно неведомо. Даже тем из нас, кто является первым потребителем переводной литературы. Я постарался охватить в моей речи всё самое важное, что касается переводческой деятельности, все стадии перевода и его уровни. Я попытался показать, что перевод существует на разных 70


уровнях, но он всегда и везде перевод, будь то Беккет, Саррот1, или сериал «Даллас» — это всё перевод, и пренебрежение или снобизм здесь неуместны. И именно перевод помогает создать образ и портрет той или иной нации и представляет одну нацию другой. В широком смысле это миротворчество. Действительно — миротворчество. И этот род деятельности нуждается в поддержке, господа. Поэтому я обращаюсь ко всем присутствующим здесь политикам и ко всем, кто собрался здесь: настоятельно прошу вас использовать все свои возможности, чтобы поддержать эту уникальную организацию. А она поистине уникальна, по крайне мере в той форме, в какой она возникла и существует теперь. Поверьте, ни одна марка, потраченная или пожертвованная на это дело, не пропадет даром. Хотел бы еще обратить ваше внимание на один печальный факт: переводчики вынуждены рассчитывать лишь на крайне скупое вознаграждение за свою работу. Так что даже их пребывание здесь должно быть и может быть финансировано кем-то со стороны. Еще одно замечание хочу сделать — о том, как важно контролировать качество переводов. Зачастую переводчик вынужден работать слишком скоро, в самые сжатые сроки, его подстегивает нужда, и это неизбежно сказывается на качестве перевода. В одной европейской стране, которую я не стану называть, иначе не избежать предрассудков и недоразумений, я слышал удивительную поговорку: «If you doubt — cut it out», то есть «Если столкнулся с трудностью — просто выбрось ее». Хотел бы подчеркнуть, что это поговорка не из английского языка, я просто сформулировал ее по-английски, и в стране, где я ее слышал, говорят не на английском. Мне остается лишь поблагодарить Вас, господин бургомистр, и всех, кто принимал участие в открытии этого дома, вплоть до тех, кто красил стены и монтировал перила. Убежден, что здесь, в этом

Натали Саррот (урожденная Наталья Ильинична Черняк) — 1900—1999. Французская писательница русского происхождения, родоначальница «антиромана» (или «нового романа»). 1

71


маленьком городке, происходит нечто великое. В большом городе этот дом затерялся бы среди прочих организаций и учреждений. Спасибо Вам, господин бургомистр, спасибо округу, общине, земле — всем, кто осуществил этот проект. Большое спасибо. © Анна Кукес, 2018

72


Ада Дихтярь Сколько бы лет ни прошло Когда в самом конце 1960 года в среде журналистов появилось известие о создании в Целинном крае молодежной газеты, в отдел печати Центрального комитета комсомола со всех концов страны полетели письма. На столе инструктора отдела Валентина Осипова, утвержденного в должности главного редактора будущей газеты, громоздились десятки пухлых конвертов. Пухлых потому, что кроме заявлений и кратких рассказов о себе, в них лежали вырезки из публикаций в разных изданиях периодики. Скорее всего, именно они подсказывали Валентину, кого приглашать в Москву на беседу по поводу будущей работы на целине. Так был вызван из Саратова, где мы жили, мой муж Адольф Дихтярь, талантливый парень, достаточно заметный журналист и поэт. Он был чуть старше меня и уже несколько лет успешно работал в областной молодёжке. Я же только-только окончила тот же, что и он, филфак Саратовского университета, но тощую папочку своих публикаций на всякий случай захватила. Посмотрев на меня с высоты своего роста, будущий редактор, обаятельный, мгновенно располагающий к себе человек, спросил: — А вас мама отпустит? 73


Да, мы действительно были очень молоды. Равно как и наш главный. И даже те немногие, что оказались чуть старше, были переполнены тем же чувством радости от ощущения новой, необычной жизни. Не просто интересной, но ставшей вдруг очень значительной. А как ещё надо было воспринимать эту жизнь, если все радиоточки страны с шести утра до двенадцати ночи говорили о целине. О будущем хлебе. О первопроходцах, что в буранных степях вбивали в мерзлую землю первые колышки завтрашних агрогородов, а по весне, не щадя себя и технику, выворачивали, — поднимали, — сросшиеся с дерниной пласты целины и залежи. Мы чувствовали свое полное родство с этими людьми. И для них, и для нас мощным ветром под крылья было всенародное признание нашего дела. Вернулась в прошлое и невольно заговорила давними словами, в ту пору, может быть, и надоевшими от частого употребления. Стряхнула с них пыль, и они снова засверкали своей ностальгической красотой. Помните, ребята? Это было так. Город заблудился В буранной мгле. Подложив под голову Костлявый кулак, Секретарь крайкома Спит на столе. Освещает лампочка Бивачный неуют. Возле двери Чайник С остывшим кипятком. Скоро телефоны Зорю пробьют. Рано просыпается Целинный крайком. Нет ещё печатей. 74


Вывески нет. Но в сердца впечатаны Заботы страны. И не будет скидки На молодость лет, Потому что трудно Стране без целины. Так писал Дихтярь, одним из первых прибывший в редакцию еще не родившейся газеты… Искренность пронизывала газетные строки наших стихов и статей, а романтика участия в главном на ту пору общенародном деле напоминала неуёмный энтузиазм наших ровесников из двадцатых и тридцатых годов. Да что говорить о нас, наивных и молодых, когда знаменитый поэт Ярослав Смеляков, судьба которого с её штрафбатами и гулагами стояла поперёк какой бы то ни было романтики, даже он увидел в целинной атмосфере той поры романтические черты своей молодости. И ветер первых пятилеток, Полузабытый ветер тот, Всю ночь, качая тени веток, По дальним улицам метет. Больше того, много лет спустя, вдова Смелякова передаст Валентину Осипову, в то время уже главному редактору издательства «Молодая гвардия», неоконченные стихи Ярослава Васильевича… о нас. Не из нужды, а вроде бы с охотой Добросердечной маленькой толпой Меня встречали возле самолёта Ребята из газеты краевой. Я на земле ночной аэродрома Средь этих незнакомых мне людей 75


Почувствовал себя не то, чтоб дома, Но всё-таки спокойней и верней. Хоть в темноте той станции воздушной, Заезжий гость проспектов и столиц, Я различал лишь голоса и души, Не различая обликов и лиц. А через час — как было кстати это! — Когда я пил гостиничный чаёк, Едва ль не вся редакция газеты Ввалилась в мой отдельный номерок. Я не раз читала эти строфы и следующие за ними обрывки строк и всегда удивлялась проницательности поэта, который с первых минут разглядел в наших ребятах открытость, добросердечность, дружественность. Мелькнут в набросках Смелякова и такие строки: Не по приказу, а по доброй воле Из всех краев приехали сюда… Если пожилой поэт почувствовал рядом с нами, «не то, чтоб дома, но все-таки спокойней и верней», то представьте, как спокойней и верней чувствовали себя рядом с друзьями мы сами. Как помогло это нам, оставившим родительские дома, городские квартиры, налаженный быт, адаптироваться к превратностям новой жизни. Да мы и не замечали никаких превратностей. Нам слишком комфортно было в общении друг с другом. А работа была слишком интересной, чтобы казаться трудной. «Помню город, считавшийся краевым центром, по которому месяцев шесть в году можно было передвигаться лишь в броднях, — подкрепляю я свои слова коротким отрывком из книги нашего молодоцелинника Юрия Калещука, — ну и что? Была работа, прекрасные люди рядом, а что нет постоянного дома или угла — какая малость, песчинка, — в этом ли дело? Я привык жить, как жили мои 76


сверстники, не обращая внимания на то, что в комнате ещё трое, и один спит, тяжко вскрикивая во сне, другой бренчит на гитаре, третий целует девушку, а перед тобой белый лист бумаги, и это целый мир, который дано открыть только тебе». Именно потому так творчески гармонично и так душевно комфортно складывалась наша редакционная жизнь, что у неё был крепкий стержень — любимая работа. Мы жили в радости от своих командировок, от встреч с целинниками, для которых не жалели ни слов, ни чувств. Мы восхищались трактористами, которые, увидев бушующий пожаром ковыль, кинулись пропахивать борозду и отрезать огонь от пшеничного поля, но только ценой жизни спасли созревающий хлеб. Стихами и прозой наша газета рассказывала о легендарном прорабе Василии Рагузове, который, пытаясь спасти шоферов, застрявших с машинами в снежном заносе, пошёл пешком за подмогой и замерз в метельной круговерти. Замерз на сопке, которая теперь носит его имя. Человек настоящей, густой и добротной закваски, Он учил нас терпеть, нетерпенье зажав в кулаки, И усвоили мы, что гвоздями сбиваются сказки, Что строгаются сказки из самой обычной доски. Мы смотрели на всё широко открытыми глазами, но по своему молодому недомыслию и неуёмному романтизму не сразу разглядели, что целина поднималась за счет нескрываемой эксплуатации энтузиазма людей. Мы не могли подняться до обобщений, но со страстью рвались костерить и бичевать всё, что, по нашему разумению, мешало целине. И это на земле, к которой было приковано внимание власти и народа, социалистического зарубежья и дальнего Запада и за которой пристально следил Сам. «Самим» в ту пору был Никита Сергеевич Хрущёв, первый секретарь Центрального комитета партии, председатель Совета министров СССР. 13 марта 1961 года после двухдневной поездки по совхозам он приехал в Акмолинск, (который тут же переименует в Целиноград), на совещание передовиков сельского хозяйства 77


края. К этому событию и был приурочен выход первого номера газеты «Молодой целинник». Новенькие, еще теплые от перегревшихся печатных станков пачки газет, Валентин Осипов привёз на заседание. Секретарь ЦК комсомола наметанным глазом идеологического цензора окинул первую полосу, вторую. Остановился на третьей и недобро проговорил: — Мы тебя зачем сюда послали — настроение Хрущёву портить?! В день его приезда! В день открытия совещания! На третьей полосе газеты была напечатана статья «На перекладных далеко не уедешь». Броский заголовок говорил о явно критическом характере материала. Тема — самая актуальная: как выкладываются ради будущего хлеба механизаторы и как безобразно, не по-человечески организованы их жизнь и быт. В зале появился Алексей Аджубей — редактор «Известий», с деятельности которого началась «оттепель» в советской журналистике. В состоянии, которое не трудно представить, Осипов подошёл к своему высокому коллеге. — Он помнил меня как инструктора отдела печати ЦК ВЛКСМ, — рассказывал об этой истории Валентин Осипович. — Спросил, с чего-де мрачен. Я протянул ему газету. Стремительно одолел статью и весело — каково мне! — заявил: «Будь внимателен при речи Никиты Сергеевича… И вдруг слышу, как сам Хрущёв, среди иного и прочего четырьмя абзацами — с критикой того, о чем и автор статьи Дихтярь. Это, оказывается, Аджубей успел вставочку вписать, когда дошлифовывали речь. В перерыве к Осипову подошёл утренний рецензент: — Поздравляю! Не обижайся. Я ведь так — проверял на зрелость. Может быть, наш главный редактор и его заместитель Павел Петрович Капитонов рассматривали это событие, как своеобразное разрешение на критику, мы же — как приказ критиковать. Впрочем, «разрешение», «приказ» — это была головная боль начальников. Наши же головы кружила вольница оттепели. Мы были уверены, что это там, в центре, в больших городах начинает крепко подмораживать, а у нас «погода» что надо. 78


Что там разоблачить круговую поруку торговых работников! Что там вскрыть липовые отчёты незадачливых комсомольских секретарей! Мы замахнулись на всю краевую верхушку. Вот эта история в подробностях. В двухместном номере гостиницы «Ишим» встретились и разговорились артист Московского театра оперетты Аникеев (тогда на целину приезжало много деятелей культуры) и бухгалтер строительного отдела краевого исполкома (тогда многие специалисты в ожидании квартир жили в гостинице). Бухгалтер рассказал своему собеседнику, что в девятнадцати километрах от Целинограда, в голой степи, находится редкостной красоты рукотворный оазис. Его создавал человек, не то эсер, не то кадет, сосланный в эти края еще при царе и обосновавшийся здесь до конца жизни. Из разных городов и стран он выписывал семена кустарников и деревьев, которые могли бы пережить тридцатиградусные зимы, а летом не погибнуть от засухи и знойных ветров. Возникшими здесь парками, аллеями и прудами распорядились наилучшим образом — создали республиканский пионерский лагерь, своеобразный казахстанский Артек. Новоселам самых больших в крае кабинетов приглянулось зеленое местечко. Лагерный сезон окончился, дети разъехались, началась стройка. В бухгалтерских сметах она не значилась, фонды на неё не выделялись, стройматериалы без стеснения увозили прямо с объектов, где сооружалось жильё для целинников. Узнав обо всём этом, возмущенный артист на следующее же утро пришел к главному редактору «Молодого целинника». Наталья Ряднова, заведующая отделом школ, тут же выехала на место. — Хорошо помню: мою статью поставили на 21е сентября, — это был шестьдесят первый год, — вспоминала Наташа на одной из наших встреч через много лет. — Я как раз дежурила по газете. Готовые к печати полосы повезли на визу главному комсомольскому начальнику. Своё мнение о статье он выразил… густым матом. Тут же, — а была глубокая ночь, — позвонил Осипову: «Вы что себе позволяете!..» Страстное, воинствующее несогласие со всяким непотребством, стремление вмешаться, побороть, — это сформировалось в те да79


лекие годы, стало профессиональной чертой, а то и особенностью характера Отчаянные романтики, мы часто писали об очень неромантичных вещах, внедряясь в самые горькие проблемы целинного хозяйствования. А хозяйствование это страдало двумя неизлечимыми болезнями — хищническим отношением к земле и варварским отношением к технике. Как было заведено в ту пору, по результатам наших выступлений принимались меры, многое решалось на местах. Славно работала в ту пору печать. Другая сторона неравнодушия — это уважение и сердечная расположенность к своим героям. К тем, о ком пишешь. С кем встречаешься, беседуешь. Или о ком узнаешь из воспоминаний и книг. В конце 1964 года в Целинограде появилась долгожданная книга «В редакцию не вернулся…» о журналистах-фронтовиках, не пришедших с войны. Я залпом проглотила её и, потрясённая, за ночь написала о том, что пережила. В начале следующего года получаю заказную бандероль: «Редакция газеты „Молодой целинник“. Аде Дихтярь. Лично». Ниже: «От К. М.Симонова» и полный обратный адрес. В первый момент подумала, что это кто-то из наших ребят подшутил над моим пристрастием к военной теме, но всё равно заволновалась и торопливо вскрыла конверт. В нем — тот же том «В редакцию не вернулся». На титульном листе тем же, что и на конверте, почерком написано: «Аде Дихтярь — с признательностью за сердечное слово о моих товарищах, самое сердечное из всех, что я прочёл». И знаменитая размашистая подпись: «Константин Симонов». Не укоряйте меня за нескромность. Во-первых, этот пример рассказывает о Симонове гораздо больше, чем обо мне, а вовторых, его оценка, его фраза о сердечном слове, сердечном отношении, применима ко многим-многим работам моих товарищей. Как-то Нина Колбаева, — её темой была культура, — разбирая на летучке чей-то очерк, справедливо заметила: «Каждый из нас 80


проживает не одну жизнь, а много: жизнь наших героев». Оттого и сердце можно было услышать в наших строках. Рано или поздно, нас после скитаний по съемным углам, переполненным общагам расселили по квартирам, где каждая семья получила по комнате в коммуналке. Впрочем, квартира наша, как и квартиры коллег, была продолжением нашей редакционной жизни, только более весёлой и озорной. Те же споры, та же критика. Те же редкие, ублажающие душу поощрительные слова. И общий обеденный стол. Жить «единым человечьим общежитьем» — это про всех нас. Рядом с нашей комнатой — дверь в дверь — два талантливейших парня. Вся квартира увешена лозунгами в духе времени, вроде: «Куба — да! Янки — нет! Уходя, гасите свет». На входной двери, снаружи — объявление: «Новомир Лимонов — журналист-фельетонист. Звонить 1 раз. Александр Фридман — журналист-фельетонист — звонить 2 раза». Далее, что-то смешное про меня, и последняя строчка: «Адольф Дихтярь — писатель-профессионал. Не звонить!» Объявление висело не долго. Его сняли бдительные люди в штатском. Позже человек не в штатском, а в милицейской форме попросил у меня ключ от квартиры, якобы, понаблюдать с нашего последнего пятого этажа за центральной площадью, которая хорошо была видна из одного окна, и за коридором обкома партии, который, действительно, отлично просматривался из окна в другом углу комнаты. После этого визита у нас в доме не осталось ни одного «самиздатовского» сочинения. Исчезли даже маленькие, в половину тетрадного листа, машинописные «книжечки» со стихами Николая Гумилева… Редакционная жизнь шла своим чередом. Изобретательности, интересным находкам, неожиданным сюжетам, остроумным решениям не было конца. Достаточно вспомнить лихой вояж Юры Чернова и его закадычного друга, замечательного журналиста Петра Скобёлкина на мотоцикле по маршруту Целиноград-Брест с репортажами из лежащих на пути городов и весей. 81


Мы с большим интересом и беспокойством — мотоцикл транспорт опасный — следили за виражами и зигзагами их маршрута. И вот — сообщение. Ни откуда-нибудь, а из Вёшенской. Наши парни — у Шолохова! Они расскажут потом, как Михаил Александрович по собственной инициативе попросил какого-то местного начальника поменять облысевшие шины на их не в меру потрепанной таратайке. На летучках, на планёрках, за общим обедом в столовке, по дороге домой — разговор о газете Мысли, идеи, предложения, как кресала, сталкиваясь друг с другом, высекали огонь. Всё это пять раз в неделю выливалось на большеформатные полосы газеты. Друзья-коллеги из «Комсомолки» шутили: «Целинник» наступает на пятки». Дипломники факультетов журналистики Московского и Алма-Атинского университетов корпели над нашими статьями и очерками. Особо отмечу, что последний диплом о «Молодом целиннике» защищал в середине восьмидесятых годов выпускник факультета журналистики МГУ Сергей Калещук — сын молодоцелинников Натальи Рядновой и Юрия Калещука. Первую же дипломную работу о нас сделала Ира Пинчук, студентка Свердловского университета. Уникальный случай: Ирина и её муж Бронислав, выпускник того же ВУЗа, ухитрились приехать на журналистскую практику в газету, которой ещё не было. Правда, до выхода её оставалось не больше недели. Правильно понимали эти ребята — работа на новых землях, в новом издании сулит большие творческие возможности. Но никак не думали, что через несколько лет их командируют в Калмыкию, чтобы самим создавать там республиканскую газету для молодёжи. Бронислав увезёт с собой наш опыт, наши традиции, наших самых молодых ребят, которые со временем тоже станут редакторами региональных газет или сотрудниками центральных. Заметно растёт тираж газеты. Растёт число наших друзей. Каждый своеобычен. Нет заурядных. Это коллеги из местных газет и радио. Московские и ленинградские строители. Архитекторы. Художники, чуть ли ни целым выпуском приехавшие в Целиноград 82


из Ленинградской Академии художеств. Замотанные командировками комсомольские инструкторы. Местные писатели и поэты. Яростные поклонники поэзии. Страстные любители киноискусства. Горячие сторонники левой живописи. Неуёмные книгочеи. Какие у нас были встречи, разговоры, споры! И всё с перехлёстом. Потому что было очень много места в культурном пространстве той нашей романтической жизни. Не знаю, к месту или не к месту вдруг пришла на память не столь давняя встреча. Не так давно один из старых целиноградских знакомых напомнил, как однажды встретил меня зарёванную на улице возле редакции. Спросил, что случилось. Я ответила: «умер Хэмингуэй…» Друзьях газеты становились друзьями по жизни. К нам в редакцию, в воскресный клуб коллекционеров, захаживал молодой врач Станислав Ашмарин. Как-то, в комнате рядом, услышал громкий разговор по телефону. Удивился, что журналист работает в воскресенье, и, постучавшись, зашел в кабинет. За столом сидел очень высокий молодой человек. На стене, прямо перед ним, как баскетбольная сетка, висела… мусорная корзина. Он метал в нее смятую в комок бумагу, явно, черновики. Врач оценил чувство юмора журналиста и деликатно поинтересовался, не нужны ли газете карикатуры, которые у него иногда неплохо получаются. Журналист, а это был Владимир Бараев, сразу определил тему — «спорт». Сам отличный спортсмен, победитель всевозможных соревнований в пору студенчества на философском факультете МГУ, здесь, на целине, он вёл спортивные полосы газеты. Доктор Слава стал появляться у нас через день в свой обеденный перерыв. Приносил выполненную работу. Поначалу удивлялся, как тепло, без ревности, по-дружески относились к нему редакционные художники. Потом понял — это норма. «Квартирный вопрос» заставил Станислава переехать в соседний «закрытый город», где добывали нечто таинственное и где профессия врача нужна была больше, чем где–либо. При первой же возможности 83


Ашмарин садился на «кукурузник» — старенький АН-2, и через полчаса оказывался в редакции. Сейчас Станислав живёт в небольшом, тоже «закрытом» городке под Свердловском и по-прежнему работает врачом. Но теперь это признанный мастер карикатуры с бездной наград, премий, призов самых разных стран. — Всем этим я обязан «Молодому целиннику. — Много раз мы слышали от него эту фразу. И ещё немного на тему животворного общения. Кажется, мы отмечали тогда свой сорокалетний юбилей. Мы собираемся у кого-нибудь каждый год 13 марта в день рождения «Молодого целинника», то есть в день выхода первого номера газеты. Владимир Васильевич Червяков — второй и последний редактор газеты постарался собрать у себя не только москвичей, но и целиноградцев, ребят из Сибири и даже из ближнего зарубежья. Под словом «собрать» подразумевалось, что он оплатил всем дорогу. Нет, Червяков не олигарх, не банкир и даже не предприниматель. Просто очень добрый и заботливый человек. И вот так распорядился своими сбережениями. Из Омска приехала Лариса Капитонова, жена, а к тому моменту вдова Павла Капитонова, который был у нас заместителем главного редактора. Приехала, подавленная горем, неустройством, нездоровьем. Уезжала другим человеком. Сразу прислала письмо: «Здравствуйте, родные мои люди! Насколько светлее мне стало жить после встречи с вами». Как будто живая вода напоила человека. С неожиданной для самой себя энергией занялась делом, которое на этом этапе жизни считала главным. Лариса стала искать следы родных — членов многочисленного рода, сгинувших при раскулачивании, расстрелянных, сосланных на поселения. Пообещала матери найти и нашла место захоронения без вести пропавшего на войне отца. Стала писать. Прислала несколько стихов моему мужу-поэту. Он был поражён, по телефону дал несколько советов, велел работать дальше. Мы то и дело получали от Ларисы бандероли с рукописями и, наконец, первую маленькую, тоненькую, но удивительную книжицу. 84


Вступление к ней к ней сделал Валентин Осипович Осипов, типографские расходы взял на себя Владимир Васильевич Червяков. Первый стих в этой книжке о себе. Родилась я в суровом краю — на спецпоселении. Говорят: прямо в НКВД, отделении. Мать моя там отмечалась. Преждевременно роды начались. Пуповину перегрыз Тихон — ссыльный, Покуда за лекарством ходил посыльный. Баба, стоявшая на отметку «в казёнке», Сняла с себя платок — получилась пелёнка. А какой-то мужик снял фуфайку И соорудил из него одеялко. Было подвигом в той суровой степи С последним платком и фуфайкой расстаться, Где в морозный солнечный день Было далеко за минус двадцать… Люди, униженные судьбой и Родиной, Меня согрели, благословили. Сказали: расти, расскажешь потомкам О подвиге нашем, таком негромком… Вольно-невольно вышла на самую больную тему нашего поколения, поколения «детей ХХ съезда». Наш товарищ Анатолий Франковский впервые появился в Казахстане не в связи с созданием газеты. Его, малолетку, с матерью и меньшим братом после расстрела отца вынудили двинуться с юга Украины на север Казахстана. Привезли в голую степь, где нее было ни одного жилого дома. Начали рыть землянки. В них и спасались от лютой зимы. Сын работника Наркомвнешторга и врача Валентин Осипов рос не во Франции и не в Германии, где работал отец, и не в Москве, где исследовательской и лечебной работой когда-то занималась мама, а в ссылке, в маленьком казахском селе. Без отца, но с мамой — отец был расстрелян. 85


Репрессированные родители Хамита Абсалямова были актерами татарского театра. Дед Гали Подгурской — художником. Деды Володи Бараева, буряты, репрессированы как шаманы. И так почти каждый второй. Приехав в Казахстан, я всё время рвалась в небольшой посёлок под Целиноградом. Этот поселок назывался «точкой», вместо названия имел номер. Имя поселку дали сами его обитатели: «Алжир» — «Акмолинский лагерь жён изменников родины» Здесь отбывала свой десятилетний срок моя тетя, родная сестра отца. И вот на наших глазах всему этому ужасу пришел конец. Верилось — навсегда. Думалось, вот она свобода. Ощущение свободы рождало привычку к свободе. Великую привычку к свободе. Говорить, что думаешь. Писать — правду. Не врать во спасение… Однако на смену оттепели приходила распутица. И похолодания. И заморозки. Пал подбитый своими соратниками Никита Хрущёв. Раздробилось на отдельные области и перестало существовать его любимое детище — Целинный край. А вместе с ним и наша газета. Настроение у всех — хуже некуда. Дихтярь откликнулся стихами. Рвет алый парус ветер, В мачтах стонущий. Ты чувствуешь, как губы солоны? Мы, капитаны бригантины тонущей, Последними уходим с целины… — Прощай, старик! — Пиши, старик! — Я отписал своё. Целинный край, Как материк, Уходит в небытие. Не ослабив дыхания, с каждым годом увеличивая тираж и уважение читателя, прошла наша газета свои славные пять лет. Уже давно сменил первого главного редактора, В. О. Осипова, второй главный — Владимир Васильевич Червяков. Он вёл газету, не поте86


ряв ни одного из ее достоинств. После закрытия «Молодого целинника» Червякова отозвали в ЦК комсомола на какую-то важную должность. Вскоре он удивит всех: пренебрегая завидной перспективой, уйдет с карьерной должности в еженедельник «За рубежом». Ну а пока, оставаясь на высоте положения, он очень активно занялся распределением «выпускников» своей бывшей газеты. «Выпускники» шли нарасхват. Придя в новые издания, они быстро становились ведущими журналистами, завоевывая читателя главным оружием, что приобрели, работая на целине: независимостью суждений, критическим взглядом, смелостью. Дихтяря ожидала должность заведующего отделом в журнале «Сельская молодежь». Однако в Москве не знали, что он беспартийный и, следовательно, к такой должности не подходит. Потом нас скопом, Адольфа и меня, забрал к себе редактор радиостанции «Юность» Вячеслав Янчевский, давний друг «Молодого целинника». В комсомольскую газету Карелии получила направление Галина Подгурская. Очень скоро её пригласят в «Комсомольскую правду». Привычка осваивать новое толкнула Юрия Калещука сначала на морские суда, а потом — уже очень основательно — в долгие сибирские командировки. Последние его три романа посвящены первопроходцам газовых и нефтяных регионов Западной Сибири. Командировочный зуд меня тоже нес в новые края. Думала, если не удастся поехать с первым эшелоном на Байкало-Амурскую магистраль, сломаюсь, как ломается какой-нибудь аппарат от перенапряжения. Поехала. С бамовцами прибыла в поселок, который тут же назвали Звездным. Дня через два уже по темноте возвращаюсь от геологов к своим палаткам. Навстречу — наш молодоцелинник Сергей Смородкин. Я к нему — с удивлением и радостью. Он — чуть ни с кулаками: — Где ты шатаешься? Я уже думаю, что буду говорить твоему мужу. А произошло следующее. Я поехала на вездеходе к геологам на другой берег. А вездеход-амфибию затерло нежданно рванувшим на реке Таюре ледоходом. Мы подёргались-подёргались, вылезли из вездехода и перешли реку по медленно идущему льду. 87


Уже на берегу потеряла бдительность и угодила в полынью. Пока подсушивалась у печки в палатке женщин-геологов, наступил вечер. На удивление, лед уже прошел, и геологи перевезли меня на другой берег чуть ли не в резиновой лодке. Дело к ночи, а меня нет. В Звёздном всполошились. Рассказали о непутёвой коллеге, приехавшему с соседнего участка БАМа журналисту. Выяснилось, что он ещё и мой старый товарищ. Досталось мне и от старого товарища, и от бамовского начальника. Начальник пригрозил завтра же отправить в Москву. Только первый вертолёт должен был прилететь в Звездный лишь через несколько дней. Посмеялись и забыли. А книжица о БАМе вышла у меня уже осенью. Небольшая, но первая в длинном строю книг о Байкало-Амурской магистрали. Все наши радовали своими успехами. Нина Колбаева стала работать в Риге. Всегда была верна одной теме — теме культуры. Знаменита тем, что в семидесятые — восьмидесятые годы, не лучшие для нашей культуры, вела республиканский журнал «Кино», известный в стране и за рубежом смелостью тем и суждений. Владимир Бараев после «Целинника» возвратился на родину, в Бурятию, и вскоре стал главным редактором журнала «Байкал». Никому неведомое раньше издание начинают искать по библиотекам, через знакомых выписывают из Улан-Уде. В них — фантастические повести братьев Стругацких, статьи известного резкостью своих высказываний литературоведа А. Белинкова, «идеологически невинные», но не укладывающиеся в марксистское представление о мироздании исследования Ф. Зигеля о «летающих тарелках». На «Байкал» обрушивается шквал критических рецензий. Похвалил лишь «Новый мир». Но уж лучше бы он этого не делал. Многочасовое заседание бюро обкома партии во главе с первым секретарём поставило точку на блистательной карьере нашего друга в литературном журнале своей республики. Кто помнит сейчас того секретаря? А Бараевский «Байкал» давно вошел в историю литературы. Сам Владимир стал автором очень многих интересных и талантливых книг. Презентуя мне одну 88


из них — повесть о Николае Бестужеве, он написал: «Здесь немало того, что я получил от вас и многих других молодоцелинников — беззаветной веры в торжество добра, стремление честно, искренне писать о самом сокровенном и злободневном». Сегодня Бурятия признала его классиком национальной литературы. Феноменальный в истории журналистики факт. Пять лет просуществовала наша газета, а мы уже больше пятидесяти пяти раз отметили ее день рождения. На одну из последних традиционных встреч 13 марта Володя Бараев принес свою новую книгу «Гонец Чингисхана». Элла Матонина — отличный наш журналист, свой новый роман «К.Р.» из серии «Жизнь замечательных людей». Книга Валентина Осипова «Свидетельства очевидца» уже стояла у меня на полке. Так же, как трогательные, а порой и очень веселые рассказы Юрия Чернова о природе. Я подарила всем сборник стихов Адольфа Дихтяря «Чеченский дневник. Стихи о войне, которой не было». Эту последнюю свою работу муж успел увидеть только в вёрстке… Первый бокал, как всегда, мы поднимаем за тех, кто уже никогда не сядет с нами за общий стол. Второй — за нашу газету… © Ада Дихтярь, 2018

89


Иван Ларин Открытка из прошлого В руках у меня старая пожелтевшая фотооткрытка. На ней крупным планом изображено лицо трёх-четырехлетнего ребенка — кажется девочки, которая, капризно скривившись, плачет. И название: плакса. На обороте открытки адрес и краткое письмо: «Симочка! Ты посмотри и учти, как нехорошо, когда дети плачут. Ты бываешь такой? Целую. Папа. 27 VIII 1934 г.» Всего-то фотооткрытка, отправленная семьдесят лет назад из Москвы в мое родное село Гридино. Но она разбередила мне память… Вспомнилось и то, как открытка попала ко мне. Много лет назад, одолеваемый ностальгией, я поехал в село, где не одну сотню лет жили мои предки. Там я родился и, живя у деда с бабушкой, провел детство — предвоенные и военные годы. Нестерпимо захотелось посмотреть село, поклониться могиле бабушки Любы, побеседовать с земляками. Поезд Москва-Сасово, рейсовый автобус до районного центра Пителино, последние 12 километров пешком. И вот — высокий берег речки Пёт. Впереди открылась широкая даль речной долины пересыхающей ныне речушки с названием Пышер. И лишь далеко у горизонта темнела зыбкая полоска леса. 90


Монотонность просторной речной долины нарушали лишь небольшие куртины — заросли ивняка. И всё. А ведь некогда тут, на возвышенности, в месте слияния двух речушек располагалось богатое имение, в котором, сменяя друг друга, проживали несколько поколений приближенных к императорскому трону российских княжеский родов — Несвицкие, Васильчиковы, Волконские… Три плотины в ту пору подпирали три больших пруда. Вдоль них по одному берегу тянулся большой фруктовый сад, липовые аллеи, цветники, клумбы, барский дом с въездом через Красные ворота. На другом берегу — кирпичный дом садовника, ряд сосен. Что- то я еще застал, видел, помнил. Теперь на месте прудов и имения пустырь, заросший бурьяном и никаких следов былого благолепия. А на высоком берегу речки — там, где я сейчас стоял, еще до войны с Наполеоном кем-то из проживавших здесь князей был поставлен храм Благовещения — высокий, белый, строго-изящный. Сейчас вид его был страшен: полуразрушенный, обезображенный, почерневший, а вокруг — ржавые железные остовы комбайнов, тракторов, другой сельскохозяйственной техники. Эти железные остатки советских попыток создать коллективное сельское хозяйство были беспорядочно брошены возле бывшего храма и годами ржавели под дождями и снегом — бездействующие, ненужные. В храме уже много лет размещались колхозные механические мастерские. С приходом советской власти созидающие руки крестьян будто отнялись, пришло равнодушие, безразличие к земле, к своей истории. Прошлое благополучие постепенно приходило в упадок, рушилось, зарастало сорной травой. По обоим берегам речки вдоль дороги стояли серые и печальные дома некогда большого и многолюдного села, прежде тянувшегося на несколько километров. Сейчас оно выглядело полуживым и обреченным: редко стоящие друг от друга дома, согбенные и притихшие, выглядели уныло. По воле областных начальников, как я потом узнал, село несколько лет назад было признано неперспективным и ему предстояла тихая смерть. Закрыли школу, больницу. Народ, и без того уезжавший из села в Москву или Рязань, теперь просто побежал из него: негде учиться детям, негде лечиться старым колхозникам. 91


Первым делом я зашёл на кладбище, расположенное на высоком берегу у излучины реки, чтобы поклониться могиле бабушки, всем своим предкам. Скорбно поразило, как много сюда переселилось односельчан и особенно — моих однокашников, с которыми я учился во время войны в гридинской школе. Большинство и полувека не прожили. Как мне потом рассказывали — кто зимой в поле замерз, не дополз до дома после гулянки, кто в тракторе сгорел, кого просто в болезни до больницы не довезли. И все — по пьяному делу. Пила вся страна, но колхозники и того злее, безрассудно, без меры, «по-черному». В один из дней навестил бабку Матрёну, сестру гридинского писателя Василия Афанасьевича Муханова. Перед войной он в основном жил в Москве, работал в молодежном журнале, писал недлинные рассказы о крестьянской жизни. В первые дни войны ушел на фронт и осенью 41-го пропал без вести. Зашел я к бабке Матрене, чтобы расспросить, где и как живут ее дети — с ними я водился, живя в деревне. Она овдовела рано: муж — как и брат — погиб в первые месяцы войны. Одна поднимала троих детей, жила в крайней бедности. Была у меня затаенная мысль — узнать не осталось ли у неё что-либо из богатейшей библиотеки брата-писателя. Я эту библиотеку помнил еще по довоенным годам — две глухие стены в горнице с книгами, установленными на полках с пола до потолка. Каких только книг в ней не было! Старинные романы в кожаных обложках, тома переплетенных в книги журналов «Вестник Европы», толстые подшивки журнала «Нива». Многие книги попали к нему из библиотеки князя Волконского, имение которого стояло через овраг. После революции из княжеского имения крестьяне уводили скотину, забирали сельскохозяйственный инвентарь, а любознательный юноша — земский писарь Василий Муханов собирал раскиданные по полу книги и нес домой. Да и сам он — активист-комсомолец, приобретал книги советских писателей, работы вождей — все его интересовало. Бабка Матрёна сидела на завалинке у своей хаты. Была она совсем старая, сгорбленная, плохо слышала и очень бедно одетая. Жила одна. Дети, повзрослев, разъехались по разным городам. По92


мощи от них просить она как-то робела, понимала, что жизнь они начинают с пустого места, сами концы с концами сводят с трудом. Что присылали, тем и довольна была. — Что с библиотекой брата? — переспросила она. — Да ничего, кажется, не осталось. Большую часть книг он сам истребил еще в 1938 году. Приехал из Москвы, два дня печь топил книгами. Те, что остались — сложил в большой деревянный, обитый жестяными полосами сундук, и уехал в Москву. Я и сам помнил немного это лето 38-го года. Как-то зашёл пригласить его сына Женьку — моего приятеля, купаться и удивился — дядя Вася зачем-то топит печь-голландку, да еще книгами, хотя на дворе лето. Женька мне толком на порог не дал зайти — сразу увел на улицу. Сказал, что отец сжигает книги врагов народа. Потом началась война и он — писатель, коммунист — добровольцем ушел на войну. Повоевал мало, к зиме 1941 года письма от него приходить перестали. В одном из последних просил жену сундук с книгами закопать в огороде — немецкие войска подходили к Москве. Семья его — жена Катерина, которую колхозницей на селе звали, да двое детей — Женька 14 лет и Сима 11 лет, жила бедно, впроголодь. В войну всем жилось тяжело, а тем солдаткам, у кого мужья пропали без вести — особенно. Их, пропавших без вести, причисляли к предателям и семьи их сельские и районные власти всячески притесняли. Посылали на тяжелую работу, требовали большой выработки трудодней, которые никак не оплачивались. Земли для покоса не давали, а без корма как скотину водить? Дрова тоже приходилось воровским путем за несколько километров в любую погоду из леса на ручной тележке возить. А тут ещё беда: Женька унес от комбайна во время жатвы несколько фунтов ржи, так его районный уполномоченный задержал — строго было в войну, за взятый с поля колосок судили. Был суд, дали ему два года, в тюрьму посадили. И было-то ему только 16 лет. Как выжили — одному Богу известно. После окончания войны легче жить не становилось. Женя, парень на редкость способный, после тюрьмы как-то сумел поступить в техникум в Касимове. Дочь Сима школу закончила, заведовать клубом стала. Да тут мать 93


их Катерина умерла — за военные годы совсем надорвалась. Не стало матери, рухнула основа дома. Женька после окончания техникума уехал во Владивосток, Сима в Москву подалась, с трудом на работу устроилась, жила в общежитии. Увезла с собой только носильные вещи. — Не остались ли какие-либо книги из их библиотеки? — переспросила бабка Матрёна. Не знаю. Мне было не до книг. Столько за войну вынесла… Ты взгляни на меня — мне ведь годов то не очень много, а посмотреть — совсем старухой стала. Здоровья вовсе не осталось, спина болит, ноги не ходят. Ребят вырастила, подняла, да они на сторону уехали, свои семьи у них. Тоже живут неважно и помощи от них почти не получаю. Господи, да за что же нам такая судьба выпала! Разве мы жили все годы — и до войны, и в войну, да и после. Как мы в войну говорили: я и баба, и мужик, я и лошадь я и бык. Лошадей то не было, на быках всю колхозную работу делали. Душа выболела, тело изработалось, износилось, все болит. Ну ни единого светлого денечка не могу вспомнить. Были, наверное, в молодости, да не вспоминаются. Не обессудь меня, милый, угостить нечем и сейчас впроголодь живу. Да и сил нет, устала. Полежу я, а ты зайди в амбар, там в ящике какие-то книги лежат, если их мыши не съели. Ну иди с Богом. Не обессудь меня, старую. В ящике лежали учебники прошлых лет, исписанные тетради, а на дне пяток старых книг. У меня ёкнуло сердце. Кроме каких-то критических очерков Луначарского, воспоминаний Рутенберга о деле попа Гапона, заметок о социализме в творчестве Достоевского, на дне же лежала старинная книга в кожаном переплете. Взял в руки. Кожа переплета загрубела, углы стерты, местами выедена молью, лист с заглавием по диагонали оторван… Зашел к хозяйке, показал книги. Спросил — можно ли взять? — Бери, бери, все равно мыши съедят, а тебе могут пригодиться. Ты человек грамотный, в Москве живёшь и работаешь. Иди с Богом… А дальше было как-то бестолково. Вернувшись домой, я положил находку в книжный шкаф среди своих книг — для надежно94


сти поглубже. Как оказалось, на много лет. А недавно вспомнил и хоть с трудом, но нашел. И вот она передо мной. Красно-коричневый кожаный переплет с тиснением на корешке. На обрезе книги остались следы красной краски. Бумага пожелтела, но в приличном состоянии, если учесть почтенный возраст — напечатана книга в 1784 году! На корешке название «Зритель мира». Осторожно листаю дальше. На второй странице явно гусиным пером написано: из книг Петра… фамилии, увы, не разобрать. В предуведомлении к книге сказано: «Предлагаемыя въ книге сей рассуждения выбраны из самых лучших Английских писателей, каковы были: Адиссон. Тилочсон, Жансен, Сфифт, Стиль и пр.» Ктото из юных читателей, видимо очень давно, марал страницы карандашом — рисовал зверюшек. Но листы не вырваны и в приличном состоянии. Вот название одной из глав: «О почитании себя щастливым или нещастливым. Философское рассуждение». В середине книги между листами — восковой стебелек травинки мятлика: кто-то лет сто назад читал книгу, сидя в саду и положил травинку, как закладку. Да больше к чтению не вернулся… Листаю дальше. Между листов нахожу открытку — ту самую — «Плакса». Долго через знакомых искал Симу, которой адресовалась открытка — очень хотелось передать ей память об отце. Да и поболтать о далеких предвоенных и военных годах — мы не виделись несколько десятков лет. Набираю номер телефона. — Серафиму Васильевну. — Это я. Кто спрашивает? — Называю себя. Легкое замешательство… — Как вспомнил? Как нашел? Ведь столько лет прошло… — Сима, помнишь ли ты открытку с девочкой-плаксой, присланную тебе отцом из Москвы еще до войны? Нет, она не помнит. Я пытаюсь объяснить, как выглядит открытка: ребенок изображен, горько плачет, 1934 год, с пожеланием тебе не быть плаксой. — Нет не помню. А как она оказалась у тебя? 95


Рассказываю о поездке в родное село, о посещении тети Матрёны, о ящике в амбаре, о старинной книге, в которую была вложена открытка. — Я очень хочу видеть открытку, ведь у меня не осталось ни одного письма от папы. Я их оставила в деревне, когда уезжала, и они пропали. Кстати, останки папы несколько лет назад следопыты нашли под Вязьмой. Я ездила на могилу. Сколько слез… Ради Бога, перешли мне её, пусть хоть открытка со словами папы будет у меня! Я покажу ее своим внукам. Я жду, очень жду! © Иван Ларин, 2018

96


Владислав Ларин Последний сбор металлолома пионерами средней школы №92 в сентябре 1970 года Тёплый осенний день. Солнечно. Мы, четвероклашки, бежим вниз по широкой школьной лестнице. Она кажется особенно широкой по сравнению с лестницами тех пяти- и девятиэтажек, в которых мы живём. На тех лестницах два человека не могут разойтись. А здесь — хоть впятером! Утром наша школа собирала металлолом. По дороге из дома на уроки каждый из нас внимательным взглядом юного разведчика шарил по округе, высматривая железяки покрупнее. Рядом со школой — забор очень большого и очень секретного военного предприятия. Видимо поэтому всяких железок вокруг валялось множество. Родители запрещали нам приносить домой найденные на улице металлические предметы — особенно если они были блестящими. Слова «нержавейка» мы тогда не знали, зато знали, что эти блестящие железяки отчего-то опасны. Посуда и ложки-вилки в домах были преимущественно из «крылатого металла» — алюминия. Его везде было завались, поэтому он не интересовал ни нас, 97


ни наших учителей, которые также соревновались между собой — чей класс насобирает больше металлолома. Учителя нам говорили, что таким образом мы помогаем родине (с большой буквы Р). Блестящая нержавейка попадалась редко, поэтому приходилось довольствоваться ржавыми кривыми обрезками каких-то неведомых конструкций. Не всё из найденного по пути в школу один десятилетний школьник мог дотащить своими силами. А после звонка на первый урок пришлось вообще остановить охоту и отправиться получать знания. Самые младшие классы в сборе железа не участвовали, поэтому наши четвёртые классы, стаскивающие металл в одну «общую кучу четвёртых классов» — как сказала старшая пионервожатая нашей школы, руководившая процессом, оказались в положении «бесполезной мелюзги» — как сказал главный хулиган нашей школы, куривший рядом за углом. В результате наша куча ржавого железа оказалась самой невыразительной из возвышавшихся на школьном дворе металлических завалов. Зато восьмые классы особенно постарались — гора железа с нарисованной мелом восьмеркой на огромной металлической двери от трансформаторной будки торчала на площадке перед школой — как Пик Коммунизма в окружении всяких трех- и пятитысячников (с географией у меня всё было в порядке). Десятиклассники, у которых на отворотах серых школьных пиджаков блестели комсомольские значки, старались руководить процессами, справедливо полагая, что на правах старших товарищей потом смогут натаскать металл из соседних куч в свою. На них равнялись девятиклассники, у многих из которых комсомольских значков еще не было, но пионерские галстуки носить уже вроде как не полагалось. Впрочем, как и собирать металлолом. Да и вообще — участвовать в делах школы было ниже достоинства нормального девятиклассника. Так что они тоже добивались успехов в сборе металлолома за счет младших товарищей. В результате происходивших у нас на глазах процессов перераспределения, когда мы смотрели из окна нашего класса на школьный двор — сравнивая достижения, то с негодованием видели четверку, написанную мелом на асфальте, а не на дырявом 98


ведре, которое властной рукой было перекинуто в соседнюю кучу. Это также не понравилось нашей «классной». Поощрять разграбление нами соседних железных куч на виду у всей школы она не могла, а вот отпустить нас с продлёнки, чтобы вместо приготовления уроков позаниматься нужным школе и родине (с большой буквы Р) делом она могла. Так вот, мы — четвероклашки, бежим вниз по широкой школьной лестнице. Выбегаем на школьный двор и направляемся к воротам соседнего очень секретного предприятия. Эти ворота в высоком сером заборе, с колючей проволокой в несколько рядов, появились задолго до того, как была построена наша школа, да и высокий длинный дом, гуманно отгораживающий школу от территории секретного предприятия. Говорят, на нём делают что-то такое, что может плохо подействовать на наше здоровье. Так что это «что-то» пусть действует на здоровье жителей длинного дома — пока мы подрастём и сами придём работать на этот завод. Ворота почти всегда закрыты. Но иногда по дороге из школы мы видим их немного приоткрытыми и оттуда торчат несколько голов в солдатских ушанках. Это стройбатовцы в грязно-зелёных драных солдатских ватниках. То, что это стройбатовцы, мы узнаем по эмблемам с солдатских погонов и петлиц, которые они горстями кидают нам. Похоже, у них на секретном заводе эти эмблемы делают в любом количестве. Мы начинаем их подбирать, и это дает повод бойцам строительного фронта начать разговор. Интересует их всегда одно и тоже — есть ли у нас сёстры и можем ли мы их привести познакомиться. У меня сёстры есть, но они живут в других городах, поэтому привести их я не могу. Так что строительных эмблем у меня мало. У моих приятелей сестёр тоже нет — в то время два ребенка в семье московской интеллигенции было редкостью. Но это демографическое обстоятельство не мешает им обещать невозможное. Так что у моих приятелей этих самых эмблем полно, и они ими охотно меняются. Сегодня утром ворота были приоткрыты, но головы стройбатовцев оттуда почему-то не торчали. Такое вообще-то бывает, но очень редко. Один из нас, высматривая, где бы утянуть кусок 99


металла побольше, заглянул в щель ворот. Оказалось, что за этими воротами неаккуратно свалена гора разного железа — трубы, листы, обрезки — просто завались. И ржавые, и блестящие! Сейчас мы бежим туда. Вдруг ворота всё еще открыты. Ворота приоткрыты. Бойцов стройбата нет. Гора железа лежит на прежнем месте. Нас много и в несколько заходов мы перетаскиваем железо на школьный двор. Все таскают, а трое сторожат, чтобы наша добыча не расхищалась старшеклассниками. Все в азарте, всем хочется участвовать в набеге, поэтому сторожить приходится по очереди. Теперь нам не стыдно за свой четвертый класс — наша куча самая высокая. Только чего это к нам бежит лысый дядька, который вроде бы гонится за последними участниками нашего сбора металла. Он чтото кричит. Странно, чего это он злится — мы же стараемся для родины (с большой буквы Р). Участники сбора железа отступают к школе, где их уже встречает все руководство в полном составе — директор, три завуча, физрук, военрук и старшая пионервожатая. Давненько мы не видели их всех вместе. Они выглядят недовольными и как будто встревоженными. Кажется, им откуда-то позвонили и что-то сказали. Следом за лысым дядькой прибежали еще люди с приборами, которыми они стали тыкать в нашу кучу металла, а потом в соседние. Гражданская оборона у нас начиналась со второго класса, поэтому как выглядит и как работает прибор радиационной химразведки теоретически мы знали. По гражданской обороне у всех нас были пятёрки. Про фосген, дифосген, зарин, заман, вигазы и поражающий радиационный фактор, а также как ложиться на землю если перед тобой возникло облако атомного взрыва мы знали больше, чем современные четвероклашки знают про устройство компьютера… Так вот, приборы радиационной химразведки трещали как сумасшедшие, и это сильно огорчило взрослых. Зато порадовало нас — наконец-то мы увидели на практике, как они работают в условиях радиационного загрязнения местности после применения «атомного поражающего фактора». Для этого врагам нашей родины (с большой буквы Р) даже не пришлось сбрасывать бомбу 100


на нашу школу — за них всё сделали дядьки с соседнего очень секретного предприятия. Нас загнали в школу и заставили несколько раз помыть руки с мылом, велели дома как следует постирать всю одежду, в которой мы собирали металлолом, а из-за забора пригнали толпу грязных и оборванных стройбатовцев — их почему-то называли взводом, которые быстренько вернули весь металл обратно. И тот, что притащили мы, и тот, что был утром собран другими классами. Сбор металлолома нашей школой был провален, но нас даже не ругали. Мы поняли — и наше школьное начальство, и дядьки изза забора не хотели, чтобы ещё кто-то — в том числе наши родители, сами работавшие на соседнем очень секретном военном предприятии — узнал о наших успехах в деле сбора металлолома для родины (с большой буквы Р). Больше наша школа не участвовала в сборе металлолома. Нас «перекинули» на сбор макулатуры… Но историю о том, как в нашей школе прошёл последний сбор макулатуры, я расскажу в следующий раз. © Владислав Ларин, 2018

101


Максим Перминов Стихи

Тихая музыка

…вот бы время медлило и впредь, как эта девушка, идущая мне навстречу, но не на встречу со мной: она так красива, что и я замедлю шаг; вот бы время медлило и впредь, как эта осень, едва коснувшаяся крон; но почему так много жёлтой листвы на земле, не пойму… *** Мимо тюльпанов Пречистенских и белой Сирени пройти… Так тихо от музыки, Ниоткуда пришедшей. 102


*** К ночи запели… И что это со мною? Вот опять, опять Этих воркующих флейт, Этих присвистов тихих, Тоненьких хрупкость, благость… *** Небо, как сердце, Разбилось на осколки… Летят и летят В ночь Рождества Христова Наземь… Ты спишь ли? Видишь? Вот ещё одна Прикоснулась снежинка К губам твоим… Пой Боль свою или радость Или растай, бессонный. *** …И только теперь, Опоздав всюду, счастлив… И даже весел: Прекрасные мгновенья Провожаешь с улыбкой…

103


Какой прозрачный Снег был с утра!.. Ты помнишь? И вот он снова С музыкою, просящей: «Прости нас, грешных», — летит. © Максим Перминов, 2018

104


Тамара Александрова Болезнь, переходящая в войну

(глава из биографической книги «Тэффи: другой такой не найдете», над которой работает автор)

«Бал начнется танцами, в 10 вечера!» — сообщили 31 декабря «Последние новости», главная газета русской эмиграции. Традиционный благотворительный Бал прессы в предновогоднюю ночь. Правда, обычно встречали Старый (русский) Новый год, в ночь с 13-го на 14-е января. Приход 1939 года Союз русских писателей и журналистов решил отметить по новому стилю. Весь декабрь устроители не знали ни отдыха, ни покоя. Для бала прежде всего надо найти средства — меценатов. Арендовать зал, договориться с оркестром, актерами, организовать буфет — здесь тоже нужны благотворители, провести лотерею, которая невозможна без даров… Тэффи, как всегда, в оргкомитете. И в это же время Надежда Александровна работает над пьесой для Русского театра. Критика отмечала, что за два первых сезона (1936 — 1937 и 1937 — 1938) театр сложился и окреп. В конце ноября с успехом прошла очередная премьера — спектакль «Мадам», 105


по пьесе Нины Берберовой. Театр ждет Тэффи. Она спешит. При этом никак не отменить воскресные «выходы» — каждое воскресенье в «Последних новостях» должен быть ее «подвал». («Чтобы жить кое-как (хотя бы), нужно много работать». ) От переутомления — бессонница, боли в сердце. Какой-то тяжелый декабрь. Тревожен фон жизни. Откроешь свою газету… В Германии чудовищные еврейские погромы — о них из номера в номер. Из номера в номер — «Процесс Н. В. Плевицкой». Париж взбудоражен. У Дворца правосудия толпы народа — репортеры, фотографы, поклонники, все еще не верившие в случившееся… Певицу, любимицу эмиграции, арестовали в сентябре 1937 года за причастность к похищению генерала Е.К.Миллера, руководителя РОВС — Русского общевоинского союза. Она работала на советскую разведку, была завербована вместе с мужем, генералом Н. В. Скоблиным… Больше года длилось следствие. Вот судьба! Малограмотная девочка из крестьянской богобоязненной семьи — певчая монастырского хора — певица «Яра», знаменитого московского ресторана, на нее съезжается богатая, именитая публика. И новый взлет: консерваторские концерты, дружба с Шаляпиным, выступления при Дворе, брошь с бриллиантами от Императрицы… И с такой-то славой она в первую мировую оставляет пение и уходит на фронт, санитаркой. В гражданскую — прошла с белой гвардией тяжкий путь до Крыма и шагнула на спасительный корабль. В эмиграции ее концерты — отдушина для соотечественников, поет она и в русских ресторанах, кабаках, кто-то отдает последнее, чтобы услышать дивный голос Плевицкой, расчувствоваться до слез — «Замело тебя снегом, Россия…» Теперь ее судьбу определит суд присяжных. Самая актуальная информация декабря — «Холода во Франции». Небывалые морозы! В Париже температура опускалась ниже десяти градусов. Во Франции не приспособлены к столь неожиданным и продолжительным холодам. Зарегистрированы многочисленные случаи смерти от холода, торговцы терпят убытки, в теат106


рах упали сборы… «Мороз» — злободневное эссе Тэффи в очередное воскресенье. «Снег на улицах Парижа — явление совершено непривычное. Какое-то смешное, нелепое, анекдотичное…» Но то, что для француза наказание, для русского, для северянина — радость. «Давно забытый чудесный звук — скрип снега под ногами. <…> И еще один звук: утренний, зимний, когда скребут дворники обмерзшую панель. Но скрип снега под ногою — самый радостный. Не оттого ли, что жесты вызываемые морозом, так похожи на жесты веселья? Люди двигаются быстро, бегут, хлопают руками, приплясывают, покрикивают, лица у них румяные, словно всем весело. Наших северных жестов парижане не знают, руками не хлопают, иззябших щек не трут. Одно знают — бежать впритруску». На морозные темы и рисунки МАДа, карикатуриста Дризо, любимца читателей. Два человека на автобусной остановке — бег «впритруску» на месте, — подпись: «Лучше дрожать от холода, чем отчего-то другого». Чем от отчаяния, в которое может загнать жизнь. «Помогите К. Д. Бальмонту!» — призыв в «Последних новостях» 1 декабря. «Наш поэт К. Д. Бальмонт на восьмом десятке своей многотворческой и трудной жизни, после длительной и тяжкой болезни находится ныне с семьей своей в предельной беде и нужде. Необходима спешная помощь на оплату помещения, на продолжающееся лечение, на отопление и хлеб насущный. Домик, снятый в пригороде Парижа, пуст: ни койки, ни стула и стола, ни белья. Помочь нужно деньгами и вещами. Пожертвования просим направлять по моему адресу — генерального секретаря Союза русских литераторов и журналистов, либо в редакцию «Последних новостей». Владимир Зеелер». Регулярно газета благодарит откликнувшихся на беду поэта, но пожертвования более чем скромны. Касса Союза пуста, а в помощи нуждаются многие литераторы. Что-то даст бал? 107


Обычно всей подготовкой руководит энергичная Мария Самойловна Цетлина, но в этот раз она не сразу включилась в работу — ее не было в Париже. Не смогла приехать Вера Николаевна Бунина. На заседаниях оргкомитета вспоминали ее редкостное умение со всеми договариваться, все улаживать. Возникла даже мысль собрать ей деньги на билет из Грасса: без нее ничего не выйдет! «Главная беда, что никого из мужчин нельзя подпустить к заведыванию буфетом. Напиваются, — жаловалась Тэффи дорогой Верочке. — Объезжать для пожертвований тоже в этом году некому. Дама, с кот <орой> ездила я, отпр <а> вл <яется> сегодня на месяц на зимний спорт. Одна я ездить не могу. Кое-что сделаю, но многое не смогу. И вообще я ведь не «дама-благотворительница». Я должна работать. <…> Ужасная свинья Берберова, у кот <орой> есть и здоровье и автомобиль. Ничего не хочет помочь и на заседания не ходит». Я достала дам (четырех) специалисток подавать в буфете, сама буду в лотерее…» В строках чувствуется раздражение от усталости. «У меня опять полоса тоски и мигреней». На курьерскую работу комитет призвал молодых. Так было заведено. «В Париже телефон, во всяком случае, в русском Париже, еще не был достаточно распространен. Чтобы нанять оркестр или заполучить артель гарсонов, надо послать нарочного… Автомобили нам не по средствам. Так что за мелкое вознаграждение литераторы бегали по городу, помогая дамам-распорядительницам, — пишет Василий Яновский в книге воспоминаний «Поля Елисейские». По вечерам мы собирались у Марии Самойловны Цетлиной, докладывали о предпринятых мерах и, слегка только закусив, обещали завтра же выполнить все новые поручения. — Вы заметили, — сказала мне раз на таком «комитетском» сборище Тэффи, сверкая умным, старушечьи-свежим взглядом. — Вы заметили, как меняется голос человека, когда он приближается к закуске. Действительно, только что царила сплошная скука… А вот вдруг зашумели, зашевелились: хохочет бывший нижегородский драгун, 108


пропустив настоящую рюмку водки, и даже Борис Зайцев начал выражаться громче и определеннее»1. «Последние новости» регулярно анонсируют бал — многообещающе, зазывно, напористо! — Надо же привлечь побольше публики. «Встреча Нового года в залах Ош вызвала живые отклики в русской колонии Парижа… Приглашены два оркестра: известный струнный «Старая Вена» и американский джаз-банд «Миами — Ройс»… В кабаре «Бала прессы» выступит ряд выдающихся парижских артистов… Для буфета получено пожертвование от ресторана «Наполеон Бонапарт»… Анри Труайя (Л. А. Тарасов) прислал для лотереи свой последний роман «Паук», только что получивший премию Гонкуров… Быстро распродаются билеты… Идет запись на столики… Обещают быть многие известные писатели во главе с Н. А. Тэффи, И.А Буниным, М. А. Алдановым, Б. К. Зайцевым…» И наконец — 31 января. «Буквально все потрясены! — пишет Тэффи. Оказывается, что знаменитый астролог Нострадамус еще при Екатерине Медичи предсказал, что 1938 год будет тревожным и несчастным, «plutot malhereux», а зато последняя ночь этого года пройдет необычно весело благодаря балу прессы. <…> Удивительное дело, но предсказание наполовину уже исполнилось. Роскошный буфет готов, билеты распроданы, столики расхватаны, телефонные трубки рыдают голосами неуспевших вовремя озаботиться и задержать место. Ну как после этого не верить в астрологию!» 1 января — воскресенье. Тот, кто не был на балу и не отсыпался, смог уже утром прочесть в газете «Историю одного преступления» Тэффи.

1

Василий Яновский. «Поля Елисейские: Книга памяти. — СПб., 1993.С.809

109


«Да, да. Где волны морские — там бури, где люди — там страсти». Особенно в молодости. Как с ними бороться? Для злостного вора, укравшего большой красный блестящий карандаш и красный наперсток в гостях у почтенной дамы, окружающие сочинили такую страшную историю о полицейской собаке, которая уже взяла его след, что он от ужаса… написал в штанишки. Воришке было пять лет. С того дня он стал свято относиться к чужой частной собственности. Сбросив бальные заботы, Надежда Александровна с облегчением писала в Грасс: «Ну вот, дорогая моя Верочка, бал отбыли. Говорят, что валовой сбор 50 тысяч. Бал был очень блестящий. Мы работали на славу. Я была в лотерее и отчасти в буфете. Лотерея дала 8 тысяч!..» Для лотереи, рассказывала, пожертвовали свои работы художники Гончарова, Ларионов, Лапшин, Боберман, свои книги — писатели Шмелёв, Осоргин… Молодцы богачи — купили письмо Чехова за 1.800 франков… Не обошлось и без огорчений. «Молодые, как и следовало ожидать, отличились. Я слышала слова, сказанные вслед Зурову co Смоленским: «Неприятно только, что на этих балах всегда видишь пьяных». Одоевцева мне сказала: «Вы, кажется, не любите молодых?» Я ответила: «Я просто не люблю пьяных». Говорят, что Зуров теперь уверяет, что они все были голодные. Понимаете? Некрасовский мотив: «Голодного от пьяного не могут отличить». Но странно, что «голодные» требовали не еды, а водки. Вообще, Верочка дорогая, это такая мерзость, что если судьба заставит еще работать, то поставлю условием — пьяниц не пускать. <…> Куприн пил, Бальмонт пил, но, по крайней мере, не «благотворительную» водку. Не знаю, сколько останется чистого дохода, но хорошо, что валовой таков. Я подарила себе на новый год новую сумку, пучок шпилек и наточила пять пар ножниц и перочинный нож. Вот как! 110


«Дорогая Надюша, — откликнулась Вера Николаевна, — получила Ваше письмо и пожалела Вас: тяжело бывать на балах Вам, особенно на тех, где пьянство узаконено, а на Новогодних балах это так. Вы, видимо, не переносите выпивших людей, как я кошек! И подобно мне, не умеете разбираться в них. Для меня все кошки одинаково противны и вызывают отвращение. А выпившие люди мне почти всегда приятны — они раскрываются». (Какой укол «кошатнице» Тэффи! Это за Зурова, за странного члена семьи. Чужая жизнь всегда кажется странной… Некогда подающий надежды писатель приехал из Риги в Париж к мэтру и поселился у Буниных навечно, осложнив их и без того драматичную семейную жизнь. В.Н. жалела его, защищала, прежде всего от горячего Ивана Алексеевича…) Покончив с отмщением, Бунина обрела свой обычный мягкий тон. Выразила понимание: некоторые боятся и не любят людей даже под легким хмелем, таким, конечно, на Новогодних балах бывать тяжело, но… «Подумайте, устроители только и стараются опоить всех, чтобы с каждого получить как можно больше, и «молодцы-богачи» без помощи Бахуса не расщедрились бы… В прошлом году вся наша танцевавшая зала была пьяна, иначе мы не могли бы вместо крюшона продавать бурду из муссо с клемантинами… как всем было весело. С нашими писателями младшего поколения я два года работала на таких балах, и у меня не осталось от них ничего неприятного, я с ними очень сблизилась, с некоторыми подружилась, все были наготове сделать что нужно… Смоленский в пять часов утра проверил мне счета с Татой Каминской, он ведь хороший бу <х> галтер. И как весело и удачно работал наш буфет!» Кошка не пробежала. После бала Тэффи пыталась выстроить планы на ближайшее время. Пьесу закончила, Николай Николаевич Евреинов готов приступить к постановке. Ей, конечно, придется принимать участие в работе над спектаклем, как и писать воскресный текст. Но надо подумать и о дополнительном заработке — иначе не свести концы с концами, — о турне со своими вечерами. Дотошно расспрашивает Бунина 111


(он ездил по Прибалтике в мае прошлого года), как вести себя с антрепренерами, чтоб они не обошлись с ней как с «легковерной особой». Поэтому ей важно знать, оплачивал ли «соблазнивший» писателя «эксплоататор» дорогу, визы, отели, питание. Сколько платил с каждого вечера. Фикс или проценты? Приходилось ли выступать в больших помещениях. Дал ли «негодяй» аванс и гарантию, положил ли ее в Париже в банк, и как выглядела сумма… Клялась Ивану Алексеевичу все ответы сохранить в тайне. («А моим предпринимателям все равно буду врать как для меня выгоднее». ) А пока — театр. Комедия «Ничего подобного» В полицию маленького французского городка приходит письмо от американца Адама Мурзина — он ищет своих родственниковэмигрантов. Есть такие. Мурзин Яков, хозяин маленькой лавчонки («У других доход, а я всю жизнь только приплачиваю»), его племянники Николай и Густ. Они невероятно возбуждены известием: «Колесо фортуны переворачивается…» Уверены, что объявившийся дядюшка миллионер: он же американец! Вот и его письмо отправлено из роскошного нью-йоркского отеля… Но Яков озабочен: «Главная беда — этот паршивый город. — Во всем мире не найдешь города с таким населением». В городке беженцы из России, Германии, Чехии, из Китая, Испании, Италии… «И еще прут со всех сторон… Такие сюда дьяволы понаехали — прямо оборотни». Якову страшно, что среди всего этого «разномордия» еще какие-нибудь Мурзины найдутся и надо будет делиться. Ему это противно: «Все равно, что с чужой свиньей из одного корыта хряпать». Новость об американце привела в движение весь городок: моют улицы, прокладывают дороги, готовят лавровый венок миллионеру, мэр пишет кантату… Объявились, как и ожидали, самозванцы, доказывающие свое родство с Мурзиными. Знать бы заранее, чем все обернется… Всех обескуражил вид долгожданного миллионера Адама, его обтрепанная одежда. А он будто не замечает растерянности хозяев, не скрывает, что беден. В лавочке родственников, радуется, что 112


наконец-то хорошо поест. Аферист, — решают Мурзины, — каков обман с отелем! Не обман: Адам спокойно объясняет, что служит там — чистит обувь, моет туалеты… Хозяева прикидывают, как теперь выйти из щекотливого положения, как объяснить всем, что опростоволосились, — народ-то в городишке паршивый («Понаехали!» — ворчит Яков). И только Марилька, веселая девушка, которая служит у Якова, сочувствует Адаму. Она убеждает его незаметно исчезнуть, уехать, выводит через черный ход и дает денег — нельзя же человеку без денег. А через два дня, когда доказавшие свое родство с Мурзиными, пытаются доказать обратное, Адам возвращается. На личном самолете, с личным пилотом. Забирает равнодушную к богатству Марильку, больше всего мечтающую бродить по свету с гитарой, и улетает на глазах обезумевшей от зависти толпы… Определили художника постановки — приглашен МАД. Михаил Александрович Дризо, был известен в России. Его, одессита, сотрудничавшего в основном с местными газетами, не прочь были заполучить и столичные издатели, и редакторы. Аверченко желал встретиться с ним на «суровых» страницах «Сатирикона». Но настоящая популярность, пришла в эмиграции. Его рисунки — без комментариев и с остроумными лаконичными подписями, — появляются не только в русских изданиях, но и во французских. И хотя он впервые пробует свои силы в театре, ни Евреинов, ни Тэффи не сомневались в успехе. Надежда Александровна с удовольствием обсуждала с ним образы персонажей. «Дорогой Михаил Александрович, Вы меня спрашивали о типах в моей пьесе. Как раз говорила об этом с Евреиновым. Вы правы — американцу хорошо дать круглые очки с черными ободками. Седоватые виски и очень румяную рожу. В последней картине нарядите его в клетчатую кепку, клетчатые очень яркие носки, штаны, гольфы и безумного цвета галстук — какие-нибудь полосы зеленые и оранжевые и что-нибудь в этом роде. Сапоги с квадратными носами, желтые. В зубах — трубка. Вместо галстука можно шарф. 113


Николая я переделала из часовщика в монтера, чинящего велосипеды. Он недавно приехал из Сов. России. Может быть, сделать его рыжим, такие бывают оболтусы с челкой на лбу. <…> Яков степенный, но не старик, с бородкой, может быть, плешивый, но не обязательно. У Густа какая-нибудь жилетка «фантази», галстучек пестренький. Бруно — завитой барашком, на мизинце колечко, губки бантиком, галстук поэтический, фуляровый, с развевающимися концами. Вот приблизительно, как они мне представлялись, но Ваша фантазия, конечно, даст больше. Шлю Вам самый сердечный привет. Ваша Тэффи». Автор радуется костюмам. Режиссер доволен проектом декораций, стенных плакатов, «остроумных на редкость». «Браво! Все наши актеры в восторге, — писал Евреинов МАДу З0 марта. — А я с воскресенья репетирую в гриппе, при температуре 38; как будто легче стало, но здорово умаялся. А бедная Тэффи все еще болеет! Что за март такой!» Надежда Александровна словно накликала беду, написав в новогоднем письме Буниной: «Что-то даст нам новый год. Я от смерти не прочь, но болезни не желаю. Не люблю боли…» «Я ужасно больна. Такая боль уже скоро две недели, что лежу и вою, и когда кончится неизвестно, — сообщает она теперь дорогой Верочке. — Называется болезнь «Zona». Воспаление нервов левой руки, а на коже, по ходу нервов, пузыри, вроде оспы. Незаразительно. Проною. Работать, конечно, не могу, денег, конечно, нет. Под пьесу деньги взяты еще осенью и прожиты. Сегодня на мой вопрос, «надолго ли еще», доктор ответил: «А может быть, и на два месяца». Два месяца мне, конечно, не протянуть, умру раньше, но и более короткий срок как и чем прожить не понимаю. Если бы Вы были в Париже, я знаю, Вы бы что-нибудь для меня придумали: вечер, сбор, не знаю что. Кроме Вас, у меня никого нет. Лежу и вою от боли. Особенно ночью до морфия — ужас. Было и краткое, но яркое воспаление желчного пузыря. <…> Если бы Вы приехали! Ваша кровная Тэффи». 114


Zona в России больше известна как опоясывающий лишай. Его вирус сходен (или идентичен) с вирусом ветряной оспы — ветрянки. Надежда Александровна по-медицински точно описала суть болезни. Но главное — от болей некуда деться. Они длятся месяцы, бывает, что и годы. Напасть может быть вызвана инфекционными заболеваниями, нарушением обмена, нервно-психическим переутомлением… Последнее — как раз случай Тэффи. Апрель — облегчения не наступает. «Вот уже месяц, как я лежу и непрерывно вою. Впрочем, нет. С перерывами. Днем лучше — ночью ужас. Даже через морфий слышу боль. Лечат меня вовсю — сыворотками, вакцинами, рентген <овскими> лучами. Вы советуете, дорогая, ни о чем не думать. И я действ <ительно> и не могу ни о чем думать. Все мне безразлично, все в сравнении с болью — ерунда. Но когда смотрю на себя со стороны, то немножко удивляюсь: «Что эта старая дура будет делать, когда боль пройдет. Ведь работать она не так скоро сможет. А врачи заставят хорошо ее питать и проветривать. <…> Сегодня потащат на рентгеновские лучи…» И через несколько дней: «Верочка, милая! Пропадаю! Ничто не помогает. Не помог даже морфий <…> Сплю урывками по 3, 5 минут <…> Организм так переутомлен нервно, что ни на какие вакцины не реагирует. Давно надо было начинать нищенствовать, да все было совестно. Писала Милюкову, просила воздействовать на правление, чтобы сочли мне пропуск как плотный отпуск. Газета отказала. Предложили напечатать в мае два лишних фельетона. Я, больная от переутомления, буду, значит, усиленно работать. Насчет сбора я ни к кому не обращалась, да и не к кому. Силы падают с каждым днем. Сердце начинает сдавать — болит и бьется». Получив первое письмо о болезни, Вера Николаевна, добрая душа, сразу же обратилась к отзывчивой Наталье Ивановне Кульман, писательнице, та связалась с Зайцевым, решили, что Борис Константинович немедленно пойдет к Алданову и вместе они «со115


ставят воззвание» за подписью нескольких писателей — о поддержке Тэффи… Между тем уже анонсируется премьера «веселой комедии» «Ничего подобного». Она состоится в зале «Журналь» 9 мая, в воскресенье, в первый день Пасхи. Пасха — любимый Праздник автора. В русском Париже вовсю идет подготовка к нему. В русских ресторанах и магазинах — куличи, пасхи! Запахи корицы, ванили… Когда-то она давала «Пасхальные советы молодым хозяйкам» в «Сатириконе». «Прежде всего мы должны помнить, что из пасхальных приготовлений важнее всего сама Пасха, так как праздник получил свое название именно от нее, а не от кулича и не от ветчины, как предполагают многие невежды. Поэтому на Пасху мы должны покупать пять фунтов творогу у чухонки и хорошенько сдобрить его сахаром. Если пасха приготовляется только для своего семейства, то этим можно и ограничиться. Если же предполагается разговение с гостями, то нужно еще наболтать в творог яиц и сметаны. Гость еще требует и ванили, чего тоже забывать не следует. Чтоб показать гостю, что пасха хорошо удобрена, в нее втыкают цветок. Гость, если он человек неиспорченный и доверчивый, должен думать, что цветок сам вырос — и умилиться. С боков пасхи хорошо насовать изюму, как будто и внутри тоже изюм. Иной гость пасхи даже и не попробует, а только поглядит, а впечатление получит сильное». Веселилась… В эти предпасхальные дни не ей одной не до веселья. Кому-то, наверное, еще хуже. Плевицкую перевозят из Парижа в тюрьму города Ренн. Суд присяжных вынес вердикт: «Виновна». 20 лет каторги. На суде она появлялась в черном шелковом платье, черных лайковых перчатках, на плечи было наброшено котиковое манто… В каторжной тюрьме ее ждет арестантская форма. Премьера «Ничего подобного» прошла без автора. 116


Из рецензии в «Последних Новостях» Тэффи узнала, что эта пьеса «бесспорно лучшая» из ее больших пьес. В «Моменте судьбы» блестки остроумия и метких словечек явно преобладали над требованиями театра и «только здесь, сознав, очевидно, что для сцены требуется нечто иное, — автор дал нам пьесу, полную движения, — с развитием действия, беспрерывным и последовательным. И — такова сила таланта — пустяковый сюжет дал материал для большой веселой комедии. Попади эта фабула в иные руки, получился бы легонький водевильчик — а у Тэффи это вылилось в пьесу — в течение трех часов приковывающую внимание публики. В чем секрет такого успеха? Вспоминается любопытный анекдот из жизни Дюма. Знаменитого романиста зашел навестить сын. Его попросили подождать: старик очень занят. Автор «Дамы с камелиями» терпеливо уселся у кабинета отца. Но вдруг оттуда послышался громкий смех. Уверенный, что отец не один, Дюма отворяет дверь и говорит: «Ну, если здесь хохочут, то и я не прочь посмеяться». Но в кабинете никого, кроме отца не оказывается. «Кто же здесь хохотал? — спрашивает изумленный Дюма. — «Да это я, — отвечает старик. — Я сейчас написал такую сцену, от которой, кажется, умереть можно со смеха. В самом деле, друг мой, — прибавил он, — знаешь ты, почему мои сочинения занимают публику? Потому что они меня самого занимают, когда я их пишу». Думаю, что — помимо общепризнанного остроумия Тэффи, меткости ее языка и наблюдений, — в успехе ее не меньшую роль играет то, что она сама радуется своему ощущению жизни, своему чувству действительности. Это не только устанавливает живую связь с аудиторией, но заражает и режиссера, и исполнителей. К. П — въ.» В этом же номере газеты сообщается, что «в виду совершенно исключительного» успеха, с которым прошли первые два спектакля, пьеса «Ничего подобного» пойдет еще два раза подряд в субботу 15-го и в воскресенье, 16 апреля». А Тэффи «радуется своему ощущению жизни»: «Такое чувство, что неслась через силу и треснулась лбом о столб», — это из письма Буниной после Пасхи. 117


Был консилиум. Zona перешла в полиневрит — воспаление нервов, болезнь тоже длительная и мучительная. («Лежать еще не менее трех недель». ) Врачи обещают, что боли постепенно угомонятся. Главное, чтобы температура стала нормальной. А чтобы рука — она не двигается в плече, и пальцы не сгибаются — начала действовать, надо месяца два… Навещала ее дочь Валерия по дороге из Лондона в Варшаву. Провела с ней несколько дней… С наступлением мая ничего не изменилось. Болезнь не отпускает и все то же безденежье. Плоды благотворительной кампании не ощутимы. Лекарства дороги, и надо бы заплатить Евгении Антоновне за уход — уколы, обтирания. Хотя после кончины Павла Андреевича Е. А. Васютинская была скорее компаньонкой, чем помощницей по дому, но снова пришлось вернуться к обязанностям сиделки. И ей нужны хоть какие-то деньги: сын остался без работы. И еще печаль: умер кузен Лев фон Гойер. Последний, кто звал ее Надюшей. «После тяжелой и продолжительной болезни тихо скончался…» — сообщают в «Возрождении». «Все такие скомканные эпилоги…» — скажет, горюя, Тэффи. Был-был человек… Яркий, разносторонне одаренный. Юрист, финансист, действительный статский советник. После окончания С.Петербургского университета работал финансовым агентом российского правительства в Пекине. Был членом Государственного экономического совещания. В 1919-м — министр финансов, в Омском правительстве Колчака… Потом жил в Париже, написал интересные работы о Дальнем Востоке. Обрел известность как прозаик. Вышли его книги «Жестокосердный каменщик», «Запретный хлеб», «Семилепестковый лотос». Он был масоном: член-основатель ложи Гамаюн, председатель ложи Капитул Астрея… Масонство во Франции было легально. В июне Надежду Александровну смотрел всемирно известный невролог Рэймон Монье-Винар — автор книги «Неврология». («Сторговали для меня со скидкой первое светило…»). «Светило» прописало уколы (они должны были бы совершенно успокоить 118


боль, но оказались непереносимо болезненными) и быстрого выздоровления не обещало («Что вы хотите — нужно время)». «А ведь только шакал может себе позволить три месяца выть и не работать. Друзья меня не забывают. Цветов тащат как на покойника», — сообщает Вере Николаевне. Тэффи не забывают и читатели. Она им необходима. Ее фельетоны, рассказы — отдушина, даже если пишет не о веселом. А удивительная самоирония помогает смотреть на жизнь не так безнадежно, даже если у тебя полоса неприятностей. И вот уже сколько воскресений нет Тэффи в газете. Наверное, было так много звонков и писем в «Последние новости», что редакция еще в мае сочла необходимым опубликовать заметку «Болезнь Н. А.Тэффи»: «На запросы многочисленных почитателей» Н.А.Тэффи о состоянии ее здоровья сообщаем, что болезнь ее приняла затяжной характер. Писательница уже более двух месяцев больна воспалением нервов в мучительной и сложной форме. Тяжелое осложнение представляет парализованная вследствие неврита рука». «Верочка, дорогая, моего письма другим не читайте. Я пишу только Вам. Сейчас 5 ч. утра. Ночь идет плохая. Несмотря на морфий (пришлось впрыснуть), рука болит, не сильно, но нудно и, несмотря на изрядную дозу снотворного, спать не могу. Раньше 8 ч. жалко будить Евг <ению> Ант <оновну>. Птицы уже щебечут. День начинается. Завтра ровно 3 месяца, как я лежу. Будь у меня муж, он бы меня давно из жалости пристрелил». Прежняя Тэффи узнается! Острит! Птиц слышит. Боль уже не такая сильная. Может все-таки дела идут на поправку? Сообщил же Зайцев Бунину: «Тэффи, слава Богу, поправляется. В день смерти Х. (Ходасевича — 14 июня. Т.А.) был у нее, она перед моим приходом даже выходила немного на улицу. <…> Нынче с базара Вера принесла известие, что Тэффи выезжает (или собирается) в Булонский лес на прогулку. Подай Господи». 119


Вера Николаевна в письме Тэффи, видимо, выразила радость по поводу такой хорошей новости, и Надежда Александровна поиронизировала над слухами: «Это ничего, что меня видели в Булонском лесу, — меня видели и на спектаклях русского балета, а вчера получила письмо из Риги с поздравлением полного выздоровления. Мои же дела таковы, что выволакивали меня два раза на скамейку перед домом, но пришлось этот разгул прекратить, п <отому> ч <то> усилились боли и поднялась темпер <атура>. <…> Последнее время дают много брому, и я от него одурела, т <ак> ч <то> если в письме падежи неправильны, то учтите бром, а я умница. Жаль, что не увидимся скоро». Вот уже и август. В городе духота, но куда-то ехать нет сил. Решилась все-таки отправиться в Сюрен, под Парижем, в медицинское заведение имени маршала Франции Фердинанда Фоша. Знала, что там роскошно и красиво, но, ехала только во имя воздуха — не для радости: видела себя на террасе, где лежат, завернувшись в пледы «полудохлые выздоравливающие». Знакомых там не будет, значит опять «одиночное заключение и потустороннее безмолвие». Из Сюрена сообщала Зайцевым 21 августа 1939 года: «Это гигантская больница, выстроенная и устроенная на американский вкус, страшно комфортабельная, с огромными террасами, больше похожа на отель или даже на океанский пароход». Надеялась окрепнуть на «пароходе». Во всяком случае, можно будет понять, вернувшись в Париж, что она из себя представляет и насколько способна решать давно надвинувшиеся проблемы. Работа — сможет ли, как прежде, выдавать, «кирпич» в воскресный номер? Жилье — придется расстаться с удобной, квартирой на улице Версай, к которой привыкла — жутко выросла плата. Евгения Антоновна, ее верная помощница, близкий человек, собралась уходить — очень устала… Как без нее? Надежда Александровна не предполагала, что из Сюрена, она вернется в другую жизнь. 120


А ведь это предсказал не астролог Нострадамус — французский маршал Фердинанд Фош, главнокомандующий союзными войсками, человек, поставивший точку в первой мировой войне. В ноябре 1918 года в его вагоне было подписано Компьенское перемирие, остановившее все военные действия. Окончательный мир был закреплен в июне 1919 года Версальским мирным договором, условия которого были чрезвычайно тяжелы и унизительны для потерпевшей поражение Германии. Вот тогда мудрый маршал заметил: «Это не мир, это перемирие на 20 лет». Он ошибся лишь на два месяца: спустя 20 лет и 65 дней началась вторая мировая война. Ожидаемое всегда неожиданно. Погруженная в болезнь, Надежда Александровна, видимо, и не заметила, как изменились обстановка, настроение в Париже. С приходом Гитлера к власти военная тема и политика врывались во многие разговоры, но, казалось, что непосредственно Франции ничто не угрожает. «К концу 30-х, когда тень Гитлера падала уже за Рейн, на французский пейзаж, наши нервы понемногу начали сдавать. Приближалась страшная осень 1939 года, — пишет Василий Яновский в книге воспоминаний в „Полях Елисейские“. — Еще в августе лучшие экспонаты скандинавских блондинок наводняли Париж: такой жажды греха и продолжения жизни Монпарнас, по утверждению старожилов, давно не испытывал, Люксембургский сад изнемогал под тяжестью цветов и похоти…» Все, казалось бы, несоединимое в одном клубке: и «сдающие нервы», и жажда удовольствий, и тревога, и неверие в то, что с Францией может произойти нечто страшное. Большинство парижан считали перспективу войны маловероятной, хотя агрессивные действия Гитлера в Европе обрели зловещую планомерность — аншлюс Австрии, аннексия части Судетской области, принадлежащей Чехословакии… Весной 1939-го Германия заявила о своих притязаниях на город Данциг и потребовала открыть «польский коридор», созданный после первой мировой войны для выхода Польши к Балтийскому морю. В ответ на отказ поляков Гитлер объявил недействительным ранее заключенный с Польшей Пакт о ненападении …Вот-вот может грянуть война, 121


и тогда Франция и Англия как союзники Польши, давшие ей гарантии поддержки в случае агрессии со стороны другого государства, не смогут остаться в стороне. В августе газеты, русские «Последние новости» в том числе, выносят на первые полосы рекомендации Комитета пассивной обороны, правила, которые отныне должны неукоснительно соблюдаться: затемнение окон и дверей, запрещение световых витрин. Жителям, которые, не связаны с работой в Париже и намерены перебраться в провинцию, советуют сделать это немедленно. Министерства внутренних дел и народного просвещения озабочены немедленной эвакуацией детей… Но парижане, проявляя легкомыслие, не спешили следовать призывам властей. Первое сентября — вторжение германских войск в Польшу, бомбардировка Варшавы, Кракова, Гдыни — внезапно изменило всю жизнь. Началась вторая мировая война. Вскоре в «актюалитэ» (в кинохронике), вспоминает Яновский, парижане увидели, как поляки «пускали свою конницу против тяжелых танков Крупа. Всадники, по экипировке похожие на ахтырских гусар, бросались на стальные башни, извергавшие огонь, и тут же превращались в дымящееся мясо…» Народ устремился к вокзалам, уходят из Парижа переполненные поезда, по дорогам движутся вереницы автомобилей, нагруженных домашним скарбом. Началась всеобщая мобилизация… 3 сентября объявлено: Англия с 11 часов утра и Франция с 5 часов находятся в состоянии войны с Рейхом. «Француженки и французы! — прозвучало вечером обращение премьер-министра Эдуарда Даладье. — Начиная с восхода солнца 1 сентября, Польша является жертвой самого грубого, самого циничного нападения. … Ответственность за пролитую кровь лежит целиком на правительстве Гитлера… Франция и Англия умножали свои усилия для спасения мира. Еще сегодня утром… они обратились к германскому правительству с последним призывом к его рассудку, прося приостановить военные действия и начать мирные переговоры. 122


Германия ответила нам отказом. Француженки и французы, мы воюем, потому что война нам навязана. Вы соедините все ваши усилия в глубоком чувстве единения и братства для спасения родины. Да здравствует Франция!» Начались военные операции на французском фронте, и Париж быстро принимает военный облик. Ночью погружается во тьму — закрыты кафе, кинотеатры. Утром оживает. Начинает работать метро, хотя и с сокращенным движением. На всех линиях список 28 станций — безопасных укрытий на случай тревоги. Открываются рестораны (военным скидка 10 процентов!), магазины — их витрины заклеены полосами желтой бумаги для предохранения стекол от вибрации во время взрывов. Мгновенно изменился спрос — никто не покупает дорогую парфюмерию, ценную мебель. Расхватывается синяя бумага, которой заклеивают окна во всех квартирах, чтобы свет не падал наружу. Самый ходовой товар у расторопных уличных торговцев — карманные лампочки и батарейки к ним: электрический фонарь и противогазовая маска всегда должны быть под рукой, предписывают правила пассивной обороны. Если завоет сирена, надо одеться при свете фонарика, закрыть ставни, счетчики газа, электричества, воды и направиться в убежище… Люди не расстаются с масками — в ресторанах, кафе на вешалках вместо зонтиков их металлические футляры. Маска на поясе у продавца газет, у торговки на базаре, у нищего… Если человек на улице без маски, можно не сомневаться: иностранец. В «Последних новостях» сообщение о борьбе с паническими слухами — за их распространение арестованы русская эмигрантка Мария Баскакова и сапожник Луи Колень… Важная информация о снабжении Франции предметами первой необходимости и о запасах впрок: «Если потребитель поступает неразумно, запасаясь в больших количествах сахаром, предусмотрительные хозяйки поступили бы правильно, если бы заготовили некоторое количество масла. В за123


падных районах масла много, и оно продается дешево. Этой зимой цена его значительно поднимется. Масло можно консервировать: солить или топить. Масло хорошего качества лучше солить, худшего топить». 5 сентября в 3 часа 40мин парижане впервые услышали вой сирены — alert — тревога!.. С «корабля» выздоравливающих Надежда Александровна вернулась в другой Париж. Так и вертится определение почти полугодовой полосыее жизни: болезнь, переходящая в войну. «В террасах кафе все, как было, — всматривается она в город. — Может быть, немножко меньше народу, чем всегда, и лица серьезнее. <…> Только ночью город меняет свой облик. Тихий, мертвый, темный. Огни погашены, и мы видим луну. Мы видим лунный свет на улицах Парижа. Зрелище фантастическое. На огромной пустой площади, как декорация какой-нибудь чудесной трагедии в стихах, застыл собор святого Августина. В зыбком фосфорическом тумане выезжает на черном коне черная Жанна д Арк». Строки из ее репортажа «В эти дни», который появился в «Последних новостях» 8 сентября, в пятницу. Видимо, написала она его, не распаковывая чемодана, и редакция решила не дожидаться воскресенья, ее «законного» дня, чтобы сообщить читателям: долгожданная Тэффи снова с вами. С сентября до июня она будет с ними каждое воскресенье, вплоть до закрытия своей газеты — до вторжения немцев в Париж. © Тамара Александрова, 2018

124


Юрий Каграманов Триумф глупой воли Этим летом в Киеве появился плакат: изображён дебил с высунутым языком, окрашенным в цвета российского флага, под ним надпись: русский язык — «дуже заразний», вызывающий поражение центральной нервной системы, ни больше, ни меньше. А в Раде тем временем принимаются законы, в дополнение к уже принятым ещё больше ущемляющие права русского языка «во всех сферах общественной жизни»; самым скандальным из них стал закон, запрещающий преподавание в школах на русском языке к 2020 году. Художник, изобразивший дебила, вероятно, смотрелся в зеркало: ничего более противоестественного, чем продолжающиеся на Украине гонения на русский язык, придумать трудно. Вспомним хотя бы, что современный русский язык изначально (конец XVIIвека) ковался в Киево-Могилянской академии — как общерусский литературный язык, отличный от местных наречий, в их числе от малороссийской селяньской говiрки. Эта работа была продолжена в московской Славяно-греко-латинской академии, где тоже насчитывалось немало украинцев. Прошло время, и значительность этой работы была оценена далеко за пределами восточнославянского племени. 125


На память приходят строки Фазиля Искандера: Не материнским молоком, Не разумом, не слухом, Я вызван русским языком Для встречи с Божьим духом. Разумеется, не лингвистические качества русского языка снискали ему особую притягательность, а тот факт, что на этом языке создана великая литература — художественная и религиозно-философская. И она тоже создавалась при участии украинцев: от Григория Сковороды до Георгия Флоровского и от Гоголя до Короленко; все они писали на русском. Пример Короленко особенно показателен: он был западенець, к тому же полуполяк, воспитанный в атмосфере романтической польщизны, но магическая сила русского слова была такова, что он, не колеблясь, избрал стезю русскоязычного писателя. Что касается украинского языка, то ещё в начале XX века языковеды спорили, является ли он самостоятельным языком или наречием русского. С выделением в составе СССР Украинской республики вопрос был решён: украинский был признан государственным языком, наряду с русским, с обязательным изучением в школах. Что само по себе было неплохо: этот по-своему красивый язык стоило уберечь от вымирания, которое ему тогда грозило. Хотя было бы ещё лучше, если бы Украина оставалась в границах Центральной Рады 1918 — 1919 годов, исключавших Восток и Юг с их русскоязычным населением. Но с достижением независимости украинская верхушка не удовольствовалась полноправием украинского языка. Ею овладел своего рода амок, уносящий прочь от всего, что связано с русским именем. Заметим, что язык сам по себе ещё не является нациеобразующим фактором. Существуют ведь народы дву- и более язычные (Швейцария, Бельгия, Индия и другие). И есть народы, говорящие на одном языке, но в своё время обособившиеся друг от друга или даже (как сербы и хорваты) ставшие друг с другом во враждебные 126


отношения. Потому что в формировании народов принимает участие не только фактор языка, но и факторы политики, экономики, культуры, наконец — the last, but not the least — религии. Видимо, ощущение, что украинцев связывает с великороссами тысяча интимных нитей, раздражало украинскую верхушку и толкнуло её как можно скорее все эти нити порвать. В 90-м и 91-м годах мне доводилось бывать на Украине, где я познакомился с новыми школьными учебниками по истории и литературе. Они поразили меня — во-первых, катастрофически низким интеллектуальным уровнем (особенно это касается учебников истории). Наверное, примерно так же должны были мыслить какие-нибудь зулусы, только-только освободившиеся от британского владычества. Во-вторых, неожиданной была для меня продемонстрированная там враждебность ко всему русскому, нелепое третирование северо-восточного соседа как якобы ставшего однажды «татарским улусом» и так и оставшегося с «порченой» кровью. Между прочим, опустошения, причинённые татаро-монголами на территории нынешней Украины, были не меньшими, большинство её жителей вообще разбежалось, а оставшимся пришлось мириться со своей «порченой» кровью. Северо-Восток, населённый переселенцами из Приднепровья, в гораздо большей степени сохранил память о Киевской Руси. А Новгородская земля, которая была ее частью, и которая обереглась от татаро-монголов, вообще не знала перерывов в своей истории. Именно Великий Новгород более всего привнёс в будущее наследие Киевской Руси. А в XV — XVI веках Новгородская земля влилась (пусть и не по своей воле) в Московию, не только удвоив ее территорию, но, что еще важнее, передав ей свое духовное и культурное богатство (нестяжатели Русской Фиваиды, Андрей Рублёв и многое другое). Смехотворны попытки отождествлять Киевскую Русь с Украиной (вспомним хотя бы недавнюю историю с королевой Анной, объявленной «украинкой»). На самом деле формирование украинской народности только-только начинается в XV веке, когда память о Киевской Руси стала совсем слабой. Примечательно, что у Шевченко, увлекавшегося историейкозатцва (это XV — XVII века), почти нет упоминаний о предшествующей великой истории. 127


А в Московии если и оставалось что от «татарского улуса», со времени Петра I было подмято Европой. Так что, вопреки географии, обожаемая ныне Киевом Европа оказалась не на западе, а на северо-востоке от Украины. Откуда у нынешней украинской верхушки такая враждебность к России? Получили прекрасную страну, в щедро отмеренных (Москвою) границах, в не самом плохом ещё состоянии, казалось бы — живите! Нет, с самого начала принялись накручивать против северо-восточного соседа. Зачем? Полагаю, что объяснение этому факту можно найти у Дезидерия Эразма. В своей бессмертной «Похвале глупости» он писал, что царица-Глупость — странница, на время оседающая там, где её более всего привечают. Трудно найти сегодня другое место, где она могла бы настолько чувствовать «у себя дома», как в Киеве. После того, как на нее свалилась незалежнiсть, Украина могла бы найти умное самоопределение — внутри русского мира, что было для неё естественно (и тут были и ещё остаются сейчас большие возможности). Вместо этого украинская верхушка вкупе с ее идеологической обслугой «нашли себя» в истерическом отречении от общерусского наследия, в созидании которого когда-то широко поучаствовали украинцы. Это похоже на то, как если бы кто-то веками вносил все свое золото и серебро в общий банк, а потом вдруг отказался бы от них из-за того, что они оказались якобы в дурном соседстве. О политических последствиях этой роковой сецессии мы слышим каждый день. В тени остаётся её культурный аспект. В своё время Томас Карлейль риторически спрашивал: англичане, если бы нам предложили: отдать Индию или отдать Шекспира, что бы вы выбрали? Мы сказали бы: берите Индию, но оставьте нам нашего Шекспира. Наверное, далеко не все англичане ответили бы так, но Карлейль высказался от имени «вечной» Британии, возвысившись над сиюминутными и корыстными интересами. Кстати, Индию англичанам всё равно пришлось отдать. Подобным же образом В.В.Розанов писал, что если бы русским предложили отказаться или от целой Белоруссии, или от одного Гоголя, следовало бы отдать Белоруссию, но оставить Гоголя. (Роза128


нов назвал Гоголя, которого вообще-то не очень жаловал потому, что приведённая мысль нашла место в статье, посвящённой специально Гоголю; его, конечно, можно было бы заменить в этом контексте кем-то другим из самых первых русских писателей). Едва ли не у каждой европейской нации, по крайней мере у крупной нации существует свой культурный пантеон, а у некоторых из них ещё и особая культовая фигура, образующая «замок свода» в культурном здании. Таков у англичан Шекспир, у испанцев Сервантес и т. д. Ударившаяся в сецессию Украина, отрёкшаяся даже от своего, но русскоязычного Гоголя, представляет собой в этом смысле плоский ландшафт, без гор, с одними всхолмлениями. Такая Украина — если предположить, что она сохранится в своих нынешних границах и не произойдёт смены режима — никому по-настоящему не будет интересна, даже самой себе. На эту сторону дела обратил внимание едва ли не один Иосиф Бродский в стихотворении «На независимость Украины». В целом это стихотворение, быть может, чересчур злое, но его заключительные строки стоят того, чтобы их здесь привести: Только когда придёт и вам помереть, бугаи, Будете вы хрипеть, царапая край матраса, Строчки из Александра, а не брехню Тараса. Положим, на смертном одре следует читать молитвы, а не строчки какого бы то ни было поэта (хотя у Пушкина есть стихи, по глубине религиозного чувства не уступающие самым сильным местам Библии), но, скажем так, на высотах жизни Александр — незаменимый спутник для всякого читающего по-русски. Что касается Шевченко, то этот талантливый поэт масштаба нашего Кольцова на положение «замкового свода» никак не тянет; лелеемая им сельская идиллия со слепыми лирниками и «многознающими» чумаками не такова, чтобы ее можно было пронести в будущее. Шевченко хотя бы хорошо знал Пушкина, а ныне растущие поколения имеют о нём, как и вообще о русской классике, самое смутное представление или вообще никакого. Невежество в части 129


общерусского прошлого «восполняется» идеологической накруткой, ставящей целью внушить отвращение ко всему, что связано с северо-восточным соседом. В 2004 году, проезжая через Киев, я посетил первый Майдан, который произвёл на меня скорее благоприятное впечатление (о чём я тогда же писал в журнале «Знамя»). Собравшиеся люди выступили против бандитьской влады, против мафиозных кланов и олигархов, против коррупции в судах — как можно было им не сочувствовать. Если зарубежная режиссура играла тут какую-то роль, то, я убеждён в этом, далеко не главную. Какой контраст со вторым Майданом! Всё дело в том, что поколение, «накрученное» новой украинской школой, не было тогда ещё достаточно многочисленным. Сейчас украинская нация поделена на две половины — старшую и младшую. Молодые представляют собою среду, в высокой степени восприимчивую к антироссийской пропаганде. Старшие поколения, воспитанные советской школой, колеблются, но зачастую следуют за молодыми (когда собственные дети, внуки чем-либо одержимы, трудно не посочувствовать им хотя бы отчасти). Такая вот печальная картина. У Достоевского в «Записках из подполья» выведен «джентльмен с неблагородной физиономией», выражающий желание «по своей глупой воле пожить». Скорбноглавые киевские вожди следуют этому рецепту, принесшему им кое-какие выгоды, но для народа Украины ставшему причиной трагедии, которой пока не видно конца. Хотя конец рано или поздно будет. Мы знаем, чем закончился самый известный «триумф воли». Там, правда, дело было сделано внешними по отношению к временным «триумфаторам» силами. В данном случае, как я полагаю, следует уповать на внутренние процессы: исторический гумус должен показать свою весомость и свою неисчерпаемость. Просвещение, просветление — вот силы, способные рассеять сгустившийся на Украине мрак. И, между прочим, пример дурной воли показывает, что может умная воля. © Юрия Каграманов, 2018 130


Татьяна Поликарпова Кто нас будит во сне?

(главы из неопубликованной повести «Сны о жизни»)

Магическая работа мозга особенно наглядно и чаще всего проявляется в сновидениях, вызванных болезнью, началом заболевания. Я никак не могла объяснить себе, как это происходит: ты видишь сон, который течёт достаточно долго и подробно, но лишь в конце его, а бывает, уже и пробудившись, ты понимаешь: всё действо, развёрнутое в твоём сновидении, предпринято, чтобы тебя разбудить. То есть, кто-то уже знал причину, из-за которой тебе лучше бы проснуться… В таких снах легко установить действительную причину посетивших вас видений, и их, хочется сказать, маскировку под разные — всякие ужасы и нелепости. Как правило, меня так «будили», когда я заболевала. «Побудки» были на удивление разнообразны: то страшные, то смешные и фантастические, и даже философские в виде притч. Начну со страшного сна. Страшного тем, прежде всего, что было так, будто это и не сон, а всё происходит наяву. И очень ясно, как по учебнику, можно понять, почему человек вдруг просыпается среди ночи без всяких внешних воздействий: 131


ни будильника тебе, ни руки друга, ни телефонного звонка, наконец… Страшный сон Шёл июль 1967 года. Наша семья ещё жила во Владимире. В тот вечер я проводила папу-деда с моим младшим, Гришей, они уехали в деревню. Старший сын был в пионерском лагере, а муж в командировке. Я убиралась в доме, слушая превосходное чтение по радио гоголевского «Вия». Не помню, кто читал. Помню, что особенно остро восприняла начало, где так музыкально и зримо писатель словом своим рисует дивные картины украинской земли с высоты полёта… ведьмы. Я давно не перечитывала «Вия» и, видно, подзабыла эти просто роскошные страницы… Музыка слов и музыка сопровождения вызывали во мне какое-то мистическое чувство, озноб пробежал между плеч. Мне не захотелось слушать дальше про саму чертовщину: летающий гроб и прочие страсти-мордасти. Не хотелось терять впечатления от чистого, не обременённого сказочными ужасами слова поэта. (Летящая ведьма — она не в счёт!) …Выключила радио. Не стала закрывать балконную дверь. Летний вечер был прохладен, тих. Я улеглась, баюкая себя пережитым, думая о том, что самая-то магия поэта-Гоголя вот в этом: только словом своим, своим напевом он, как колдун, даёт почувствовать тайные чары земли, ее чудес, рассказывая просто об её красоте, её покое, её предвечерней задумчивости, о пышности её летнего убранства… — Как это всё… Удивительно… Он может… — думала я про писателя как-то неопределённо. …Мне ведомо это ощущение тайны жизни, когда ты одна среди поля, в лесу ли, или на реке… Или среди собственного одинокого огорода…. Ещё в детстве я испытала это мистическое чувство: кажется, вот-вот тебе откроется что-то прекрасное и ужасное, что знает каждый цветок, дерево, любая травинка. И река. И небо… 132


…Долго не засыпая, я вдруг почувствовала беспокойство. Услышала, как ритмично поскрипывает балконная дверь, а вроде, и ветра не было. Подумала, что надо её закрыть, а то так и будешь прислушиваться и не заснёшь. Почему-то боязно было встать: одна в пустой квартире. Мне становилось всё страшнее. «Ладно!» решилась, наконец. Вскочила, закрыла и заперла дверь на балкон и, включив свет в обеих комнатах и на кухне, заглянула под все столы и кровати, чтоб убедить себя: ничего страшного, можешь спать спокойно… Для полного порядка заглянула в наш совмещённый санузел. Там почему-то взяла вантуз, стоящий за унитазом, и стала им, словно ёршиком, чистить этот унитаз, вычищенный ещё днём. Меня ничуть не удивило, что чаша унитаза как бы сдвоена: словно бы это две слитых чаши, разделенных по дну невысокой перемычкой… Похоже на оттиск голого человеческого зада… Чищу, значит, этот негатив, и вдруг чувствую, что я не одна. Резко распрямляюсь и поворачиваюсь к двери. (Унитаз возле самой двери). А в дверях стоит мужик, такой — ну, обыкновенный… Сантехник? Ему лет пятьдесят, он тучноват, в клетчатой застиранной серо-синей мятой ковбойке, лысеющий, с обрюзглым небритым лицом. Его маленькие белесые глаза жутко выделяются на красной грубой физиономии. Я никогда не видела этого человека раньше! И вот в деталях вижу его чужое лицо… …Он стоит, опираясь левым плечом о косяк дверного проёма, а правая рука почему-то закинута за голову. Деваться мне некуда. Инстинктивно вскинула руки, прикрывая лицо, голову… А он схватил обе мои руки и больно заломил их назад, выворачивая плечи… Очнулась от этой боли… Я лежу на своём диване. Обе мои руки закинуты за голову, даже за валик дивана. Затекли так, что пальцем пошевелить не могу… В доме тихо. Совсем темно. И дверь на балкон открыта. А хорошо помню, что запирала её… Но совсем не скрипит эта дверь!

133


Подоплёка Вот она, точка отсчёта моего сна: боль в затёкших руках. Значит, я спала? Вовсе и не боялась заснуть — уже спала! Не закрывала двери на балкон. Не включала свет и не искала под кроватями. Не чистила унитаз. Да, единственная нереальность — это его сдвоенная чаша. Но на меня никто не нападал… А всё это продиктовала боль в затекших руках. Весь ужас сна, все мои решения и многочисленные действия — это только следствие. Восприняв сигнал боли, возникший в моих руках-плечах, мозг разбудил меня таким заковыристым способом: он показал мне фильм-ужастик, полный мистического страха, заставил пережить вторжение Чужого в моё жильё… Его нападение на меня! Да, наверное, секунд 15 — 20 длилась эта «побудка», пока я не проснулась. Понятно, что подлинным-то источником мистики, страха и ужаса был не кто-нибудь, а Николай Васильевич Гоголь. Мозг просто воспользовался моим восторгом, навеянным словом поэта, восторгом, смешанным с ужасом, и распорядился по-своему этим впечатлением. Сон сработал задом наперёд: детально разработав фантастическое следствие, подвёл к ясной, реальной причине. Смешной сон Мой младший, Гриша, безусловно, потерял в себе юмориста, карикатуриста, или лёгкого и весёлого писателя в духе Аверченко или раннего Зощенко. Даже в его школьных учебниках, таких серьёзных, как «Физика», «Химия», схемы и рисунки разных опытов были дорисованы им с такими «добавочками», что и ругать его было за это невозможно: остроумно и неожиданно они превращались под его рукой в смешные картинки. Ещё до первого класса он с упоением читал — и прочитал! — толстенную книжку Ярослава Гашека «Похождения бравого солда134


та Швейка». Что уж тут говорить: ясное дело, он был первым «клоуном» в своём классе. Попадало ему за это от учителей, но всё равно — его любили. А меня он рассмешил ещё до своего рождения. В моём сне. Гриша родился в самом конце апреля, стало быть, носила я его зимой. А мне всё время было жарко. Спала под одной простынкой, и просто не знала, к чему прислонить стопы: они горели жаром. Однажды никак не могла уснуть: и жарко, а тут ещё и живот мешает: ему восемь месяцев, — и на правом боку, и на левом тянет, мочи нет. Ну, что же это такое… И пришла мне, наконец, спасительная мысль: дай, думаю, выну пока ребенка из живота. Положу на подушку, а утром снова верну на место… Сказано — сделано. Я села в постели, открыла живот как выпуклую крышку старинного баула, осторожно извлекла ребёнка, устроила его на своей подушке, сама примостилась рядком и счастливо, и спокойно уснула. Проснувшись бодрой, выспавшейся, долго смеялась, вспоминая сон, поздравляя себя с остроумным решением. И вдруг спохватилась: да что же это я, какая тупая! Не посмотрела, мальчик у меня или девочка?! Такой случай подвернулся, заранее могла узнать, кто же… Вот какой хитроумный младенец должен был родиться: поманил, а не сознался: кто он. В то время, в 1958 году, не было и в помине никаких УЗИ, а без видящих приборов даже хитроумный мозг не мог и намекнуть, ребёнок какого пола мешал мне спать. Потому и я не полюбопытствовала. А ведь в руках держала! Кардинальное средство от головной боли Сон из той же серии и тоже смешной. Хотя… Можно сказать, что наоборот: страшный. Даже ужасный. Это уже в Москве, видимо, 1975—76 год. Тогда у меня очень часто и мучительно болела голова. На этот раз не могу уснуть из-за головной боли. А лекарства мне тогда не помогали. Боль была такого свойства, что даже про135


сто глоток воды в это время вызывал тяжёлую рвоту. Уж не говорю о таблетках или порошках. Только «неотложка» спасала — инъекции. И всегда мои спасители определяли у меня повышенное артериальное давление. В те времена совсем, вроде, ничтожно малое: сто пятьдесят на девяносто, а то и ниже… А вот поди ж ты… Спать так хочется. Но не вызывать же ночью «неотложку» … Разбудишь всех. «А, — думаю, — срежу к чёрту дурацкую свою голову — самое верное средство! Кардинальное! Сколько ей можно мучить меня». Встаю, шатаясь от боли. В руках моих оказывается половинка безопасной бритвы. И я этим крохотным орудием осторожно, ровненько срезаю свою голову без всякого труда, как по маслу. Беру две газеты и заворачиваю в них эту мучавшую меня деталь организма. Попутно замечаю, что срез шеи точно такой, как изображали средневековые гравюры эти срезанные в битвах или при казнях головы: плотное кольцо, а внутри кольца чёрная пустота. И никакой крови: чисто. Без всякого сожаления бросаю свёрток в мусорное ведро и, наконец, засыпаю с чувством глубокого удовлетворения. Проснувшись, еще не открывая глаз, думаю, как повеселю народ в редакции своим рассказом о «кардинальном способе» борьбы с головной болью. И вдруг замираю от ужаса: как же расскажу?! Ведь у меня нет больше ни рта, ни языка. Да, ведь… ничего больше нет!!! И поехать на работу не смогу: как я поеду, если и глаза… Господи… вся голова в мусорном ведре! «Сейчас, сейчас, говорю я себе лихорадочно. Сейчас я выну голову из ведра, она ведь завёрнута в газеты. Она не должна испачкаться, заразиться. Как я её отрезала, так и приставлю, приклею обратно. Срез был такой ровненький…» Но в ведре моего газетного свёртка уже не оказалось. Ведро стояло совсем пустое и на редкость чистое. И я ещё успела подумать о своих мальчишках, прежде чем окончательно проснуться от ужаса: «То их не заставишь вынести мусор, а когда не надо, так, пожалуйста…» И тут же обеими руками схватилась за голову. Она была на месте. 136


Боже, какая отрада, какое счастье! Подоплёка В такого рода сновидениях вся подоплёка на поверхности: спасение от боли любой ценой. Единственная странность двойное пробуждение, когда первое оказалось… продолжением притом логически безупречным продолжением! сюжета текущего сна. «Нет, господа-товарищи: даже во сне не отрезайте свои головы», вот что, видимо, хотел внушить мне сон своей «второй серией». Сон — воспитатель, так, да? «… А вот кому девичья невинность…» Такое вот свободное обращение с собственным, единым и неделимым телом было мне свойственно… во сне. Ради утоления боли, конечно. И ладно бы — только своей. Но меня посетил однажды подобный сон о моей любимой подруге. Мне очень хотелось помочь ей в её девичьих затруднениях. Она была младше меня лет на одиннадцать. Она была безнадёжно влюблена. Влюбилась Люда в одного всемирно известного, талантливейшего и весьма непростого человека, по первой работе которого она и писала в университете свой дипломный труд. Её герой тоже был очень молод в ту пору, и слава только-только приоткрыла перед ним дверь в мир. Чуткая, и тоже талантливая, Люда, моя Люда-Мила, по той его первой, и пока ещё единственной, работе и почувствовала, и осознала незаурядность его дара, его творческой силы. Они встречались раза два, может быть, и больше, пока она работала над своим дипломом. А влюбилась Люда с первой же встречи. Сокрушительно. Потом жизнь ещё раз свела их во Владимире, куда она приехала работать в местной газете, защитив свою уникальный диплом, а он снимать очередной гениальный фильм — «Андрея Рублёва». Как будто сама судьба заботилась о Люде. 137


Однако… Рассказывая мне об их платонических встречах, об интереснейших его мыслях — он делился с ней! — подруга моя, хохоча до слёз, убеждала меня, что вся её беда — девственность… «Сколько было случаев! Но он такой деликатный! А я — такая девственная». И снова хохочет. Мировая была девчонка. Искромётная. С ничем непобедимым чувством юмора. Даже несчастная любовь не могла справиться с её жизнелюбием. С ней замечательно было дружить. Ну и вот, так меня «достала» её девственность, что приснился мне отчаянный сон. Будто мы с Людой гуляем в молодом, жиденьком ещё таком, скверике позади старинных «Торговых рядов» нашего города. И у моей подружки в руках что-то вроде кирпича, завёрнутого в газету и обвязанного бечёвкой с петлей-ручкой. То она несёт «кирпич», то я. Вот мы проходим мимо мусорной урны. И, уже почти миновав её, Люда незаметно опускает «кирпич» в её чрево. Весело переглянувшись, мы вприпрыжку следуем дальше, и вдруг сзади старческий голос: «Девушки, вы в урну что-то обронили! Вернитесь!» Оглядываемся: дед, седой, сгорбленный, склонился над урной и уже опустил руку туда, внутрь. Нам неловко стало. Мы побежали к нему на помощь. Но он успел ухватить «кирпич» за ручку-петлю и вытягивает его. — Ой, дедушка, да бросьте вы это! Нам не нужно вовсе! — Да как это «не нужно»! Тяжёленькая вещь! — И он протягивает «кирпич» Люде. Мы, умирая от смеха, валимся на скамейку… Давай, тут её и оставим, — предлагаю. Да, «её», потому что этот «кирпич» она, Людина девственность. И мы собрались избавиться от неё. За тем и пришли в этот сквер. Непринужденно разговаривая и смеясь, мы уходим от скамейки, оставив на ней «кирпич». Но скоро слышим топот тяжёлых сапог за нами… И вот догоняет нас запыхавшийся парень с «кирпичом» в руке, протягивает: — Я издали увидел… Вы забыли. Вот, возьмите… 138


Нам остаётся только благодарить. Какие задушевные, какие доброжелательные люди в нашем городе! Так и не смогли мы избавиться от Людиного «кирпича». Когда на следующий день я рассказывала ей этот сон, она долго смеялась: — Ну, спасибо тебе за помощь! Гениальный приём! Что ж… И это не помогло! Остаётся только замуж. Когда её кумир женился, она так и сделала. Вышла замуж за нашего коллегу по работе. А кстати, и по взаимной любви… *** Лично со мной этот сон о «девственности-подкидыше» был связан лишь горячим сочувствием подруге, и вдохновлён её беспощадной к самой себе иронией. Вроде бы мне не следовало включать его в ряд моих снов, тем более, навеянных моим собственным болезненным состоянием. Но всё-таки это я его видела! И потом он мой ещё и по признаку лёгких превращений вещей отвлечённых, чисто понятийных, как, скажем, головная боль, в сугубо материальные предметы: отрезанная голова; ещё не рождённый ребёнок, отдыхающий на подушке; девственность в виде кирпича… Но вдруг там был не кирпич, а, например, коробка по форме и размеру с кирпич? — В том-то и дело, что ни то, ни другое, а просто: девственность. И попробуйте это оспорить. Сон-притча о «жизненной силе» Заболевала. То ли грипп то ли ОРЗ: температура выше 38. И вылилось это состояние в настоящую притчу о роде человеческом, вечно обречённом враждовать и бороться. На пустом месте. Без причины. Вот что приснилось в январе 1985 года Я в каком-то тесном закрытом помещении, будто внутри куба без окон и дверей, среди толпы пацанов лет 12 — 14. И вправду — как сельди в бочке: стоим впритык друг к другу. Но в том-то и беда, 139


что не стоим! Идет дикая, безостановочная борьба за некую «жизненную силу». Эта сила — в воздухе, которого всё меньше в нашем кубе. И все толкают друг друга и, опираясь на соседей локтями, плечами, коленями пытаются подпрыгнуть повыше, чтоб вдохнуть больше воздуха. И я вместе со всеми, потому что, если оставаться внизу — задохнешься. Но борьба, естественно, отнимает последние силы, и вот, задыхаясь, бьются, стервенеют все. Муки страшные: силы на исходе, сердце, лёгкие — разрываются. И многие, во всяком случае, я, понимают, что так нельзя! Замедляют темп борьбы, опускают руки. И вот уже легче дышать. И воздух с этой «жизненной силой» становится доступным, каждый вдох приносит облегчение. Покой. Но кто-то из тех, кому всегда и всего мало, затевают новую свалку…. И так без конца. Графически (я видела одновременно и со стороны) это выглядело так: плотная сумеречная не чёрная, а именно сумеречная темнота, и тела клубятся в ней округло буграми сильного, ключом, кипения. Как у Дорэ в иллюстрациях к Дантову «Аду». И такая безысходная тоска от тупости этой толпы. И ведь не вырваться из неё. Ты замкнута в кубе. Не боль меня разбудила: на этот раз я проснулась от отчаяния. Только проснувшись, поняла, что мне срочно нужна «неотложка». Иначе — снова: хоть голову с плеч. Вегетарианский сон, или Цыплёнок — ребёнок Это сновидение не записывала даже. Его невозможно забыть. Посетило оно меня лет пять спустя после переезда нашей семьи из Владимира в Москву. Да, в 1974 году. Как раз в это время мы жили скудно, даже кухонного стола у нас не было — просто большой фанерный ящик из-под сигарет или папирос. Уж не помню, откуда он к нам забрёл. И холодильник был самый примитивный, даже без морозильной камеры. Вместо неё в правом углу верхней полки две параллельно идущие короткие трубки, а на них нанизано несколько железных пластинок. В трубках и жил холод. А железные пластинки, по мысли конструктора-изобретателя, замерзая на этих трубках, 140


добавляли прохлады в небольшом агрегате. На них образовывался иней и даже лёд. Иней и лёд подтаивали, капли падали в алюминиевый мелкий подносик под самыми трубками, тут и держался самый сильный холод. Какие-то особо драгоценные продукты: кусочки колбасы, пары две сосисок, обёрнутых в целлофан или станиоль, могли в этот подносик поместиться, но ненадолго. Звался наш хлад-агрегат «Кузбасс». Этот «Кузбасс» стал одним из «действующих лиц» сновидения. Потому и удостоился столь подробного портрета. Поздним зимним вечером (сыновья мои уже спали) я, собираясь приготовить суп с курицей, мыла эту, так сказать, курицу под краном. «Так сказать, курица» в силу нашей финансовой слабости покупалась самая лёгкая по весу: просто худенький синеватый цыплёнок. Смотрела я, как струйка воды разбивается о хрупкую спинку, как трогательно топорщатся лопатки-крылышки, как беспомощно повисла безголовая пупырчатая шейка, будто холодно этому цыплёнку-ребёнку… Стало мне нехорошо. Быстро завернула цыплёнка в полотенце. Стараясь не смотреть на несчастного, быстро осушив, распеленала и сунула в кастрюльку с водой. И — ничего не попишешь! — поставила на плиту. Стала чистить картошку и прочие овощи. Но чувство дурноты не проходило. Так недолго и в вегетарианцы податься. Кошмар какой-то… Что мы едим… Уснула я, тем не менее, быстро. Уставала же. Но мой, видимо, сильно впечатлившийся мозг не пожалел меня в моей усталости, и в сновидении безжалостно преподнёс мне логическое продолжение «цыплёнка» в виде образного «Наставления». Вижу, что, придя из магазина, очень довольная, вынимаю из сумки замечательные увесистые куски мяса. Меня ничуть не смущает, что это куски человеческого тела. Будто так и надо, дело обычное. Я знаю, что это человеческое мясо, по костям: они трубчатые, как у птицы. (Такое у меня во сне представление.) 141


Отправляю всё это в «Кузбасс» на самую холодную верхнюю полку, и пытаюсь затолкать в подносик под «хлад-агрегатом» крохотную, размером с небольшую куклу, прелестную тушку: фигурку молодой девушки без рук, без ног, без головы… Она заморожена: не гнётся и не пролезает в узкое пространство между подносиком и железными трубками. Мне не страшно, не противно, не отвратительно. Я озабочена одной задачей: стараюсь протолкнуть «продукт» туда, где холоднее всего. И проснулась-то от этого, чисто физического, напряжения: ну, никак не пролезает! Подоплёка Проснувшись, подумала, что во сне ты, словно под наркозом или гипнозом, выполняешь действия, о которых можно сказать: «И в страшном сне не приснится…» А ты делаешь всё без малейшего усилия над своей нравственной природой, словно ежедневное, рутинное. Ну, как делают все, как всегда. И разве не так спокойненько и без всяких угрызений совести выполняем мы свою человеческую миссию в природной цепи всего живого: поедаем меньших наших теплокровных братьев? И с большим удовольствием. Уж так устроено на планете Земля «Пищевая цепочка» в биологии — это так и называется. Когда я купала своих малышей и, завершая процедуру купания, окачивала их из ковшика, вода так же стекала по узким спинкам, по беспомощным лопаточкам моих мальчиков… Как по этому убитому птичьему детёнышу. Мозг только развил аналогию, воспользовавшись спящим разумом. Думается, разум не допустил бы таких картин, будь он …в себе. Тут обнаруживается какая-то удивительная загадка, но, может быть, загадка только для меня? А нейрофизиологи знают ответ? Вот я только что написала: «мозг развил аналогию, воспользовавшись спящим разумом…» Стало быть, мозг не равнозначен разуму? И способность размышлять, судить, оценивать, решать — вся мыслительная деятельность, это только одна из функций мозга? 142


Да, вспомнишь тут Гойю, его офорт «Сон разума рождает чудовищ»… Или, быть может, дело тут в разных функциях левого и правого полушарий: левое отвечает как раз за логическое мышление, а правое ведает образным, художественным «фондом», затаившемся в височных долях. Можно предположить, что наши полушария отдыхают не одновременно или отдыхают с разной глубиной отключения: задремлет левое покрепче, тут и развернёт свои художества правое. Учёные- биологи выяснили, что так спят дельфины. Я замечала, что сны, которые запоминаешь, случаются перед пробуждением. Может, это оттого, что вот-вот проснёшься. Но вполне возможно, что такое у наших полушарий расписание «труда и отдыха»: перед утром, когда сон самый сладкий, «дежурит» правое полушарие — специалист по живым картинам. И всё-таки! Не придумывает их, а монтирует из материала, уже известного ему, но до поры до времени не востребованного. В этом самом сновидении: откуда взялась маленькая изящная фигурка молодой девушки без рук, ног и головы? А взялась она из лесного хлама: деревянная фигурка возникла из обломка корешка, обработанного моей любимой подругой, Раей Мирер, простым перочинным ножичком. Рая любила находить в ветке, сучке, корешке намёк на какой-то образ, и с помощью своего ножичка доводить лёгкий намёк до конкретности, видной уже всем. На наших прогулках по лесу или у реки мы разговаривали о чём угодно, но взгляд её без устали искал, выбирал, находил всякие причудливые древесные загогулины. А на привале она извлекала из них то зверя, то птицу, то причудливого лешего. Так на моих глазах появилась на свет и эта фигурка. Изгибы короткого обломка корня позволили высвободить из него на свет лишь женский торс. Помню, глядя тогда на работу подруги, я вспоминала смешное стихотворение — в поучение нерадивым ученикам. Одному такому снятся его ответы на уроках, стоившие ему «двойки». По математике, например, он так решил задачку на «деление», что «вышло у него в ответе — два землекопа и две третьих…» Вот и приснилось ему страшное: 143


«… где-то меж звериных троп, Некошеной травы, Лежал несчастный землекоп, Без ног и головы… На это зрелище смотреть Никто не мог без слёз… Кто от него отрезал треть?! Послышался вопрос…» Так же грозно спрашивала и я у Раи. Она подарила эту фигурку мне, и та долго ютилась среди разных мелких вещичек-памяток на книжных полках. Потерялась во время ремонта… Подтекст «Магия мозга и лабиринты жизни» — так называется замечательная книга-исследование Наталии Петровны Бехтеревой, нейрофизиолога, профессора Петербургского института мозга, носящего её имя. Всего четыре слова открывают сокровенную тайну наших сновидений: мозг колдует над тем материалом, который поставляет ему наша жизнь в её прихотливых «лабиринтах». Лишь одна короткая цитата из той книги: «Всё, что мы когда-либо видели, слышали, ощущали, хранится как в банке данных в височных долях серого вещества [мозга], и, теоретически, может быть вызвано снова. Скорость воспроизведения информации в ответственных за память участках коры мозга в несколько раз медленнее её запоминания, информационный поток как бы оседает в голове…» Книга Наталии Петровны — не собственно о снах: она о мозге. Но ведь то, что мы видим во сне, — тоже результат его магической работы: он творит, соединяя давно прошедшее в нашей жизни и текущее, сиюминутное. То, что когда-то «осело в голове», без спросу всплывает в нашей памяти, отзываясь на какие-то свежие впечатления. Возможно, по аналогии, может быть и по контрасту. 144


Так что жизнь во сне продолжает нашу дневную жизнь. Вы никуда не можете деться от ваших впечатлений, осознаёте вы их или не осознаёте. Вы и не подозреваете, что там подобрал ваш мозг и хранит в своих «височных кладовых». И во время вашего отдыха, когда вы, наконец успокоенные сном, не вмешиваетесь в его тайную работу, разворачивает свою версию, используя подробности вашей жизни. И — вот что важно — не произвольно, как ему, мозгу, захочется, а в русле вашей истинной натуры, ментальности, ваших тайных страхов и искренних пристрастий. А если говорить о сновидениях… что ж, проснувшись, мы вольны делать выводы из того, что нам приснилось. Как правило, любой честный перед самим собой человек знает подоплёку своего сна. Просто потому, что знает себя. Другое дело, как он будет объясняться с самим собой, размышляя: «Что сей сон значит?» © Татьяна Поликарпова, 2018

145


Зоя Криминская Наша Зошка маленькая Это рассказ о моем детстве, похожем на детство миллионов детей, родившихся в конце сороковых, в начале пятидесятых годов. Для современного молодого поколения середина прошлого века доисторический период: у нас не было компьютеров и DVD, мы не смотрели мультфильмов по телевизору, да и телевизоров не было. Не было не только памперсов, но и колготок, а собственная ванна и телефон (простой, не сотовый) имелись лишь в привилегированных семьях. Но технический прогресс не изменил души ребенка: то, что казалось обидно тогда, обидно и сейчас, и если мы радовались стакану газировки, то сейчас дети радуются бутылочке кока-колы. И, думается мне, что название напитка, вкупе со всем остальным, не столь важно. В моем детстве необычна только география мест жительства нашей семьи: от Владивостока до Батуми. Отец после окончания Тбилисского политехнического института, куда он поступил, демобилизовавшись из армии в 1945 году, приехал на жительство в Батуми, где мама работала врачом. Заработки были низкие, жить приходилось в съемном жилье, и отец с матерью часто ссорились. Родители решили искать счастья во Владивостоке. По дороге в поезд « Москва-Владивосток» к нам подсела ба146


бушка, мамина мама, Людмила Виссарионовна Устьянцева. Предполагалось, что родители будут работать, а бабушка посидит со мной. Ничего хорошо из этих планов не получилось: бабушка через два месяца уехала к сестре Вере в Колпашево, а еще через два месяца мама со мной тайком сбежала от мужа. На этом совместная жизнь моих родителей закончилась навсегда. Мы приплыли по Оби в Колпашево последним пароходом. Мама будит меня посреди ночи. Очень холодно, темно и не хочется никуда идти. Но мы приехали, вернее приплыли. Идем, светает. Вижу дом с пристройкой, на крыше пристройки лежит что-то белое, хочется подойти и смести рукой, только не достать. Это снег, который я вижу первый раз в жизни. Потом незнакомая квартира и крики открывшей нам двери немолодой женщины «Ноночка, Зоечка приехали!». И целует она меня с полным правом, но я ее прав на себя не знаю. Бабушка стоит у окна и сердится. Нам не рады. Мама оправдывается. Но женщина, которая нас встретила (это бабушкина сестра баба Вера), заступается за нас и вообще, я чувствую, не любит ссор. Спим на полу, на чем-то с густой шерстью; плохо пахнет (это медвежья шкура, на которую мочится кот), посреди ночи раздается страшное рычание. Мне жутко, но разбудить маму я не решаюсь. Утром мама жалуется: — Тетя Вера, вы так храпите. Значит, это бабушка Вера издает устрашающие звуки, а не зверь из лесу. Это приносит облегчение, но ночью опять страшно. На веранде стоит высокая рыба в углу. До верха рыбы я не достану, даже если встану на стул. Рыбу зовут осётр. Ее принесли рыбаки-браконьеры. Бабушка потом вспоминала: жила родня голодно, а тут мы свалились на голову, как я понимаю, без копейки, ведь проезд стоил дорого. Часто варили постную баланду, называя ее по-француз147


ски — суп ратантуй (искаженно). Бабушке понравилось название, и она часто повторяла — суп ратантуй, суп ратантуй. Дядя Витя слушал, слушал, а потом и спрашивает: — Тетя Люда, а вы знаете, с чем это рифмуется? Суп ратантуй, а посередине …. — Да что ж ты мне раньше не сказал? — Я думал, вы знаете — Знаю и говорю?!! Вот мы живём в своей комнате. Комнату выделили маме от больницы, где она работает. У нас соседи — Вершинины: муж с женой, маленькой дочкой Ирой и бабушкой. Когда мы топим печку, греется стена у соседей, а у нас холодно, поэтому нам ставят новую печку. Печку помню, а когда и как складывали ее — нет, не помню. Для печки нужны дрова, лучше березовые — от них много тепла, а осина дрянь — совсем не то. Дрова привозят большими чурками, и надо дрова сперва пилить пилой, а потом колоть топором. Пилят дрова мама и бабушка вдвоем. Мама быстро устает и сердится. Я прошу попилить дрова. Но меня гонят, силенок во мне нет, я только мешаю. Пила большая и тупая, в ней есть сломанные зубья, что очень неудобно. Бабушка говорит, что надо новую пилу. Топор тоже тупой. Дрова колет бабушка. Загонит топор в полено, а потом стучит поленом с топором по большой чурке, пока оно не расколется пополам. Затем дрова складывают в поленницы. К этому делу меня допускают на равных. Я таскаю по одному, по два полена и складываю их в свою маленькую поленницу. Надо следить, чтобы наши дрова не воровали соседи, хотя сараи запираются. Но сараи маленькие, и часть дров хранится на улице. Дров нужно много, зима длинная. Все дрова сразу не удавалось приготовить, и их пилили зимой, часто прямо в комнате, если сильный мороз. Мама несет меня на руках из детского сада. Я плачу, не хочу ходить в сад. Я больна ангиной, не могу глотать даже слюну. Ма148


ма обещает, что, когда я выздоровлю, то больше не буду ходить в сад. И я дома с бабушкой. Бабушка любит петь. Ее любимая песня — «Средь высоких хлебов затерялося…». Я роняю слезы, когда слушаю эту песню. Мне нравится, как поет бабушка. Кроме того, если она поет, значит, пребывает в хорошем настроении. Но мама не разрешает бабушке петь, говорит, что ей медведь на ухо наступил. Мне очень жалко бабушку, но потом оказывается, что медведь наступил на ухо и мне. Когда это произошло и почему ухо целое, даже не поцарапано, мне не понятно. Но факт налицо. Медведь таки основательно потоптался на моих ушах. Как, наверное, все лишенные музыкального слуха люди, я плохо понимаю, в чем дефект моего пения. Я люблю петь и пою вместе с бабушкой. Я трудно засыпаю вечерами, и меня пугают Хокой. Хокой меня пугают еще с младенчества. Хока большой, черный, лохматый и живет в темноте, прячась по углам. Он хватает непослушных детей, в основном девочек, и утаскивает куда-то в неведомое. Это очень страшно. Я сплю, укрывшись одеялом с головой, и буду спать так всю жизнь, до старости. Возле дома за сараями обрыв — спуск к реке. Там камышинки красивые, но мне туда нельзя. Я могу гулять только возле дома, где меня все время обижает сосед — Толик Бова — красивый темноглазый мальчик на год старше меня. Его бабушка и моя бабушка ссорятся из-за наших склок. Я все время жалуюсь на него. Он отравляет мне жизнь — дерется. Я боюсь гулять одна. Возле дома через тропку — лесок, а в нем кедры. На кедрах шишки. В шишках вкусные орешки, но я не могу достать шишки — кедры высокие. Толик Бова старше меня и мальчик. Он залезает на кедр и кидает мне шишки. Прихожу, рассказываю бабушке, она сердится: — Пока я тебя защищаю и препираюсь с его бабушкой, вы уже помирились. 149


Мама и бабушка поскандалили с Вершиниными (женой и тещей) и не разговаривают. Их полуторагодовалой девочке Ире теперь нельзя ходить к нам в гости, но она иногда врывается в нашу комнату и мчится от порога прямо к моим игрушкам. Она любила играть со мной, пока взрослые не поссорились. Мне скучно, и я рада была общаться и с маленькой девочкой. Но следом за ней в комнату стремительно влетает ее бабушка или мама и утаскивает обратно. Ира дрыгает ногами и орет как резаная. У самого Вершинина бывают приступы. У него в голове засел осколок, и его надо держать во время приступов, а то он покалечится. Две женщины не могут удержать, и тогда кричат и зовут на помощь. И мама и бабушка (бабушка сильнее мамы), бегут и тоже держат, несмотря на то, что в обычное время с Вершининым не разговаривают. Им тяжело, они возвращаются уставшими. А мне туда нельзя, а то я испугаюсь. Я и так боюсь оставаться дома одна. А вот Оля, сестра моя троюродная, дочка дяди Вити и внучка бабы Веры, она не боится и остается одна. Бабушка ее хвалит, какая молодец. Мне не завидно, а жалко Олю: такая маленькая — и одна в их большой квартире. Мне страшно за нее. Дядя Витя сажает меня на одно колено, а Олю на другое и дает нам попробовать из своей большой пивной кружки. Сначала мне не нравилось, а потом я привыкла. Еще дядя Витя ходит на охоту, у него красивые деревянные утки — подсадки. Он удачно поохотился и привез уток, и мы идем в гости их есть. Они жесткие и невкусные, а есть их надо осторожно, а то сломаешь зуб о дробь. Из утиных перьев делают подушки, а большие переливающиеся перья дарят нам поиграть. Я совершенно очарована переливами утиных перьев. Моют меня в корыте в комнате. Корыто ставят на две табуретки. Наносят воды и купают. Мыться я не люблю. Плачу в голос, когда мне моют голову. Мама сильно меня трет. Больно кожу. Но тереть надо до скрипа. Мама водит пальцами по промытой коже и спрашивает меня: — Скрипит? 150


— Скрипит, скрипит, — кричу я, хотя чувствую, что еще не очень-то скрипит. — Не обманывай — сердится мама, — еще не домыта. Ну что за врушка растет. В один прекрасный вечер мама опрокидывает корыто со мной на пол. Льется вода. Помню я это очень смутно, зато хорошо помню отметину, которая осталась на стене печки от удара корытом. — Это Зошка лбом пробила, — дразнит меня бабушка, а мама молчит, она испугалась, когда я летела вместе с корытом на пол. Лет с пяти меня стали водить в баню. В предбаннике пахло березовым листом и прелым деревом. Противно было наступать на мокрые осклизлые доски. Когда ходили вместе с бабушкой, то она носила меня на руках. Бабушка Вера любила париться, и всё уговаривала маму и бабушку попариться. Но те не любили ходить в парную. В бане надо было ждать, когда освободится тазик. Потом обязательно его ошпарить после чужих людей. Лучше всего ходить со своим тазом, что мы часто делали. Потом нужно отстоять очередь за водой. Набрать кипятку, ошпарить место на лавке, на которой потом можно будет сидеть, набрать теплую воду. Вот теперь, наконец, можно мыться. После мытья в тазике меня окатывают водой. Надо зажмуриться и не дышать, пока выливают целый таз воды. Потом меняют воду и моются во второй раз. Потом окатят два раза чистой водой — и всё, мытье закончено. Потом буфет в бане. К тому времени дядя Витя основательно пристрастил меня к пиву. Мама вспоминала, что в результате в буфете бани произошел забавный случай: мама захотела пить и встала в очередь. А меня спросила: — Зоечка, ты что хочешь: пива или лимонада? И в ответ раздался писклявый голос — Пива…. Очередь оживилась. 151


Меня очень редко называют Зоей. Зовут меня Зока или Зошка, или совсем ласково — Зокочка. Происхождение имени таково — бабушка сказала беременной маме, которая хотела назвать меня Наташей: — Думаешь у тебя там Наташка растет? Какая-нибудь Зойка. — А что? — сказала мама.– Зоя — это оригинально. И я стала Зоей. У нас гости. Может быть, празднуют чей-то день рождения. Я радостно возбуждена, верчусь и вдруг падаю на куклу Наташку, ее купили в Москве. Дядя Юра берет куклу, а меня не жалеет. — Твоя нога заживет сама, — говорит он, — а вот с куклиной ногой что-то надо сделать. Он забирает разбитую куклу и приносит починенную. И нога цела, и говорить Наташка снова стала после полугодового молчания. Его хвалит мама — на все руки мастер. Наташка дожила до глубокой старости и погибла от ручек моей дочки. Наташка — большая страдалица. В ее пластмассовой голове во рту пробиты дырки, чтобы вливать еду, а то она сама ни за что не хотела открывать рот. На лбу гвоздем сделан крест- пометка, что это моя кукла, а то вдруг у кого-то еще такая же? От частого мытья она потеряла румянец и бледная, как смерть. На попе у нее дырки, проделанные иголкой, на матерчатом теле пятна от фиолетового карандаша — это уколы помазаны йодом. Веревочка, за которую надо было дергать, чтобы услышать «мама», была обрезана, так как не всегда работала — я рассердилась и обрезала ее. Но во время ремонта дядя Юра это исправил. Еще у меня есть пупсик-девочка с кудрявыми волосами, медвежонок из коричневой байки с малиновым язычком и желтый пластмассовый утенок с красными ногами, которые всё время отваливаются, и приходится их приклеивать. Еще есть глиняная посуда с едой, уже лежащей на тарелках, но это не интересно, так как нельзя раскладывать еду. Зимы суровые, и я сижу дома и играю в игрушки. Разыгрываю целые спектакли. Наташка — то мать героини, то Баба Яга, Мишка — то принц, то медведь, а пупс — то красавица-невеста, а то маленькая девочка. 152


Я верю, что игрушки живые. Ночью они ходят и говорят, а днем притворяются мертвыми. Главное, нужно ночью быстро открыть глаза, когда они думают, что я сплю, и застать их врасплох. Но мне это не удается, хотя я пыталась не раз. Целыми днями жду маму с работы. Мне скучно, а мама всё не идет. Приходит усталая. и к ней не подступиться. Зато когда отогреется, можно будет с ней поиграть. Например, в игру «по гладенькой дорожке». Садишься на колени и начинается… Сначала тихо и медленно, колени мамины чуть-чуть меня трясут: По гладенькой дорожке, По гладенькой дорожке Дальше сильнее трясутся колени: С кочки на кочку, с кочки на кочку, В яму провалились! Колени раздвигаются — и я с визгом падаю на пол. А вот сказку про белого бычка я не люблю. Мама часто меня донимала этой сказкой. — Рассказать тебе сказку про белого бычка? — спрашивает мама. Я сразу представляю лужок, зеленую травку и белого бычка, которому там хорошо. Я очень хочу сказку про белого бычка. — Да, расскажи. — Ты говоришь «да», я говорю «да», рассказать тебе сказку про белого бычка? Я понимаю, что попалась в очередной раз. — Нет, не хочу! — Ты говоришь не хочу, я говорю не хочу, рассказать тебе сказку про белого бычка? И т. д. Я долго верила, что эта сказка всё же существует и что мне ее в конце концов расскажут. Вечерами, когда дел по хозяйству нет, а мама еще не пришла, бабушка читает мне книжки. По словам бабушки, моя любимая 153


книга «Добрый молодец», на былинные темы, я помню ее коричневую обложку. И сказки Пушкина, до бабушкиной хрипоты с утра до вечера. Хотя уже знаю их наизусть. Однажды я читала стихи Пушкина на память на улице, (дело было зимой, во всяком случае, я была в теплой одежде). Проходящие мимо меня две женщины восхитились моей памятью, привели с улицы к себе домой, поставили на стул и кормили конфетами. А я читала им на память «Сказку о царе Салтане». Сказка длинная, и отсутствовала я долго. Бабушка в это время меня везде искала, и когда нашла, то высказала женщинам, что она по такому случаю думает. Мне тоже досталось — не ходи к чужим без спроса. Потом одна из этих женщин подружилась с мамой, стала бывать у нас. Звали ее Рая. Позднее, мне было уже лет шесть, на концерте перед выборами Рая выставила меня на сцену почитать стихи. Я была в пальтишке, сшитом бабушкой, на воротнике — старая мамина лиса (снять пальто оказалось невозможным, на мне было домашнее запачканное платье). Было очень жарко. Читала я Маршака — «Памятник Советскому солдату». Мне хлопали. Этот артистический дебют польщенные мама и бабушка вспоминали всё мое детство. Я расту и уже знаю название го́рода, в котором мы живем — Колпа́шево. Мне разрешается ходить дальше от дома, в дальний садик. Там можно заблудиться. Мостовые выложены просмоленными чурками, тротуары дощатые. Ходить надо осторожно, а то провалишься под прогнившую доску на тротуаре. Летом стоять на одном месте невозможно — сразу над головой столб мошкары: гнус по-здешнему. Разговаривая, все машут руками. Над моей головой столб поменьше, чем над головой дяди Вити. Все грызут орехи кедровые, летом голубика. Помню пироги со стерлядью, которые печет бабушка. Под нашими окнами огород, бабушка растит там огурцы и горошек на высоких грядках, Мне не дотянутся, чтобы что-нибудь сорвать. Мама работает на полторы ставки и приходит поздно вечером, в 7 часов. Бабушка показала мне на часах эту цифру. Она похожа 154


на мою маму, когда она, ссутулившись, бежит против ветра домой и сзади шарф полощется как перекладинка на цифре 7. Вечерами, когда голодно, едим корочки черного хлеба, натертые чесноком. Мама при этом шутит цитатой из Вересаева: — Люблю чеснок, он пахнет колбасой. Я не помню вкуса колбасы из детства. Помню только ненавистный жир в колбасе, который я выковыриваю и только потом ем остатки. Меня за это ругают. К счастью, колбаса в доме не часто. Еще вечерами часто делают скородумку — это хлеб, зажаренный на сковородке с яйцами и молоком. — Что-то кушать хочется, а не испечь ли нам скородумку? — говорит мама. И вот через десять минут, пожалуйста. — Извольте кушать, Нонна Самсоновна, — говорит бабушка, ставя на стол сковородку. Скородумку жарят на керосинке или на электроплитке, так как печку долго разжигать, особенно, если дрова сырые. А плитку надо прятать, за нее очень дорого платить, и плитка у нас подпольная. Утюг у нас железный и с зубчиками по середине. Там у утюга рот. Он открывается, туда кладут угольки, утюг нагревается, и можно гладить, но быстро и осторожно. Угольки остывают и, кроме того, имеют манеру выпрыгивать из утюга на глажку и прожигать дырки. В общем, это тебе не электричество! Бабушка готовила очень вкусный клюквенный мусс. Миксера не было, и она долго-долго сбивала его вручную. А потом ставила на холод, и надо было снова ждать, пока он охладится, и есть помаленьку, а то он холодный. Меня часто просят что-нибудь принести. — Зоинька-резвые ножки, принеси мне клубок с вязанием, — просит бабушка. А когда принесешь, то говорит: — Кошка не принесет, собака не принесет, а внученька принесет. И я гордилась своим превосходством над кошкой и собакой Мы с бабушкой сидим за столом и делаем пельмени. Бабушка месит тесто, делает из него колбаски, нарезает их, а я обваливаю в муке. Затем из каждого кусочка раскатывается лепешка, и мы, 155


наконец, лепим. У бабули пельмени красивые и делает она их быстро, а у меня кособокие и их мало. Я страдаю, что у меня не получается. — Поживёшь с моё, еще не тому научишься, — говорит бабушка. Я вздыхаю, мне все ясно. И здесь надо ждать, пока я вырасту. Решено варить на обед гречневую кашу, и мы перебираем с бабушкой крупу. Потом крупу жарят на сковородке, чтобы каша была рассыпчатая, потом варят, потом она еще упревает под подушкой. Нужно помнить об этом и не хватать подушку с кашей, а то можно ее рассыпать. Процесс приготовления пищи мне нравится иногда больше, чем результат. За исключением сладкого, ем я плохо, худая и болезненная. Мама пытается меня откормить овсяной кашей, которую я люто ненавижу. Кашу варят на чистом молоке, хлопья совершенно не провариваются и я должна глотать эту мерзкую жижу, чтобы стать здоровой и сильной, как Геркулес, который нарисован на коробке с крупой. Я не ем. Я хочу быть сильной, чтобы пилить дрова, но не ем все равно. Внешний вид Геркулеса меня не прельщает. Я хочу быть красавицей, похожей на тех, которые нарисованы в книжках. Бицепсы мне ни к чему. В результате взрослые придумывают новую напасть — рыбий жир. Я и сейчас не смогу проглотить чайную ложку рыбьего жира, меня мутит от одной мысли об этом, а тогда это была для меня ну просто лошадиная порция. Мне зажимали нос! И вливали жир в рот, но я его все равно выплевывала. Меня тошнило, ну не могла я пить рыбий жир! Мама упорствовала, но бабушка заступилась за меня в очередной раз, и после крупного скандала мать тоже сдалась. Возобладало мнение, что насильно пользы не будет. Бабушка с мамой часто расходились по поводу моего воспитания. Когда не выполнялись бабушкины требования, я становилась потатчицей. Что из ребенка выйдет! Она сядет тебе на голову, вот увидишь. Я, слава богу, до этого не доживу! 156


Мне хотелось сесть на голову маме сейчас же, а не в далеком будущем, когда и бабушки не будет, чтобы порадоваться своей правоте. С другой стороны, опасения бабушки мне казались сильно преувеличенными. Я твердо знала что хочу свободы. Дайте мне только вырасти! Не буду я сидеть на голове! Если же нарушались запреты мамы, то бабушка портила маме ребенка. — Бабка совсем испортила мне ребенка, — жаловалась мама брату Вите. — Все нормально, — отвечал подвыпивший дядька. — Хорошая девка растет. Меня мучает один и тот же кошмар. Рыжий бык идёт мимо меня в упряжи, смотрит угрожающе и скрывается за углом вместе с телегой. А потом вдруг выбегает из-за угла и гонится за мной. Я убегаю, притаиваюсь за поленицей, но вот он нашел меня и кидается. Сон на этом прерывается. Когда вижу сон во второй раз и потом ещё, я бегу от него сразу, но все равно не спастись. Этот сон преследовал меня долго. Конфеты редкость. Когда у меня есть конфета шоколадная, я скусываю с нее шоколадную обливку, чтобы съесть отдельно, как настоящий шоколад. Помню конфеты «Весна» и «Счастливое детство». Грызу семечки и тоже люблю копить. Нагрызу кучку и съедаю. Мама меня дразнит — подкрадется и съест накопленную кучку. Я плачу. Вступается бабушка. — Ты, Нонка, как маленькая, — сердится она. Маме приходится мириться со мной и мы нагрызаем кучку вместе, а съедаю одна я. Во мне, безусловно, сидит страсть к мелкому накопительству. Я коплю не только семечки или шоколадные обливки конфет. Я мечтаю о копилке. Мне нравятся симпатичные свинки с прорезями для монет, но это мещанство, и мама таких вещей в доме не потерпит. Бабушка покрывает свою кровать, очень узкую, темно зеленым блестящим материалом (сатином, как потом окажется). Посредине 157


складочка для красоты. Складочка — это красиво, конечно, но бахрома будет лучше. Беру ножницы и делаю из складочки бахрому. Раз надрез, рядом второй. Но тут мне становится страшно, что я так сразу, никому ничего не сказав, стригу. Я убираю ножницы. Вечером бабушка сняла покрывало и увидела дыру. Вернее, две. Одну большую, вторую поменьше (вовремя я испугалась!). Что тут началось! — Это вредитель, вредитель растет, — кричала бабушка. Они хором требовали объяснений. Но как объяснит свои действия ребенок, который вместо желаемой красоты видит две непонятные дырки. Куда делась красота задуманного и почему это просто дырки?.. Так бабуля и сшила себе одеяло с заштопанными дырами посередине. Еще случай. Сижу рядом с бабушкой и вдеваю ей нитку в иголку. Бабушка втыкает другую иголку в подушечку. Иголка легко входит в подушечку, а я думаю: а если в ногу? И втыкаю иголку, но не себе, а бабушке в ногу! Что тут было. Зато я поняла смысл слова садист. В доме, где мы живем, нет удобств. Все удобства во дворе. Поэтому у нас есть грязное ведро, которым пользуются мама и бабушка, и горшок для меня. — У нас и спальня, и сральня, — говорит бабушка. У нас живет кошка Мурка. Я тоже Мурка, когда мама хочет со мной подурачиться. «Мурка — дурка» смеется она. Я обижаюсь, я не люблю шуток, отношусь к своей особе очень серьезно. Я не «дурка», и в плач. Но это не помогает. Мама все равно любит меня дразнить. Тогда я изобретаю «мамку-карамку» и пользуюсь этим лет этак двадцать. — Смотри, Нона, «карамку» заработаешь, — говорит бабушка маме, когда я в обиде на маму за что-нибудь. Мурка, которая кошка, очень любит спать на постели, но ей это запрещено. — Это еще что такое, — спрашивает бабушка грозным голосом, завидя Мурку на своей кровати, и подбоченивается. 158


Кошка спрыгивает и… отвечает бабушке набором кошачьих звуков, по интонации очень похожих на бабушкину речь. Кошка оскорблена и обижена. Она, как и я, относится к своей персоне с уважением. Должным образом ответив, она с достоинством прыгает куда-то под стол и исчезает. Тишина. Последнее слово осталось за Муркой, но поле битвы — за бабушкой Периодически Мурку моют. Мокрая, она перестает быть большим пушистым комком, а становится незнакомым очень худым зверем. Просто одни кости, кожа и прилипшая к скелету мокрая шесть. Только знакомое «мяу» говорит мне, что это моя любимая Мурка. Очень жалко мокрую кошку. У соседей живет кот. Черныш. У него красивая блестящая шерстка. Но он кот глупый и не такой породистый, как наша беспородная кошка Мурка. У Мурки шерсть голубовато-серая, ворс длинный и густой, белое брюшко. Когда ее гладишь, она выгибает спинку и мурлычет. С ней можно играть. Перевязать бумажку ниточкой посередине, получится бантик, за которым охотится Мурка. Бегаешь с бантиком по комнате, а кошка за тобой. У Мурки блохи. Бабушка сшила мешок с затягивающимися веревочками, мама принесла с работы дуст, кошку обсыпали и сунули в мешок, затянув веревочки на шее (голова снаружи). Мурка прыгает в этом мешке и жалобно мяучит, но мама неумолима — врага надо выводить! Полусдохшие блохи выползали Мурке на голову, и мама вычесывала их густым гребешком. И снова зима. Долгие, скучные, темные дни. Гулять нельзя. Очень холодно. У нас двойные рамы, между рамами проложена вата, на нее насыпаны блестящие осколки от елочной игрушки, которую я разбила в прошлый Новый год и пластмассовая розовая рыбка. Она выгорела и розовая только снизу, на брюшке. Всё стекло внутри второй, внутренней рамы покрыто толстыми морозными узорами, которые я щупаю тайком от бабушки Но она тут как тут. 159


— Отойди от окна, тебе надует, опять заболеешь, — тоном, не допускающим возражений, говорит бабушка. Я вздыхаю, и отхожу. Со здоровьем не шутят, мне заболеть, раз плюнуть, а болеть так нудно. Но когда бабушка выходит из комнаты, я беру монетку, грею ее на печке и прикладываю ко льду на оконном стекле. Образуется круглая дырочка, в которую можно заглядывать. Но за окном-занесенный снегом огород, сугробы. Скукотища. Меня и других дворовых детей пригласили на елку к Нине Степановой встречать 1954 год. Это целое событие. Степановы люди состоятельные, поэтому могут пригласить детей. Мои не дадут привести много детей даже в день моего рождения. К нам ходит родня, но редко. У нас ведь всего одна комната (спальня и сральня). Чаще мы ходим к бабе Вере. Елка украшена бусами, у нас таких игрушек нет. Детей кормят сладостями. Конфетки в фольге, мы разворачиваем их, фольгу бросаем прямо на пол, визжим и прыгаем, пользуясь отсутствием взрослых. Вдруг входит Нинина бабушка. Мы затихаем, а на полу валяется затоптанная фольга, по форме напоминающая коня. — Кто сделал коня? И не дожидаясь ответа, Нинина бабушка подняла коня с полу, сделала к нему петельку и повесила на ёлку. Получилось очень красиво. Осталась старая фотография об этом сборище. А мы тоже копим фольгу на ёлку и заворачиваем в нее грецкие орехи. Предварительно фольгу полагается разгладить кончиком ногтя. Получаются красивые украшения. На ёлку кидаем вату — это снег. Один раз поставили на ёлку свечи. Но мама боится пожара — и свечки зажигаем ненадолго. Мне отрастили косы. В каком возрасте — не помню. Но к шести годам они уже заплетаются. Причесывание по утрам теперь — это мука для бабушки и слезы для меня. Я требую, чтобы косы были не на ухе, а то они сильно мешаются, а бабушка всё время плетет не там. Сплошные неприятности из-за этих кос. 160


С Олей мы часто ссоримся. Бабушки говорят: вместе тесно, порознь скучно. Одна задириха, другая неспустиха. В общем, не вникают в наши проблемы. А с Таней, дочкой дяди Юры, мы играем реже, мама дружит больше с братом Витей. Но Таня и Оля дружат между собой теснее, чем я с ними. У них и матери сестры и отцы братья. Сыновья бабы Веры женаты на сестрах Тоне и Нине. У них часто бывают застолья. Помню большой стол, много взрослых. Все веселые. Дети тут же за столом. И нас не гонят спать. Взрослые пьют и поют — «Над Волгой широкой», «Что стои́шь, качаясь», «Летят перелётные птицы». Я много рисую. Раскрашиваю альбомы для раскраски и просто рисую. Основная тема — красавицы. Девушка с кудрявыми волосами до пят среди птиц, цветов и деревьев. Сверху полоска голубого неба, внизу полоска земли, посередине в пустоте действующие лица. Закрасить весь рисунок не соображаю. При рисовании красавиц искажаю пропорции лица и тела. Глядя на моих уродцев, мама ставит им диагнозы (дебил, рахит 2-ой степени и т. д.). Опять обида. В один из зимних вечеров к нам заглянула тетя Рая. У нас была испорченная фотобумага небольшими квадратами, с одной стороны матовая, с другой глянцевая, я пыталась рисовать на этих квадратиках с глянцевой стороны, но ничего не получалось. За дело взялась тетя Рая. Она объяснила, что рисовать надо на матовой стороне, и для примера взяла мои карандаши и стала рисовать. Я, как зачарованная, следила за процессом. Помню домик, занесенный снегом, елки вокруг него, покосившийся забор, тучи на небе. Еще что-то. Она изрисовала несколько листиков, и я долго хранила их и подражала. Уходя, Рая сказала: — А девочку надо бы учить рисовать. Но в тот момент это было невозможно. Я знаю все буквы, но читать не могу. Бабушка и мама бьются со мной, но я никак не могу сложить буквы в слова. Моя глупость их раздражает. «Тупица» — измучившись, поводит итог мама. Я вою в голос. 161


Вдруг приходит моя избавительница — баба Вера. Она работает в РОНО, ей и жалуются мама с бабушкой. — Вы не знаете методики обучения, — говорит баба Вера. — Ребенок не виноват. И подсаживается ко мне: — Зоечка, пой буквы. Пой ММММАААА ММММААААА… Что получилось? Через 10 минут я умница и читаю сама. Мама и бабушка посрамлены, а я торжествую. Бабушка ругает маму, что она быстро тратит деньги и не рассчитывает их до следующей получки. — Смотри, Нонка, потом опять зубы на полку, — говорит она. Но денег всё время не хватает. Мама работает одна, а нас трое. Так что «зубы на по́лке» у нас часто. Умер Сталин. Мне страшен сам факт смерти. Это что-то непонятное, со мной такое не должно произойти, с детьми такое не бывает. Бабушка, всхлипывая, читает газету вслух. Всплакнула и мама. Бабушка сложила газету и сказала, что спрячет ее: — Зоечка вырастет и прочитает. Классе в восьмом я спросила, а где газета? Но бабушка не сохранила ее, выбросила, когда развенчали культ личности. Дни тянутся и тянутся, и расту я так медленно. Никогда, наверное, не стану большой, чтобы делать, что мне захочется. Взрослые как будто никогда не были маленькими или совсем про это забыли. Я даю себе слово помнить, как тяжело быть ребенком и зависеть от чужой воли. Я не буду обижать моих детей, как обижают меня. Решено. Я была невозможным ребенком. Это я знала от мамы. Она любила вспоминать, как отлупила меня босоножкой (почему босоножкой? Видимо, более подходящего инструмента под рукой не нашлось). После экзекуции я долго была «шёлковая». Босоножку не помню совсем (кажется, это было чуть ли не во Владивостоке, а то и того раньше), но напоминания о ней помню хорошо. Маму просто преследовала мечта о шёлковой дочке. 162


Бабушка же любила говорить, что меня подменили. — Ребенка словно подменили, со мной она не такая, — говорила бабушка. Видимо, меня подменяли достаточно часто, так что трудно было определить, какой именно экземпляр в действии в настоящий момент. Помню, что когда я надувалась на бабушку, то она говорила: — Что-то опять Зошка выбуривает И еще дразнилку «Наша Зошка маленька, чуть побольше валенка, в лапотки обуется, как пузырь надуется». Ходит и поет себе, как будто не про меня. Получалось очень обидно. И еще я часто была пигалица. Как только мои капризы переполняли чашу бабушкиного терпения, я становилась этой самой непонятной, но явно противной пигалицей, которая ишь, смотри, выросла. — Скоро твой день рождения, — говорит бабушка и показывает мне листок отрывного календаря, который означает эту дату. Ох, как много еще листиков перед ним! Я считаю их и отрываю каждый вечер. Считать я умею. До десяти научилась считать рано. А как-то утром, еще в постели, бабушка научила меня считать до ста. Тогда же или немного позже я стала понимать, какое время показывают часы. Причем, с первого захода и таких страстей, как с чтением, не было. Мне нравится моё отражение в зеркале, я люблю на себя поглядеть, полюбоваться. Но меня не одобряют домашние и не говорят мне, что я красивая. Мое заявление о том, что я девочка с правильными чертами лица вызывает у бабушки насмешки. Но я подозреваю, что она не совсем искренна, и я ей нравлюсь. Правда, у бабушки есть какая-то знакомая девочка — ужасная дрянь!!!. Она является образцом поведения и живет согласно всяким дурацким пословицам вроде: когда я ем, я глух и нем, когда я кушаю, я никого не слушаю. Она не только не болтает во время еды, но даже не отвечает на вопросы, когда ей их задают. Эта несносная девчонка ко всем остальным порокам еще и ложится 163


спать по первому слову взрослых. Её, видите ли, не надо просить по сто раз, как меня. Но я довольна собой, и никакие воспитанные девочки этого убеждения поколебать не могут. Правда, вдруг кто-то из родни говорит мне: — Что у тебя такие глаза не мытые? — Мытые, мытые. — Да посмотри, какие черные, — говорит дядя Витя (кажется это был он). Я в отчаянии — глаза и вправду черные! А у мамы красивые голубые глаза. Она, наверное, мыла их в детстве. И я мою глаза мылом, хотя оно больно щиплет. Помою, помою и посмотрюсь: вдруг отмыла? Но из зеркала на меня попрежнему смотрят два карих блестящих глаза, — ничего не изменилось! И я бросаю свои попытки. Зимний вечер, я иду с дядей Витей за руку к нам домой. Я устала и мне очень хочется спать. Мама осталась у них, а брата попросила меня отвести. На мне мое зимнее пальто, а на голове вязаная шапочка зеленого цвета. Когда мы входим в комнату, бабушка ужасается начинает ругать племянника за то, что на мне нет теплой шали (пьяная мать забыла), только шапочка. Виктор тоже пьян. Он оправдывается: — Тётя Люда, на дворе тепло. — Залил глаза, вот тебе и тепло в 30 градусов мороза, — кричит бабуля. Мне очень жалко дядю Витю, но заступаться бесполезно, бабушка ничего слушать не станет. Не помню, чтобы я заболела после этого путешествия. Всё обошлось. Позднее мама расскажет, что жили в Колпашево в непрерывной чехарде выпивок и гулянок. Жили очень весело, несмотря на постоянное отсутствие денег. Впрочем, это всё понятно, оба маминых двоюродных брата воевали, остались живы, разве это не повод для праздника? Идут пятидесятые годы, за столом вспоминают войну, рассказывают о ней. Но в конце концов дядю Витю отстраняют от полетов за пьянство, он работает на земле и денег на выпивку мало. Все это я 164


улавливаю из разговоров взрослых. Я жалею бабу Веру, она переживает за сына, а моя бабушка переживает за нее. В квартире бабы Веры в углу стоит большой таз с мутной пенистой жидкостью и странным запахом. Называется это брага. Я знаю, что ее готовят из сахара и дрожжей и пьют вместо водки. Я уже убегаю за сараи (мне строжайше запрещено) и спускаюсь по обрыву к реке. Там высокая трава (камыши?) и цветы блестящие на жестких стеблях, совсем не такие как наверху, возле дома. Меня научили играть в подкидного дурака. Научила мама. Я оказалась очень азартной и плакала и бросала карты, когда проигрывала. Бабушка сердилась и выговарила маме, за то, что она научила меня играть. — Одно расстройство от этих карт, — говорила она. — Я думала, она лучше научится считать, — оправдывалась мама. Когда мне не находилось партнера по картам, я играла одна — строила карточные домики часами. Получались красивые многоэтажные сооружения. Подходила мама и вытягивала губы, изображая, что сейчас дунет. Я страшно пугалась, многоэтажные дома, карточные домики падали сами по себе, а тут еще мама дует. Все ранее детство я помню ощущение неудобства одежды. Всё время где-то трет, давит, мешает, тянет. Было ли это из-за плохой, неудобной одежды или таково было мое личное восприятие, не знаю. Но слез, капризов и пререкательств с мамой и бабушкой по этому поводу было много. Всё время требовалось что-то поправлять. Многие вещи шила бабушка, переделывая из своих и маминых. Новое не покупалось, это точно. Только обувь. Из бордового вельвета мне сшили нарядное платье, а бежевый гипюровый воротник к нему бабушка выкроила из старой маминой блузки. Я в этом платье была сфотографирована. — Голь на выдумки хитра, — любила приговаривать моя бабуля, мастеря что-то в очередной раз из старья. Примерки были долгие, и я очень их не любила. 165


— Не вертись, а то ничего не получится, — говорила бабушка, утыкивая примеряемую одежду булавками. Даже мое зимнее пальто, о котором я упоминала, шила бабушка. Мама любила вышивать гладью, а баба Вера ришелье. У нас были дорожки, вышитые мамой и салфетки бабы Веры. Встречаем Новый год, 1954. Бабушка печет пироги, с рыбой и сладкие, я ей помогаю. Мама приходит с работы пораньше, и мы наряжаем елку. Я очень устала и хочу спать, но боюсь лечь, я боюсь проспать Новый год. — Мы тебя разбудим, ложись, — уговаривают меня. Сон берет свое, и я ложусь в полной уверенности, что меня обманут и не разбудят, как это бывало каждый год. Но в этот раз разбудили. Полы были вымыты, все прибрано, стол накрыт. Я запомнила этот момент пробуждения и радостного неузнавания комнаты. Дни становятся длиннее, мама приходит почти засветло. Близится день моего рождения, который я очень жду не только из-за подарков, но и из-за того, что вырасту на год, что буду в центре внимания. Уже не только светло, но и заметно теплее. Перед первым мая начинают вынимать вторые рамы из окон. Все только об этом и говорят. — Вы еще не вынули вторые рамы? А мы уже окна помыли, — хвастаются знакомые. Если же снова похолодало, то фраза звучит по другому: — Какие вы молодцы, что еще не вынули рамы. Но вот, наконец, и у нас праздник. Бабушка и мама и можно потрогать и пыльную вату, и осколки елочных игрушек, и рыбку, которую хотят выбросить, но я не даю. Всё! Зима окончилась и впереди пусть холодное и комариное, но лето. Зимой сестре Оле мама Тоня родила сестру Наташку. Теперь Оля старшая сестра, и с ней не поиграешь, как прежде, она всё время с этой плаксой. Сама маленькая, ниже меня на целую голову и младше на год, а носит, как большая, эдакую толстушку и очень ее любит. 166


А мне скучно. Хорошо бы мама вышла замуж и мне кого-нибудь родила. Маме, выросшей в благодатных южных краях, не нравится жить в холодной Сибири. Она мерзнет длинной суровой зимой и не успевает отогреться скудным северным летом, наполненным мошкарой и комарами. И мы собираемся уезжать отсюда насовсем. Дядя Витя и баба Вера очень отговаривают маму. Пугают трудностями устройства жизни на новом месте. Ведь у нас в семье нет мужчины. Но мама непреклонна, и мы пристраиваем кошку Мурку в деревню. Тетя Нина должна отвезти ее на пароходе. Там обнаруживают кошку и хотят тетю оштрафовать, но она успевает сойти на берег и оттуда наблюдает, как ее ищут на судне. — Где эта женщина с кошкой? — кричат на борту. — Вот она я, ловите меня, — откликается тетя Нина с берега. Я запомнила эту веселую историю. И мы уплыли из Колпашево, как только открылась навигация. Мне было 7 лет. © Зоя Криминская, 2018

167


Людмила Стасенко На Красном море Здравствуй, Красное море! Как неудачно назвали тебя «Красным», ведь ты же бирюзовое, несравненное! А всё дело в том, что в древности люди заметили: огромное количество красных кораллов и водорослей в период цветения придают воде красно-коричневый оттенок. Ныряю, а вода с силой меня выталкивает. Ещё бы! Красное море — самое солёное из морей, входящих в состав Мирового океана, и единственный в мире водоём, в который не впадает ни одной реки. Море очень глубокое, более трёх тысяч метров. Но у берега — мелкое и, входя в него, можно увидеть пёстрый подводный мир. Это море славится разнообразием растений, рыб, животных. Оно считается самым населённым морем планеты. Надеваю маску и плыву. Я вижу райские сады. Таких ярких красок на земле нет. И такой плотности всего живого на квадратный метр тоже нет. Как только они умудряются уживаться, ведь все съедают друг друга. Вот растут кораллы, они не растения, как считали раньше, а животные. Поражает разнообразие их форм: круглые, плоские, разветвлённые. А цвет — от нежно-жёлтого и розового до коричневого и синего. 168


Вот мимо меня проплыла мурена, змееподобная рыба, с ней лучше не связываться — у неё в ершистых спинных плавниках содержится яд. У берега плавает только молодь, большие сюда не заходят. Они приспособлены к жизни на рифах, могут достигать 3 метров в длину и имеют отвратительную морду, устрашающего вида. Обычно, если их не дразнить, они не опасны для человека, но укус рыб может быть и опасен. Перед тем как идти на море, наш гид Ахмед рассказал нам о несчастных случаях, когда мурена напала на дайверов-аквалангистов. Так что лучше отплыву от мурены, не будем искушать друг друга. Теперь я в окружении морских звёзд. Каких только нет! Очень много пятиконечных, шестиконечных. А как они «разрисованы»! На их поверхности — ювелирный, тончайший узор. Наверное, это чтобы привлечь партнёра. «Природа ничего не творит зря», — как гласит латынь. Морские звёзды обитают на дне, передвигаясь по нему при помощи многочисленных ножек. Какие они красивые, яркие. Я попала в радужное соцветие. А это что такое, охватившее коралл со всех сторон? Да это сам «терновый венец», огромная морская звезда, достигающая метра в диаметре, — злейший враг кораллов. Все другие звёзды — тоже хищники и санитары моря, но они питаются планктоном, моллюсками и падалью, а «терновому венцу» — подай коралл, и больше ничего! В Красном море водятся сотни видов морских звезд. Многие из них опасны, их шипы ядовиты. Поэтому, увидев вокруг себя таких необычайно красивых существ, не протягивайте руку для знакомства с ними или даже для более фамильярного отношения — погладить звёздочку. Если вы коснетесь её, то, наверняка, получите сильный отек. Это в лучшем случае. Ну, а в худшем, сами знаете, что бывает. Поплыву я лучше подальше, а то как-то здесь тесно от живности. Плыть в Красном море надо осторожно, чтобы ненароком не задеть кого-нибудь, вот например, эту медузу, с меня ростом. Я уступаю ей дорогу: «Будьте любезны, проплывайте, пожалуйста!» Уступила ей дорогу, и правильно, потому что при столкновении может произойти то, что случается при автомобильной аварии. 169


Итак, моё дневное знакомство с морем состоялось. Солнце палило нещадно. Я прошла в отель, чтобы принять холодный душ. Ведь температура воды в море достигала 40°С. Открыв кран, я отпрянула: шёл кипяток. Подумала, что перепутала горячий кран с холодным. Нет, из другого — тоже шёл кипяток: так нагрелись водопроводные трубы под солнцем. И песок на берегу тоже обжигающий, можно только в тапках дойти до воды. Надо ждать вечера. Пойду на море, когда взойдёт Луна. Буду нежиться в тёплой воде и говорить со звёздами — небесными. «Если хочешь рассмешить Бога, расскажи ему о своих планах». Так оно и есть. Я отправилась на серьёзный ночной заплыв в море. Всегда можно найти место, где нет полицейских, дежурящих на пляже. Удалившись примерно на полкилометра от берега, лёжа на спине, я любовалась звёздным африканским небом, где ни облачка, небосвод огромный, обнимающий море на горизонте. Луна, величиной в медную тарелку, что бывает в паре с большим барабанном, светила ярким светом, посылая лунную дорожку на поверхность моря. Полное блаженство. Я в Африке, на Красном море, ночью, в заплыве, никто не мешает, никого вокруг нет. Все ушли на дискотеку. Ну и пусть, а мне здесь лучше, чем там. О, что это там вдали? Какое красивое зрелище! Рыбы играют, прыгают, аж до неба. Наверняка, это — летучие рыбы. Я про них всё знаю. Эти рыбки, длиной до 40—50 сантиметров, ночью привлекаются лунным светом и, выпрыгивая из воды, летят, как птицы. Высота полёта может достигать 5 метров. В большинстве случаев дальность парящего полёта — около 50 метров. Но эти рыбы способны использовать потоки воздуха над водой, увеличивая дальность полёта до полукилометра. Потому что у них имеются большие грудные плавники. Онито и помогают «отправляться» в планирующий полёт. Нам необходимо познакомиться поближе. Сейчас я к ним поплыву и скажу: «Здравствуйте, рыбы! Как вам летается?» А они вместо ответа, рыбы ведь не умеют говорить, по крайней мере, мы так считаем, — целой стаей ко мне в руки, чтобы погладила. Ну, я поглажу и отпущу: гуляйте в синем, то бишь Красном море, покуда гуляется. Как красиво там, ближе к горизонту, как украшают они звёздную мглу своими серебристыми полётами. Вот туда я сейчас и по170


плыву! Какое счастье — безбрежный простор и ясная цель впереди! И вдруг… идиллия рухнула. Я почувствовала сильнейший удар по руке, и рука превратилась в плеть. Что это? Я смогла рассмотреть тёмный след на руке от удара, будто хлыстом огрели, и огромный волдырь, как бывает при ожоге. Всё ясно: меня ударил электрический скат. Надо возвращаться на берег. Свидание с летучими рыбами на время откладывается. Плыву на одной руке, часто отдыхаю, до берега далеко. Боюсь: можно и не добраться, если электрический скат пройдёт по другой руке. Святой Николай Угодник, мой любимый Святой! Спаси меня, пожалуйста! У меня столько дел… И дети дома. И в Луксоре с Карнаком я ещё не была… В который раз, услышана моя молитва. Я искренне в это верю. Потому что сейчас, оглядываясь назад, понимаю, что ушла от явной смерти. Ведь рядом со мной не было ни души. Добравшись до берега, я разыскала нашего гида Ахмеда. Он крепко меня побранил, но всё-таки повёл к местному знахарю. Тот взял какие-то листья, забинтовал ими мою руку и сказал, что к утру всё пройдёт. Как может пройти, если у меня волдырь на руке величиной с надувной шар. Куда это всё денется? Всё пройдёт, сказал он. Ну, ладно, главное, я на берегу. Дождавшись рассвета, я пошла по берегу моря. Там, далеко, куда я хотела доплыть вчера, серебристыми лентами по воздуху летали рыбы, будто радуясь восходящему солнцу. И тут я заметила, что они приближаются к берегу. Вот здорово! Я всё же увижу летучих рыб вблизи. Только плыть к ним навстречу что-то не хочется, рука-то забинтована. И вот стая всё ближе, ближе, я уже хорошо различаю отдельные особи… Но почему они такие большие? Боже мой, это же акулы! В Красном море много разновидностей рифовых акул, которые подходят к самому берегу. Это к ним я плыла в гости, а скат — мой спаситель, повернул меня назад. Это — судьба. Спасибо тебе, Боже, спасибо тебе Святой Николай Угодник. Я больше так не буду. И другим наказ дам: «Не зная броду, не суйся в воду». Теперь мне надо разобраться с рукой. Боли не было. Но что делать с повязкой? Отдых у моря многих пробуждает рано утром, чтобы получить первые нежные, полезные лучи солнца. Потом бу171


дет пекло. Один за другим стали появляться наши, а вот и Ахмед пришёл. Мы отправились с ним ко вчерашнему знахарю. Средних лет, смуглый, с красивым выточенным лицом, проницательными глазами, он был похож на доброго волшебника. Вчера я его не рассмотрела, не до того было. Он снял повязку с моей руки. Никакого волдыря нет. Чудеса, да и только! Остался коричневый след от удара, но и он вскоре прошёл. Итак, жизнь продолжается. И преподносит новые сюрпризы. Около острова Сафага, где мы отдыхали, находилось одно из красивейших подводных мест Красного моря — коралловый риф с названием «Панорама» — в виде амфитеатра. Нам предложили туда экскурсию, и мы с радостью согласились. Но радость была недолгой. Прибыв на катере на остров, мы сходу отправились смотреть кораллы. Нас успели предупредить, что почти все виды кораллов и морских губок ядовиты. Если к ним прикоснуться, то тело, в зависимости от типа кожи и вида коралла, покрывается пятнами, волдырями или начинает сильно чесаться. Хорошо. Не будем гладить по «головке» кораллы. Наблюдать за сказочным миром кораллов было интереснее любого, самого красочного зрелища на земле. Но вот неосторожный шаг, и острая боль пронизывает стопу. Что это? Стараюсь рассмотреть сквозь стекло маски. Морской ёж! Как потом я узнала, это был, по всей вероятности, так называемый диадемовый морской ёж. Его тело могло бы уместиться на ладони, но иглы — огромные, до метра длиной, описано около тысячи видов этих ежей.. Есть среди них очень похожие на дикобраза, на шарики, на пушистые комочки, на цветочки, — не верьте глазам своим! Это страшное чудовище, переполненное ядом, который приравнивается по своему действию к яду змеи. Большую часть времени эти негодяи проводят в своих излюбленных местах среди камней и мёртвых кораллов. Поэтому главное правило каждого туриста — всегда смотреть под ноги. Иглы могут остаться в ране, вызывая жуткую боль. А если уколов несколько, можно и с жизнью распрощаться. Это то, что я узнала потом. А в тот момент, когда я на него наступила, на этого гадёныша, думала, что у меня отрубили ногу, такая дикая боль пронзила. Нога приобрела цвет фиолетовых 172


чернил. Очень быстро фиолетовый косяк стал ползти вверх. Не чувствуя земли под ногами, я еле тащилась по берегу к катеру, чтобы там найти помощь. От боли я буквально выла, а слёзы из глаз брызгали во все стороны, как у лицедеев на манеже цирка. Из катера выскочили два парня, подхватили меня под руки и со словами «ноу проблем, мадам» повели на палубу, где всё уже было приготовлено. Не я первая, не я последняя. За мною выстроилась очередь. Все действия парней с катера были хорошо отработаны. Они усадили меня на стул. Передо мной поставили что-то вроде примуса с большой сковородой, туда налили растительное масло, которое вскоре закипело. Мне предложили опустить туда раненую ногу. Это как? Она же живая. Тогда один парень придавил меня плечами к стулу, а другой, смочив кусок ваты в кипящем растворе, прижёг место укуса. Потом он взял острую длинную иглу и стал выковыривать иголки этого проклятого ежа. Потом снова смочил вату в масле, и снова прижёг. Я думала, что кончусь от этой экзекуции. Но надо отдать должное египетским ребятам — они спасли меня. Статистика даёт высокий процент паралича и гибели в подобных случаях. Домой я вернулась совершенно хромая. Но с большим запасом знаний всякого рода. «Кто хочет розу, должен переносить шипы», — успокаивает египетская пословица. Да, это так, любишь путешествия — терпи. Но тем не менее, больше я в Красное море — ни ногой, ни рукой. Нету злее Красного Моря на планете, Потому что каждый час Взрослые и дети Ноги ранят о кораллы, Наступают на ежей. А ежи морей, — познала– Родом все они от змей!

173


Электрические скаты И медузы — что Горгона! Нет, вы знаете, ребята, Лучше на Азовском, дома. Я прощалась со всеми морями и океанами, где мне пришлось побывать. А с Красным морем даже прощаться не стала. Пусть красуется и привлекает к себе туристов со всего света, обеспечивая доход в государственный бюджет. Но без меня. © Людмила Стасенко, 2018

174


Лина Тархова Патриот Началась эта история двадцать с лишним лет назад. Анатолия Степановича Штыкова, воспитателя тверского интерната для детей с задержкой психического развития (ЗПР), вызвала к себе директриса. В ее кабинете сидела дама какой-то не нашей, не российской внешности, впрочем, весьма скромно одетая. «Познакомьтесь, это миссис…» — сказала Вера Васильевна. Почуяв недоброе, Штыков заволновался и имя незнакомки не расслышал. Оказалось, она американка, хочет удочерить одну из воспитанниц, семилетнюю сироту Свету. Миссис в интернате не первый раз, она уже изучила личные дела воспитанников, с некоторыми познакомилась. И хочет забрать именно Свету. Американка начала учить русский язык и говорит, с трудом подбирая слова: Свете будет в ее доме хорошо, сердце… говорит. Документы у будущей опекунши в порядке, она представила даже пошаговую программу реабилитации. Утверждает, что через полгода — год малышка станет здоровым, ничем, ну, почти ничем не отличающимся от других детей ребенком. Света дала свое согласие. Осталось спросить мнение ее воспитателя. 175


Свету забирают… Другого такого ребенка в интернате не было. Девочка родилась с одним глазом и с «заячьей губой». Врачи из родильного дома, большие гуманист ы, посоветовали матери отказаться от дочери. И младенец начал свой скорбный путь по казенным домам, до трех лет — в доме малютки, потом год в детском доме. Жить бы ему там до совершеннолетия, но ребенок был очень нервный, плакал без причины, ему поставили диагноз ЗПР, а таким детям место в интернате. Четыре года назад Штыков ее и принимал. Тогда его тоже вызвала к себе Вера Васильевна… На краешке стула мостилось сгорбленное существо с красным провалом в глазнице и безобразной верхней губой. На одной щеке блестела мокрая дорожка от слез. Он почувствовал отвращение, брезгливость. И тут же устыдился. И дал себе слово сделать все, чтобы полюбить ущербное, безвинное дитя. И вот появляется эта дама. Она знает, как помочь девочке, у нее есть на это средства. — Американка, видите ли! Меня это так заело! — вспоминая ту сцену десять лет спустя, когда мы с ним познакомились, Штыков все еще кипел. В общем, не отдал он ребенка в чуждые руки. Не знал, не предчувствовал, на какие муки себя обрекает. В первый раз в жизни у него по-настоящему заболело сердце, когда Света, уже вполне освоившись в интернате, спросила: — А я была бы красивая? Худой ручонкой она крепко прикрыла половину лица. Открытая половина была такая милая: лукаво-печальный голубой глаз под пушистыми ресницами, нежная линия щеки… Он старался сделать её счастливой… Самые лучшие глазные протезы, узнал, делают в Москве, для столичных детей бесплатно. Но Тверь — это даже не Московская область. Значит, им, приезжим, за глаз придется платить. В бюджете интерната средств на экзотические расходы не предусмотрено, не нашлось их и в городской, и в областной казне. Но Штыкова так просто с намеченной линии не свернёшь. «Ничто нас в жизни не может вышибить из седла, такая уж поговорка у майора была». Это у героя стихотворения Константина Симонова. И у него тоже. 176


— Я нашел спонсора! — гордо заявил он однажды директрисе. Московская докторша посмотрела Светины справки и разъяренной птицей налетела на Штыкова: — Ну, ты, папаша, и сволочь! Столько лет потерял! Первый глазик надо было сделать еще в два месяца! А теперь там все бурьяном поросло, у девчонки всю жизнь будут проблемы. Он, бедный, только оправдывался: вовсе не я преступный отец. И не я — тот бессовестный эскулап, который наврал в медицинской карте: «Ребенок нуждается в протезировании глаза по достижении полового созревания». Зная нравы казенных детучреждений, в которых служил немало лет, Штыков сразу заподозрил: это липа, насчет возраста полового созревания. Просто дом малютки перепихнул тяжкие хлопоты на детдом, а тот — на интернат. Проблемы, обещанные офтальмологом, обнаружились немедленно. Девочке сделали протез, но он не держался в глазнице. Света находила неживой глаз то под подушкой, то на полу. Она его возненавидела. И это еще не все беды. Во время обследования стало ясно, что девочке нужна пластическая операция. Природа, назначившая ребенку много плакать, поленилась дать ему соответствующую ёмкость, слёзный мешочек, отчего одна щека у Светы всегда была зарёванная, даже когда она смеялась. Где делают такие операции? Ясное дело, опять в Москве, и Штыков нашел нужного хирурга. Но тот показал затрепанный талмуд: очередь — на пять лет вперед. — Но такого пациента, как этот ребенок, в вашем списке точно нет! Два месяца бомбил доктора звонками, и тот сдался: — Видно, от вас не отвяжешься. Так и быть, привозите. Штыков чувствовал себя великим воротилой: добился своего! Его девочку поместили в хорошую двухместную палату. Сам он ночевал в коридоре, но ему на это было плевать, сладко спать и жирно есть коммунисты не привыкли, а он настоящий коммунист. (Мы познакомились с ним в 90-е годы, на митинге. Штыков яростно выдирал из рук ветхого старичка картонку с надписью: «Народ и партия едины, как кнут и шкура у скотины». Видя, что де177


ло может кончиться «воронком», я кое-как оттащила его от идейного врага, чего Штыков долго не мог мне простить. Мы, не могу сказать — подружились, но, встречаясь на митингах, обменивались двумя-тремя словами, как давние знакомцы, и расходились по разные стороны баррикад. От него за километр веяло фанатизмом, но проглядывало и что-то трогательное. На изможденном бледном лице со сверкающими глазами точно было написано высокомерное: ничто материальное меня не интересует! Это презрение к вещному постоянно держало его в состоянии голода, несколько раз я зазывала его к себе домой покормить борщом, не в силах глядеть на худобу). …В день операции он работал санитаром — забирал больных с операционного стола. А скоро уже вез свою девочку домой, устроил на переднем сиденье автобуса, чтобы меньше трясло. Придерживая за плечи, вспомнил строку из песни: «Вот и встретились два одиночества…» Штыков был женат, но семьи не сложилось, детей завести не успел… Каждый день утром и вечером он промывал операционную рану фурацилином; делал, как научили врачи, жёсткую повязку. И нещадно ругал Свету, если видел ее без протеза. Так, а что там дальше на очереди? Долги свои он отдал — отработал дни, которые проводил с девочкой в поездках. Губой уже можно заняться? Значит, займемся губой. Лето тогда стояло. Ах, зачем наступило это лето. Летом женщины особенно привлекательны… Короче говоря, у Анатолия Степановича, мужчины в расцвете лет, завязался роман, и кто же его за это осудит? К осени он созрел для женитьбы. Супруга ревновала его к интернату, вечерами ждала, в окошко глядела. — Ну что это за работа для мужика? — ласково говорила она, подвигая к мужу поближе сковородку с жареной картошкой. — Целыми днями с этими зэпээрами возишься, а денег — мышкины слезки. Он сел за баранку КАМАЗа, благо, жизнь его многому научила. Покидая интернат, прощался со Светой и не смог сдержаться, разрыдался. Девочка тоже всхлипывала. 178


— Папка! — она называла его папкой. — А ты будешь приходить? — Куда же я денусь! А вот и делся. Любовная лодка снова разбилась обо что-то твердое. Не сложилась и вообще жизнь в Твери. Штыков человек горячий, его часто «заедает». В общем, развёлся, разругался со всеми, уехал прочь. А как же Света? Это был самый тяжелый для него вопрос. Не погорячился ли он, когда выдернул девочку из рук этой миссис… Нет, нет, все было правильно. Он честно делал, что мог. А дальше… Так уж сложилась судьба, имеет он право на свою судьбу? Имеет. Но все равно не давало ему спокойно жить тяжелое чувство, что обманул дитя. И через семь лет после отъезда, похожего на бегство, стоял Штыков у знакомых дверей. Вот и Света… В сердце точно ткнули гвоздем. Девочка, уже почти барышня, была без протеза, нижней губой привычно прикрывала уродство верхней. Он сразу пошел к директору, старому знакомцу: — Ребенку необходима срочная операция. Я вам помогу. — Ты не можешь. Ты чужой. Уперся директор, и Штыкову, как он говорит, не оставалось ничего другого, кроме как совершить уголовно наказуемое деяние — он взял Свету за руку и повез в Москву. Там действовал грамотно, сразу предъявил ее правозащитной организации — и перестал быть похитителем. Правозащитники взялись помогать, обратились в минздрав. Оттуда в Тверь ушло одно письмо, второе. В переговоры по поводу сироты постепенно втянулись десятки людей из минздрава, минсоцзащиты, минобразования, городских и областных департаментов. Стучали машинки (тогда еще они не были вытеснены компьютерами), шлепали печати, почтальоны разносили письма… Если бы в центре этого вихревого потока не стоял человек отчаянный, Света на всю жизнь осталась бы при своей «заячьей губе», а участники переписки при чувстве исполненного долга. Ни в каком законе не записано, что сирота, родившаяся с «заячьей губой», должна быть прооперирована. Никак не приспособ179


лено наше государство для таких детей, их в его, государства, представлении просто не существует. Даже такой естественный вопрос — где жить иногороднему ребенку в ожидании операции? — оказывается неразрешимым. В одном из детских приютов? Об этом не может быть и речи, у приезжих нет прописки (извините, регистрации). Штыков пошел в международный приют Красного креста, где слова «регистрация» и знать не должны. Там отказали по другой причине: ваша девочка такая… особенная, она всех наших ребят перепугает. Забрать ребенка к себе бывший воспитатель не имел права, да и не мог, нет у него ни кола, ни двора, сам живет в Подмосковье на птичьих правах, в общежитии. В конце концов Свету перед операцией на несколько дней взял директор одного приюта, имени не назову, чтобы не навлечь на хорошего человека неприятностей. Неистовый порыв Штыкова сделал невозможное. Сначала девочке сделали слёзный мешочек, потом глазной протез, да не один, а целых два. Ребенку всегда хорошо иметь такую вещь про запас, и жизнь это доказала буквально на следующий день после вручения. Анатолий Степанович решил сводить девочку в Третьяковку — как же быть в Москве и не познакомиться с ее достопримечательностями! На радостях Света побежала в туалет промыть глазок, руки от волнения дрожали, и упал голубой шарик прямо в унитаз… А еще «папке» удалось проникнуть к лучшему на тот момент пластическому хирургу (это уже по поводу заячьей губы), который оперирует Пугачеву и миллионеров. И в эту блестящую клиентуру «вписалась» его Светка! Но впереди маячила еще целая серия операций, и все осложнялось стандартным детдомовским набором: хронический гастрит, застарелый гайморит. — Хватит ли сил? — переспросил он меня тогда, зло поигрывая желваками. — Любовь все может. А я детей люблю. Истинная правда. В этом мире интересны ему только дети. Со всякой темы в разговоре уже через минуту соскальзывает на ребячью, остальные ему откровенно скучны (кроме еще одной, но об этом позже). Штыков работал в нескольких детских 180


домах, и его наблюдения — наблюдения человека доброго, милосердного. — Представляете, — рассказывал он с беззлобным удивлением, — детдомовцы не знают, кто такие Хрюша и Степашка! Передача про них идет во всех детдомах во время пересменки — дневная смена воспитателей сдает дела ночной. Тут уж не до сказок, телевизор выключен. Не верите? А вот спросите любого детдомовца, кто такой Хрюша! У Штыкова дети всегда смотрели «Спокойной ночи, малыши». Он вообще считался среди товарищей по работе чуть ли не диссидентом. Требовал, например, чтобы братьев и сестер помещали в один детдом, не раскидывали по стране, а это часто делается. Бунтовал против принятого в этих заведениях наказания — там могут среди бела дня раздеть и уложить провинившегося ребенка в постель; это замена постановки в угол. Голый будет лежать смирно, из-под одеяла не вылезет. На одном совещании куратор детских заведений, я это сама слышала, возмущался: «Недавно смотрели мы один интернат. Представьте, там сделан евроремонт, спальни просторные, дети питаются лучше, чем мои, одеты лучше, чем мои. А они, 60 процентов, идут в криминал, 10 процентов — в суицид. Совсем обнаглели! Чего им не хватает?» Штыков знает, чего детям не хватает. Ребенок хочет жить среди любящих людей, чтобы на ночь их целовали в макушку, и чтобы было кого назвать мамой. Однако Свету, не колеблясь, лишил такого шанса. Почему? А потому, что воспитателем и человеком он является, а во-вторых он патриот. Когда Штыков «включает патриота», это беда. — Знаете, почему капиталисты буквально расхватывали наших ребятишек, пока закон не запретил отдавать их в зарубеж? — просвещает меня со страстью. — Им за это положены налоговые льготы, они на наших детях наживаются. Не верю я, что буржуй хочет добра ребенку, которого выбрал, фактически, по фотографии. Да и что эта Америка? Ни Пушкина, ни Гоголя! Каждый второй, кто в брюках, гомосексуалист. Девяносто процентов американского телевидения — порнуха. Американцы — оккупанты 181


и деньги их оккупантские. Выгнать бы всех америкашек, пока от них порча в мозгах не завелась. А мы еще построим общество, где дети станут привилегированным классом и болеть будут только от того, что объелись мороженым. Кулаки сжаты, сквозь прорези в розоватых сандалиях видна грубая, мужская штопка на носках. Седой, отощавший… Видно, тяжело на седьмом десятке лет таскать сумку почтальона. А уж как умещать в голове такую пургу о «привилегированном классе» и знание реалий детдомовской жизни… Когда воспитанникам исполняется 18 лет, их выкидывают на улицу, как подгнившую картошку. Многие оказываются без жилья, без профессии, без копейки денег. За их будущее никто не отвечает. Как-то Штыков, к ужасу своему, узнал в двух «ночных бабочках» на Тверской улице в Москве своих бывших воспитанниц. Он человек простодушный и признался: — Их тоже хотели увезти за границу, да не удалось! — И эти девушки на вашей совести? — не выдержала я. — Россия и без того похожа на женщину легкого поведения. У нас есть список товаров, запрещенных к вывозу. А детей, по-вашему, можно? Я не поддаюсь, не вступаю в бессмысленный спор на его вторую любимую тему, об особенностях русского патриотизма. — Как там Света? — Все у нее хорошо. Швеёй работает. Пишет, что зрение устает. Но, это, говорит, папка, ничего. Зато место надежное — у нашей фабрики большой армейский заказ. © Лина Тархова, 2018

182


Аталия Беленькая Джейн Трудно вспомнить, какой тогда стоял сезон. Видимо, уже началась весна, потому что помню себя в легком пальто. Мне было девятнадцать лет, и я уже кое-чего в жизни достигла. После школы окончила языковые курсы. Поступила в Институт иностранных языков, где с большим удовольствием училась на вечернем отделении. На курсах весь второй год я проучилась у очень известной в Москве преподавательницы Джейн, американки по происхождению, за многие годы ни на йоту не растерявшей своего истинного английского, какой есть только у носителей языка. Она многое мне дала, в результате язык я знала весьма прилично. Джейн замечательно относилась ко мне, всегда говорила: «Ты очень хорошая девочка», хвалила мой английский и на уроках, особенно по домашнему чтению, то есть по читаемым книгам, любила вызывать меня к доске. Никогда не перебивала, разве что исправляла ошибки. Я оказалась весьма речистой девушкой, хотя считала себя зажатой. Однако, если есть что-то за душой, то и зажатый, закомплексованный, как тогда уже стали говорить, человек мог сказать сколько угодно. Пока я отвечала, она слушала с полным вниманием. На лице, как всегда, строгое выражение, которое она «надела» на себя в силу 183


ответственности работы. Меж бровей — почти сердитая складка. Если бы я не знала ее так хорошо, могла бы подумать, что она на меня за что-то злится. На самом деле я точно знала, что она прекрасный человек, что очень меня любит, потому отвечала смело и свободно. В итоге она поставила мне пятерку за учебу на курсах, и это было не просто приятно, но и очень важно: нам выдали специальные удостоверения, которые позволяли официально работать с языком. И когда потом я поступала в институт, то с гордостью предъявила этот документ, один вид которого придавал мне уверенности. После окончания курсов я иногда заглядывала туда, хотелось увидеть своих уже бывших преподавателей. И однажды Джейн спросила, не нужны ли мне частные уроки. Через нее проходило много людей, потребность в хороших преподавателях была большая, а так как она ни секунды не сомневалась в моих знаниях, то предложила мне взять учеников. Я очень обрадовалась: смогу больше помогать семье. Среди учеников был шестилетний мальчик Максим, сын хорошего друга Джейн. Когда я пришла в первый раз, мне открыл дверь и приветливо встретил высокий, солидный человек лет пятидесяти. Очень тепло улыбнулся, сказал, что с нетерпением ждет начала моих занятий с его сынишкой и добавил: «Джейн в полном восторге от Вас». Я прошла в комнату, села рядом с Максиком — мальчик оказался настолько милым и приветливым, что иначе даже сейчас, по прошествии времени, не могу называть его иначе. Мы начали заниматься. На уроки к нему я приходила утром, потому что ребёнок еще не ходил в школу. Жили они с папой недалеко от нашего дома, в двадцати минутах ходьбы пешком. Джейн посвятила меня в семейные дела этих двух людей: год тому назад совсем молодой умерла мама Макса, сердечница. Отец воспитывает сына один. Максик очень охотно взялся за английский. Я играла с ним в разные игры, чтобы ему было приятно и интересно. Он схватывал всё с полуслова, был явно способным ребенком. Урок пролетел незаметно, и мальчик очень расстроился, что я ухожу. Но я заверила его, что всего через три денечка приду снова, и мы опять будем 184


играть и заниматься. Папа любезно проводил меня и сказал, как он рад, что я появилась в их жизни. Так и выразился, пышно и торжественно. Занятия шли прекрасно. Джейн была очень довольна и даже сказала, что Максик уже полюбил меня, как родную. Добавила, что и она любит меня, именно как родную. Максика было очень жалко: такой малыш, а уже нет мамы. Зато папа у него прекрасный. Я не сомневалась, что со временем он найдет себе подходящую женщину, которая станет его сыну матерью. Постепенно я узнала от Джейн, что папа Макса, как и она, тоже бывший американец. Он прибыл в Россию в 1932 году с большой группой людей. Они фактически бежали от экономической депрессии. В основном это были фанатики социалистических идей, которые ехали в СССР с большой мечтой строить новую жизнь. Вместе с ними прибыла в Россию и Джейн со своими родителями. Ей было тогда восемнадцать лет. Сначала, как рассказывали мне на курсах, всё шло очень хорошо, американские эмигранты радовались новой родине, были полны надежд. Со временем, прилично изучив русский язык, Джейн смогла поступить в Институт иностранных языков и стала там прекрасной студенткой. Еще бы — с её-то английским! Естественно, что она знала его лучше многих преподавателей, и не она к ним, а они к ней частенько обращались, пытаясь разобраться в тех или иных тонкостях языка. Она и внешне была удивительной: темно-медные волосы, с чернинкой, пышная прическа, стремительная походка делали ее похожей на мчавшуюся львицу, которая никак не может остановить свой бег. Именно такой я впервые увидела ее на курсах, и сразу догадалась: та самая американка, у которой каждый был бы рад поучиться. Однако некоторым было так трудно ее понимать, что люди сами переходили в другие группы. Хотя она готова была учить любого студента. Нашу методику она не очень признавала, работала совершенно по-своему. Большинство из нас понимали главное: надо внимательнее слушать, как Джейн говорит, и тогда лучше изучишь язык. Джейн довольно часто собирала нас и возила смотреть английские фильмы. Их показывали в маленьком кинотеатре в районе Та185


ганки. Сама ездила покупать билеты, обычно у нее их было много, и все охотно ходили на фильмы с Диной Дурбин, Вивьен Ли, Лоуренсом Оливье, с Чарли Чаплиным и другими знаменитейшими артистами, которых все знали по прекрасным довоенным или первым послевоенным фильмам. В зале Джейн часто садилась рядом со мной и начинала неожиданные разговоры, что говорило о ее хорошем ко мне отношении. На курсах Джейн была необычайно заметной личностью. Яркая, быстрая, энергичная. Ходить она не умела, только носиться. Говорила очень эмоционально. Читала массу книг и всегда рассказывала о них или просто пересказывала содержание. Студенты слушали ее, раскрыв рты. Сегодня про такую женщину сказали бы: пассионарная личность. Тогда мы этого слова не знали, но суть явления понимали прекрасно. Вскоре я узнала о том, как сложилась судьба Джейн в России. Это была необыкновенно трагическая страница в истории американских социалистов, ринувшихся в Россию со своими утопическими надеждами. В конце тридцатых годов всю их колонию пересажали. Джейн арестовали в 49-м году, ее семью ещё раньше. Тогда она только-только закончила Иняз и начала работать в этом институте. Забрали её, как американскую шпионку и врага народа. Освободили только в 56-м году. А отец сгинул в ГУЛАГе. Она очень любила своего папу, не верила в его гибель, десятки лет ждала и ждала, надеясь, что он когда-нибудь вернется. От отчаяния и горя Джейн спас её необыкновенный характер — вот эта самая активность, пассионарность, любовь к работе, бесконечные контакты с людьми. Оказывается, арест и лагерь отобрали у нее и любимого мужа. Американец, он тоже был репрессирован. В какой-то подходящий момент я спросила, где же он, на что Джейн ответила очень порусски: «Был да сплыл». Уточнять, что это значит, было неудобно, но я подумала, что он погиб в лагере, как ее отец, как другие американские мечтатели о прекрасной советской жизни. Больше она замуж не выходила, хотя мужчины липли к ней, как бабочки к огоньку. Крутилось их вокруг нее много, и, похоже, Джейн нравилось мужское окружение. Она слегка подражала знаменитым 186


американским актрисам из тех фильмов, на которые водила нас. Зимой всегда носила красивую меховую шубку, непременно без шапки. С густой рыжей копной волос. Жизнелюбию Джейн, ее энергии, оптимизму, неувядающей молодости можно было только позавидовать. Это удивляло тем сильнее, что мы все знали: на самом-то деле судьба ей выдалась трагическая. Она, конечно, очень хотела вернуться в Америку, но в то время это было невозможно, и она довольствовалась тем окружением, которое складывалось в Москве. Среди преподавателей курсов было много тех, кто отсидел в лагерях. А такая дружба особенно дорога. Джейн очень хотела втянуть и меня в этот круг, но я стеснялась. К Максу я ходила с особым удовольствием. Его папа, переводчик, всегда работал дома. Малыш так любил его, что, кажется, боялся расстаться с ним даже на несколько часов. Два раза я встретила в этом доме Джейн. Ее невозможно было узнать! Где огненная активность? Где темперамент, который казался сумасшедшим? Где быстрота, нетерпимость, совершенно особая яркость и даже ярость, так присущие ей? Когда я пришла, она чтото готовила на кухне. На всю квартиру разливались необыкновенно вкусные запахи. Максик так жадно втягивал их, что я подумала: его надо покормить, а потом усаживать заниматься. Но он возразил: подождет, пока Джейн всё сделает, тогда и сядет кушать. Он же не голодный, но хочется отведать ее пирожков с мясом, которые тают во рту, (подумать только, так и сказал!), ее борщика и картошечки с грибами… Удивительным, необычным, как бы совсем другим было и лицо Джейн. Я никогда не видела в нем такой мягкости и нежности, такой… тишины. Когда я пришла, она принялась устраивать всё для наших занятий, хотя отец Макса был дома и мог бы сам приготовить нужное, как обычно и делал. Нет, она будто не доверяла ему, сложила книжки, картинки, игрушки сама. Поставила мне на стол чай с вкусным тортиком. Когда услышала, как Макс произносит выученные слова, сказала мне по-английски: «А ты молодец!» Слова прозвучали неожиданно и очень быстро, так, как она всегда и говорила; видимо, не хотела, чтобы малыш понял ее; когда будет надо, она сама похвалит его. 187


Словом, это был совершенно другой человек, и я однозначно поняла, что мальчик ей не чужой; может быть, его родители приходятся ей родственниками. А вот папа Максика в ее присутствии становился как бы строже, официальнее, и я не могла понять: чего это он? Мне казалось: должен бы необыкновенно нежно относиться к любому человеку, который так любит его сына. Но он едва проговаривал какие-то слова, и только когда я закончила урок и собралась уходить, вдруг сказал Джейн: — Сто лет буду тебе благодарен за этого человека! И очень приветливо посмотрел на меня. …Весна совсем разошлась, приближалось лето. Как-то мы подвели итоги: Максик много успел за короткий срок. Его папа был очень доволен, а сам мальчишечка, понимая, что доставил папе радость, прыгал по квартире на одной ножке и напевал английскую песенку, которую мы недавно разучили с ним. А в следующий приход меня ожидало потрясающее открытие. Я, как всегда, подошла в назначенное время к их квартире, нажала кнопку звонка. Прикидывала в голове какие-то штришки урока. И тут обратила внимание на металлическую табличку на двери. Раньше такие можно было увидеть часто, но потом это ушло. На табличке были написаны фамилия и инициалы хозяина дома. Фамилию его я прекрасно знала: Нейдж. Правда, услышав её в первый раз, с удивлением подумала о том, что она какая-то странная. Подумала и забыла. А в тот раз — что уж случилось со мной? — прочла «Нейдж» и почему-то мысленно переставила буквы. Переставила и ахнула: у меня получилось «Джейн». Господи, какое открытие! Случайности быть не могло, сразу решила я. Очевидно, этот человек любит Джейн. Потому и откинул свою настоящую фамилию, придумал вот такую и сумел оформить ее официально… Я чуть не сказала ему об этом, когда он открыл дверь. К счастью, сразу прикусила язык. Какой бестактностью показался бы ему подобный вопрос. Но спустя некоторое время я задала его Джейн. Она позвонила и спросила, не пойду ли я с ее группой в кино, есть лишний билет на английский фильм. Я с радостью согласилась, а потом, сидя ря188


дом с ней, ещё до начала сеанса успела сообщить о своем открытии. Я думала, Джейн удивится моей догадливости и станет что-то рассказывать. Но она вдруг сникла, лицо как-то изменилось, вытянулось. — Ну что ты, просто у него такая фамилия. Что в ней особенного? — спокойно ответила она На экране замелькали черные крючочки, как всегда бывало на таких старых, времен войны трофейных фильмах. И тут же пошли название фильма, титры, первые кадры. Я смотрела на экран, но боковым зрением улавливала непривычные черты в облике Джейн. Как будто я что-то тайное задела своим вопросом, какую-то правду, которая, видимо, для меня не предназначалась. В метро роились самые разные мысли, которые уже и так приходили в голову, а тут вспомнились все разом и заколотились, словно требуя ответа. Почему английскому Максика учит посторонний человек, когда это родной язык его отца? Ответ нашелся только один: он ведь очень занят. Но почему тетя Джейн, если она их родственница или просто близкий человек, не может учить малыша родному языку? И тут я быстро нашлась: она не занималась с детьми вообще. Возникали и еще какие-то вопросы и недоумения. Но все они были лишь подступами к главному вопросу: кто они друг другу, Джейн и человек, взявший себе как фамилию ее имя, переставив в нем буквы? Но недаром говорят: ищите да обрящете. Приходя на занятия к Максу, я иногда заставала в их доме женщину, которая сидела с мальчиком, когда отец уходил по своим рабочим делам. Была она сильно в годах, звали ее Наталья, отчества не помню. Она была женой друга Нейджа. Жила напротив моего дома, но на нашей улице я ее никогда не встречала. Как-то мы разговорились. Наталья рассказала, что, когда Джейн посадили, Нейдж с ней развелся. Тогда он носил другую фамилию, свою исконную. После освобождения она, скорее всего, очень надеялась, что он попросит 189


у нее прощения за то, что она приняла свою муку без него, и сразу снова сделает ей предложение. Но ждала Джейн напрасно: он и встретить ее не пришел, не навестил после приезда и увидел лишь в кругу знакомых — выживших американцев. Встретил абсолютно спокойно, почти равнодушно. И будто ничего между ними никогда не было — какие там муж и жена! Он жил своей жизнью, она своей, Бывшие супруги виделись все реже и реже, и, если бы не общие друзья, не их американское землячество, может быть, и вообще не встречались бы. Говорили ли общие друзья о том, что он, оставшийся на свободе, хотя по всем параметрам точно такой же, как они, делал в Москве, пока они сидели? Не знаю. Можно только догадываться. А потом всё у него изменилось: он женился. Вовсе не на Джейн, которая, наверное, казалась для него уже слишком старой, хотя он был старше своей бывшей жены на десять лет, а на той молоденькой женщине, которая родила ему сына и, прожив лишь несколько лет, умерла. В квартире, куда я приходила заниматься с Максом, на стене большой комнаты висел портрет молодой и довольно симпатичной женщины. Может быть, жены Нейджа, матери Максика. Я помню — и сейчас слышу! — как мальчик проникновенно читал выученное со мной стихотворение о ночной звездочке в небе, спрашивая ее, кто она такая, и интуитивно догадываясь, что это и есть его ушедшая — улетевшая навсегда в небо — мама… Twinkle, twinkle, little star, How I wonder what you are! Up above the world so high Like a diamond in the sky… Спросить, кто изображён на портрете, было неудобно, я боялась задеть хозяина за живое, о мальчике что и говорить! Оставалось только догадываться. Как и о многом другом в этой истории. Ну, например, о том, как Джейн относилась к нему теперь. Одно дело — увидеть ее где-нибудь в кинотеатре, среди людей. Там она всегда была очень оживлённой, энергичной, не по годам молодой. 190


Вечно что-то рассказывала людям, и даже если тема разговора для кого-то была не так интересна, всё равно слушали её, раскрыв рот. Но совсем другой, необыкновенно женственной, я дважды видела ее в доме Нейджа. Не надо было иметь семь пядей во лбу, чтобы догадаться, что она по-прежнему любит своего Нейджа. Несмотря ни на что. Несмотря на то, что он сразу развёлся с ней, когда Джейн арестовали. А ведь кто-кто, а он лучше всех других знал, что она ни в чем не виновата. Это вообще тайна — что он делал, когда почти всю американскую колонию репрессировали, а его нет? Видимо, зачем-то этот человек нужен был тем, кто оставил его на свободе. И что же? Может быть, это упрощённое мнение, но ведь именно такие люди обычно становились доносчиками, «докладчиками» по каждому знакомому заключённому. И тогда… он на всех доносил? Что именно? Что они были вовсе не коммунистами, мечтающими и на своей родине построить прекрасный социализм, а американскими шпионами? То есть всех своих друзей, соратников, родственников, кто приехал в 1932-м году из Америки в СССР сдал Лубянке? И Джейн тоже? Жутко представить себе такое. Но что мы по-настоящему знаем обо всех тех делах и тайнах? Хотелось думать о нём лучше — вдруг выполнял лишь какую-то чисто техническую работу. Весьма суровый и жёсткий человек, он почти никогда не улыбался. Может быть, он по-прежнему весь жил в тех проблемах и выйти из них не мог, а вполне возможно, и не хотел. Еще более возможно, что в середине пятидесятых, когда репрессированные стали возвращаться в Москву, они могли искать его или встретить случайно. Не трудно представить, какими были эти встречи. И какой был там разговор А Джейн? Она могла в этих встречах и разговорах не участвовать по самой понятной, человеческой причине. Она любила его. И потому, как мне казалось, ждала, что они снова будут вместе, что она поможет ему вырастить сына, что у них будет настоящая семья. Но, повторюсь, за две встречи с Джейн в доме Нейджа я никогда не видела, чтобы он хотя бы на секунду как-то тепло посмотрел на нее. 191


Довольно скоро он уехал в Америку, забрав с собой сына, самое дорогое, что у него было. Джейн осталась в Москве, продолжала жить, работать, решать какие-то свои проблемы. Пришли времена, когда мы с ней стали довольно близки. Вырос и повзрослел мой сын, и я попросила ее, когда он уже года полтора-два проучился в институте, получая английское лингвистическое образование, и был там очень хорошим студентом, (сначала я сама учила его языку, с его четырех годочков и до самого поступления, так что в институте он занимался легко, почти играючи, и прекрасно усваивал любые языковые тонкости), — я попросила ее взять его к себе в частные ученики, научить американскому английскому, чтобы у него было в запасе «два английских языка». Она сразу согласилась, давала ему замечательные уроки. Учить его грамматике или другим вещам, обычно считающимся скучными и сложными, ей не приходилось, а вот поговорить с ним почти как с равным о литературе, которую она прекрасно знала (английскую, но больше американскую), и об искусстве было для них обоих действительно удовольствием. И как-то само собой получилось, что однажды она пригласила к себе и меня, к тому часу и минуте, когда закончился ее урок, вскипятила чай, порезала торт, заранее купленный по этому случаю, и мы все втроем сели чаевничать. Посиделки наши вышли очень приятными, говорили о многом. С тех пор я иногда стала так же, как в тот раз, приезжать по ее приглашению к концу их урока, и мы беседовали втроем. О чем угодно. Кроме одного: где и что Нейдж? Лишь как-то на секундочку она прикоснулась к этой теме: будто сунула руку в костер и тут же отдернула. Вот тогда я и узнала, что он давно в Америке с сыном. И всё. Именно в тот день эта тема для меня закрылась навсегда. Нет, нет, о ком угодно и о чем угодно мы могли говорить, только не о Нейдже. Но была у Джейн ещё одна тема — особенная, сокровенная. Каждый год в совершенно определенное время она ездила в казахстанский город Джезказган, где сидела в концлагере целых семь лет. Они собирались там все, кто еще оставался жив. И ничего более святого, чем эти встречи, объясняла нам с сыном Джейн, для нее и ее друзей по несчастью не существовало. Она 192


каждый раз с горечью уточняла, что кого-то уже нет, а кто-то другой очень болен. Но потом снова ее охватывал совершенно необыкновенное волнение, душевный трепет, с которым она вообще говорила на эту тему. Я так никогда и не узнала (да и не пыталась узнать — кто бы мне это сказал?), какой была истинная фамилия Нейджа и когда именно он стал Нейджем. Поверить Джейн, что это совпадение, чистая случайность, я не могла. Может быть, он хотел навсегда оставить в душе «что-то от нее». Видимо, его мучила совесть, и тем самым он хотел как бы очистить перед ней свою совесть и душу навсегда. Джейн стала для него пройденной полосой жизни, он теперь был другим, жил в другой стране, занимался иными, чем в Советском Союзе, делами. Всё, финита ля комедия, ля трагедия, сама Джейн в его жизни. А я никогда эту историю не забываю, она чем-то для меня очень важна. И по-своему, почти неосознанно все пытаюсь разгадать ее или понять. Один вопрос четко и решительно, почти занозой застрял в моей голове: простила ли Джейн Нейджа? Может быть, пыталась понять, что он поступил так потому, что не мог иначе, а вовсе не для того, чтобы спасти свою шкуру? Остается только гадать. Джейн уже не спросишь. Если бы была жива, ей было бы сейчас за сто лет. Вряд ли такое возможно. Но на ловца, как известно, и зверь бежит. Неожиданно наткнулась на статью о смерти замечательного кинорежиссера Михаила Калика. Даже не статью, а последнее интервью с ним, где он открыто говорит всё, что считает нужным. Его судьба сложилась очень трудно. Он тоже просидел в советском концлагере три года. Правда, три, а не назначенные ему десять лет, на которые осудили, поскольку, как говорили те, кого вертухаи называли «лагерной пылью»: «усатый сдох». Михаил знал, кто оговорил его и товарищей, кто регулярно записывал любые их разговоры и доносил «куда следует». Тот человек был молодым парнем, а стукачить согласился потому, что родителей его расстреляли, потом вызвали самого «на лубянский ковер» и пригрозили, что его тоже расстреляют, если он откажется с ними сотрудничать. 193


Дрогнул, согласился… О том, что этот человек по имени Лева на всех доносил, все и узнали. И как только они вернулись из заключения, назначили день и отправились бить его всей группой. «Но я не пошел, — говорил в своем интервью Михаил Калик. — Он ведь был просто несчастным человеком. Да и вообще людей нужно прощать, потому что жизнь слишком неоднозначна. Без лагеря я бы этому не научился». Герой моей истории, господин Нейдж, никогда не казался мне несчастным человеком. Но это «никогда» охватывает слишком короткий период моего непосредственного знакомства с ним. Лишь крошечную частицу его жизни. А каким он был в ней большой и многогранной, разнообразно своей, я так никогда и не узнала. Но одно мне с годами становится всё яснее. Любой человек — жертва истории. И даже многие из тех, кто вроде бы преуспел и немалого достиг. Копни глубже и нередко наткнешься на человеческую драму, а то и трагедию… *** Я не надеялась узнать что-то ещё о судьбе Джейн. Да и вообще мне казалось, что она рассказала мне и моему сыну всё, что сочла возможным. Но у меня никогда не было ощущения, что я знаю всю глубину ее драмы. Пожалуй, самыми драматичными обстоятельствами ее судьбы мне казались два. То, как она ждала отца, ни за что не соглашаясь с тем, что его уже нет на земле. И то, как она ездила в Джезказган на ежегодные встречи с теми, кто разделил там ее беду. Никто и никогда не позволил бы мне читать ее дело в соответствующих архивах, — я же не родственница ей. И не работаю в Обществе «Мемориал» или какого-то иного, столь же важного и полноправного в этом смысле. Нет, нет, такое было невозможно. Но есть интернет. И однажды я додумалась: решила поискать что-то о ее судьбе там. И нашла. Убедилась: всё, что знала о ней, знала довольно точно. Она все-таки эмигрировала — реэмигрировала — в США в 1990 году, потом приезжала в Москву, сама ходила в архивы 194


Лубянки и читала страшные, клеветнические, изуверские документы. Освободилась в 1956 году. И все годы до наших последних с ней встреч, примерно, в 1985 году она никогда не переставала ждать своего отца, который, наверное, столько не прожил бы, даже если бы не попал в ГУЛАГ и жил нормальной человеческой жизнью. И вот что я прочла в интернете. Семья, едва прибыв в СССР, узнала «радости и сладости» советской жизни тех времен прямо сразу. Счастье социализма, о котором так мечтали в Америке, они начали познавать сначала в зерносовхозе под Донбассом, а потом в поселке Ивановской области. Отец Джейн работал на ОТК мастерской, куда привозили трактора на ремонт. Был отличным механиком, хотя и не имел специального образования. Прекрасно разбирался в деле, которым занимался. И как-то отказался пропустить трактора, отремонтированные плохо, но начальством признанные исправными. Его обвинили в том, что затормозил ход ремонтных работ. Спустя небольшое время был снят с работы и арестован. Как очень многих тогда, его тут же назвали врагом народа. Обвинили в контрреволюционной диверсионно-вредительской деятельности, и решением тройки он был расстрелян в октябре 1938 года. Самой Джейн позволили пройти полный курс обучения в Инязе до 1949 года, а потом посадили — «за связь с врагами народа и за недоверие НКВД», как сообщается в документах интернета. От нее потребовали отречься от арестованных родителей. Но она категорически отказалась. В результате — семь лет лагерей. Я не нашла каких-то подробных описаний ее жизни в лагере в Казахстане. Но, с другой стороны, нашла нечто такое, от чего волосы и сейчас встают дыбом. Оказалось, что она была не просто свидетелем, но фактически и участником знаменитого кенгирского восстания в лагере Джезказгана, которое произошло после смерти Сталина, о есть в 1954 году. Это восстание подробно и страшно описано Солженицыным в «Архипелаге ГУЛАГ». «Это, пожалуй, самое яркое и трагическое событие в послевоенной истории советских лагерей, — читаю я в интернете. — На со195


рок дней три лагпункта особого «Степного лагеря» в Джезказгане завоевали свободу. Возникла своеобразная Республика зэков со своим правительством, названным Комиссией по переговорам о заключенных, с красочной культурной жизнью — проводили концерты, готовили спектакли, действовало художественное фотоателье, выходили стенгазеты, вело передачи собственное радио — при помощи коротковолнового передатчика (собранного из медицинской установки УВЧ) кенгирцы пытались связаться с внешним миром. В восставшем Кенгире торжествовала и свобода совести. Там были все — от баптистов из Молдавии до старообрядцев из Красноярского края… Финал восстания был чудовищным. В предрассветных сумерках 26 июня 1954 года в кенгирскую зону вошли два дивизиона военизированной охраны лагеря и дивизион внутренней охраны в количестве 1600 вооруженных человек, 98 проводников с собаками, 3 пожарные автомашины и пять танков Т-34. Танки шли прямо по телам беззащитных, охваченных паникой людей… Это было единственное лагерное восстание, в подавлении которого принимало участие танковое соединение. Возникает вопрос: кому и зачем нужна была такая немыслимая жестокость накануне массовой реабилитации? Что это? Отражение вечного страха властей перед восставшими низами? Или империя зла в действии? Почему тогда 40 дней пытались вести переговоры-уговоры, читали зэкам длиннющие нудные лекции о выполнении плана и дружбе русского и украинского народов? Неужели для отвода глаз?» …Одна из самых жестоких страниц ГУЛАГовской жизни. Танками прямо по людям… Погибли очень многие. Что это? «Под завязочку» людоеды стремились удовлетворить свою садистскую потребность? Или все были «в стельку пьяны», как предполагали спасшиеся в том диком массовом уничтожении «врагов народа» люди? Палачи-танкисты и те, кто им помогал, не только не были наказаны, а, наоборот, отблагодарены. В интернете кенгирское восстание и его подавление называют «одним из тягчайших преступлений в истории, когда сотни безоружных людей погибли под гусеницами танков». Джейн находилась именно в этом лагере и спаслась только чудом. 196


Узнав о том, что она тоже была свидетелем этого ужаса и чуть не стала его жертвой, я с особым содроганием вспоминаю, как она много раз говорила мне и моему сыну, что на время уедет из Москвы в Джезказган, повидаться с теми из своих прежних друзей, кто разделил ее страшную участь. Жалея нас, она не рассказывала деталей. Мы для нее оставались как бы детьми: я — поскольку она знала меня с восемнадцатилетнего возраста, сын — потому что он был еще студентом. Дети… Она не хотела смертельно пугать нас. Вот такую жизнь, оказывается, прожила моя незабвенная преподавательница Джейн. Жизнь, отобравшую у нее любимого отца, надежды и мечты, свет в душе. Джейн навсегда осталась важнейшим человеком всей моей судьбы. Я не только помню о ней, но и люблю ее так, будто она еще существует и я могу поехать к ней, посидеть за чашкой чая, поговорить о литературе, она любила это больше всего. Ощутить такой яркий и целебный свет ее измученной, но не сломленной души. © Аталия Беленькая, 2018

197


Вячеслав Щепкин Прощальное солнце Михайловского Поезд в Великие Луки 14 октября пришёл с опозданием. Пока я добирался в темноте осеннего утра до автовокзала, пропустил и единственный рейс до полудня на Псков через Пушкинские Горы. Перспектива — потерять короткий свет. И я решил отправиться «перекладными». После первых десяти километров, на обочине шоссе какая-то деревенская женщина поздоровалась со мной и прибавила: с праздником! И сразу вспомнилось — сегодня православные отмечают Покров Богородицы. Я мысленно поблагодарил создателя за добрый знак. Крестьянка свернула на дорогу к сельскому кладбищу. Вскоре рядом со мной притормозил молоковоз, и словно по эстафете водители трёх могучих автоцистерн довезли меня за полтора часа до поворота на Новоржев и Пушкиногорье. Оставалось преодолеть с полсотни километров. Покров Богородицы или пробившееся сквозь октябрьские туманы солнце — но что-то помогало моему паломничеству. К полудню с очередной попутной машиной я въехал в Новоржев, а около часа дня входил в древние Анастасьевские ворота Святогорского монастыря. Солн198


це плавало между белесыми облаками. Ничто не предвещало синевы… Но пушкинская земля уже завладела моим вниманием. Уют низких древних стен и сонное оцепенение деревьев навевали неспешное созерцание — вот крутая мощеная валунами лестница к храму. Тридцать семь ступеней. Над ними красные капли шиповника и в просвете между его ветками шпиль и золоченый церковный крест. Просторная площадка с могилами поэта и его родителей, средь высоких деревьев-стражей. Были ли это те липы, что помнили, как тело Пушкина предали земле весной 1837-го? «Нет, весь я не умру…». С 1992 года в монастыре снова обосновалось чёрное монашество. И всё музейное постепенно вытеснили с территории. К государственному заповеднику относится нынче лишь некрополь Пушкиных. В церкви, где некогда отпевали поэта, шли приготовления к праздничному богослужению. Ничего кроме небольшой мемориальной доски на внешней стене здания, восстановленного после освобождения псковской земли от фашистской оккупации, не напоминает сегодня о десятилетиях паломничества в эти стены миллионов поклонников и почитателей Пушкина со всего света. Солнце окончательно укрыли тучи. Было ещё по-летнему тепло и безветренно. Я наугад отправился из Святых гор в заповедные места. Сначала меня подвезли к камню с сакраментальным «Направо пойдёшь в Михайловское попадёшь, налево пойдёшь в Тригорское…», а еще минут через двадцать дорога с цветущим донником вдоль обочины вела меня к помещичьей на вид усадьбе. Вблизи она оказалась современным домом с колоннами на веранде, стилизованной под девятнадцатый век. Зато на взгорье справа от дороги за низкой каменной оградой виднелся погост. Это было сельское кладбище городища Воронич с крохотной часовней и остатками фундамента церкви. Через яблоневый сад, чуть ли не ступая по множеству плодов в траве, я спустился мимо древнего холма к реке. Удивлённые утки взмахнули крыльями и заскользили над зеркалом Сороти, черные лягушки рванули из травы в воду. Сырая глина напомнила, что в сандалиях здесь далеко не уйдёшь. А над обрывом стоял величественный Тригор199


ский парк. Недвижные дубы, липы и клёны расстилали жёлтый свет вокруг. Идиллическую картину осеннего уединения внезапно прервали вездесущие подростки из экскурсионной группы. Молчание лесов и реки кончилось. Исходив ноги меж прудов, аллей, тропинок, зелёного зала, полюбовавшись многолетним знаменитым «дубом уединённым», отсняв несколько феерических желтых сцен парковой осени, я осел на одной из лавочек по соседству со скамьей Онегина у обрыва… Во мне боролись два решения: уехать из вожделенной несостоявшейся сине-золотой михайловской осени или протянуть ноги где-нибудь с надеждой, что погода за ночь переменится. Ночью, под вакханалию бесившихся в корпусе туристической гостиницы подростков, я разглядел с балкона звёзды и щемящая надежда на «историческую справедливость» поселилась в моём измождённом теле… Утро превзошло все ожидания! Солнце раскочегаривалось после ночного сна медленно, но верно. Легкий рассветный дождик незаметно освежил землю, и когда я вновь высадился на знакомом перекрёсте между Вороничем-Тригорским и Савкиной горой, то уверенно двинулся по дороге к Михайловскому. Тишина, мокрая трава, зоревое солнце, осенний наряд кустарников, берёз и рощ на горизонте — всё предвещало редкостные впечатления. И они не заставили себя ждать! Приключение началось! Словно из-под земли на взгорке замаячили три сосны, массивный камень оповестил о границе «дедовских владений». Я обернулся — вдали над Соротью ржавым золотом мерцали кроны деревьев парка в Тригорском и вдруг засияли так празднично и чисто в потоках света, что дух перехватило! Была, пожалуй, та минута тишины, когда природа словно вслушивается и всматривается в самоё себя, настраиваясь на гармонию с вселенской красотой и любовью. Лесная дорога уже манила в просвет между деревьями. Там угадывался водный простор — то было озеро Маленец! Я шёл старой ганнибаловской дорогой «изрытой дождями» и легко было вообразить себя на месте Пушкина: вот он возвращается домой поздним утром из Тригорского, после нескучно проведённого времени в компании Языкова и молодёжи дома Осиповых-Вульф. Маленец 200


ещё не разбудило солнце. Лучи золотили верхушки деревьев, обступающих воду. Над нею и дальше за едва видной лазоревой чашей озера Кучаны висело невероятное по размерам облако-гора. На луговине между ними отчётливо проступали силуэты ветряной мельницы и большого стога сена. Я свернул с дороги на тропинку в обход озера по кромке леса, который всё ярче высвечивало чистое октябрьское солнце. Оно пригревало. И что за картины возникали под его лучами! Вот снопы света пронзают бусины дождя на хвое и желтых листах, рубиновые ягоды горят на тонких ветках среди золотого декора. Тропинка привела к высоким корабельным соснам. Кора дерев мерцала неяркой медью. Где-то над головой добросовестный дятел оповестил о своём присутствии. Задрав голову, я разглядел труженика леса. Озеро осталось справа. За стволами рощи до самого горизонта синей зеркальной лентой вилась меж мокрых лугов Сороть. В одну сторону она петляла под мельницей, покосами и господским домом Михайловского на холме. В другую сторону, прихотливо изогнувшись, река легла у подножия насыпного кургана с высоким деревом — это была Савкина гора. Я почти взлетел на неё петляющей по косогору тропинкой. Никого! Только окрестные дали! Сруб часовни словно часовой охранял каменный и деревянный кресты, изогнутую ветрами сосну, окрестные холмы, простор лугов, озёр и реки, стекленеющей в отблесках солнца. Осень упивалась красками в пожаре клёнов и берёз прямо за горой. Только чтобы увидеть одно этот благословенное место стоило проделать мой немалый путь на Псковщину! Но где-то рядом ждали Михайловские рощи… Пушкинская палитра осени щедро дарила взору сказочные картины заповедных мест. Словно не было за два столетия после поэта на земле Ганнибалов ни пожарищ, ни сражений, ни взрывов тысяч снарядов и бомб, ни кровопролития и погибельных разрушений, ни варварских мин под этим единственным левитановской силы пейзажем русской сельской природы. Пруды и сады, белые мостики и островки раскрывали потаённые уголки поместья и парка. Любое строение, домик хозяйственных служб, маленькая дворовая звонница или стоящая на постаменте пушечка выглядели в эти часы проща201


ния с осенью щемяще трогательно и поэтично. На зубах захрустела сочная зелёная антоновка «пушкинского урожая». Женщина, отворившая мне калитку сада, застенчиво улыбнулась: «Берите ещё!» Но я уже сфотографировал и краснобокие яблоки на дереве, и бильярдные шары антоновки под деревьями и будто лепной могучий дуб, светящийся каждой ветвью и листком! Меж тем северный ветер где-то в вышине неумолимо передвигал мраморные тучи. Мобильный телефон донёс весть о моросящем в Москве дожде. Небывало затяжное бабье лето средней полосы заканчивалось прямо на глазах. Пока Михайловское обступал облачный фронт, я успел пройти меж строгих красавиц елей к восстановленной фамильной часовне Ганнибалов. Ещё через полчаса, когда лесная дорога вывела к водяной мельнице в Бугрово, впору было развёртывать зонт. Водитель старенького автомобиля по пути в Пушкинские горы рассказывал что-то о капризах местной погоды, меняющейся в считанные часы, сообщил, что написал здесь за лето пьесу об апостоле Павле и везёт её в монастырь, чтобы показать кому-то из знакомых монахов. А я всё ещё не верил, что выхватил у бабьего лета незаконное тепло и свет перед долгой зимой. И уже не жалел, что не попал на этот раз в Петровское. И ещё я почувствовал: пушкинская земля — перестала быть протокольным местом туристических наездов и экскурсионного променада по домам и паркам, даже поминально-почтительного «посещения могилы поэта». Неброскую красоту и завораживающее очарование этого уголка псковского края описал когда-то Паустовский в рассказе «Михайловские рощи». Он исходил пушкинскими тропами и дорогами эту застенчивую землю, всматриваясь в спящие на низком небе облака. Он кланялся её цветам и травам. Говорил с деревьями и рекой, птицами и людьми этих мест, должно быть с той сжимающей сердце и душу печалью, с которой когда-то вспоминал о притяжении дедовской земли и сам Пушкин после вынужденной ссылки в Михайловском. Поэт вернулся на свою малую родину уже навсегда в 1837-м. А место захоронения в Святогорском монастыре откупил при жизни, словно предвидя рок судьбы… По свидетельству современников той студёной зимой земля не приняла гроб с его телом: смёрзлась на202


столько, что в январскую стужу выкопать могилу людям оказалось не под силу. Гроб простоял присыпанный снегом до весны. Так началось бессмертие этих мест. После Пушкина они стали не просто древними или известными, но легендарными и знаменитыми. Я думал об этой особенности моей родины — забывать и хранить в памяти. Истреблять и увековечивать. Разрушать и восстанавливать. Предавать анафеме и обожествлять. Пушкинские стихи, сопровождавшие меня повсюду на заповедной земле, с новой силой всплывали в памяти, словно подкрепляя раздумья. Сеял мелкий дождик. На встречном щите у дороги вдруг возникли цилиндр и трость… Почти как у него. И я внезапно ощутил, что уже не смогу отказать себе в желании опять посетить «леса, недавно столь густые, и берег милый для меня» скоро, очень скоро. В Великие Луки снова предстояло добираться перекладными через Опочку и Пустошку. Впрочем, теперь это уже не имело большого значения. Я был уверен, что уеду, и в конце концов так и случилось. Осеннее Пушкиногорье состоялось!

203


Стихи Цветаева диптих 1

Но душу Бог мне иную дал: Морская она, морская! Марина Цветаева А ей пришлось вопреки всему В краю, что был жарче пепла, Души своей спустить тетиву, Когда она чуть ослепла. А ей пришлось вопреки судьбе, Дыша на исходе ветра, Вобрать в себя в августовской гоньбе Безвыходность смерти-вепря. А ей пришлось… Был татарский стан И лишь бузины забрало… А ей пришлось головой в обман, В удушье как в одеяло. Морскою солью не проживёшь… Морского прибоя жало Верёвкой в шею вонзилось сплошь — И жизни самой не стало.

204


И долго пылали пижмы глаза И смерчем сгущалось небо. Марине — морской смолы бирюза Окрасила своды склепа. Мокнет и сохнет прибой песка, Мхами взывая: доколе? Ждать отпевания или креста В сосенном частоколе? 2 Наполнено небо светом, Загадочной белизной. Ты тоже была поэтом, И Бог говорил с тобой. В Трёхпрудном и в Коктебеле, В Париже и над Окой Горели слова и тлели — Так Бог говорил с тобой. Взлетали души качели, Иль шла ты степной тропой — В любом из земных кочевий Был посохом Бог с тобой. Сколь многое в нашей власти! Ты выберешь стужу в зной? Крещением и причастьем Встречается Бог с тобой. А далее — путь известный: Один на один с судьбой. И тернии — крест ли, песни, — Как Бога, несёшь с собой. 205


Седнев Как Кобзарь, брожу по роще здесь Меж берёз и елей несусветных. На горе раскинулся не лес — Парк и городок малоприметный. Но невзрачность сельская — обман, Если по тропинкам возле кручи Ты идёшь по прошлого следам К каменице, словно дуб могучий. Здесь когда-то славный Лизагуб Выстроил господское именье, Яблони и клёны насадил. Достояла и до наших дней. Рядом сад плодовый у отрога, Под обрывом — несколько ключей. Речка Снов — зеркальна и темна, Лилиями снежными увита, Меж ракит и ивы серебра А за ней — покосы и леса, Даль, что глазу сразу необъятна… Аиста круженье. Небеса Осеняют седневское завтра. Бессмертный полк Майскими короткими ночами Отгремев, закончились бои. Алексей Фатьянов Майскими короткими ночами, Чуть продляя хлопотные дни, С каждой датой жарче отмечаю Близость незаконченной войны.

206


Боль утрат не сглаживают годы, Бередит и праздничный салют… Знаю, что пронзают землю гроты Горечи погибших. Души ждут. Голоса сердечного моленья, Чарки поминального тепла. И ещё — хотя бы на мгновенье — Примоститься с нами у стола… © Вячеслав Щепкин, 2018

207


Лариса Черкашина Загадка гранатовой подвески Любовь должна быть трагедией. Величайшей тайной в мире. Александр Куприн «Сквозь магический кристалл» Не дано было знать Пушкину, что курортный городок Висбаден немецкой земли Гессен, станет родиной его внукам и правнукам. Как и то, что имя одной из героинь «Сцен из рыцарских времен», будет носить его далекая наследница. Клотильда фон Ринтелен из немецкого Висбадена — моложава, остроумна и энергична. Любит, когда ее называют на русский манер — Клотильдой Георгиевной. Судьба с самого рождения заготовила ей необычную будущность. И эта необычность — в ее исторических предках. Гены московских и новгородских бояр, немецких герцогов, эфиопских князей и российских монархов соединились в ее родословии самым невероятным образом. Ведь в Клотильде фон Ринтелен, праправнучке Пушкина и правнучке Александра II, течет кровь далекой пра-пра… бабушки фрау 208


фон Альбедиль, принадлежавшей к старинному немецкому роду, и ее дочери Христины фон Шёберг, ставшей супругой «царского арапа» Абрама Ганнибала. И августейшей особы — немецкой принцессы Софии-Фредерики-Августы, на русском троне — Екатерины Великой. Немецкая ветвь пушкинского фамильного древа из века восемнадцатого протянулась в двадцать первый, на свою историческую прародину, к берегам Рейна… Невероятные исторические парадоксы, столь любимые поэтом! Клотильда родилась в Висбадене, где прежде жили ее титулованные предки: прабабушка графиня Наталия Меренберг, в девичестве Пушкина, прадед принц Николаус Нассауский, бабушка Светлейшая княжна Ольга Юрьевская… Родилась накануне войны Германии с Россией, в мае 1941-го, когда вторая мировая уже полыхала в Европе. И ее отец граф Георг Михаил Александр фон Меренберг, внук русского царя и правнук поэта, был призван в ряды Вермахта, на Восточный фронт… Впервые с немецкой праправнучкой поэта я познакомилась в Царскосельском лицее, в октябре 1991-го, на юбилее, впервые собравшем многих зарубежных потомков. Мне посчастливилось встретиться с ней в ее родном Висбадене, осенью 2007-го. В ее доме. И хотя Клотильда выглядела усталой после рабочего дня (она врач-психотерапевт и ведет прием в клинике), но радушие ей не изменило. На столе шипели, источая дразнящие ароматы, жареные колбаски; муж Энно разливал по бокалам рейнское, а любимец семейства, упитанный бассет-хаунд, умильно поскуливал. За столом хозяйка развлекала всех смешными семейными историями. Показывала старые фотографии, письма. И вдруг заговорщицки мне улыбнулась: — Сейчас вы увидите одну вещицу, которую я никому еще не показывала… И в руке Клотильды кроваво-красными искорками сверкнула гранатовая подвеска. — Это русская работа, и очень старинная. Мне досталось украшение от Элизабет фон Бессель, моей старенькой тетушки. Вот ви209


дите, какие необычно крупные камни — кабошоны, выложенные в виде креста! «Внутри камней загорелись тревожные густо-красные живые огни. — Точно кровь…» Как появилась эта драгоценность у фрау Бессель, правнучки поэта? Клотильда может лишь предполагать — ясно одно, подарок перешел к ней от матери, урожденной Дубельт, а той, в свою очередь, от бабушки Наталии Пушкиной-Ланской. Она не исключает, что редкостная вещица подарена Пушкиным жене в благодарность за рождение младшей дочери. Ведь от ожерелья, переданного ей от Нащокина, приятеля мужа, та была в восхищении, и Пушкин, чтобы доставить бо́льшую радость Натали, уже от себя преподнес и гранатовую подвеску! А та, в свою очередь, подарила ее дочери Наталии на рождении маленькой Таши Дубельт, — Наталия Николаевна любила дарить внукам дорогие памятные вещицы, в том числе и драгоценности. Так гранатовая подвеска от Наталии-первой перешла к Наталиитретьей, внучке Пушкина. Наталия Дубельт, в замужестве фон Бессель, передала ее единственной дочери Элизабет… Что ж, вполне жизненная версия. Но есть и другая. Гнев графини Меренберг История та началась в пензенской глубинке, а завершилась в Германии. Жизнь сама дописала неоконченный сюжет: роман любовный перерос в психологическую драму. Итак, действующие лица: Наталия Александровна, графиня фон Меренберг, младшая дочь поэта; Елизавета Петровна Ланская, в замужестве Арапова, дочь Наталии Пушкиной-Ланской от второго брака; сводная сестра графини Меренберг; Елизавета Николаевна, в замужестве Бибикова, ее дочь и автор меморий, она же — кузина Наталии фон Бессель; 210


Наталия Михайловна фон Бессель, урожденная Дубельт, внучка поэта; Сильвестр Зенькевич, ссыльный поляк, управляющий имениями Араповых; Александр Куприн — русский писатель; Место действия: село Наровчат, имение Андреевка Пензенской губернии; немецкие города: Висбаден и Бонн. Время действия: конец девятнадцатого — начало двадцатого веков. Даже если бы Куприн написал лишь «Гранатовый браслет», то и тогда, без сомнений, снискал титул величайшего русского писателя. Непостижимо, как история самой чистой и возвышенной любви, поведанная им, отразилась в судьбе родной внучки Пушкина! Но обо всем по порядку. Героиня любовного романа — Наташа Дубельт, названная в честь бабушки Наталии Николаевны, родилась в Петергофе в 1854 году. Детство ее счастливым назвать трудно, — ведь с ранних лет ей довелось стать свидетельницей бесконечных родительских ссор и раздоров. Да и в юности она была лишена материнской любви… Всего лишь несколько строк из воспоминаний Елизаветы Бибиковой: «Дочь Натальи Александровны — урожденная Наталья Дубельт окончила институт, праздники проводила у деда и моя мать о ней заботилась… Моя мать поселилась в деревне и ее взяла к себе. Жили в глуши, соседей не было, и Наталья тосковала». И вот тут в ее безрадостную жизнь «беззаконной кометой» влетела Любовь. Вновь слово рассудительной кузине Натали-младшей: «В нее влюбился земский врач, ссыльный поляк, человек очень интеллигентный, образованный, но старше ее. Сделал ей предложение, мама запросила ее мать о согласии и просила помочь на приданое. Но тетка возмутилась и выписала ее к себе в Висбаден». Роман, а то, несомненно, был любовный роман, чуть было не увенчавшийся счастливым замужеством. 211


Что вызвало тогда гнев графини Меренберг, после всех потрясений мирно живущей в тихом Висбадене? Чем так взволновало ее письмо из далекого Наровчата? Почему Наталия Александровна «возмутилась» и потребовала дочь к себе? Ответ бесспорен: жених ее старшей дочери. История сохранила его имя: Сильвестр Мартин-Устин Зенькевич. Дворянин Виленской губернии, он был арестован в 1863-м по подозрению в подготовке восстания и выслан в глухую Пензенскую губернию. Да вдобавок был отлучен от церкви, что для католика явилось немалым испытанием! Но Сильвестр Зенькевич духом не пал. Благодаря блестящему образованию, — за его плечами Сорбонский университет, — стал управляющим имениями Араповых. Помогла ему в изгнании и дружба с сыном владельца усадьбы — Иваном Андреевичем. Видимо, не без участия Ивана Арапова Зенькевич был восстановлен в правах и в начале 1870-х освободился из-под строгого надзора полиции. Но в глазах графини Меренберг будущий зять все равно оставался всего лишь ссыльным поляком, недостойным руки дочери! «Польский след» в «Гранатовом браслете». Он есть! Хозяйка дома, где снимал комнату несчастный чиновник со смешной фамилией Желтков, — полька, и своего квартиранта в разговоре с княгиней Верой называет «пан Ежий». Это к ней, доброй католичке, обращена последняя его просьба, — повесить перед образом Мадонны гранатовый браслет, не принятый боготворимой им женщиной. И вновь на страницах романа происходят «странные сближения». Трогательная сцена прощания: княгиня Вера пристально всматривается в лицо покойного… «Она вспомнила, что-то же самое умиротворенное выражение она видала на масках великих страдальцев — Пушкина и Наполеона». Не хотел ли Куприн так потаённо соединить имена двух влюбленных: ссыльного поляка и внучки русского гения? 212


Но причём здесь Куприн и его «Гранатовый браслет»? Мало ли таких историй могло случиться на просторах необъятной Российской Империи?! Да ведь и сам писатель родился в Наровчате! В августе 1870 года. Конечно, в силу своего нежного возраста, — ему было лет пять-шесть, когда вокруг влюбленных, Натали Дубельт и Сильвестра Зенькевича, разгорались нешуточные страсти, — он не мог быть их свидетелем. Но о том несчастливом романе, много позже, уже в Москве, куда юный Александр был определен в кадетское училище, рассказывала ему мать Любовь Алексеевна, происходившая из древнего татарского рода. …По поверьям, гранат притягивает любовь, необычайную по накалу страстей. Магический камень влюбленных. «…Посредине браслета возвышались, окружая, какой-то странный маленький зеленый камешек, пять прекрасных гранатов-кабошонов…» Так, может быть, гранатовую подвеску (с пятью драгоценными кабошонами!) ту самую, что извлекла из заветной шкатулки на Божий свет графиня из Висбадена, подарил невесте в преддверии свадьбы сам Сильвестр Зенькевич?! На исходе девятнадцатого века гранатовый браслет метафизически трансформировался в гранатовую подвеску, таинственным образом «всплывшую» в Германии. Небольшое отступление: ещё одна загадочная история, связанная с браслетом. И… верой Наталии Николаевны в магическое действие камней. Накануне свадьбы Екатерины Гончаровой с Дантесом она вместе с сестрой Александрой подарила невесте дорогой подарок. Это был массивный золотой браслет «с тремя равными корналинами» (точнее, карнеолами — разновидностью сердолика кроваво-красного цвета) и выгравированной с внутренней стороны надписью на французском: «На память вечной привязанности. Александрина. Натали». Обратимся к воспоминаниям Александры Араповой, видевшей этот браслет во Франции, у своей кузины Берты-Жозефины, дочери 213


Екатерины Дантес-Геккерен: «Вид его послужил мне разгадкой болезненного, почти суеверного страха, который мать всегда питала к этому камню. Она до такой степени не терпела его в доме, что однажды, заметив на подаренном ей отцом наперстке корналиновое донышко, она видимо встревожилась и успокоилась только тогда, когда его поспешили заменит металлом. На мой любопытный вопрос она только махнула рукою, промолвив: — Желаю тебе никогда не испытать столько горя, несчастий и слез, сколько этот камень влечет за собой». Неравный брак Академик Александр Цветков, знаток Куприна (и правнук Сильвестра Зенькевича!) убежден, что прототипом княгини Веры стала внучка поэта, а вовсе не госпожа Любимова, родственница жены писателя, в жизни которой случилась похожая любовная история. С юности он не раз слышал от матери, польки Софьи Хайновской, просившей сына (в который раз!) почитать вслух ее любимый «Гранатовый браслет»: «Ты ведь не знаешь, что твой прадед был влюблен во внучку Пушкина и пользовался взаимностью. И это с них Куприн списал сюжет». Но почему тогда сам писатель, преклонявшийся перед «великой тенью Пушкина», о том нигде и никогда не обмолвился? По жестким цензурным соображениям, — полагает исследователь. Ведь знаменитая повесть явилась откликом на запрещенную в России книгу «Не унывай», автор коей великий князь Михаил Михайлович посвятил её своей любимой, графине Софи де Торби. Внучке поэта и сводной сестре Натали Дубельт! Августейший автор выступил против осуждения высшим обществом морганатических браков. И хотя действие романа происходит в некоем загадочном королевстве, на его страницах повествуется история любви и женитьбы самого великого князя. Так что книга та, опубликованная в Англии, была у многих на слуху, а ее запрет в России лишь добавил популярности единственному литературному творению Михаила Романова. Именно тогда действовало негласное указание: романы с подобными сюжетами должны 214


были подвергаться цензуре особого министерства при Императорском дворе. Версия академика в ладу с хронологией: «крамольный» роман «Не унывай» увидел свет в 1908 году, а «Гранатовый браслет» — в 1910-м. Брак Наталии Дубельт с опальным поляком, если бы и свершился, морганатическим не стал, — ведь ни жених, ни невеста не принадлежали к владетельным Домам. Скорее, их союз назвали бы мезальянсом. Вероятно, будущего супруга, полковника прусской армии, подыскала для своей Наташи сама графиня Меренберг. Удачная партия для барышни из «медвежьего угла», по общему мнению. Но о какой любви могла идти речь? Ведь жених был старше избранницы почти на тридцать лет, — вот где неравный брак! Внешне все выглядело благопристойно: заботливый супруг, дети, собственный дом. Натали фон Бессель казалась вполне счастливой в том кратком супружестве (длилось оно всего шесть лет, — столько лет было отпущено и жизни красавицы Натали с Пушкиным!). Но кто знает, как часто в мыслях уносилась она в забытую Богом Пензенскую губернию, вспоминая о былой возвышенной любви? И как ее отсвет вспыхивали кроваво-красные огоньки магических камней, волею безымянного ювелира сложенных в гранатовый крест. Крест ее жизни, будто благодатным огнем опаленной Любовью… «Подумай обо мне, и я буду с тобой, потому что мы с тобой любили друг друга только одно мгновение, но навеки…» Любовь стала для Наталии Дубельт спасением. Не случись романа в пензенской глубинке, не приняла бы ее матушка графиня Меренберг столь решительных мер, и как знать, она вполне могла повторить печальную судьбу своих близких: младшей сестры Анны, племянника Павла, тетушек Александры Араповой и Марии Гартунг, умерших от голода и болезней, сгинувших, — кто в революционном Петрограде, кто в красной Москве… 215


Германии суждено было стать вторым отечеством для внучки Пушкина. «Восхитительный город» Бонн Некогда вдова поэта Наталия Николаевна вместе с дочерями Марией и Наталией совершала путешествие по Германии. Более всего из немецких городов ее восхитил Бонн. Вот лишь некоторые строки из ее писем в Россию: «Посмотрим достопримечательности и окрестности Бонна, который мне кажется очаровательным, воздух великолепный»; «Я только что вернулась с прогулки, так как не захотела уехать из Бонна, не посмотрев его. Я им очарована, это один из красивейших городов из тех, что я видела… Я посвящаю эту неделю Бонну и его окрестностям»; «Ехали через Бонн. Восхитительный город…» Ровно через тридцать лет ее внучка Наталия Дубельт оказалась в Бонне, идиллическом немецком городке с островерхими черепичными крышами и садиками на балконах, старой ратушей и Курфюрстским замком. Обосновалась там вместе с мужем, отставным полковником Арнольдом фон Бесселем. «Я ее хорошо помню, — вспоминала Елизавета Бибикова, — она была пресимпатичная, живая, веселая и очень родственная. Я у нее была в Бонне в 1914 году». В семействе Бессель было двое детей: сын Арнольд Николаус (он гордился близким родством с Пушкиным, владел русским языком и собирал портреты поэта) и дочь Элизабет. В годы Второй мировой из-за своего русского происхождения правнук поэта не был послан на Восточный фронт, но в боях участвовал. В конце войны генерал-майор Вермахта фон Бессель был назначен начальником лагерей для военнопленных во Франции, сам попал в плен к французам, где и погиб летом 1945 года. Его сестра Элизабет, так и не испытавшая супружеского счастья, в одиночестве старела в родительском доме. Нет уже дома на Томасштрассе, 16, некогда принадлежавшего семейству фон Бессель, — современный Бонн заявляет свои права 216


на заурядные городские кварталы. Свидетелями той былой жизни остались лишь величественная столетняя кирха из красного кирпича, служащая ныне пристанищем для обездоленных, да старое кладбище, где, верно, и похоронена Натали-младшая. «Богу было угодно послать мне, как громадное счастье, любовь к Вам…» Знал ли Куприн о дальнейшей судьбе внучки Пушкина, прототипе своей героини, или то гениальное писательское предвидение? Ведь Бонн — город Бетховена! Время сохранило старинный дом, где появился на свет младенец Людвиг. А в середине девятнадцатого столетия благодарные горожане воздвигли прекрасный памятник композитору. В двадцать первом же, имя Бетховена увековечили весьма необычно: в брусчатку, помнящую шаги немецкого гения, «вкраплены» его светящиеся портреты… Не странно ли, что княгиню Веру влюбленный «телеграфист» Желтков чаще всего встречал… на «бетховенских квартетах»? И в предсмертной записке он просит ее помнить, что у «Бетховена самое лучшее произведение… L. van Beethoven. Son. №2. op. 2. Largo Appassionato». Необъяснимые параллели. Бонн стал еще одним пушкинским городом в Германии. Необычное сочетание: в Бонне родился великий Бетховен, — в Бонне появились на свет и правнуки Пушкина! В пушкинском наследии есть единственное упоминание о «музыкальном Бетговене», — так непривычно звучала в те времена славная фамилия. Бетховен и Пушкин… Прихотливо распорядилась судьба: в городе, освященном рождением немецкого гения, угасла жизнь внучки его русского собрата. «Вот сейчас я Вам покажу в нежных звуках жизнь, которая покорно и радостно обрекла себя на мучения, страдания и смерть. Ни жалобы, ни упрека, ни боли самолюбия я не знал. Я перед тобою — одна молитва: «Да святится имя Твоё!»

217


И как знать, не вдохновенная ли бетховенская соната, возродившая к жизни героиню «Гранатового браслета», звучала и в доме на Томасштрассе в декабре 1926-го? Последним в жизни Натали фон Бессель. © Лариса Черкашина, 2018

218


Андрей Лучин О театре Посвящаю эти записки своему учителю, выдающемуся театральному критику Юрию Сергеевичу Рыбакову, в счёт курсовых работ, которые когда-то не сдал, а зачёт по его мудрости получил.

Открытие сезона. Единственный день в году В жизни любого человека, посвятившего свою жизнь театру, есть особый день, который случается накануне открытия сезона. Это сбор труппы, но в этот день собираются в театре не только актёры, а весь коллектив, от монтировщика до мастера пошивочного цеха. Те, кто связал свою жизнь с искусством, называют себя «ненормальными». Конечно, это ирония по отношению к самим себе, и это прежде всего потому, что в театре или в оркестре всегда маленькие зарплаты, и обыкновенный человек вроде бы не должен задерживаться здесь надолго. А получается — наоборот: однажды 219


попав сюда, служат до последнего вздоха, или пока ноги ходят. Здесь, кем бы ты ни оказался: актёром, гримёром или осветителем, — твоя работа становится самой твоей жизнью. Потому что театр — это творчество. И жизнь всех этих людей подчинена его величеству Театральному сезону. К сбору труппы женщины готовятся заранее, потому что тут нужен особый стиль. Не обязательно вечерний наряд: следует быть просто элегантной. Сегодня же их первый рабочий день! И мужчинам хочется подчеркнуть особенность этого дня какимнибудь элегантным аксессуаром в своем костюме: яркий галстук или платок в нагрудном кармане пиджака. У молодых это может быть яркая обувь: почему бы не красные кроссовки?! Или просто разноцветные шнурки. Интересны и «фенечки» (плетёные браслеты) на запястьях, шарфы и так далее. И если ты руководитель, то очень важно всё это заметить, сделать корректный комплимент. Его от тебя ждут, и это часть твоей профессии, потому что от твоей оценки зависит хорошее настроение людей, а тебе обеспечена душевная симпатия, по крайней мере, до первой квартальной премии. День сбора труппы иногда называют «Иудиным днём», потому что в этот день все в театре при встрече целуются, выражая радость встречи. Но бывают и весьма ехидные «подколки» иной раз для кого-то и болезненные. К примеру, кинуться на шею к «подруге» со словами: «Как ты поправилась, но тебе так идёт!» Или: «Какая красавица, какая красавица! Актриса, правда, никакая, но какая красавица!» Но первая встреча и смягчает возможную обиду: жизнь во время отпуска, проведённого с семьей вдали от театра, расставляет всё по своим местам, и театральные обиды выглядят «неправдашними»… Как в повести Киплинга «Маугли»: во время засухи на общем водопое нет врагов, — перемирие. Но для многих, работающих в театре, это особо долгожданный день: они опять увидят «своих»: по сути свою единственную семью. Это наши коллеги, которые остались одинокими скорее всего из-за сумасшедшего ритма работы. Когда-то они сделали свой выбор сознательно. Однако недаром подмечено — «искусство требует жертв». 220


Содержание самого собрания не особенно важно. Главное не поднимать серьёзные проблемы. Люди хотят услышать интересные, смелые планы, даже, может, завиральные, которые в этом сезоне ну точно не сбудутся, а может, никогда не увидят свет. Но им будут рады, хотя бы потому, что они смелые! Да, будут премьеры, и обязательно не в те сроки, какие планируют: их непременно перенесут на конец чего-либо… года, квартала. И «актёрски» спектакль будет ещё сырой: что-то из декораций не готово, что-то из костюмов не дошито, и как всегда будет аврал. Но сейчас об этом не думается. Сейчас счастливый день — открытие сезона! Вот об этих днях и историях, которые случались со мной в разные годы в начале сезона я и расскажу. Как я, будучи завлитом, добывал «Человека из Ламанчи» для В.М.Зельдина «Завлит» — сокращение длинного названия должности: «Заведующий литературно-драматической частью театра». В Театре Российской Армии я должен был находить и читать пьесы, которые подошли бы главному режиссёру для постановки. Лучше, если об армии или войне. Они хранились в шкафу литературной части в несметном количестве. Из года в год их присылают на адрес театра ветераны войны, драматурги-любители, иногда и известные драматурги. Эти пьесы вряд ли когда поставят. Причины всегда очень разные, но завлит каждому автору должен ответить, найти правильные слова, из которых тот поймёт, что пьесу его читали. В современном театральном процессе режиссёры сами приносят в театр пьесу, которую они хотят и знают, как поставить. Завлит же сегодня, это пиар-менеджер, автор и редактор всей печатной продукции. История, о которой расскажу, произошла в начале моего первого сезона в Театре Армии. Тогда корифей нашего театра и кино, народный артист СССР Владимир Михайлович Зельдин, вернувшись из отпуска, загорелся желанием сыграть Дон Кихота. И не просто сыграть, но и спеть. Это значило, что за основу спектакля будет взята не инсценировка романа Сервантеса, а мюзикл 221


«Человек из Ламанчи». Владимир Михайлович имел полное право самостоятельно предложить руководству и название, и даже режиссёра — в силу своего положения в театре. А главное: через три года у него должен быть юбилей… девяносто лет! Директор театра генерал Виктор Иванович Якимов и главный режиссёр Борис Афанасьевич Морозов были сильно озадачены, и понять их можно: двухактный спектакль, и главная роль. И какая роль! Нужно быть всё время на сцене и не просто быть, а непрестанно двигаться и петь!!! С пением было просто — Владимир Михайлович всегда пел сам. Да ещё остановится, прервав пение, музыка идёт дальше, а он, хитро глядя в зал, скажет: «Вы думаете, я под фонограмму пою?» Понятно, в зале буря восторга и оваций! Все же знали, сколько ему лет. Среди зрителей его ровесников уже не было. Они видели фильмы с его участием в детстве. А он — вот он на сцене, поёт! Руководители театра приуныли: а вдруг ему плохо станет во время репетиций или на премьере? Не сговариваясь, решили тихо саботировать. Может «дедушка» (так мы звали его за глаза) забудет ̶ ещё три года впереди. Думалось, ну сделаем юбилейный вечер, поздравим, покажем отрывки из легендарного спектакля «Учитель танцев», из фильмов с его участием. Схема отработана десятилетиями. Я на том совещании-сомнении сижу, соглашаюсь: вроде меня-то это никак не касается. Но на другой день открывается дверь ко мне и входит Владимир Михайлович. Я оторопел. Начинает со мной разговор, а я всего полгода тут работаю. Мне казалось, он не знает ни кто я, ни как меня зовут, а «дедушка» обращается ко мне по имени-отчеству… Зельдин рассказывает, что идея о мюзикле пришла в голову Юлию Гусману на пляже, когда они вместе отдыхали в Сочи. Владимир Михайлович понял тогда, что хочет именно мюзикл, потому что будет петь сам. Я пытаюсь деликатно намекнуть, вдруг будет сложно репетировать, ведь у него плохо со зрением. Но «дедушка» объясняет, что договорился об операции на глазах, чтобы легче было ориентироваться в пространстве нашей Большой сцены, — к слову сказать, самой большой сцены в Европе. Я снова немею: он десятилетиями 222


ходил в очках с толстыми линзами! Начинаю понимать — моему руководству не отвертеться. Рассказываю ему, как мне всё время звонят: просят, чтобы я уговорил Зельдина принять участие в ток-шоу. Владимир Михайлович отвечает: «Мне можно предлагать участие только в передачах о спорте. Политика и скандалы меня не интересуют». И вспоминает, как увлекался спортом, как страстно любил танцы, и что сейчас по телевизору смотрит чаще всего спортивные передачи. А в конце разговора просит меня взять в театре имени Маяковского, где шёл знаменитый спектакль-мюзикл «Человек из Ляманчи», экземпляр пьесы. Владимир Михайлович произносил именно через «я» — Ляманчи. А вот фамилию свою, представляясь, он произносил через «э» — «Зэльдин». Мне тогда казалось это старомодным, но я понимал, что у мэтра сие ̶ из правил сценической речи тех лет: так его учили. Уж если Владимир Михайлович, что-то запоминал, то его потом ничто не могло сбить. Об этом мне рассказывал его ученик и друг ̶ Фёдор Чеханков, который был на много лет младше Зельдина. После него именно Фёдор играл Альдемаро в «Учителе танцев». О дружбе актёрской… …Позднее я догадался, что это он и рассказал обо мне Владимиру Михайловичу. Надо сказать, что Фёдор Яковлевич часто заходил в литчасть в надежде, что мы с ним выберем для его юбилея пьесу, которая бы заинтересовала главного режиссёра. Очень хотел, чтобы именно Борис Морозов поставил с ним спектакль. Федор Чеханков мечтал сыграть тему «маленького человека», типа героев Чарли Чаплина: чтобы щемило сердце. Показывал мне прямо в кабинете, как классно он мог бы это сделать, пластически точно передавая манеру Чаплина. Вероятно, была в нём накопленная всей жизнью боль одиночества… Его мечта осуществилась: Борис Морозов поставил на него «Шинель» Н. В. Гоголя. Роль Акакия Акакиевича стала достойной работой в творческой биографии артиста. 223


…Дальше мы с Федей просто дружили и после того, как я ушел из театра. Когда мой сын должен был идти в первый класс, а мы даже не знали, как в простую-то школу попасть, он поехал со мной к директору известной английской школы… В течение получаса шёл там его сольный концерт. Он рассказывал истории, анекдоты, подарил свои мемуары и диск с песнями с дарственной надписью… Саша проучился в этой школе все одиннадцать лет. Мы с женой всегда будем благодарны Феде Чеханкову. Светлая ему память! *** …И вот я иду в театр Маяковского за пьесой для Зельдина «Человек из Ламанчи». Виктор Яковлевич Дубровский, заведующий литературной частью, и его сотрудница Тамара Иосифовна Браславская — это люди-легенды, всю жизнь прослужили здесь. Виктор Яковлевич был бессменным помощником Андрея Гончарова, режиссёра, о крутом нраве которого, о требовательности, о его пронзительном крике ходили в театральном мире мифы-страшилки. Представляю, как трудно приходилось работникам литературной части… В их кабинете вся поверхность столов и шкафы завалены стопками пьес. Как-то особенно тихо. Беседую с ними, делюсь своими тяготами: бесконечное чтение пьес. И Виктор Яковлевич неспешно рассказывает, как трудно отыскать настоящий материал, и сколько при этом пустых литературных поделок приходится прочитать! Мягко подбираемся к сути вопроса: Виктор Яковлевич рассказывает, как у них ставился спектакль о Дон Кихоте. А об Андрее Яковлевиче Гончарове говорит с любовью и с нескрываемой тоской, из чего становится ясно, что без него всё в театре стало не так… После паузы горьких раздумий Дубровский сетует: «Как же Зельдин в своём преклонном возрасте будет играть такую трудную роль. У нас Саша Лазарев был мокрый после каждой сцены… и сняли спектакль, потому что Саше стало физически трудно играть». Отвечаю: «Самим не верится, что дело дойдёт до премьеры. Но Зельдин очень хочет». 224


Мне удалось убедить собеседников. Получил пьесу и передал Владимиру Михайловичу. С определённой опаской вскоре коллектив начал над ней работу. К удивлению всех Владимир Михайлович задавал хороший темп. Зельдин премьеру «Человек из Ляманчи» и сыграл, и спел, и станцевал, и 90-летие отпраздновал! И ещё десять лет играл Дон Кихота, и свои сто лет отпраздновал!!! И Федю Чеханкова пережил… Федя так и предполагал, говоря: «Их поколение другое, они выросли до войны, а мы — дети войны». Последний раз с Владимиром Михайловичем мы встретились на Суворовском бульваре. Ему было тогда девяносто восемь. Он гулял с собачкой, был непривычно просто одет: какая-то домашняя куртка, короткие резиновые сапоги. Узнал, поздоровался и на надоевший ему условный вопрос, как удаётся так хорошо выглядеть, а на самом деле: как ему удаётся так долго жить, — ответил: «Я дальше рубашки сюда, — постукивая пальцем в районе сердца, — ничего не пускаю!» Вот так. Мой Малый театр Как писалось в титрах старых фильмов «Шли годы»… Волею случая я стал начальником отдела театрального искусства, то есть главным экспертом по драматическому театру и «автором» многочисленных справок по всем направлениям многосложного театрального дела в Минкультуры России. Именно к этому периоду моей жизни и относится следующий рассказ. …Моя новая должность обязывала меня перед открытием театрального сезона представлять Министерство культуры в так называемой Комиссии по приёмке театра. Комиссия должна была подтверждать, что театр к новому сезону готов. А это были ведущие театры нашей страны: Малый театр, МХТ им. А. П. Чехова, Театр им. Евгения Вахтангова, МХАТ им. М. Горького… Все не назовёшь. В комиссию входили: пожарные, инспекция по труду, санэпидстанция и иные специалисты, должные подтверждать техническую готовность театров. Творческими же планами художественные руково225


дители делились с коллективом на сборе труппы, и моей почетной обязанностью было непременно там быть. Мне звонят: надо срочно «бежать» в Малый театр, за час до того, как я планировал. Причина уважительная: Юрий Соломин, художественный руководитель театра, хочет встретиться с Михаилом Швыдким, главным экспертом по театральному делу Минкультуры России — и, кстати, моим главным начальником. И непременно до сбора труппы. Говорят, что Михаил Ефимович едет в Малый с важного совещания. Получаю инструкцию: предупредить Соломина, что Швыдкой хоть и с опозданием, но непременно будет. А мне начать диалог. Становится мне неуютно: в Малом театре… у Юрия Соломина… начать диалог… Но ободряла радость предвкушения встречи с любимым театром, к тому же — незапланированный час в Малом! Возможно удастся побывать в его закулисной части… Это для меня особое место. Во всех театрах я множество раз бывал и просто на спектаклях, и по своей работе. Но нигде не испытывал такого волнения, как в Малом театре. Наверное потому, что я очень хорошо знаю его двухвековую историю. С детства читал мемуары всех его артистов, какие только были в библиотеке. В студенчестве писал курсовую и дипломную работы о режиссуре «до-мхатовского» периода: об А. П. Ленском, реформаторе Малого и учителе моей любимой актрисы Веры Николаевны Пашенной. Родился и вырос я в Прибалтике, в Калининграде. В театрах Москвы ещё не бывал, но смотрел по телевидению всё, что показывали о театре, все его спектакли, фильмы, слушал радиотеатр. И читал. В школе, когда мы «проходили» по литературе «Горе от ума», нас — три восьмых класса — повели в кинолекторий кинотеатра смотреть спектакль Малого театра. Я любил и саму пьесу, перечитывал её много раз. Блестящий текст — на все времена. Чего стоят эти, например, реплики: «При мне служащие чужие очень редки, всё больше сестрины, свояченицы детки», или: «А судьи кто?» — и дальше, дальше, дальше… Ожидал, что мы увидим в кинолектории современный спектакль. Но показали нам старый послевоенный, снятый на чернобелой плёнке. Чацкого там играет Михаил Царёв, а ему уже 226


за пятьдесят; Ирина Ликсо, округлая, соответственно своему возрасту, — Софья; Константин Зубов с раздражающе скрипучим голосом — в роли Фамусова… Увы, магия театра через экран не проникала. Мои сверстники во время фильма громко спорили, что-то обсуждая, кидались бумажками, на экран не смотрел никто. Не представляете, как для меня это было обидно, при моей фанатичной юношеской любви к театру. Ну, думаю, сейчас начнутся сцены бала, появятся «старики», и все начнут смотреть. Но внимания к экрану так и не было до появления в роли Хлёстовой Веры Пашенной. Её энергия и магнетизм просто ворвались в кинозал. Она не обволакивала, она захватывала сразу и навсегда. Вы просто не могли забыть это живое впечатление от её игры. Все притихли и стали смотреть. Всё в спектакле сразу стало ясно, всё стало живым, понятным. И так продолжалось, пока Пашенная была на экране. Я был горд, потому что предвидел: великая актриса покорит зал, настоящий театр победит! Для меня это был урок: захватить зрителя, особенно такого сложного — подростки! ̶ могут только настоящий талант и полная самоотдача. Вера Николаевн владела и тем, и другим. И то было не ремесло, а её щедро одарённая природа. …И вот я иду в Малый театр к ученику Веры Николаевны Юрию Мефодьевичу Соломину, который столь же восхищенно относится к ней. Иду по коридорам дирекции. На вас смотрят лики великих актёров, — не фотографии, а большие, в великолепных рамах портреты, написанные маслом известными художниками. Для когото они неизвестные тени прошлого, а для меня — неотъемлемая часть истории Малого: Садовские, Александр Южин, Александр Остужев. Узнаю их сразу. И, конечно, на стене возле приёмной художественного руководителя портрет Веры Пашенной. Мы заходим в знаменитый кабинет, где тридцать лет до Юрия Соломина работал Михаил Иванович Царёв: тогда и директор, и художественный руководитель. Это был «золотой период» Малого театра советского периода. В истинно «актёрском» театре недолюбливали режиссёров, и спектакли ставили сами актёры: Б. И. Равенских, Б. И. Бабочкин, Л. Е. Хейфец, Б. А. Львов-Анохин, И. В. Ильин227


ский. В их постановках всегда — роскошный ансамбль исполнителей. Многих из них я успел увидеть «живьём». Меня представляют художественному руководителю Юрию Соломину, здесь и генеральный директор Малого Виктор Коршунов. Здороваюсь с ним уважительно, с особым почтением. Виктор Иванович сильно сдал, я об этом слышал, но ещё не видел его после инсульта. Совсем седой. А ведь несколько лет назад в Театре Армии на вечере памяти, посвящённом 105-летию Алексея Дмитриевича Попова, все восхищённо шептали, что Коршунов не меняется, что он остаётся красавцем без возраста и в семьдесят лет. Сейчас ему около восьмидесяти, — прикидываю про себя Юрий Мефодьевич начинает разговор не о творчестве, увы, а о финансировании. К сожалению, как всегда, получили на реконструкцию меньше, чем просили, а этого не хватает. Сразу же говорю руководителям театра, что вот-вот приедет Швыдкой — только он может тут помочь. Но лучше всё же поговорить с ним об этом после сбора труппы. Беседа наша продолжилась. Юрий Мефодьевич рассказывает: «Вот затеваем капитальный ремонт, а «старики» меня просят: «Юра, только крышу не вскрывайте! Дух уйдёт, «намоленный»! Знают, что говорят…» И Коршунов согласен: «Конечно, надо уважить, постараться не вскрывать крышу…» …И тут появляется Михаил Швыдкой. Он тепло здоровается, и сразу становится ясно, что все тут знакомы с молодости и зовут друг друга: Миша, Юра, Витя. Опять начинают толковать про деньги на стройку. Единственный раз видел я тогда, как Михаил Ефимович вспылил: «Едешь к вам на праздник, а вы…». Все замолкли. Неприятно: гость же, не просто — начальник… Разрядил атмосферу Виктор Иванович, он мягко, со слезой, попросил: «Не сердись, Миша». Конечно, Михаил Ефимович отошёл. Наверное, ему, как и нам, было непривычно видеть Коршунова внезапно постаревшим. Да и потом… Просто не может он сердиться, не его это. И он предложил посмотреть, как исправить ситуацию на особом совещании. Было пора начинать церемонию открытия сезона. Мы выходим на сцену, где стоят антикварные кресла (не стулья) для пре228


зидиума. Ни в одном театре этой традиции советских времён не осталось. Обычно всё проходит максимально демократично: выступающие сидят в первом ряду и по одному занимают место у микрофона. Самая большая труппа драматического театра в стране расположилась сейчас в партере и амфитеатре Малого. Его художественный руководитель начинает с чествования ветеранов, молодых артистов, рассказывает о планах. Особенно запомнился эпизод, когда чествовали пожилого актёра, прослужившего в театре 60 лет. Вышел на сцену худой высокий благородный старик, величественный, но, казалось, смущённый. Все встали, из зала вдруг крикнули: «Дядя Коля!» А он вгляделся в зал, и его смущение сменилось озорной улыбкой. Мне показалось, что и все в зале, как и я, почувствовали особую теплоту общей встречи труппы, благодаря этому маленькому эпизоду. Тут многое было сказано просто дружеским окликом и ответным дружеским взглядом. Да, этот старый театр чтит истинное актёрское братство, уважает талант и человеческое достоинство — это в давних его традициях. Всё закончилось, руководители уехали. Мне предстояло ещё обойти здание как члену приёмной комиссии. Соломин поручил провести меня по театру режиссёру и заведующему труппой Владимиру Михайловичу Бейлису. Обычно члену приёмной комиссии показывают свето- и звуко-цеха, разную технику, а Бейлис повёл меня в гримёрки. Я тут же попросил показать мне гримёрку Пашенной. Владимир Михайлович ответил: «Покажем, но это не здесь, а в Ермоловском фойе. Давайте здесь одну посмотрим». Позвали дежурную по этажу, пришла пожилая женщина в форменном костюме. В руках у неё было массивное железное кольцо сантиметров десять в диаметре, на котором было прицеплено много больших ключей. Бейлис попросил открыть гримёрку Элины Быстрицкой. Женщина открыла комнату в середине этажа. Заглянул я вовнутрь больше из вежливости, нежели из любопытства. Внутри всё было «богато»: антикварная мебель, недавно перетянутая, из дорогих тканей портьеры на дверях и на окнах. «Замечательно», — сказал я. Неспешно закрывая дверь, женщина назидательно произнесла: «Можно было 229


краше — да некуда!» И с достоинством удалилась. «Сочность» этого выражения и та гордость, с какой она это произнесла, мне так понравились, что теперь, когда мне показывают что-то вычурное или аляповато «богатое», я иронично и так же степенно произношу: «Можно было краше — да некуда!» Мы прошли в знаменитое Ермоловское фойе, расположенное около сцены. Небольшое, но очень уютное. В нём много кресел: здесь актёры перед началом и во время спектакля ждут выхода. И опять портреты актёров, но уже фотографии, в том числе и большой улыбающийся портрет Виталия Соломина. — «Наш любимец, и добрый ангел!», — глядя на него, говорит Владимир Михайлович. И, показывая на дверь в фойе: — «А вот и знаменитая гримёрка старейших актёров. В своё время готовилась тут и Вера Николавна». Я вхожу в небольшое помещение: маленький диванчик и кресла, два гримировальных столика, шкаф. В гримёрке беседуют две пожилые актрисы, которых я сразу узнаю и здороваюсь по имени — отчеству, чем вызываю их удивление. Это Ирина Анатольевна Ликсо, та самая Софья из «Горе от ума» послевоенной постановки, и Татьяна Петровна Панкова -великолепная театральная актриса и королева эпизода в кино. Многим она запомнилась по роли властной крепостницы княгини Анненковой в фильме «Звезда пленительного счастья». Эти очаровательные гранддамы сейчас отдыхали здесь после сбора труппы. И для меня время остановилось. Мне уже не хотелось никуда — ни на работу, ни домой, мне хотелось остаться здесь. «Вот это именно та комната, где Вера Николаевна готовилась к спектаклям? — спросил я. — Очень люблю эту актрису!». И тут завязался незабываемый для меня разговор. Татьяна Петровна и Ирина Анатольевна поняли, что мне действительно интересно, а они, видно, никуда не торопились. Минут через пять Бейлис, пообещав за мной зайти, исчез. И тут мои собеседницы вообще расцвели. Ведущую роль в разговоре повела Татьяна Петровна, и вот почему: — «Когда меня приняли в Малый театр, — начала она, — я роли молодых не играла. Константин Александрыч Зубов сразу 230


предложил мне роли во второй состав — к «старухам». Он был моим художественным руководителем на курсе… Так и сказал: «Играя эти роли ты научишься большему, чем играя молодых. У меня ты прошла школу, а со стариками ты пройдёшь университеты». И уже вторая моя роль была во второй состав к Вере Николавне на роль Ефросиньи Старицкой. Это в спектакле «Трудные годы». Со мной никто ничего не репетировал, выдали пьесу и сказали: ходи, смотри, — я и ходила. Вдруг мне звонят: Вера Николаевна сломала ногу, вам через два дня играть Старицкую. Текст знаете? Спрашиваю, будут ли репетиции… Да, завтра и в день спектакля… И вот наступает день спектакля, текст-то я знаю, мизансцены прошли, но… Вера Николаевна в спектакле такую «дырку провертела» …Кто я против неё… Но когда я пришла в уборную гримироваться, увидела письмо от Пашенной: она благословляла меня на роль и давала наставление, чтобы я не забыла, какое место роли — она указывала! — по темпераменту должно быть выше всего остального… Да, пришлось мне в двадцать три года играть семидесятилетнюю старуху… Но сыграла!.. И ещё Вера Николаевна прислала мне бирюзовые серёжки. Была такая традиция в нашем театре: старики дарили молодым подарки после хорошо сыгранной роли или ввода… А этот спектакль мы часто играли, его Сталин любил. Раз пятнадцать смотрел». Ирина Ликсо очень внимательно слушала коллегу, и готова была поправить или помочь в любой момент: «Восемнадцать раз. Я же играла в этом спектакле с премьеры. Княжну…» ̶ Тонко, с подтекстом произносит Ирина Анатольевна, давая понять: когда Панкова только пришла в театр, Ликсо уже играла большие роли. Татьяна Петровна — открытая душа — согласилась, но всё же не конкретно: «Много раз смотрел, да, — и продолжила о Пашенной: — А потом я с ней в очередь стала играть Кукушкину, а потом и Кабаниху. «Грозу» Вера Николавна сама поставила, и пока она режиссировала из зала, я репетировала. Но стала она сильно болеть. И уже не в очередь с ней всё я играю, да играю… Решилась и позвонила ей. Очень хотелось, чтобы она ещё поиграла. Можно ли было представить себе театр без Пашенной, а — её без театра? Как-то говорю: — «Вера Николавна, я понимаю, что вам 231


трудно. Давайте, я буду рядом за кулисами сидеть. Если, что — я сразу выйду на сцену». Так и уговорила. Ещё сезон она поиграла. Каждый раз прихожу к ней перед началом. Она мне может сказать: «Не одевайтесь». Значит — хорошо себя чувствует. Я в антракте захожу, — всё хорошо. А в другой раз наоборот: «Татьяна, загримируйтесь». Ну, а потом я уже в костюме и гриме в Ермоловском фойе обязательно сидела. А раз в антракте она говорит: «Не могу, играйте, Таня, вы дальше». Больше не играла… Мощная была актриса и человек». …Татьяна Петровна замолкает, Ирина Ликсо вздыхает. А я смотрю на них: какие благородные лица… Будто весь страшный ХХ век прошел мимо них, мимо Малого театра, — у них здесь свой век, красивый! Дальше мы перекинулись уже на воспоминания о том, как к ним, «старухам», трепетно относились уже новые — подросшие — «старухи»: Варвара Николаевна Рыжова и Евдокия Дмитриевна Турчанинова. С особенным восторгом они вспоминали, как великий Александр Остужев играл Отелло. Гениально, по общему признанию. А ведь к тому времени он был уже глух, читал по губам и должен был видеть партнёра: нельзя было произносить текст у него за спиной. Не осталось от того времени ни аудио, ни видеозаписи, ни кинокадра… Остались только воспоминания его современников. И мне хотелось слушать и слушать моих собеседниц о времени их золотой поры, о людях, которых уже давно нет. Сейчас, во время нашей беседы, — для них и для меня великие тени минувшего века были здесь, с нами. Казалось, что Татьяна Петровна и Ирина Анатольевна стали в тот момент, молодыми, как тогда… Два МХАТа В первый же год моей работы в комиссии по приёмке театров я оказался на сборе труппы во МХАТ имени М. Горького. Меня привёл мой начальник, которого я потом сменил, Владимир Васильевич Мишарин. Мы сидим с ним в последнем ряду, ведёт собрание и говорит один человек: это художественный руководитель, народ232


ная артистка СССР Татьяна Васильевна Доронина. Чествует ветеранов, приветствует молодых вновь принятых актёров. В ответ ни от стариков, ни от молодых — никаких слов, только тихое «спасибо», да низкие поклоны, правда, лишь старых актёров. В напряженной тишине звучит один — всем известный, с придыханием — голос выдающейся актрисы. Вдруг в момент рассказа о планах с упоминанием учредителя срывается мой Владимир Васильевич и идёт по проходу к Дорониной. Ой, мама моя, думаю, он не понимает, во что ввязался. Татьяна Васильевна подчеркнуто вежливо спрашивает: «Кто вы?» Мишарин быстро представляется и скороговоркой хочет начать поздравлять «от имени и по поручению…» Доронина — перебивает и уже грозно спрашивает: «А вы спектакли наши видели?» «Конечно», — отвечает он и хочет продолжить, крутя в руках правительственную телеграмму с поздравлением начала сезона. «Какие же?» — уже зловеще тихо спрашивает Доронина, не давая ему говорить. Пауза. И Володя Мишарин выпаливает: «„Васса Железнова“! Вы там великолепны, Татьяна Васильевна», — уже не скороговоркой, а отчетливо с открытой улыбкой восхищения говорит он. «Приходите ещё, у нас все спектакли хорошие, продолжайте», — уже благосклонно с полуулыбкой разрешает, наконец, Царица сцены. Потом не один раз я бывал во МХАТе им. Горького, менялись директора и замы; постоянно на своём месте оставался один человек — заведующий постановочной частью Игорь Верушкин. Порядок у него за кулисами был идеальный, чистота, как в операционной. Такого порядка я не встречал нигде, но было ощущение, что театр не живой… …На сбор труппы во МХТ им. А. П. Чехова меня взял с собой Михаил Ефимович Швыдкой. Сбор проходил на Малой сцене. Олег Павлович Табаков, стоя, рассказывал о планах как всегда с улыбкой и своим особенным лукавым взглядом. Его из зала перебивали, шутили, он делал паузы, ему что-то вслух подсказывали. А он отшучивался: мол, это он паузу держит, а вовсе не забыл. И было ясно, что здесь все открыты к общению, рады друг другу. Весело и непринуждённо как-то всё закончилось. И не быстро, и не долго. 233


Михаил Ефимович поговорил с Олег Палычем и Анатолием Миронычем (Смелянским), я — с тогдашним директором театра Игорем Поповым, и мы ушли. Швыдкой пригласил меня в машину, а ехать от МХТ до Большого Гнездниковского переулка минут десять. Михаил Ефимович, словно раздумывая вслух, начинает разговор: «Олегу за семьдесят. Надо думать о преемнике, надо передавать театр». Неожиданно для себя, я говорю: «Михаил Ефимович, какой худрук уходил сам, вы помните хоть один случай»… Швыдкой помолчал, а потом, улыбаясь, сказал: «Зато Олег будет первый!» …Прошло одиннадцать лет. В марте 2018 года ушёл от нас Олег Табаков, это стало для МХТ большой потерей. Приемника он искал, и молодых режиссёров приглашал, честно искал, но не нашёл… А вот другой наш корифей Михаил Александрович Ульянов двенадцать лет назад был уверен, что именно Римасу Туминасу надо передать Вахтанговский театр. Я тому свидетель. И Ульянов оказался прав, Вахтанговский театр под руководством Римаса Владимировича стал одним из лучших театров мира. *** Завершая это своё повествование, возвращаюсь к его началу: к размышлениям об этом особенном Дне сбора труппы перед новым театральным сезоном. Последние десять лет я уже сам веду этот праздник нашего коллектива Государственного академического центрального театра им. С. В. Образцова, где все эти годы служу директором. Я всегда помню: главное сегодня — не информация о предстоящем сезоне, — это ещё успеется. Главное — дать почувствовать своим товарищам энергию и радость встречи, напомнить всем, что нас объединяет счастье общего творчества — наша удивительная работа. …И лучше забыть, что иногда злые шутники этот День называют по-другому. © Андрей Лучин, 2018

234


Исаак Глан Инна Как писателя у нас мало знают Инну Яковлевну Кошелеву. В России вышло только две ее художественные книги — «Пламя судьбы» (о крепостной актрисе Прасковье Жемчуговой) и «Наш Витя фрайер». Вторая — когда она уже была в Израиле, куда переехала в 1998 году. Как журналистка — еще в России, она участвовала в работе секции очерка и публицистики Московского Союза литераторов, членом которого состояла. А основные художественные произведения были написаны уже в эмиграции. Здесь она сразу завоевала авторитет, была признана крупным русским писателем. К сожалению, ее художественная жизнь продолжалась недолго… Чувство юмора не было самым большим достоинством Инны, она слишком серьезно ко всему относилась. Написала сказку, посвятив ее своему родившемуся правнуку, где был один традиционный персонаж — злая Фея с острым веретеном в руках. Хотя что-то добавила, что-то убрала, финал был известен: все происки злой волшебницы оказались напрасны, мальчик (и в сказке, и в жизни) вырос счастливым и здоровым. Сказка по каким-то причинам мне не понравилась, но надо было что-то ответить, однако врать (Инне!) я не мог. В конце концов, 235


придумал отвлекающий ход. Злой фее продали поддельный яд, посмеялись над ней, так что ее коварные планы заранее были обречены на неудачу. Когда та об этом догадалась, то с горя умерла. Плохо или хорошо, но можно принять за ответ. И вдруг звонок. Тон тихий и печальный. — Ну, почему ты меня обижаешь? Разве злая Фея — это я? Вот так она прочитала мое письмо. От неожиданности растерялся. Никогда, ни по какому поводу не мог подумать об Инне критично. Объяснять что-либо, оправдываться в таких случаях занятие бесполезное. Будешь еще больше виноват. Я замолчал, потом начал что-то беспомощно мычать, в конце концов, Инна догадалась: зря тратим время. Забыли. И мы перешли к другим темам. Удивительно, но именно после этого неудачного розыгрыша в наших письмах и телефонных разговорах исчезла осторожность, неловкость, боязнь, что собеседник поймет не то и не так. Мы стали говорить более свободно, раскованно, откровенно. И обо всем. Запретных тем почти не оставалось. Правда, письма становились все реже — пока не исчезли совсем. Только телефонные звонки. Она уже не могла писать, не могла держать руку на весу, не попадала пальцами на клавиши. Так и говорили — сначала с Израилем, потом — через океан — с Кливлендом, иногда один, иногда два раза в неделю. Как-то спросил, что думает она о смерти, оттолкнувшись от самого простого повода: дорогих для нее фотографий. «Что с ними будет потом? Кому будут интересны?» Она ответила, но перед этим сказала о самой сути: — Для меня уход не станет событием. Для родных — да. Их жалко. А вслед за этим ответила на сам вопрос. — Я говорила с одним умным человеком. Он сказал: не волнуйся. Все будет хорошо. Все как-то образуется само собой. И я перестала думать об этом. Потом продолжила. — Со мной не будет много хлопот. Все самое ценное я держу в небольшом сундучке, ничего другого у меня нет. 236


Не помню, перечисляла ли она все его содержимое, называла ли какие-нибудь предметы, может — украшения… Остались в памяти только две книги, которые она повсюду возила с собой — Пушкин и Пастернак. С этими книгами не расставалась никогда. Однажды прочитала строчку: «Мороз и солнце — день чудесный». И сказала так, как говорят о чуде: «Всего четыре слова — и весь мир перед глазами!» Почему-то решила проэкзаменовать меня: — А чего не хватает? — Человека, — догадался я. — Человека, — подтвердила Инна, и продолжила: — Возникает человек, и природа оживает. У нее появляется душа. Осталось одно ее письмо о Пушкине — отклик на мою короткую переписку с известным писателем, назовем его АН. Он написал статью к 100-летию смерти Толстого, где высказал очень странное, если не сказать неумное суждение: «Наше «все» на самом деле не Пушкин, а Толстой. Пушкин это «аполлоническое начало, Толстой — юпитерианское». Как понимать? Юпитерианское — о всей нашей жизни? А Пушкин — для звуков сладких и молитв? Отнюдь не любитель подобных споров, тут я не мог сдержаться, сейчас же написал в редакцию что-то насчет сомнительности парнасского счета в творчестве. Письмо переслали писателю. Понятно, какое возмущение вызвало оно у автора, известного своей нетерпимостью. Ответ — надо сказать, достаточно грубый и высокомерный — пришел буквально через два-три часа. «Вы ничего не поняли. Речь шла исключительно о материальной среде. С Толстым можно было говорить о фотовспышке, тормозных колодках. Пушкин — это свечи и резные повозки. Пушкин — это история, Толстой жил уже в нашем мире». Назывались еще какие-то материальные предметы, пишу, что вспомнил. Всю эту переписку я и послал Инне. Вот, что она ответила: «В этом, мягко говоря, странном споре я полностью на твоей стороне. Ну что это за принцип в оценках исходить из внешнего, механистического предметного мира? Что гусиное перо, что комп — всего-навсего орудия труда, и разговор 237


о фотовыдержке — разговор не сущностный. Толстого я обожаю в отдельных ракурсах, наплывах, но он упёрт, архаичен. А Пушкин… Да он рядом, его суждения из сегодня: о черни, молчании народа, о чеченцах и пр. АН не диалектичен, смотрит на историю, как на пирог. Часть засохла, а часть еще годится. Но дух живёт не так. Как в ковре, нити плетутся, уходят с поверхности, чтобы возникнуть совсем в другом месте вдруг. В этом смысле наше всё и твой Марк Аврелий, и Гоголь, и каждый человек, который жил, думал, говорил. Но Пушкин для меня один по могучей развитости личности. Он где-то во времени впереди. Физики открыли, благодаря коллайдеру, что через миг после большого взрыва наш мир уже был таким, как есть. С мобилами, компами и пр. А дальше туннели времени, прорытые познающими человеками. Пушкин рыл глубже всех». Я привожу письмо не в таком виде, как получил: там было много странных слов, я исправил их для удобства чтения. Это было не первое ее письмо с искаженными (хотя и понятными) словами. Она тогда уже относилась к этому беспечно. Или делала вид, что так относится. Причины не называла, тогда мы еще не были откровенны. Просто сказала: «Да ну их. Исправлять долго и скучно. Лень». Истинная же причина была в том, что исправлять — для нее еще больший труд, чем писать. Как напишется — так и будет. «Тебе понятно? Ну и ладно». Инна редко упоминала о своей болезни, во всяком случае, если говорила о ней, то вскользь, как о чем-то мешающем ей, противном, но не таком существенном. С каждым разом «странных» слов становился все больше. Даже компьютерный надзиратель отступал перед ними — не понимал, что имела в виду автор. Постепенно и сами письма делались все короче, пока не прекратились совсем. Руки перестали слушаться ее. Болезнь — это было единственное, о чем я ее не спрашивал. Не решался. Не знал, какие подобрать слова, какой выбрать тон. Не дай бог, почувствует любопытство. Каким-то образом вопрос задался сам собой. Она ответила очень просто, чуть ли не беззаботно. — Болезнь Шостаковича. Атрофия мышц. Нормально. «Нормально» — это было ее любимое словечко. Она с покорностью, как к чему-то неизбежному — так, во всяком случае, я судил 238


по интонациям — относилась к тому, что ей становилось все хуже. Силы покидали ее. Однажды сказала: — Знаешь, сколько времени мне надо, чтобы надеть носки? Два часа. Иногда три. Атрофия перекинулась на глаза, видела только крупные предметы, и то перед собой. Подступала слепота. Письма писала большими буквами, а потом и они прекратились. Только звонила. Они с мужем переехали в Израиль еще до всех бед, которые обрушились на них. Поселились в Ашкелоне. В Москве мы встречались не так часто, я не входил в круг ее близких знакомых, но когда мы с женой в 98-м году собрались в гости в Израиль, ее близкая подруга Тамара Александрова дала адрес, где Инна с мужем оказались буквально за три месяца до нашей поездки. «Можете навестить, — сказала она. — Инна будет рада». Конечно, навестим! Слова Тамары окончательно похоронили сомнения: удобно, неудобно, чужая страна, недавно переехали… Интеллигентские штучки. Приедем! Из восьми дней в Израиле день мы отвели на Ашкелон. Инна встретила нас на автобусном вокзале. Первое впечатление: как быстро освоилась! И как легко ей дался язык! Во всяком случае, бытовой. Надо было взять обратный билет, она и помогла нам, объяснившись в кассе на иврите. Кассирша назвала город, где мы могли сделать более удобную пересадку, и Инна пересказала нам ее совет. Потом повела к себе. По дороге узнали, что, продав московскую, они выгодно купили прекрасную квартиру в Израиле. «Сами сейчас увидите». В самом деле — мечта. Почти в новом пятиэтажном доме, просторная, хорошо продуваемая. Стоял май. Пальмы на улицах не давали тени — солнце било им прямо в макушку, жара невероятная, но, подходя к дому, мы оказались в тенистой и прохладной аллее, откуда была уже видна светлая полоска воды. Рядом море! А квартира — дешевая! (Цены на жилье в Израиле заоблачные — дорогая земля). «Как вы нашли ее? — все еще не мог поверить я. — Просто повезло?» — «Да, вот так», — отвечала Инна, толи не зная еще сама причину везения (вряд ли), толи не желая нас посвящать в тревожные реалии выбранного места. Скоро поняли сами: город рядом с Газой, всего 239


в двух десятках километров от нее. Позже, уже в Америке, Инна напишет пронзительный очерк: «Раз ракета, два ракета…», узнав, что город подвергся обстрелу, одна ракета попала в дом, но, в основном, они падали на кладбище, и одна разорвалась около могилы ее мужа. Вот и выгодная квартира! Они жили почти на линии фронта. Но тогда, в 1998-м, все было спокойно. И сейчас, спустя годы, я тоже думаю так: хороший выбор. Лучше не придумаешь! Наверно, он определялся не только материальными или географическими признаками, но еще и некой метафизикой, позволяющей заглянуть в будущее. Именно здесь, в Ашкелоне, открылся первый — и пока единственный в мире — профессиональный зарубежный музей Пушкина. Памятники, выставки — это мы знаем, но чтобы в маленьком городе, в крошечной стране — музей? Инициатором его создания был Леонид Финкель — писатель, пушкинист. Произошло это уже в наше время, около двух лет назад. Сколько бы это принесло Инне радости! И сколько сил она сама отдала бы его организации! Я представляю фасад музея и мысленно креплю на него медную или мраморную доску: «Музей памяти Кошелевой». А тут я еще вспомнил, что первой их покупкой в Израиле была картина художницы по фамилии Пушкина. Бывают странные сближения… Инна как бы оказалась в центре пушкинского мира, не ждала, не гадала, но получилось так, что поэт — через века — сам пришел в гости к ней. «Бывают странные сближения» — это ведь пушкинская фраза. Очень странные и, можно сказать, встроенные в судьбу человека, пусть и посмертную. Новоселье им еще предстояло. Инна рассказала, что хозяева съехали, но у них произошла какая-то заминка, и они не успели полностью освободить старое жилье. Но принимала нас Инна всетаки в своих собственных полуразоренных апартаментах. Она приготовила салат из фруктов, в общем-то, знакомых нам, но плоды были громадные, рассказывала, что времени они впустую не теряли, понемногу закупали мебель, которую хранили на складе магазина. Соседи по дому были шумные, крикливые, в основном, эфиопские евреи. Так все и запомнилось: жара, кавардак в комнатах, 240


где-то за стенами бурная жизнь — такая родная, знакомая по южным городам Союза, с разговорами-перекличками соседей с этажа на этаж, а мы сидим в тихом, прохладном месте, в приятной, благостной, уютной обстановке, которая немыслимым образом сочетается с полным отсутствием быта. Не хотелось уходить. Инна была счастлива в Израиле. Она сразу приняла страну, считала ее своей, ей все-таки неуютно было в шумной, сумбурной Москве, она говорила об этом не раз. И эти проблемы с транспортом… Хотя метро «Таганская» рядом, но она боялась спускаться под землю, и тратила немыслимое время на переезды автобусами или троллейбусами. Позже название «Невроз» она даст одной из своих повестей, где возвращалась к началу своей фобии. Она спала в той же маленькой комнатке — это было в северном поселке, — где и мать с ее новым мужем. Или делала вид, что спит. Она с детства научилась загонять свои чувства внутрь, в глубину, делать из них тайну, вот и теперь не выдавала себя, когда слышала звуки рядом с собой. С тех пор глубина, подземелье, придавленные тяжестью реального, дневного мира, стали для нее пугающим пространством, синонимом мерзости, враждебности, страха. Ей казалось — и с этим чувством она не могла справиться, — что вот-вот реальный мир опустится и раздавит ее. Как мать и дочь очутились в этом поселке? После расстрела отца Инны, как «врага народа», мать ради дочери и собственного спасения уехала из Москвы в северную глухомань, здесь она вышла замуж, сменила дочери отчество. Кто знает, а вдруг, боясь мести, власти будут ее искать? И уничтожат, как отца? Но теперь она дочь другого человека. Незащищенность и сомнения, страхи и унижения, преданность и предательство, безумная любовь и вдруг нахлынувшая и необъяснимая вражда к матери — все было в жизни этой девочки. И она, став писателем, перемолола их — но не для рассказа о своей северной, полной мучений жизни, — о судьбе человека вообще, о горестных и радостных событиях его жизни. В Израиле ей нравилось все. Не смущала даже немыслимая летняя жара, от которой наши эмигранты спасаются на родине или в каких-нибудь европейских странах. Кстати, именно она, русская, 241


явилась инициатором переезда, хотя до этого видела Израиль всего 2—3 дня (когда приезжала сюда в составе некоей культурной миссии), после чего немедленно стала строить планы. Несколько лет боялась признаться в том мужу-еврею, опасаясь, что он не даст согласия. Миша и в самом деле был равнодушен к своей «исторической родине». Он был известным адвокатом в Москве, заполучить его было нелегко, к тому же его держали обязательства, которые он уже дал своим клиентам. Не мог же он уехать, бросив их на произвол судьбы! Переехали спустя лишь восемь лет, когда он расплатился со всеми своими адвокатскими долгами. «Я чист перед людьми», — эти слова мы сами слышали от него, сказаны были вдруг, и совсем не следовали из темы нашей беседы, но может, и не предназначались нам. Ему было важно просто произнести их вслух, громко, отчетливо и бесповоротно — как с одного маху вбивают гвоздь. Это его жизненное кредо — пусть знают все. В Израиле, по сути, Инна и стала писателем. Правда, ее имя было известно и в России, печаталась в «Известиях», «Учительской газете», в журнале «Искусство кино», была одним из ведущих журналистов «Работницы», Вышло несколько ее книг на темы нравственности и морали. Событием (это было уже в перестроечные годы) стал ее очерк в «Новом мире» — «Начальники мои и не мои», о нравах в советской журналистике», в некоторых эпизодах угадывался журнал «Работница». А за год до отъезда вышел ее роман о Прасковье Жемчуговой «Пламя судьбы», который недолго лежал на полках, его быстро раскупили, а Инне предложили написать по нему сценарий для фильма. Тот был почти закончен, когда ей сообщили: не нашли денег. Многомесячная работа оказалась зряшной. Не могли предупредить раньше! Советская система деловых отношений: человек, личность, какое дело до него! Фильм о Жемчуговой все-таки вышел, правда, сценарий писал другой человек. Сюжет- слишком заманчивый, чтобы упустить: как граф влюбился в свою крепостную актрису, и что после этого стало. Как автор художественных произведений Инна Кошелева вошла в полную силу именно в Израиле. Она избежала ностальгической стадии, когда основной темой оставалась прожитая жизнь, 242


России была посвящена только одна, автобиографическая повесть, и хотя в остальных произведениях ее героями все-таки были русские, действие происходило уже на новой земле, в новых реалиях. А потом случилось непоправимое: умер муж. Она осталась одна. Чувствовала себя не вполне здоровой. Болезнь появилась уже при Мише, тело становилось вдруг ватным, не послушным ей… Но когда немощь исчезала, она мгновенно забывала о ней (случайное недомогание!), и вообще не придавала значения своему состоянию. Пройдет! Не проходило… Дочка уговаривала ее переехать к ней в США, в Кливленд, но Инна отказывалась, сопротивлялась, не хотела оставлять дорогую могилу. Однажды появившись, болезнь не отступала, нужны были ежедневные процедуры, она уже не справлялась с домашними делами. К ней стали ходить социальные работники, которые делали покупки, готовили, убирали, занимались с ней несложными упражнениями. Конечно, то были русские — где еще могли найти себе работу бывшие музыканты, преподаватели, научные работники? Инна была недовольна ими, не так делают, не то, не во-время. Но это лишь отговорки. Истинная причина была в другом: они отнимали у нее самое дорогое, чем она владела, — время. Оно стоило любого бытового комфорта и даже здоровья. Так предательски быстро убывают дни, и она не успевает записать все, о чем думала, что волновало ее. А тут эти, мешающие ей люди… Об этом она говорила чуть ли не в каждом разговоре. Венцом литературной жизни в Израиле был сборник из ее трех повестей — «Наш Витя фрайер», «Невроз» и «Группа» (она ходила в философский кружок, собравший умных интересных людей, о многих из них, об их непростой судьбе она и рассказала) — и биографических очерков о знаменитых женщинах, по сути же о том, как женщины, традиционные «хранительницы очага», вторгались в культурную и общественную жизнь своих стран, заставляя мир прислушиваться и к себе, своим пожеланиям, заботам, как меняли мир. Каких выбрала персонажей? Айн Рэнд, американская писательница родом из Одессы, культовая фигура в Штатах, книги которой, вышедшие в 20-30-е годы прошлого века — в них декларируются бескомпромиссные рыночные воззрения — остаются 243


хрестоматийными до сих пор. Софья Ковалевская, великий русский математик. Легендарная русская балерина и актриса Ида Рубинштейн. Вспомните ее обнаженный портрет работы Серова — о котором некоторые критики, современники, снисходительно отзывались: «Это и есть декаданс!». Но, по сути, это было новое слово в русском искусстве, гимн новой гармонии, увиденный глазами современного художника, а если шире — новый смелый взгляд на красоту тела человека, красоту вообще. Кстати, когда я сказал, что берусь за чтение этого цикла, она только заметила: да, да, почитай о Ковалевской. Обратила мое внимание на этот очерк только тогда, когда я сам упомянул о нем. «Скрытый писатель», — как однажды я подумал о ней. Этот очерк — редкой глубины рассказ о тяжелой судьбе великой женщины и великом математике, чья трагическая личная жизнь просто потрясает. Мне кажется, что без него русская культура теперь обойтись уже не может. Так о Софье Ковалевской еще не писали. Как ей хотелось, чтобы ее книги читали в России! Из письма: «Я послала книгу в Ленинку. Миша меня убил бы за хвастовство. Неожиданно получила хороший отзыв, написали, что поставили на полку. Значит, будут заказывать». Я узнавал: не заказывали. Не читали. Название израильскому сборнику дала повесть — «Наш Витя — фрайер». (Впрочем, у блатного словечка было и другое, неожиданное значение. «Фрайер, — пишет автор в эпиграфе, — одно из ключевых понятий в израильской культуре. В переводе с немецкого — «свободный человек»). Но еще фривольнее подзаголовок: «…или хождение за три моря и две жены». Может, они и заинтересовали читателя, во всяком случае, не обманули его: несколько часов нескучного чтения обеспечили. Но был и один минус: эти «завлекаловки» задвинули в тень самую суть книги — последнюю главу, смягчающую легкомыслие главного героя и совершенно по-новому представляющую его жизнь. Мудрая библейская тема очень органично входит в повествование, которое несет в себе глубокую притчу. В начале 2012 года именно эта повесть вышла в московском издательстве АСТ. Это случилось незадолго до смерти автора. Инна успела подержать свою книгу в руках. 244


…Витя — способный и бесшабашный кларнетист, музыкант от бога, бабник и выпивоха, игравший в маленьком театре, а для заработка еще в какой-то забегаловке, вдруг замечен был великим советским дирижером (его имя легко угадывается), и приглашен в его оркестр. Но — надо же! — в тот день, когда Витя уже собрал все документы, радио сообщило, что дирижер остался в Голландии, нашел там свою любовь, и не захотел возвращаться. А Витя, уйдя с двух работ и не попав на третью, остался ни с чем. В конце концов, он с семьей оказался в Израиле, где музыкантов, что собак нерезаных. На каком-то этапе ему повезло, предложили работу саксофониста, правда, не совсем в легальном месте, в казино, где игра перемежалась со стриптизом. Впрочем, это веселое заведение располагалось на судне, которое курсировало между Израилем и Кипром, в нейтральных водах — такое разрешалось. Понемногу жизнь начинала устраиваться, но тяга к настоящей, серьезной музыке не оставляла его и, когда ее обрывки доносились до него, он страдал и тосковал. И вот появляется новый герой, точнее, героиня — молодая, красивая, и очень капризная американка Кэрролл, владелица большого состояния, в том числе яхты, которая прибилась к берегам Хайфы. «Свободный человек» Витя пустился в новое, увлекательное приключение, прошел все испытания: мыл пол, клеил заплаты на парусах, готовил обед на всю команду, и в конце концов, Кэрролл зачислила его в команду. А потом увлеклась этим стареющим любителем вольной жизни и не захотела расставаться, когда они добрались до Америки. Витя находит там работу по душе: классика! Чего больше? Но неожиданно и необъяснимо он начинает тосковать, рвет с Кэрролл и решает вернуться в Израиль. Где музыкантов как нерезаных собак. И, наконец, последняя глава. Здесь-то и возникает библейская тема. Пересказ ее в Танахе называется «Рут», а в синодальном переводе «Руфь». Ее подарила Вите в самолете сострадательная соседка, видя, как он плохо себя чувствует. «Вам поможет!», — сказала она. Витя нехотя просматривает страницы, а потом не может от них оторваться. 245


Рут — простая и искренняя женщина из страны Моав, которая только и сделала, что отправилась в Иудею, решив потом остаться в ней навсегда — в память о муже-иудее, который пришел оттуда в ее страну, но прожил в ней недолго, умер, оставив ее без ребенка. Целыми днями Рут ходит по полям Иудеи, собирая редкие колоски для своей старой и немощной свекрови — взяла ее с собой. А к вечеру, пожалев самого богатого и самого несчастного жителя чужой страны Боаза (в переводе — Вооза), который потерял жену и детей, покорно улеглась у его ног. Язычница и иудей стали одной семьей. Но первая брачная ночь для очень старого Боаза стала последней: на утро он умер. А Рут понесла от него дитя. Отсюда пошел новый род — о, эти библейские родословные! Боаз родил Овида, Овид родил Иессея, а Иессей стал отцом Давида… Рут жила еще долго. Она была любимой прабабкой Давида, и даже при царе Соломоне прожила еще несколько лет. И, может, только под конец своей жизни поняла, для чего была послана в мир. Соломон построил Храм. Прервусь. — Инна, — спросил я, — ты так хорошо знаешь Библию? — Совсем не знала. Витя и Кэролл должны были разойтись. Я чувствовала это, еще не написав ни одной строчки. Но почему? Сама не понимала. Из-за этого и книгу не писала. Я тогда ходила на курсы по изучению Библии. И вот, когда начали говорить о Рут, мне все стало ясно… Я ушла с половины лекции, и тут же засела за повесть. Дети — вот причина его, Вити, поступка, которую он никогда не мог бы объяснить Кэрролл, да и сам осознавал не полностью. Он возвращается ради детей. Дети — награда, дети — оценка, дети — вексель. Ребенок для Вити, как и для Рут, мистическое звено в цепи поколений, связь настоящего с прошлым. Вот необъяснимая мистика! Будущее всегда тлеет в прошлом, оно может десятилетиями, столетиями не давать о себе знать, и все-таки оно живо, и никто не знает, когда проявит себя, когда неожиданно вспыхнет. Но вспыхнет обязательно! Конечна жизнь человека, но жизнь рода бессмертна. Эту мудрость и почувствовал вдругВитя, и именно она заставила его сделать решительный шаг… 246


Смерть мужа, а скоро и собственная болезнь, сковавшая Инне руки, ноги, ограничившая видимый мир, не отняли у нее творческого дара. В замыслах, сюжетах не было недостатка. Мир, замкнутый стенами квартиры, оказался безграничным. Так, она разговорилась с массажисткой, та оказалась необыкновенно умной, талантливой и эрудированной женщиной, в недавнем — известной спортсменкой из Харькова. Они по-разному смотрели на то, что окружает их, у них разные цели в жизни, и какие искры высекала эта непохожесть! Написала книгу — «Массаж по пятницам», которая вышла в Израиле. Она построена как чередование монологов двух реальных, названных подлинными именами людей, где болезнь — просто повод для встречи, содержание же — размышления о прошлом, понимание собеседницами главных ценностей прожитых лет. Настояла, чтобы на обложке стояли два автора: ее и массажистки. Редакторы спорили с ней. Они понимали: разговоры все же были беспорядочные, литературу из них сделала Инна. «Да, но мысли же не мои, а моей собеседницы», — возражала она. Книга так и вышла — под двумя подлинными именами. Болезнь усиливалась, и в один из приездов дочка улетела вместе с ней. Уговорила. Инна поселилась на окраине Кливленда, в домике, в окна которого по утрам заглядывали олени. Россия не оставляла ее. Читать уже не могла, видела совсем плохо, слушала русское радио и знала о событиях в России не меньше нас, живущих здесь. Понятно, что у меня появлялась мысль — по-прежнему ли ей все так же близко, что происходит у нас? Так ли понимает нашу новую абсурдную реальность? Столько лет на Западе, за это время ни разу не была на родине, привыкла, наверное, к другой логике, другим ценностям, должна уже поиному воспринимать российскую жизнь — без нашего обреченного рабского сознания, приводящего к пассивности и, в конечном счете, примиряющего с окружающей действительностью. Живут же рыбки на Камчатке в горячих гейзерах, почти в кипятке, и ничему не удивляются. Для них это нормальная среда. Это относится и к людям. Я как-то даже сказал: — Ну, ты, Инна, теперь свободный человек, тебе странны наши рассказы. 247


Инну почему-то это рассмешило. — Свободна? На том свете, дружок, на том свете освобожусь. Конечно, волновал ее и Израиль, но говорила о нем только в связи с прекрасно проведенными там годами, замечательными, непосредственными и открытыми отношениями между людьми, с которыми общалась. Ценила понимание, которое возникает между не знакомыми до этого собеседниками, помощь, которую они могут оказать в серьезных делах (и равнодушие, если речь шла о том, с чем человек может справиться сам). Стремительность новейших неподготовленных перемен в России, отказ от простых, общепринятых канонов личной и общественной жизни ее озадачивали, причиняли боль. Рассказывала, что в телефонном разговоре с одним московским знакомым вдруг возникло противостояние, она уловила в его словах тенденциозность и нетерпимость, не свойственные ему прежде, да и общему характеру разговоров всех думающих, но несогласных людей. Одним из аргументов ее собеседника было то, что жить мы стали лучше. Так хорошо Россия не жила никогда. Ни в один из периодов всей своей истории. Он убеждал ее: «В массе это, конечно, в массе. Так, как во всем мире. Мы — по сути, а не по размерам — скоро станем великой мировой державой». Но она спрашивала его о другом! Вавилонское смешение понятий, люди перестали понимать и даже слушать друг друга. Либо молчание, либо пустяки, иначе можно ненароком ступить на минное поле. При ней такого не было. Она замолчала и перевела разговор на другую тему. Об Израиле говорила счастливо и без тревоги. Вот только та бомба, которая разорвалась в нескольких метрах от могилы мужа… Написала о том, как видит вспыхнувшую (и постоянно присутствующую) опасную ситуацию издалека. Очерк послала в Израиль, его опубликовали. А мне как бы между прочим сказала: «Меня там называют «русской Фалаччи». По-моему, это был чуть ли единственный раз, когда она упомянула что-то о своей литературной работе, этой темы почти не касалась. Однажды попросила узнать адрес своего родственника, с которым, правда, общалась редко. Сблизились, когда вместе участвовали в каких-то демократических акциях. Сейчас хотела возобновить 248


связи. Такая просьба — что-то для нее новое. Да, остаться одной, думать, вспоминать — для нее это было лучшим состоянием. Но может быть, именно в Америке стала отчетливо понимать близкую неизбежность рокового срока. Одиночество из недосягаемой мечты стало жестоким наказанием, угнетало ее. Ей надо видеть всех, или хотя бы слышать их голоса — всех тех, с которыми прожила жизнь. Недаром когда-то у постели умирающего собиралась вся его семья. Она вспомнила о дальнем родственнике. Появившаяся связь с ним исчезла вновь, когда тот стал депутатом первой Думы, ее демократической фракции. И вот теперь Инна просила сказать ему: пусть позвонит. Его координаты, видимо, затерялись. Попросила меня разыскать их в адресном бюро. Когда-то это было легко. Адресные будки стояли около каждого газетного киоска, но после перестройки все личные адреса засекретили. Нужно было представить массу справок, чтобы обосновать свой интерес. Где ж их взять? Но просьба Инны была для меня законом. Я не отступал. В каком-то адресном бюро прислушались и вняли моим умоляющим доводам. С каким облегчением я сказал Инне: «Нашел!». Радовался вместе с ней. Видимо, кроме дружеских, еще нужны были и другие слова — капелька родственного тепла. Дочка была предана ей, но она рано уходила на работу (возглавляла солидную биохимическую лабораторию), поздно возвращалась. Две внучки не баловали частым общением. Она болезненно отмечала, как ктото проходил мимо ее комнаты и не постучал к ней. Родной голос для нее, всегда свободной, независимой, сейчас был просто необходим. Родственник сочувственно выслушал рассказ об Инне, обещал завтра же связаться с ней и вообще не забывать ее. Через день я спросил у Инны: — Разговаривали? — Нет. Никто не звонил, — как-то растерянно ответила она. Так и не позвонил. Объяснить этого не могу. А Инна нашла точное слово, свое любимое: «Нормально». Из Америки звонила часто. Ей звонить было бесполезно: она не успевала подойти к телефону. «Что ты сегодня ел?» — вдруг раз249


давался ее молодой, мелодичный голос. Ее интересовали повседневные житейские пустяки, что порой даже удивляло меня. «Жизнь!» — объяснила как-то она свой интерес. Это я — слепой и глухой. В четырех стенах, ей были интересны все мелочи жизни, пусть и чужой. Пыталась понять Америку — не видя ее. Вот одно ее электронное письмо — из более сотни, которые она написала мне из Израиля и Штатов: «Я не справляюсь с собой и мне укором американцы. Порезанные, облученные, захимиченные, они всего хотят, куда-то мчатся. Страсть к новому, переменам у них в крови. Видимо, витальность моя мала от природы, а тут еще болезнь и прочее. Словом, я собой недовольна. Автоматически учу английский. Слушаю „Эхо“, никаких серьёзных поступлений в ум не приходит, и не хочу, а эмоциональный сектор сходит на нет. Мрачновато: мир погряз в злобе, ксенофобии, расизме. Особенно Россия. Всего тебе доброго, дружок». (Как появлялись эти гладкие, без ошибок письма, не знаю. Задавать вопросы было бы бестактно). Темы наших разговоров были разные, но главным образом — доступные лично ей впечатления: радио, телевизор. Помню, как она восхищалась волшебной Ренэ Флеминг — после того, как услышала «Евгения Онегина» из «Метрополитена». «Так тонко передать русский характер, — не успокаиваясь, говорила она об исполнительнице главной партии. — Наизусть все знаешь, а тут не могла оторваться». Конечно, она слишком критично относилась к себе. Несмотря на заявление, что «эмоциональный сектор сходит на нет», она бурно и мудро на все реагировала. Как-то отчитала меня. — В Америке не говорят — «смешные деньги». Здесь просто нет таких слов. Это ответ на мою реплику о гонораре за книгу, вышедшую в России. Ей заплатили 500 долл. И еще обещали по 1 долл. с каждого проданного экз. Я попробовал возмутиться, а она ответила, что счастлива — никогда за свои работы вообще не получала денег. Подарила их дочке — на свадьбу. 250


Однажды мое замечание «Общечеловеческие ценности все же выше национальных», сказанное по забытому сейчас поводу, она не задумываясь, завершила: «А семейные выше общечеловеческих». Тогда я еще не знал, что эта мысль ляжет в основу ее повести. Философия была ее призванием. Инна окончила философский факультет МГУ. Но никогда не кичилась своими знаниями, мыслями, это было ее, личное. Словно Господь, наделивший ее этими дарами — интеллектом и эрудицией — поставил такое условие: никогда не растрачивать их по пустякам. Хранить только для дела… Вспоминаю, как в Москве, мы втроем — была еще Тамара Александрова — пошли на лекцию Григория Померанца, посвященную журнальной публикации романа Фридриха Горенштейна «Псалом». Трудное чтение, к некоторым страницам приходилось обращаться по нескольку раз. У Инны было свое мнение, и после выступления, после множества вопросов, заданных Померанцу, она подошла к нему, чтобы высказать свою точку зрения на роман. Говорила непринужденно, без пафоса и полемических интонаций. Не было в ней и преувеличенного показного почтения к известному мыслителю. Его ответные реплики были редки, казалось, ему интереснее не защитить то, что декларировал, а послушать собеседника, понять его точку зрения. Постепенно вокруг нас собрался кружок, который внимательно слушал разговор, завершившийся словами Померанца: «Я подумаю, над тем, что вы сказали…» *** В обычный августовский вечер я долго сидел за компьютером, потом зашел на минуту к соседу, и задержался. А когда вернулся, открыл письмо: «Мама умерла», — после этой первой фразы я уже не мог читать дальше. Написала ее дочка Оля, которая стала в Штатах крупным ученым-биохимиком, чем Инна очень гордилась, и разослала примерно по сорока адресам — в разные города, где жили подруги, друзья ее мамы. 251


Несколько московских друзей, собрались на девятины, и первая мысль у меня была: «Не забыть рассказать об этом Инне». Так привык делиться с ней. Потом узнали, что и девятины, и сороковины отмечали также израильские писатели. Собирались в Ашкелоне. Большинство ее произведений осталось в электронном виде, что вроде считается не столь престижным и авторитетным. Но путь к читателю может быть разным. Как и пути к научным открытиям. Недавно близко подошли к разгадке одной из тайн Стоунхеджа. Пилот вертолета, пролетая над лесами, окружающими мистический памятник, заметил смену красок лесного массива в разных местах. Его удивили яркие и густые полосы деревьев, пересекающие лес и сходящиеся у сооружения. Откуда такой контраст? И тогда у специалистов мелькнула догадка: не были ли это следы прорытых каналов, по которым к месту постройки доставлялись гигантские камни? Разрыхленная в этом месте земля способствовала более интенсивному и дружному росту деревьев, выделила их из общей массы растений. Сколько прошло времени, а следы большого труда, сохранились, и вдруг самым неожиданным образом дали о себе знать другим поколениям. Не так ли и все в жизни? Инна Кошелева тоже взрыхлила нетронутую до нее почву, и там появились плотные, чистых красок всходы. Она выполнила свое земное предназначение. Давно замечено: судьба благосклонна к рукописям, особенно если в них запечатлен один из ключей, объясняющих наш странный мир, не дает им пропасть и в конце концов возвращает людям как дар. Так будет и с Инной. Ее книги вернутся к русскому читателю. Нет утешения (вместо послесловия) Леонид Финкель, ответственный секретарь Союза русскоязычных писателей Израиля. Время идёт, а нет мне утешения со дня её смерти. Кажется, совсем недавно я придумал новую серию книг в одном из издательств и первой предложил повесть и рассказы Инны Кошелевой. 252


Книга вышла, но по обложке я догадался, что ни редактор, ни художник, ни само издательство масштаба её дарования так и не поняли. В который раз проспали большого русского писателя, совестливого, необычайно интеллигентного человека, который — я тому свидетель — всегда старался, занять как можно меньше места, чтобы другим было свободнее и вольнее… Прав автор этой статьи — в Израиле она, русский прозаик, философ, чувствовала себя своей, может быть потому, что не приспосабливалась, не притворялась, не лукавила, и пространство её внутренней свободы расширялось. В минуту выбора ничто в ней не намекало, что выбрала боковую дорогу. Нельзя иной мир оценить по внешним признакам. Она влюбилась в землю Израиля и не нуждалась в чём-нибудь лучшем. Её последующий отъезд в США был вызван необходимостью. У неё был какой-то дивный ключ к пониманию всего происходящего. И в Израиле. И в России. И в США. Пишущие часто страдают духовным недугом, сосредотачиваясь исключительно на себе. А она много и трогательно писала о друзьях, обо мне, о моих книгах и общественной деятельности. Я всегда чувствовал её присутствие, её локоть, поддержку, которая помогала, когда, казалось, силы на исходе. Мне верится, что сейчас, перечитывая её книги, мы устанавливаем с ней какую-то новую связь с верою, что всё переменится к лучшему раз и навсегда… © Исаак Глан, 2018

253


Инна Кошелева Последняя капля Надо же! Он мне нравился больше всех мишиных друзей… Мишенька был не слишком разборчив в привязанностях. Да что там, большинство связей тянулось из военно-еврейского нищего детства. Бывшие босяки, воришки, иногда отсидевшие небольшой срок, хоть и «стали людьми», выпив, громко и неумно острили, жестикулировали, засиживались до поздней ночи. Утомительно. А Толя был тихим, спокойным. Плавным. Низенький, толстенький, шарик на коротких ногах. А лицо у него было значительное и красивое, и глаза горели, не вспыхивая и не угасая, ровным и сильным светом. Перенеся серьезную операцию на сердце, он был отправлен на пенсию до срока. Но на родном заводе без него — изобретателя и рационализатора, как бы сейчас сказали, креативщика, выдумщика и запевалы, обойтись не могли. Много времени он пропадал в своём конструкторском бюро, оставшиеся часы тратил на дом и друзей, на нас в частности. Он приносил всегда что-то новенькое — новый инструмент, прибор для акупунктуры, последнюю диету, краску для обновления ванной, и прочее. Это сейчас все подобные ноу-хау тиражируются для всех и каждого глянцевыми журналами, а тогда информация передавалась из уст одного умельца другому. 254


Я любила его визиты. Какое-то возвращение в детство… И радовалась, когда он маленькими пухлыми руками что-то исправлял в нашем не слишком ухоженном доме. Он радовался, что я радуюсь, и искал место приложения своих умений. А в своей семье он все давно привёл в полный порядок. Порядок — мало сказано — в какое-то абсурдное совершенство. Если кто-то входил в туалет, следующего желающего предупреждал красный свет: занято. Если сковорода нагревалась до кипения масла, раздавался свисток. И т. д. У нас в доме мы с ним до таких затей не доходили. Но потолок весело белили из пылесоса, и обои весело клеили каким-то новым клеем. И не было того серьёза, с которым я неожиданно столкнулась в его отношении к делам фамильным. У себя дома Толя пользовался непререкаемым авторитетом. Лиза, жена, была из тех наивных умниц, которых нельзя спрашивать — как живешь? — будет рассказывать до мельчайших подробностей. Мне, живущей в отвлеченном мире, эти подробности были милы, интересны. Толстая, усатая, уже не женщина, она обожала литературу и мужа. Мудрая, мягкая, она и детей, сына и дочку, воспитала в полном почтении к отцовскому слову. У нас был дома другой стиль отношений, и очень серьезно мы с Мишей к бытованию не относились. К моим шуткам Толя быстро привык, к мишиным вроде тоже. Но однажды… Нам было хорошо вместе, и не только Лиза и Толя приезжали к нам, но и мы ездили к ним. Жили они недалеко от Серебряного Бора на берегу Москвы-реки в парковой зоне, дышалось там лучше, чем на Таганке. Гуляли. И Миша, расслабившись, в споре о каких-то юридических тонкостях употребил одно из своих присловий: «Ну, ты рассуждаешь, как директор пробкового комбината». Никакой нагрузки фраза не несла, для связки. Как полыхнул Толин взгляд! Какой силы чувство негодования пробежало по красивому лицу! Я сказала об этом Мише позже, уже дома. Может, стоит извиниться? Да что ты! Фиксироваться ни на чём, усложнять жизнь. Добряк, толстячок, Пиквик… И впрямь, нам было по-прежнему хорошо с ним рядом, уютно. Мы с ним что-то спокойненько мастерили дома. У Миши «рук не было», и он, как правило, убегал или 255


по делам, или развлечься. «Трудитесь? Трудитесь, трудитесь, работа… трудолюбивых любит». И снова по Толиному лицу пробегало что-то… — Почему ты всё сама? — однажды спросил он. — Пусть бы остался, помог. — Мне нравится возиться, а ему нет. Он человек легкий, бегучий, пусть носится. — Куда он? — Не знаю. Придёт — расскажет. Может, в консультацию поработать. Может, в бар выпить пива. Может, в библиотеку, может, к другу или подруге… Дружба наша крепла. Мы с Мишей всё чаще по выходным приезжали побродить в Толины края, оставались на вкусные и обильные Лизины обеды. Они тоже любили забрести к нам. На тесной кухоньке обсуждались все проблемы — от государственных до детских, школьных и студенческих. Время подбрасывало полешки в огонь, страна поворачивалась к перестройке, к свободной рыночной экономике, и нам это нравилось. Толя в своей прежней лаборатории наладил полулегальный выпуск медицинских приборов — не те строгости, — у него пошли предпринимательские денежки. Новое, однако, наплывало волнами, воронками неразберих. Как черти из табакерки, выскочили аферисты-следователи Гдлян с Ивановым, задумавшие возвыситься, натравив бедноту (бедными были почти все) на богатеньких. На экране телевизора замелькали жемчуга, бриллианты, банковские, нераспечатанные пачки денег. Богатенькими были выбраны адвокаты. Все понимали: адвокат не может получать меньше уборщицы, и тарифная сетка всегда ломалась. В хорошие времена это называлось доплатой, в плохие — взяткой. Для Миши начались плохие времена. Прокуратура изъяла в консультации карточки и стала вызывать свидетелей. Давали больше, чем положено по сетке? Кем положено? Миша не был вымогателем, относился к своим клиентам свято, работал на совесть, поэтому пока никто не донёс о гонорарах, но было ясно — вопрос времени. На других адвокатов уже повесили уголовные дела. Эдика, с которым были общие клиенты, взяли под стражу. Мишу стали 256


таскать на допросы, пока в качестве свидетеля. Утром раздавался звонок: — Плоткина! — Михаила Абрамовича? Злая и властная энергия нарастала: — Я сказал — Плоткина! — Здравствуйте. Кто говорит? Что передать? — В прокуратуру к четырем! — И гудки. Ночами мы не спали. И маленький глазок входной двери в коридоре слепил и мешал. Мешал лифт. Противное ожидание обыска, чужих шагов, крушения привычного хода жизни. У меня был и свой, отдельный маленький страх — самиздат. Ну, не самый крутой, не Солженицын. Два тома Ахматовой в принтерном исполнении. Но это — статья. Настал день, когда Миша сказал: — Всё лишнее надо унести из дома. Он взял небольшой мой женский, кейс. В чемоданчик вошли серебряные ложки, вилки, которые я купила на гонорар с первой книжки (долбаная аристократка, по какой-то самой непонятной причине, ненавижу нержавейку), бабушкино и мамино наследство — старинные чайные ложки, золотая дедова луковица — часы фирмы Павла Буре, и деньги, рубли в не самых крупных купюрах. Законник Миша доплату в долларах не брал, в кодексе была статья, запрещающая хождение иностранной валюты. Денег было по тогдашним понятиям немало, на «Жигули» лучшей модели. Перетянутые резиночками по тысяче в пачке, они выглядели преступно, как у Гдляна. Мои ахматовские тома не вошли. Да и только увидев их, Миша рыкнул: — Дура, подвести Толю под монастырь? На помойку! Так я узнала, что кейс отправится к Толе. И приобрела головную боль: выбросить стихи в мусор было трудно. И, прежде чем совершить этот варварский акт, я отправилась в Сокольники в церковь Воскресения Христова. Одна из трёх икон Богородицы, многим в Москве известно, помогает в служебных делах. Видно, хорошо я молилась за Мишеньку, потому что буквально в тот же вечер всё переменилось к лучшему. Кто-то из адвокатов сумел добраться 257


до Лукьянова по праву студенческой дружбы. Тот в юридических делах соображал неплохо, дал правительственную команду травлю прекратить. Карточки клиентов из прокуратуры вернули в консультацию. А мы, избавившись от постыдного страха, неделю радовались, забыв обо всех житейских делах. — Да, надо взять чемоданчик, — напомнила я. — Давай позовём их, выпьем. Позвонили. Позвали. И, мол, прихватите… — Так не пойдёт. Пусть Михаил приедет. Что-то было в голосе… — Не выдумывай. Боится везти в метро. В субботу мы поехали. Толино лицо пылало. На наше предложение побродить: — Сначала разберёмся. — С чем? Толя принёс кейс. Мне: — Ты можешь взять серебро. Я знаю, как покупала. А вот деньги. Я долго думал, считал, с зарплаты не получается. — Толя, какое тебе дело? — резко спросил Миша. — Не терплю, когда прикидываются. Как все, мол. Я думал, ты такой, как мы. А ты… Вроде подпольного миллионера. Мы живём открыто, честно. Что есть, всё на виду. А ты тайно копишь. Почему не сделал ремонт? Почему не купил ей шубу? — кивок в мою сторону. — Не знаю, — устало сказал Миша. — В голову не пришло. — Вот вызовут в милицию… В ОБХСС отнесу чемоданчик… Ну, объясняй мне… Мы встали. По комнате металась Лиза: — Толя, остановись! Миша, это он так… …На другое утро позвонила Лиза. — Приходите, заберите. Его не было или он не вышел из дальней комнаты. Кейс казался мне тяжёлым. И было тошно. — Уедем, — сказала я.- Из страны. Жить, где всё так вывернуто. Вытолкнем детей, а после сами. В умах, в сердцах такая прокислая каша… 258


А через полгода Толечка умер. Мы хоронили его на Введенском кладбище. Могила рядом с могилой доктора Гааза. На памятнике его завет: «Спешите делать добро». Толя тоже спешил, по первому звонку мчался на помощь, был умён, щедр. Земля ему пухом. Но домой на поминки мы не пошли. Вскоре уехали в Америку на работу дети. А после рванули в Израиль и мы с Мишей. Там я прожила самые счастливые и самые трудные годы. В Израиле были свои заморочки, но зло от добра и добро от зла отличить было легче. © Инна Кошелева, 2018

259


Сергей Пономарёв Как важно найти своих Это очень-очень важно! Как же жить без своих?! Ведь только с ними можно «вечностью дышать в одно дыханье, и встретиться со вздохом на устах на хрупких переправах и мостах, на узких перекрестках мирозданья», как правильно сказал Владимир Семёнович Высоцкий. Когда я был маленький, я очень любил смотреться в старое бабушкино трюмо. Смотришь прямо — и видишь себя. Посмотришь вправо — там ещё один. Скосишь глаза влево — там третий! Прям три богатыря! В середине ты, а слева и справа — свои… Правда, приходилось становиться на табуретку, чтобы всех их видеть. Глядясь в это зеркало, доставшееся ещё от маминой мамы, по утрам брился отец электрической бритвой. И одновременно мама внимательно всматривалась в него, вбивая себе пальцами в лицо какой-то крем. И каждый видел в этом трюмо своих. По одному справа и слева. Таких своих, таких родных… Вскоре папа и мама стали чужими друг другу. И папа больше никогда не видел своих в этом зеркале. А лет через пять уже я стал бриться, глядясь в это зеркало. Бриться механической бритвой, которую подарил мне на день рождения отчим. Вместо розовощеких карапузов на меня смотрели 260


два подростка с узкими лошадиными лицами, всегда перекошенными от усилий при бритье жиденькой щетины. Они корчили мне рожи, но они были свои! А ещё года через три мне из этого зеркала улыбнулись два жизнерадостных дембеля в парадной форме сержантов пограничных войск. Они были очень рады, что, как и я, они вернулись домой живыми и почти здоровыми, что впереди их ждёт счастливая и успешная гражданская жизнь. А потом в это зеркало стали смотреться мои жены. При этом смотрелись они как-то странно. Прямо была первая, слева — вторая, а справа — третья. И потом они как-то быстро из этого трюмо убрались. И ни одной своей не осталось… Потом я долго искал своих на работе, в лесных группах, на встречах выпускников школы. Но они все, кого я встречал, играли в свою игру и своими не становились. Может, я многого от них хотел. Ведь у каждого дома, наверняка, было своё трюмо… Я искал своих среди — коммунистов, монархистов, журналистов, клоунов, дрессировщиков, экскурсоводов, скульпторов, гиревиков, волейболистов, велосипедистов, мотоциклистов, автомобилистов, туристов, бумерангистов — бесполезно!.. …И вот, наконец, я своих нашел! Я взглянул в старинное бабушкино зеркало и увидел справа и слева — двух бородатых умудренных жизнью пожилых мужчин. Они удивительно легко откликались на любые, порой самые незначительные, всплески моих эмоций. Порой мне даже казалось, что они читают мои мысли. И теперь я очень часто смотрю в это трюмо: каждое утро и каждый вечер. Вы не представляете, какое же это счастье — найти своих!

261


Видевший Бога — умрёт Я видел его и в лучших декорациях. На импровизированных лесных сценах с задниками из надкострового тента. На раскалённых от солнца и азарта игры лесных волейбольных площадках. На глухих лесных тропах, где он всегда шёл впереди группы, поблескивая лысиной поверх большого абалаковского рюкзака. Сейчас он лежал в отдельной палате на иссине-белой простыне с больничным штампом. Его известный всему лесному сообществу коричневый длинный крючковатый нос и всегда загорелая лысина резко контрастировали с накрахмаленной девственностью подушки. Он, как всегда, улыбался и шутил со мной. Он вообще со всеми шутит. И умеет смешить людей профессионально. Это у него в крови с детства. Плюс лет пятьдесят лесного стажа. Хотя сегодня повода веселиться не было: тяжелые патологии сердца и желудочно-кишечного тракта вырвали его из леса и бросили в больницу. Железный Феликс перешёл в горизонтальное положение. С одной стороны, семьдесят шесть лет — это уже не шестнадцать. А с другой — и до ста лет люди живут, активны, да ещё и работают. Зельдин, например. Но тот всё время играл в своем театре. А вот с Феликсом всё было не так хорошо. — Ну что? — осторожно спросил я. — Когда мы тебя снова увидим во главе волейбольной сборной леса? — Боюсь, что очень нескоро, — вдруг серьезно ответил Феликс. — Ты знаешь, я недавно узнал, как здорово пошутил Фрэнк Синатра, когда в завещании потребовал написать на своём гробу «Всё лучшее — впереди!» — Неужто ты думаешь о своих похоронах? — Да что о них думать? Я уже мертв! Похоронный обряд в моём случае — чистая формальность. — А жить никак не получится? У тебя же молодая жена, пусть взрослые, но сыновья… 262


— И Танька ко мне ходит, и Петька с Лёшкой заглядывают, и лесные братья и сестры не оставляют без апельсинов и бананов… И я всех рад видеть! Но лучше бы все мы встретились у костра рядом с волейбольной площадкой… — А собраться с силами, помочь врачам, выйти отсюда на своих двоих? — На своих двоих?! Скорее, на своих троих… Отсюда я, может, и выйду. И до леса, наверное, доковыляю. Но что мне там теперь делать?! — Что и прежде! Нравиться женщинам, руководить группой, смешить людей, готовить на костре рис с изюмом, играть в волейбол, петь песни, сочинять стихи, ставить сценки на лесной поляне, ходить в походы. — Милый ты мой! Я делал это всю жизнь… И был счастлив. Всю жизнь — счастлив. Я часто изменял своим женщинам, никогда — себе! И лесу — никогда. Это просто божественное состояние души, когда ты чувствуешь себя первым среди равных, когда ты понимаешь, что ты сделал всё для своих друзей и друзья сделали всё для тебя. Когда ты пропитан потом волейбольного игрового дня, когда горло уже першит от песен, а пальцы ломит от гитары. Когда ты в полуобморочном состоянии заползаешь в палатку, а там тебя ждут объятья чудесной девушки… Именно тогда ты равен богу! Ты ощущаешь его присутствие. И явственно его видишь. А теперь ты представь (только представь!) меня на трёх ногах пришедшего к костру на поляну?! Я никогда уже не сыграю ни одного мяча, пища из кана для меня строго настрого запрещена диетологами, а если, кряхтя, и залезу в палатку, то вылезти самостоятельно уже не смогу. Бог, может быть, меня и увидит. Но я его уже не увижу никогда. Стоит ли после всего этого жить? Кроме того, видевший бога — умрёт. — Что ты такое говоришь?! — Это говорю не я. Это сказал Генрик Ибсен. В своей пьесе «Брандт»… Это когда человек был на пике, на пределе своих возможностей и был от этого счастлив. Когда он отдал всего себя своему богу. И увидел его… 263


И вот наступает момент, когда ты с ужасом осознаешь: что бы ты сейчас уже ни сделал, тебе никогда не достичь прежних высот! А только и можешь, что вспоминать, как ты видел бога. Вот поэтому видевший бога — умрёт… — Мне жаль. Я не думал, что это так у тебя серьезно. А как же семья, дети? — Дети — выросли, жена — слишком молодая, чтобы быть сиделкой при постели старика. И я б не хотел для любимой женщины такой судьбы. Пусть она запомнит меня не лежащим в постели, а бегающим по лесу. Так, я думаю, будет лучше для нас обоих. …Феликс умер через месяц. В этой же палате, в полном сознании, окружённый женой, детьми и друзьями. Он даже пытался шутить. Но выходило у него уже как-то не смешно. Когда санитары убрали тело с койки, я заметил под подушкой Феликса клочок бумаги. Я взял его прежде, чем забрали постель. На нём были его последние стихи, написанные уже угловатым и неразборчивым стариковским почерком: Выше некуда крылья хлопали Светлой радостью на века. А теперь плывут синей копотью Эти серые облака.

Красные лошади Вы никогда не замечали, как прекрасно женское тело? Нет, не то, что вам демонстрирует жена после двадцатилетней совместной жизни. Когда по утрам красит ресницы в ванной комнате, приоткрыв рот и отклячив жирную гузку. Это уже побочный продукт женской красоты. Неузнаваемо трансформировавшейся под натиском окружающей действительности. И, по мнению опять-таки вашей жены, свидетельствующий о высокой духовности и могучей 264


нравственности обладательницы данных мясов. А по вашем мнению, — сия фигура просто кричит о плохо скрываемом желании похудеть к понедельнику. Ну, по крайней мере, к выходу в отпуск. И при этом ваша жена забывает, что худая корова ещё не есть лань. Ланью же она была лет двадцать тому назад…. Таких не берут в космонавты. И в порноактрисы тоже! Такие тела нельзя продать. Продаются совсем другие. Худенькие и стройные. Наглые и бесстыдные. Сочащиеся похотью и непристойностью. Всем тем, что так любят осуждать с трибун президенты и премьерминистры как вопиющие проявления безнравственности. И что они же любят посмотреть в тиши вечернего уединения, когда жена уходит поболтать с подружкой. Увы, чтобы уничтожить в человеке сексуальность, надо его убить! Другого способа нет… Во времена брежневского безвременья — секса в СССР не было. Вернее, он был, но только глубоко засекреченный, закагэбированный до предела, но от этого только ещё более желанный. Отзвуки его ещё слышны, и призраки его ещё витают в старых цековских баньках и загородных правительственных резиденциях эпохи застоя. В тех самых местах, где, как прозорливо говаривал ещё поэт Николай Некрасов: …Жизнь моих отцов, бесплодна и пуста Текла среди пиров, бессмысленного чванства, Разврата грязного и мелкого тиранства… Остатнему же народу рекомендовалось жениться, плодиться, работать, деградировать и спиваться, чтобы исправно поставлять ненасытному государству новобранцев под ружье и путан в баню. В годы моей молодости это мало кто понимал. Я учился в пединституте, в старинном, очень красивом русском городе, со славной историей и, как и положено, с сереньким и полуголодным индустриальным настоящим. Мы сдавали зачёты и экзамены, ходили на танцы, где дрались с подрощенными и полупьяными представителями пролетариата из-за девок. Которые, конечно, не все звались этим обидным словом. Были и вполне приличные девушки, пришедшие в этот мир с глубоко скрываемым желанием вый265


ти замуж, родить детей, дождаться внуков и, если повезет, правнуков. Именно одна из таких мне очень нравилась. Звали её Надя Живова. Откуда в среднерусских землях взялась болгарская фамилия никто не знает. Даже она сама. Да и не походила она на болгарку. Классическая русская стать: фигурка — грушей, нос — курносый, грудь — колесом, девичья коса — толстая, русая и до пояса. Разве что красивым лицом не наградил её бог: полноватенькое было и рябенькое. Но умная была! Училась на четыре и пять. И ещё писала стихи. В те времена, когда умами молодежи правили барды, модно было класть свои стихи на свою же музыку. И каждый чувствовал себя если уж не Владимиром Высоцким, то, по крайней мере, — Новеллой Матвеевой. И Надя пела со сцены под гитару. Но по скромности говорила, что стихи эти написала её подруга. Одну песню я до сих пор помню. Тихая, незатейливая мелодия, простенькие, неброские слова: …Ходит охотник, злой и усталый. В синем-синем небе — белый журавель. Сказкам нужно верить, спрятанным в траве. Сказки можно ловить в ласковые сети Или на закате, или на рассвете. От этой песни так пахло свежескошенным сеном с околицы её родной деревни, что я начинал чихать, будто сидел с Надей в стогу. С Наденькой Живовой мы погуливали. Мило улыбались друг дружке. Сидели на лекциях рядом. Ходили вместе в столовую. Иногда оказывались рядом в институтской библиотеке. Как-то я заметил на стеллаже большой живописный альбом с репродукциями художника Петрова-Водкина. Мы внимательно рассматривали его. Особенно долго задержались на репродукции картины «Купание красного коня». Нас поразила красота нагого юноши, которая так сочеталась с красотой красного коня. 266


— Сережа, а у тебя такое же тело, как у этого юноши? — спросила Наденька. — А у тебя такое же красивое тело, как у этой лошади? — ответил я солдатской остротой. — Дурак! — обиделась Наденька и отвернулась. В Наденьке мне нравилось сочетание девичьей прелести и материнской строгости. Она, как искусный эквилибрист, балансировала между ними. Но не потому, что хотела удержаться. А потому, что не могла решить, в какую сторону ей падать. Как следует погулять с ней мне не удалось. Не потому, что я ей не нравился. Просто забот у неё был полон рот. Мама её рано умерла, оставив четырнадцатилетней дочери хозяйство при отцемеханизаторе и десятилетнем брате. И её материнский инстинкт, востребованный ещё в детстве, превалировал над женским началом. После получения дипломов мы с ней расстались. Она поехала в родную деревню учительствовать. А я отправился покорять столицу нашей родины. В учителях долго не задержался, переквалифицировался в сценаристы. А поскольку в те времена пробиться в большое кино было трудно, один мой приятель посоветовал попробовать свои силы в порнокино. Тогда это дело было полностью нелегальным и срока полагались при поимке самые что ни на есть серьезные. Но мне повезло. Не попался. Да и пришелся ко двору. Приподнялся, развернулся, наладил связи. Появились денежки. Купил в Москве квартиру. Пару машин. Одну — разъездную, другую — для «оффроуда». Любил я полазить по грязи! Видно, уж судьба моя такая… Знал и знаю многих отечественных порномагнатов и российских порнозвёзд, в частности, работал с Таней, она же Татьяна Скоморохова, с её мужем режиссером Бобом Джеком, он же Сергей Михайлов, — первый русский режиссер, получивший европейский «Порно-Оскар», — и Еленой Берковой, Катей Самбуковой. Совместно мы сделали много проектов. Жениться?.. Да куда там! Ещё чего! Женишься тут… Когда пишешь сценарии про трах, которые потом оживают на съемочной площадке… А съёмки продолжаются по несколько часов в день! 267


Дилетанты уверены, что жизнь порноактеров — сплошной праздник. Куда там! На самом деле труд это тяжелый. Особенно у мужчин. Порнозвезда — прежде всего актриса. Она должна думать не о собственном удовольствии, а о том, как это будет выглядеть на экране, за сколько это можно будет продать. Она должна быть, прежде всего, красивой, стройной, тренированной, как подросток. А уже потом — бесстыжей. Вот в этом и вся фишка! Всякая женщина, даже почтеннейшая мать семейства, не говоря уже о юных особах, мечтает быть красивой, стройной и тренированной, как подросток. Презрение к актрисам тяжелого порно — это всего лишь плохо замаскированная зависть к ним почтенных толстушек и высокоинтеллектуальных дурнушек. Но годам к шестидесяти моё искусство и прибыльное ремесло стали мне надоедать. Всё чаще одолевало осознание того, что самое главное в жизни я пропустил. Всё чаще я предавался воспоминаниям о своём полуголодном советском студенчестве. И уж в них, в этих воспоминаниях, неизменно воскрешался полузабытый образ Наденьки Живовой. Вот уж точно — не порнозвезда! Но какая-то женская изюминка в ней была. И очень даже немаленькая. И вот однажды я сел в свой лэндровер дефендер с твёрдым намерением Наденьку Живову отыскать. Полноприводной хит британского автопрома помчал меня из столицы нашей родины в тихий областной центр. По дороге я пару раз умудрился попасть в пробку. Но всё же добрался до старого здания пединститута, который теперь гордо именовался университетом. В архиве при помощи шоколадки и энной суммы денег мне удалось выяснить, куда же распределили Надежду Николаевну Живову в 1979 году. Оказалось, что поехала она учительствовать в родные края, в деревню Конино, где и родилась, и жила до учёбы. Не прошло и двух часов блуждания по далёким от идеала областным дорогам, как навигатор поставил меня носом на плохую просёлочную дорогу, утверждая, что в конце её и есть та самая вожделенная мной деревня Конино. Спросить 268


было не у кого, и я, помолившись, врубил второй мост «Лэндровера». Хлюпая по осенним лужам, мужественно урча мотором в жирной русской грязи легенда английского джипостроения влекла меня к моей цели — дерене Конино, где родилась и, возможно, до сих пор живет сельская учительница Живова Надежда Николаевна. Вот сквозь голые прутья придорожных кустов показались первые дома, цвет которых невозможно было определить, так же как и год покраски. Таблички с названием населенного пункта не было. Впереди замаячила фигура девушки, которая шла в попутном направлении. Одета она была странно: в коротенькой джинсовой курточке, очень короткой также джинсовой юбке, но в толстых деревенских самовязаных паголенках и резиновых сапогах до колена. На голове был плотно повязанный цветастый платок. За спиной болтался туесок для сбора ягод. Поравнявшись с ней, я выскочил из машины и открыл рот с целью задать несколько вопросов. Но закрыть рот не смог: из-под платка не меня глядела Наденька Живова. Такая, какой она была лет сорок назад. — На-а-дя?! — только и смог выдавить из себя я через минуту удивлённого разглядывания. — Нет! — бойко затараторила девушка, — Я — Маша Живова. А бабе Наде прихожусь внучатой племянницей. А мой дед приходится ей братом. Говорят, я очень похожа на бабу Надю в молодости… Она что-то там ещё говорила, но я уже её не слушал. Я разглядывал её фигурку — грушей, курносый нос, крупную грудь и полноватое, веснушчатое, будто рябенькое лицо… Таких фигур и таких лиц в моём кино не встретишь! — Да-а-а! — протянул я. — Хороша Маша да не наша! — Да почему ж! — девчонка зыркнула на мой синий финский костюм и перевела взгляд на такого же цвета английский джип. — Может, и ваша буду! Я вам адресок дам, я во Владимире в общежитии живу… — Скажи, — перебил я её, — а… баба Надя… Она — где живет? 269


— А вот в конце этой улицы! — девушка протянула руку в джинсовой курточке и показала на запястье рукав тонкой розовой блузки. — Дом предпоследний справа, там ещё цветной резной палисад… — Спасибо! — выдавил я из себя и полез обратно в «Лэндровер». Усадьба Наденьки Живовой действительно выделялась на грязной деревенской улице резным штакетником. Дом же был как дом — обычный деревенский пятистенок, давно покрашенный в желтый цвет и ставший от времени уже буро-жёлтым. Около крыльца стояла свежеотмытая от грязи старенькая белая «Нива» со следами ржавчины на кузове. Я тронул рукой щеколду на калитке и вошел внутрь усадьбы. Тонкая, ногами одного человека вытоптанная тропинка повела меня к крыльцу. Дверь там тоже оказалась незапертой. Сени были полутёмные, на стене справа висело большое оцинкованное корыто. Если бы глаза не привыкли к темноте, я бы его задел. Вот было бы грохоту! Наконец, я подошел к утеплённой ватой двери в избу. Вместо ручки на ней висело массивное кольцо, явно выкованное в стародавние времена сельским кузнецом. Я взялся за кольцо и потянул на себя. Дверь со вздохом поддалась. Моему взору открылось внутреннее пространство избы, ярко освещенное большой хрустальной потолочной люстрой. Спиной ко мне на табурете за большим обеденным столом сидела женщина в тёмно-красном платье и проверяла тетрадки. Платье было ниже колен, на ногах — толстые чулки коричневого цвета, ступни прятались в тёплых домашних тапочках с меховой опушкой. — Ну что, ты, наконец, вернулся? — не оборачиваясь, ворчливо сказала Наденька. — Погостить? Или насовсем? Голос у неё был, как и раньше, приятный, грудной. Возраст не придал ему надтреснустости. — Я знала, что ты приедешь… Только не догадывалась, дура, что так поздно! Она полуобернулась ко мне. Лицо всё то же: рябенькое, курносое. Стало только чуть полноватее. Но это его не портило. Большие выразительные карие глаза светились радостью. 270


— Я ждала тебя столько лет. Каждый день! И вот, наконец, хвала Господу, дождалась…. Я, не вытирая ног, в каком-то полусне пошёл к ней. Не говоря ни слова, наплевав на свои шикарные шерстяные брюки, опустился рядом с ней на колени. И так же молча положил голову на колени Наденьки. Тяжелой крестьянской рукой она стала нежно гладить меня по волосам. — Ты помнишь, Сережа, «Купание красного коня»? У нас в деревне когда-то были кони. Разные: серые, каурые, рыжие, игреневые, вороные. Но красных среди них никогда не было. Потом кони эти повывелись. Но красные всё равно не пришли. Ни вместе с теми, ни после. И тогда я решила написать песню. Про тебя. Про меня. Про красных коней. Но петь мне её было некому. Тебя не было. И не было красных коней… Теперь вы, наконец, вернулись. Гладя меня по голове, Наденька запела: Когда ты вернешься, всё будет иначе, и нам бы узнать друг друга… Когда ты вернешься? А я не жена и даже не подруга Когда ты вернешься ко мне так тебя любившей в прошлом, Тогда мы поймем, что жребий давно и не нами брошен… Я так ждала тебя в сентябре, шила платок и читала сонник. Красные лошади на заре били копытами о подоконник…. И от этой песни, как когда-то в юности, я снова начал чихать, как будто сидел с Надей в стогу. И это было настоящим счастьем. © Сергей Пономарёв, 2018

271


Марина Колева Долгая, долгая история с ландышами Когда в 1953 году ленинградскую парфюмерную фабрику назвали «Северное сияние» и решили, что она будет выпускать высшую парфюмерию, парфюмер Б. Гутцайт уже завершила работу над композицией «Ландыш серебристый». Создание этих духов было не только личным достижением талантливого парфюмера, но и продолжением ландышевой темы в русско-французской парфюмерии. В начале ХХ века в России и во Франции практически не было фирм, которые тем или иным образом не проявили бы себя в создании духов с запахом ландыша. В советской парфюмерии эта ниша оставалась не занятой, хотя духи с нотками ландышевого аромата выпускались еще до войны. Надо иметь в виду, что представления о цветах, приличествующих тому или иному случаю, значительно отличались от современных. Известно, что дети во время государственных праздников поднимались на трибуну Мавзолея и подносили членам правительства букеты из полевых цветов. Конечно не оттого, что не было роз и прочих дорогих садовых цветов, — считалось, что дети должны 272


дарить «простые цветы». Ещё жива была, пусть и с оговорками, цветочная мода 1910-х гг., когда фиалки, ромашки, ландыши и прочие скромные цветы воспринимались как символ душевной чистоты. Эта мелодия лесных, нежных ароматов, по-видимому, не знала границ, потому что с разницей в полтора года сначала в СССР, а затем и во Франции были созданы духи, благоухавшие ландышем. Гутцайт использовала как природные, так и синтетические компоненты. Аромат скромных ландышей — это на самом деле сложное сочетание многих душистых веществ, воспроизвести которые при отгонке ландыша с паром или при экстракции невозможно. Поэтому ландышевые духи — это достижение органической химии. Флакон был очень удачный — удлиненный, с притертой пробкой и выгравированной по всей плоскости флакона веточкой ландыша. Коробочка оказалась не столь хороша. Советская полиграфическая промышленность все еще пользовалась оборудованием 1914 года. В 1954 году, когда духи уже появились в продаже, ни у нас, ни у французов еще не было душистого вещества, которое специалисты называют «спирт листьев». Это вещество в композиции не просто дает запах настоящих ландышей — оно делает его даже лучше, чем аромат живых цветов. Во всяком случае, о духах Diorissimo, созданных французским парфюмером Эдмоном Рудничкой, писали: «Так ландыши пахнут только в раю». К моменту появления духов Diorissimo (это произошло почти в 1956 году) прошло почти девять лет с осуществленного Кристианом Диором переворота в моде. Изящная, с тонкой талией и пышной юбкой женщина в диоровском стиле нью-лук (что значит «новый взгляд») нуждалась в аромате, навевающем чистые, женственные, целомудренные ассоциации. Духи Diorissimo были построены на синтетических душистых веществах. Французы придумали для своего лучшего ландышевого аромата хрустальный флакон, который выполнила фирма «Баккара», и золоченую пробку в виде букета. Впоследствии флакон упростили и начали изготовлять его из обычного стекла. Хотя в области тонкого химического синтеза СССР шел почти вровень с Европой, в том, что касается моды, он сильно отставал. 273


И когда в 1954 году в советский прокат неожиданно залетел аргентинский фильм «Возраст любви» с певицей Лолитой Торрес в главной роли, во всех уголках необъятной страны не только запели песни из этой кино картины, но и чуть ли не впервые увидели новую невероятно красивую моду — тонкая талия, покатые плечи, пышная юбка… Женственность стала идеалом 1950-х годов. Духи «Ландыш серебристый» олицетворяли этот стиль.

О китайской красавице и тяготах жизни В конце 1920-х гг. в стране началось создание, по определению тех лет, «социума общей судьбы», который породил бы новую культуру, «пролетарскую по содержанию и национальную по форме». Идеологизация культуры была и прямой, и косвенной; она проявлялась даже в таком рафинированном виде искусства, как классический балет. Возможно, это были первые ростки буржуазных тенденций в повседневной жизни советской элиты, желание приобщиться к «бывшим» ценностям. Балет и балерины стали идолами советской жизни, предназначенными не столько для широкой пропаганды, сколько для «своих». Появление духов «Красный мак» после премьеры одноименного балета стало естественным продолжением этой тенденции. Элементы классического танца, китайский колорит, тема жертвенной любви красавицы Тао Хоа и советского капитана, сны, навеянные курением опиума, наконец, появление красных партизан и цветок красного мака, символ любви и победы, — все это требовало какой-то материализации в частной жизни, в моде, в ароматах. Мода именно так и возникает. Пристрастие европейцев ко всему китайскому, от мебели до рисовой пудры, восходит к XVIII в. Тогда это называлось шинуазри 274


(фр. «китайщина»). У русской культуры были свои взаимоотношения с культурой китайской. Их можно назвать чайными. Русские чаеторговцы еще в конце XIX –начале ХХ века наладили поставку чая из внутренних районов Китая через Сибирь. Такой чай, привозимый посуху, считался самым ценным и очень высоко котировался, успешно конкурируя с тем, что доставлялся англичанами: они везли чай по морю, в результате чего он пропитывался влагой. Русские построили и первую православную церковь на территории Китая. Китайские сюжеты и образы китайских красавиц, цветов, пейзажей, многочисленные изделия китайских кустарей — лак, вышивка, перегородчатая эмаль, резная кость — имели очень широкое распространение в дореволюционной России. Создатели парфюмерных этикеток и упаковки старались соответствовать, часто путая китайский костюм с японским, но упорно потакая покупательскому вкусу. В первые годы советской власти, а точнее, между 1923 и 1928 годами. было выпущено достаточно много духов, пудр, мыла с этикетками в китайском стиле. Но духи «Красный мак», как всякое выдающееся произведение парфюмерного искусства, были и похожи на многовековую «китайскую мечту», и вместе с тем открывали нечто новое или, наоборот, совсем забытое, потому что в парфюмерии понятие «новое» имеет очень неопределенный смысл. Никто не знает, как пахли духи в Древней Индии, Китае, Месопотамии, Аравии, Египте. Большинство компонентов и рецепты невозможно расшифровать или оны утрачены. Французские парфюмеры такой аромат, как у «Красного мака», относят к «восточному» направлению, в котором сделаны, например, и духи Opium (1977 год) от Ива Сен-Лорана, которые многие еще помнят. Знаменитый австрийский историк парфюмерии Йозеф Штефан Еллинек писал, что «духи — это музыка тела». Связь между парфюмерией и человеческими эмоциями от любования до эротического напряжения была известна с самых давних времен. И этот фактор тоже имел значение в оформлении социального статуса высшей советской парфюмерии, хотя от всех китайских мечтаний и красивых вещиц остался в советской жизни только крепдешин — шелковое сокровище, за которым сутками стояли в очере275


дях, а продавали его всего-то по два с половиной метра на человека. Парфюмерия как новая роскошь, доступная обеспеченным гражданам, начала привлекать к себе внимание власти. На развитие отрасли выделялись значительные средства. Тут нелишне заметить, что и члены правительства, и их жены были еще достаточно молодыми людьми. Самым пожилым был Сталин, ему было около шестидесяти лет, а остальным сорок или немногим больше. Парфюмерия стала одним из показателей социального престижа наряду с хорошей и разнообразной едой, добротной одеждой, отдельной квартирой. И хотя окружающая действительность была совсем другой (в 1929-м году ввели продуктовые карточки, а в газете «Правда» появилась статья «Великий перелом» об ускоренной коллективизации села и об индустриализации, которые в итоге привели к смещению огромных масс населения, разрушению сложившихся культурных и экономических связей), эта параллельная реальность не пересекалась с частной жизнью «ответственных работников». Фабрика «Новая Заря» продолжала выпуск «Красного мака», чей приятный аромат можно отнести к классическому типу парфюмерии. Такие духи живут десятилетиями, лишь слегка модифицируясь и возрождаясь под другими названиями. © Марина Колева, 2018

276


Ирина Меркурова Актеры и роли. Вспоминая Андрей Миронов Моё знакомство с Андреем Мироновым, а точнее, беседа с ним состоялась после выхода на экраны фильма «Бриллиантовая рука» в 1975 году, сделавшего актера в одночасье знаменитым. Наша встреча происходила в театре Сатиры, когда там шла работа над спектаклем «Маленькие комедии большого дома» и Миронов выступал в новой для него роли режиссера, совмещая ее с актёрской работой в спектакле. В театре знали — если Андрей за что-то берется, то выкладывается до конца — такой характер, такая ответственность. Одно слово — трудоголик. Хотя я была уже наслышана об этих его особенностях и даже «подготовлена» к встрече с артистом, но, увидев Миронова, вышедшего ко мне после репетиции, усталого и бледного, в полном изнеможении, я не сразу даже нашлась, как начать разговор. — Вы ко мне? Меня предупредили? — первым заговорил он. — Только извините меня за мой экзотический вид, очень много работы, не все клеится. 277


Надо сказать, что его вид был весьма нетипичен для актера. Скорее, он походил на работягу, занятого тяжелым физическим трудом. Он был абсолютно мокрый, словно попал под дождь. Мы поднялись к нему в гримерную и там, уже придя в себя окончательно, он весь превратился во внимание, стал очень собранным и сосредоточенным. Разговор, естественно, зашел о фильме «Бриллиантовая рука», где он сыграл роль валютчика и мелкого мошенника Кешу Козодоева. Фильм мощной волной пронесся по всем кинотеатрам страны, сделав Миронова, бесспорно, любимцем публики, подарив ему успех и всеобщее признание. — Популярность фильма была несомненна и оглушительна. Он сразу вознес Вас на вершину славы. Как Вы отнеслись к успеху и всеобщему признанию? — спросила я. Признаюсь, ответ артиста меня несколько обескуражил: — Мне очень горько и трудно смириться с мыслью, что для зрителей̆ этот фильм — мое высшее достижение в кино. Мне действительно очень больно… На мой вопрос о его дебюте в кино как певца, где он исполнил песню «Остров невезения», ставшую впоследствии настоящим шлягером, Миронов искренне ответил, что к своему пению относится очень иронично и певцом себя никогда не считал. Хотя отдает должное кинематографу, предоставляющему возможность и простор для экспериментов, позволяющему попробовать себя в разных жанрах… — В частности, за это люблю эстраду и стараюсь относиться к своей эстрадной деятельности серьезно, — сказал артист. Мне ни раз потом приходилось слышать и даже оспаривать мнение некоторых знатоков, что Миронов больше эстрадный актер, нежели драматический. Безусловно, это был актер синтетический, тонко чувствующий драматические коллизии, о чем свидетельствовали в дальнейшем такие фильмы, как «Фантазии Фарятьева» и «Мой друг Иван Лапшин». Судьба наградила этого замечательного человек умением проникать в суть вещей, ценить жизнь. «Жизнь — великое благо, и она у человека одна, очень недлинная. В ней хватает несчастий, горя и драматизма. И поэтому, — утверждал артист, — надо особенно ценить мгновения счастья и радости, они делают лю278


дей лучше и добрее». В этом он и видел свое предназначение и следовал ему по жизни… Герои Миронова интересны и любимы зрителями. Талант артиста особенно ярко проявлялся в острых характерах, он пользовался средствами гротеска и порой эксцентрики. Секрет его обаяния, которым он щедро наделял и своих незадачливых героев, в том, как он легко и картинно обыгрывал те или иные положения, неизменно завоевывая симпатии зрителей. — Что для Вас было самым ценным в искусстве и в жизни? — Ценю две вещи: свободу мысли, а еще свободу действия. Скажу просто, может быть, даже банально: больше всего ценю искренность в людях и в искусстве тоже. Судьба наградила его дарами: блистательно играть, талантливо жить, дружить и всегда оставаться самим собой… — Вы верите в судьбу? — В какой-то мере да. Судьба ведет нас порой, но ведь мы сами ее рулевые. Но бывает и ирония судьбы. Это когда нами «рулят» средства массовой информации — газеты, радио, телевидение и т.д., создавая и раздувая актерскую популярность В общем, ничего экстраординарного здесь нет. Я такой же, как все. Согласитесь, что каждый человек — творец своей судьбы. Это известно… Как и то, что судьба помогает смелым и идущим вперед. Стараюсь следовать этому постулату… — Ваши герои часто веселы, легки и беспечны. Вы в жизни такой? — Вообще-то я не просто веселый и беспечный. Я оптимист. Я быстро заряжаюсь, этому эмоционально способствует мой характер и свойственный мне азарт… Однако с годами я уже не так быстр и не так готов на трюкачества. Уже чувствую потребность в «самовыражении» и ищу новые пути. Мне нравится играть разное… — Театр и кино. Где Вам интереснее? — Это как две ипостаси: в кино, может быть, проявляется всё ярче и быстрее, а в театре есть поиск и есть возможность глубже и тщательней проникать в суть вещей… Но все же самой подлинной его любовью оставался театр. Миронов не раз повторял, что театр и кино не существуют друг без 279


друга. «Театр — это пространство, где можно выразить все эмоции — радость, восторг и т. д. И главное — театр учит нас состраданию, все это помогает понять самого себя», — говорил артист. С огромным уважением он относился к своей профессии и особенно к профессионалам. Так, однажды, вспоминал артист, в перерыве между съемками картины Юлия Райзмана «А если это любовь» он много острил, каламбурил, развлекая съемочную группу. в После очередной шутки, вызвавшей громкий смех, к нему подошел Юлий Яковлевич Райзман и тихо сказал: «Артист в жизни должен говорить гораздо меньше, нужно что-то оставить для сцены и для экрана. Не трать себя попусту». Урок запомнился… В 1975 году 29 апреля состоялась премьера телеспектакля «Безумный день или женитьба Фигаро». Недаром Миронова называли актером переживания. Именно в роли Фигаро он блистательно подтвердил это мнение, показав через монолог своего героя переживание тонко чувствующего, думающего и деятельного человека. Здесь зритель увидел напряженную внутреннюю жизнь героя, за беспечностью которого — серьезность и острый ум… В 1976 году в Польше на театральном фестивале в Варшаве состоялась премьера спектакля «Горе от ума» с Андреем Мироновым в роли Чацкого. Здесь уже нет веселого, дерзкого Миронова. Как бы произошел перелом от молодости к зрелости. Артист посвоему раскрывает образ главного героя. Он не отождествляет Чацкого с Грибоедовым. А такая трактовка, по сути, явилась новаторством в сравнении с тем, что зритель обычно видел в многочисленных постановках этой пьесы. В дальнейшем у Андрея Миронова было много удачных работ в театре на Малой Бронной в спектаклях Анатолия Эфроса. В других московских театрах. Восьмидесятые годы прошли под знаком зарубежных гастролей̆, где мы видим уже зрелого художника, вдумчивого и до конца состоявшегося… Вот так от смешного к высокому шел к своему профессиональному мастерству всенародно любимый артист. Все его последующие театральные работы, такие как «Трехгрошевая опера», «Продолжение Дон Жуана», «Ревизор» и другие, убеждают, что 280


секрет его замечательных успехов — это талант, помноженный на труд. Солдат. Клоун. Актер Вторым подарком судьбы явилась встреча с другим героем фильма «Бриллиантовая рука» Юрием Владимировичем Никулиным. Интервью с Никулиным было, наверное, п самое короткое в моей журналистской жизни. Он просил меня приехать к нему домой, виновато объяснив, что у него, «к сожалению, времени в обрез: должен после интервью уехать по делам, надо успеть во множество мест. В общем, цейтнот, как всегда. Но все равно вы меня обязательно дождитесь…» Такого шквала звонков я не припомню… Ему звонили каждые пять минут, он отвечал всем в мягкой деликатной манере, нисколько не раздражаясь и, как я понимала, никому не отказывал в просьбах, вникал в проблему каждого человека. Время шло неумолимо, я понимала, что вряд ли сегодня мы успеем закончить наш разговор. Извинившись, я попросила по возможности перенести нашу беседу на другой день, но Юрий Владимирович нашел «соломоново» решение — он успел ответить на несколько моих вопросов, а в качестве «компенсации» в конце нашего разговора предложил доставить меня по адресу, который я ему укажу. Так я оказалась в его знаменитой «Волге», которой он уверенно управлял: было заметно, как он на каждом светофоре, притормозив, победно, как-то по-мальчишески оглядывался по сторонам на прохожих, узнают ли? Во всяком случае, так мне тогда показалось… Люди любят говорить об актерах, что они как дети… Может, оно и так, но ничего плохого тут я не вижу, ведь в этом проявляется и какая-то наивность, ребяческая и забавная. Желание нравиться, порой не без тщеславия. Ну так что! Это только выявляет их подлинную актерскую сущность. Он был абсолютным бессребреником. Он всегда жил, но не наживал добра, наоборот, все раздавал, и к концу жизни мог позволить себе лишь два предмета роскоши — автомобиль 281


«Волга» и дачу. На даче появлялся редко, не было времени, да и особого желания. Наезжал туда от силы на два-три дня. Полноправной хозяйкой там была его жена Татьяна Николаевна. Ранним увлечением Юрия Владимировича стали анекдоты. Даже когда в больнице его везли на операцию — проблемы с сердцем — он не мог удержаться, и, лежа на каталке, рассказывал врачам анекдоты. Не забываемы его телевизионные программы в клубе «Белый попугай», где он выступал в роли ведущего. Было видно, какое он сам получал удовольствие от этого «шоу». Недаром его называли «великим смешным». Он еще с детства любил смешить, веселить окружающих, в основном местную детвору. Выступал во дворе своего дома в маленьких миниатюрах, которые сам и придумывал. Ему помогало врожденное чувство юмора, унаследованное от родителей, которые в свое время были известны своими комедийными постановками «революционного юмора». Так, у маленького Юры появилась тяга к комедиям и веселым спектаклям. А самой заветной мечтой стала арена цирка, что было вполне логично для юного самодеятельного комедианта. Впоследствии он говорил: «Клоуном надо родиться…». Но так распорядилась жизнь, что Юрий Никулин окончил эстрадно-цирковое училище и как артист пришел в цирк уже совсем взрослым человеком. За плечами его было две войны — финская и отечественная. Наконец он стал заниматься давно желанным делом — работать клоуном, да еще в компании с известным и любимым зрителями великим клоуном Карандашом, с которым выступал в цирке на Цветном бульваре в течение ряда лет. В дальнейшем появился талантливый дуэт Никулин-Шуйдин, который тоже долгое время пользовался заслуженным успехом у публики. Итак, около пятидесяти лет Юрий Владимирович Никулин провел под сводами цирка, оставаясь для миллионов зрителей горячо любимым артистом… Слава «великого смешного» перешагнула со временем арену цирка. Его начали приглашать в кино, где он успешно снимался в ярких комедийных фильмах Гайдая, и очень скоро стал настоящим любимцем публики. 282


Да, он не обладал внешностью киногероя, но его комедийный дар сразу завоевал сердца почитателей и поклонников его таланта. После выхода таких картин, как «Пес Барбос и необычный кросс», «Операция Ы», «Приключения Шурика», «Кавказская пленница», «Бриллиантовая рука» и других, от армии поклонников, как вспоминает жена артиста Татьяна Николаевна, порой приходилось прятаться и пускаться в бега. Так постепенно цирковой артист Юрий Никулин становился киноартистом. И как всякий талантливый человек, он не односторонен, а многогранен. Это заметил в свое время режиссер Алексей Герман, дерзнувший пригласить его в серьезное кино — фильм «20 дней без войны» на роль Лопатина. Поднялась буря протеста со стороны киночиновников: «Как, клоуна на такую роль, это абсурд!» Но авторитет режиссера и убежденность в правильности выбора победили. Клоун по диплому и актер по призванию Никулин демонстрирует здесь уже новую грань своего таланта. Все драматические роли Никулина — интересные, яркие, глубокие, хотя и очень далекие от привычного ему амплуа. Его военные роли в таких фильмах, как «Они сражались за Родину», предельно достоверны и убедительны. Ведь он сам, как я уже говорила, прошёл две войны, пережил блокаду, хотя никогда не любил говорить об этом. Слишком все было памятно и болело в душе. Тени прошлого вставали, и как же трудно было переживать всё заново. Он был истинно народным артистом, был любим и почитаем оттого, что был понятен всем и каждому. Хочется еще и еще раз услышать его голос уже издалека. Вот несколько его слов из последней нашей с ним беседы. Ох уж эти докучливые вопросы! Но как же без них, Юрий Владимирович! — Что хорошего сейчас в Вашей жизни? — Причин для радости много. Хотя уже не та энергетика, но жить всегда интересно… — Сложилась ли Ваша судьба в цирке как клоуна? — Это драгоценно всегда. Считаю, что я внес свой вклад. Жаль, что нас, клоунов, отчасти мало, но я надеюсь, что цирк не умрет, его искусство нужно людям. 283


Клоун, киноартист, телеведущий, и наконец, писатель — автор девяти книг, одни из которых рассказывают о судьбе артиста, другие являются сборниками его любимых анекдотов. Ему ставят памятники в разных городах страны, в его честь называют улицы, его имя носит цирк на Цветном бульваре. Знаменитый цирк страны, с которым долгое время были связаны жизнь и судьба Юрия Владимировича, замечательного артиста, великого гражданина, очень доброго и светлого человека. © Ирина Меркурова, 2018

284


Герман Арутюнов Твой Гайд-парк Об этом уникальном месте на планете знают во всех странах мира. Но не только потому, что это уголок привлекательного для туристов Лондонского Гайд-парка. Главная причина — это возможность высказаться, так же свободно, как это было 2,5 тысячи лет назад в древнегреческих Афинах у стен Акрополя на Агоре, куда приходили обменяться мнениями свободные граждане, или в Средние века на вече в нашем Древнем Новгороде… В Гайд-парке — до сих пор еще можно встретить настоящих английских аристократов, которые прогуливаются с маленькими холеными собачками, кланяются при встрече друг с другом и вежливо разговаривают, словно на дворе XVIII век! То есть здесь будто и нет той атмосферы сумасшествия и спешки, которые царят во всех современных городах цивилизации. Почему? Может быть, потому что растительность в парке, каждое дерево, клумба и каждый уголок, в том числе и озеро, уникальны, на своем месте. Они продуманно вписаны в ландшафт по принципу золотого сечения и гармонично соединены друг с другом по законам традиционного английского паркового искусства, которым была очарована и покорена вся Европа еще в XVII веке… 285


Как бы там ни было, сейчас Гайд-парк — один из самых любимых лондонцами парков, и здесь всегда многолюдно. Сюда же стремятся и все туристы, посещающие Лондон, дабы воочию убедиться в существовании своеобразного «оплота свободы слова», а заодно посмотреть и послушать интересных людей. Этот «оплот» расположен в северо-восточной части парка, неподалеку от Мраморной арки, и называется speakers’ corner — уголок ораторов. Здесь люди высказываются, о чем хотят, так что сюда приходят и будущие политики, и журналисты поучиться умуразуму, нынешние успешные ораторы и те, кто уже потерял надежду быть услышанным. Не случайно Гайд-парк давно уже стал символом свободы высказывания. Нередко это приводит к «базару» — как у нас на всех современных телевизионных ток-шоу, где все одновременно кричат, и никто никого не слышит. Поэтому, когда хотят сыронизировать над желанием человека высказаться, заглушая всех остальных, то говорят: «Что ты тут Гайд-парк устраиваешь?» Уголок ораторов, конечно, главная достопримечательность Гайд-парка, его суть. Здесь каждый может публично высказаться о чем-то важном для себя, высоком или будничном, но наболевшем. Особенно многолюден он в выходные. Говорить можно на любую тему, исключая призывы к насилию и бранные слова. Микрофоны и громкоговорители не разрешаются, что замечательно, потому что по крайней мере хоть здесь техникой никто никого не глушит. Тематика выступлений самая разнообразная: и серьезная, и не очень. Политика и экономика, наука и религия, право и мораль, проблемы войны и мира, спорт и оздоровление, медицина и самолечение, отношения между мужчиной и женщиной, воспитание детей, вопросы защиты животных — все выплескивается на этом живописном пятачке. Достаточно сказать, что в свое время коммунистические идеи здесь высказывали еще и Карл Маркс, и Плеханов, и Владимир Ленин… Ораторы, собирающиеся в этом наговоренном месте, абсолютно разные. Одни отстаивают свою точку зрения спокойно, аргументировано, другие — путано, эмоционально, третьих вообще трудно понять: в их головах явно полная каша. Тем не менее, право гово286


рить дано всем. В этом суть Уголка ораторов. Главное, чтобы речи выступающих не содержали нецензурной брани и призывов к насилию, то есть не противоречили закону о свободе слова. Ведь Уголок ораторов сам по себе символ этого наиглавнейшего демократического закона, его живое воплощение. Почему уголок оратора появился в Гайд-парке — история драматическая. Начинается она еще в ХII столетии. Именно здесь в те далекие суровые времена находился эшафот, где казнили узников Ньюгейтской тюрьмы (в ее казематах за свою дерзкую сатиру некоторое время провел и Даниель Дефо, автор «Робинзона Крузо»). По традиции перед казнью каждому несчастному разрешалось произнести последнее слово, которое, как правило, было откровенным. Приговоренному к смерти ведь нечего терять — он говорит то, что думает. Виселицы на месте будущего Уголка ораторов стояли вплоть до ХVIII века, затем их убрали. Однако в оазис свободы этот уголок превратился лишь в 1872 году, когда английским парламентом был, наконец, одобрен и принят соответствующий закон. Его появление тоже не случайно. С середины XIX века, когда в стране начал набирать силу рабочий класс, Гайд-парк стал излюбленным местом проведения разных публичных митингов и демонстраций, которые полиция постоянно разгоняла. Самое крупное столкновение блюстителей порядка с митингующими произошло в 1866 году. Тогда полицейские по приказу премьер-министра лорда Дерби закрыли ворота, ведущие в парк. Но 200 тысяч протестующих легко их снесли. Чтобы избежать в будущем подобных противостояний, чреватых непредсказуемыми последствиями, британский парламент и принял закон, приведший к появлению в Гайд-парке Уголка ораторов — отдушины свободы. И вот теперь здесь все время кто-то выступает. Желающие высказаться приезжают сюда не только с разных концов Великобритании, но и из других стран. Не говоря уже о туристах, которые приходят посмотреть на любопытное место, послушать ораторов и. может быть, даже сказать что-то свое. Почему? Наверное, потому что в каждом из нас заложена потребность в самовыражении, в творчестве, в познании себя. 287


И в устном слове, как ни в чем другом, эта потребность реализуется наиболее полно. Не случайно же считается, что главный фактор, который сформировал человека, выделив его из окружающей природы, это язык, речь. Именно освоение языка сформировало речевой аппарат человека (мыщцы и кости черепа) и его интеллект. Пример с детьми-маугли, прожившими самый продуктивный период становления языка среди животных (волков, собак-динго, обезьян), показывает, что если мозг ребенка до пяти лет не трудился над освоением речи, то он не развивается, и интеллект, как его потом ни развивай, все равно остается на уровне животного. По аналогии нечто подобное происходит и со взрослым человеком. Любой процесс познания становится эффективнее при звуковом проговаривании. Вот почему при изучении иностранных языков всегда считалось и считается полезным слушать изучаемые тексты и прочитывать их вслух. То же самое с чтением любой литературы, даже технической. Помимо зрительного восприятия информации звучание, видимо, возбуждает какие-то области в нашем мозгу, которые активизируют его работу в целом, мобилизуют тот духовный потенциал, который наработался в длительном процессе становления человека как вида. В этом плане можно задуматься: а не беднее ли мы интеллектуально древних греков, которые книг не писали и не читали, а всю мировую литературу того времени держали в голове и проговаривали друг другу. Или людей XIX столетия, современников А.С.Пушкина, которые в детстве слушали сказки из уст своих бабушек, а став взрослыми, слушали книги в чтении авторов и потом читали их сами другим вслух… То есть звучание живого слова, как чужого, так и собственного, творчески развивает. И не только отдельного человека, но общество в целом. Пятьсот лет назад во Флоренции, во времена Леонардо и Микеланджело, едва ли не любой житель города мог с ходу вслух процитировать отрывок из «Божественной комедии» Данте, потому что все знали эту огромную поэму наизусть, и она постоянно звучала на площадях, улицах и в домах. И именно этот период был самым плодотворным во Флорентийской республике за всю ее историю. 288


Конечно, телевидение, видео и интернет постепенно вытесняют живое устное слово из самообразования, но, как бы ни развивалась техника, научно-технический прогресс, человека за короткое время не переделаешь. Если еще с эпохи формирования языка и речевого аппарата в течение сотен тысячелетий наращивалась в нас потребность в самовыражении через устную речь, то она есть и сейчас и долго еще не исчезнет… По крайней мере, и сегодня во многих семьях, когда кто-то приходит в гости или когда на Новый год приходит заказанный через агентство услуг Дед Мороз, родители ставят ребенка на стул и просят прочитать стихотворение. Никто их не заставляет это делать, но негласная традиция в народе еще живет… Многие философы, в том числе и Аристотель (384—322 до н.э.) считали, что человек становится счастливым посредством самовыражения, то есть реализации своих потенциальных возможностей, в том числе и через Слово. Владение Словом всегда выделяло человека из толпы, будь то Иисус Христос (0 -33), теолог Василий Великий (330—379) или монах Джироламо Савонарола (1452—1498). Ученые, которые исследуют это явление, говорят, что самовыражение дошло до наших дней в трех основных формах. Это самовосхваление, исповедь и проповедь. Именно так принято располагать эти формы, от простого — к сложному, потому что каждая из них показывает уровень развития человека. Примитивные люди себя хвалят, более глубокие и мыслящие, исповедуются, а имеющие помимо этого, опыт, знания и мудрость, проповедуют. Собственно через эти три стадии и проходит развитие человека. Эти периоды переживает каждый из нас в жизни, только кому-то есть что сказать после насыщенной, интересно прожитой жизни, а кого-то, как пустую щепку, затягивает в детство, в центр вращения, к самовосхвалению. Поразительно, но, если понаблюдать за выступающими в Гайдпарке, то именно эти три черты характеризуют разных ораторов — кто-то восхваляет себя, кто-то исповедуется, а кто-то проповедует. И именно к этим трем основным формам можно отнести почти любое выступление. «Сэр, не правда ли, немецкое пиво лучшее в мире?» — может неожиданно обратиться к вам приехавший сюда из Баварии боро289


дач, стоящий, чтобы его было хорошо и видно и слышно, на какомто пластмассовом ящике, возможно, как раз из-под пива. Если даже вы не отвечаете, но и не отходите, он, не отпуская вас взглядом, добродушно (а иногда и недобродушно) продолжает: «Подойдите ближе, давайте поговорим, поспорим, но я докажу вам, что я прав». Типичный пример речи-самовосхваления. Другой выступающий, одетый в нескладный сюртук и видавшие виды брюки, похожий на Ганса Христиана Андерсена, стоит, как по заказу, прямо-таки в исповедальной позе — чуть наклонившись вперед и прижав руки к груди. Но в отличие от Андерсена, он рассказывает не сказку, а грустную историю своей жизни, судя по его речи и внешнему виду, довольно плачевному. Может быть, и не типичный, но пример речи-исповеди. Неподалеку дама-феминистка в костюме для митингов и в шляпке, украшенной английским парламентским флагом (the flag of truce), настойчиво доказывает слушателям, что все мужчины постоянно нарушают библейскую заповедь — «не возжелай жены ближнего своего». «А, если возжелал, — повторяет она слова Библии, — то уже и прелюбодействовал в сердце своем!» Наглядный пример проповеди, причем, довольно воинственной. Не случайно все древние тексты (к сожалению, только они, написанные на папирусе, восковых дощечках или глиняных пластинках, до нас дошли как документы, а устные речи только в пересказе) содержали большей частью либо самовосхваления, либо исповедь, либо проповедь-поучение. Помимо маленьких носителей, это и огромные древние стелы и обелиски египетских фараонов, ассирийских, персидских и вавилонских царей с перечнем их заслуг, побед и поверженных врагов (самовосхваление). Это и древнейший египетский папирус «Разговор разочарованного со своей душой» (исповедь). Это и более поздняя, вошедшая в Ветхий Завет, «Книга Экклезиаста» (проповедь). Если брать древнюю отечественную литературу, это «Слово Даниила Заточника» и «Поучение Владимира Мономаха» (и то и другое — проповедь). В конце концов, исповедь и проповедь можно найти почти у каждого древнего и современного писателя, потому что творче290


ство всегда связано с потребностью высказаться, то есть исповедаться и сказать что-то поучительное. И в то же время у большинства из них уже достаточно ума и опыта, чтобы не восхвалять себя. Хотя покаяние иногда заменяется самооправданием или сводится к нему, то есть скатывается к самовосхвалению. Даже во время религиозного обряда в реальной жизни исповедующийся стремится объяснить священнику, а через него и Богу, причины своих неблаговидных поступков, оправдывается, приводит какие-то объяснения. Таким образом, вся мировая литература вышла из таких объяснений. Например, «Исповедь» Жана Жака Руссо, в которой разоблачительные самооценки чередуются с оценками других и самооправданиями. Именно из поучений, в основе которых обязательно лежит исповедь, состоит чуть ли не вся религиозная литература всех времен и народов. Ефрем Сирин, Иоанн Златоуст, Блаженный Августин, Василий Великий и еще сотни святых и проповедников, стали авторами, составившими золотые страницы мировой литературы. Потому что покаянное слово всегда тянет за собой назидание, поучение. Исповедь, призванная вызвать сопереживание, сочувствие или произнесенная с целью самоанализа, почти всегда содержит элемент проповеди. Исповедь автора-героя, вызывающая сочувствие читателя, как правило, представляет собой нравственный урок, призывающий не совершать подобных ошибок, то есть проповедь. Хотя, конечно, проповедь вполне способна существовать и без исповеди. Яркие примеры тому — «Поучение» Владимира Мономаха, «Слово о законе и благодати» митрополита Иллариона, «Житие протопопа Аввакума». Однако даже если в тексте исповеди не содержится открытая проповедь, назидательный элемент все равно остается весьма сильным. Да что там древнерусская литература, движущаяся под парусом веры, вся наша отечественная светская литература исповедальна и назидательна, начиная с Н.М.Карамзина, В.А.Жуковского, К.Н.Батюшкова, Е.А.Баратынского, И.И.Козлова А. С.Пушкина, М.Ю.Лермонтова, Н.В.Гоголя и кончая нашими современниками — В. Распутиным, Е. Евтушенко, Б. Окуджавой. 291


Что там литераторы, жизнь самого Иисуса Христа, давшая мировому искусству бесчисленные сюжеты, это тоже исповедь и проповедь. Получается, что ни в какое время, ни в какой стране ни одному талантливому человеку никуда от этого не деться — самовыражаясь, не избежать исповеди и проповеди. Даже намеренно избегающие говорить о себе и поучать, так или иначе это делают. И хорошо, пусть, ведь, высказываясь, мы повторяем путь становления человечества через речь. Только бы не скатиться к самовосхвалению… У каждого из нас должен быть свой Гайд-парк. Потому что без него можно так и не высказаться, не выразить себя. А с ним непременно что-то проклюнется, потому что неталантливых людей нет. И не обязательно для этого ехать в Англию, можно зайти в лес, спуститься в овраг или просто подойти к зеркалу. Без свидетелей это сделать легче. Ведь не каждое самолюбие (а все авторы самолюбивы) готово вынести оценку своего творчества, возможно, нелицеприятную… И тогда попробуйте что-то сказать. Обязательно случится чудо — сказанное превратится в невидимые крылья за спиной или, как время в песочных часах, просто тихо высыпется из вас, не явив ничего явного, но добавив что-то важное к летописи вашей жизни, которая никуда и никогда не исчезает и запечатлена на неведомых нам небесных скрижалях… © Герман Арутюнов, 2018

292


Лилит Козлова Чудо будет, дайте срок! «Было бы хорошо не быть поэтом, но уже невозможно». Сергей Степанов Сергей Степанов — лауреат престижной литературной премии «Арча» — первое место в номинации «Поэзия» (2012). Премия присуждается ежегодно под патронатом Международного Иссык-Кульского форума имени Чингиза Айтматова. На родине этого выдающегося писателя Степанов удостоен читателями почетного статуса «Поэт года» (2011). Он — автор более чем двадцати оригинальных сборников, которые доступны читателям в пятидесяти странах. Познакомиться с ними можно на сайтах поэта. — Чудо будет, дайте срок! Срок прошёл. Другой истёк. Обвалился потолок… — Чудо будет, дайте срок! Вспомнились эти собственные строки, как только впервые, наугад, несколько раз открыла книгу «Черное и белое». Стихи Сергея 293


Степанова. Кто это? Я не сам по себе. Я теперь под присмотром гуляю, Хоть свобода и рядом — дотронуться можно рукой. Какой свободный, раскованный и живой голос, полный непосредственности! Смотрю дальше. Тюрьма прозрачна. Там повсюду свет. Глаза повсюду. И повсюду уши. Так вот оно что!.. Но голос-то вольный, размышляющий. И такой необычный — по-человечески! И, конечно, поэт, явно талантливый, прирождённый. «Отродясь-дородясь», как говорила Марина Цветаева. Поэтичность во всём — в великолепных разнообразных ритмах и рифмах, и в неожиданных образах, и в мировосприятии, и в складе личности, и в судьбе, наверное? Цветаева так и считала поэтов — изгоями. А кто их поймёт, настоящих?.. И сразу читаю: «Сегодня поэт — обладатель от бублика дырок»… А вот и зарисовка: И в начкаре мне видится Понтий Пилат, Что на казнь нас обрёк, и трепещет душа, И тоски интермеццо выводит пила, На ветру озабоченно так дребезжа. И не в такт ей топор сучкоруба частит — Выбивает из ритма его комарьё. Пусть за музыку эту Всевышний простит — Он всё знает: в неволе слагают её. И глаза встречают ещё одну концовку: Здесь я частенько забывал о пище, Поскольку думал только о тепле. И тут я начинаю понимать — написано исповедально. Редкий сейчас голос раскрытого полностью человека. Он хочет не только рассказать всё, как было, но и понять себя — и всё вокруг. По воз294


можности… Да ещё в свете присутствия Всевышнего в душе и в жизни. И, трансформируя беду в искусство, возможно, не только её преобразует, но и освобождается от этого кошмара… Такое вот поэтическое спасение. Боже, как всё узнаваемо! Полжизни назад я о своей беде, правда, совершенно иного сорта — личностной, писала так: Снова пала я жертвой стихий, Вновь в душе ураган и руины. И родятся, родятся стихи, Кровь души превращая в рубины… Листаю книгу и вот открылось вообще чудо — Надежды, Веры и Любви. И ожидания. Оплакал мои потери бездомный уральский ветер, И я в тебя вновь поверил, как верят лишь только дети. Так долго тебя искал я — ведь ты предсказана снами. А ты вот живёшь — такая, какой я тебя не знаю. Я был удивлен, не скрою: Судьба пробегала мимо. Открыл я тебя, как Трою открыл археолог Шлиман. Прости, я был ротозеем, не знал, ожидая чудо, Что золото не тускнеет, хотя и лежит под спудом. Чудо случилось сразу — мне подарили эту книгу. И вот я читаю её, как редко читают стихи, особенно в книге такого объема — 245 страниц, как-никак. Я читаю её подряд, не пропуская ни одного стихотворения. Отрываясь — и снова к ним притягиваясь, как бы проживая и читая подтекст. А он — в постепенном осветлении внутреннего мира, в переформировании опыта и надежд. Читаю. Идёт моё погружение, но оно только сначала воспринималось, как безысходная чернота душевного состояния автора. Очень скоро стало ясно, что вся книга, по сути, светлая — ведь практически в каждом стихе сквозит Небо. Никакого наигрыша, сплошная достоверность переживания — ведь стихи, как я их вообще понимаю, — это момент души и ума. 295


Автор, только автор живёт в них, а никакой не лирический герой, как принято его называть в литературе. Открыт, прозрачен до самого донышка. И честен с самим собой, даже когда это бьёт по всему: по самолюбию, гордости, человеческому достоинству, поэтическому таланту. Уж не говоря о судьбе, элементарных человеческих потребностях и счастье… И сыростью дышат высокие гулкие своды. Окно — словно щель, металлический привкус во рту От жидкой баланды… И всё же лишённый свободы Здесь учится заново жизни ценить красоту. И ещё — совершенно удивительные, пронзительные слова: И что б ни случилось, ты только окрепнешь в надежде, Она тебя выведет, как путеводная нить, С душой обновлённой, уже не такою, как прежде, С готовностью жадной — пронзительно мир полюбить. Вот он выход, внутренний, — любовь. Единственный. Да ещё классически-духовный: любовь ко всему, что в мире, понимание и принятие всего, что приносит судьба. Потому что все ситуации — обучающие. Выход, найденный в условиях гибели, нащупанный, найденный самим поэтом, а не вычитанный из книг… И это удивительно! Следующее размышление — осмысление — о судьбе поэта как личности особенной, с нестандартным выбором. Теперь я точно знаю это: Когда-то неизбежен срыв. Предназначение поэта — Страдать, законы преступив. Он из другого, видно, теста. Судьба — сплошные виражи. Душе поэта слишком тесно В моральном кодексе ханжи. 296


Его мораль иного рода. Но как прожить всю жизнь ему Свободным, как сама Природа, Не подчиняясь никому? И тут же, в следующем стихе ответ нащупан: Мне теперь, пожалуй, ничего не надо. Выбраться бы только хоть на миг из ада, Чтобы оказался где-нибудь в лесу я… Ну, а там, что будет, — всё перенесу я. И я снова и снова испиваю настой жизни, как она сложилась в бездне момента, длиною порой в вечность… Просто живу рядом с ним. Восхищаюсь жизнеутверждающим тоном, органически присущим автору. Его непотопляемостью, глубоко сидящей в натуре. Его стремлением понять себя и постепенным знакомством с самим собой. Выводам, которые он постоянно делает, строя как бы лестницу ввысь — в свободу, в ветер и в беспредельность Изначальности. Нет выше свободы, чем эта свобода, Когда ты свободен от власти и денег, Когда не пугает любая погода, Когда ты, как ветер, такой же бездельник. Во внутренней освобождённости он равен ветру, своей родной стихии, самой вольной, неспокойной, часто мчащейся. Чувствуя в сердце щемящую зависть к ветру, чей путь не подвластен контролю. Так бы лететь, не изведав покоя, солнечной тенью и облачным дымом, не понимая, что это такое, что это значит — быть вечно гонимым.

297


Как он перекликается здесь с Рамтой, автором «Белой книги» («София», 2008)! Тот тоже выбрал себе стать ветром, хотя — я почти уверена! — Сергей её не читал. Это освобождение тех, кто «дошел» к себе, углубился до самого себя. Вариант бетховенского «Через тернии к звёздам». Когда же наш поэт проговаривается словом «карма», многое в его освоенном Пути становится ясным… Читаю дальше — и удивляюсь всё более зримой в стихах гармоничности — отражением личности автора, в его постоянном самоотслеживании и самоосмыслении. А ещё — всё время проглядывает очень редкое качество андрогинности, когда одновременно проявляются в поведении Ян и Инь, мужское и женское начало. Они переплетаются в переживаниях и в стихах постоянно, составляя полноту эмоциональной жизни автора. Звучит приглушённо тюремная горькая песня И душу кромсает — нет пытки, наверно, страшней. Дальше — больше: Мчит «столыпин». Он ржавой селёдкой пропах — Нам паек выдавали сухой. И песок (но песок ли?) хрустит на зубах — Это кости, что стали мукой. <…> Раньше вольницы были в тайге острова, А теперь — лишь метель и конвой… Ты прости, что мне снится, прости мне, страна, Тот безумный, тот тридцать седьмой. Читаю и удивляюсь, что практически вся книга полна любовью, а стихи, по сути, — лирические, хоть и звучат порой в кромешном мраке. И везде, всё пронизывает — ОНА, любимая, далёкая, желанная: Пусть поймёт: любовь до сих пор жива, Я за ней пойду по снегам босой. 298


Или: Если б ты только простила! Если б ты только смогла! Или: Мне б воздуха. Хотя б один глоток! Хотя бы слово нежности в ответ! Тело-то вытерпит, а вот Душа — всего начало, она всё время хочет жизни и находит себе пищу. Рвётся душа сквозь сугробы и стылость Вновь в неоглядные дали. Веруя в радости неотвратимость, Тёплый апрель ожидаю. Редкая организация личности, которой без Света и Радости не жизнь! И умение самому прийти к этому счастливому финалу — внутри себя! Я не знал, зеведомо растерян, Что таится в стылой лунной рани, — Я был только робким подмастерьем, А Природа — мастер филиграни. Сын её, как муравьи и птицы, Не могу сорвать я с глаз завесу: Разве может смертному открыться Волшебство небесного замеса? Оказывается, может! Для того и Второе Рождение случается с людьми в их бедах, через них, через страдание. И вот душа, «не зная сладу с песней», «выводит свои рулады»

299


Лишь бы кто-то лунным летом, смяв подушку в изголовье, Слышал отзвук песни этой, переполненной любовью. Какое удивительное прибежище — Природа! «Деревья! К вам иду!» — писала в своём одиночестве за границей Цветаева. И здесь читаю, практически, то же самое: Забудь все обиды, тревоги, вопросы, Про все закидоны, причуды. Пусть сосны поют о любви стоголосо, Целебным настоем врачуя. Лес встанет стеною зелёною, чуток, Укроет прохладною тенью. И светлая радость причастности к чуду Дарует душе очищенье. И вот — защита сработала. Истекли «три года сплошного кошмара»: Не разгадали мой приём коронный. Не в клетке дело. Я прощаюсь с нею. И я иду, никем не покорённый, сумевший выжить, став ещё сильнее. Это — часть итога. А что ещё? Я дождаться не смог участья — Ни друзей, ни родного дома, — Но я рад был увидеть счастье, Предназначенное другому. Что же ещё в активе? Когда человек упал, А люди проходят мимо, Я знаю одно — толпа Во многом необъяснима.

300


Но я такой обалдуй, Мне вовсе не до веселья: Я к тем, кто попал в беду, Спешу, как служба спасенья. Но, оказывается, он сочувствует и врагам — «жалеет тоже». А это уже почти святость… А где же всё-таки ОНА? …Я настолько замёрз, Что не скоро себя отогрею — Я смогу это сделать, Почувствовав чьё-то тепло… И ещё: Я так много потерял, что не заживает рана. Я с тобой и без тебя, как верблюд без каравана. Снится сон мне: не с тобой я бреду по белой стыли, Мне изъела сердце боль, как песок сухой пустыни. Я молю — такая блажь, и другого мне не надо, — Чтоб явился хоть мираж, что я пью твою прохладу. И вот опять — калейдоскоп жизни, мелькают годы, крутясь над чем-то одним и тем же, но самое главное, хоть и не очень уверенно, но всё же звучит: Зачем тебе эта чушь? Ты знаешь на всё ответ: Родства одиноких душ На свете, похоже, нет. Обманывался раз сто, Не сбыться твоей мечте. Зачем же ты ищешь то, Чего не найти нигде?

301


Ну, если бы поэт в это совсем уже не верил, то даже и в такой форме не вспомнил бы. Нет, эта вера сидит глубоко, подолгу о себе не заявляя, но стоит замаячить чему-нибудь похожему — она тут как тут, да ещё полная сил! Пусть живёт до последнего вздоха! Без этой веры поэт — не поэт. И он всё равно в иные моменты, смотря в небо, призывает: Я хочу быть всё время с тобой, но уже поубавилось сил. Отзовись! Ну, хотя бы звездой, Хоть бы этим зигзагом косым! Отзовись, пожалуйста! Ведь это несправедливо, столько лет заставлять себя ждать! Тем более, он пишет: «Я постучу в твоё окно на третьем этаже»! Я живу, как всегда, бестолково, Но меня беспокоит опять Ожиданье чего-то такого, Что и сам я не в силах понять. Так всегда беспокоятся птицы, Собираясь на север весной, — Будто важное что-то случится, Непременно случится со мной. Будто кто-то ворвётся без стука, Все препятствия взяв без труда, И забудутся боль и разлука — Навсегда, навсегда, навсегда. А, может быть, так и будет? Но, чу! Чей-то голос:

302


Притаённо, придыханно, В светлом облаке потери, Нелогично и нежданно, У всегда открытой двери, У Вселенной на краю — Слово тихое «Люблю»… А это не ответ ли? 7—9 декабря 2017 © Лилит Козлова, 2018

303


Ирина Сапожникова Красный дурман Мне довелось (и посчастливилось) учиться и получить среднее образование в двух центральных московских школах, находящихся по сей день в одном дворе между улицами Петровка и Пушкинская (ныне Большая Дмитровка); сначала — в женской школе №635, а затем — в 170-ой, бывшей мужской. Сегодня эти две школы объединены в одну под номером 1278. Почти до середины пятидесятых годов прошлого века, на одной небольшой территории существовало два раздельных, плохо совместимых, почти антагонистических сообщества: воинствующее — мальчиков и упорядоченное — девочек. После смерти Сталина, на волне начинающейся «оттепели», раздельное обучение отменили. Не мудрствуя лукаво, классы мужских и женских школ разделили на две половины и разменяли девочек на мальчиков и мальчиков на девочек — таким образом я оказалась в бывшей мужской школе. Катаклизм объединения мужских и женских школ 1954 года прошелся по классам, как ножом по живому, разрезав их пополам и возложив все трудности «послеоперационного периода» на ту часть, которая уходила в чужую незнакомую жизнь. Но психологическая травма, неизменная спутница насильственного отрыва от привычной среды, быстро зарубцевалась, так как 304


принявшая нас школа ничем не отличалась от прежней, ни по уровню преподавания, ни по социальному статусу учащихся, а по интеллектуальному тонусу общественной жизни казалась во много раз выше. Однако последнее, скорее всего, исходило от нас самих, повзрослевших и поумневших, и от нового времени — более свободного и многообещающего. Об этом и разном другом я написала небольшую книгу «Глазами школьницы из середины прошлого века», тексты которой иногда буду цитировать в данном рассказе. Годы моего обучения на начальных ступенях с первого по шестой классы в женской школе совпали с апогеем явления, названного потом «культом личности Сталина». При этом советскосталинский метод образования вполне уживался с порядками и традициями классической российской гимназии, унаследованными от царской России. Главное и принципиальное различие заключалось только в идеологии: «Народ, самодержавие, православие» были автоматически заменены на «Ленин, Сталин, партия», а все остальное обустройство просвещения катилось по старой колее. Однако идеологическая составляющая негласно была заявлена как самая важная в школьном процессе, во всяком случае, в начальных классах. В нашей школе она легла на плечи профессиональной пионерки — старшей вожатой по имени Мотя. Многие школьницы называли ее Мотенька и липли к ней во время перемен, повисая на ее руках тяжелыми гирями. Внешне вожатая совершенно не соответствовала уменьшительно-ласкательному имени — высокая, лет 20—25-ти, коротко стриженая как работница тридцатых годов на плакатах Родченко, с красным галстуком на взрослой одежде. Но она честно, активно и профессионально выполняла работу, умея пробудить детский энтузиазм в каждой подопечной единице. Мы, первоклассницы, пишем еще крючки и палочки, но уже знаем, что 7 ноября — самый главный праздник в СССР — годовщина Великой Октябрьской социалистической революции. К этому дню пора готовиться. Во-первых, каждый класс будет выпускать свою «газету» — такой лист, посвященный Сталину и Революции, и потому нужно приносить в школу фотоматериалы с портретами 305


вождей, сценами революционного и военного прошлого, достижениями настоящего нашей Великой Родины. Во-вторых, будет праздничный утренник, на котором нас примут в октябрята, то есть пионеры прикрепят красную звездочку к фартуку как знак причастности к общему «рабоче-крестьянскому делу, начатому нашими отцами и дедами 31 год тому назад». На утреннике мы будем выступать сами: читать стихи, петь хором специально разученные революционные песни. С этого момента школьные будни, приподнятые ожиданием праздника, потекли быстрее. Девочки каждый день приносили в класс портреты Сталина и отдавали их учительнице. Но перед тем рассматривали их и спорили — у кого Сталин красивее. Учительница брала вырезки из газет и журналов и складывала их до срока в специальную папку. Вступив под красными знаменами в октябрята, мы с помощью пионервожатых постоянно что-то мастерили на тему вождя Сталина — рисовали, вырезали, наклеивали, сочиняли поздравления по случаю всех праздников и, особенно в день его Рождения 22-го декабря. Разучивали стихи Сулеймана Стальского или Джамбула Джабаева, который рассказывал в своих песнях-поэмах о сталинской Конституции, защитившей людей от бесправия и произвола. В школьном арсенале имелось много разных способов восславить Великого вождя. Надо сказать, что духоподъемное прославление Сталина нам было по сердцу, поскольку в большой мере оказывалось развлекательной игрой, дающей перерыв в учебе. Например, настоящим театральным действием на уроке русского языка проходил литературный «монтаж» — это когда одно длинное стихотворение о Сталине или несколько небольших, крепко сцепленных тематикой, читают по очереди разные ученицы. Еще интересно было стоять вместо урока в карауле, как солдаты у дверей Мавзолея, около бюстов Ленина и Сталина в траурные дни смерти В. И. Ленина 21-го января. Траурно выстоять 45 минут урока и еще перемену нам было не под силу, и потому, когда вся школа расходилась после звонка по классам, мы, караульные, давясь от подступавшего к горлу смеха, безответственно бегали друг за дружкой вокруг гипсовых бюстов вождей. В третьем классе в Центральном му306


зее им. В. И.Ленина нам повязали пионерские галстуки, и мы там торжественно клялись. Кажется, быть верными делу Ленина — Сталина до победного конца. Пионерскую дружину, составленную из отрядов с 3-его по 7-ой классы, возглавляла, разумеется, старшая вожатая Мотя. Воплощением ее творчества были так называемые «сборы отрядов», проводившиеся в школе не реже одного раза в месяц. В эти дни мы приходили на занятия в пионерских формах — темных юбках и белых блузках, поверх которых были повязаны выстиранные и наглаженные красные галстуки, и ни о чем больше не могли думать, кроме как о предстоящем торжестве. Сборы отрядов проходили не то как военные парады, не то как торжественные богослужения. Мотя выстраивала классы в коридорах, затем обходила их, как генерал войско, выбраковывая грязные галстуки, подравнивая строй по затылкам. Когда все было готово, она делала знак дежурным пионеркам, двери распахивались, преподавательница музыки ударяла по клавишам фортепьяно, и пионерские отряды один за другим входили в зал под песни, написанные советскими композиторами в ритмах бодрых маршей: «Все выше, и выше, и выше, стремим мы полет наших птиц…» или «Взвейтесь кострами синие ночи, мы, пионеры, дети рабочих…» Детские сердца замирали, а затем учащенно бились от патриотического восторга. Войдя в зал, отряды останавливались, и пионерки, оставаясь в строю, читали стихи как молитвы, славя советских героев; звучали песни, марши, вносили и выносили знамена — и такие ритуальные действия растягивались на часы, заряжая нас энергией восторга. Мы ощущали гордость за героев недавно закончившейся войны, за героев революции, подаривших нам такую как ни у кого необыкновенную Родину, за саму Родину, наполненную героическим прошлым и устремленную в светлое будущее, за вождей Ленина и Сталина — «вдохновителей и организаторов всех побед». После сбора мы идем домой в приподнятом настроении, уже инфицированные неизлечимой болезнью — советским патриотизмом. Ни о чем не задумываясь по малости лет, мы самозабвенно 307


любим Советский строй, Советский союз, Советскую власть и вождя Сталина. В школе нас научили любить Сталина так же фанатично, как некоторые верующие любят Бога: наделяют его всеми знакомыми человечеству добродетелями, приписывают сверхчеловеческие сознание и силы, а затем мучают просьбами, полагаясь на его сверхвозможности. Нас учат, и мы это уже крепко знаем, что Бога нет. Но есть Сталин — он и есть наш Бог. Кремль, где живет и денно и нощно работает Сталин, верша свои божественные деяния, представляется нам недосягаемой Святыней. Но Сталин умер, и 5-го марта 1953 года нам сообщили об этом. Все, что случилось в Москве в траурные дни прощания с вождем, всем хорошо известно, так как широко описано в многочисленной литературе на эту тему. Сразу после объявления о смерти Сталина мама сказала мне и сестре жестко: завтра в школу не пойдете. И правильно сделала, так как наша школа, находящаяся в Центре, недалеко от Дома Союзов, оказалась заперта в «коробочке» людских потоков, устремленных со всей Москвы к Колонному Залу. На следующий день и сама улица Герцена (ныне Большая Никитская), где мы жили, оказалась полностью отделенной от остальной Москвы конной милицией, загородившей выходы на Манежную площадь и примыкающие переулки. Через неделю, когда возобновилась учеба, подруги рассказали мне, что в школе был траурный митинг, Мотя рыдала и некоторые девочки — тоже. Рассказали, как попали в ловушку и как потом пробирались домой: выходили через проходные на Страстной бульвар и Пушкинскую улицу, подстраивались к траурным колоннам и выбегали из них у подъездов своих домов. Те, кто жили в переулках слева от Пушкинской улицы, проходили через Колонный зал Дома Союзов вместе с траурным потоком, а затем по Георгиевскому переулку бежали во дворы и переулки позади домов № №6 — 10 по улице Горького (ныне Тверской). Все обошлось благополучно для школы, и некоторые девочки гордились и хвастались тем, что видели Сталина. Тем временем, наша улица, где нас заперла конная милиция, без людских и автомобильных потоков как будто расширилась 308


и стала непривычно просторной и тихой. На каждом доме были вывешены траурные флаги, а на здании Московской государственной консерватории — огромный портрет Сталина в траурной раме. Консерватория, всегда наполненная звуками и молодой энергией, опустела и затихла, так как были отменены занятия и все концерты. Мой отец, главный энергетик МГК, привыкший к постоянной занятости, получил возможность «раскидать долги», вечно на нем висевшие. Единственное место в Консерватории, за которое он не отвечал, была столовая, которая принадлежала не минкульту, а какому-то Главмоспитру. Но директриса столовой все равно часто обращалась к отцу за помощью, и он не отказывал. Воспользовавшись затишьем, он зашел в столовую и закрыл давно ожидавшую его проблему подключения к трехфазному току нового оборудования. Директриса был очень довольна и спросила отца, не хочет ли он сходить в Дом Союзов прямо сейчас и «посмотреть» Сталина. Так и сказала: посмотреть Сталина. Отец удивился, но она пояснила, что консерваторская столовая прикреплена к обслуживанию охраны Траурного зала, и как раз сейчас туда отправляется экспедиция с обедом. Двое работников в белых халатах везли тележку с первым и вторым блюдами, а отцу дали завязанный узлом белый куль с большой тарелкой хлеба. В конце Герцена кони зафыркали, явно учуяв запахи, милиция отдала честь, и тележка свободно покатила по пустынной Моховой, где к этому времени был наведен образцовый порядок. В тот же день — во второй его половине, отец еще раз проделал путь по Моховой с борщом и котлетами. Узел с хлебом несла моя старшая сестра. На следующее утро отец встретил в Консерватории Давида Федоровича Ойстраха — всемирно известного скрипача, народного артиста СССР — и рассказал ему о своих нетрудных походах в Колонный зал Дома Союзов. Давид Федорович оживился и спросил, нельзя ли ему тоже туда сходить. Конечно можно, узелок с хлебом теперь был поручен Ойстраху, отец нес что-то в судке, а белый халат плыл за тележкой. Следующих желающих отец отправлял сразу к директрисе от своего имени. Я слышала, как он тихо сказал маме со смехом: театр какой-то. Что ж, сейчас, когда я вспоминаю те события, ко мне приходит 309


понимание, что это, действительно, был первый настоящий «перформанс», стихийно созданный огромной массой людей всех возрастов, профессий и должностей, может быть, самый масштабный из известных доселе. А пока у меня вынужденные каникулы, и я не, торопясь, иду за хлебом. Прохожиене плачут и не причитают, как многие в городе: «На кого ты нас оставил?» или «Как же мы теперь будем жить без Отца родного?» Просто спокойно и как обычно идут по своим делам. Кажется, люди довольны временной передышкой. На улице тишина такая, что слышны переговоры конных всадников. Мне даже на миг послышалось, что разговаривают кони, так как звук шел с расстояния выше человеческого роста, и я улыбнулась про себя нелепой фантазии. Свежий западный ветерок, обычно первым приносящий в Москву чистый воздух полей, коснулся моего лица. Ошибиться было невозможно — скоро весна. *** Мы попали в новую школу, с новым способом существования совместно с мальчишками на переломе своего возраста и политических событий в стране. В новой школе нас никто не выстроил, не подровнял, не промаршировал и не напомнил о Сталине. Мы забыли думать о нем, как забывают играть в куклы — неделю не брали в руки, потом — месяц, потом убрали на антресоли за невостребованностью. Да, это было время, когда сталинизм уходил в прошлое и близилась оттепель… © Ирина Сапожникова, 2018

310


Алексей Казаков «Штирлица достойно наградить!» Кульминацией всеобщей любви к бесстрашному, интеллигентному и красивому советскому разведчику стало в 70-е годы прошлого века желание генерального секретаря ЦК КПСС Леонида Брежнева отметить Исаева-Штирлица высокой правительственной наградой. И это не байка, как можно подумать. Вот как вспоминала об этом курьёзном случае режиссёр-постановщик телефильма «Семнадцать мгновений весны» Татьяна Лиознова: «Как-то Леонид Ильич позвонил по телефону актрисе Екатерине Градовой, которая играла радистку Кэт. Расспрашивал о здоровье, о детях — так разволновался. Приказал своим помощникам немедленно разыскать настоящего Штирлица и достойно наградить его. Андропов объяснил, что Штирлиц — персонаж вымышленный. Жаль, — покачал головой генсек». Кто же был прототипом Штирлица-Исаева? Тот, кому удалось подобраться к самому острию нацистской властной вертикали? Создатель литературного образа суперагента писатель Юлиан Семёнов отвечал на этот вопрос пространно и, казалось, нехотя. Говорил, что Штирлиц — некий синтетический образа, в котором 311


есть черты Кузнецова, Зорге, Абеля и других советских разведчиков. «Если писатель хорошо узнал их всех и через них глубоко и полно прочувствовал своего героя — всем своим существом уверовал в него! — то, он, герой, хотя и вымышленный, собирательный, впитав живую душу и кровь автора, тоже становится живым, конкретным, индивидуальным» — так красиво отвечал, но не удовлетворял этим ответом журналистов и читателей Юлиан Семёнов. Споры продолжаются и по сию пору. Одни говорят: прототип раннего Исаева — Яков Блюмкин, революционер, чекист, советский разведчик. Один из псевдонимов его был как раз Исаев (по имени деда). Другие уверены: прототипом мог быть Михаил Михалков, брат известного детского поэта Сергея Михалкова. Юлиан Семёнов был женат на приёмной дочери Михалкова и мог в частных беседах узнать боевой путь своего родича, который в сентябре 1941 года попал в плен, бежал и продолжал службу в тылу врага в качестве агента-нелегала. В январе 2009 года скончался легендарный советский разведчик Анатолий Гуревич, член антигитлеровского движения «Красная капелла», которого тоже считают прототипом Штирлица. В Бельгии Гуревич обосновался как бизнесмен; в начале Второй мировой войны неоднократно передавал в ГРУ ценнейшие сведения о тактических планах немцев — например, о готовящихся ударах на Кавказе и под Сталинградом. Что сказать по поводу этих версий? Упомянутые здесь люди — безусловно, яркие, мужественные, преданные своему делу патриоты. Но никто из них не работал бок о бок с верхушкой нацистской Германии, как Штирлиц. Так кто же был его прообразом?

312


Как провалилась «Цитадель» Посмотрим внимательнее на тех, кто окружал фюрера. Августовский (1943 года) успех нашей армии в Курской битве был обеспечен во многом тем, что ещё 12 апреля того года советская разведка знала в подробностях немецкий план «Цитадель». СССР смог подготовиться к немецкому танковому наступлению и выиграть битву. «Цитадель» провалилась. Генерал-полковник Альфред Йодль, глава оперативного руководства верховного командования вермахта, говорил на Нюрнбергском процессе: «Сталин получил документы о нашем наступлении под Курском куда раньше, чем они оказались у меня на столе». Фотокопии документов были переданы советской разведке через связного — владельца небольшого издательства в Швейцарии, немецкого эмигранта Рудольфа Рёсслера, который в ноябре 1942 года предложил свои услуги Главному разведывательному управлению Генштаба СССР (ГРУ ГШ). Ему был присвоен псевдоним Люци. Рёсслер-Люци оказался ценным агентом: передал советским военным разведчикам фотокопии не только плана «Цитадель», но и чертежей немецкого танка «Пантера». Но копии делал не он. Кто, рискуя жизнью, сфотографировал особо секретные, тщательно и строго охранявшиеся документы? Сегодня известно лишь кодовое имя главного поставщика информации — «Вертер». Часть исследователей истории Второй мировой войны считают, что «Вертером» был личный фотограф Адольфа Гитлера — Генрих Гофман. В этом качестве он посещал секретные совещания германской военной верхушки. Немаловажно: именно Гофман в 1929 году познакомил фюрера с 17-летней красавицей-моделью Евой Браун, будущей женой фюрера. Но готов ли был Гофман, занимая столь высокое положение и будучи обеспеченным человеком, пойти на смертельный риск? Теперь не спросишь: 72летний Генрих Гофман умер в 1957 году. Когда несколько лет назад служба внешней разведки России рассекретила имя одного из самых ценных советских агентов в на313


цистской Германии — «Брайтенбаха», то на слуху оказалось имя ответственного сотрудника гестапо Вильгельма (Вилли) Лемана. Сотрудник аппарата самого Мюллера. Не он ли Штирлиц? Вильгельм Леман (1884–1942, не позднее конца декабря), криминалькомиссар, гауптштурмфюрер СС, капитан полиции, с конца 20-х годов прошлого века работал на советскую разведку. Ценность Лемана в Москве поняли сразу же после того, как от него стала поступать важная информация (сначала через посредника, а потом напрямую). Брайтенбах (такой псевдоним вскоре получил Леман) вовремя сообщил об опасности, грозившей двум советским разведчикамнелегалам — Бому и Стефану. В 1935 году Леман присутствовал на испытаниях прообразов будущих ракет «Фау-1» и «Фау-2»; информация об этом помогла советским специалистам в разработке ракетного оружия. Много ценного Брайтенбах сообщил о разработках новых видов оружия. Он был одним из тех, кто сообщил советской разведке точную дату начала войны с Германией. В 1942 году немецкие спецслужбы сумели взломать некоторые советские шифры. Брайтенбаха вычислили. Вилли Леман был задержан по дороге на службу и по приказу Гиммлера спешно расстрелян без соблюдения юридических формальностей. Штирлиц — сотрудник Мюллера? Но ведь он не дожил до начала сепаратных переговоров, тех самых, которые удалось сорвать герою «Семнадцати мгновений…» Может, советским разведчиком был шеф «Брайтенбаха»? Существует сенсационная версия, что русским шпионом в гитлеровском окружении был… сам начальник государственной тайной полиции (гестапо) Генрих Мюллер. Впервые об этом заговорил руководитель германской разведки (VI управления РСХА) Вальтер Шелленберг. В книге воспоминаний «The Schellenberg Memoirs», вышедшей незадолго до его смерти в 1952 году, Шелленберг писал: когда в 1942 году агентам гестапо удалось захватить несколько радиопередатчиков, используемых советскими разведчиками, Мюллер сообщил ему, что хочет попытаться использовать эту аппаратуру для передачи в Москву дезинформации. Это насторожило Шелленберга. Но он понимал, что подозрения — ещё не улики. Тем 314


временем советские танки стремительно приближались к Берлину, и вскоре верхушке РСХА стало не до разоблачений… Версия о Мюллере так и осталась версией. Юлиан Семёнов, вероятно, читал мемуары Шелленберга, недаром в книге «Семнадцать мгновений… (и в фильме Татьяны Лиозновой) есть примечательный диалог: «Мюллер спрятал донесения в папку и поднял трубку телефона. — Мюллер, — ответил он, — слушает вас. — «Товарища» Мюллера приветствует «товарищ» Шелленберг, –пошутил начальник политической разведки. — Или вас больше устраивает обращение «мистер»? — Меня больше всего устраивает обращение «Мюллер», — сказал шеф гестапо, — категорично, скромно и со вкусом. Я слушаю вас, дружище». Не менее фантастичным кажется и другое предположение. Его автор — бывший глава разведки ФРГ, а до этого генерал-майор вермахта Рейнхард Гелен. Он считал, что агент «Вертер», передавший весной 1943 года советской разведке план наступления под Курском, не кто иной как наци №2, заместитель Гитлера по партии (рейхсляйтер), обергруппенфюрер СС Мартин Борман. В 2011 году корреспондент «АиФ» Георгий Зотов обратился за официальными комментариями к старшему сыну наци №2 — ныне покойному Мартину Борману-младшему. Тот был эмоционален: «Да, я слышал мнение Гелена, И пришёл в ужас. Я примчался к своему дяде и спросил его дрожащим голосом: „Неужели это правда? Отец работал на русских, а я и мама ничего не знали?“ Однако дядя имел свою точку зрения. Он сообщил, что Гелен и многие другие генералы вермахта служили американцам, как лакеи. Им нужно было моральное оправдание, что другие ещё хуже, поэтому они и придумали версию о шпионаже Бормана на СССР. Это полная ерунда. Мой отец верил в Адольфа Гитлера, как в бога, за три недели до взятия Берлина он сказал мне: „Германия одержит победу, даже умирающий лев может нанести лапой смертельный удар“». В 90-х годах прошлого века в СМИ промелькнуло сообщение, что на Введенском кладбище Москвы установлена могильная пли315


та с надписью готическим шрифтом: «Martin Bormann, 1900— 1973». Год рождения (не говоря уже об имени и фамилии) совпадал. Однако вскоре, после публикаций в печати о надгробном камне, он исчез. (По другим данным, появившаяся в печати фотография с надписью — монтаж; это была могила совсем другого человека). Впору недоумевать. Начались споры: в Москве ли умер Борман, в Берлине ли погиб? Известна версия, что он исчез среди берлинских развалин в ночь на 1 мая 1945 года, когда город штурмовали советские войска. В 1972 году на территории Берлина были найдены останки, которые были немедленно переданы на экспертизу. По косвенным признакам — по перелому ключицы, по расположению пломб в зубах и др. — найденный скелет был идентифицирован как принадлежавший Борману. Но сегодня многие специалисты считают, что эти признаки не могут быть стопроцентным доказательством. Подвергается сомнению и генетический тест, проведённый в 1998 году. Эксперты утверждают: методы ДНК-анализа девяностых годов часто давали ложно-положительные результаты в том случае, если останки долго пролежали в земле; генетическая информация, сохранившаяся в тканях, по выражению специалистов, в таких случаях «разрывалась». Тем неожиданней прозвучала версия о том, что партайгеноссе Борман, возможно, умер… в Костроме. Об этом упомянул один неординарный человек, о котором написал известный писатель Кирилл Ковальджи, ушедший из жизни в 2017 году. В своём цикле «Литературные заметки, зарисовки, портреты» он рассказал о своей работе в 70-х годах прошлого века ответственным редактором французской версии журнала «Советская литература». Там он познакомился с первым замом главного редактора Борисом Мануиловичем Афанасьевым. Тот, как вспоминал Ковальджи, был сибаритом, не очень, мягко говоря, переутомлялся на работе, любил изящную обувь (чуть ли не каждый день менял туфли) и растворимый кофе с каймаком. Иногда за чашкой кофе рассказывал всякие почти невероятные истории. Кирилл Ковальджи вспоминал одну из таких: «Например, — как он выбрался из Берлина в 1941 году. Он находился там нелегально. Узнав о начале войны рано утром 316


22 июня, Афанасьев немедленно покинул место своего обитания, чтобы больше туда не возвращаться. Прошёл мимо нашего посольства, увидел, что оно уже оцеплено, заблокировано. Что делать? Поняв, что все равно деваться некуда, направился прямо к воротам посольства, кинул через плечо по-немецки „Надо!“ и… беспрепятственно прошёл…» Однажды Ковальджи завёл с ним речь о Мартине Бормане. И тут Афанасьев бросил небрежную реплику «А он умер в Костроме…» Но развивать мысль не стал, подробности опустил, перевёл разговор на другую тему. Наверное, в 70-е годы XX века подобную фразу можно было принять за желание показать свою значимость через владение некой закрытой информацией. Не исключено, что поначалу собеседник Афанасьева так это и воспринял. Каково же было его удивление, когда уже после смерти Бориса Мануиловича, в 90-х годах Ковальджи прочитал в газетах о том, что, как свидетельствуют архивные документы, Афанасьев — не только редактор, кофеман и интересный собеседник, но и… Вообще-то правильнее не Афанасьев, а — Атанасов, если на болгарский манер. Он родился в 1902 году в городке с названием Лом (Княжество Болгария) в семье служащего. До 1922 года вкалывал разнорабочим на кирпичном заводе, сезонным работником на уборке винограда. В 1922 году эмигрировал в Россию. Там вступил в РКП (б), оставаясь одновременно членом Болгарской компартии. Учился, затем преподавал. В марте 1932 года Афанасьева приглашают на работу в Иностранный отдел ОГПУ и практически сразу направляют на нелегальную работу в Вену. Там он проводит четыре года, информируя советское руководство о ситуации и настроениях в Австрии после прихода в Германии к власти Гитлера. В марте 1936 года Афанасьев получает новое назначение — в Париж. Осенью 1937 года срочно выезжает в Швейцарию. 4 сентября 1937 года неподалёку от Женевского озера, в окрестностях Лозанны был обнаружен нашпигованный пулями труп человека, в кармане которого полиция нашла чехословацкий паспорт на имя Германа Эберхарда. Вскоре «Бюллетень оппозиции», издававшийся сыном Троцкого, Львом Седым, опубликовал 317


некролог о погибшем, некоем Игнасе Рейссе. На фото в некрологе швейцарские полицейские узнали того, кто был застрелен в пригороде Лозанны. В тот же день на стол Сталину положили швейцарские и французские газеты с фотографией этого человека в траурной рамке. Вождь удовлетворённо усмехнулся: предатель-перебежчик ИНО НКВД Натан Порецкий ликвидирован. Приказ о его убийстве был издан после того, как Рейсс-Порецкий открыто выступил против сталинизма. Во французских газетах он опубликовал письмо, обличавшее политику Сталина (прежде всего массовые расстрелы) с левых позиций. И вот однажды в небольшом швейцарском кафе к Рейссу-Порецкому подсели два респектабельных господина. Познакомились, шутили, улыбались, потом вдруг перессорились, рассердились на своего собеседника, скрутили его, вытолкнули на улицу, насильно запихнули в машину. Отъехав подальше от Лозанны, всадили в беднягу дюжину пуль (пять в голову, семь в грудь), а потом выкинули труп в том месте, где потом швейцарская полиция найдёт некоего «чеха» (паспорт был поддельный). Одним из тех, кто осуществил эту операцию, был советский разведчик Борис Афанасьев. Ему помогал Владимир Правдин (настоящее имя Ролан Аббиа — советский разведчик, монегаск по происхождению). Автомобиль, на котором Афанасьев и Правдин вывезли труп, арендовала некая Рената Штайнер, которая была завербована в Париже агентом ИНО Сергеем Эфроном, мужем Марины Цветаевой. Эта деталь странным образом всплывёт в 70-е годы прошлого века. Вот что пишет об этой перекличке имён, событий и времён Кирилл Ковальджи: «Я надумал опубликовать переводы на французский язык 11 стихотворений Пушкина, осуществлённые Мариной Цветаевой <…> Но Дангулов (Савва Дангулов — в те годы главный редактор журнала „Советская литература“, выходившего на иностранных языках –А.К.) вместо того, чтобы похвалить меня, набычился: „Зачем вам Цветаева? Это одиозная фигура. К тому же сейчас не рекомендуется возвращаться к репрессированным…“ Я страшно уди318


вился и сумел его разубедить („не одиозная и репрессированной не была!“), тогда он ткнул в „1937“ год, упоминаемый мной во врезке: „А это зачем?“ — „А это столетие гибели Пушкина! Цветаева перевела к юбилею!“ Дангулов нахмурился: „Так и пишите. Но год указывать необязательно.“ На том и порешили. Но все-таки он сократил подборку — напечатаны были только четыре перевода. Я долгое время думал, что анекдотический этот случай объясняется невежеством Дангулова. Теперь лишь догадался, что его против Цветаевой настраивал Афанасьев. Были у него причины не желать возвращения её имени из небытия: он же „работал“ с её мужем Сергеем Эфроном и когда того арестовали, наверняка (по крайней мере!) свидетельствовал против него. Теперь уж не узнать…» После выполнения важного задания в Швейцарии Борис Афанасьев вернулся в Париж. И — новое задание. Открывшиеся в 90-е годы данные из архива КГБ СССР свидетельствуют: Афанасьев сыграл важную роль в похищении генерала, председателя Русского общевоинского союза (РОВС) Евгения Миллера. Эту операцию разработал генерал Николай Скоблин, завербованный советской разведкой в начале 1930-х. Ему активно помогала его супруга, знаменитая исполнительница романсов Надежда Плевицкая. 22 сентября 1937 года Миллера усыпили хлороформом и в деревянном ящике доставили в Гавр, откуда на теплоходе вывезли за пределы Франции. Проснулся он уже на Лубянке, в камере. Миллера расстреляли. Параллельно с этими заданиями Афанасьев работал над тем, чтобы проникнуть в руководящее ядро троцкистской организации, базировавшейся во Франции. В рамках этой операции Борис Афанасьев получил позывной «Гамма». Действовал «Гамма» в тесной связке с коллегой под кодовым именем «Тюльпан» (им был советский агент Марк Зборовский, внедрённый в ближайшее окружение сына Троцкого, Льва Седова). В результате активных мероприятий (детали до сих пор не раскрываются) удалось изъять архивы Троцкого и его сына. В руках наших разведчиков оказался огромный массив документов Международного секретариата по организации IV Интернационала, в том числе 319


списки и адреса лиц из троцкистского подполья. Лучшего подарка для Сталина и придумать нельзя было. Карьера Афанасьева продолжилась в Москве. С 1939 по 1940 годы он занимает пост особого уполномоченного при начальнике Особого отдела наркомата внутренних дел, потом становится заместителем начальника этого отдела. А в марте 1941 года получает назначение на пост руководителя отделения Первого управления (внешняя разведка) НКГБ СССР. В книге историков спецслужб А. Колпакиди и Д. Прохорова «Внешняя разведка России», основанной на архивных документах, читаем: «В июне 1941 г. Б. М. Афанасьев прибыл в Берлин для восстановления полезных для разведки связей и, в том числе, для попытки выхода на рейхсляйтера НСДАП Мартина Бормана». Для восстановления? Значит, связь с Борманом уже была? В своей книге «Спецоперации. Лубянка и Кремль. 1930— 1950 годы» известный советский разведчик, диверсант, генераллейтенант, ныне покойный Павел Судоплатов писал: «Среди устойчивых мифов о работе советской разведки в годы войны, в особенности после нашумевшего сериала «Семнадцать мгновений весны», широко распространена версия о сотрудничестве заместителя Гитлера по партии Бормана с советской разведкой. Не раз опровергались слухи о том, что Борман тайно был вывезен в Москву и захоронен на одном из московских кладбищ. Дыма без огня, как известно, не бывает. Хотя Борман никогда не сотрудничал с нами, он, так же как и шеф гестапо Мюллер, постоянно находились в сфере нашего внимания. Когда Борман был ещё никому не известным рядовым функционером нацистской партии и проживал в 1930 году в скромном пансионате под Веной, с ним поддерживал «полезное знакомство» крупный нелегал нашей разведки Борис Афанасьев. В сообщениях Афанасьева Центру давались развёрнутые характеристики и оценки личности Бормана, вносились предложения об его активной разработке. Но Афанасьев, к сожалению, «засветился» в ряде наших операций во второй половине 1930-х годов, 320


и его попытки перед самой войной восстановить полезные знакомства и былые связи в Германии и Швейцарии успехом не увенчались. Все слухи о приезде Бормана в СССР в мае 1945 года — сплошные домыслы». Каждое слово такого человека, как П. Судоплатов, дорогого стоит. Слово, как известно — серебро, а молчание — золото. В данном случае золотом, возможно, является то, о чём Судоплатов не имел права даже упоминать в 90-е годы прошлого века, когда писал книгу. Что же произошло после июня 1941 года, чем занимался Афанасьев в дальнейшем? Тут явный пробел в данных. За этот период нет рассекреченных документов, и нам предстоит вступить на зыбкую почву предположений и версий, основанных на логических построениях и подкреплённых мнениями заслуживающих доверия людей. В большинстве энциклопедий об отечественных разведчиках мы читаем: в июле 1941 года, с началом войны, вместе с другими советскими гражданами Афанасьев был интернирован и через Турцию депортирован в СССР (именно об этом эпизоде он рассказывал за чашкой кофе с каймаком Кириллу Ковальджи). А вот как сам Афанасьев описывал события тех дней в вышедших в 70-х годах в Болгарии «Заметках разведчика» («Записки на разузнавача» в сборнике «Невидимите барикади»). Запутывая следы и меняя на ходу документы, он въезжал в Германию по маршруту: Швейцария-Франция-Польша-Рейх. На польско-германской границе случилась заминка: «По графику мы должны были пересечь границу ночью и утром уже быть на территории Германии. Но случилась железнодорожная авария, поезд наехал на грузовик, и мы задержались на несколько часов. Таким образом, неожиданно для себя, я пересекал территорию Польши в течение целого дня и увидел много примечательного. Разведчик должен уметь наблюдать. Тяжёлая артиллерия и танки шли по дорогам в одном направлении — на восток. В окнах встречных поездов устроились лётчики с медалями на груди, они пели и играли — явно возвращались с краткосрочного отдыха 321


на курортах Италии. Они выглядели беспечными и изображали непобедимых вояк. Сразу после прибытия в Берлин я поспешил связаться с нашими. Они выслушали мою информацию и решили отправить шифротелеграмму в Москву». Далее Афанасьев делится своими впечатлениями о Берлине в первый день войны: «…На улице Унтер-ден-Линден располагался большой книжный магазин с высокой витриной. Хозяин, по-видимому, отъявленный нацист, выставил в витрине карту СССР, на которой стрелами и пометками обозначал ситуацию на фронте по последним сводкам. Рисованные клинья были направлены на восток. Притихшие люди собирались вокруг этой витрины. Однажды подошли несколько солдат под командой младшего офицера. Солдаты не промолвили ни слова, а офицер оглядел карту и процедил: «Нам нужны лишь две недели». Примерно в два часа дня Афанасьев подошёл к посольству СССР. Вокруг здания была выставлена охрана гестапо. Наблюдая издалека, Афанасьев понял, что в посольство пускают только иностранцев. Эту роль он и решил исполнить. Далее читаем: «Приблизился смело к охране, пренебрежительно кивнул солдатам и беспрепятственно вошёл во двор. Позже я использовал тот же самый приём несколько раз для того, чтобы собрать необходимую нам информацию. В конце концов после трудных и длительных переговоров была достигнута договорённость об обмене дипломатов и членов их семей. В СССР в то время жили 120 немецких граждан, и в Германии около 150 русских. В соответствии с соглашением, они должны были быть переданы в Турцию в один и тот же час: немцы — через Армению, советские граждане — через Свиленград». (Свиленград — болгарский город, который находится практически на границе трёх государств: Болгарии, Греции и Турции — А.К) Далее Афанасьев ни слова не пишет о своей работе в годы войны. В энциклопедиях можно прочесть, что он был одним из ближайших соратников Павла Судоплатова, руководил разведывательно-диверсионной работой в тылу немецких оккупантов. Выезжал в краткосрочные загранкомандировки… После чего сообщается, 322


что в 1947 году его уволили из органов внешней разведки. Вот и всё. Или не всё? О каких загранкомандировках Афанасьева идёт речь? Недавно в болгарской прессе появилась информация, возможно, она восполнит информационную лакуну. Болгарский литератор и историк спецслужб Борис Цветанов, который лично знал Афанасьева и неоднократно с ним встречался, уверен в том, что в последние годы войны Борис Мануилович был внедрён в одну из структур, близкую к имперской канцелярии Германии. Он стал одним их тех, кто получил задание убить фюрера. В 1943 году, как утверждает Цветанов, Афанасьев был готов приступить к ликвидации Гитлера, но, запросив добро на начало операции, получил «отбой»: Сталин опасался возможности заключения сепаратного мира между союзниками по антигитлеровской коалиции и новым лидером Германии, который встанет у кормила рейха. В документальном очерке в болгарском еженедельнике «Десант на патриотичния печат» Борис Цветанов пишет об Афанасьеве, впрямую называя его прототипом Штирлица-Исаева: «В большой степени продолжение войны уже Германии совместно с США и Англией против СССР было предотвращено благодаря Афанасьеву. После войны он прибывает в Аргентину, нападает на след Мартина Бормана и запрашивает помощь Центра на его поимку и похищение. Вместо помощи из Москвы поступает приказ о возвращении. Дисциплинированный Борис исполняет приказ. В одесском порту (как и в последнем романе о Максиме Исаеве) его поджидает фургон, а потом и застенки Лефортова». Борис Цветанов пишет также о том, что Юлиан Семёнов, скорее всего, знал многое о работе Бориса Афанасьева, но не имел права раскрыть секреты, которые были доверены ему под строжайшее обязательство ни в каком виде, ни малейшим намёком не указывать на фигуру реального советского разведчика. На мой запрос в пресс-бюро службы внешней разведки РФ пришёл лаконичный ответ за подписью руководителя С. Иванова: «Всю информацию о Б.М.Афанасьеве можно взять в открытых источниках, в том числе в „Очерках истории российской внешней разведки“. Большей информацией не располагаем». Но и в «Очер323


ках…» я не нашёл ничего принципиально нового, а лишь то, о чём я уже знал из мемуаров П. Судоплатова. И тем не менее… Осмысливая то, о чем рассказал в своих публикациях Борис Цветанов, рискую выступить с собственной гипотезой о том, что именно Борис Афанасьев и был тем самым агентом под псевдонимом «Вертер», и работал он в связке с завербованным им (а в его лице советской разведкой) Мартиным Борманом. Всё-таки с Борманом. То есть те самые командировки, о которых говорится в сухих энциклопедиях, и были такими сверхважными командировками. Не исключено и то, что Афанасьев работал в недрах аппарата Бормана. (А не Гиммлера, как Штирлиц у Ю. Семенова и в фильме Т. Лиозновой). Как проходили встречи «Штирлица» и Бормана? В автомобиле, как это показано в книге и фильме? Возможно. Как возможно и то, что Юлиан Семёнов был осведомлён о таких деталях. С 1947 года Афанасьев занимался редакторской и издательской деятельностью. Он ушёл из жизни 21 апреля 1981 года в Москве. Остаётся загадочной его фраза о том, что, мол, Мартин Борман умер не где-нибудь, а — в Костроме… На мой взгляд, это, скорее всего, шутка мэтра разведки. Такой информацией (если бы это была правда) профессионалы не разбрасываются. А сбить с толку дилетантов — литераторов, журналистов, — это, можно сказать, часть профессии. Что и было сделано по отношению к его коллеге по журналу «Советская литература». Правдива ли моя версия или будет гулять в качестве очередной красивой легенды — покажет время. Скорее всего, правду о настоящем Штирлице узнают лишь наши потомки, когда будут рассекречены документы о работе нашей внешней разведки времён Великой Отечественной войны. © Алексей Казаков, 2018

324


Александр Беленький Черно-белый кумир Когда человек умирает, ладье Харона предстоит не только отвезти его на другой берег реки Стикс, ей еще нужно доплыть до нашего сознания. И чем значительнее человек, тем больше нам нужно времени, чтобы понять, что его больше нет с нами. А пока ладья не доплыла, умерший пребывает для нас в каком-то промежуточном мире. Но вот она тыкается носом в берег наших мыслей, и мы вдруг окончательно понимаем: он умер. Мохаммед Али скончался 3 июня. Его смерть были слишком похожа на его жизнь многих последних лет. Он, который много лет говорил громче всех, давно молчал. Он, когда-то быстрый, как горный ручей, как водопад, едва двигался. Взгляд его все реже фокусировался. Мы привыкли к этому. Может быть, поэтому до нас так долго доходило, что даже это его полусуществование на земле уже закончилось. Но вот, наконец, дошло. Как раз тогда, когда о человеке стало можно сказать не только все хорошее, но и, не нарушая давних традиций, все плохое.

325


С пьедестала на заднее сидение Для самого се6я и своих родителей Мохаммед Али, а тогда еще Касиус Клей, родился 17 января 1942 года в Луисвилле, штат Кентукки. Для большей части мира он родился в 1960 году в Риме, где он стал олимпийским чемпионом. В общественном сознании спортсмены обычно живут недолго и умирают задолго до своей физической смерти. Тогда казалось, что так будет и с этим молодым американским негром, пусть о нем и говорили, что в бою с выдающимся польским боксером Збигневым Петшиковским только в третьем раунде Клей «навтыкал» ему больше ударов, чем все остальные за всю жизнь. Ну, великий боксер. Мало ли было великих боксеров? В Риме он был олимпийским чемпионом и всеобщим любимцем, но вернувшись в родной Луисвилль он очень скоро опять стал только негром, который в автобусе должен был садиться на задние сидения и которому был закрыт ход в лучшие заведения в городе. Сам Али впоследствии говорил, что он переродился в тот момент, когда его не пустили в какой-то ресторан, но он был сам автором своей легенды. Причем, как часто бывает с творческими личностями, он сначала придумывал байку, а потом сам начинал в нее верить. История эта с годами обрастала подробностями, одной из которых стало то, что он после того, как ему закрыли ход в тот ресторан, в ярости бросил свою золотую олимпийскую медаль в реку. Его друг потом говорил, что он просто ее потерял, а какого-то такого конкретного шумного случая, когда его куда-то не пустили, не было. Просто потому, что не пускали в самые разные места достаточно часто. Однако совершенно точно, что вскоре после возвращения на родину, его как будто подменили. Он начал профессиональную карьеру и с невероятной скоростью привлек к себе огромное внимание, далеко не соответствовавшее статусу его тогдашних боев. Слова лились из него, как вода из Ниагары, причем, когда хотел, он их рифмовал, мгновенно выдавая стишки, забористость которых искупало их невысокое качество.

326


С заднего сидения на пьедестал Когда любитель, пусть даже олимпийский чемпион, переходит в профессионалы, он обычно как бы начинает с чистого листа. Но Клея заметили сразу. Не заметить его было так же легко, как пресловутый кирпич, упавший тебе на голову, только это был кирпич, упавший почти на каждую голову в Америке. Он появлялся всюду, его было так много, словно на него работала куча двойников. Он никогда не молчал. Он даже не говорил. И не кричал. Он орал. Орал о том, какой он великий, как он порвет на тряпки всех, включая тогдашнего чемпиона мира в тяжелом весе Сонни Листона, единственного боксера в истории, которого боялись больше Майка Тайсона. Но молодого Каиссиуса это абсолютно не смущало. Еще он в стихотворной форме предсказывал, в каком раунде он нокаутирует соперника и обычно свое обещание выполнял. От Клея закладывало уши, но он был забавен, не говоря уж о том, что был неотразим в ринге, этакая помесь трех античных богов: Геракла, Аполлона и Гермеса. Его запомнили и пока весело возненавидели. Ему желали быть битым, а он бил всех сам, и от того на каждый следующий его бой собиралось больше народу в зале и перед телевизорами, чем в прошлый раз. Наконец, Кассиус подобрался и к титульному бою. Сурового уголовника Листона не любили, но Клея на тот момент не любили еще больше и были уверены, что чемпион вздует его. Ставки были 7—1 в пользу Листона. Сам чемпион сказал, что его волнует только то, как он вытащит свой кулак из большого рта своего соперника. Однако Клей сразу захватил инициативу. Листон не поспевал за вертким мальчишкой, который окучивал его ударами со всех сторон. В конце четвертого раунда произошла странная история. Клею попало в глаза что-то едкое. Пятый раунд он провел почти вслепую, но закончил его на ногах. По неподтвержденной, но похожей на правду версии, Листону что-то втерли в перчатки в перерыве между третьим и четвертым раундами. Тем не менее, Клей справился и с этим и в шестом раунде снова стал избивать Листона. По окончании этого раунда чемпион капитулировал. 327


Едва бой закончился, Кассиус Клей объявил, что отныне его зовут Мохаммед Али и он теперь черный мусульманин, то есть представитель довольно-таки агрессивной секты, исповедующей расистские взгляды наоборот. Этого никто не ожидал, и за это новоявленного Али возненавидели еще больше, только теперь уже не весело, как прежде, а люто. Негру, даже чемпиону мира в тяжелом весе, положено было тогда знать свое место, а этот малый сам всем указывал на их места и, самое главное, ему было очень трудно возражать: он всех бил. Очень многие эксперты по сей день считают, что Мохаммед Али образца 1964—67 годов был лучшим тяжеловесом в истории. Но в то время он уже был далеко не только тяжеловесом, причем в двух ипостасях сразу. Во-первых, из мира бокса и спорта вообще он перепрыгнул в область массовой культуры. И тут никак нельзя сказать, что его влияние на людей было исключительно хорошим. Его издевательства над соперниками во время предматчевых мероприятий были беззлобными, да и в ринге он вел себя благородно, из-за чего, несмотря на колоссальное преимущество перед всеми, его не боялись. Однако приходится признать, что именно Али ввел в мировой бокс стандарты поведения, доведенные до полного безобразия уже в наши дни. Второй аспект еще более сложен и противоречив. В стране, где по-прежнему существовала сегрегация, нельзя было избежать перегибов в борьбе за равноправие негров, но Али, принимавшей в этой борьбе очень активное участие, был как раз тем, кто частенько перегибал, а его растущая популярность, уже далеко не со знаком минус, так как люди обожают «непобедимых победителей», легализовала подобные взгляды в глазах очень многих. Не то чтобы его воззрения были уж очень крайними, но если бы белый так говорил о черных, как он о белых, его сочли бы расистом. Али сыграл очень большую роль в том, что «борцам» как бы разрешили некие крайности, расширили для них предел дозволенного, что опять-таки в полной мере проявилось позже.

328


С пьедестала в изгнание и обратно Ну а потом власти сделали немыслимую глупость: призвали его в армию, для того чтобы послать во Вьетнам. Вполне возможно, кому-то пришла в голову идея популяризировать непопулярную войну таким образом. Не с тем связались. Это Али всех сам использовал, а использовать себя не давал никому. Он наотрез отказался «призываться в армию». Было доподлинно известно, что его не собираются отправлять в боевые части, так что упрекать его в том, что он просто испугался, как потом делали многие, неуместно. Разразился конфликт. Обе стороны очень быстро закусили удила. Высказывания Али стали еще резче, его выражение о том, что нечего лезть к желтым, пока не разобрались с черными у себя дома, стало крылатым. В ответ его отлучили от бокса. Дисквалификация продолжалась три с половиной года. За это время Али сделался вторым после покойного Мартина Лютера Кинга, то есть первым среди живых, борцом за права негров. Страна левела на глазах. Али уже прощали выражения типа «грязные христиане». Здесь, правда, нужно признать, что он сам впоследствии многократно и искренне за это извинялся, но черт был выпущен. Понятно, что не Али положил начало черному расизму с мусульманским уклоном, и он развился бы и без него, но он очень ему поспособствовал. В 1970 году ему разрешили вернуться в ринг. Скорее всего, потому что поняли, что за его пределами он куда более опасен. За прошедшие годы насколько он прибавил как борец за права негров, настолько же сдал как боксер. Однако это был такой фантастический талант, что и оставшегося хватило на всех, правда, теперь уже не без проблем. Именно то, что что Али перестал быть богом, а стал только самым совершенным из людей, породило великие бои 70-х с его участием: три с Джо Фрейзером, три с Кеном Нортоном и с Джорджем Форманом. Он проиграл первые бои Фрезеру и Нортону, но все остальные выиграл. В 8 раунде боя с Форманом Али нанес нокаутирующий удар справа, но не стал добивать медленно падавшего соперника. Герои побеждают, но они не добивают. Третий бой с Фрейзером вообще чаще всего называ329


ют лучшим боем в истории бокса. Но в чем-то он был и одним из худших. Перед ним Али превзошел сам себя в умении оскорблять будущего соперника, и Фрезер не простил его до самой смерти. Никакие послематчевые извинения, к тому же принесенные не лично, ничего здесь изменить не смогли. С пьедестала в гости и обратно «Большая» карьера Али продолжалась до 1978 года. В начале этого года он неожиданно проиграл Леону Спинксу, но позже выиграл матч-реванш. Между этими двумя боями он приехал в Москву. Не помню, целовал ли его Брежнев взасос, как лидеров социалистических стран, кажется, все-таки нет, Леонид Ильич знал, с кем можно целоваться, а с кем нет, но принял по-королевски. Али не вполне понял, куда попал, и как-то совершил утреннюю пробежку по Красной Площади, озадачив всех от милиции до почетного караула, стоявшего у мавзолея Ленина. Ребята чуть карабины не уронили, а так как головы нельзя было поворачивать, глаза у них чуть не вылезли из орбит вбок. А потом как-то немного неожиданно объявили, что Али выйдет на московский ринг. Тот вечер стал подлинным восемнадцатым мгновением весны, потому что московские улицы были так же пусты, как при первых демонстрациях «Семнадцати мгновений весны». Все сидели у телевизоров. В том числе и те, кто до сих пор никогда в жизни не смотрели бокс. По иронии судьбы великий американский бунтарь был для нас частью той самой Америки, против которой он бунтовал и которую нам не показывали. И вот появилась возможность взглянуть хоть одним глазком. И уж мы взглянули. Али сначала дал небольшое интервью, между репликами пробивая по воздуху молниеносные короткие серии, а потом провел шесть раундов: по два с Петром Заевым, Евгением Горстковым и Игорем Высоцким. Он был абсолютно растренирован, но впечатление все равно произвел. Абсолютное большинство советских зрителей тогда впервые услышало его боевой лозунг «Float like a butterfly, sting 330


like a bee» (Порхать, как бабочка, жалить, как пчела), и комментаторы повторили его за довольно короткую передачу раз двадцать, чтобы мы уж его никогда не забыли. А Али тем временем порхал и жалил. Игорь Высоцкий, который спарринговал с ним последним через много лет вспоминал: «Личность Мохаммеда Али полностью соответствовала его легенде. Никаких преувеличений в ней нет. Когда мы встретились с ним в ринге, он был растренирован, впрочем, как и мы. Нас ведь тогда просто выдернули из отпусков. И тем не менее он очень резкий был. Удары очень быстрые. И еще актер потрясающий, а благодаря этому он прекрасно чувствовал противника, знал, что тот будет делать. Вообще по рингу катался как сыр в масле. Думаю, это был самый великий тяжеловес, которого я только видел в жизни». После второго боя со Спинксом он покинул ринг, потом, к сожалению, вернулся. Провел еще два боя, оба проиграл и ушел окончательно. Уже в этих поединках проявились первые признаки болезни Паркинсона, изуродовавшей всю его оставшуюся жизнь и превратившей ее, по сути, в жизнь после жизни. Или, скорее, в смерть перед смертью. Возможно, когда его час все-таки пробил, он даже не почувствовал перехода из одной смерти в другую. Навсегда на пьедестале Когда Али проигрывал последние два боя, плакало пол-Америки, а вторая половина тихо скорбела. Почти не осталось людей, которые его ненавидели. В общем и целом, победило и дело его жизни: негры добились фактического равноправия. Тогда это выглядело (и было) победой добра над злом. Заложенная в этой победе червоточина, де-факто, индульгенция, выданная черному расизму, прямое отношение к которой имел Мохаммед Али, в полной мере проявилась позднее. «Нам не дано предугадать, как слово наше отзовется». Говорят, Гёте испугала волна первого, сугубо романтического, немецкого национализма, который охватил все еще разъединенную Германию после наполеоновских войн, и он говорил о немыслимом зле, ко331


торый этот национализм в себе несет. Его тогда не понял практически никто. В 60-е годы большинству людей казалось, что расизм может быть только белым, черный — это просто издержки борьбы. Оказалось, что нет, что негры — точно такие же люди, ничем не лучше белых, а значит, и дурные общечеловеческие черты им присущи в той же степени. Мне как-то довелось увидеть манифестацию черных расистов перед тем самым нью-йоркским Мэдисон-Сквер-Гарденом, в котором не раз дрался и Али. Впечатление осталось крайне тяжелое. А самым неприятным была пассивность полиции, которая, похоже, просто не знала, что делать. Выступавшие, несшие страшную в своей агрессивности злобную околесицу, все как на подбор были здоровенные мужики, по габаритам не уступавшие Мохаммеду Али, и как-то трудно было отделаться от ощущения, что без него, не было бы и их. Но все же, все же, все же… Мохаммед Али был великим бойцом и хорошим человеком, и я искренне надеюсь, что через несколько десятков лет, а может быть, и несколько раньше, некоторые негативные последствия его в целом совершенно справедливой борьбы, сгладятся. В конце концов, в последние годы XX века полагали, что афроамериканец сможет стать президентом США не раньше примерно 2032 года, а это произошло, как мы теперь знаем, гораздо раньше, еще при жизни Мохаммеда Али, во что он сам вряд ли мог поверить в 60-70-е. Если белые оказались мягче и либеральнее, чем о них думали, то почему черные должны оказаться другими? А когда схлынет волна расизма черного, фигура Мохаммеда Али окончательно займет то высокое место в американском Пантеоне, которого она заслуживает, и 3 июня останется только датой его физической смерти. © Александр Беленький, 2018

332


Сабит Алиев Пионы Это случилось прошлым летом в Ялте. Не так давно я написал свой первый рассказ, который был опубликован в местном журнале. Теперь я мечтал о серии коротких историй и искал сюжеты для них. Мой редактор посоветовал поговорить с одной дамой. Я, конечно, совершенно не представлял, о чем, но нашел ее хорошего знакомого, и тот помог нам встретиться. Заранее переживая, как сложится разговор, направился я на свидание с незнакомкой. Мы назначили встречу утром в маленьком уютном кафе с видом на набережную. Хмурое небо висело над головой. Пронизывающий ветер дул с моря к берегу, усиливаясь и царапая кожу, словно наждачная бумага. Крупная белокрылая чайка с блестящими янтарными глазами ходила по гальке. В воздухе пахло морской солью. Ускорив шаги, я поднялся по крутой дороге в гору. Я пришел раньше назначенного времени. В кафе стояла тишина, посетителей не было. Заказав себе чай, я с жадностью сделал несколько обжигающих глотков. Затем, будто охваченный ознобом, начал тереть руки над горячей чашкой. Минуту спустя к моему столику подошла женщина лет сорока. 333


Ее смущение скрашивала детская улыбка, серо-зеленые глаза приветливо смотрели на меня. Щеки горели ярким румянцем, словно она смазала их вишневым соком. Под голубым, тонкого шелка платьем угадывались маленькие крепкие груди. Шею украшало нежно-розовое коралловое ожерелье. Я встал ей навстречу. Предложил стул. Она поблагодарила, села и, чуть помолчав, спросила: — Вы курите? — Нет… — как бы извиняясь, ответил я. — Вы не против, если я закурю? В ее мелодичном голосе слышались высокие нотки. Не заботясь о моем согласии, она, щурясь, пытливо посмотрела на меня. Заметив, что наш стол для некурящих, поднялась с места, пересекла пустой зал и вернулась с пепельницей. Затем, закурив сигарету, выпустила тонкую струйку дыма. Хозяин кафе подошел к нам принять заказ. Это был худощавый человек, лет пятидесяти, с седыми волосами, слегка вьющимися на висках. Мельком глянув на нас, он широко улыбнулся. — Есть что-нибудь выпить? — спросила она. — Лимонад, кофе, чай. — Выпить, я имела в виду… — она сделала ударение на слове «выпить». — Вино, — последовал поспешный ответ, — местное, очень вкусное. — Бокал красного сухого и кофе. Хозяин слегка поклонился даме и ушел. В наступившей тишине был слышен шум волн. Еще несколько раз затянувшись сигаретой, она заметила: — Мы с вами все еще не познакомились. Меня зовут Ирина. — Очень приятно. Ян. — Мне сказали, что вы — начинающий писатель, — она помолчала, покашливая. — История, которую я хочу вам рассказать, никому не известна. Могу ли я надеяться на полную конфиденциальность? — Безусловно, — заверил я. Нам принесли вино и кофе. Тяжело вздохнув, она загасила окурок и начала свой рассказ. 334


— Я была уже далеко не юной особой, когда решилась учиться живописи. У меня всегда была страсть к искусству. Я бросила все, уехала из лучезарной Ялты, продала дом, который мне достался в наследство от родителей, и поселилась в суетливой Москве, где обосновалась в Басманном районе. Нашла художника, у которого стала брать уроки живописи. Днем я рисовала, а все свободное время проводила в музеях, библиотеках, театрах или просто гуляла по городу. У меня не было в этом городе близких друзей и даже знакомых. Да я и не стремилась ими обзаводиться, стараясь как можно больше набрать столичных впечатлений. Как-то, проходя мимо цветочного магазина, я невольно задержалась у открытой витрины. Чего там только не было: розы, тюльпаны, гвоздики… Но мой взгляд остановили пионы. Как они были прекрасны! Я чувствовала их тонкий нежный аромат. Запах притягивал, томил, волновал. Вот так, наверное, должно благоухать счастье, думала я. Вдруг ко мне подошел мужчина средних лет. В руках он держал букет тех самых нежно-розовых пионов и молча протянул их мне. Затем, сделав несколько шагов к высокой массивной двери стоящего рядом здания, потянул на себя бронзовую ручку и не спеша вошел. Я долго находилась в оцепенении от неожиданности, прижимая к себе цветы и наслаждаясь их пьянящим ароматом… Почему вы улыбаетесь? — В какой-то галерее я видел картину, где была изображена женщина у витрины с множеством цветов, — ответил я. — Картины рисует жизнь. Я кивнул, ожидая продолжения рассказа. — С того дня я ходила по этой улице домой и останавливалась перед цветочным магазином, а незнакомец каждый раз молча вручал мне букет пионов. Меня завораживал этот сказочный сюжет, как и сам герой: сильные руки, крупное лицо, белозубая улыбка, огромные горячие темно-карие глаза… Однажды после традиционного подарка я крикнула ему вдогонку: «Стойте!» Так началась любовь. Мы стали жить вместе. На пятом этаже, стараясь быть ближе к небу. Боже мой, с какой скоростью я пробегала все восемьдесят 335


ступенек! Какое это было удовольствие — прильнуть к нему, ощущая тепло его крепкого тела, вдыхать его запах — особенный, притягательный, волнующий! Как я любила, когда его большие руки осторожно замыкали в кольцо мои хрупкие плечи. Обнимая, он говорил, что никогда не оставит меня, и я верила этому обещанию. Я наслаждалась мелодией его речи, которую заметно отличал мягкий южный акцент. Женщина надолго замолчала, словно вслушиваясь в дорогой голос, все еще звучавший в ее памяти. Извлекла из сумки фотографию и держала ее так, чтобы я смог разглядеть изображение. Бритая голова мужчины выглядела как утверждени силы, загорелая кожа на большом черепе была натянуто гладко и туго. Большое лицо, волевой подбородок, четко очерченный рот, жесткий взгляд из-под густых бровей. Я долго и пристально всматривался в портрет, пытаясь понять: правда ли, что этот грубый широкоплечий мужчина с суровыми глазами способен на нежные чувства?! Видимо, мне не удалось скрыть сомнение. — Очевидно, вы думаете, — догадалась она, — как такой грубо вытесанный природой человек может любить? — Вы прочли мои мысли. — Видите ли, я не знаю, были его чувства искренни или нет. Хотя сейчас это совсем неважно, — сделав непонятное движение рукой, продолжала она. — Быть может, он любил меня как-то посвоему. Но он приучил меня к мужской заботе, которая стала гарантией безоблачного будущего. Был внимателен, и рядом с ним я чувствовала себя женщиной. Прежде я привыкла полагаться только на себя, а с ним мы стали как бы одним существом, несмотря на абсолютную разность характеров. Он не верил, что каждая вещь сама обретет свое место, а я убеждена в этом. Он не любил хаос, а я не мыслю свою жизнь вне его. Что может быть прекраснее творческого беспорядка?! Он был очень сдержан — я, наоборот, вспыльчива и импульсивна. Его присутствие рядом постоянно подрывало основы моего образа жизни и меняло мои привычки. И еще, — она подняла лицо и с усилием улыбнулась, — ведь любовь — это поступки, а не красивые слова. Она придает ценность всему остальному. Мое существование напол336


нилось смыслом. Любовь к нему, словно гвоздь, вбила меня в жизнь. Бокал вина дрожал в ее руке. Она не в силах была скрыть счастливые воспоминания. Собеседница опустила глаза и погрузилась в длительное молчание, которое я не смел прервать, искренне сочувствуя ей. «Нам причиняют настоящую боль только очень близкие люди» — подумал я. — Моя жизнь наполнилась множеством головокружительных, грандиозных планов, — улыбнулась она и, пригубив вина, продолжала: — Я отчетливо представляла распорядок нашей жизни, устройство дома, расположение комнат. Поставила в спальне большую вазу с пионами — вечным символом нашей встречи. Я живо представляла наших друзей, его занятия архитектурой, мои — живописью. И в конце концов, надеялась, мы переедем жить в солнечную Ялту. Однажды ночью мы долго не могли уснуть, бурно обсуждая будущее. Я упорно отстаивала свои представления и настаивала, что он ничего не смыслит в совместной жизни мужчины и женщины. Лишь позже поняла, что задела его за живое. Быть может, это темнота ночи позволила мне стать дерзкой и упрямой. Выслушав меня, он сказал, что не допустит унижения. Он произнес эти слова негромко, но твердо, будто обрубил канат. Эта ночь изменила нас. Я поняла, что очень обидела его, но отчаянно надеялась на примирение. Вскоре из Ялты пришло письмо от тети. Она болела, и я поехала ненадолго навестить ее. Возвратившись, нашла квартиру пустой. В доме царили пустота и безнадежность. Я ждала ночи, все еще веря, что он вернется. Это была самая длинная и мучительная ночь в моей жизни. Утром я оделась и пошла его искать. Зашла в то здание с массивными дверями и вывеской «Районное архитектурное управление». Долго бродила по разным кабинетам, пока не узнала, что он уволился, а где находится, неизвестно. Я была потрясена его поступком, хотя отлично осознавала и свою вину. В одночасье все стало бессмысленным и пустым. Моя жизнь превратилась в сущий ад. 337


В голосе женщины слышалась горькая досада. Лицо побледнело, глаза наполнились слезами. Прикусив губу, она задумчиво постукивала серебряной ложечкой по чашке молочно-белого фарфора. — В первое время после расставания я жила, отказываясь принимать случившиеся перемены, и воображала, что он рядом. Со временем победила реальность. Вы меня понимаете? Не зная, что ответить, я молча кивнул в знак согласия. — Мою боль трудно понять, — сказала она и залпом осушила свой бокал. — Вот так закончилась моя сказочная история. Я вернулась в Ялту. Живу у старенькой моей тетушки. Преподаю в школе рисование. Мне нелегко, потому что жить по-старому уже невозможно. А по-новому — надо все начинать с азов… Женщина встала, поправила упавшую на лоб золотистую прядь, кивнула мне на прощание и направилась к выходу. Допив остывший чай, вышел и я. Солнце уже высоко поднялось над горизонтом. Тучи рассеялись, сильный ветер стих. Я медленно брел по берегу моря. Всматриваясь в бесконечную голубую даль, размышлял о судьбе этой милой женщины. В лицо дул легкий освежающий бриз. Казалось, он веет тонким нежным ароматом пионов… © Сабит Алиев, 2018

338


Оглавление Лидия Александрова Тогда крови уже не будет Олег Ларин Деревня, ты еще жива? Алла Зубова Бремя и слава его надежд Лев Золотайкин Мечты сбываются Анна Кукес Возвращение Генриха Бёлля Ада Дихтярь Сколько бы лет ни прошло Иван Ларин Открытка из прошлого Владислав Ларин Последний сбор металлолома пионерами средней школы №92 в сентябре 1970 года Максим Перминов Стихи Тамара Александрова Болезнь, переходящая в войну Юрий Каграманов Триумф глупой воли

5 5 15 15 26 26 41 41 59 59 73 73 90 90 97 97 102 102 105 105 125 125


Татьяна Поликарпова Кто нас будит во сне? Зоя Криминская Наша Зошка маленькая Людмила Стасенко На Красном море Лина Тархова Патриот Аталия Беленькая Джейн Вячеслав Щепкин Прощальное солнце Михайловского Стихи Лариса Черкашина Загадка гранатовой подвески Андрей Лучин О театре Исаак Глан Инна Инна Кошелева Последняя капля Сергей Пономарёв Как важно найти своих Видевший Бога — умрёт Красные лошади Марина Колева Долгая, долгая история с ландышами О китайской красавице и тяготах жизни Ирина Меркурова Актеры и роли. Вспоминая Герман Арутюнов Твой Гайд-парк Лилит Козлова Чудо будет, дайте срок! Ирина Сапожникова Красный дурман

131 131 146 146 168 168 175 175 183 183 198 198 204 208 208 219 219 235 235 254 254 260 260 262 264 272 272 274 277 277 285 285 293 293 304 304


Алексей Казаков «Штирлица достойно наградить!» Как провалилась «Цитадель» Александр Беленький Черно-белый кумир Сабит Алиев Пионы

311 311 313 325 325 333 333


Сборник Посиделки на Дмитровке выпуск IX

Составитель Алла Зубова Редакторы Тамара Александрова, Ада Дихтярь, Лина Тархова, Татьяна Поликарпова Технические Владислав Ларин, Наталья Коноплева редакторы Корректоры Владислав Ларин, Наталья Кайгородова Дизайнер Владислав Ларин обложки Иллюстрация из коллекции И.И. Ларина на обложке

Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero


.



Issuu converts static files into: digital portfolios, online yearbooks, online catalogs, digital photo albums and more. Sign up and create your flipbook.