Page 1


В. В. Маркевич обсуждение и поддержка этой книги осуществляется на сайте http://community.livejournal.com/ru_quadrivium/ там же можно получить информацию о приобретении бумажной версии

Психология личной истории (или история о том, как Джон Сёрль выбирал между бордо и бургундским)

Рига, 2009


УДК 159.9 М266

Маркевич В. В. Психология личной истории (или история о том, как Джон Сёрль выбирал между бордо и бургундским) 2009. 220 стр. с илл. ISBN 978-9984-39-895-2 В работе подвергается анализу формула Л. С. Выготского об «овладении своим поведением», лежащая в основании учения о высших психических функциях. Опираясь на положения культурно-исторической психологии, автор книги развивает теоретическое представление о личной истории — институции, сложившейся в ходе эволюции культурных практик.

—2—


1. Высказывание

1.1.  Прилаженность Непосредственное существо Представьте себе зверя, не ведающего ни надежды, ни сомнения. Внимание его управляется внешними факторами, а активность направлена на конкретные вещи. Вообразите живое непосредственное существо — воплощение стихии природных сил, рыскающее в поисках добычи и далекое от всякого способа выражения, выражения, которое было бы тут неприемлемо и нисколько не вытекало бы из внутреннего строя поведения. Мы очень далеки от того, чтобы отождествлять себя с непосредственным существом. Сейчас требуется некоторое усилие, чтобы осознать, что в каждом из нас где-то в глубине живет непосредственное существо. Может быть, в младенчестве нам всем пришлось некоторое время пребывать в состоянии блаженного небытия. Но позднее, когда в нашем поведении появились первые признаки выражения, мы с легкостью противопоставили себя непосредственному звериному миру. Наши предки жили среди зверей, но быстро позабыли о родстве с ними (если тут можно говорить только о какой бы то ни было памяти). Ну что же, у наших предков были на то серьезные основания. Теперь же в нашем исследовании мы должны начинать с того, что уже давно перестало быть очевидным и превратилось в некоторую проблему. —3—


Что свидетельствует в пользу нашего родства со зверьми? Укажем на обстоятельство, которое должно быть отмечено в первую очередь. Речь идет об аспекте, который позднее попадет под выражение, — о боли и вообще о всяком восприятии. Физическая боль присутствует уже в непосредственном существовании. Это механизм, сложившийся в рамках эволюционного развития и выполняющий свою экологическую задачу. Зализывание раны или обездвиженность животного может служить прямым свидетельством работы этого механизма. Что же из того, что у непосредственного существа боль остается невыраженной, или, говоря метафорическим языком, умирает в этой обездвиженности? Мы допускаем существование образов у таких животных, как кошки, обезьяны или дельфины. Существование образов есть вполне приемлемая для современного естествознания идея. Ученые предлагают нам различные модели «образной ткани» — схемы синтеза информации и ее возможного представления. Ясно, что и образы человека должны иметь в своем основании ту же природу и строиться по тем же естественным законам. Однако общая картина, которая складывается в результате подобных исследований, не оставляет нам надежды навести мосты между обозначенными здесь берегами — миром непосредственности и миром человека. Как и в случае с болью, приходится констатировать, что у животного информационный поток в последний момент расточает себя во множестве неосознаваемых движений и реакций. Непосредственное существо не может помыслить ни боли, ни образа. Как же выпутаться из сложившейся ситуации? Вполне приемлемым для нас решением является признание культурологической обусловленности феноменов сознания. Под культурой здесь понимается комплекс практик, в рамках которого отношение между отдельным индивидом и его окружением перестает быть отношением самостоятельным. Индивид как таковой, индивид в своем непосредственном физиологическом обличии перестает быть субъектом поведения, поскольку практики эти развиваются как практики социальные. Подобная культура имеет собственную естественную историю. Именно в рамках такой культуры возникают способы выражения, присущие человеку и выделяющие его поведение из репертуара животных поведенческих форм. Мы подходим к вопросу, который уже встал грандиозной проблемой перед многочисленными позитивными —4—


науками, взявшими курс на изучение эволюционного развития и естественного порядка вещей. Что представляет собой культура? Каким образом культура вторгается в жизнь индивида, в поток механической причинности, расчленяя этот поток на части и направляя его в новое русло? За что удается зацепиться языку со всеми своими средствами выражения?

Знак Общей картины непосредственного существования нисколько не нарушает тот факт, что наш зверь окружен себе подобными. К ним он относится, хоть и индивидуально, но все так же непосредственно, стихийно. Однако, как считают некоторые исследователи, именно факт совместной жизни играет определяющую для дальнейшего развития роль. Собравшиеся в группу существа начинают практиковать совместные деятельности, природа которых заключается в согласованности, прилаженности действий различных индивидов. Эти деятельности, имея известный успех, закрепляются в виде постоянных практик. Вскрывая структуру или закон совместной деятельности, мы приходим к понятию знака, посредством которого эта деятельность организуется и воспроизводится. Поясним идею знака на известном примере указательного жеста. Жест, как пишет Выготский, происходит от неудачного хватательного движения. Допустим, Петр пытается схватить яблоко. Само это движение, будучи выразительным, может послужить стимулом к определенного рода реакции — Павел достает яблоко и передает его Петру. Петр забирает яблоко и съедает его. Мы предполагаем, что каждое звено этой цепочки — то есть, с одной стороны, хватательное движение Петра (движение, которое превратится в жест), а с другой стороны, акт передачи яблока, осуществляемый Павлом, — сложилось независимо друг от друга. Каждое из этих действий решало свою локальную задачу и обслуживалось своим психическим механизмом. Однако в некоторый момент, можно сказать, случайно, эти звенья оказываются прилаженными друг к другу. Проведение взгляда в направлении протянутой руки служит скрепляющим моментом совместной деятельности. Возможно, это единственное звено, требующее новых элементарных психологических связей. —5—


Известно, что животные способны использовать информацию, содержащуюся во взглядах, и читать позы: «При наблюдениях за животными оказалось, что поведенческая модель, получившая в этологии название «следование направлению взгляда», обычно хорошо выражена и поддается регистрации. Так, шимпанзе, проследив за направлением взгляда сородича и не увидев ничего интересного, ведет глазами назад, от предполагаемого объекта рассматривания к лицу и к глазам своего «поднадзорного», как бы проверяя, нет ли здесь ошибки». [19, 455]1 Типичная для животного поведения реакция становится скрепляющим звеном новой совместной деятельности. Привлечения внимания оказывается достаточным для того, чтобы вызвать сформированный уже акт передачи яблока. Складывающаяся, таким образом, сложная совместная деятельность замыкается, разрешая некоторую новую задачу. Если такая структура востребована, важна для сообщества, то со временем она становится обычной практикой, закрепляясь по схеме условного рефлекса. Хватательное движение начинает играть в этой структуре роль указательного стимула, превращаясь в знак (жест). Ясно, что теперь отдельные звенья сложившейся деятельности, теряя свою прежнюю функциональную роль, могут претерпеть изменения и упрощения. Достаточно того, чтобы работала структура нового целого. Жест сворачивается. На его место может заступить акустический образ. Действительно, последний обладает рядом преимуществ. Например, он удобен для привлечения внимания. Любая совместная деятельность строится на употреблении знаков, так как именно знаки обеспечивают согласованность действий. Следует заметить, что знаковая деятельность не является особенностью «разумных существ», то есть людей. Очевидно, что и поведение животных зачастую укладывается в эту схему. Такая совместная деятельность часто является характе´рным видовым признаком. Возможно, что в отдельных случаях знаковое поведение могло бы быть закреплено на генетическом уровне, в других же случаях являться продуктом научения. Хотя в широком смысле систему знаков называют иногда языком, мы не будем придерживаться такого словоупотребления. 1   Первое число в скобках означает номер цитируемого издания в списке литературы, второе – страницу.

—6—


Выготский В работах Л. С. Выготского идея знака находит свое принципиальное развитие. В произведении «История развития высших психических функций» Выготский пишет, что, вводя в ситуацию стимул-средства (знаки), человек «овладевает своим поведением». Уже в таких действиях, как завязывание узелка на память или счет на пальцах, мы можем увидеть этот новый принцип использования знака: «Человеку нужно что-либо запомнить — например, он должен выполнить какое-либо поручение, сделать что-либо, взять какую-либо вещь и т. п. Не доверяя своей памяти и не полагаясь на нее, он завязывает, обычно на носовом платке, узелок или применяет какой-либо аналогичный прием, вроде закладывания бумажки под крышку карманных часов и т. п. Узелок должен позже напомнить о том, что нужно сделать». [5, 72] Итак, человек вводит в ситуацию специальный знак «узелок на память», определяя тем самым ход припоминания. Стимул-средство действует автоматически, согласно своей психической природе — в нужный момент узелок напомнит о чем-то важном. Такое употребление знаков Выготский называет автостимуляцией. Самой важной особенностью автостимуляции является то, что знак вводится в ситуацию самим человеком (узелок завязывает сам человек), который таким образом определяет свое поведение в будущем. Такой характер использования знака определяет строение высших психических функций (сокращенно — ВПФ). Если на первых порах ВПФ строится на внешнем знаке (как в приведенном выше примере), то позднее, в рамках процесса интериоризации, знак переходит во внутренний план. Детали этого процесса разработаны в учении о ВПФ со всей тщательностью. В теории Выготского идея знака последовательно применена в отношении счета, речи, памяти, внимания и воли. Вместе с тем формула Выготского об овладении своим поведением таит в себе, на наш взгляд, известную проблему. Кто овладевает поведением? Чьим поведением овладевают? Как мы должны понимать утверждения «человек сам завязывает узелок» или «человек сам выбрасывает жребий»? Если —7—


культурная форма памяти происходит от узелка, а культурная форма воли — от жребия, то означает ли это, что человек существует еще до возникновения этих культурных форм памяти и воли? Вслед за Выготским мы готовы заявить, что человек появляется только вместе с возникновением культурных форм поведения. Но какой тогда смысл нужно вкладывать в утверждение об «овладении своим поведением»? Как известно, в геометрии не дается определений точки, прямой и плоскости. Мы выносим свое представление об этих объектах из набора аксиом, в которых фигурируют указанные понятия. Из какого набора аксиом мы можем вынести представление о человеке? В каком пространстве смыслов появляется идея человека? Может быть, человек — это тот, кто «выкидывает жребий» или «завязывает узелок» на память? Может быть, набор утверждений Выготского об автостимуляции следовало бы считать системой аксиом, проливающих свет на сущность человека? В этом последнем случае нашей окончательной теорией стала бы психология, а понятие высшей психической функции было бы поставлено во главу угла. Может быть, так. Но может быть — нет. Задавался ли Выготский вопросом об эволюционном значении ВПФ? Судя по примерам и характеру проводимых экспериментов, создается впечатление, что Выготский рассматривал высшую функцию (в противовес низшей) как мощный аппарат, решающий, однако, ту же самую задачу. Допустим, операция непосредственного счета работает только в очень ограниченной области. Мы не можем уловить разницу между 27 и 28 овцами, бросив единственный взгляд на стадо, и тут к нам на помощь приходит культурный счет. Усложнение ситуации рано или поздно приведет к сбою в программе, и тут нас выручит высшая психическая функция. Против этой эффективности высших функций не приходится спорить, но является ли этот фактор единственным фактором развития? Является ли этот фактор определяющим? Вопрос о назначении высших функций, по нашему мнению, не является очевидным. Более того, на сегодняшний момент его нельзя считать окончательно решенным. Во всяком случае, можно было бы предложить другие точки зрения на предмет отношений между ВПФ и феноменом человека. В одном из таких вариантов предполагается, что высшие функции развивались как инструментарий, играющий —8—


специальную подчиненную роль. Можно предположить, что задачи, решаемые ВПФ, в конечном счете иные, чем у простейших функций и сводятся к поддержке совместных деятельностей определенного типа. Возможно, что это весьма рискованная гипотеза, но мы попытаемся в дальнейшем выдвинуть несколько аргументов в ее защиту. С этой новой точки зрения отношения между человеком и ВПФ могут предстать в совершенно ином свете. Формула Выготского об «овладении своим поведением» должна быть подвергнута тщательному анализу и разъяснению. В этом мы видим свою основную задачу. Вся наша книга, таким образом, является развернутым комментарием к данной формуле Выготского. В какой-то момент нам пришлось отказаться от мысли привести здесь доказательства всех предположений, которые мы выдвигаем. В некоторых случаях сложно представить, что могло бы послужить таким доказательством. Значительная часть этих предположений, без сомнения, будет впоследствии отвергнута (хотя на данный момент они и кажутся нам правдоподобными). Теперь нам приходится строить на шатком фундаменте. Мы возводим здание теории, лишь надеясь на то, что задачи, лежащие в основании, имеют решение. Если бы нас попросили определить жанр настоящего произведения, мы бы выбрали нечто среднее между научной монографией и научной фантастикой. Мы будем вести наше исследование неспешно. Порой нам придется в отчаянии оставлять обсуждаемую тему и переходить к следующей. В каких-то случаях мы будем сознательно контролировать глубину погружения «исследовательского плуга». Опусти мы плуг немного глубже, как тут же завязли бы. В следующем параграфе мы начнем наше построение с некоторой подготовительной работы.

Эволюция Поведение особи зачастую задано генетически. Здесь мы имеем дело с тем, что называют безусловным рефлексом. Безусловный рефлекс является лишь начальным звеном в развертывании сколько-нибудь сложного поведения. Известно, что первые шаги всегда неуверенные, неточные, однако активность животного в нужном направлении вознаграждается подкреплением. Его движения оттачиваются и дифференцируются. Мы видим, что конечный результат обусловлен —9—


как внутренней программой, так и взаимодействием организма со средой. У животного складывается личный опыт такого взаимодействия. Психическим механизмом поведения становится условный рефлекс. И хотя характер возможного взаимодействия учтен в программе генетического развития, итоговый профиль поведения может существенно отличаться для разных индивидов. До сих пор существуют разногласия в вопросе о том, насколько правомерно сводить всю психическую жизнь животного к безусловному и условному рефлексам. Нам знакомы многочисленные попытки выделить особые стадии развития, стадии интеллектуального поведения. Сам Выготский пишет в труде «Мышление и речь» о такой интеллектуальной стадии, не вдаваясь, однако, в подробности. Разделяя мнение о важности этого сложного вопроса, а также сомневаясь в существовании (на сегодняшний день) его удовлетворительного решения, заметим, что в наших дальнейших построениях возможное здесь различение не будет играть особой роли. Нас не будет интересовать, образуется ли новая реакция путем многократного подкрепления, как в условном рефлексе, или же поведение устанавливается вдруг (инсайт, озарение), чему есть многочисленные свидетельства в опытах с обезьянами. И в первом, и во втором случаях происходящее можно представить как механистический процесс. Мы попытаемся также отвлечься и от особенностей физиологии поведения, хотя это и создаст для нас некоторые технические трудности. На приобретение опыта методом проб и ошибок уходит большое время и затрачивается много усилий. В этой ситуации экономнее скопировать поведение у того, кто этот опыт уже приобрел. Если случайно возникает генетическая предрасположенность к подражанию или иному способу передачи опыта, то естественный отбор будет усиливать эту способность. Вместе с появлением подражания гены теряют свою монополию над поведением. В группах начинают распространяться культурные практики. Культурные практики воспроизводятся независимо от механизма генетической наследственности и эволюционируют по собственным законам. Если раньше причиной изменений в поведении в конечном счете могли служить только генетические мутации, то теперь всякий опыт, приобретенный в индивидуальном взаимодействии со средой, может превратиться в распространенную культурную практику. Каждый из нас читал в учебниках — 10 —


по этологии о культурах «ужения» муравьев у шимпанзе или певческих диалектах некоторых видов птиц. В разговоре о механизмах эволюции подобных культур нам приходится затрагивать тему конкуренции культурных практик. Если две сосуществующие практики решают одну и ту же задачу, то выигрывает та, которая дает большее подкрепление. Другая практика сходит на нет. Если существует две культурные практики доставания яблок, то вы в конечном счете остановитесь на той, которая успешнее. Таким образом, конкуренция разрешается в пределах индивида (или группы, если речь идет о совместной деятельности), и с психологической точки зрения для объяснения тут достаточно теории условных рефлексов. Другим вариантом отбора могла бы служить конкуренция между индивидами или группами — носителями успешных и неуспешных практик. Совместные деятельности являются примером сложного поведения. Разумно предположить, что это поведение задается сложным комплексом генетических элементов и культурных практик. О происхождении совместных деятельностей мы уже имели случай говорить в нашем примере с жестом. Складывающаяся в этом примере ситуация кажется нам типичной. Совместная деятельность образуется в результате случайного стечения обстоятельств, когда некоторые действия особей оказываются прилаженными друг к другу в смысле решения некоторой новой задачи. Такой ход развития, обусловленный прилаженностью, характерен для различных уровней живой материи. Дыхательные органы, например, выполняют некоторую функцию (связанную с дыханием) и хорошо справляются со своей задачей. По случайному стечению обстоятельств при работе дыхательных органов производится звук. В определенных условиях этот звук может приобрести экологическое значение сигнала тревоги. В этот момент биологический вид становится чувствительным к мутациям, влияющим на эту новую функцию. Эволюция органа приобретает новое направление. Часто удается сбалансировать несколько функций в одном органе, иногда функции мешают друг другу. Если происходит изменение образа жизни, то первоначальная функция может и вовсе сойти на нет. С подобным ходом развития мы сталкиваемся в случае образования совместных деятельностей. Отдельный — 11 —


поведенческий акт, становясь элементом новой структуры, теряет свои прежние функции и приобретает новые. Вместе с тем эволюция этого поведенческого акта приобретает новое направление. Появившись однажды, совместная деятельность включается в конкуренцию культурных практик на общих основаниях. Отметим в заключение некоторые общие тенденции культурного развития. Для группы небезразлично поведение отдельного индивида. Это способствует установлению систем, позволяющих гибко контролировать его (индивида) поведение. Для нас интересен тот факт, что, овладевая «ресурсами» отдельного существа, социум начинает его преобразовывать. Такое преобразование осуществляется в нескольких направлениях. Во-первых, существо становится более открытым для социума. Это достигается установлением аппарата выражения. Различные аспекты внутреннего мира существа и его отношения со средой оказываются представленными в многочисленных знаковых системах. Очевидно, что это приводит к более умному и адекватному использованию «ресурсов» существа. Во-вторых, осуществляется постепенная передача задач, решаемых в рамках целого, отдельному существу. Такая передача функций существенно умножает возможности группы. Передача задач осуществляется в процессе интерио­ ризации и предполагает кардинальное преобразование психической жизни индивида. Следует сказать, что совместные деятельности не определяются напрямую внутренними потребностями отдельных существ. Структура совместной деятельности накладывается внешним образом, в известной степени подчиняя себе отдельных индивидов. Интересно, что организм выступает в этих событиях в двоякой роли. С одной стороны, тело становится тем объектом, вокруг которого разворачиваются совместные деятельности. В нашем примере с жестом яблоко было предметом, вокруг которого и по поводу которого формировалась некоторая культурная практика. Теперь же практика формируется вокруг всего тела в целом и вокруг отдельных его членов в частности. В этом смысле мы можем говорить об освоении тела. С другой стороны, сама эта деятельность реализуется посредством отдельных выразительных актов, то есть осуществляется через функционирование того же тела. Нашей целью является написать историю культурного освоения. — 12 —


1.2.  Высказывание Феномен высказывания В этом параграфе мы намерены выдвинуть гипотезу о важной линии в развитии совместных деятельностей. Мы ищем те сдвиги эволюционного характера (речь идет об эволюции культурных практик), которые могли бы придать дальнейшему развитию культуры иное качество, новое направление. Таким значимым событием, по нашему мнению, является формирование механизма высказывания. Именно высказывания послужат для нас кирпичиками, из которых мы будем возводить здание личной истории. Вернемся к примеру с яблоком. Предположим, Петр говорит Павлу: «Там лежит яблоко», — таков, во всяком случае, объективный смысл соответствующего жеста. Совместная деятельность разворачивается по схеме указания1. Можно сказать, что яблоко является предметом совместной деятельности указания. В общем случае круг таких предметов не ограничен вещами, находящимися в визуальном поле коммуницирующих существ. Таким предметом, допустим, может стать событие, отнесенное по времени в прошлое и наличествующее лишь в памяти индивидов. Освоению в этом смысле могут подвергнуться и действия самих существ или события, в которых эти существа принимали участие. Тут мы подходим к главному. Представьте себе, что в некоторый момент происходит освоение самого факта коммуникации. Акт коммуникации становится тем предметом, вокруг которого выстраиваются новые совместные деятельности. Если раньше жест Петра нес в себе только свое непосредственное значение указания, то теперь в нем содержится нечто большее. Теперь имеет значение не только то, «о чем было сказано», но и то, что «об этом было сказано». Такое новое значение реализуется посредством процедур — санкций, иными словами, специальных культурных практик, апеллирующих к факту указания. Можно представить, как результатом неудачного поиска яблока в указанном месте будет реакция Павла — реакция обиды или гнева в адрес Петра, предметом которой является не столько факт отсутствия яблока, сколько факт «обмана». Высказывание можно представить себе как своеобразное усложнение в структуре совместной деятельности, как 1   Курсивом мы будем часто обозначать названия совместных деятельностей или культурных практик.

— 13 —


двухуровневую систему. Предметом совместной деятельности первого уровня является вещный факт. Эта деятельность реализуется посредством знаковой коммуникации. Предметом высказывания (второй уровень) является сама эта коммуникация. Такое положение дел является типичным и естественным для человеческого языка. М. М. Бахтин, автор известной теории высказывания как основной единицы речевого общения, пишет: [...] «Всякий говорящий сам является в большей или меньшей степени отвечающим: ведь он не первый говорящий, впервые нарушивший вечное молчание вселенной, и он предполагает не только наличие системы того языка, которым он пользуется, но и наличие каких-то предшествующих высказываний — своих и чужих, — к которым его данное высказывание вступает в те или иные отношения (опирается на них, полемизирует с ними, просто предполагает их уже известными слушателю)». [2, 247] Таким образом, всякое человеческое слово — приказ, просьба или рядовое сообщение — несет в себе возможность апелляции. Это то, в отношении чего можно занять (в терминологии Бахтина) «ответную позицию». Мы еще будем иметь возможность вернуться к обсуждению теории высказывания Бахтина, которая послужит путеводной нитью нашего исследования. Здесь же только отметим, что в данной главе термин «высказывание» будет употребляться в более узком, чем у Бахтина, специальном техническом смысле. Акты знаковой коммуникации, подвергшиеся освоению, ставшие предметом культурных практик, мы будем называть речевыми актами, а саму совместную деятельность, построенную по описанному выше принципу — высказыванием. Термин «высказывание» будет использоваться нами также для обозначения самого знака, к которому апеллируют в совместной деятельности высказывания.

Психологическая структура высказывания Теперь проведем анализ психологической структуры высказывания. Рассмотрим конкретный пример. Представьте себе, что Петр пытается достать яблоко, но в одиночку справиться не может. Тогда он говорит Павлу: — 14 —


«Помоги достать». Павел наклоняет ветку или делает другое действие в том же роде. Пусть в результате такой операции яблоко достается Петру. В общем случае Павлу невыгодно вступать в игру — это проигрышная стратегия. Однако в каком-то локальном виде описанная практика помощи могла бы существовать. Допустим, что существует также практика выпрашивания. Если Петр обладает яблоком, то Павел может обратиться к нему посредством речевой реакции-стимула: «Поделись». В общем случае Петру невыгодно делиться. Мы описали две не связанные друг с другом практики. Каждая из этих практик, раз уж она возникла, работает в некоторой специальной ситуации, решая свою локальную задачу, но в общем случае является неуспешной. Однако легко себе представить, как эти две практики могли бы дополнить друг друга, став элементами единого целого. Вполне очевидно, что в результате специально организованной совместной деятельности и Петр, и Павел могли бы извлечь для себя выгоду, получив часть добычи. Прежде чем мы перейдем к описанию такой деятельности, нам следует упомянуть о третьем кирпичике, который будет использован в построении. Речь идет об образе, присутствующем в памяти наших персонажей. Если Петру довелось обращаться с «просьбой» о помощи, то в его памяти может остаться след об этом факте. В определенной ситуации указанный след может сыграть роль стимула, встать в один ряд с другими стимулами. Нет ничего неожиданного в такой возможности — мы уже упоминали в начале книги об образах у животных и о непосредственной функциональности этих образов. Такой образ-воспоминание легче всего представить в виде некоторого визуального, обонятельного или звукового впечатления. Это мог бы быть и акустический паттерн знака «помоги достать». Вполне допустимо, чтобы подобный след использовался бы в рамках некоторой деятельности. Итак, мы готовы приступить к построению совместной деятельности, выгодной для наших участников, — деятельности, которая должна строиться по схеме высказывания. Для того чтобы заработал механизм нового целого, каждый из выделенных нами элементов должен приобрести иные (возможно, дополнительные) психологические функции. Во-первых, реакция-стимул «поделись» должна изменить свою направленность. Хотя она и должна приводить к тому же результату, что и раньше (то есть к дележке), но делать — 15 —


это другим путем. Представим себе, что задачей этой стимулреакции становится активизация образа-воспоминания о «просьбе», запечатленного в памяти Петра, — стимулреакция «поделись» апеллирует к факту просьбы. Вообразим далее, что этот активизированный образвоспоминание в создавшейся ситуации выпрашивания становится дополнительным стимулом, вызывающим реакцию дележки. Это второе новоприобретение. Образ о «просьбе» должен приобрести силу стимула. Обратим внимание тут на новую дополнительную функцию знака «помоги достать». Ранее этот знак нес в себе только то значение, которое он приобрел в рамках той исходной локальной практики помощи, о которой мы упоминали в самом начале рассуждения. Теперь же посредством представленности в образе-воспоминании этот знак стал предметом апелляции. Третье обстоятельство, без которого вся структура останется бездейственной, вполне очевидно. Стимул-реакция «помоги достать» должен приобрести силу в общем случае, вызывая акт помощи. Структура целого заработает только при наличии всех составляющих. Каждое отдельное новшество оказалось бы бессмысленным. Это ставит перед нами некоторую проблему касательно сборки новой совместной деятельности из разрозненных звеньев. Ситуация, которая здесь складывается, выглядит сложнее, чем в случае с указательным жестом, где все звенья были готовы заранее и нам оставалось представить себе только, как в результате благоприятной случайности — указательного характера хватательного движения — замыкалась новая деятельность, решающая важную задачу. Приобрел бы стимул «помоги достать» силу в общем случае, если бы другие звенья были бы уже включены? Без сомнения, да. Оказание помощи в добывании яблока определенно обрело бы смысл при наличии «гарантии» последующей дележки. Смог бы образ о просьбе стать действенным стимулом, если бы уже работали все другие составляющие части механизма? Разумеется. Но могли ли одновременно сформироваться три звена в условиях, где было бы невозможно должное подкрепление? Обратим внимание на то, что отдельные звенья механизма работают в рамках исходных практик. Существует некоторое количество случаев, где практики помощи и выпрашивания пересекаются в истории одного и того же яблока. Обращение в этой ситуации к образу знака «помоги достать» — 16 —


замкнуло бы новую совместную деятельность. Таким образом, складывается цепь событий, срабатывающая один, а возможно, и много раз. Эта последовательность начинает играть в жизни существ все бо`льшую роль. В конечном счете отдельные звенья этой цепи начнут прилаживаться друг к другу в структуре нового целого.

Экология высказывания В нашем гипотетическом примере, развернутом выше, структура совместной деятельности строится на механизме высказывания. Почему же практика высказывания находит широкое распространение? Почему эволюция пошла по этому пути? Ответить на эти вопросы можно, рассуждая в духе представления об эволюционно-стабильных стратегиях. Какую задачу решает высказывание? Ясно, что деятельность, построенная по схеме высказывания, является деятельностью, развернутой во времени. Но этой констатации недостаточно еще для того, чтобы выявить специфику решаемых здесь задач. Специфика эта должна вытекать из самой структуры высказывания. Структура же высказывания определяется специальной ролью освоенного знака «помоги достать». Существует некоторая проблема относительно того, почему именно знак должен подвергнуться освоению. Почему Петру приходится вспоминать именно факт просьбы (возможным вариантом было бы обращение исключительно к факту помощи)? Попробуем разобраться в этом вопросе. Яблоко из нашего примера могло попасть в руки Петра разными способами. Разумно предположить, что он «имеет полное право» (в смысле стабильной стратегии) не делиться в том случае, если добыл яблоко самостоятельно. Разумно поделиться, если Петру помогали. Практика взаимопомощи более эффективна для группы в сравнении с попрошайничеством. Таким образом, существенную роль играет история данного конкретного яблока. Есть еще один сценарий событий. Помощь могла бы быть оказана, если Петр ее не просил. Как следовало бы поступить Петру в этом случае? Сейчас трудно предположить, насколько актуальными могли бы оказаться все эти различения складывающегося кодекса поведения. Мы ступили на скользкую тропу гипотез и предположений. Возможно, что в последнем случае не следовало бы вознаграждать усилия — 17 —


Павла. Но если это так, то знак «помоги достать» остался бы единственным свидетелем о просьбе. Апелляция к этому знаку стала бы единственно возможным решением. Знак, подвергнувшийся освоению, аккумулирует в своем значении обстоятельства действий, из которых строится новая совместная деятельность. Освоенный знак становится принципом построения этой деятельности. В новой структуре знак приобретает свое окончательное смысловое значение. Деятельность, построенная по схеме высказывания, конкурирует с другими практиками на общих основаниях. Высказывание оказывается эффективной совместной деятельностью и вытесняет другие; высказывание является тонким инструментом, с помощью которого выстраивается спе­ цифическая деятельность. Делятся только с тем, кто помогал. Помогают только тем, кто просил о помощи. Если Павел оказал помощь, то именно Павлу придет в голову апеллировать к этой просьбе и его апелляция будет иметь силу. Мы можем видеть, как складывается каста существ, участвующая в совместной деятельности взаимопомощи и получающая из этого выгоду. Важно отметить, что каждый индивид участвует в этой деятельности «от своего лица», занимая в структуре групповых взаимодействий индивидуальную нишу. Можно задать себе вопрос: а не существует ли уже в животном мире подобная совместная деятельность — например, охота нескольких животных, в которой каждому хищнику отведена своя специальная роль? И ответить: «Да, безусловно, существует». Но строится ли она на механизме высказывания? По нашему мнению, не наличие самой совместной деятельности, а ее новое строение характеризует поведение человеческой особи. В животном мире совместные деятельности могут строиться также и на индивидуальных отличиях, где каждое животное выступает как бы «от своего лица». Но даже и в этом случае эти деятельности не обладают структурой высказывания.

Остин о перформативах В курсе лекций «Как совершать действия при помощи слов» [17] Джон Остин разбирает понятие перформатива — предложения, с помощью которого совершают действия. Перформативы противопоставляются обычным утверждениям (констативам), о которых можно сказать, истинные — 18 —


они или ложные. В качестве примеров перформативов приводятся фразы «Я согласен взять эту женщину в жены» (фраза употребляется в ходе брачной церемонии) или «Завещаю наручные часы своему брату» (употребляется в завещании). Произнести подобную фразу и означает буквально — совершить действие. Завещание вступает в силу вместе с произнесением соответствующей этому случаю фразы. Здесь мы хотим провести параллель между феноменом перформатива и тем, что мы называем высказыванием. Прежде всего заметим, что за каждым случаем перформативного употребления стоит определенная культурная практика. Перформатив «Я прошу прощения» есть элемент практики прощения, «Я обещаю» — элемент практики обещания. Эти культурные практики в общем случае подразумевают широкий спектр процедур апелляции и решают конкретные экологические и культурные задачи. Каждая такая практика разворачивается как высказывание — предметом взаимодействия становится сама коммуникация. Факт обещания или извинения играет определенную структурную роль в разворачивающейся совместной деятельности. Только в рамках соответствующей культурной практики предложение-перформатив приобретает свой смысл. Таким образом, в случае перформативов мы имеем дело с развившейся системой, берущей свое начало в феномене высказывания. Перед нами некоторое образование, принявшее законченный вид в современном языке. Не является ли перформативность общим для всякого речевого акта явлением? Нельзя ли, например, и обычные утверждения (констативы) считать некоторой разновидностью перформативного употребления? Такой вывод был бы логичным заключением для тех, кто видит в структуре высказывания клетку всякой языковой активности человека и начало, из которого выводится специфика человеческого языка. Ответ Джона Остина на этот вопрос представляется несколько уклончивым. Легко себе представить, что употребление «На улице идет дождь» осуществляется в рамках культурной практики утверждения. Речь идет не просто о дожде, а о чем-то большем. В общем случае говорящий накладывает на себя определенные обязательства, утверждая нечто. На такое положение вещей намекает нам факт несостоятельности фразы «Идет дождь, но я так не думаю». Эта фраза оказывается неуспешной (в терминологии Остина), как может быть неуспешен именно перформатив. — 19 —


Культура утверждения подразумевает определенные санкции или поощрения в отношении утверждающего нечто, включая его тем самым в сложную игру, систему межличностных координаций и социальных отношений. Способность констативов быть ложными или истинными является тут факультативным моментом, спецификой конкретной культурной практики. Утверждения стали предметом логики (исчисления), но этот факт не должен уводить нас от сути дела. В каком аспекте мы хотели бы подчеркнуть разницу между нашим подходом к высказыванию и теорией перформативов Джона Остина? Для нас высказывание — это совместная деятельность особого рода, возникшая в рамках естественной эволюции культурных практик. Это ступенька той лестницы, которая ведет нас к личной истории. Феномен перформатива же есть законченное образование в рамках сложившейся институции личной истории. Впрочем, Джон Остин и не связывает задачу изучения перформатива с проблемой происхождения человека. Остин останавливается на описательной части феномена.

1.3.  Связность Основание и исход В механизме высказывания мы видим тот аппарат, который позволяет из разрозненных событий стихийной жизни существа получить связную линию поведения. Связанными здесь оказываются события, прежде не причастные друг другу. Акт помощи и акт дележки не содержат в себе заранее никакой симпатии. С какой же точки зрения эти события, случайные эпизоды из жизни непосредственного существа, оказались связанными? В каком пространстве живут эти связи? Предварительно мы можем ответить на этот вопрос так: «Одно событие становится основанием для другого». Под основанием мы понимаем вовсе не причинноследственную связь событий. Это связь иного, структурного рода. Некоторые два действия занимают в структуре высказывания специальные позиции. Одно мы будем называть основанием, другое — исходом. Мы говорим: «Первое действие является основанием для второго», — или: «Второе действие является исходом в отношении к первому». Акт помощи (а таким он становится только при наличии просьбы) — это основание, — 20 —


дележка — исход. Связь накладывается на действия посредством включения их в структуру высказывания. Фраза «Помоги достать» становится основанием для последующей дележки в силу существования апелляции к сказанному. Означает ли это, что основание всегда срабатывает? В общем случае — нет. Обещание может быть не выполнено. Но даже если основание и сработало, это вовсе не означает, что одно событие явилось причинным следствием другого. Ранее мы говорили об образе обещания как о стимуле в смысле действующей причины. Но этот стимул не является достаточной причиной. Это всего лишь одна причинно-следственная линия в ряду многих. В качестве этих других линий можно упомянуть линию предмета (яблока), вокруг которого строится совместная деятельность, или внешнюю линию, связанную с действиями помощника и товарища по трапезе. Кроме того, одно основание может войти в противоречие с другими основаниями, и тогда исход определяется в сложной борьбе оснований. Здесь самое время вспомнить о теории независимых от желания оснований, излагаемой Джоном Сёрлем в работе «Рациональность в действии». Вот что пишет Сёрль о случае, когда некто говорит, что идет дождь: [...] «Он взял на себя ответственность заявить, что идет дождь, следовательно, с этого момента он отвечает за истинность данного утверждения. [...] Например, говорящий сейчас создал основание, чтобы принять логические последствия его утверждения; не отрицать сказанное; представить доказательства или оправдания сказанного; и говорить при этом искренне». [23, 200] И еще: «Если я приказываю вам покинуть комнату, я обязан дать вам возможность это сделать и позаботиться о том, чтобы вы почувствовали желание это сделать». [23, 201] Сёрль утверждает, что «обязательство изначально вплетено в структуру речевой деятельности». Почему же говорящий должен принимать эти основания во внимание? Потому что утверждение было «свободным актом говорящего». Такова точка зрения Джона Сёрля. Но кто такой этот «говорящий»? Откуда он взялся? Сёрль обходит этот последний вопрос стороной. — 21 —


На наш взгляд, именно теория оснований и могла бы пролить свет на вопрос о происхождении «говорящего». Тут систему оснований следовало бы рассматривать как момент, предваряющий возникновение «я». Пространство оснований — это то пространство, в котором «говорящий» только должен возникнуть. Поэтому мы и пытаемся представить теперь систему оснований как результат некоторой естественной активности и эволюционного развития. Причем существо просто «не умеет» пренебрегать основаниями, хотя, как уже было сказано, это и не гарантирует их выполнения. Итак, мы говорим о структурной связности событий или действий. Такой структурной связью соединены, например, маятник и груз в часовом механизме. Связь эта не обусловлена ни строением гири, ни строением маятника. Она реализуется с помощью сложного анкерного механизма, и определяющим тут являются замысел часовщика, функция часов и физический принцип действия, основанный на теории колебаний и сохранения энергии. И хотя мы можем рассматривать это взаимодействие механистически, едва ли это продвинуло бы нас в раскрытии истории часового дела. Это тот известный случай, когда целое не сводится к частям. В заключение этого параграфа отметим еще один немаловажный момент. Действия, связываемые высказыванием, связаны также и в сознании существа (как бы мы сейчас это сознание ни понимали).

Личная история Чуть выше мы говорили о единичной структурной связи типа основание — исход. Несложно представить себе, как одно основание может иметь множество исходов. Напротив, несколько оснований могут определять один исход. Основания могут дополнять друг друга или противостоять друг другу. В этом последнем случае исход предприятия будет определяться в сложной борьбе противодействующих стимулов. Допустимо, наконец, чтобы высказывания образовывали цепочки. Действительно, некоторый исход (и обслуживающая его коммуникация) может, в свою очередь, стать основанием для следующего действия. Взаимодействие, опирающееся на механизм высказывания, способно к ветвлению и образованию сетей. Все это подводит нас к представлению о сложной системе апелляции, использующей развитую систему образов, складывающихся — 22 —


в некоторую образную карту. Разумеется, что такая сеть не может представлять собой хаотического нагромождения звеньев. Рано или поздно такая система должна подвергнуться структурированию. Нам отчасти известен конец этой истории, и мы можем теперь предположить, что в некоторый момент срабатывают факторы, определяющие единство линии поведения отдельного индивида. Мы допускаем, что культура апелляции распространяется на «всю прошедшую жизнь» существа, собирая эту последнюю из отдельных событий и поступков. Такую своеобразную линию мы и будем далее называть личной историей. Личную историю удобно представить себе как изобретение эволюции. Разумно предположить, что существа с личной историей способны к сложным, развернутым в пространстве и времени совместным деятельностям. Наша задача теперь состоит в том, чтобы выявить факторы, обусловившие появление личной истории, и вскрыть принцип, скрепляющий линию поведения существа. Здесь, в начале нашего исследования, полезно будет дать субъективный образ личной истории, живую картинку, опирающуюся по преимуществу на нашу интроспекцию. Личная история должна начинаться с факта рождения и заканчиваться фактом смерти. Однако практики рождения и смерти, к обсуждению которых мы намерены еще вернуться в главе, посвященной опыту времени, являются лишь завершающими штрихами в истории развития личной истории. Если же мы хотим уловить первые приметы личной истории ребенка, то нам следует обратить внимание на события, возможно, неприметные для глаза, но тем не менее образующие затравочный кристалл линии поведения. Ребенку подарили игрушку. Состоялся поход в зоопарк, где видели слона. Всякое подобное событие протекает под знаком многочисленных практик, построенных по схеме высказывания. Ребенок мало-помалу врастает в эти практики, становится их полноправным участником. Подарок или впечатление от увиденного в зоопарке сопровождаются репликами. Допустим, ребенок пытается обратить внимание взрослого на слона. Возможно, что его действия вполне непосредственны. Но это тот материал, которому суждено подвергнуться освоению. С точки зрения функционирующих тут практик, речь идет не просто о непосредственных реакциях, но о благодарности или выражении восхищения. Это то, к чему в дальнейшем будут апеллировать. Всякий раз, когда — 23 —


в книжке для чтения повстречается слон, будут вспоминать факт этого восхищения, обращаясь к нему как к свидетельству о существовании слонов и их грациозности. События, о которых мы тут говорим, являются тем, что по необходимости, в рамках социальных практик было выделено из череды происходящего и «записано» (навечно) в личную историю ребенка. Возможно, что на первых порах эти «записи» будут фрагментарны и несколько хаотичны. Со временем личная история приобретет четкие очертания. Вступят в силу законы иерархизации. Изменится фактура отбираемых событий. Факты болезни, переезда в новый дом, события первого похода в школу (меняющие в некотором смысле статус ребенка) займут свое подобающее место в полотне личной истории. Будет изменяться и характер апелляции, приобретая более тонкие и изощренные формы. Сложится, наконец, система оснований, в рамках которой становящимся человеком будут приниматься решения. Нам сейчас не вполне понятен характер единства личной истории, не выявлены факторы, скрепляющие линию поведения. Все это нам только предстоит осознать в процессе нашего исследования. Однако уже здесь, завершая построение нашей интуитивной картины, обратим внимание на элементы, венчающие, если можно так сказать, здание личной истории и, возможно, имеющие отношение к ее единству. Речь идет о практиках интегрального характера — таких как судьба или жизнь. Практики такого типа занимают в иерархии личной истории высшую ступень, оформляя (заключая в рамку) все остальное, оформляя в своеобразном ключе, свойственном той или иной культуре. Впрочем, оставим разговор об этих практиках до лучших времен. Итак, отдельное высказывание не заключает в себе еще личной истории, но личная история является закономерным результатом процесса сборки, основанного на связности, заложенной в механизме высказывания.

Освоение Мы очертили путь, на котором, по нашему мнению, следует реконструировать историю становления человека. До сих пор мы говорили в основном об инструментарии, о структуре совместных деятельностей. Однако нас должно интересовать не наличие знаковой деятельности вообще, а конкретное направление, в котором эта деятельность развивается. — 24 —


Если какой-то объект вовлекается в совместную деятельность, то он оказывается представленным в системе значений. Постепенно в совместную деятельность вовлекаются различные аспекты жизнедеятельности самих существ. В ареал значений попадает, допустим, такой аспект, как локализация существа в пространстве. Осваивается тело существа в целом и отдельные его члены в частности. Что значит, что локализация попадает в ареал освоенного? Как это следует понимать? Мы без труда можем сконструировать совместную деятельность, построенную по схеме высказывания, предметом которой стала бы локализация существа в пространстве. Первое, что приходит в голову в связи с локализацией, — это практика встречи: два человека договариваются о встрече в определенном месте. Однако анализ этой практики оказывается на поверку сложным. Поэтому в качестве примера мы возьмем другую практику — практику приуроченности. Основанием в этом случае является обещание «Когда будем в зоопарке, покажу слона». С функциональной точки зрения это плата за послушание или что-нибудь в таком роде. Коммуникация, предметом которой становится обещание, протекает уже непосредственно на месте событий, то есть в зоопарке. Для нас тут важно то, что апелляция «Где же обещанный слон?» приурочена к некоторому месту. Таким образом, пространственное местоположение становится одним из звеньев совместной деятельности. Это отражается также в используемых здесь знаках, которые принимают на себя соответствующие значения. Разумеется, чтобы это могло сработать, должна быть задействована некоторая карта местности, существование которой в рамках непосредственного функционирования мы молчаливо предполагаем. Эта карта, однако, вытягивается здесь в область выражения. Фраза, служащая основанием, должна содержать в себе необходимую информацию о месте исхода. Если племя живет в некотором ландшафте, то посредством практик, подобных приведенной выше, этот ландшафт начинает осваиваться. Появляются знаки со значением мест. Вместе с этим развивается и культура локализации существа. Существо врастает в эти практики, начинает следить за тем, где оно находится. Аналогичным образом мы можем представить освоение тела и его членов. У нас еще будет повод поговорить об «истории руки». Здесь мы только приведем модельный пример, — 25 —


подходящий для иллюстрации. Рассмотрим, как может быть задействована рука в практике подать знак. Два человека охотятся. В некоторый важный момент необходимо подать знак. Голос использовать нельзя, чтобы не вспугнуть зверя. Люди договариваются о том, что будет подан знак рукой. Этот договор есть основание к действию. Разумеется, если бы отмашка рукой была бы некоторой стандартной процедурой, если бы этот знак был намертво связан с последующими действиями, то нельзя было бы говорить ни о каком освоении. В описываемой нами практике знак рукой приобретает свое текущее значение только посредством данной договоренности. Цель, с которой используется знак, должна быть специальной для данного случая. В этой пластичности и состоит экологическое своеобразие практики подать знак. Итак, рука становится предметом совместной деятельности. Происходит освоение руки. Как и в случае с локализацией, здесь задействуется одна из образных карт — карта тела. И здесь происходит извлечение этой карты на поверхность, в область выражения. Мы привели примеры из двух областей. В действительности же освоение протекает широким фронтом, приобретая со временем четкие очертания и направленность. Помимо возникновения культур локализации и тела возникает реальный набор действий или активностей существа, попавших под «выражение». Освоение распространяется все глубже, затрагивая структуры памяти, внимания и восприятия. Все это можно рассматривать как освоение культурой различных аспектов организации существа и его взаимоотношения со средой, как освоение культурой того самого непосредственного существа, о котором шла речь в начале нашей книги, как своеобразную историю, разыгрывающуюся над его телом и активностью. Некоторый аспект вовлекается в это освоение только в том случае, если он оказался актуален, важен для культуры, если разрабатывающие этот аспект совместные деятельности оказались успешными. Однако центральным для нас моментом в этом процессе является извлечение непосредственных представлений в область выражения и вовлечение их в сферу личной истории. В конечном счете только то, что войдет в ареал личной истории, следует считать освоенным. Только эти аспекты станут предметом сознания человека. В изучении этого освоения мы видим программу исследований, которую еще только предстоит развернуть. — 26 —


1.4.  Протокол «я» Гипотеза о заданности ролей Нашим исследованием движет простая идея. Вот в чем она заключается. Практикуя высказывание, существо начинает использовать специальный знак, который теперь представлен в языке посредством многочисленных лексических и грамматических форм: «иду», «мне», «сам», «по-моему», «я» и других. Все эти языковые фрагменты хотя и находят весьма разнообразное употребление, все же содержат в себе общую категорию — категорию «я». Мы будем говорить об этом знакоупотреблении как о практике «я». Эти знаки легче всего представить себе как своеобразный протокол, возникший в процессе эволюции высказывания и решающий некоторую задачу коммуникации. Когда мы задумываемся о природе протокола «я», перебирая речевые фрагменты, в которых проявляет себя интересующая нас категория, взор наш застилает пелена естественных ассоциаций. Нам невероятно тяжело отвлечься от своей личной истории и увидеть в этих знаках функциональный смысл. Мы не улавливаем ту естественную необходимость, с которой они могли бы быть использованы. В этом вопросе хотелось бы достичь той ясности, с которой, например, мы можем представить себе функционирование указательного жеста, оформившегося в виде специального акустического образа, знака, который использовался бы рефлекторно в подходящей ситуации — наподобие хватательного движения. Б. А. Успенский пишет о местоимении «я»: «Что такое «я»? Не существует объекта (денотата), который может быть определен как «я» вне речевого акта (т. е. вне процесса коммуникации). «Я» означает говорящего: «я» — это тот, кто говорит «я», т. е. тот, кто обозначает себя таким образом — тот, кто порождает или же способен породить текст, содержащий само это местоимение». [26, 14] В этом фрагменте подчеркнута принципиальная связь категории «я» с процедурой высказывания. «Я» появляется в процессе коммуникации. Это важный момент. Однако приведенную выше формулировку, судя по всему, нельзя принять за определение. Прежде всего нас настораживает оборот — 27 —


«... тот, кто ...». В самом деле, «тот» — это производная от «я». «Тот» и «я» — сущности одного порядка. Нельзя использовать одно из этих слов при определении другого. Проблема, видимо, состоит не только в том, чтобы в каждом конкретном случае выбрать нужный элемент из уже существующего набора {«я», «ты», «он»}. Природа самого множества участников коммуникации представляет для нас главную загадку. Как мы можем помыслить участников коммуникации, которые обращаются друг к другу по именам? Ранее, в примере с яблоком, мы рассмотрели деятельность высказывания, которая не предполагала употребления знака «я». Эта деятельность распределялась между несколькими индивидами, но роли их были заданы заранее. Один из участников был инициатором активности по добыванию яблока и существом, которому в рамках нашей модели доставалась добыча. Ему предстояло также выполнить свое обещание, разделив добычу со своим помощником. Роль этого второго участника также была дана с самого начала. Мы видели, что такая практика не потребовала знака «я». Из этого мы можем заключить, что высказывание как таковое не нуждается еще в протоколе «я». Можно предположить, что интересующий нас протокол возникает в совместной деятельности высказывания, развивающейся по другой схеме. Здесь мы опять вступаем на скользкую почву гипотез. Но сейчас у нас нет другого пути. Предположим, что роли участников не заданы с самого начала. Представьте себе, что мы с другом собираемся в поход. Я говорю: «Я возьму топор, а ты возьмешь котелок». Допустим, он соглашается с моим предложением. Отметим прежде всего, что я являюсь инициатором совместной деятельности по распределению инвентаря — мы с другом практикуем распределение инвентаря. Эта деятельность без сомнения развивается по принципу высказывания. Наш короткий диалог задает серию серьезных оснований к тому, чтобы я взял топор, а он — котелок. Факт нашей договоренности будет иметь серьезные последствия и в том случае, если кто-то из нас не выполнит своего обязательства. Чем отличается пример с топором и котелком от примера с яблоком? Практика распределения инвентаря предполагает, что роли между участниками не заданы заранее. Я беру топор, но мог бы взять и котелок. Распределение обеспечивается специальными знаками, встроенными в само высказывание. Решение о том, кто возьмет топор, опирается, в свою — 28 —


очередь, на другие основания, которые принимаются мною во внимание. Эти основания в общем случае остаются неозвученными. Если бы инициатор распределения инвентаря всегда брал бы одну и ту же вещь, или этот выбор был бы ясно задан внешне явленными причинами, то не было бы необходимости в специальном указании на того, кто берет топор. Однако путь, предполагающий явленные причины, оказывается, видимо, слишком затратным. В рамках практики распределения инвентаря знак «я» обеспечивает однозначное толкование и задает основания к дальнейшим действиям. Разумеется, одного примера недостаточ­но, что­бы по­­ чув­­ство­­вать характер практики «я». Однако мы по­к а не будем плодить примеры, а попытаемся уловить формальную особенность этой практики. С математической точки зрения такая практика обладает симметрией относительно перестановки участников. Если в совместной деятельности высказывания поменять местами участников («Ты возьмешь топор, а я котелок»), то мы получим опять то же самое высказывание — точнее, возможный вариант этого же высказывания, ту же практику. Структура совместной деятельности разлагается, таким образом, на действия и участников. Знак «я» обслуживает эту сложную деятельность. В чем же заключается экологический смысл такого усложнения? Как мы должны представлять себе участников этой деятельности?

Существо с личной историей Наша гипотеза о заданности ролей является лишь одной из возможных моделей того, как знак «я» мог бы появиться в коммуникационном пространстве. Оставаясь, однако, в рамках этой модели, нам следовало бы указать, какую выгоду могут извлечь фигуранты из деятельности с незаданными заранее ролями. Дело, по всей видимости, заключается в тех дополнительных основаниях, которые договаривающиеся стороны принимают во внимание, в обстоятельствах, которые не могли бы быть предусмотрены в структуре самой деятельности распределения инвентаря. Допустим, мне было бы легче отыскать топор. Я знаю, где его можно раздобыть. Возможно, я уже имел дело с транспортировкой топора и знаю, как его лучше приспособить. Очевидно, что учет всех этих обстоятельств позволил бы нам с другом достичь поставленных целей с минимумом затрат. — 29 —


Обстоятельства могут быстро изменяться. Отслеживание ситуации было бы невозможным для деятельности с жесткой структурой. Обстоятельства должны быть «вынесены за скобки». Возможно, именно в этой подвижности следует искать экологический смысл рассматриваемой тут культуры. Отметим следующий важнейший момент. Различные обстоятельства, которые могли бы повлиять на исход дела, берутся здесь как некоторое единство, рассматриваются под неким особым единым ракурсом. Психологически эти возможные основания должны быть организованы в единое целое. Невозможно заранее сказать, какой фрагмент этой картины окажется востребованным. Однако должна существовать сама возможность выудить из этого целого значимые фрагменты. Таким образом, практика «я» должна занимать в структуре совместных деятельностей особое место, высокий иерархический уровень. Устройство этой иерархии является предметом отдельного исследования. Здесь же мы можем только выдвинуть одно рискованное предположение. Не говорим ли мы тут о единстве, которое лежит в основании личной истории? Развернутый выше пример дает нам некоторое представление о том, как определенные факты могут отбираться в качестве фактов личной истории. Нам хотелось бы обобщить этот пример, целенаправленно увязав протокол «я» с личной историей. Роль участников совместной деятельности не задана заранее, она определяется некоторыми основаниями, из которых складывается личная история. То, какие фрагменты действительности будут взяты в качестве фактов личной истории, зависит в общем случае от заказа, который будет сформирован протоколом «я». Если знание о местоположении различных вещей значимо для некоторой совместной деятельности протокольного характера, то этот аспект рано или поздно войдет в ареал личной истории. Я знаю, где можно раздобыть топор. Возможно, что я сам положил его в некоторое место. Знание о местоположении топора значимо для совместной деятельности распределения инвентаря. Это означает, что практика класть вещь в некоторое место (или практика прятать) будет включена в личную историю. Тут следует поставить вопрос в общей форме. Это вопрос об ареале деятельностей с незаданными заранее ролями и личной истории, которую эти деятельности потребовали. — 30 —


Что тут первично? Личная история формируется под существующий протокол «я» или сам протокол является некоторым закономерным этапом развития связности совместных деятельностей? Возможно, что последний вопрос есть вопрос второстепенный. В любом случае речь идет о единой системе. Если дела обстоят именно так, как мы предполагаем, то наша гипотеза способна прояснить экологический смысл личной истории. Разработка личной истории в описанном выше ключе составляет исследовательскую программу, которую нам следовало бы развернуть. Итак, подведем некоторые итоги. Употребление протокола «я» вплетено в сеть личной истории. Всякий раз, когда мы употребляем «я» или когда другие обращаются к нам по имени, происходит апелляция к личной истории. Возвращаясь к определению Успенского, мы можем теперь заключить, что денотатом «я» является существо с личной историей.

Имя и личные местоимения Позволим себе отступление от основной линии исследования и обсудим один частный вопрос. Что появилось раньше — имя или личное местоимение? В случае деятельности, субъектом которой являются только два участника, идентификация может быть в равной степени разрешена как с помощью имени, так и с помощью местоимения. Разница между именем и местоимением изображена на рисунке. Здесь «А» и «В» есть некоторые знаки. На первом рисунке, символизирующем употребление местоимений, говорящие обращаются друг к другу с помощью знака «В», а ссылаются на себя с помощью знака «А». В случае имен (второй рисунок) за каждым участником закреплен строго определенный знак.

Схема местоимений была бы весьма экономичной в ситуации, когда многочисленные жители деревни вступали бы друг с другом в совместные деятельности, предметом которых являлись бы только сами первое и второе лицо. Такая схема требует всего два знака. Каждая из упомянутых схем может быть развернута для группы из трех участников (схема местоимения потребует — 31 —


третьего лица), но уже для четырех человек схема местоимений испытала бы трудности. Если говорящий и слушающий легко идентифицируются благодаря атрибутам ситуации высказывания, то нет никакой возможности различить третьих лиц, о которых могла бы зайти речь. Здесь потребуется развитие системы местоимений путем включения в нее новой семантики. Отчасти этот путь реализован в русском языке, где существует, например, отдельные местоимения для третьего лица мужского и женского рода. Альтернативный выход — прибегнуть к именам. Таким образом, эти схемы дополняют друг друга. В реальности, как нам хорошо известно, культуры имени и местоимения уживаются друг с другом. В общем случае вопрос о первенстве культуры имени или культуры местоимения должен решаться в зависимости от того, какой тип совместных деятельностей преобладает в сообществе. В последней главе своей книги Выготский отмечает: «Как известно, ребенок первоначально называет себя собственным именем и с некоторым трудом усваивает личное местоимение». [5, 324] Вопрос о том, можно ли перенести это наблюдение из области онтогенеза в область филогенеза, является дискуссионным. Предположим, однако, что имя появилось раньше. Тогда переход от имени к местоимению можно было бы объяснить так. Если говорящий ссылается на себя, то идентификация по сути уже решена ситуацией высказывания. Употребление имени может привести только к неопределенности при существовании одинаковых имен. Тут следует или переходить к «я», или не использовать одинаковых имен. Действительно, указание на себя может происходить общим для всех способом. Применение имени в разговоре о себе избыточно, само упоминание является уже указанием. Эта форма будет иметь тенденцию к сокращению. На промежуточном этапе в речи о другом могло бы употребляться полное имя, но о себе сокращенное. Так «собственные» имена в этом последнем случае приобрели бы общую черту — сокращенность. Именно она и начала бы нести нагрузку, другие же элементы постепенно и вовсе перестали бы различаться. В такой ситуации рано или поздно осталась бы вообще одна форма, одно имя. Так могла бы появиться форма первого лица «я». — 32 —


То же можно сказать об обращении «ты» и других местоимениях. В тех случаях, когда задача идентификации решена внешними атрибутами обращения — например, взглядом в глаза собеседника, ситуацией присутствия или кодом языковой оговорочности, полное имя может подвергнуться вытеснению. Каким образом некоторые знаки стали использоваться в качестве имен? Историю имен следует начинать с описания протоимен — примет, таких как «косой глаз» или «хромая нога», которые использовались бы как знаки в составе некоторых совместных деятельностей, но не были бы еще именами, не служили бы целям протокола «я». Соответственно, существа на этой стадии развития не обладали бы личной историей. С другой стороны, в специальных обстоятельствах этот знак мог бы сработать как имя. Если знак и имел некоторое актуальное значение приметы, то в новой ситуации это актуальное значение постепенно забывалось бы, так как имя работало бы и без этой, теперь уже излишней, смысловой нагруженности. Как правило, мы не знаем, что означают наши имена до того, пока не проявим к этому специального интереса. Традиция называть ребенка при рождении также имеет свою историю. Возможно, что первоначально имя приобреталось только в обряде инициации или в связи с каким-то особенным событием. Таким образом, существо становилось человеком в некоторый определенный момент, неожиданно. Вместе с тем менялась и его жизнь — существо встраивалось в иерархическую структуру взаимодействий. Отчасти такая традиция сохранилась в обряде крещения. Современный ребенок априори встроен в структуру взаимодействий, так как имя дается загодя, то есть еще до того, как просыпается его сознание. Таким образом, вопрос о том, как зовут человека, который мы задаем при встрече, приобретает особое культурологическое значение.

Участник деятельности Как мы должны представлять себе носителя имени? Кто это такой или что это такое? Вопрос этот оказывается на поверку совсем не простым. Нельзя отождествлять носителя с непосредственным существом. Природа имени такова, что его носитель появляется вместе с самим именем. Имя и его — 33 —


носитель — это два элемента в структуре личной истории. Можно сказать, что носитель имени не есть существо материальное, но идеальное, мифологическое. Мы должны выявить структуру носителя имени, которого мы будем называть еще участником деятельности. Укажем прежде всего на его первый атрибут — лик. Мы узнаем человека прежде всего по внешнему виду — очертаниям лица, одежде, интонациям в голосе, стилю поведения. Все это является некоторым начальным стимулом к тому, чтобы подойти и заговорить. Легко вообразить, как эти элементы берут на себя роль идентификатора, запускают психологические процессы, обслуживающие деятельность высказывания (разумеется, этим не ограничивается роль всего перечисленного; все перечисленные элементы играют также свою полноправную роль в самой личной истории). Думается, мы были бы обескуражены, если бы лишились такой возможности узнавания, если бы все люди выглядели одинаково. Впрочем, отчасти с такой ситуацией можно столкнуться, имея дело с близнецами. Следует только заметить, что культура нашей цивилизации — это культура людей, у которых нет близнецов. Чтобы пояснить идею, здесь можно упомянуть другое противопоставление, которое следует рассматривать в том же ключе. Культура нашей цивилизации — это культура зрячих людей, но не слепых. Слепые не имели собственной обособленной линии культурного эволюционного развития. Они вынуждены жить культурой зрячих. Видимо, нельзя отрицать, что лик существа в какой-то степени отвечает за единство участника, вступающего в разнообразные совместные деятельности, являясь, таким образом, необходимой предпосылкой складывающейся личной истории. Ясно, однако, что и непосредственное существо узнаёт своего обидчика. Разница между человеком и зверем заключается в том, с какой целью используется это узнавание. Легко почувствовать, что тебя не узнали, что тебя приняли за другого человека. Это столь очевидно, потому что тот, кто не узнал, не апеллирует к твоей личной истории. Внешний вид человека может измениться, в голосе могут возникнуть новые интонации, но уникальные по своей сути «записи» личной истории не подвержены тлению. В этом аспекте человек тождественен самому себе. Если вы хотите различить близнецов, то достаточно проникнуть хотя бы в малую часть уникальной истории каждого из них. Возможно, вам придется расспросами и намеками спровоцировать их реакцию на вашу апелляцию, — 34 —


но вы очень скоро добьетесь цели. Внутренняя связность является вторым атрибутом участника деятельности. В фантастической литературе имеет хождение сюжет о клонах человека и телепортации. Изощренное устройство, считывая информацию о каждом атоме тела человека, создает его копию. Хотя современная квантовая механика и не разрешает телепортацию квантового состояния без разрушения источника, мысленно мы можем допустить такую возможность. Как только возникает клон, мы получаем двух людей. Их личные истории очень скоро разойдутся. Возникнут некоторые юридические проблемы, но, думаю, их будет несложно разрешить. Главная проблема для культуры заключалась бы здесь в том, что у этих людей осталась бы общей часть их личной истории. Эта ситуация была бы неожиданной для нашей культуры. Смогла бы культура переварить эти новые обстоятельства? Возможно, некоторым культурным нормам и институциям пришлось бы измениться. Личная история является главным достоянием участника деятельности. Нельзя не признать, что жизнь непосредственного существа также внутренне связана. Каждое действие может тем или иным способом повлиять на дальнейшее поведение. Однако принцип этой связности здесь другой. Итак, нельзя считать участника самостоятельным материальным объектом. Участник деятельности — это структурная сущность. Это элемент в структуре совместных деятельностей специального типа. Впрочем, предметом этих совместных деятельностей являются тела непосредственных существ. Мы должны понимать, что в основании каждой конкретной личной истории лежат единство тела некоторого существа и единство его пространственно-временной линии. Эти аспекты являются предметом специальной дисциплины — этнографии человека.

1.5.  Этнография Теория этнографии (дыхание) B рамках совместной деятельности поведение отдельного индивида должно быть адекватно вписано в общую жизнь деревни. Иными словами, шаги существа должны быть направляемы. Допустим, этого можно добиться дрессировкой. Можно научить собаку реагировать соответствующим — 35 —


образом на команду «ко мне!». Но когда мы говорим о людях, а не о собаках или обезьянах, мы имеем в виду нечто другое. Если Алиса говорит Петру «подойди», имеется в виду то, что тот должен подойти сам. Говоря «подойди», Алиса вступает в некоторую совместную деятельность, построенную по схеме высказывания. Ее просьба (или требование) является также и обязательством — приближение Петра должно разрешиться каким-то действием Алисы. В то же самое время и действие Петра представляет собой поступок. Петр говорит: «Хорошо», — прежде чем делает первый шаг. Это высказывание Петра может стать основанием к другим действиям. Нам в этой ситуации не обязательно даже что-то произносить. Сложилось так, что некоторые действия теперь имеют статус оснований по умолчанию. К передвижению Петра можно апеллировать. Это то, что может стать предметом иного высказывания. За свое передвижение Петр в общем случае несет ответственность. Передвижение становится элементом его личной истории. Вместе с тем человек начинает следить за тем, как он двигается. Мы хотим подчеркнуть следующий момент. Действие, некогда свершавшееся непосредственно, в череде механического потока реакций, подвергается освоению, если складывается совместная деятельность, в которую это действие оказывается встроенным. Можно сказать еще более определенно. Действие или аспект может в некоторый момент стать предметом личной истории существа. Это ключевой момент в истории действия. Такие аспекты, как дыхание или локализация в пространстве, были извлечены из небытия и стали объектом нашего сознания только потому, что некогда попали в ареал личной истории. По обыкновению мы не задумываемся о том, что дышим (наподобие того, как мы перестаем замечать звук тикающих настенных часов). Однако в некоторой ситуации наше внимание может задержаться на дыхании. Мы можем услышать звук проходящего через ноздри воздуха, почувствовать движения грудной клетки. Мы можем даже на какое-то время сознательно задержать дыхание. С точки зрения психологии тут следует говорить о характере внимания. Может быть, следует вспомнить о законе доминанты Ухтомского. Однако мы хотим подойти к этому вопросу с другой стороны. В нашем языке существуют слова, имеющие прямое отношение к дыханию. Это целая сфера связанных друг с другом значений — «дышать», «вздох», «вдох» и других. Это говорит — 36 —


о том, что дыхание давно стало предметом взаимодействия между людьми. Дыхание оказалось актуальным для культуры. Давно существуют многочисленные практики, связанные с дыханием. Несмотря на такую очевидность, весьма трудно описать эти практики, изучить историю их возникновения и эволюции. В нашем примере с дыханием на ум приходят многочисленные соображения, которые следовало бы, однако, подвергнуть анализу и строгой критике. Дыхание как таковое есть некоторый слишком общий процесс, и едва ли первые практики были столь изощрены, чтобы иметь дело с дыханием в чистом виде. Более правдоподобно выглядит версия о том, что первые подвижки в этой сфере произошли в конкретных ситуациях. Возможно, что дыхание впервые предстало перед человеком как затрудненное дыхание во время бега, возможно, в комплексе с другими симптомами усталости (или болезни). Другое предположение заключается в том, что освоение дыхания могло быть связано с практикой дуть, которая могла бы проявить себя в процессе раздувания огня (или при игре на дудочке — почему бы нам не рассмотреть и такую поэтическую гипотезу?). Наконец, дыхание могло бы ассоциироваться с жизнью и смертью. Раненый зверь жив, пока он дышит, и умирает, как только перестает дышать. Нам легко представить себе практики, связанные с какой-нибудь из вышеописанных ситуаций. Но это было бы только началом истории освоения дыхания, которая теперь еще совсем не разработана. Представляется, что должна существовать специальная дисциплина, которая освещала бы пути такого освоения. За неимением лучшего термина мы будем называть такую дисциплину этнографией человека. Таким образом, мы очертили спектр вопросов, которые должны стать предметом этнографии. Приведем еще раз весь список вопросов. Какие именно аспекты должны были подвергнуться освоению? В силу каких причин это происходило? Как протекало освоение? Какую роль тот или иной освоенный аспект сыграл в общем движении освоения?

Этнография человека Картина этнографии человека дана нам в языке как вполне оформленное, материализованное образование. Перечислим некоторые аспекты. Мы знаем, что освоению подверглись прежде всего всякого рода движения существа, — 37 —


включающие в себя как передвижения, так и характе´рные движения отдельных членов и смены позы. Такие практики, как остановиться, обернуться, наклониться, взмахнуть рукой, присесть и тысячи им подобных, ждут еще своей словарной статьи в этнографическом толковом словаре. К этим движениям примыкают действия манипулирования предметами — такие как ударить, бросить или рассыпать. Сами предметы мы можем также считать объектами, подвергающимися освоению. Так же, как и члены физического тела существа, элементы его «внешнего тела» (вещного мира) попадают в ареал культурных практик. Всякого рода процессы, происходящие с вещами, также подвергаются освоению. Далее упоминания заслуживают различные практики (целые культуры) из области повседневной жизни, обладающие тем или иным экологическим значением. Отнесем к ним практики кушать, спать, одеваться, болеть, охотиться, строить. Здесь мы перечислили некий элементарный набор практик, с которого следовало бы начать исследование этнографии человека. Разумеется, этим набором дело не ограничивается. Отдельные главы этой книги мы намерены посвятить проблемам освоения сенсорной системы и памяти. Специального разговора заслуживают практики говорить и думать. Каждый из перечисленных здесь аспектов обладает своей спецификой и требует отдельного рассмотрения. Общая картина поступи освоения складывается из отдельных элементов, примыкающих друг к другу и выстраивающихся в свое­ образную иерархию. Каковы основные принципы этнографии? Что мы имеем в виду, когда говорим, допустим, об освоении действий? Некоторые непосредственные действия имеют отчетливый профиль движений. Это действие легко узнать или отличить от смежного — так же как волка легко отличить от лисицы. Всякое такое непосредственное действие — например, обернуться, бросить взгляд или вздохнуть — сформировалось (выделилось) в рамках эволюции поведения и несет определенное экологическое значение. В параграфе о протоколе «я» мы приводили примеры высказываний с распределенными ролями. Эти высказывания реализовались посредством особой структуры, построенной на использовании знака «я». Такая структура оформляет, однако, некоторую предметную область. В примере с распределением инвентаря речь шла о действии «взять топор» или — 38 —


«взять котелок». Именно в соединении протокола «я» с некоторой предметной областью мы видим ключ к проблеме освоения. Мы можем допустить, что действие «взять топор» в какой-то момент в результате прилаживания стало предметом совместной деятельности. Позднее над этой деятельностью был надстроен этаж высказывания. Взятие топора стало предметом ответственности и основанием. Наконец, еще один поворот в истории событий — установление протокола «я». «Взятие топора» передавалось по наследству из одной структуры в другую, занимая в каждой из них свою роль. Первое восхождение к культуре протокола «я» и к культуре личной истории реально происходило на материале узкой предметной области. Сейчас уже тяжело реконструировать эту предметную историю. Позднейшая же история освоения могла складываться по-иному. В условиях функцио­ нирующего протокола «я» могло происходить расширение или смещение предметной области. Теперь уже не требовалось проходить стадию прилаженности. Эту тему мы затронем в главе, посвященной языку. Каковы же общие контуры сложившейся к настоящему моменту этнографии человека? Можно ли несколькими росчерками пера дать репрезентативную картину? Можно ли уяснить для себя тот ракурс, под которым мы должны посмотреть на привычные для нас сюжеты обыденной жизни? Не имея возможности охватить картину в целом, мы выберем два примера, чтобы проиллюстрировать стиль нашего исследования. Речь пойдет о культуре болеть и культуре кушать. Всякий зверь находит себе пропитание. Возможно, что это действие так и осталось бы непосредственным, если бы не сложилась специальная культура кушанья. История эта покрыта мраком. Представим доброго путника, забредшего в ваш дом. Мы должны накормить его прежде всего. Мы скажем ему: «Откушайте угощения». Это основание задает ход дальнейших событий. Наши слова станут основанием хотя бы для того, чтобы расспросить, куда путник держит путь. Существование болезней есть некий объективный факт, который не мог бы быть проигнорирован культурой. Однако совершенно неясно, в какой форме культура впервые могла столкнуться с фактом существования болезней. Болезнь является препятствием для разного рода совместных предприятий. Больной человек не способен выполнить свое задание — 39 —


на охоте и др. Было бы опрометчиво брать его в длительный поход. Сообществу было бы выгодно стать восприимчивым к определенным симптомам болезни. Практика специфического отношения к больному человеку имела бы все шансы на успех. Вместе с появлением такой практики, вместе с ее усложнением и дифференциацией появляется новая культурная сфера — мир здоровья. Личная история существа обогащается. Факт болезни вписывается в эту историю, становится основанием. Вместе с этим ранее непосредственные аспекты — такие как жар, боль, кашель — подвергаются освоению, извлекаются из небытия. Эти аспекты находят свое естественное приложение в культуре болезни и боли. Следует ли лечить болезнь? Ответ на подобный вопрос зависит от того культурного ландшафта, который окружает саму культуру болезни. Культуре болезни так или иначе приходится вписываться в другие культуры. Обусловлена ли болезнь вселением злого духа, которого следует изгонять, или является следствием поломки организма, определяется общим составом категориального аппарата, которым пользуется племя.

1.6.  Усилие отождествления Августин В исповеди Августина мы можем прочитать: «Господи, ответь мне, наступило ли младенчество мое вслед за каким-то другим умершим возрастом моим, или ему предшествовал только период, который я провел в утробе матери моей? О нем кое-что сообщено мне, да и сам я видел беременных женщин. А что было до этого, Радость моя, Господь мой? Был я где-нибудь, был кем-нибудь? Рассказать мне об этом некому: ни отец, ни мать этого не могли; нет здесь ни чужого опыта, ни собственных воспоминаний». [1, 57] Вопросы, которые поставлены в этом фрагменте, можно сформулировать на разный лад. Людям свойственно вслед за Августином представлять дела так, как будто некая автономная сущность — «я» — была в какой-то момент переселена в тело младенца. Проблему, о которой мы говорим, можно переформулировать в терминах робототехники. Рассматривается мысленный — 40 —


эксперимент по созданию робота-человека. Мы вполне отчетливо представляем себе процесс, основанный на существующих технологиях, или технологиях, которые можно было бы вообразить. В этой картине нет места для той операции, которая позволила бы вдохнуть в нашего робота сознание. В нашем арсенале отсутствует процедура переселения автономного «я». Отсюда мы делаем поспешный вывод о том, что создание такого робота невозможно. С другой стороны, имеется готовый результат — сам человек, сотворенный природой. Но в арсенале природы по большому счету имелись те же технологии. Тут мы приходим к противоречию. Моя дорога на работу проходит вдоль железнодорожного полотна. Каждый день в одно и то же время, в одном и том же месте мимо меня проносится электричка. Электричка эта ходит по расписанию. Мне приходило в голову, что если кто-то ежедневно добирается на этой электричке на работу и имеет обыкновение садиться у окна, то он мог бы обратить внимание на человека с зонтом, шагающего по дороге. Существование этого человека с зонтом есть некий объективный факт. Я готов представить себе, как можно было бы провести исследование и изучить личную историю этого человека. Как же случилось, что я и есть этот самый человек с зонтом? Как случилось, что я оказался именно в этом теле? Вопрос этот в высшей степени обескураживающий. Вроде бы мы понимаем, что никакого механизма переселения не существует, что с такой постановкой вопроса что-то не в порядке. Однако от этого вопроса трудно отделаться. Допустим, я смотрю на фотографию — изображение трех младенцев. Каждый из них подобен чистому листу бумаги, хотя и различной фактуры. Мы имеем дело с тремя непосредственными существами. В культурном смысле все три младенца тождественны — ни один из них не обладает еще личной историей. Мы можем представить, что случится дальше. Скоро зреют плоды воспитания — дети начинают практиковать протокол «я» и свои имена. У каждого ребенка появляется личная история. В каждом случае личная история складывается в уникальных условиях. Набор впечатлений, установки и характер апелляции в каждом случае приобретают очертания уникального паттерна. Мы говорим о разных личностях. Нет никаких препятствий для размышления в выбранном нами направлении. И тут мне говорят, что один из этих младенцев на фотографии — это я. Разумеется, можно рассуждать о своей личной — 41 —


истории в привычном для нас ключе. Я рассматриваю свою фотографию. Некое существо, изображенное на фотографии, в назначенный срок начало практиковать «я» и свое имя. Его личная история складывалась в уникальных условиях. Что же из того? Мне не хватает самой малости. Я не могу понять, почему так случилось, что я должен был оказаться в теле этого младенца, а не в теле другого, ведь в самом начале никто из них не был в «привилегированном» положении? Ощущение, которое я испытываю, размышляя над этим вопросом, сродни тому, как если бы мне показали лист бумаги, испещренный многочисленными линиями, и сказали бы: «Смотри, здесь изображен кролик». Я всматривался бы в рисунок и думал: «Ну вот, еще немножко, и я схвачу очертания зверя, ведь я уже решал подобные задачи». Но все мои попытки увидеть кролика оказывались бы тщетными. Мне не хватало бы последнего решающего усилия. Я иду по улице и всматриваюсь в лица встречных прохожих. Каждый из этих людей обладает своей личной историей. Я понимаю, как можно было бы проследить в мельчайших деталях все перипетии их жизни. Я могу себе представить, как некоторый человек врастал в культурные практики, как шаг за шагом происходило освоение его тела. Я мог бы объяснить себе, почему этот человек говорит такие-то слова и размышляет о таких-то материях. Я не вижу никаких принципиальных проблем (во всяком случае, теоретических), которые помешали бы мне увидеть, почему этот человек отличается от других, увидеть, в чем заключается его уникальность. Однако я не могу постичь, почему моя собственная уникальность стала не чьей-нибудь, но именно моей судьбой. Допустим, что я разговорился бы с одним из прохожих. Возможно, он с удовольствием развернул бы передо мной картину моей личной истории. С его точки зрения я не занимал бы особенного привилегированного положения среди многих других. Смог ли бы я извлечь из этого разговора для себя что-нибудь полезное?

Фундаментальные обстоятельства уникальности Некоторые аспекты, которые мы приняли в предыдущем параграфе за очевидные, по большому счету таковыми не являются, поэтому мы позволим себе некоторое отступление от основной темы, чтобы прояснить важные детали. — 42 —


Институция личной истории, механизмы, лежащие в основе ее функционирования, являются объективными и общими, во всяком случае, для людей, принадлежащих к одной культурной ветви. Между тем в каждом конкретном случае личная история протекает по-своему. В этом смысле каждое «я» уникально. Едва ли кому-нибудь пришло бы в голову подвергнуть этот факт серьезному сомнению. Однако вопрос об уникальности вовсе не прост и представляет собой определенную научную проблему. Теоретически можно было бы допустить (представить себе), как все личности были бы тождественны друг другу. Это означало бы, что личные истории этих существ были бы одинаковы. Представьте себе партию в шахматы, пешечный энд­ шпиль. Разумеется, каждая пешка занимает свою уникальную позицию, играет свою роль в композиционном построении. Пешки «работают» сообща. Все подчинено некоторому общему замыслу (аналогия совместной деятельности). Обратим, однако, внимание на то, что эта уникальная роль данной конкретной пешки определяется исключительно ее расположением, а не внутренней индивидуальностью. В некотором смысле у каждой пешки есть своя история в данной партии, но это не оказывает никакого влияния на текущее положение дел. Если бы мы переставили две пешки местами, то ничего не изменилось бы — мы получили бы ту же позицию (это не то же самое, как если бы мы поменяли местами пешку и ладью). В таких случаях говорят, что позиция инвариантна относительно перестановки пешек, а сами пешки тождественны друг другу. Точно так же мы могли бы представить себе и людей с одинаковой личной историей. Разумеется, что технически такое положение дел не очень легко было бы осуществить. Очевидно, что должен был бы существовать некий специальный механизм, поддерживающий когерентность личных историй. Иное, в каком-то смысле перевернутое, положение дел наблюдается в идее «родового человека». Представьте себе, что принадлежность к роду являлась бы единственным стержнеобразующим фактором личности. Допустим, что люди, принадлежащие одному роду, считались бы единой личностью. Мы не будет тут разбирать все проблемы технического характера, с которыми могла бы столкнуться культура «родового человека». Отметим только своеобразие личной истории, функционирующей в такой культуре. Очевидно, что мы должны говорить в этом месте о своеобразном — 43 —


функционировании протокола «я» и особом характере ответственности. Основанием к действию здесь мог бы служить поступок другого существа из того же рода. Культура переселения душ, возможно, могла бы являться одним из вариантов подобного положения дел. Ранее мы говорили, что тело двояким образом представлено в совместной деятельности. С одной стороны, оно является предметом деятельности. В случае «родового человека» здесь следовало бы говорить о «теле рода» — совершенно особом образовании. С другой стороны, сама деятельность, в том числе протокол «я», реализуется посредством функцио­ нирования тела. Сложно представить себе, как функционировал бы протокол «я» в случае «родового человека». Очевидно, что камнем преткновения для подобных культур является обособленность тел различных существ. Так или иначе, но культура выходит на освоение индивидуальных тел. Разбор альтернативных культур является занимательным занятием, но вернемся к основной линии нашего исследования. В целом причины уникальности наших личных историй понятны, хотя детали могут оставаться не вполне ясными. В основе этой уникальности лежит ряд очевидных фундаментальных обстоятельств. У нас разные тела. В силу чисто физических причин мы не можем одновременно занимать одно пространственное положение, ибо тела наши непроницаемы. Каждое существо занимает в мире собственную нишу и имеет собственный уникальный опыт восприятия. Однако, несмотря на очевидность всех этих обстоятельств, вопрос об уникальности каждого «я» в культуре совсем не прост, ибо исследователю следовало бы прояснить, как все эти фундаментальные обстоятельства были востребованы культурой и во что это в конечном счете вылилось. Мы готовы только выдвинуть ряд сугубо предварительных соображений на этот счет. Представляется, что именно в жизни деревни индивид занимает уникальное положение. Хорошо известно, насколько разнится роль отдельных животных уже в стаде шимпанзе. Возникающие в таком стаде институции прямо опираются на эти различия. Складывающиеся при этом правила игры отличаются от шахмат тем, что тут не предусмотрены повторяющиеся фигуры. Это положение дел переносится и в структуру совместных деятельностей. Фундаментальные обстоятельства индивидуальных различий с самого начала взяты в оборот. Из многообразия с самого начала — 44 —


извлекается максимальная польза. И это происходит благодаря тому, что практики, набирающие силу, с самого начала ориентированы на это многообразие. Нам представляется, что сообщество, каким оно представлено в нашей культуре, и уникальность — это две обратные стороны одной медали.

Телепортация, сон и другие фантазии Пытаясь расшатать некоторые культурные рамки, взглянуть на привычные вещи с иной точки зрения, мы обращаемся к альтернативным культурам личной истории. Упомянутый ранее случай телепортации дает нам некоторую почву для размышлений в этом направлении. Как культура справляется с возможными обстоятельствами, принимающими ту или иную форму? Предположим, что после того, как произошло считывание информации о телепортируемом объекте, исходный «образец» уничтожается. Многие сочтут это убийством. Но разве не происходит что-то подобное в случае сна? Культура, однако, благополучно справилась с этой проблемой. Мы не считаем сон смертью. Может быть, потому, что не помним боли? Или наоборот — очень хорошо помним, что происходило вчера. В случае телепортации боль испытывал бы не клон, а то существо, которое подвергалось бы аннигиляции. Считывание могло бы происходить за некоторое время до того, как начиналась бы аннигиляция, и тогда клон уже не помнил бы об этой боли. Биология дала нам теорию сна как особого состояния мозга, мозговых ритмов. Ничто не свидетельствует о каком бы то ни было разрушении. Эта теория успокаивает нас. Впрочем, могло бы возникнуть такое течение мысли, где существа, разделенные фазой сна, рассматривались бы как различные личности. В нашей культуре такое направление мысли было бы несколько неуместно. Другое дело, если бы культурная эволюция пошла бы иным путем, если бы личная история оказалась бы обрамлена не рождением и смертью, а пробуждением и засыпанием. В чем это себя проявляло бы? Мы могли бы представить себе племя, в котором существовала бы подобная культура. Может быть, люди этого племени относились бы друг к другу добрее, так как чувствовали бы дыхание приближающегося с каждой минутой небытия. Может быть, ложась спать, они прощались бы с этим миром. — 45 —


Но самое главное — они практиковали бы иное «я». Они практиковали бы иную систему оснований. К обязательствам своего предшественника (назовем его так) эти люди относились бы в лучшем случае, как мы иногда относимся к обязательствам своих родителей, считая естественным отдавать их долги. Хотя в этой культуре было бы вообще неуместно давать долгосрочные обязательства. Вообще в такой культуре иначе осваивалась бы память и по-другому текло бы время. Возможно, что за ненадобностью память о былых днях стала бы туманной и фрагментарной. Для нас интересно то, что такую традицию «я» можно себе представить. Это возможная традиция. Можно сказать, что она обладала бы даже некоторыми преимуществами. Культура этого племени была бы гибкой и пластичной, так как его члены не были бы скованы долгосрочными обязательствами. Мне пришлось бы прожить некоторое время в этом племени, чтобы почувствовать дух этой системы. Думаю, что в конце концов я счел бы ее разумной и естественной. Все это замечательно. Что же послужило решающим аргументом в пользу того пути, который был избран в действительной истории? Почему именно наша культура оказалась успешной? Насколько легко мы могли бы отказаться от такого решения в пользу альтернативного? Чем нам пришлось бы пожертвовать? Можно заявить, что наша культура просто выиграла сражение. Долгосрочные обязательства оказались важнее пластичности. Представляется, что здесь сработало несколько факторов. Во-первых, это та колоссальная роль, которую играет наше тело как предмет возможных совместных деятельностей. Лик человека, которого я видел вчера, я узна`ю и сегодня. Это естественно, если я буду считать, что это один и тот же человек. Эволюция совместных деятельностей попросту не смогла обойти это обстоятельство. Деятельности, взявшие на вооружение это обстоятельство, позволяют себе развернуться во времени и при этом оказываются успешными. Второй фактор и заключается в той значимости вчера и позавчера, которая характерна для нашего способа пребывания в мире, для нашей жизнедеятельности. Память же была развита в нужном направлении. Такое развитие оказалось физиологически возможным. Теперь было бы уже сложно изменить этой памяти и переметнуться в стан альтернативы. — 46 —


Человек с зонтом Возвращаясь к основной проблеме этого раздела, мы должны начать с констатации некоторого тождества. Схема, в согласии с которой каждый из нас начинает употреблять протокол «я», общая. На этом уровне рассмотрения все «я» тождественны. Равное равно равному. Оставаясь в пределах этого факта, мы не могли бы говорить об уникальности собственного «я» или противопоставить себя другим людям. Представляется, что если бы мы могли провести (проследить) эту нить тождественности и дальше, рассмотреть под этим углом зрения всю дальнейшую историю, то нам удалось бы пролить свет на проблему «человека с зонтом». Различения начинаются вместе с осваиванием тела и появлением индивидуальной личной истории. Опять же, существование различных тел как таковое не создает еще никаких проблем. В своей непосредственности наши тела одинаковы. Кажется, что проблема возникает при соединении одного с другим. Направление, в котором мы собираемся продвинуться, может показаться неожиданным. Но тем не менее мы сделаем хотя бы несколько шагов. Отметим два обстоятельства. Носителем протокола стало тело отдельного индивида. Это же тело стало предметом протокола «я». В том, что «это тело» я называю своим, есть некоторая условность. Речь идет о культурологическом факте, традиции. Так устроена наша культура. В иной культуре дела могли бы обстоять по-другому. Нашу привязку к «своему» телу следовало бы рассматривать как частный, в некоторой степени случайный феномен. Придерживаясь нашей привычной терминологии, можно сказать: мы практикуем свои тела. В каком-то смысле наше тело «подвернулось нам под руку». Когда в спешке собирают вещи, нет времени выбирать, и берут то, что лежит ближе. Существует некоторая процедура, в результате которой некоторой протокольной единицей присваивается определенное тело. Следует заметить, что в поле нашего зрения попадают различные тела. Мы можем обозревать не только «свою» руку, но и руку соседа. Разумеется, хотя это не так уж и очевидно, что со «своей» рукой мы сталкиваемся чаще. Представьте себе, что я был бы скован цепью со своим соседом, и это было бы типичной ситуацией, т. е. культура развивалась — 47 —


бы в подобных условиях. Какое направление могла бы принять в этом случае культура тела? Допустим, что со «своей» рукой мы сталкиваемся чаще, но что отсюда следует? Должна существовать какая-то более веская причина обусловленности присваивания. Можно заметить, что мы можем испытывать боль только в «своей» руке, но не в руке соседа. Мы можем управлять только своей рукой. У нас впереди еще будет повод заговорить об истории произвольного движения, и мы увидим, что сам факт такой произвольности есть некий сложный феномен, складывающийся в рамках определенной культуры. Сейчас следовало бы с некоторой осторожностью принимать этот факт в качестве свидетельства. Что же касается боли, то, разумеется, мы не будем отрицать тут некоторой выделенности. Впрочем, боль как таковая есть феномен непосредственный. Боль эта в конечном счете тоже должна будет еще быть присвоена. Впрочем, факт этой выделенности следовало бы отнести к фундаментальным обстоятельствам, важным условиям, в рамках которых формируется культура. Однако когда мы говорили о присвоении, нам следовало бы отличать условия и движущий фактор. Итак, мы считаем, что присвоение тела идет в ходе практик, сложившихся в ходе эволюции совместных деятельностей, выполняющих свою экологическую задачу. Ребенка обучают показывать пальчиком части своего тела. Ему говорят: «Где ушко?» — или: «Где носик?» В каком-то смысле это пример практики присвоения. Пример не очень серьезный. Нет ни малейших оснований считать, что этот пример имеет хоть какое-то отношение к реальной истории присвоения. Это всего лишь детская игра, феномен культуры детства. Тем не менее и здесь мы видим некоторое характерное усилие и характерную цель. Исследователям только предстоит дать теорию присвоения тела. Здесь же мы хотим только заметить, что факт того, что «я оказался в этом теле», не есть некий таинственный факт, но есть результат, если и не случайный, то культурно обусловленный. Снимает ли такая постановка вопроса наши проблемы с отождествлением? Представим себе, что еще в младенчестве я попал в волчью стаю и был воспитан волчицей. В этом случае я не практиковал бы протокол. Судя по всему, употреблению термина «я» в последней фразе вообще невозможно было бы придать никакого смысла. — 48 —


Предположим, что в силу стечения обстоятельств моя жизнь сложилась бы по-другому. Я имел бы другую профессию и жил бы в другом городе. Все это легко себе представить. Все это могло бы случиться. Можно было бы даже предположить, что я оказался бы сегодня утром в той самой электричке. Имело бы смысл говорить в этом случае о том же самом «я»? Играло бы значение в ответах на все эти вопросы то, что во всех этих случаях речь идет о возможных историях, разыгрывающихся над одним и тем же телом? Я спокойно рассуждаю в подобном ключе, не ощущая никакого сопротивления, — наша культура санкционировала употребление «я» в таких ситуациях. Почему этого гипотетического человека в электричке я могу отождествить с собой, но не могу этого сделать в отношении пассажира, сидящего напротив? Неделю назад я проходил по той же дорожке вдоль железнодорожного пути. Это был тот же «я»? Представляется, что наша культура санкционировала отождествление и в этой последней ситуации. Другие же случаи могут быть не оговорены. Кажется, что имеет значение преемственность тела, но насколько далеко она должна простираться? Допустим, в результате случайного заражения вирусом мои глаза приобрели бы другой цвет. Я могу себе такое представить. Какие изменения нужно допустить в теле, чтобы я потерял возможность отождествления? Все это определяется нашей культурой. Что не так в вопросе «Как я попал в это тело?» Всегда, когда мы говорим «я», мы подразумеваем некоторую уникальность. На самом же деле «я» это некоторый кристаллик, протокольная единица, никакой уникальности не подразумевающая. Уникальность появляется уже после освоения тела. Сделав усилие по преодолению культурных рамок, я могу отвлечься от мысли, что это тело «мое». Таким образом, и вопрос о переселении автономой сущности будет снят. Проблема «человека с зонтом» является внутренним делом нашей культуры. Невозможно было бы, оставаясь в плоскости, совместить перемещением контуры правой и левой руки. Проблема, однако, снимается выходом в третье измерение. Поступая подобным образом, я могу почувствовать себя частичкой единого тела культуры. Это, разумеется, не означает, что я должен культивировать в себе такое чувство. Это просто некоторый опыт попыток выйти из философских затруднений. — 49 —


2. Язык

2.1.  Дрейф языка Язык и личная история В трактовке термина «язык» существует известная разноголосица. Специалисты в этой области не пришли еще к единой точке зрения. Некоторые исследователи отрицают принципиальное отличие человеческого языка от языков животных, сводя их все к общему знаменателю знаковых систем. Другие, соглашаясь с тем, что человеческий язык является, без всякого сомнения, примером знаковой системы, полагают, что это общее не позволяет ухватить суть дела. Исследователи, работающие в этом направлении, пытаются найти качественное своеобразие человеческого языка. Здесь также не существует единого устоявшегося подхода. В настоящей главе мы попытаемся изложить собственное видение этого вопроса. По нашему мнению, человеческий язык обладает качественным своеобразием и не может быть поставлен в один ряд с языками животных. Являясь примером знаковой системы, человеческий язык (далее — просто «язык») прежде всего выделяется своим функциональным назначением. Особенность языка заключается в том, что он является инструментом личной истории. Из этого соображения мы будем исходить во всех своих построениях. Прежде всего язык — знаковая система, работающая в структуре высказывания. Это предъявляет некоторые — 50 —


требования к знаковой системе и налагает на нее определенные ограничения. Речь идет о возможности апеллировать к знаковым действиям и о способности знаков становиться основаниями. Такая функциональная роль обеспечивается особым психофизическим механизмом. Далее отметим, что в структуру языка должен быть «вшит» протокол «я», играющий центральную роль в институции личной истории. Можно ли сказать, что человеческий язык является знаковой системой с определенным содержанием? Рассмотрим в связи с этим следующий лингвистический вопрос. Какие элементы с необходимостью должны присутствовать в высказывании, произнесенном на каком бы то ни было человеческом языке? Замечательный лингвист Эдвард Сепир в своей книге «Язык» разбирает предложение английского языка «The farmer kills the duckling». Путем тщательного анализа Сепир выделяет в этой фразе в общей сложности 13 значений, которые реализуются различными лексическими и грамматическими способами (порядок слов, префиксы, суффиксы и проч.). Допустим, элемент «-ling» в «утенке» прибавляет к основному значению «утки» представление о чем-то маленьком, суффикс «-s» участвует в производстве четырех логически независимых отношений: утвердительной модальности, субъектности слова «farmer», единственного числа субъекта и настоящего времени. Обращаясь к другим языкам и пытаясь составить предложение, равнозначное «фермеру и утенку», Сепир показывает нам, что некоторые значения, необходимые в английском языке, могут быть опущены в других языках. Иные значения, не требующие выражения в английском языке, оказываются совершенно необходимыми для вразумительной передачи суждения. В немецком «Der Bauer töten das Entelein» выражено значение рода, в языке яна суффиксальный элемент указывает на то, что утверждение высказывается как истинное (т. е. говорящий за него ручается) и т. д.: [...] «Например, ничего не было сказано ни по-английски, ни по-немецки, ни на языке яна, ни по-китайски о пространственных отношениях земледельца и утки, говорящего и слушающего. Видны ли говорящему и земледелец, и утка, о которых идет речь, или же один из них ему не виден, и находятся ли оба они вообще в возможном поле зрения говорящего, слушающего или в какой-то неопределенной точке, про — 51 —


которую только указывается, что она «не здесь». Иными словами: убивает ли земледелец (невидимый нам, но стоящий за дверью, неподалеку от меня, причем ты сидишь вон там, от меня далеко) утенка (принадлежащего тебе)? или же убивает земледелец (который живет по соседству с тобою и которого сейчас мы вон там видим) утенка (принадлежащего ему)? Выражение подобных «указательных» категорий, которое в применении к нашему примеру мы попытались несколько неуклюже перефразировать средствами нашего языка, совершенно чуждо нашему мышлению, но оно представляется вполне естественным, даже неизбежным для индейцев квакиутль». [22, 94] Нельзя сказать, что мы не можем выразить тот смысл, который содержится в сообщении на языке индейцев квакиутль. Впрочем, нам придется воспользоваться для этого лексическими средствами, так как в нашем языке не существует соответствующих грамматических категорий. Можно представить, что в ряде случаев нам придется сделать над собой усилие, овладевая новым для нас значением. Судя по всему, всякое отношение можно выразить лексически. Верно и обратное. Любое отношение могло бы быть выражено грамматически. Представьте себе, что необходимость разговаривать о цветных предметах привела бы к закреплению соответствующего способа выражения в «цветовой» падежной системе, придав, таким образом, цвету особый грамматический статус. В таком языке было бы невозможно высказаться о предмете, не обозначив его цвета. Утверждение о том, что любое значение может быть выражено как лексически, так и грамматически (нам представляется, что Сепир фактически приходит к такому выводу в своей книге), следует признать весьма сильным и важным. Некоторые из выражаемых значений намертво приросли к «способу выражения». В разных языках — разные значения. Для любого ли значения обязательно найдется язык, в котором это значение может быть опущено? Хотя Сепир и близок к положительному ответу на поставленный вопрос, он предостерегает нас от «экстремизма». Сепир говорит, что в любом языке не удастся отмахнуться от вопроса «кто кого убивает?» Действительно ли это так? В русском языке мы можем, например, сказать: «Имеется фермер и утенок, причем один убивает другого». Отсутствует ли тут обсуждаемое нами отношение? На первый — 52 —


взгляд кажется, что это так. Но если приглядеться внимательней, то мы заметим, что и здесь хоть и присутствуют обе возможности — «фермер утенка» и «утенок фермера», — сообщение построено по тому же принципу «один убивает другого». В этом «обязательном» отношении мы ощущаем присутствие протокола «я». В обязательности отношения «один убивает другого» мы видим подтверждение нашего тезиса о том, что язык является знаковой системой, в которой функционирует протокол «я». Можно ли представить себе язык, в котором существовали бы только нейтральные предложения — такие как «Идет дождь»? Только в структуре этого предложения еще узнается дыхание протокола — фактически дождь не может иметь личной истории (возможно ли, что такая структура досталась этому предложению по наследству?). Компьютеры могли бы обмениваться подобными сообщениями. Говорить же на таком «языке» было бы некому. Только существо, практикующее «я», может обладать языком в строгом смысле этого слова. Ту же мысль можно выразить по-другому. Язык возможен лишь в сообществах, практикующих «я». Такова наша языковая гипотеза. Ниже нам предстоит столкнуться с многочисленными следствиями такого положения дел. В связи с обретением некоторого специального качества у знаковой системы могут измениться принципы развития и способы воспроизводства. Произошло ли это в случае с человеческим языком? Мы должны понять, что именно превратило язык человека в успешную и жизненную систему. Отвечая на этот сложный вопрос, мы должны разобраться прежде всего в механизмах появления новых значений и практик.

Этимология, лексикография и культурология Язык часто представляют себе как систему связанных знаков. Каждый знак состоит из двух частей — означаемого (понятие) и означающего (акустический образ). В качестве иллюстрации можно привести изображение, которое мы позаимствовали из курса лингвистики Фердинанда де Соссюра.

— 53 —


Знаки связаны друг с другом в различных отношениях. Изменения, произошедшие в одном из знаков, могут оказаться причиной смещений в соседних знаках. В этом смысле язык является целостной системой. Эта система подвержена дрейфу. Вопросами, связанными с изменением языков во времени, занимается диахроническая лингвистика. Хорошо известны процессы, которые могут протекать в области означающего. Прежде всего речь идет о фонетических изменениях. Изменение может претерпеть некоторая фонема при определенных условиях. Фонетическое изменение, как указывается в курсе лингвистики, может привести к разрыву грамматических связей между словами, в результате чего получается, что одно слово уже не воспринимается как произведенное от другого. Таким образом, фонетические изменения играют деструктивную роль, разрушая грамматическую регулярность языка. Следующим фактором в эволюции языка, по мнению Соссюра, следует признать аналогию: «Аналогия предполагает образец и регулярное подражание ему. Аналогическая форма — это форма, образованная по образцу одной или нескольких других форм согласно определенному правилу». [24, 161] Так, появление в латинском языке формы «honor» является результатом аналогии, что можно прояснить пропорцией: ōrātorem / ōrātor = honōrem / х. Аналогия в некоторой степени компенсирует деструктивную роль фонетических изменений, восстанавливая регулярность в языке. Наконец, агглютинация является третьим решающим фактором в эволюции языка. Агглютинация состоит в том, что два или несколько слов, первоначально раздельные, но часто встречающиеся внутри предложения в одной синтагме (последовательности знаков), сливаются в неанализируемую единицу. В результате агглютинации могут спаиваться также и единицы более низкого уровня внутри слова. Никакие другие факторы, по мнению Соссюра, не могут сравниться с упомянутыми в их роли, определяющей эволюцию языка. — 54 —


Перечисленные выше случаи представляют собой преимущественно примеры эволюции акустических образов. Ну, можно представить, что фонетическое изменение или агглютинация происходит вовсе без изменения понятия. Если понятие выкристаллизовывается в языке в виде некоторого словосочетания, то может оказаться естественным, что это словосочетание будет заменено каким-то словом в согласии с механизмом аналогии или путем агглютинации. И это здесь будет лишь заключительным шагом в истории становления нового знака. Для нас же основной интерес представляют смещения в области означаемого. Очевидно, что эволюцию языка следовало бы рассматривать как эволюцию знаков, а не только акустических образов. Теоретические представления о смещении означаемого скудны, а экспериментальные свидетельства, на которые можно было бы опереться, разрознены и фрагментарны. Одна из дисциплин, которая в этом смысле привлекает внимание в первую очередь, — это этимология. В этимологических сюжетах мы часто встречаем ситуации, где одни слова заменяют другие без изменения значения. С другой стороны, некоторое слово может изменить со временем свой смысл. Знаки могут вытеснять друг друга или, напротив, проторять друг другу дорогу. Каждая часть целого реагирует на изменения, происходящие в соседних или даже отдаленных частях знаковой системы. В этимологии разработаны процедуры, позволяющие при наличии специальных свидетельств доказать или опровергнуть существование связей между словами. Допустим, что слово «горе» этимологически связано со словом «гореть» (нас здесь не интересует, собственно, этимологический аспект проблемы — мы используем сюжет со словом «горе» всего лишь как модельный пример). Наличие упомянутой связи могло бы нас натолкнуть на размышления о судьбе самого понятия «горе». Чаще всего указывают на то, что человек в горе как бы «горит изнутри». Как могло бы войти в употребление такое выражение? Что означало бы в общем случае «гореть изнутри»? Можно рассмотреть и другие гипотезы. Можно было бы предположить, что на первых порах горе в строгом смысле этого слова могли испытывать только погорельцы. Позднее произошло обобщение, и этот знак стал использоваться в более широком контексте. Не проведя специального исследования, мы вообще не можем быть уверенными в том, что — 55 —


понятие «горе» не существовало и раньше. Можно предположить, что слово, которое ранее обозначало это понятие, в силу каких-то причин было вытеснено словом «горе». Таким образом, этимология этого слова оказалась бы плохим свидетельством о происхождении понятия. Нам неизвестно, какой исторический путь прошел язык. Возможно, что свидетельства, которые могли бы послужить ключом к происхождению интересующих нас понятий, давно стерты шумом случайных смещений и перетасовок. Мы с известной осторожностью должны привлекать к рассуждению конкретные этимологии. И все же этимология является одним из ключей к тайнам языка. Было бы логично использовать некоторые этимологические сюжеты в качестве моделей, в рамках которых мы могли бы реконструировать судьбы отдельных слов и понятий. В известных этимологических сюжетах следует искать образцы и схемы того, что могло бы происходить в действительности. Это вполне разумный подход в изучении тех случаев, по поводу которых у нас нет прямых свидетельств. Часто мы сталкиваемся с образованием новых понятий. Легко представить себе появление нового хозяйственного инструмента или культурной практики. Появление новой вещи в ряду уже существующих не повлияет на формы жизни. Куда интереснее изменение понятий, в которых человек осмысляет свою личную историю — таких, например, как горе или удача. Если мы пойдем дальше, то перед нами встанет вопрос о понятиях, структурирующих восприятие и ориентацию во времени. В этимологических исследованиях иногда пытаются проследить какие-то смысловые переходы, но там не ставится вопрос о причинах смещений в общем случае. Не интересуют этимологию и культурные последствия этих смещений. Ясно, что все это не является задачей такой прикладной дисциплины, как этимология. Но едва ли мы вообще найдем дисциплину, которая в явной форме ставила бы перед собой такие задачи. В культурологических исследованиях, образцовым примером которых можно считать работы Арона Гуревича, мы можем найти много глубоких наблюдений и важных обобщений о характере культуры и ее важнейших категориях. Но вопрос не ставится здесь ни лингвистически, ни психологически. Работы по лексикографии носят по преимуществу описательный характер — здесь пытаются дифференцировать языковые картины мира и описать их на некотором метаязыке. — 56 —


Что же касается самой психологии, то наука эта до сих пор с некоторым опасением смотрит в сторону культурологических феноменов, предпочитая заниматься техническими вопросами функционирования индивидуального организма.

Из истории движений Не будет особого вреда, если мы начнем с повторения некоторых положений первой главы, пытаясь взглянуть на них с точки зрения языковой проблемы. В первой главе мы констатировали тот факт, что благодаря механизму высказывания в обиход входит процедура договора, в результате которой складывается серия оснований для дальнейших действий договаривающихся существ. Определяющей особенностью договора, осуществляемого с помощью протокола «я», является то, что схема договоренности допускает перестановку участников. В такой структуре выделяется специальный знак, отвечающий за распределение ролей. Тут мы имеем дело со своеобразным расслоением в знаковой структуре. Проведем такую аналогию. Представьте себе программный блок, в котором разные части программы играют различную роль. Некоторые знаки несут информацию о том, что нужно делать с другими знаками, в то время как эти другие знаки служат базой данных. В нашем случае существует база данных — действий, которые необходимо осуществить. Употребление знака «я» определяет то, как будут распределены роли между участниками при выполнении этих действий. Наше последнее утверждение фактически является определением особого знака. Знак, за которым стоит функция распределения ролей, мы называем знаком «я» (точнее, речь идет о целой серии знаков, объединенных общей категорией «я»). Специфика этого знака обеспечивается его особым местом в языковом выражении и его психологической силой. Наличие знака «я» в структуре совместной деятельности придает ей своеобразные очертания. За такой схемой стоит культурологическая реальность участников деятельности с распределенными ролями. Схема, о которой мы ведем речь, реализуется на материале определенных действий существа (движений). Мы готовы допустить, что к моменту разыгрывающихся событий (к моменту появления протокола «я») уже существует отлаженная система высказываний. Звеньями этих высказываний — 57 —


являются некоторые действия существа, такие как «взять», «бросить», «поднять», «поделиться» и другие. Подобные высказывания образовались в результате прилаженности. Эти действия тут не осознаются еще в качестве манифестации личности и осуществляются непосредственно (но в рамках высказывания). Интеграция с протоколом «я» есть знаменательный момент в истории указанных действий. Переходя в новую структуру, они попадают в ареал личной истории. Продолжая линию этнографического исследования, мы коснемся в этом параграфе некоторых вопросов из истории человеческих движений. Речь пойдет о таких элементарных действиях (а точнее сказать, практиках), как взять, упасть, поймать, ухватиться, лечь и других. В ряде случаев мы можем найти движения, соответствующие указанным практикам, у зверей. Однако там эти движения не являются еще культурными практиками и не служат предметом личной истории (за неимением таковой). Эти движения сформированы физиологически и ждут своего освоения. В других случаях сами движения должны будут еще сформироваться. В качестве примера движений первого типа можно взять поднятие руки. Примером движения второго типа служит продевание нити в иголку. Рассмотрим подробнее, как происходит формирование протокола «я» на материале высказывания, предметом которого является некоторое движение. В совместной деятельности участвуют Петр и Павел. Существует ситуация, в которой срабатывает гештальт восприятия, вызывающий начальные действия Петра. Петр становится инициатором совместной деятельности и производит некий жест (знак) А. Знак этот устоялся в результате прилаженности. Он имеет отношение к некоторому движению. Это могло бы означать «взять топор» или что-нибудь в таком роде. Нам будет легче представить себе ситуацию, если мы вообразим себе какойнибудь акустический образ, не вызывающий никаких значимых ассоциаций у человека, знающего русский язык. Сделать это достаточно сложно. Пусть это будет неразлагаемый акустический образ «ратада», состоящий, однако, из нескольких слогов (отвлечься от смыслов нам помогает аллюзия на бессмысленное слово «абракадабра»). Итак, знак А запускает совместную деятельность высказывания или, другими словами, становится основанием. Движение, о котором идет речь, тут еще нельзя назвать освоенным, так как здесь не появился еще протокол «я». — 58 —


Допустим, что совместная деятельность претерпевает смещение в сторону деятельности с распределенными ролями. Как это может произойти? Здесь можно предложить различные схемы, например, такую. Пусть у нас есть совместная деятельность (топор берет инициатор). Интегрируем в эту деятельность некоторое дополнительное обстоятельство. Например, на момент договоренности Павел держит в руках топор. Допустим, что этого обстоятельства оказывается достаточно, чтобы наша совместная деятельность дала сбой, то есть пошла по другому пути — знак становится основанием для того, чтобы топор взял с собой не Петр, а Павел. Таким образом, возникает неоднозначность знака А, разрешающаяся дополнительным стимулом. Обстоятельство, сыгравшее свою важную роль, должно быть устранено из ситуации, так как оно носит частный характер. Все готово для того, чтобы появился специальный знак, определяющий распределение ролей.

Разумно связать это с появлением двух версий знака А. Можно себе представить, что внутреннее единство акустического образа «ратада» нарушается, и он расслаивается на отдельные элементы. Один из таких элементов берет на себя дополнительную функцию. Представьте себе, что такую функцию взяло на себя акцентированное ударение на последнем слоге. Разумеется, и раньше слово «ратада» произносилось с известной вариативностью звучания, в том числе и с вариативностью в акценте ударения. Однако все эти варианты представляли собой один и тот же знак. Теперь акцентирование ударения на последнем слоге взяло на себя функцию распределения ролей. Обычное «ратада» является основанием к — 59 —


тому, чтобы «топор взял» Павел — адресат сообщения. Знак с акцентированным ударением «ратада`» является основанием к тому, чтобы «топор взял» сам Петр, человек, произносящий слово. В первое время наш новый знак функционально просто дублирует дополнительное обстоятельство, оставаясь с ним связанным в смысле разрешающей процедуры. Я вижу у тебя в руках топор и говорю «Вот ты и возьмешь топор» или просто «Ты возьмешь топор». Именно этот знак становится основанием. Он приобрел психологическую силу. Этот знак мог бы теперь потерять связь с прежним дополнительным обстоятельством и оказаться связанным с другими. При этом эти другие обстоятельства тут не озвучиваются. Они остаются неявленными. В этой подвижности заключается экологический смысл всей системы. В заключение этого параграфа обсудим следующий вопрос. Выше мы рассмотрели механизм формирования протокола «я». Мы описали отдельную совместную деятельность с распределенными ролями. Технически допустимо, чтобы роль наших «ратада» и «ратада`» играли бы знаки, совершенно не связанные ни по звучанию, ни по происхождению. Фактически в ситуации с единственным освоенным движением нет еще необходимости говорить о структуре языка. Далее можно представить, что в культуре некоторого племени одновременно появляются несколько совместных деятельностей с распределенными ролями, и каждая из них использует собственную аппозицию знаков, наподобие «ратада» — «ратада`». Буквально это следовало бы понимать как одновременное сосуществование нескольких «я». Возможно, что так и было на определенной стадии развития. Судя по итогам, которые мы можем теперь наблюдать, одна из этих аппозиций взяла верх. Вместе с этим на знаковую систему была наложена структура, которая, как мы уже говорили ранее, стала одним из определяющих элементов человеческого языка. Буквально произошло выделение единого «я». Разумеется, должны были существовать веские причины такого единения. Рассмотрим теперь, как мог бы измениться механизм освоения движений в условиях существования языка (в условиях доминирующего «я»), то есть единой знаковой системы, обслуживающей совместные деятельности указанного нами типа. — 60 —


Дрейф Ранее мы обсуждали пример, где происходило вовлечение движения в некоторую совместную деятельность. Вспомним указательный жест и передачу яблока. Там мы говорили, что структура деятельности складывалась в результате случайной прилаженности выразительного движения и непосредственной реакции передачи яблока. Психофизически связь между знаком и действием передачи яблока (это действие как непосредственный феномен существовало и раньше) закреплялась посредством условного рефлекса. Такой механизм вовлечения, как мы считаем, не является единственным. Он скорее характерен для ранних стадий развития. Этот механизм обеспечивает вовлечение «на пустом месте» — практика указания, о которой шла речь, самодостаточна и дистанцирована от других практик. В общем случае такой механизм слишком затратен. Кроме того, в этой ситуации требуется благоприятное стечение обстоятельств. Нам впору задуматься об ином способе установления новой практики, об ином характере встречи знака и действия. Такая новая возможность появляется как вариант смещения и дифференциации уже существующей структуры, а не как создания практики на «пустом месте». Какие принципы можно было бы положить в основу этого нового механизма? Тяжело почувствовать себя в шкуре существа с единственным освоенным движением. Как некоторое новое движение может попасть под освоение? Должна ли история, описанная в предыдущем параграфе, повторяться всякий раз заново? Очевидно, нет. Самой простой гипотезой здесь представляется такая. Некоторая аппозиция знаков (типа «ратада» — «ратада`») может без всякого внешнего изменения перейти на смежную предметную область. Структура совместной деятельности не изменяется, но в ней происходит замещение единственного звена — предметной области. Представьте себе, что топоры вышли из употребления. Может быть, в нашем арсенале попросту не оказалось топора, но оказался нож. Знак «взять топор» мог бы изменить свое означаемое, превратившись в знак «взять нож». Первые такие случаи следовало бы расценить как своего рода ошибки. Но при благоприятных обстоятельствах эта «ошибка» могла бы «войти в привычку». Разумеется, чтобы могла произойти подобная «ошибка», предметные области, о которых тут говорится, должны быть смежными. — 61 —


Употребление одного и того же знака в двух разных целях могло бы продержаться некоторое время. В нашем языке такое положение дел, кстати, является повсеместным. Недостающую информацию можно восстановить по контексту высказывания или контексту ситуации. Но в отдельных случаях такое положение дел оказалось бы неудобным. Поскольку знак всегда употребляется в разных вариациях, то всегда существует возможность привязки к одной из вариаций особого значения (есть и другие варианты того, как новое значение может найти свое специальное выражение). Разойдутся именно те части знака, которые отвечают за специфику предметной области. Структура же языкового высказывания, связанная с протоколом «я» (в нашем примере — акцентированное ударение на последнем слоге), будет сохранена. Функция знака «я» останется прежней и в новой ситуации. В результате описанных процессов мы получим островок практик и знаков, скрепленных единой структурой протокола «я». Подобным образом происходит расширение сферы освоенных движений в самом широком смысле. Подведем теперь промежуточные итоги. Представим себе целостную картину происходящего, осуществив попытку формализации теории языкового дрейфа. Подтвердим прежде всего нашу приверженность теории единичного акта смещения, теории, которая утверждает, что новое словоупотребление возникает первоначально в результате единичного акта. То может быть оговорка, ошибка трансляции — ошибочное истолкование, сознательное создание неологизма (сравните с неологизмами у детей). Если это смещение оказалось удачным, то оно начинает распространяться. Таким образом, некоторые смещения выживают. Процент выживших смещений очень невелик. Таким образом, без изменения структуры деятельности могут происходить два процесса. Первый — это замещение предмета деятельности, второй — замещение знака. Выше мы описали, как эти процессы могли бы протекать. К этим двум элементарным процессам можно свести дрейф практик и знаков. Каждый шаг сводится к замещению предмета деятельности, после которого при необходимости следует расхождение знака. К техническим аспектам мы намерены еще вернуться. Общее направление смещения практик и понятий не связано с волей отдельных носителей языка и является неким объективным фактом. Если некоторое смещение — 62 —


подготовлено поступью культуры, то рано или поздно оно произойдет. То, какие именно знаки примут на себя ту или иную роль, определяется отчасти «духом» языка, отчасти случайностью.

Рассматривая последовательность событий, связанных с изменением языковых структур, мы должны отталкиваться прежде всего от изменения внешних обстоятельств, в результате которых происходит смещение совместных деятельностей. Можно представить себе появление возможности пожара (как в примере с погорельцами), неурожай или распространение болезни. Подобные аспекты являются внешними звеньями совместных деятельностей, и изменения, происходящие в них, приводят к нарушению равновесия деятельности и служат поводом для ее перестройки. Само сообщество (племя) может лишь косвенно повлиять на эти внешние события. Так хозяйственная деятельность или миграция приводит к изменению ландшафта проживания. Впрочем, даже и без существенных изменений среды и внешних катаклизмов возможна эволюция вещной культуры и культуры поведения. Эта эволюция идет с некоторой скоростью и подчиняется своей логике. Каждое новое смещение в каком-то смысле приводит к новому положению дел, которое потребует следующего шага освоения, и так, возможно, до бесконечности. То, что здесь происходит, можно переформулировать в терминах знака. Знак является лишь звеном в некоторой системе. Его значение определяется структурой всей системы. Изменение в структуре всей системы вместе с тем меняет и значение знака. Далее знак приспосабливается к новым условиям. — 63 —


Не следует думать, что внешние обстоятельства служат непосредственной действующей причиной внутренних перестроек. Дела скорее обстоят следующим образом. Раскол в земной коре приводит к изменению русла реки. Но вода устремляется в образовавшуюся расщелину согласно своей внутренней природе, подчиняясь законам земного притяжения и гидродинамики. В этом смысле мы говорим, что внешние факторы являются лишь поводом для перестройки. Задача исследования в том и состоит, чтобы выяснить те законы, согласно которым происходит перестройка совместных деятельностей, законов, посредством которых достигается равновесие в изменившихся обстоятельствах. Каждый новый знак вписывается в систему уже существующей и отлаженной системы. Появившись, он уживается с уже существующими, а возможно, и вступает с ними в конкуренцию. Знак может не прижиться или на­оборот — вызвать смещения в других знаках. Система стремится к некоторому новому равновесию. Некоторые практики и знаки, ранее игравшие значительную роль, могут ее потерять и выйти из употребления. Приблизительно так мы представляем себе дрейф, в результате которого происходит изменение языка. Нам необходимо понимать механизмы такого дрейфа, но также очевидно то, что направление этого дрейфа знаков не определяется «атомарными» законами. Все описанное следует рассматривать только как механизмы, обслуживающие поступь освоения и личную историю, рамки которой задаются на уровне столкновения культуры с фундаментальными обстоятельствами. Какие знаки следовало бы считать исходными во всей этой истории? Возможно, что они обслуживали немногочисленные и независимые совместные деятельности, история формирования которых неизвестна. Выше мы связали феномен языка со структурой высказывания и протоколом «я». Почему именно совместные деятельности такого типа пошли в рост? Почему именно эта ветвь начала плодоносить? Связано ли это с тем, что высказывание и протокол «я» каким-то образом оказывают влияние на эффективность языкового дрейфа? Сейчас очень трудно еще ответить на этот вопрос. Возможно, что это никак не связанно с таким влиянием. Возможно, что иные ветви были просто обрублены благодаря успеху племен, практикующих личную историю. — 64 —


Тело и «я» Допустим, мы говорим о некотором островке практик, обуславливающих определенный образ жизни. Эти практики объединены использованием протокола «я». Такой островок практик мы также будем называть культурой. Представьте себе культуру собственного тела. Предметом такой культуры служит некий набор действий и движений, включающий, например, такие элементы, как «взять», «лечь», «поднять руку» и подобные. Некто может произнести: «Я подниму руку, когда появится тигр» (поднятие руки используется как знак опасности). Фразу произносит некоторое существо. «Я» — это тот, кто произносит фразу. Важно то, что набор действий, о котором мы говорим, это вовсе не произвольный набор. Это экологически об­ условленный набор действий. И едва ли он мог бы быть другим, существенно отличаться от существующего. Всякое действие и движение в этом наборе связаны с некоторым телом. О поднятии чьей руки идет речь? О руке того существа, которое произнесло фразу «Я подниму руку». Здесь корпус практик оформляет (задает) некоторое тело (тут, кстати, нельзя говорить о совпадении этого «культурного» тела с биологическим телом существа в его современном понимании). Причем это тело того существа, которое произносит фразу. Связь именно с этим телом не есть некая трансцендентная связь, но есть связь в данной конкретной культуре. Мы имели это в виду, когда говорили, что связь «я» и данного тела до некоторой степени случайна. Как эта зажигалка оказалась в моем кармане? Этот вопрос не вызывает у нас особых проблем. В принципе, могло случиться и по-другому. Если бы вчера я не позабыл дома спички, то мне не пришлось бы приобретать зажигалку. Ее купил бы другой человек. Тут сыграло свою роль стечение обстоятельств. Нам ясна последовательность событий, которая привела к закономерному итогу. Почему я оказался в этом теле? Давайте рассуждать сходным образом. В принципе, могло случиться и по-другому. То, что именно это тело было мною (как автором сообщения) присвоено, есть факт случайный. Все могло бы произойти иначе. Строго говоря, этот факт обусловлен строением нашей культуры. Если бы физиология наших тел была существенно иной, а среда, которая нас окружает, отличалась бы от нашей, то те совместные деятельности, о которых мы все время тут говорили, не — 65 —


сложились бы. Возможно, сложились бы другие совместные деятельности и возникла бы другая культура, в рамках которой культурное оформление тел не произошло бы, или, если бы оно все-таки произошло, то процедура присваивания протекала бы иначе. В том, что это тело «мое», таким образом, есть некоторая условность. Подойдем теперь к этому вопросу с другой стороны. В дневнике научных наблюдений за речью Жени Гвоздева есть такая запись (Жене 1 год и 9 месяцев): «Се´ня — Женя (мягкое «с», несколько шепелявое, склонное к «ш»). Говорит, называя себя, уже довольно давно, но редко. Обычно на вопрос «Ты кто?» отвечает «ма`цик» (мальчик)». [6, 21] Одно дело практиковать «я» или свое «имя». Другое дело отвечать на вопрос «Ты кто?» Мы можем представить себе существо, вросшее в практику распределенных ролей (на материале некоторого островка действий и движений). Возможно, что личная история этого существа складывается из линии подобных действий и движений. Мы могли бы спросить у него «Ты взял топор?» или даже «Ты ел сегодня?» Но вопрос «Ты кто?» не принадлежит к этим практикам. Как можно было бы понять такой вопрос? Здесь следует подойти издалека. Вопрос «Ты кто?» можно понять по-разному, в зависимости от контекста. Я открываю дверь и вижу незнакомого мне человека. Я его спрашиваю: «Ты кто?» Что я ожидаю услышать? Наверное, что-нибудь типа «Я электрик». В другой ситуации информация о профессии меня вряд ли удовлетворила бы. Мы не будем разбираться в тонкостях. Приведенный ответ электрика строится по схеме отнесения некоторого предмета к роду (или просто к какой-то группе). Как можно себя вообще к чему-то относить? Я разговариваю с Петром. Я обращаюсь к нему на «ты». Мы практикуем распределение ролей. И вот Петр отходит в сторону, и я уже обращаюсь к Павлу. Мы говорим о Петре. Мы сделали его предметом своего разговора, предметом своей совместной деятельности. Павел должен передать Петру поручение. Именно Петру, но не Алисе. Петр стал элементом некоторого множества, множества тех, кому можно было бы в принципе передать поручение. Это множество задается типом нашей совместной деятельности, то есть строением практики поручения. — 66 —


Ну да, личность может стать предметом совместной деятельности. Да я и сам мог бы стать предметом нашей с Павлом совместной деятельности. Так происходит постоянно. Если мы практикуем нечто подобное, то у меня появляется возможность отвечать на вопрос «Кто я?», относить себя к некоторой группе. Но как такое может быть, ведь личность не есть что-либо материальное? Отличается ли передача поручения от передачи яблока? Достаточно ли было бы, если бы Павел просто вложил яблоко в руку Петра? А если бы Петр в этот момент спал? Какое отношение ко всему этому могли бы иметь «наши» тела? Женя Гвоздев отвечает, что он мальчик. Это серьезное заявление. Это означает, что с ним можно иметь дела. Какие дела? Например, пойти на рыбалку, заняться починкой велосипеда (или что-нибудь в таком роде). Женя практикует подобного рода деятельности. Фразу «Я человек» можно было бы рассмотреть в том же ключе. Кроме всего прочего сюда войдет также то, что я практикую свое тело. Мы вернулись к тому, с чего начинали. Когда я пытаюсь осмыслить себя с помощью категории «человек», то по необходимости возвращаюсь к «своему» телу.

2.2.  Из истории вещей и цвета Слова и вещи Некоторые вещи (вещи в собственном смысле слова) являются предметами совместных деятельностей. Мы уже имели возможность говорить о топоре, яблоке и других «вещах». Можно сказать, что эти предметы подверглись освоению. Еще точнее выразиться так: в ходе функционирования совместных деятельностей выделился некий класс, который мы теперь называем вещами. Следует сразу заметить, что выделение во фразе «возьму топор» двух знаков, один из которых означает предмет, необязательно. Действие, о котором идет речь, можно было бы выразить единым знаком. Если бы топор стал предметом всего лишь единственной совместной деятельности, то, возможно, не существовало бы никакой необходимости в отдельном знаке (под знаком мы тут понимаем не отдельное слово, а некоторый элемент, несущий значение) для самого предмета. Однако топор можно — 67 —


не только «взять с собой». Его можно «потерять», «уронить», «заточить» и выполнить с ним другие культурные действия. Кроме того, топор является лишь одним из освоенных предметов, для которого применимы эти действия. Было бы слишком расточительно иметь в языке для каждой такой комбинации собственный уникальный знак. Здесь мы вторгаемся в специальную область теории экономии языка. Но связано ли это только с экономией? Каковы общие задачи механизмов категоризации, к обсуждению которых мы тут приступаем? Рассмотрим подробнее, как происходит появление нового знака. Как некоторый предмет попадает в культурную практику? Обезьяны Келера жили в некотором искусственном мире, созданном для них исследователями. Условно говоря, этот мир «прост» и сгодится для нашего мысленного эксперимента. Как известно, в опытах Келера обезьяны ставились в разнообразные ситуации, где были вынуждены прибегать к использованию орудий, чтобы добыть пропитание. В качестве примера можно привести использование ящиков, на которые следовало взбираться, чтобы добраться до корзинки с плодами. Обезьяны в целом успешно справлялись с поставленными перед ними задачами. Представим себе, однако, что мир, о котором мы тут говорим, был бы заселен существами с личной историей. В некоторый момент в распоряжении этих существ оказались бы ящики, с которыми ранее существа не имели дело. Как скоро ящик оказался бы предметом культурной практики? Представляется, что весьма скоро ящики нашли бы употребление, и не только в индивидуальных действиях, но и в рамках совместных деятельностей. Ящики стали бы предметом специальной заботы и участия. Совместные усилия пригодились бы для того, чтобы сдвинуть тяжелый ящик или придержать неустойчивую конструкцию из поставленных друг на друга ящиков. Возможно, ящики стали бы и предметом каких-то других отношений между участниками. Как могло бы появиться слово, обозначающее ящик? В нашем языке, кажется, предусмотрена такая проблема. Здесь действуют различные заменители имен. Мы сказали бы «придержи эту штуку» или даже «придержи это». Едва ли заменитель «эта штука» продержался бы долго. В каком-то смысле он неудобен и может применяться в ограниченном числе ситуаций — например, там, где имеется возможность прямого или косвенного указания («Принеси ту штуку, которая лежит — 68 —


в коридоре в углу»). Рано или поздно (это зависит от богатства нашего арсенала языковых средств) случился бы эпизод, где подвернулось бы подходящее для имени словечко (возможно, производное от некоторого качества или метафора). Это расширило бы возможности оперирования с ящиками. Другое дело, что в нашем описании уже всякий предмет оказывается как бы освоенным заранее. Если сформировался комплекс предметных практик, таких как «взять», «принести», «уронить», «поставить» и т. п., то всякому незнакомому предмету, попавшему в наше поле зрения, начинает требоваться имя, потому что мы уже заранее готовы его взять или уронить, то есть действовать с ним культурно. Любой предмет начинает действовать сразу как вещь. Если же предмет находится в индивидуальном пользовании, то знак не нужен. Как была сформирована культура действий в отношении вещей? Очевидно, что первоначально эти практики были сформированы на материале эталонных вещей. Грубо говоря, было время, когда взять можно было только топор. Позднее в результате дрейфа был расширен как набор самих действий, так и предметов, в отношении которых эти действия можно было бы выполнить. В конечном итоге возникла культура в отношении вещей, а имя какого-нибудь предмета стало использоваться в качестве обобщенного имени «эта штука». Не все действия, впрочем, подходят для любой вещи. Не любую вещь можно взять в руки или уронить. Как было, например, освоено солнце? Этимология слова «солнце» неизвестна. Мы попросту не знакомы с практикой, в рамках которой солнце было освоено. Ниже мы попытаемся несколько расширить круг предметных практик за счет практик восприятия. В сущности, у нас остается много вопросов. В непосредственном функционировании работает распознавание образов. Это некий заданный процесс с известным исходом. Это распознавание, предметное восприятие сложилось в условиях индивидуального отношения к миру. Мы могли бы задать себе вопрос: а не имеет ли этот процесс отношение к категоризации? В нашем языке существуют слова «ствол», «ветвь», «лист». Почему мы выделили именно эти элементы? Какая судьба привела нас к выделению самого понятия «дерево»? Отвечает ли за это психология визуального восприятия, или тут нужно говорить о составе совместных деятельностей, в рамках которых шел процесс категоризации и состоялось выделение соответствующих значений? Все это тема отдельного разговора. — 69 —


Выделение прилагательных представляет собой другую специальную проблему. Требуется ли вообще означение качеств? Можно ли обойтись без этого — ведь известны языки, которые обходятся без прилагательных? Необходимость выделения качеств можно было бы связать с различением предметов, попадающих в одну категорию. Чем дальше зашла бы категоризация, тем меньше мы нуждались бы в качествах. Например, мы имеем спектр значений: круг, треугольник, квадрат. В своих геометрических рассуждениях мы могли бы обойтись этим набором понятий. Если же мы имеем в своем распоряжении единственную категорию «фигура», нам, возможно, потребовался бы набор качеств: круглый, треугольный, квадратный. Можно допустить, что мы имеем дело с двумя языковыми механизмами, решающими общую задачу различения. В русском языке, на котором пишется эта книга, присутствуют оба механизма. Больше того, мы запросто можем переходить от одного механизма к другому. Если у нас появляется новая категория, допустим, «эллипс», то мы тут же, следуя некоторому образцу, можем ввести качество «эллиптический». В этом можно узреть своеобразную избыточность русского языка. Вещество, выдерживаемое при определенном давлении и температуре, разбивается на две фазы — жидкую и газо­ образную. Так же и язык разбивается на две фазы, в каждой из которых различные механизмы определяют состояние языковой ткани. Конкретные задачи решаются в зависимости от обстоятельств в одном или другом языковом ключе. В русском языке некоторые предметные сферы тяготеют к механизму качеств. Так, не существует специального слова, обозначающего все красные предметы (хотя мы и могли бы придумать такое слово в ходе экспериментального исследования понятий), в то время как прилагательное «красный» употребляется повсеместно. Знаки для обозначения качеств поставляются из некоторых конкретных предметных областей. Свидетельством этого являются некоторые этимологические сюжеты. Например, слово «вороной» происходит от цвета крыла ворона.

Додо и Тото Далее мы рассмотрим важный сюжет из истории освоения. Предмет, о котором тут пойдет речь, заключает в себе серию неразрешенных вопросов и таинственных загадок. Допустим, что в некотором племени различают два рода птиц. Их называют Додо и Тото соответственно. Визуально — 70 —


птицы очень похожи друг на друга, и лишь цвет оперения у них разный. У Додо крыло красное, у Тото — черное. В культуре племени каждая птица играет свою особую роль: Додо — жертвенная птица, а Тото употребляется в пищу. Можно допустить, что Додо имела жесткое мясо или отличалась скверным нравом. Это обстоятельство положило начало культурной практики в отношении птиц. Птиц никак нельзя перепутать. Во всей этой истории нас интересует только судьба черного и красного цвета. Восприятие цвета, безусловно, играет важную роль в поведении соплеменников, так как это единственный признак, по которому можно визуально распознать птиц. Цвет крыла приобрел знаковое значение. Однако это еще не означает, что цвет должен быть освоен. Напротив, мы будем считать, что цвет еще не подвергся освоению — специально на цвет в племени не реагируют. В языке этого народа нет слов, означающих цвета. Можно сказать, что обработка информации о цвете идет вне сознания. Как такое может быть? Представьте себе, что у представителя племени спросили бы: «Как ты определил, что эта птица — Додо?» Он мог бы ответить: «Ну, я хорошо знаю птицу Додо. Я просто ее увидел». Это похоже на то, как если бы нас спросили: «Как вы определили, что этот цвет — красный?» Что мы могли бы ответить? Возможно, мы сказали бы: «Ведь мы хорошо знакомы с красным цветом. Мы его увидели». Или мы могли бы ответить: «Это такой же цвет, как у розы. Мы называем его красным». Наш абориген мог бы ответить в том же ключе: «Вчера мы видели такую же птицу. Мы называем их Додо». Ясно, что тут роль окраски может не осознаваться. Знаки «Додо» и «Тото» некоторым образом связаны с восприятием цвета, но эти слова означают не цвета, а птиц. Эти знаки структурируют совместные деятельности, предметом которых являются не цвета, а птицы. Каким же образом может произойти освоение цвета? Как в языке может появиться подходящий инструментарий? Потребует ли это освоение каких-нибудь изменений в физиологии или психологии восприятия?

Функция опознавания птицы и теория «ошибок» Разумеется, что птицы это не единственный пример, где люди сталкиваются с цветом. Это важно. Наиболее отчетливо столкновение с цветом явлено нам в практике раскрашивания. — 71 —


О человеке, который окрашен в ходе ритуала, можно сказать, что «он выкрашен охрой». Что означают эти слова в общем случае? Представляется, что такое выражение может нести в себе широкий спектр значений. Речь может идти о процедуре раскрашивания, о ритуальном значении окраса, о внешнем виде человека. Мы говорим, что само действие раскрашивания освоено, но и здесь еще нет освоенного цвета как такового. Человек вовсе не «выкрашен в красный цвет», а «раскрашен охрой», то есть в результате особого действия перевоплощен в ритуального героя. Здесь может идти также речь об освоенном материале, краске — об «охре». Насколько цвет неотделим тут от своего материала? Кажется, что цвет присутствует здесь как один из элементов нерасчленяемого набора качеств. Что представляла бы собой деятельность, предметом которой стала бы сама «краснота»? Возможно, такая деятельность апеллировала бы к цвету в новой ситуации. Допустим, некто говорит «Подай красный камень» в ситуации, когда специально с красными камнями никогда не имели дело. Такая деятельность требует обращения внимания на цвет. Что особенного мы делаем, направляя внимание на цвет? «Представь, кто-то показывает на вазу и говорит: «Взгляни на эту великолепную синеву! Форма здесь не имеет значения». Или: «Взгляни на эту великолепную форму! Здесь несуществен цвет». Вне всякого сомнения, в ответ на эти призывы ты сделаешь нечто разное. Ну а всегда ли ты делаешь нечто одинаковое, обращая внимание на цвет? [...] Обращая внимание на форму, иногда очерчивают ее контуры, иногда прищуривают глаза, чтобы ослабить восприятие цвета, и т. д. и т. д. Я хочу сказать: так или примерно так действуют в тех случаях, когда «направляют внимание на то или иное». Но само по себе это не позволяет нам сказать, привлекла ли чье-либо внимание форма, цвет и т. д.». [3, 95] Правомерно ли задавать вопрос в такой форме, как это делает Витгенштейн в приведенном выше фрагменте? Определяется ли суть дела в характере внимания? Пытаясь отвечать на поставленные вопросы, следовало бы начать с рассмотрения проблемы на уровне нервного процесса. Цвет является важным компонентом при распознавании образов. Когда шимпанзе среди множества плодов выбирает зрелый, то он ориентируется в том числе и на — 72 —


цвет плода. В данном случае цвет входит в некоторый диффузный стимул, складывающийся из формы, фактуры, запаха, вкуса и других воспринимаемых качеств. Видимо, нельзя здесь вычленить цвет в отдельный нервный путь от восприятия к реакции. В опытах по цветовому восприятию удается связать, однако, реакцию животного исключительно с цветом, другими словами, выделить эту линию, отвлечь животное от формы или запаха (формируется условный рефлекс на цвет). Таковы биологические предпосылки рассматриваемых нами событий. Продвигаясь вперед в духе нашего исследования, мы попытаемся придумать историю, в рамках которой произошло бы своеобразное выделение цвета таким образом, что он в своем собственном качестве оказался предметом совместной деятельности и составляющей частью личной истории. Как и в других подобных случаях, мы не претендуем на историческую достоверность предлагаемых эпизодов, но лишь пытаемся проследить возможную логическую связь вещей. Вернемся к случаю с охрой. Для того чтобы отчетливее представить себе дальнейший ход событий, мы должны подробнее рассмотреть совместную деятельность вокруг этого вещества. Допустим, что охра попала под освоение. Охрой можно «измазаться», охрой можно «разукрасить тело», охру можно «рассыпать» и тому подобное. Все эти действия стали предметом соответствующих обязательств и аккуратно встроились в личную историю. Упоминание об охре носит характер высказываний, построенных по схеме протокола «я». Наконец, механизмы категоризации обусловили выделение особого знака (коннотата) в структуре всех этих употреблений — знака «охра». Цвет здесь неразрывно связан с самим материалом и его практическим употреблением. Наша история повествует о сближении двух практик — практики в отношении птиц Додо и Тото и практики в отношении охры. Представьте себе, как одеяние человека, выкрашенное охрой, неожиданно вызывает у его соплеменника непосредственную реакцию «смотрите — Додо, Додо». Речь идет о своеобразной ошибке, «сбое в программе». Знак «смотрите — Додо» должен в общем случае запускать некую совместную деятельность (в отношении птиц). Этот знак в контексте сложившейся ситуации будет выглядеть совершенно неуместно, и ошибка будет тотчас же обнаружена. Однако существует вероятность, что знак «смотрите — Додо» действительно вызовет некоторую реакцию — допустим, соплеменники начнут гоняться — 73 —


за окрашенным человеком наподобие того, как они могли бы гоняться за птицей. Все это можно представить как своеобразную шутку. Представьте далее, что эта шутка начинает практиковаться («шутка имела успех»). В этом случае мы сталкиваемся с некоторой новой практикой поведения. Судьба этой практики могла бы оказаться успешной, если бы она несла некоторый экологический смысл, оказалась бы востребованной культурой племени. В терминологии, введенной в предыдущем разделе, речь здесь идет о замещении предмета деятельности. Рассмотрим теперь другую возможную «ошибку». Пусть «ошибка» в восприятии птицы вызовет реакцию «ее крыло выкрашено охрой». И здесь мы попадаем в схожую ситуацию. В прямом смысле птица не выкрашена охрой. Важно, однако, что упоминание охры ведет к иному характеру реакции, то есть к иному составу поведения. Можно допустить, что эта новая практика может сблизиться по своей функции с функцией опознавания птицы, другими словами, составить конкуренцию первоначальному способу опознавания. Это сближение произойдет в том случае, если «ошибка» случится в ситуации разворачивающегося опознавания. Так, случайная пригнанность двух процессов может привести к замыканию новой структуры — ситуация уже знакомая нам по предыдущим штудиям. Стоит заметить, что эти два способа опознавания психологически по-разному решают поставленную задачу. Прежний способ опирается на нерасчлененный процесс восприятия гештальта птицы (хотя цвет здесь и является работающим компонентом). Новый способ строится преимущественно на восприятии цвета. Две практики, которые сблизились в результате случайной ошибки (практика в отношении птиц и практика в отношении охры), оказались сопричастны друг другу именно идеей цвета. Именно это обстоятельство послужило психологической причиной переноса. Именно это обстоятельство обусловило рождение новой практики, специальной практики в отношении цвета. Имеет ли смысл называть то, что мы тут описали, ошибкой восприятия? С технической точки зрения, возможно, это и следует называть ошибкой. В то же время ошибка эта, мгновенно (или постепенно) освоеная, превращенная в игру, является ценным звеном в структуре развития деятельностей. Даже в момент своего первого появления ошибка эта может восприниматься как «неординарный ход мышления». Мы сейчас могли бы сказать, что слова употребляются в метафорическом смысле. — 74 —


Функция опознавания птицы имеет существенное культурное значение. Эта практика является частью личной истории и строится по схеме протокола «я». Человек, утверждающий, что он узнал птицу Додо на том основании, что ее крыло было «выкрашено охрой», несет в общем случае за это ответственность. Указание на цвет в общем случае может нести важную информацию и структурировать различные деятельности. Не удивительно, что восприятие цвета стало одним из компонентов личной истории. Нужно заметить, что в знаке «выкрашено охрой» присутствуют следы протокола (мы можем спросить «Кто выкрасил?»). Это так, потому что знак этот использовался первоначально в практиках личной истории и служил основанием. Попадая в новую структуру, в которой этот знак несет сугубо подчиненное значение, этот прежний аспект будет со временем элиминирован. Если наш знак укоренится в употреблении, то есть деятельность окажется актуальной, то участие охры и раскрашивания в этом знаке окажется совсем не обязательным. При первом же удобном случае связь с охрой и раскрашиванием будет потеряна. Это вполне естественно, если охра как материал будет позабыт, допустим, в случае переселения, где охра вовсе не встречается. Даже в случае если раскрашивание как род занятия сохранится, то присутствие его в названии цвета будет вытеснено. Если прежние акустические образы и сохранят свое присутствие в знаке, то скоро связь с охрой и раскрашиванием перестанет осознаваться. Таким образом, вся эта история превратится в очередной этимологический сюжет. Что же останется? За вычетом охры и раскрашивания остается реакция на цвет — освоенность цвета. Цвет отделен, абстрагирован от птицы. Он также абстрагирован и от материала. Племя начинает практиковать цвет. Случай, который мы тут разобрали, является модельным примером. Похожая история могла бы случиться с кровью или с красным вином. Практика цвета может быть перенесена и на другие случаи окрашивания. Ее можно будет применить в отношении листьев деревьев или камней. Изменяется ли с появлением этой практики психологический характер восприятия? Мы видели, что нить цвета можно выплести из общего клубка стимулов и связать с цветом некоторую реакцию. Нервная ткань пластична. На наш взгляд, что-то подобное здесь и происходит. Существо, врастая в культурную практику, вместе с тем изменяется и само. Тут нечему удивляться. — 75 —


2.3.  Категоризация Лакофф В своей работе «Женщины, огонь и опасные вещи», посвященной проблемам категоризации, Джорджу Лакоффу удается весьма лаконично сформулировать принципы подхода, который он противопоставляет объективизму. Мы разделяем подход Лакоффа и пытаемся следовать ему в своем изложении. Вот что пишет Лакофф: «Человеческий разум не является воплощением трансцендентального разума; он вырастает из природы организма и всего того, что входит в его индивидуальный и коллективный опыт: его генетического наследия, природы окружения, в котором он живет, способа его функционирования в этом окружении, характера его социального функционирования и тому подобного». [15, 14] Практические аспекты категоризации, обсуждаемые Лакоффом, представляют для нас значительный интерес. Выше мы уже высказывались по поводу механизма, благодаря которому происходит распространение сферы освоенного. Отметим в связи с этим такие моменты. Ссылаясь на Остина, Лакофф обсуждает тот известный феномен, когда мы используем одно и то же слово для обозначения разных, хотя и близких по смыслу предметов. Открыв практически любую словарную статью, мы увидим целую череду значений, в которых употребляется данное слово. Некий знак используется в разных смыслах, но дифференциации акустических образов не происходит (или еще не успело произойти). Это особенно бросается в глаза при изучении словарей для перевода. Разные значения некоторого слова зачастую переводятся разными словами другого языка. Складывается впечатление, что такая ситуация всех устраивает. Кластер значений, скрытый за данным словом, в некотором смысле даже поддерживает употребление слова в каждом конкретном значении. В других случаях связь между значениями может позабыться. Тут уже ничто не мешает каждому знаку пуститься в собственное фонетическое плавание. Что нам может дать анализ словарных статей? Разумно допустить, что значения слова связаны по происхождению. Это тот случай, когда смещение предмета деятельности уже — 76 —


произошло, но расщепления означаемого не происходит (или еще не произошло). Таким образом, изучая словарные статьи, мы можем получить информацию о смещении предмета деятельности. Лакофф отмечает, что значения, перечисляемые в словарной статье, как правило, не имеют общего свойства, а образуют семью, все члены которой связаны «фамильными» связями (среди этих значений, впрочем, часто выделяется ядерное, или «прототипическое»). Под этим термином мы понимаем тот случай, когда члены одной семьи находятся друг к другу в принципиально различных отношениях — например, отец — сын, брат — сестра, муж — жена и т. п. (у разных авторов можно найти различные интерпретации термина «фамилия»; мы предложили свою). Каков же список этих фамильных связей в случае значений некоторого слова? Прежде всего, как отмечает Лакофф, это случай метонимии — часть употребляется вместо целого. Сюда же примыкают структурные связи типа «приводит к...» и «следствие...». В качестве примера последнего типа связи приводится употребление прилагательного «здоровый». Существует первичное ядерное значение этого слова, которое фигурирует в значении «здоровое тело». Почему образ жизни также можно назвать «здоровым»? Потому что «здоровый образ жизни» приводит к «здоровому телу». Эти значения связаны структурой «приводит к...». Таким образом, различные элементы, входящие в некоторую структуру, перенимают друг от друга свои имена. Третьим вариантом фамильной связи служит метафорическое употребление. Во всех этих случаях едва ли можно найти общее свойство между денотатами, получившими по превратности судьбы общее имя. Являются ли механизмы метонимии и метафоризации составляющими реальной истории освоения? Мы живем в океане непосредственных впечатлений, и лишь маленький островок этих впечатлений ассимилирован структурами личной истории. Существует небольшое количество знаков, которые укоренились в наших структурах высказывания и которые структурируют наши совместные деятельности. Между тем вокруг нас бушует стихия, происходит бесчисленное количество больших и маленьких событий. Некоторые из этих событий можно было бы назвать случайными, другие же — закономерными. Иные события — такие, например, как восход Солнца или созревание плодов — незыблемы и лежат в основе нашего существования. Наша — 77 —


собственная линия жизни (как непосредственного существа) извилиста, но не хаотична. На каждом шагу нас подстерегает отчасти случай, отчасти ожидаемый исход. Следы, оставляемые нашей деятельностью, и сами наши движения составляют значительную часть наших впечатлений. Весь этот невообразимый поток, однако, проходит сквозь непосредственное существо, как вода сквозь решето. Задача нашего исследования состоит в том, чтобы нащупать механизмы того, как элементы этой действительности, колеса впечатлений могли бы быть извлечены из этого вечного движения и ассимилированы структурами личной истории. Мы попробуем начать с обсуждения модельного примера, в котором свою определяющую роль играет механизм метонимии. Человека спрашивают: «Как вы добрались до этого места?» Он отвечает: «Я шагнул в каноэ». Лакофф приводит этот пример как случай метонимии, где этап посадки замещает путешествие в целом — такой способ выражения является типичным для языка оджибва. Мы могли бы с пренебрежением отнестись к этому лингвистическому курьезу, но попытаемся разглядеть здесь некий принцип, позволяющий подступиться к интересующей нас проблеме. Представим себе охоту, разворачивающуюся согласно некоторой устоявшейся схеме. Участники выполняют при этом ряд движений. В ходе согласования действий некоторым из этих движений пришлось подвергнуться освоению, и они были интегрированы со структурой протокола «я». Представим, что в силу некоторых обстоятельств схема охоты «устаревает». Объект охоты становится осторожным, и прежними средствами уже не удается достичь нужного результата. Решение приходит случайно. В результате стечения обстоятельств зверь оказывается в некоторой особой позиции, и требуется только «схватить» его. Это происходит один или несколько раз. Реакция человека, который должен выполнить это завершающее действие, непосредственна — мы предполагаем, что действие «схватывания», о котором тут идет речь, еще не освоено. Между тем, будучи освоенным, это действие могло бы сыграть важную роль в структуре новой культурной схемы охоты. С точки зрения новой финальной стадии завершения охоты должны были бы перестроиться и другие ее элементы. В новой культурной схеме эта финальная стадия должна была бы стать предметом взаимодействия и ответственности. Как же происходит освоение? — 78 —


Не может ли и в случае с охотой знак, связанный с некоторой освоенной частью комплекса, заместить недостающее звено? Участник предприятия мог бы сказать: «Я шагнул в сторону зверя». Буквальный смысл этих слов в упомянутом контексте был бы непонятен. Но употребление этих слов может принять на себя иную роль, концентрируя внимание собеседников на новой составляющей процедуры охоты. Здесь можно сказать, что знак употреблен метонимически. Для того чтобы состоялась описанная здесь череда знаковых событий, необходимо, чтобы существовала уже ситуация, в которой эти слова могли бы быть сказаны, ситуация, в которой знак мог бы найти свое новое употребление. Не является ли это общим принципом? Не происходят ли подобные истории и сегодня?

Метафора Метафору обычно определяют как оперирование одним концептом в терминах другого. В одной из своих книг Джон Сёрль ставит вопрос о том, как могут производиться и пониматься метафоры. Как говорящий может буквально говорить одно, а иметь в виду другое? Как слушающий может понять, о чем идет речь? По мнению Сёрля, слушающий при понимании должен сделать несколько шагов. В первую очередь слушающий должен получить подсказку о том, что высказывание не замышлялось как буквальное. «Предположим, слушающему поступило высказывание «Сэм — свинья». Он знает, что это не может быть буквально истинно, то есть что при буквальной интерпретации данное высказывание безнадежно неправильно». [25, 330] После того как этот шаг пройден, слушающему следует найти характерные известные свойства употребленного метафорически слова. «В последнем примере слушающий, обратившись к своим знаниям о внешнем мире, может найти такие признаки свиней, как «жирные», «обжорливые», «грязные», «мерзкие» и т. п.». [25, 331] Наконец, слушающему нужно выбрать смысл, который подходил бы для данного случая. Сёрль пишет о — 79 —


существовании стратегий, которые используются для этих целей. Слушающий выполняет эти шаги автоматически. Механизм метафоризации вполне приемлем для нашего языкового сознания. Метафорическое употребление зачастую перестает быть метафорическим. Если мы метафорически назовем облако барашком и эта метафора войдет в обиход, то в какой-то момент в этом употреблении перестанет ощущаться метафоричность. Сёрль называет такую метафору мертвой. Возможно даже, что эти два слова начнут конкурировать друг с другом. Может случиться, что прежний буквальный смысл слова «барашек» будет утерян. Такой ход событий сплошь и рядом встречается в этимологических сюжетах. Приведем в качестве примера историю слова «силуэт». Силуэт (Silhouette) — фамилия французского министра финансов, промелькнувшего на небосклоне правительственных сфер Франции XVIII века: «Этот быстрый взлет, короткая и бурная карьера, вызвавшая большое возбуждение, и столь же внезапное падение Силуэта произвело большое впечатление. «Появиться как Силуэт», «исчезнуть как Силуэт» стало поговорками. Силуэт стал образом скоропалительности, наскоро сделанного дела. Поэтому, когда вскоре появилась манера рисовать теневое изображение предмета, фигуры, лица, очень эффектная и вместе с тем быстрая, то ее назвали à la Silhouette (на манер Силуэта), а затем и самое изображение получило название силуэт». [12, 94] Итак, кому-то пришло в голову назвать картинку «силуэтом» явно в метафорическом смысле. Эта метафора в каких-то смыслах оказалась удачной и вошла в обиход. В то же время существовал запрос на некий удобный термин. Можно сказать, что случайно подвернувшееся выражение стало выполнять новую функцию. Со временем метафоричность перестала ощущаться. Таким образом, метафора играет свою роль в формировании новых знаков. Нас интересует следующий момент, который отмечен у Сёрля: «Часто мы используем метафору именно и ровно потому, что не существует буквального выражения, которое выражало бы в точности то, что мы имеем в виду». [25, 340] — 80 —


Отсюда уже недалеко до мысли о том, что механизм метафоризации мог бы послужить для производства новых знаков и концептов. Если мы говорим «S есть P» подразумевая «S есть R», то не могло бы так случиться, что употребление «S есть P» состоялось бы в ситуации, когда знака R вовсе еще не существует? Могли бы мы использовать слово «барашек» в упомянутом выше смысле, если бы у нас вовсе еще не существовало бы понятия «облако»? Сыграло ли слово «силуэт» какую-нибудь роль в истории восприятия человеческой фигуры? Возможно, за этим причудливым этимологическим сюжетом скрыта сложная история развития практик визуального восприятия. Фактически тут мы имеем дело с замещением предмета деятельности. Несмотря на замещение, употребление «S есть P» срабатывает некоторым образом, а это означает производство (появление) новой практики. Важно осознать связь этого механизма с тем, что мы теперь называем метафоризацией. Лакофф и Джонсон в своей работе «Метафоры, которыми мы живем» показывают, что наш язык буквально построен на метафорах. Концепты времени, чувств, отношений между людьми и др. пронизаны метафорами, которые зачастую уже не осознаются в качестве таковых. Авторы «метафор» пытаются составить своеобразный каталог, перечисляя те концепты, к которым, по их мнению, тяготеют случаи метафорического употребления. Метафоризация особенно ощутима при формировании абстрактных значений. Слово «понять» первоначально означало «схватить». «Надоедать» буквально — «перекармливать». «Воспитать» — «вскормить». «Наслаждение» — «удовольствие от сладостей». «Отвращение» — «отворачивание». Тут мы видим как своеобразное обобщение, так и смещение смысла. Очевидно, что мы должны говорить о формировании некоторого слоя практик. Можно ли тут выявить некоторую тенденцию или направление освоения? Можно ли уловить здесь отзвук далеких событий, которые разворачивались в определенный исторический период, понять происходящее как закономерный этап в развитии личной истории? Допустим на мгновение, что верно наше предположение о происхождении понятия «горе», связывающее это понятие с погорельцами. Ясно, что это понятие обслуживает некоторую практику. Мы приближаемся к вопросу об истории возникновения практики горевать. Фактически речь идет о сложном комплексе, включающем в себя психофизическое состояние, культуру отношений, а также практику поведения — 81 —


и мысли. Такой комплекс сложился не вдруг. В самом начале мы имеем лишь некоторую новую ситуацию пожара, ставшую возможной в связи с распространением строительства деревянных домов и использованием огня. Поводом для возникновения практики горя стало изменение объективных аспектов жизни. Реакция на неожиданный пожар, «первый» пожар в истории, протекает в своих непосредственных формах и формах, сложившихся к тому времени культурных практик, которые, по всей видимости, оказываются неадекватными, не соответствующими значимости этого события. Возникает новая ситуация, требующая своего освоения. Пласт абстрактных понятий отчетливо выступает в этимологических сюжетах и метафорических конструкциях. Вопрос о том, является ли все это свидетельством реальной истории, или метафора служит попросту удобным средством, которое в некоторый момент оказывается востребованным, остается открытым. Ясно, что принцип метафоризации начинает работать только в условиях достаточно развитого арсенала значений. В словаре один термин определяется через другие. Также и метафора всегда требует концепта, подвергающегося метафоризации («барашек»). Что же мы скажем тогда о происхождении первых концептов? Лакофф и Джонсон вводят представление о концептах, понимаемых непосредственно, без метафор, понятиях, которые возникают в результате нашего взаимодействия с материальным миром. К таким понятиям они относят, например, простые пространственные концепты «верх — низ». Впрочем, исследователи ничего не говорят конкретно о возникновении этих простых концептов.

Бахтин В российской филологической литературе существует работа, в которой осуществлена попытка поставить феномен высказывания в центр языковой проблематики. Речь идет о работе М. М. Бахтина «Проблемы речевых жанров». Теория высказывания Бахтина является для нас источником идей и путеводной нитью исследования. Здесь мы попытаемся сопоставить представление о высказывании, развиваемое в нашей работе, с высказыванием Бахтина. Бахтин утверждает, что именно «высказывание» является реальной единицей речевого общения (границы речевого — 82 —


высказывания определяются сменой речевого субъекта). К высказыванию можно отнести как короткую реплику, так и целое литературное произведение. Любое высказывание можно охарактеризовать рядом определяющих его признаков. Так, высказывание не довлеет себе. Это то, к чему можно отнестись, то есть оно определяет активную ответную позицию. Не являясь первым, оно всегда несет на себе печать предыдущих высказываний, так или иначе ссылается на них. Перечисленные особенности обеспечиваются рядом структурных моментов — завершенностью и целостностью высказывания: «Эта завершенная целостность высказывания, обеспечивающая возможность ответа (или ответного понимания), определяется тремя моментами (или факторами), неразрывно связанными в органическом целом высказывания: 1) предметно-смысловой исчерпанностью; 2) речевым замыслом или речевой волей говорящего; 3) типическими композиционно-жанровыми формами завершения». [2, 255] Особой характеристикой высказывания является отношение высказывания к самому говорящему и другим участникам речевого общения. Существенным моментом также служит отношение говорящего к предметно-смысловому содержанию своего высказывания. Вариации во всех перечисленных аспектах представлены многообразием существующих на Земле речевых жанров. Бахтин сокрушается по поводу неразработанности теории речевых жанров в современной ему науке. Представляется, что состояние дел с тех пор мало изменилось. Как пишет Бахтин, невозможно составить четкую собственную позицию, не соотнеся ее с другими позициями. Предваряя заявленную нами попытку сопоставления нашего концептуального аппарата с теорией высказывания Бахтина, заметим, что термин «высказывание» употребляется в нашей книге в двух смыслах. Первое значение вполне совпадает со значением, вкладываемым в этот термин Бахтиным. В других же случаях мы используем термин «высказывание» для обозначения совместной деятельности специального типа. Думаю, что нас оправдывает метонимичность этого употребления. Чтобы избежать путаницы, при необходимости мы будем различать «высказывание» и «совместную деятельность высказывания». — 83 —


Для нас не является удивительным, что высказывание есть звено в цепи речевого общения, ведь психологически оно является основанием для дальнейших действий, в том числе и для следующих высказываний. Прежде мы пытались выразить этот факт, говоря об апелляции. Здесь у нас обозначается крен в сторону психологии. Бывают апелляции разного типа, которые сложились в рамках различных совместных деятельностей. С точки зрения языка им соответствуют различные речевые жанры. Возможность определить активную ответную позицию задается некоторыми структурными моментами совместной деятельности высказывания. Например, вопрос и ответ являются неотделимыми элементами некоторой практики, предполагают друг друга с самого начала. Уже в момент первого замыкания практики вопрошания, появляются и вопрос, и ответ. Некоторое высказывание превращается в вопрос вместе с первым появлением ответа — и наоборот. Отчасти это обеспечивается структурой используемых знаков, отчасти — ситуацией речевого общения. Здесь высказывание приобретает свою «завершенную целостность». Особое внимание мы хотели бы уделить, однако, идее «речевой воли говорящего». Очевидно, что мы должны связать это уже с представлением о протоколе «я» и шире — с личной историей. Здесь мы сталкиваемся с уже знакомой проблематикой. О чьей же речевой воле идет речь? Мы должны себе представить, как каждое высказывание несет на себе отблеск всей личной истории существа. Выбирая один из существующих речевых жанров, мы вместе с тем выбираем и способ манифестации своего «я». Высказывание осуществляется здесь и сейчас, но оно является ниточкой, по которой мы можем распутать личную историю существа. Человек, вступивший с нами в разговор, потенциально как бы становится открытым для нас во всей глубине своей личной истории. В высказывании выражено также отношение к другим участникам речевого общения, так как всякое обращение есть уже апелляция в той или иной степени к личной истории другого.

— 84 —


3. Видение

3.1.  Образ Раздражимость и чувствительность Начнем исследование истории освоения сенсорных систем с обсуждения одного частного вопроса, затронутого в работе А. Н. Леонтьева «Проблема возникновения ощущений» [16]. Речь идет о проблеме различения раздражимости и чувствительности. Текст Леонтьева радует своей логической проработанностью. Мы движемся вслед за автором по пути определения понятий и выделяем прежде всего одну из характерных особенностей живого организма: [...] «Процесс, к которому в неорганическом мире участвующие в нем тела стоят в принципиально одинаковом отношении, превращается на ступени органической жизни в процесс, отношение к которому участвующего в нем живого тела будет существенно иным, чем отношение к нему тела неживого. Для первого его изменение есть активный положительный процесс самоохранения, роста и размножения; для второго его изменения — это пассивный процесс, которому он подвергается извне». [16, 165] Отношение процесса взаимодействия к существованию взаимодействующих тел позволяет нам ввести понятие субъекта и объекта (это один из возможных подходов). Если во — 85 —


взаимодействии принимают участие две системы, то ту систему, для которой это взаимодействие является условием существования, можно назвать субъектом, ту же, которая терпит урон, — объектом. Является ли упомянутое качество определяющим для живого организма? Несложно представить себе механических роботов, находящихся в том же отношении к процессу взаимодействия. Читаем дальше. Леонтьев пишет, что недостаточно, чтобы организм подвергался соответствующему воздействию, оставаясь пассивным, но необходимо, чтобы он вместе с тем произвел некоторую работу. Такую работу следует называть процессами деятельности. Тут мы подходим к термину «раздражимость», которая определяется исследователем как общее свойство всех живых тел приходить в состояние деятельности под влиянием внешних воздействий: «Для растения же солнце есть не только предмет, обнаруживающий свойство растения ассимилировать углекислоту за счет энергии солнечных лучей, но и первейшее условие его жизни, предмет, к которому оно активно, деятельно стремится. Растение выгибает по направлению к солнцу свой стебель, протягивает ветви, обращается поверхностью своих листьев. Эти движения растения не являются прямым результатом воздействия единственно солнечных лучей. Они определяются общим состоянием растения в связи также с другими жизненными процессами: при известных внутренних условиях у того же самого растения ветви под влиянием солнца поникают, а листья свертываются; возникает совершенно иная картина — растение «отворачивается» от солнца». [16, 167] Само по себе это свойство является весьма общим. Если мы подтолкнем маятник анкерных часов, то те придут в движение. Ход часов обусловлен их устройством, а энергия, которая тут высвобождается, — это потенциальная энергия гири. «Поведение» часов не является прямым результатом воздействия единственно первоначального толчка. Можно сказать, что часы пришли в состояние деятельности, хотя, по правде говоря, она и не направлена на самоохранение и рост часов. Согласились ли бы мы классифицировать поведение часов как раздражимость? — 86 —


Леонтьев различает простую раздражимость и ее особую форму — чувствительность. Функция чувствительности, считает исследователь, заключается в опосредовании деятельности, направленной на поддержание жизни организма. Лягушка реагирует на шорох, однако энергия шороха не ассимилируется организмом и вообще прямо не участвует в его ассимилятивной деятельности. В этом смысле лягушка «чувствительна» к шороху. Здесь мы встаем, однако, перед следующей проблемой. Если внутренние движения организма не вызваны непосредственно воздействием «снаружи», то эту активность нельзя назвать раздражимостью (по определению). Нельзя отнести к раздражимости и химическую активность, несущую жизненно важную функцию ассимиляции, поскольку эта активность не является «работой» организма; в этих реакциях обе стороны участвуют на равных правах; в этом случае отсутствует состав деятельности. С другой стороны, любое воздействие, запускающее специфические процессы деятельности, носит сигнальный характер, то есть является уже чувствительностью. Если химический состав кислоты запускает оборонительные движения у амебы, которая втягивает свои псевдоподии и принимает форму шара, то это обусловлено сигнальным значением химического состава кислоты (это не то же самое, как если бы кислота разрушительно воздействовала на ткани амебы). Таким образом, мы не находим в этой схеме места для раздражимости, которая не была бы в то же самое время уже и чувствительностью. В силу указанных причин мы не видим смысла различать чувствительность и раздражимость, во всяком случае, на том основании, которое было предложено Леонтьевым. Однако нам представляется важным отметить другую особенность, возникающую в ходе эволюции сенсорных систем, а именно — предметное восприятие: «Если на стадии элементарной сенсорной психики дифференциация воздействующих свойств была связана с простым их объединением вокруг доминирующего раздражителя, то теперь впервые возникают процессы интеграции воздействующих свойств в единый целостный образ, их объединение как свойств одной и той же вещи». [16, 200] — 87 —


Образная ткань Проблему ощущений в психологической литературе зачастую пытаются связать с субъективностью восприятия. Ниже мы собираемся высказаться по поводу этой вечной философской проблемы, здесь же сделаем несколько замечаний по поводу феномена образов. Читатель наш, видимо, обратил внимание на то, что концепт образа играет в наших построениях существенную роль — мы отвели ему, например, важное место в структуре высказывания. Что мы имеем в виду, когда говорим об образах? Существуют ли образы у животных? Интерпретируя поведение животных, нам легко допустить, что такие образы существуют. Нам слишком хорошо знакомо поведение собаки, учуявшей запах. Однако ни одно животное не рассказало нам еще о своих образах. Это последнее утверждение можно было бы принять за шутку, если бы в нем не содержался некоторый принципиальный вопрос. Почему животные не рассказывают нам о своих образах? Потому что не умеют говорить? А если бы умели, то рассказали бы? Ответ зависит от того, что мы будет понимать под образами. Нам нужно договориться о терминологии. У животных отсутствует язык. Вместе с этим животные не практикуют «я». В силу этих обстоятельств не существует того, кому образ мог бы быть дан. Если мы считаем, что животное — это существо без личной истории, то в вопросе «Существуют ли образы у животных?» намечается терминологическая путаница. Понятие об образе подразумевает всегда субъекта, но именно такового в случае с животными нет в наличии. Вопрос об образах у животных не имеет ни положительного, ни отрицательного ответа, поскольку это бессмысленный вопрос. Вместе с тем мы везде будем свободно говорить об «образной ткани» у животного, хотя в свете вышесказанного и этот термин стоило бы поставить под некоторое сомнение (оставим, однако, этот термин за неимением лучшего). Механизмы запечатления и предметное восприятие работают здесь во всю силу. Представим себе шахматного робота, передвигающего фигуры по игровой доске согласно некоторой программе. Допустим, что этой активностью «бытие» робота и ограничивается. Ничто не мешает нам рассматривать весь процесс в терминах обработки информации (механистически). Можно — 88 —


было бы говорить, например, об «образе игрового поля», поскольку действия робота опираются на некоторую картину, отражающую положение фигур на доске. Однако этот образ никому не дан. В строгом смысле слова это и не образ вовсе. При желании мы могли бы вывести эту картину на некоторый экран, хотя в этом нет необходимости. Фактически текущая позиция хранится в структуре базы данных. Возможно даже, что сама игровая доска с расставленными на ней фигурами используется в качестве базы данных. Прежде чем робот сделает свой ход, эти данные проходят обработку, распознаются и группируются. В каком-то переносном смысле мы могли бы сказать, что робот «видит» игровую доску. Однако в любом случае здесь нет никаких оснований говорить об осознании. Если тут и имеет смысл говорить об образах, то образы эти пребывают в состоянии «небытия». Животное, в отличие от шахматного робота, имеет «образ» собственного тела (можно лишь догадываться, какой «образ» собственного тела могло бы иметь существо, не способное ни обозреть себя непосредственно, ни увидеть себя в зеркале). В сущности, это ничего не меняет. Животное не может помыслить ничего о своем теле. Сделаем следующее, важное для последующего изложения заявление. В примерах, которые мы привели, нет ничего скрытого. Жизнь животного в этом смысле не замысловатее жизни камня или тростника. Трудно было бы распознать здесь нечто, имеющее отношение к философской проблеме сознательного восприятия. Вряд ли кому-нибудь из людей удавалось отождествить себя с механизмом. Шахматный робот очень далек от того, чтобы мы могли узнать в нем себя. Впрочем, к состоянию шахматного робота можно приближаться, подавляя в себе некоторое количество активностей (или под действием лекарства). Такое состояние, если угодно, можно было бы назвать забытьем. Оставаясь в забытьи, мы были бы не способны что-либо осознавать. Всякое возвращение к своему «я» вывело бы нас из забытья. Чем были наши образы до того, как в нас проснулось сознание? Кому был дан этот образ, если еще не могло идти речи ни о каком субъекте переживания? На каком уровне обработки информации всплывал этот образ? Складывался «образ» в слое клеток, реагирующих на движение горизонтальных и вертикальных линий? Может быть, в областях, где составляются сигналы к двигательным реакциям? — 89 —


Бесспорно, наша культура опиралась на широкие пласты образной ткани. Задача исследования и заключается в том, чтобы выяснить, каким образом эта образная ткань была освоена структурами высказывания и ассимилирована институцией личной истории. На этом пути нам предстоит прояснять смысл предложения «образ дан человеку». Что же является исходной посылкой в нашем теоретическом построении? Прежде всего это тезис о характере внутреннего опыта течения представлений. Этот опыт не отличается от опыта животного в своем элементарном составе. Когда я произношу фразу «Я вижу дерево», активируется образная ткань. Само это течение настолько же непосредственно, как и у животного. Мы не видим ни возможности, ни необходимости изобретать тут какой-то новый механизм чувствительности. Единственное новшество заключается в том, что эта образная ткань освоена (ассимилирована) институцией личной истории. Распознавание образов есть неотъемлемая часть любого восприятия. Всякая деятельность, предметом которой является яблоко, подразумевает систему опознания яблока. Эту реальность следует понимать непосредственно. Центральную же роль в освоении образов приходится отдать языку. Во всей своей сложности перед нами встает следующий вопрос. Как это случается, что «небытийная» образность включается в структуры выражения? Тут прежде всего приходится решать такую дилемму. Либо основные структуры языка образованы вне этих образов, и тогда должна существовать процедура их освоения, либо язык формируется в рамках самой активности, в которую образы уже включены.

Паттерн гнилостности Нам известно, что ощущение запаха определяется формой молекул, активизирующих соответствующие рецепторы. Эволюционное значение ощущения запахов нам также предельно ясно. Каким же образом паттерн гнилого, который слишком хорошо знаком каждому из нас, появляется в сознании? В современной психологии не существует отчетливого ответа на этот вопрос. Более того, это обескураживающий вопрос. Но вопрос этот слишком важен для нас, и мы не можем от него отмахнуться. При попытке его осмыслить мы скоро уверяемся в некоторой обреченности тех, кто пытается на него отвечать. Возможно, мы не можем правильно — 90 —


его задать. Что же мы можем сказать по поводу одного из самых запутанных философских вопросов? Нам, по всей видимости, не составит особого труда проследить, как аспект гнилого попадает в сферу выражения. Можно сказать, что в какой-то момент существа начинают практиковать высказывания о гнилом. Появляется соответствующий знак. Все это интересно, но ничего не проясняет — само выражение является механистическим актом. Впрочем, мы и не ожидали того, что в какой-то момент механистический акт претерпит волшебное превращение и выйдет за пределы своей механистичности. Ясно, что прояснения следует искать на каком-то другом направлении. Отметим, однако, следующие моменты. Во-первых, выражение о гнилом не является какой-то обособленной коммуникацией. Это выражение вписано в общий поток практики «я». Если я говорю, что «этот фрукт гнилой» или что «я чувствую гниль благодаря вкусу», то мои слова являются обязательством — основанием для последующих действий или ссылкой на эпизоды моей личной истории. Другими словами, «гнилостность» ассимилирована структурами личной истории. Второе. Можно ли было бы услышать эту гнилостность вне всяких других ощущений и действий? Можно ли было бы усвоить этот гнилой запах, не перебирая в руках гнилые плоды, не совершая движения принюхивания и шмыганья носом? Бывает так, что мы учуяли некоторый запах, но не можем вспомнить, что это за запах, не можем его узнать. Какое-то время мы можем не замечать запаха, так же, например, как мы иногда не обращаем внимания на мерный стук часов. Что же происходит в тот момент, когда мы узнали или заметили, учуяли запах? Следует сказать, что момент узнавания связан с целым набором всплывающих в нашем сознании ощущений, воспоминаний и психологических реакций. Если говорить конкретно о гнилостности, то это, допустим, реакция отвращения, отворачивания носа, возможно, всплывание визуального образа гнилого плода (уместно приписать все это уже животным — всем нам знаком целенаправленный и характерный образ действия собаки, учуявшей запах). Следует говорить о комплексе реакций и образов, работающих сообща, в котором паттерн гнилостности играет свою определенную роль. Впрочем, нам также ясно, что гнилостность не выводится из этих других реакций и образов, а входит в комплекс — 91 —


во всех своих неповторимости и своеобразии. К тому же запах является целостным (хотя и говорят, что знатоки могут услышать в запахе отдельные ноты). Таковы наши предварительные замечания, скромный багаж, с которым мы собираемся отправиться в восхождение. Что же ожидает нас на этом пути?

3.2.  Ви`дение Смотреть и гляди-ка Практика ви`дения, на наш взгляд, возникла в ряду других практик, и нам хотелось бы рассмотреть ви`дение в сравнении с этими другими практиками. В научном дневнике наблюдений за развитием речи Жени Гвоздева мы встречаемся с фразами, относящимися к освоению восприятия, следующего типа: «Ме´сиц мат·е´ть! Мат·е´ть ме´сица! — Месяц смотреть! Проснулся часа в 4 утра и потребовал, чтобы я нес его к окну смотреть на месяц. Недели две-три назад, когда он проснулся и закапризничал, я его подносил к окну, и он был в восторге. Теперь и вспомнил». [6, 62] Это выражение является примером особого рода практики — практики смотреть. В общем случае эта практика представляет собой сложный комплекс активностей, в котором объективно восприятие является лишь одним из звеньев. «Смотреть барашка» означает следующее — нужно одеться, выйти на улицу, дойти до пастбища, найти там барашка, встать к нему лицом, ну и, по-видимому, открыть глаза, хотя это последнее действие, наверное, можно исключить, так как глаза открыты по умолчанию. По своей структуре эта практика мало чем отличается от практики пойти в магазин за молоком. Можно отметить только некоторую бесцельность практики смотреть в сравнении с практикой пойти в магазин. Нет причин считать, что первая практика, в отличие от второй, формируется каким-то особенным способом. Связь практики смотреть с восприятием в ее первоначальной форме не сильнее, чем связь с восприятием практики пойти в магазин. В другой записи дневника мы сталкиваемся со смежной практикой гляди-ка : — 92 —


«Да`й ни`ська дуго`й, да`й ни`ська сё — Дай книжку другую, дай книжку еще: просит еще тетрадей, которые укладывает в одну стопку на столе. Когда кончает укладывать, обращается ко мне и говорит: «Глиди`». [6, 33] Это практика привлечения внимания. Внимание может привлекаться в достаточно разнообразных смыслах. В общем случае тот, к кому обращаются, должен выразить восхищение или сделать что-либо подобное. С визуальным восприятием эта практика оказалась связана по необходимости. В каком-то смысле в кричащем названии этих практик и в семантике используемых ребенком слов скрыто не столько настоящее употребление, сколько будущее этих практик. Это не удивительно, ведь ребенок использует в своих целях знаки взрослых, знаки, в которых история уже состоялась. Наконец, мы подходим к практике вижу. Что означает слово «вижу» («видел») для ребенка? Представьте себе, как мы спрашиваем: «Что ты видел в гостях у бабушки?» И получаем ответ: «Бабушка показывала цыпленка». Здесь ви`дение завязано на практику показывать, практику, смежную с практиками смотреть и гляди-ка. Видеть здесь означает присутствовать при показе, обставленном особым образом действе. Ясно, что здесь нет еще всего комплекса аспектов, которые мы обыкновенно связываем с ви`дением как таковым. Таким образом, интересующий нас знак первоначально может быть встроен в разного рода практики (выше мы попытались привести примеры), отличающиеся своим конкретным практическим смыслом и не ориентированные прямо на восприятие. Это начало пути. Различные практики сходятся в некотором общем способе выражения. Есть ли что-то общее во всех этих случаях, заставляющих нас говорить о ви`дении? В какой момент можно говорить о ви`дении в собственном смысле слова? Со временем из некоторого комплекса употреблений выделяются такие бытовые случаи, где собеседникам приходится сталкиваться с визуальным восприятием «лоб в лоб». В возникающих тут практиках знак «вижу» начинает работать в полную силу. Мы ходили «смотреть барашка». Но нам не удалось его найти. Пожалуй, то же самое можно выразить иначе: «Нам его не удалось увидеть». Нам пытаются показать Луну. Сначала мы пребываем в растерянности, но внезапно Луна выныривает из-за туч — и «мы ее видим». — 93 —


Впервые слово «вижу» встречается в дневнике в следующей записи (здесь его употребляет папа): «Па`па, ди`м иси`ть — Папа дым искать. Топится печка — железка. И вдруг Вера говорит: «Откуда-то дым идет» (а под печкой были наложены дрова), на что я ответил: «Да не вижу я никакого дыма». Тогда Женя тоном приказания обратился ко мне: папа, ищи дым». [6, 30] В этом драматическом эпизоде назревает конфликт, недопонимание. Если бы участвующие здесь стороны не практиковали бы ви`дениe, то конфликт едва ли можно было бы разрешить. По необходимости здесь срабатывает решение — дым можно видеть, но можно не видеть (как слабо здесь еще затронут сам механизм восприятия!). Это выход. Ну что же, папа просто не видит дым. Такое случается. Мир не рушится, а дым можно поискать. В каком направлении развивается практика ви`дения? Приведем пока только следующее соображение. История практики ви`дения разворачивается в определенных обстоятельствах физиологии восприятия. Рано или поздно культура выходит на освоение многочисленных деталей. Если первоначально глаза служили для того, чтобы показывать на них пальчиком или находить на картинке, то теперь они оказываются связанными с восприятием. Для того чтобы разглядеть буквы на вывеске магазина по ту сторону улицы, бабушке приходится надеть очки. Если мы решим поиграть в прятки и нам завяжут глаза шарфом, то мы потеряем возможность видеть. Циклоп же, обладавший только одним глазом и лишившийся его, совсем потерял зрение. Итак, когда мы говорим «я вижу», для нас естественно связывать этот акт с работой специальных органов. Проблематика ви`дения связана с освоением физиологических структур восприятия. Но связь эта является закономерным итогом длинной последовательности культурологических событий. И в этой истории много загадок. Здесь большой простор для исследований. Заключим параграф следующим замечанием. При чтении дневника нельзя отделаться от впечатления, что практики смотреть и гляди-ка являются фрагментами какой-то игры. Эти практики не несут сколь-нибудь существенной нагрузки в жизнедеятельности ребенка — «пойти смотреть барашка» это некий факультативный момент, несерьезное — 94 —


развлечение. Это наводит на мысль, что сами эти практики могут быть всего лишь поздним побочным продуктом развития, сложившимся в условиях формирования культуры детства. Во всяком случае, из наблюдений за ребенком нельзя заключить о действительной эволюции практик, появляющихся в филогенезе. В этой ситуации нам придется развернуться в сторону чистого теоретизирования, предложив к рассмотрению еще несколько сюжетов.

Встреча и свидетельство Рассмотрим еще одно противопоставление. Высказывание «Я встретил сегодня Алису» и «Я видел сегодня Алису» в нашем разговоре часто могут замещать друг друга без потери смысла, но представляется, что исходное значение заложенных здесь интенций различно. Модель встречи предполагает равноправных агентов, каждый из которых «держит свой путь». Пути эти могут пересекаться. Допустим, встреча считается состоявшейся, если агенты обменялись приветствиями — такая модель лежит в основе социальной практики встречи. Факт встречи является серьезным основанием для каких-то поступков. Многие действия могут быть приурочены к моменту встречи, другими словами, встреча является важным конструктивным звеном взаимодействия. Соплеменники практикуют встречу в своих высказываниях. Для нас важно подчеркнуть, что концепт встречи вовсе не предполагает концепта ви`дения. Встречу могут практиковать те, кто не практикует ви`дение (и наоборот). Можно ли встретить неодушевленный предмет? Строго говоря, нет, так как с ним нельзя обменяться приветствиями. Будь встреча единственной практикой, такие случаи пересечения с неодушевленными предметами оставались бы за пределами сознания, были бы не замечаемы в культурном смысле. Не является ли свидетельство о некоторых событиях и вещах основной функцией ви`дения? Рассмотрим такое употребление подробнее. Представьте себе некоторый факт (поваленное ветром дерево) и свидетеля, которому необходимо сообщить об этом своему племени. Мы понимаем, что свидетель может быть по-разному встроен в структуру свидетельства. Свидетель мог видеть дерево своими глазами, слышать шум и треск падения. О поваленном дереве ему могло — 95 —


сообщить третье лицо. Наконец, свидетель мог умозаключить о поваленном дереве, полагаясь на косвенные улики. Каждый из этих случаев обладает собственной «силой достоверности». Так, наверное, если свидетель видел все своими глазами, то свидетельство обладает наибольшей достоверностью. С точки зрения практики свидетельства имело бы смысл различать все эти случаи. Свидетель говорит: «Я видел, что на тропе лежит поваленное дерево». Здесь знак «видел» прежде всего является обязательством и серьезным основанием. Сведения надежны, если агент «видел» сам, своими глазами. В этом смысле агент несет определенные обязательства за свои слова. Если в шкафчике лежат конфеты, но мне говорят, что их нет, то я могу выдвинуть серьезный аргумент: «Но я их там видел». Это прямая попытка выйти из некоторого затруднения, сославшись на свое восприятие. Гипотеза о том, что актуальность ви`дения проявляется в гарантии фигурирующих в сообщении агента сведений, выглядит, на наш взгляд, весьма правдоподобно. Это актуальный для сообщества аспект. Следовать за существом, не обладающим гарантированным знанием, было бы непозволительным расточительством, проигрышной стратегией. Если бы сведения могли иметь всегда только единственный источник — непосредственное восприятие, то не имело бы смысла заострять внимание на ви`дении. Напротив, если практикуется получение сведений из третьих рук, то ви`дение рано или поздно должно было бы о себе заявить. Здесь мы представили одну из версий того, как ви`дение могло бы войти в арсенал культурных практик. Нам, разумеется, хотелось бы свести все эти возможные версии к некоторому общему началу, а не говорить о различных ви`дениях. Впрочем, с исторической точки зрения было бы разумно рассмотреть предположение и о конкурирующих (или сосуществующих) практиках. Нам пора наметить некую линию в развитии перечисляемых практик и выделить ту идею, которая ведет нас к ви`дению в собственном смысле слова. Нам хотелось бы прояснить характер реального употребления знака «я вижу тигра» в нашей культуре. В каком направлении мы должны двигаться? Мы склонны усматривать в знаке «видеть» своеобразную окраску, так или иначе связанную с восприятием, но составить отчетливое представление о характере освоения этого восприятия посредством практики ви`дения оказывается чрезвычайно сложно. — 96 —


Феномен ви`дения Когда говорят о ви`дении, не имеют в виду практику, которая сама по себе вступает в отношения с внешним миром. Проведем такую аналогию. Возьмем некоторый анатомический орган, допустим, сердце. Сердце не вступает в самостоятельное отношение с внешним миром. В этом смысле сердце несамодостаточно. Его работа немыслима без функционирования остального тела. Между тем сердце и кровеносная система играют важную конкретную роль в работе тела, обеспечивая поступление к тканям кислорода, так необходимого для энергетического обеспечения организма. Мы видим, что невозможно понять принципы работы кровеносной системы, не понимая уже в какой-то мере устройство всего организма. Для того чтобы ответить на вопрос, почему и как сердце оказалось на своем месте, мы должны владеть рядом абстрактных принципов, включающих в себя, например, представления об энергетическом балансе и химической природе веществ. Представляется, что ви`дение является некоторой подсистемой «социального тела». Культура ви`дения не имела бы смысла вне личной истории. Разумеется, что ви`дение реализуется посредством конкретных практик, которые сменяли друг друга или мирно соседствовали на протяжении становления человеческого сообщества. Тем не менее за всеми этими практиками стоят общие принципы и единая функция. Так же как появление кровеносной системы не было случайным решением эволюции, а явилось закономерным итогом развития, так же и культура ви`дения с необходимостью возникла в известный период становления личной истории. Нам хотелось бы увидеть, как ви`дение «пригнано» к другим системам личной истории. Мы хотели бы выявить те принципы, которые могли бы прояснить нам значение этой культуры. Поиски такого принципа мы начнем с обсуждения некоторых фундаментальных обстоятельств. Вспомним опять про главных персонажей нашей книги — Петра и Павла. В общем случае в совместную деятельность Петра и Павла оказываются включенными разнообразные объекты, вещи. С одной стороны, эти объекты общие для Петра и Павла. Если наши персонажи говорят о яблоке (пример, разбираемый нами в главе о высказывании), то это одно и то же яблоко. Конкретный объект «яблоко» фигурирует как в представлении Петра, так и в представлении Павла, являясь связывающим звеном деятельности. Однако этот объект может быть дан нашим персонажам — 97 —


в разных ракурсах. Это элементарно связано с различным пространственным положением Петра и Павла, и шире — со своеобразием восприятия и внимания каждого из них. Например, в какой-то момент объект может быть недоступен для взора одного из участников, а попросту говоря, скрыться из виду. В таком случае совместная деятельность оказалась бы разрушенной. Участники попали бы в ситуацию неопределенности, программной ошибки. Ситуация вышла бы из-под контроля культурных форм поведения, и дальнейшее действие скатилось бы на более низкий уровень, уровень непосредственности. Произошло бы это по причине того, что оказалось бы не выполненным предварительное условие данной совместной деятельности — условие общности объекта. Вот проблема, которая встает в некоторый момент перед культурой и которую требуется разрешить. Как же эта проблема была решена? Согласно нашей гипотезе механизм ви`дения и обеспечил процедуру безопасного вовлечения новых объектов в совместную деятельность. Если одна из связей, изображенных пунктирной линией на рисунке, оказалась разорванной, то либо необходимо провести ряд дополнительных мероприятий по восстановлению этой связи, либо прекратить разворачивающуюся совместную деятельность. Как работает механизм ви`дения? «Я не вижу дыма» — это знак о том, что что-то неладно. В зависимости от обстоятельств это должно привести либо к прекращению деятельности (прекращение обусловлено разрывом в общности объекта), либо к развертыванию процедур «поиска». Ребята попросили меня подать мячик. Но мячик затерялся в траве. Я говорю «Я не вижу мячика» и развожу руками. Быстро оценив обстановку и разрешив, что пользы от меня будет маловато, ребята отправляются за мячом сами. Они могли бы попытаться указать мне на мяч, чтобы я его увидел. Пожалуй, это последнее действие выглядело бы сомнительно, если бы на их первоначальную просьбу я ответил бы просто, что «не могу помочь». Заметим, что практика ви`дения (употребление знака «вижу» в соответствующих ситуациях) устанавливается стихийно. Некий знак замыкает цепь событий, разрешая соответствующую экологическую задачу. Сенсорная система здесь является лишь полигоном, на котором разворачиваются упомянутые выше события. Цель практики — обеспечить — 98 —


согласование. Сигнал должен поступить в соответствующий момент. Неважно, как это обеспечивается. Если бы внутри человека стоял фантастический аппарат (черный ящик), угадывающий появление разорванных связей (пунктирные линии) и выдающий «правильные» команды, то этого было бы достаточно. Из этого можно заключить, что практика ви`дения оказалась «пригнанной» к восприятию. Я научаюсь использовать знак «вижу», но для меня не очевидна связь этого знака с сенсорной системой, о работе которой я мог бы не догадываться. Как можно было бы обеспечить адекватные реакции фактически? Что могло бы вызвать реплику о том, что «я не вижу мяча»? Фактически аппарат, работающий внутри меня, должен использовать реальные физиологические структуры восприятия мною мяча. Таким образом, ви`дение — это своеобразное изобретение. Крылья птицы мы можем назвать изобретением эволюции. В том же смысле и ви`дение есть изобретение. Случай свидетельства, описанный нами в предыдущем параграфе, укладывается в предлагаемую нами схему. И здесь общность объекта нарушена. Одному лишь свидетелю объект был дан в непосредственном восприятии. Второй участник не видит объект по объективным причинам. Впрочем, здесь не ставится задача восстановить отсутствующую на схеме связь. Речь не идет также о прекращении деятельности, скорее наоборот. Деятельность только должна развернуться. Смысл употребления тут состоит в том, чтобы ввести объект в мир второго участника. Этот участник должен действовать так, как будто объект существует, как будто он сам его видел. Сейчас мы пытаемся представить себе сигнальное значение знака «я вижу». Можно заметить, что уже деятельность указания в некотором смысле связана с восприятием — существо воспринимает объект, на который указывает. Однако это восприятие здесь не становится предметом совместной деятельности, то есть не подвергается освоению как таковое.

3.3.  Пути освоения Сигнал тревоги Что представляла собой реакция «я вижу тигра» до того момента, когда она вошла в состав совместной деятельности ви`дения? Можно ли проследить историю зарождения этой — 99 —


деятельности в том же ключе, как это было сделано в истории с указательным жестом? Если необходимое условие общности объекта нарушено, то этот факт должен получить выражение в специального рода практике — ви`дении. Какие структуры организма оказались задействованы в целях обеспечения работы механизмов, поддерживающих эту практику? Мы собираемся приоткрыть черный ящик, о котором шла речь в предыдущем параграфе, рассмотреть устройство аппарата, выдающего адекватные сигналы о прекращении проблемных совместных деятельностей. Перед нами уравнение с двумя неизвестными. Нам вновь приходится говорить о пригнанности двух систем — культурной практики ви`дения и осваиваемой сенсорной системы. Так же как некоторая шестеренка благодаря своей отточенной форме оказалась «пригнанной» к остальному механизму часов, так и некоторая система индивидуального организма взяла на себя роль звена в цепи согласования общности. Предваряя наш окончательный вывод, можно сказать, что звено, которое в результате прилаживания совместной деятельности ви`дения и сенсорной системы оказалось выделено из непрерывного механистического потока, из цепи непосредственных реакций организма, стало тем, что мы теперь называем восприятием. В какой-то степени нас интересует предыстория тех частей, из которых было собрано восприятие. Тут нам следует возвратиться к теории образной ткани, которой мы специально уделили внимание в начале этой главы. Если под ви`дением мы понимаем прежде всего выраженность, реализованную посредством знака, то связь его со структурами чувствительности и образной тканью становится специальной проблемой. Очевидно, что уже в непосредственных действиях, таких, например, как хватательное движение или сигнал тревоги, задействованы физиологические структуры чувствительности. Однако здесь нельзя еще говорить о ви`дении. Можно лишь утверждать, что деятельность, подобная сигналу тревоги, послужила исходным материалом для системы восприятия. Если шимпанзе протягивает руку, чтобы взять яблоко, его действие обусловлено визуальным впечатлением. Удобно рассматривать эту реакцию как непосредственное, механическое движение. Реакция эта выразительна и может приобрести сигнальное значение. Далее мы можем представить, — 100 —


что предметом совместной деятельности, нашедшим выражение в знаках, стала сама сенсорная активность. То, что здесь происходит, знакомо нам по психологии жеста. Вспомним, что предысторией указательного жеста является неудачное хватательное движение. Эта активность оказывается вдруг в центре нарождающейся совместной деятельности указания, не имеющей, однако, с хватательным движением ничего общего — хватательное движение определяет лишь пространственную структуру жеста, но не его содержание. Это содержание привносится внешним для хватательного движения обстоятельством — его указательным характером. Уже позднее, в ином окружении, само хватательное движение перестраивается в психологическом плане, занимая в структуре активности новую нишу. В том же направлении развиваются процессы в случае становления ви`дения. Сигнал тревоги (или иная непосредственная активность) оказывается удобным для выражения обязательства, функционирующего в рамках практики согласования общности. Можно предположить, что сигнал тревоги подвернулся под руку, но представляется, что причина, по которой этот знак пришелся к месту, основана на объективной связи его с чувствительностью и воспринимаемым объектом. Сигнал тревоги вызван реальным видом тигра. Представим себе охоту. Допустим, агент встретил тигра. Сообщение «там тигр», служащее стимулом к развертыванию предприятия охоты, не является еще тем, что мы называем ви`дением. Всякий знак тревоги обладает подобным значением и встречается в животном мире повсеместно. Чтобы превратиться в высказывание, этот знак должен быть вписан в личную историю существа, стать своеобразным обязательством. Этот знак должен стать элементом некоторой совместной деятельности, строящейся по принципу высказывания. Если существо реагирует на присутствие тигра сигналом тревоги, то это, кроме всего прочего, является свидетельством того, что тигр находился в поле зрения существа, что внимание существа сосредоточено на тигре и что при необходимости в отношении тигра может быть развернута некоторая культурная форма совместной деятельности. Эта новая функция сигнала в некоторый момент может стать главной. Это послужит началом новой практики. Следует подчеркнуть, что сам акт восприятия не является ни основанием, ни обязательством. Основанием является высказывание «вижу». Не восприятие как таковое, а — 101 —


знак «вижу» конституирует структуру совместной деятельности. Я говорю: «Я видел тигра». Теперь я не могу вести себя так, как будто тигра не было. Такого рода практику мы и называем культурным восприятием (или ви`дением), отличая его от непосредственной сенсорной активности. Непосредственное существо может иметь дело с вещами, но не видит их в культурном смысле. Знак «вижу» начинает употребляться как любой другой знак. Этот знак работает в некоторой внешней ситуации. Важно отметить, что при этом из небытия вытаскиваются некоторые образы. Разумеется, наш модельный пример ставит больше вопросов, чем дает ответов. Как, допустим, эта практика, по происхождению связанная со случаями тревоги, могла бы распространиться на другие, нейтральные вещи? Почему эта практика оформилась в русле протокола «я» (нам привычно говорить «я вижу») и таким образом стала составляющей частью личной истории? На эти и другие вопросы мы должны ответить в результате наших исследований.

Пути освоения Выше мы приводили различные примеры освоения. В фокусе нашего внимания попеременно оказывались цвет, дыхание, локализация, сенсорная активность и другие аспекты. Теперь перед нами встает общая задача — дать реконструкцию истории освоения, расставив акценты на ключевых событиях. Каждому аспекту в идеале следовало бы посвятить отдельный раздел книги. Но на данный момент такая задача выглядит фантастически. В нашей книге мы касаемся лишь отдельных сюжетов, сосредотачивая особое внимание в том числе и на восприятии. В каждом конкретном случае нам приходится начинать с реконструкции соответствующих совместных деятельностей, для которых рассматриваемый аспект оказался актуальным. Следует ли нам утверждать, что все аспекты, так или иначе поддерживаемые нервной системой, подверглись освоению? Можно ли представить себе, что, допустим, цвет оказался бы за пределами освоения? Ну, наверное, можно представить. В таком случае даже при наличии физиологической способности различения цвет не стал бы предметом сознания — мы не обращали бы на цвет внимания, не реагировали бы на него в культурном смысле. — 102 —


Практически невероятно, чтобы цвет в действительности оказался за пределами какой-нибудь из существующих культур. Рассмотрим, однако, другой пример. Известно, что глаз реагирует на яркое освещение сужением зрачка. Реакция эта остается у человека непроизвольной, а само действие не имеет практически никакого культурного значения (впрочем, это не совсем верно; большие размеры зрачков придают взгляду выражение доброжелательности; некоторые девушки умеют управлять размером зрачков). Мы можем узнать об этой реакции, проводя специальные наблюдения. В рассуждениях о сужении зрачка мы склонны придерживаться механистического объяснения. Здесь нас вполне удовлетворит представление о системе с обратной связью. Мы, разумеется, можем различать (ощущать) яркий и тусклый свет, но это различение не имеет никакого отношения к реакции сужения зрачка, о которой мы можем даже не догадываться. Иначе складывается ситуация в случае с болью. Нарушение в телесных тканях (ранение руки) приводит к движениям, оберегающим поврежденный орган. Как и в случае с расширением зрачка, это адаптивная реакция, эволюционный смысл которой вполне очевиден. Однако в этом втором случае мы не склонны удовлетвориться механистическим объяснением. Наш внутренний опыт свидетельствует о промежуточном звене — ощущении боли, которое теперь приходится вписывать в общую психологическую схему. И реакцию зрачка, и оберег раненой руки физиологически можно представить в виде системы с обратной связью. В первом случае реакцию определяет состояние сетчатки, задаваемое количеством падающего на нее света. Во втором случае начальным звеном в цепи нервного сигнала являются рецепторы механического напряжения. Следует ли объяснять различия в осознанности этих двух процессов исходными особенностями нервных путей? Едва ли следует. Вероятнее всего, что аспект сужения зрачка, в отличие от аспекта боли, в силу ряда объективных причин оказался, попросту говоря, на периферии основных путей культурного освоения. Рассмотрим подробнее экологическую роль боли. Боль нужна, чтобы оберегать пораненный орган, допустим, руку. Иногда реакция на боль выливается в обездвиженность. Как правило, боль локализована в некотором органе. Как же работает эта система? Очевидно, что задействуется уже — 103 —


сложившийся к тому времени аппарат двигательного контроля. Можно представить себе, что на вход этого аппарата подается код, который подвергается распознаванию и ведет к адекватной двигательной реакции. Приблизительно то же самое можно сказать о вкусовых ощущениях или запахах. Сладкое должно вызывать реакцию глотания, горькое разумно выплюнуть. Глотание проходит по ведомству аппарата двигательного контроля. Перед нами вполне механистическая картина. Что дальше? Логично предположить, что речевая деятельность является ответвлением от нервного древа движения и контролируется тем же двигательным центром. Действительно, управление голосовыми связками и языком осуществляется с помощью мышц. Этот факт не следует недооценивать. Мы видели, как хватательное движение, обладая объективной выразительностью, превращается в указательный жест. Жест находит себе сопровождение в акустическом паттерне. Вопрос решается в рамках одного ведомства — двигательного центра. И вот уже акустический знак работает на просторах культуры указания. «Образ» яблока задействован в совместной деятельности. Это только начало. Мы успели к отправлению. Этот поезд привезет нас к личной истории. Нашими «пассажирами» оказались цвет, запах и боль. Возможно, что некоторые из них «заскочили на следующей остановке». Ну а представьте себе, что некоторая чувствительность действует не через систему движения, а иным способом — например, химически. Судя по всему, такая форма чувствительности осталась бы за пределами нашего сознания.

Восприятие Я ударяю по бильярдному шару. Это вызывает цепочку столкновений. Шары ударяются друг о друга, обмениваясь энергией. Картина разлетающихся шаров символизирует цепь (или дерево) причинно-следственных связей. Схема стимул — реакция также может быть рассмотрена с точки зрения физической причинности. Возможно, образ ряда костяшек домино, падающих друг за другом, лучше подошел бы для нашей цели. Здесь при падении каждой костяшки выделяется запасенная в ней потенциальная энергия, часть которой идет на «активизацию» следующей костяшки. Еще лучше подошел бы образ цепочки разнообразных устройств, приводящих в действие друг друга. — 104 —


Связанные причинно-следственными связями процессы этой цепи событий, в сущности, равноправны. Ни один из них не находится в некотором привилегированном положении. Уподобляя работу организма падению ряда костяшек домино, мы можем перенести на него это последнее утверждение. Что же заставляет нас выделять в этой последовательности отдельным звеном сенсорную систему (или систему восприятия)? Как мы проводим границы между звеньями? Ответ на поставленный вопрос не кажется нам элементарным. Внутренний мир существа сложен и многообразен, наполнен различными ощущениями. Речь идет об ощущении положения своего тела, отдельных его членов, боли, равновесия, всевозможных вкусах и запахах, а также визуальных и акустических впечатлениях. Все это можно мыслить механистически, как обработку сигналов и переключение доминант. Мы могли бы проследить, как состояние голода выливается в ориентировочную активность, поиск, как шимпанзе замечает яблоко, как включаются механизмы двигательной активности, и шимпанзе подбегает, берет яблоко в руку, кусает его, как по нервной системе пробегают импульсы, вызывающие, допустим, реакцию глотания, и как в конечном счете эта цепочка активностей затихает, не оставляя никакого следа. Все это никак не завязано на институцию «я». Между тем, как это следует со всей очевидностью из нашего внутреннего опыта, все перечисленные выше ощущения в конечном счете оказываются присвоенными системой «я». Все эти ощущения и действия станут полноправными персонажами совместных деятельностей, станут предметом выражения, хотя по большому счету значительная их часть всегда будет с трудом поддаваться описанию, и мы всегда будем чувствовать некоторую беспомощность, пытаясь выразить в словах свои «чувства». Очевидно, что нашей главной исследовательской задачей является анализ того, как происходила интеграция слаженной системы ощущений и зарождающейся институции личной истории. В каком-то смысле мы намерены написать «историю присвоения». Во всех практиках, разобранных нами выше, начиная с практики указания и заканчивая распределением инвентаря (где начинает набирать силу протокол «я»), работает образная ткань. Следует ли допустить, что в практике ви`дения эта образная ткань работает как-то по-особому? Мы считаем, — 105 —


что у нас нет оснований выделять в этом отношении ви`дение из ряда других практик. На что действительно следует обратить внимание, так это на то, что сами совместные деятельности, о которых тут идет речь, существенно различаются. И различаются они прежде всего тем, какое место в структуре этих деятельностей занимают «внешние предметы». В структуре указания яблоко — это прежде всего объект, до которого нужно дотянуться. Топор в структуре распределения инвентаря — это прежде всего объект, который нужно взять с собой. Сенсорная составляющая здесь носит подчиненный характер. Однако предметом совместной деятельности ви`дения является именно сенсорная составляющая отношений существа и объекта (яблока). Такова объективная структура деятельности ви`дения. Точнее говоря, то, что является предметом совместной деятельности ви`дения, мы теперь и называем сенсорной составляющей. Именно с такой структурной точки зрения во взаимодействии существа и объекта выделяется звено восприятия (самостоятельное звено). Отметим, что причины, по которым мы можем не видеть предмет, бывают различными. Иногда предмет скрыт от нас за преградой. Это внешняя причина. В других случаях не срабатывает система распознавания. На стол кладут лист бумаги, испещренный линиями, и говорят: «Ты видишь здесь кролика? Всмотрись». Но я не вижу. Животные — такие, например, как осьминоги — умеют мимикрировать, принимая окраску поверхности, на которой находятся. Их тяжело разглядеть. Бывает, что я смотрю на стол, заваленный предметами, и не вижу нужный предмет, пока мне не укажут: «Ну вот же он, перед твоими глазами». Такую причину неви`дения можно назвать внутренней. Культурная практика не делает тут различения. В любом случае мы скажем, что не увидели предмет. В действительности заранее и нельзя сказать, по какой причине (внешней или внутренней) это произошло. Нас просят подать мяч. Неви`дение не охватывает всех причин, по которым мы не можем выполнить просьбу. Допустим, у нас связаны руки или мы парализованы воздействием лекарства. В этом случае мы не скажем, что не видим мяч, потому что фактически мы его видим. Таким образом, практика ви`дения выделяет строго определенное звено в причинноследственной цепи от объекта до нашего действия, не включая туда звено двигательной активности. Двигательная активность проходит по другому ведомству. Как же так получилось? — 106 —


Если мы видим мяч — значит, он там есть. Вне зависимости от того, можем мы его достать или нет, это важная информация. Мы и не сомневались, что выделение нужного звена имеет важное экологическое значение. Нашими глазами могут воспользоваться другие члены сообщества. Но как практикой ви`дения была нащупана граница, очертившая, таким образом, сферу восприятия? Можно ли, например, считать, что граница проходит в районе системы распознавания? Если мы смотрим на лицо человека, то мы сразу понимаем, мужчина перед нами или женщина. Очень редко приходится сомневаться или ошибаться. Здесь распознавание доведено до бинарной аппозиции. Тут мы имеем дело с узким местом, как бы с бутылочным горлышком. Можно представить себе ячейку памяти, куда записывается информация в формате Да/Нет. При необходимости эта информация считывается. Поневоле мы возвращаемся к проблеме образов, вторгаемся в область психологии восприятия, столь загадочную для современной естественнонаучной мысли. Каждая совместная деятельность представляет собой пригнанные друг к другу отношение существ к внешнему объекту и коммуникацию (внешним объектом могут служить также тела самих существ). Совместные деятельности отличаются друг от друга характером упомянутого отношения. Различные деятельности сосуществуют. Эти культуры возникают естественным образом. Их существование опирается на экологическую пользу и естественный отбор. Одна из таких культур — ви`дение.

Разумеется, различные деятельности обслуживаются различными знаками. Существо постепенно врастает в эти практики. Оно научается использовать знаки в подходящей ситуации (по назначению) и относиться к внешним объектам соответствующим образом. В этой картине пока нет места субъективному осмыслению самого знака. Знак употребляется стихийно, хотя мы и — 107 —


не можем сказать, что «непосредственно», так как его употребление встроено в структуру протокола «я». Представьте себе резвящуюся детвору. «Я вижу мячик!» — выкрикивает ребенок и бежит дальше. Ребенок практикует ви`дение. Он не понял бы нас, если бы мы спросили: «Что значит, что ты видишь мяч?» Возможно, что на месте ребенка мы заговорили бы об образе мяча в своем сознании. Какой путь ведет нас к практике образов, о которых в своей повседневной жизни мы рассуждаем достаточно свободно. То же ли это самое, что и практика ви`дения? Если нет, то связаны ли эти практики друг с другом? Представляется, что это не то же самое в буквальном смысле. Витгенштейн в одной из своих записей [3, 262] приводит следующую фразу: «Я вижу его сейчас перед собой как живого». Это весьма примечательный пример. Предметом этого выражения является образ как таковой. Это новая для нас ситуация. В стандартном варианте ви`дения («Я вижу мяч») образ входит в структуру деятельности, но не является непосредственным предметом выражения. В примере из Витгенштейна собеседник, не посвященный в контекст, не может даже представить, о ком идет речь. Ясно только, что речь идет об образе некоторого человека. Мы имеем дело с нетипичным случаем практики ви`дения. Образ собственной персоной стал персонажем личной истории. Мы вплотную подошли к освоению образов. Это знаменательный момент. Именно здесь обозначается долгожданная граница. Мы допускаем, что практика такого типа решает свою экологическую задачу и могла бы в некоторый момент стать естественной частью личной истории. Мы могли бы поставить вопрос о том, как подобная практика могла бы сформироваться. В любом случае личная история приобретает благодаря этой практике мощный импульс. Теперь нам придется говорить о человеке, практикующем образы. Теперь это уже не просто «образная ткань», как мы выражались ранее, но образы в буквальном смысле, потому что о них можно рассказать (и помыслить). Очевидно, что манипулирование образной тканью доступно и животным, но только у человека эта способность становится фрагментом личной истории. Это существенный прорыв. Картина восприятия, оформляемого поступью культуры, приобретает знакомые нам по собственному опыту очертания. Теперь мы можем помыслить, как этот стол и торшер стоят здесь в то время, когда на них никто не смотрит. — 108 —


«Я видел, как поваленное дерево перегородило дорогу». Как работает это высказывание? Когда я это говорю, обращаюсь ли я к образу поваленного дерева или просто произношу фразу, приготовленную заранее, то есть в тот самый момент, когда я имел возможность видеть само дерево? Существуют однозначные случаи, где без обращения к образу не обойтись. Я каждый день выхожу на остановке автобуса и иду к школе по некоторому маршруту. Предположим, что меня сейчас спросят: «Сколько раз ты пересекаешь дорогу на этом маршруте?» Я проделал этот путь тысячу раз, но никогда не занимался таким подсчетом. Мне придется пройти этот путь еще раз — мысленно — и подсчитать количество пересечений. Это не очень сложно проделать. Маршрут хорошо сохранился у меня в голове. Фактически практика мысленного подсчета пересечений задействует образ маршрута. В обычном ви`дении задействован скорее сам тигр, чем образ тигра. В примере с подсчетом пересечений произошло смещение деятельности. Разумно предположить, что такая смещенная совместная деятельность является производной от обычного ви`дения. Уже в нашем примере с деревом непонятно, к чему мы обращаемся. В обычном ви`дении (засвидетельствовании связи особого рода), хотя мы и говорим, что задействован объект, образ является физиологическим посредником. Однако здесь он не становится еще самостоятельным предметом деятельности. Представим теперь, что происходят изменения обстоятельств. Коммуникация смещена по времени относительно акта восприятия, но в силу технических причин структура продолжает работать. Объективно это уже другая совместная деятельность, и экологическая задача у нее уже несколько видоизменена. Таким образом, и знак приобретает иное наполнение. При благоприятном случае ему придется разойтись с прежним знаком во избежание путаницы. Нам привычно не просто смотреть на вещи, но и разглядывать их. Мы можем взглянуть на дом и подсчитать количество окон. Как показывает пример с пересечением дорог, все это может работать и для образов. Все, что когда-то работало для объектов ви`дения, было перенесено и на образы. Наконец мы говорим уже не «Взгляни на это здание», но «Представь себе такую-то геометрическую фигуру». Тут мы напрямую начинаем практиковать образы. Мы говорим: «Я представил себе...» или «У меня возник образ...». Практики подобного типа, судя по всему, существенно сложнее ви`дения, — 109 —


и их экологический смысл может быть весьма разнообразен. Тут можно заключить, что культура находит свой культурологический Клондайк в системе образов. События, описанные выше, есть реальный фрагмент проникновения культуры внутрь живого организма, часть истории освоения. Эта история обуславливает границы, обрамляющие систему восприятия.

Субъект и мир Когда мы начинаем размышлять о своей природе, о своем «я», мы находим себя практикующими ви`дение. Произнеся «Ну вот, я тебя уже вижу» (в разговоре по мобильному телефону в районе места назначенной встречи), мы можем задуматься о том, что же стоит за этим знаком, за знаком «вижу». Равно как и в других подобных случаях, значение задается характером той совместной деятельности, которая здесь осуществляется. Подводя итог нашим предыдущим размышлениям, можно заключить, что обязательства, предполагаемые высказыванием о ви`дении, носят предварительный характер относительно развертывания других деятельностей. «Я тебя уже вижу» в разговоре с Алисой (в упомянутом выше контексте) суть основание к тому, чтобы немедля направить свои шаги в сторону Алисы, а также основание уже для нее самой избегать резких передвижений (чтобы не «скрыться из виду»). Такая многоуровневая структура деятельности (включающая предварительные элементы) оказалась успешной в экологическом смысле (что тут можно еще сказать?). Это связано отчасти с тем, каким образом в деятельности ви`дения оказались освоены наши тела и в частности сенсорные возможности наших тел. Тут мы имеем дело с явлением, где культура проникает в наши тела и использует их в собственных целях. Практика ви`дения, как было показано выше, ассимилировала образную тканью, приблизилась к ней самым непосредственным образом. В какое окружение попадает практика ви`дения и как это отражается на ее судьбе? Что эта практика «добавляет» к личной истории существа? Вступая в свои права, практика ви`дения изменяет очертания личной истории, придает ей дополнительное измерение. С этих пор мы должны будем учитывать всякий раз это новое обстоятельство — относиться к человеку как к человеку видящему. Очевидно, что человек, практикующий ви`дение, относится к окружающему не так, — 110 —


как человек (существо?), ви`дение не практикующий. Если вы встретите человека и заговорите с ним, то вскоре вы поймете, что он не только живет с этим ви`дением, но находит в нем поддержку и самоопределяется через него. До ви`дения в отношении предметов можно было действовать. Можно было схватить яблоко рукой или откусить от него кусок. Предмет здесь противопоставлен нам как объект нашей активности. Сам человек манифестирован здесь как действующее существо. Мы уже далеко отстоим от той культуры, где содержание «я» ограничивалось бы упомянутой активностью, и нам было бы сложно понять человека этой культуры, даже если бы мы выучили язык его племени. С какими проблемами нам пришлось бы столкнуться? Когда я разговариваю со своими друзьями, мы хорошо понимаем друг друга. Кажется, что в нашем языке нет ничего такого, чего нам недоставало бы (хотя мне и бывает сложно выразить какую-то «сложную» мысль). В некотором смысле наш язык полон (закончен). Он хорошо приспособлен к нашему образу жизни. Можно ли сказать, что культура, в которой отсутствует ви`дение (и другие практики восприятия), также обладает полнотой, законченностью? Какой образ жизни должны были бы вести представители этой культуры? Могли бы они, например, обратиться друг к другу с просьбой о мяче, ведь в реальности мяч мог бы затеряться в траве? Что они делали бы в этом случае? Могли бы они вообще разговаривать об окружающих предметах? Допустим, представитель этого воображаемого племени мог бы сказать: «Мяч потерялся». Я знаю, что у меня в портфеле лежит мяч, потому что я его сам туда положил минуту назад. Я не вижу мяча, но я не сказал бы, что мяч потерялся. Это не то же самое. Мяч закатился за ящик. Меня просят описать рисунок на мячике. Что мне делать, если я не практикую ви`дение? Возможно, что я так и скажу: «Мяч закатился за ящик». Может быть, это будет решением. Представляется, что в каждом подобном случае приходится искать специальный обходной путь, не срабатывающий в общем случае. Согласимся с тем, что это было бы не самым изящным решением. Можно представить себе некий набор ситуаций, где предмет не может затеряться или «исчезнуть из виду», — представьте, что я передаю предмет из рук в руки (можно еще представить сказочный сюжет всеви`дения, где герой может — 111 —


видеть сквозь стены и т. п.). Пожалуй, в таких специальных случаях ви`дение не потребовалось бы. В нашем, а не сказочном мире это очень ограниченный набор ситуаций. Ясно, что здесь человек дан в некотором, с нашей точки зрения, ограниченном плане. Это как если бы вместо объемной фигуры нам предложили бы плоскую проекцию. Конструкт ви`дения (вообще ощущения) формируется в сложных, изощренных совместных деятельностях. Этот тип организации конституирует своеобразную мифологию человека, примечательную организацию личной истории. Человек, который практикует ощущение, по-иному относится к окружающему миру. Предметами личной истории становятся факты восприятия. Агент противопоставлен так называемому «внешнему миру» как агент «воспринимающий». Благодаря практике восприятия у нас и появляется возможность противопоставить субъекта внешнему миру. Нельзя сказать, что уже и человек действующий не был бы противопоставлен внешнему миру, однако в случае с ви`дением внешний мир приобретает относительную самостоятельность. Кто видит? Не глаза (это употребление возможно только в метонимическом смысле), и не система восприятия, и не гомункул, который сидит в голове человека. Видит сам человек. Человек же это тот, кто имеет личную историю и имя. Представьте себе шар. Нас просят представить его мысленно как сумму частей. Одно племя питается апельсинами, и в их языке есть подходящее понятие «долька». Этому племени будет легко разделить шар на дольки. Другое племя питается круглыми лепешками. Человеку из этого племени будет легче разрезать шар параллельными плоскостями. Перед нами изображение дерева. Мы различаем ствол, ветви и листья. Пожалуй, такой способ категоризации не является единственно возможным. Но этот способ удобен для нас. Этот способ обусловлен характером наших практик в отношении деревьев и отдельных элементов дерева. Никто не придумывал, на какие части следует разделить дерево. Эти категории сложились стихийно в результате оформления соответствующих совместных деятельностей. Племена, практикующие стволы, ветви и листья, оказались в выгодном положении. Эти практики получили распространение. «Я вижу тигра». В этой фразе посредством определенного категориального аппарата происходят расчленение некоторого события на части и их последующий синтез. Все, что мы сказали о листьях и деревьях, можно перенести и на — 112 —


эту ситуацию. Прежде всего здесь выделены субъект и объект восприятия. Сам синтез оформлен посредством категории ви`дения. Имеют ли элементы, о которых мы сейчас говорим, какое-то независимое от высказывания определение. На наш взгляд, нет. Само высказывание первично. Мы могли бы уподобить это аксиоматической системе. Понятиям точки, прямой и плоскости в геометрии не дается определение. Смысл эти понятия обретают из системы аксиом, в которой употребляются. Если же мы хотим прояснить для себя смысл самого высказывания о ви`дении, то дорога ведет нас к теории формирования совместных деятельностей. Подобную теорию мы и пытаемся представить в этой книге. Мы уже говорили о фундаментальных причинах, определяющих становление институции восприятия. Первой отправной точкой здесь служит общность объекта. Объект восприятия, по поводу которого возникает коммуникация, общий для различных индивидов. Область этой общности и выделяется в некий «объективный» мир. Так, внешний мир находит свое представление в выражении. Внешний мир отделяется от субъекта. С другой стороны, при всей общности объекта каждый индивид видит объект по-своему, в своей проекции. Тут возникает различие между субъектами в их позиции, без которой мы не получили бы разделения сознаний. Из-за этого возникает позиция воспринимающего. Путь личной истории — это постоянное столкновение с фундаментальными обстоятельствами, провоцируемое поступью культуры. Каждый шаг освоения есть шаг на пути развития личной истории.

Культурология ви`дения Человек начинает практиковать ви`дение, он научается использовать знак «вижу» в соответствующей ситуации. Ребенок перенимает умение у взрослых. Племя, практикующее ви`дение, становится успешнее. История ви`дения на этом не заканчивается. Спектр ситуаций, в которых срабатывает ви`дение, расширяется. Ви`дение входит в соприкосновение с другими практиками. В работу вовлекаются новые детали и обстоятельства. Различные практики начинают согласованно работать в рамках одного личностного поля. Как практика ви`дения взаимодействует с другими практиками? Как эта практика развивается в ландшафте общих — 113 —


путей освоения? Для того чтобы раскрыть эту тему, нам нужно обратиться к конкретным материалам. Мы могли бы начать с толкового словаря Даля. Вот начало соответствующей словарной статьи: «ВИДЕТЬ что, познавать чувством зрения, глядеть распознавая, ощущать глазом, зреть, усматривать. И гляжу, да не вижу. Долго смотрел, насилу увидел. Видать, видеть что или кого случайно, временно, иногда; видывать, видать некогда, случайно, давно, почасту. Видать нередко употреб. вм. видеть. Далече ли? отсюда не видать, нельзя видеть или невидно». [...] Культура ви`дения идет по следам нашей сенсорики, и первой уликой становятся глаза. Совершенно не очевидно, что глаза всегда или в первую очередь были связаны с ви`дением. Глаза являются зеркалом человеческой души. Взгляд может нести тончайшие оттенки человеческих эмоций и устремлений. Мы уже имели случай упоминать, что взгляды являются важнейшей частью коммуникационного кода. Все это не связано напрямую с ви`дением. Однако в силу объективной связи глаз с визуальным восприятием этот орган в некоторый момент подвергнулся освоению и на направлении, связанном с освоением сенсорной системы. Мы смотрим глазами, а думаем головой. Наша теория физиологии зрения является надстройкой над культурой ви`дения. Такова одна из линий развития практики ви`дения. Эта линия не единственная. Мы можем указать, для примера, еще одну линию, связанную с присутствием. «Я был на празднике, и видел ...» Было бы непонятно, если бы я присутствовал на некотором мероприятии и не заметил некоторых бросающихся в глаза фактов. Таким образом, присутствие и ви`дение оказываются связанными друг с другом. Возможно, что они были связаны с самого начала (вспомним про присутствие при показе). «Я вижу дерево». Вот оно, дерево, растущее передо мной. Это яблоня, и я могу указать на яблоко в его ветвях. Дерево давно стало предметом моего культурного пространства. Оно растет тут не первый год, «вросло» уже в мою личную историю. Я здесь часто бываю, прохожу мимо, иногда останавливаюсь. Допустим, я практикую ви`дение. Я иду по аллее и говорю: «Вот то самое дерево, о котором я говорил; теперь я его вижу». Пожалуй, это употребление нельзя назвать чистым знаком о восстановленной сенсорной связи. Тут тысяча оттенков, знаковых переплетений и согласованных практик. — 114 —


Данный конкретный акт ви`дения прочно встроен в личную историю, в контекст. Что придает этому акту характер акта восприятия? В каком-то смысле все определяется тем местом, которое занимает (заняло) ви`дение в личной истории. В некоторый момент ви`дение становится самым обычным способом манифестации личности. Этот способ выражения начинает занимать подчиненное положение в других сложных по строению деятельностях.

3.4.  Витгенштейн Языковая игра В произведении «Философские исследования» Людвиг Витгенштейн развивает понятие «языковая игра». Философ акцентирует внимание на том, что значение слов связано со способом их употребления (применения). Такой подход нам близок: «Термин «языковая игра» призван подчеркнуть, что говорить на языке — компонент деятельности или форма жизни». [3, 90] Разбирая многочисленные примеры, философ находит, что слова существенно разнятся в способе их употребления, что здесь не существует единой мерки. Некоторые примеры языковых игр весьма примечательны. Мы должны отдать должное Витгенштейну за то, что он привлек наше внимание к этим феноменам употребления. Нам хотелось бы разобрать некоторые случаи. Наш термин «практика» отчасти соответствует термину «языковая игра», хотя мы и пытаемся связать наши практики напрямую с представлением о совместных деятельностях. Витгенштейн не рассматривает языковые игры ни с эволюционной, ни с экологической точки зрения. У Витгенштейна отсутствует идея личной истории. Размышляя о различных языковых играх и тонко подмечая способы применения знаков, философ не пытается, однако, восстановить полную картину этого применения. Зачастую обсуждение сводится к тому, как «некто пользуется знаком». В такой постановке вопроса этот «некто» мистифицируется. Стоя в галерее перед художественным полотном, мы разглядываем фигуры людей, пытаемся понять смысл сюжета, — 115 —


испытываем эстетическое воздействие от композиции. Но вот мы подходим ближе и переключаем свое внимание. Перед нами отдельные мазки кисти, фактура краски и материала, цветовая микроструктура. Можем ли мы подобным же образом сосредоточить свое внимание на фактуре, рассматривая «языковые игры»? Видимо, это не удается сделать Витгенштейну, хотя он и чувствует, что подобный ракурс возможен и важен для понимания. Мой друг, стоящий рядом со мной перед живописным полотном, говорит мне: «Посмотри иначе, и ты увидишь фактуру». Я пытаюсь сосредоточиться, но вижу только очертания фигур. «Ведь мне могут возразить: «Ты ищешь легких путей! Ты говоришь о всех возможных языковых играх, но нигде не сказал, что существенно для языковой игры, а стало быть, и для языка. Что является общим для всех этих видов деятельности и что делает их языком или частью языка?» [3, 110] Философ предвосхищает возражение, которое будет выдвигаться против его теории. Мы не будем оригинальны и присоединимся к этим возражениям. Рассуждая о фамильных сходствах языковых игр, Витгенштейн пытается отказаться от всякого единства употребления. Возможно, Витгенштейн находит в представлении о фамильных сходствах утешение. Без сомнения, фамильные сходства являются полезным во многих отношениях образом, но отказ от единства — опрометчивый шаг. В каком направлении следует двигаться? Тут следовало бы прояснить прежде всего вопрос о том, кто же «играет» в языковые игры. Нужно вывести на свет этого «некто», тень которого нависла над нами, чье дыхание мы ощущаем на каждом шагу философского исследования. Это невозможно сделать, наблюдая за формами (фигурами) употребления со стороны. Мы должны охватить не отдельные фрагменты действительности и очертания знаков, но совместную деятельность в ее самодостаточной целостности.

Цвет, боль и другие «пассажиры» Читаем у Витгенштейна: «Опиши аромат кофе! Почему это невозможно сделать? Не хватает слов? И для чего тебе не хватает их? — Но как возникает сама мысль о том, что такое описание вообще — 116 —


должно быть возможно? Ощущал ли ты когда-нибудь отсутствие такого описания? Ты пытался описать аромат кофе и тебе это не удалось? ((Я сказал бы: «Эти звуки говорят о чем-то величественном, но я не знаю о чем». Эти звуки — выразительный жест, но я не могу сопоставить их с чем-то, что их объяснило бы. Полный глубокого смысла кивок головой. Джемс: «Нам не хватает слов». Почему же тогда мы их не вводим? А что если это было бы в наших силах?))». [3, 244] Возможно, в аромате можно различить некоторые ноты. Но если взять элементарную ноту, то ее было бы невозможно описать. Для чего, однако, это могло бы пригодиться? Допустим, вкусив впервые экзотический фрукт, я почувствовал бы некоторую незнакомую вкусовую ноту. Возможно, мне захотелось бы передать информацию об этом вкусе другу, чтобы тот в нужный момент его узнал. Можно ли было бы это сделать в принципе? Допустим, нас попросили объяснить, что такое красный цвет. Ну, мы ответили бы: «Это цвет розы». Не удовлетворившись ответом, нас продолжили бы расспрашивать, а в чем эта краснота розы заключается. Боюсь, мы не знали бы, что ответить дальше. О чем же свидетельствует эта беспомощность? Нужно думать, такое положение дел является следствием механизма, с помощью которого мы формируем свои высказывания о вкусах и цветах. Мы практикуем вкусы и цвета специальным образом. Витгенштейн предлагает представить, что в Париже «подобно эталону метра хранится и эталон цвета»: «В этом случае не имело бы смысла говорить ни то, что такой образец имеет данный цвет, ни то, что он его не имеет. Это можно выразить так: данный образец — инструмент языка, с помощью которого мы формулируем высказывания о цвете. В этой игре он является не изображаемым предметом, а средством изображения». [3, 103] В обыденной жизни роль эталона зеленого цвета могла бы играть трава (зелень), красного — кровь, синего — море. В один прекрасный момент я начал практиковать красный цвет. Наше племя частенько имело дело с кровью. Сравнивая цвет спелого плода (помидора) с цветом крови, мои — 117 —


соплеменники называли его «красным». Вскоре и я стал делать то же самое. Всякий раз, имея дело с предметом, производящим подобное ощущение, я отмечаю его «красную» окраску. Характерное ощущение слилось в моем сознании со знаком «красный». Я употребляю это слово непроизвольно. Мне не приходится задумываться. Для того чтобы говорить о цвете, нужен эталон. Первоначально любой эталон представлял собой материальную вещь, но сейчас мне уже не обязательно держать эталон в руках, так как я могу задействовать образ. Речь идет о своеобразной интериоризации. Структура деятельности по существу не изменяется, но в одном из звеньев происходит замена. Неудобно всякий предмет возить для измерения в Париж. Это еще один пример совместной деятельности, одним из звеньев которой является образ. Можно попытаться проследить, как эта деятельность сложилась. Все это так, но этого недостаточно. Это не полная картина того, что здесь происходит. Я провожу сравнение и говорю: «Этот предмет производит во мне ощущение красного цвета». Предметом этого высказывания становится сама процедура сравнения. Вот, чего не делает шимпанзе, который тянется за спелым плодом! Шимпанзе не говорит ничего подобного, не присваивает ощущения. Когда я присваиваю ощущение, делая предметом своего высказывания процедуру сравнения, я практикую цвет. Высказывание о цвете становится звеном моей личной истории. «Я» и «предмет» тут противопоставляются друг другу. Отношение решено в форме «производит ощущение». Другой сюжет, которому в «Философских исследованиях» отведена важная роль — это сюжет о боли. Феномен боли предоставляет нам несколько особо интересных загадок. Витгенштейн дает следующее описание: «Как относятся слова к ощущениям? Кажется, что в этом нет никакой проблемы. Разве мы не говорим каждый день об ощущениях и не называем их? Но как устанавливается связь имени с тем, что именуется? Этот вопрос равнозначен другому: как человек усваивает значение наименований ощущений? Например, слова «боль». Вот одна из возможностей: слова связываются с изначальным, естественным выражением ощущения и подставляются вместо него. Ребенок ушибся, он кричит; а взрослые при этом уговаривают его и учат восклицаниям, а затем и предложениям. Они учат ребенка новому, болевому поведению». [3, 171] — 118 —


Культура преднаходит механизмы боли, сформированные в ходе биологической эволюции. В этом смысле можно говорить об освоении тела. «Тракт боли» представляет собой цепь нервных путей от болевых рецепторов к двигательным механизмам. И здесь цепь в результате культурной экспансии оказывается разбитой на звенья, подобно случаю с визуальным восприятием. Двигая раненой конечностью, мы должны ощутить боль. Кажется, что специфика болевого ощущения заключается в том, что боль, ощущаемая мной, не может быть испытана больше никем. Ну, отчасти это верно и для визуального восприятия. Витгенштейн отмечает этот момент. Каков критерий того, что мое ощущение красноты совпадает с вашим? Впрочем, тут это не так важно. В любом случае практика цвета может опираться на эталон. Мы с другом едем в Париж. Извлекаем там «из вакуума» сепию-образец и договариваемся называть такой цвет словом «сепия». Этого достаточно. Имеет ли вообще смысл говорить о моем личном ощущении красноты, если я не могу им ни с кем поделиться? Это личное ощущение есть внутреннее дело. Внешние же проявления совместной деятельности вполне согласованы. Меня могут спросить: «Хорошо ли я представляю себе, что такое «сепия»?» Я отвечаю: «Да, я отчетливо могу себе представить этот цвет». Это высказывание принадлежит практике образов. Можно ли прибегнуть к эталону в случае боли? Строго говоря, да. Я забиваю молотком гвоздь, промахиваюсь по шляпке и ударяю по пальцу. Та же ситуация могла бы произойти с кем-нибудь другим. Молоток и гвоздь (вместе с инструкцией по применению) можно было бы хранить в Париже «в вакууме». Практику боли можно было бы выстроить по аналогии с практикой визуального восприятия.

Вижу и знаю В работе «О достоверности» Витгенштейн подробно описывает языковую игру, связанную с фразой «я знаю»: «Скажи, например, кто-нибудь: «Я не знаю, рука ли это», — ему можно было бы ответить: «Присмотрись получше». [3, 323] В данной языковой игре подобного ответа было бы достаточно. Я не могу себе представить, как можно было бы тут продолжать дискуссию в ключе «Конечно, я знаю, но могу и — 119 —


ошибаться». При большом желании дискуссию можно было бы перевести в русло «Я уверен, что...», но это уже какой-то специальный случай. «Дело не в том, что Мур знает: это рука, — а в том, что мы его не поняли бы, если бы он сказал: «Конечно, я могу и ошибаться в этом». [3, 327] В этом фрагменте описывается своеобразный феномен. «Мы его не поняли бы». Что представляет собой данная языковая игра? Какова природа тех, кто в нее играет, и зачем они это делают? В чем заключается «выигрыш»? Мы считаем, что практика знаю есть своеобразное развитие практики вижу. Зачастую, хотя и не во всех случаях, знание является следствием ви`дения. Экологический смысл этой практики также заключается в предварительном согласовании общности объекта или некоторого факта. Результатом такого согласования является разворачивание некоторой совместной деятельности. Психологически это окончательное решение. Тут не может быть никаких вариантов или сомнений. Именно по этой причине сомнение было бы непонятно. Здесь не предусмотрена процедура проверки. Практика знаю в том виде, как она сложилась в нашей культуре, просто по определению не допускает ошибки. Если в какой-то момент возникает мысль об адекватности самой процедуры, то этот случай сразу выводится из-под сферы практики знаю. На этот случай есть иные практики — такие, например, как уверен. «[...] Неверно, будто из высказывания другого человека «Я знаю, что это так» можно умозаключить: «Это так». [...] Сначала нужно доказать, что он это знает». [3, 324] Если я знаю, что это дерево, то это так и есть. Если некто знает, что это дерево, то это еще не значит, что это так и есть. Но все-таки я могу многое почерпнуть из чужого знания. При некоторых дополнительных обстоятельствах я могу превратить это знание в свое. Таковы особенности этой языковой игры. Мы можем разделять друг с другом некоторые знания. Если практика ви`дения в конечном счете оказалась связанной с сенсорикой, то практика знаю вобрала в себя без­ апелляционность, которая необязательно связана с ви`дением. Я знаю, что Земля круглая. Трудно представить, что при — 120 —


моем опыте и образовании могло бы означать сомнение в этом факте. Между тем едва ли человек, живший две тысячи лет назад, мог бы спокойно заявить, что он это «знает». В ареал знания могут попадать различные факты. Эти факты являются, по сути дела, неотъемлемой частью совместной деятельности знания и появляются вместе с деятельностью. Все это является внутренним делом практики, формы жизни. Витгенштейн пишет: «Но я обрел свою картину мира не путем подтверждений ее правильности и придерживаюсь этой картины я тоже не потому, что убедился в ее корректности. Вовсе нет: это унаследованный опыт, отталкиваясь от которого я различаю истинное и ложное. Предложения, описывающие эту картину мира, могли бы входить в своего рода мифологию. А их роль подобна роли правил игры; игру же можно освоить чисто практически, не зазубривая никаких эксплицитных правил». [3, 335] Тут мы сталкивается со своеобразной формой релятивизма. Вопрос об истине осмыслен, если мы рассматриваем его с точки зрения некоторой культуры. Истинный факт нельзя соотнести напрямую с миром. Между истинным фактом и миром всегда находится посредник — культура. Допустим, я знаю нечто. Если позднее окажется, что я все-таки ошибся, то моя ошибка обусловлена ограничениями нашей культуры. Практика знаю дала сбой. Это может случиться, допустим, в случае иллюзии. По обыкновению мы не принимаем во внимание, что наше восприятие может столкнуться с иллюзией. В компьютерной науке известен случай, когда выполнение программы приводит к системной ошибке. На этот случай предусмотрена процедура обработки ошибки. Смысл этой процедуры заключается не в том, чтобы разобраться в характере ошибки, а лишь в принятии скорых мер по возвращению системы в рабочее состояние. Мы можем сказать: «Ну, я все-таки ошибался». Это как раз случай такого типа.

— 121 —


4. Опыт времени

4.1.  Опыт времени Время Ядром наших теоретических построений является представление о трех составляющих личной истории. К ним относятся: опыт ви`дения, опыт времени и опыт свободы воли. Отчасти эти составляющие предполагают друг друга; при этом каждая из них несет в себе своеобразное содержание и опирается на особые фундаментальные обстоятельства. Каждый из этих опытов организуется схожим образом. Центральным звеном структуры во всех случаях являются совместные деятельности, строящиеся по схеме высказывания. Выше мы рассмотрели культуру ви`дения; теперь же нашей задачей является построение культуры времени. В учении о ВПФ культурная память рассматривается как некоторый эффективный механизм. Культурная память заступает на место естественного запечатления при запоминании последовательности слов, составленных изобретательным экспериментатором. Ограничивается ли экологическое значение культурной памяти подобными задачами? Судя по всему, дела обстоят сложнее. Нам хотелось бы прояснить смысл культурной памяти, но не как процедуры, более эффективной в сравнении с естественным запечатлением. Физиологическое восприятие еще не является ви`дением. Наличие способности запечатления еще не предполагает опыта времени. Мы могли бы представить себе в ходе — 122 —


мысленного эксперимента существо с безграничной способностью естественного запечатления, но и в этом случае при изучении становления личной истории вопрос о памяти встал бы перед нами в виде специальной проблемы. Дело в том, что определенные фрагменты прошлого оказались востребованными совместными деятельностями. Этот факт следует считать особым феноменом, не связанным напрямую с проблемой запоминания. Память здесь используется с особой целью, и то, что тут происходит, можно было бы квалифицировать как освоение механизмов запечатления. «Помнить» в данном случае означало бы «быть человеком». Представим себе, как в некотором племени практикуют совместные деятельности, в которых функционирует протокол «я». Допустим, речь идет об отдельных предметных областях, об отдельных практиках. Ребенок этого племени благополучно врастает в эти практики, научается пользоваться соответствующими знаками. Вместе с этим он начинает практиковать протокол «я». Положено начало его личной истории. В общих чертах нам понятен работающий здесь механизм. У нас есть приблизительная картина происходящего. Можно сказать, что личная история в единичных практиках присутствует как возможность. Личная история здесь только обозначена. Несколько событий в рамках определенной предметной области еще не могут составить того характерного комплекса, который мы могли бы назвать «формой жизни». Как же прирастает личная история? Как все новые и новые предметные области попадают в сферу действия протокола «я»? Как личная история приобретает знакомые каждому из нас контуры, простираясь на все мало-мальски значимые сферы жизни существа от его рождения и до смерти? Какие принципы лежат в основе единства личной истории? Почему личная история не рассыпается в мелкую пыль, а отдельные практики не складываются лишь в механическую сумму отдельных линий? Картина личной истории, предстающая перед нашим взором, грандиозна. Вопросы, на которые предстоит ответить, трудны и многообразны. На данном этапе развития тео­ рии мы можем лишь выхватить отдельные нити из этого полотна, выдвинуть ряд гипотез. Нам представляется, что «прирастание» личной истории было бы невозможным без упорядочения событий. Своеобразный остов, на который нанизываются события личной истории, возникает благодаря опыту времени. Таково решение, найденное в ходе эволюции совместных деятельностей. — 123 —


Модели времени Любой процесс развернут во времени. Развернута во времени и совместная деятельность. Но не любая совместная деятельность будет интересовать нас в этой главе. Рассмотрим такие случаи, где из небытия извлекается образ, причем не просто образ как таковой, но образ в его временной при­ уроченности. Подобное извлечение осуществляется в рамках некоторой модели времени. Модель может включать в себя аспект упорядоченности и аспект меры. Отдельные звенья развернутой во времени и пространстве деятельности оказываются приуроченными к определенным моментам времени. Экологический смысл такой приуроченности может быть весьма разнообразным. Первое, что приходит в голову, — приуроченность сельскохозяйственных работ. Чуть ниже мы попробуем коснуться и других случаев. Существует некоторое количество естественных периодических процессов, к которым могли бы быть приурочены те или иные звенья совместных деятельностей. Прежде всего это смена времен года, а также смена дня и ночи. Существование изотопов с разным значением периодов полураспада (14С — 5700 лет и 238U — 4,5×109 лет), используемых в методах радиоактивного датирования, позволяет нам «заглянуть» в прошлое на разную глубину. Также и существование двух главных естественных циклов — суток и года — обусловило возможность организации временного протяжения человеческой жизни. Мы можем сказать: «Такое-то событие случилось прошлой зимой», или: «Такое-то происшествие случилось третьего дня». Нам, разумеется, было бы интересно построить модель деятельности, где такое употребление могло бы произойти впервые, где некоторый знак приобрел бы соответствующую функцию. В такой деятельности, развернутой по схеме протокола «я», впервые произошло бы освоение памяти и появился бы опыт времени. Следует различать привязки по степени размытости. Привязка «прошлой зимой» достаточно точна для некоторых целей, но не для всех. Сезон является слишком размытой привязкой для сельскохозяйственных работ. Существуют, впрочем, и более точные периодические привязки: «цветение вербы», «восход солнца». Иногда такая привязка должна использоваться вместе с указанием года или суток. Разумеется, что вехами, к которым привязываются те или иные происшествия, могут служить уникальные события — такие как извержение вулкана или наводнение. События из — 124 —


жизни деревни — такие как смерть старейшины или военное столкновение с соседним племенем — также могли бы служить привязками. Кажется, что периодические и уникальные привязки дополняют друг друга и, более того, образуют некоторую сложную единую систему. Вовсе не очевидно, что тот опыт времени, который сложился в нашей культуре, является единственно возможным. Если бы в качестве привязок использовались только уникальные события, то отдельной проблемой встал бы вопрос об отношении «раньше — позже», то есть вопрос о стреле времени. Отчасти эта проблема решается отсчетом периодов. Люди не всегда отсчитывали прожитые годы. Является ли эта информация столь уж необходимой для жизни? Трудно сказать, как вообще было положено начало использования счета при исчислении времени. Недостаток уникальных привязок мог бы привести к необходимости указаний типа «на третью зиму после пожара». Систематическая необходимость такого рода употреблений в какой-то момент должна приводить к возникновению календарей и специальных институций, обеспечивающих их функционирование. Возможно, отсчет вели специально обученные люди. В основу известных нам календарей были положены различные циклические процессы, в том числе и такой, например, как смена фаз Луны. В зависимости от того, какова система привязок и как она используется в той или иной культуре, мы будем различать различные модели времени. Примером такой модели является, допустим, счет поколений, упоминаемый в работе Арона Гуревича «Категории средневековой культуры» в ряду других отношений ко времени: «Существенным аспектом времени был счет поколений. Определив принадлежность лица к тому или иному поколению или установив их последовательность, получали вполне удовлетворявшее представление о связи событий, ходе вещей и обоснованности правовых притязаний. Понятие поколения воспроизводило ощущение живой преемственности органических человеческих групп, в которые индивид включался как реальный носитель связей, соединяющих настоящее с прошлым и передававших их в будущее». [7, 91] Такая модель может стать основой местного времени, времени данного родового селения. Возможно, что время в этом случае распространялось бы вглубь не более чем на — 125 —


несколько поколений. Лишь позднее, как пишет Гуревич, были найдены формы организации времени в русле единого течения человеческой истории: «Подчинив земную историю истории спасения, Августин увидел единство в движении рода человеческого во времени. История превратилась во всемирную историю, пронизанную единым смыслом и руководимую трансцендентным замыслом. Традиционным жанром средневековой историографии была всемирная хроника, начинавшаяся с пересказа библейской «Книги бытия». Эта традиционная форма давала возможность хронисту включить историю собственного времени во всемирно-историческое целое». [7, 104] Модели времени, о которых пишет Гуревич, являются грандиозными и изощренными образованиями. Их можно уподобить величественному куполу собора. Нам же следует обратить внимание прежде всего на стропила, строительные леса и систему кружал. Продвигаясь вглубь — к истокам культурных практик, мы должны также рассмотреть аспекты локального и целого в моделях времени, скрепляющих отдельную человеческую жизнь. Путь нашего исследования проходит от островка времени, в котором существует отдельный индивид, к его личной истории (биографии, житию), обрамленной рождением и смертью, а возможно, и простирающейся за их пределы.

Приуроченность Рассмотрим подробнее структуру совместной деятельности, которая востребовала бы временную приуроченность. В общем случае одно событие из жизни существа (событие А) привязывается к другому, как правило, внешнему событию В1 (именно это последнее мы называем привязкой). Событие А суть некоторое звено совместной деятельности, играющее роль основания. Допустим, речь идет о некоторой договоренности. Первоначально событие А ни к чему не «привязывалось»1. Механизм благополучно работал без всякой привязки. Начало нашего рассуждения напоминает мифопоэтическую схему. Существует множество легенд о том, как появилась суша. Типичная легенда подобного рода начинается со слов «Первоначально все было покрыто водой...» Повествование о том, как появились моря, начиналось бы со слов «Первоначально существовала только суша...» Мы надеемся, что у нас есть основания начинать с неприуроченных (простых) событий и идти к сложным.

1 

— 126 —


Представим далее, что временные аспекты договора вдруг стали играть важную роль. Допустим, между договором и наступающим моментом выполнения могло бы вклиниться некоторое третье событие С, такое, что следование договору потеряло бы всякий смысл.

Я дружу с Петром и Павлом. Мы живем в большом городе. Я случайно встречаюсь с Петром на улице, и тот мне говорит, что на днях видел Павла. Павел просил передать, чтобы я к нему заехал по неотложному делу. Встреча Петра с Павлом и просьба последнего соответствуют в нашей схеме событию А. Это событие является серьезным основанием к тому, чтобы я срочно навестил Павла (событие D). Однако я частенько бываю у Павла, и мы решаем с ним неотложные дела. Я вспоминаю, когда я был у Павла в последний раз (событие С). Если мы встречались уже после того, как Павел передал Петру свою просьбу (о своей просьбе Павел мне ничего не сказал, но допускается, что он мог об этом позабыть), то мне незачем спешить, ибо мы уже имели возможность решить это неотложное дело. Таким образом, появляется необходимость упорядочения событий А и С во времени. Единственным решением этой проблемы могла бы служить привязка этих событий к некоторой шкале. Если бы я вспомнил, в какой день встречался с Павлом, а Петр — дату просьбы (а возможно, и точное время), то проблема была бы разрешена. Мы рассмотрели модельный пример, в котором временная приуроченность событий А и С к некоторой упорядоченной шкале (эталону следования) становится актуальной для культуры. Деятельность, в которой срабатывало бы отношение «раньше — позже», была бы более эффективной в сравнении с деятельностями, состоящими из неприуроченных событий. Как складывается приуроченность на начальных этапах, ведь дело осложняется отсутствием самой шкалы? Воспоминание-образ договора (просьбы — в нашем примере) в структуре высказывания всегда дан в некоторой — 127 —


избыточности, обстоятельности. Некоторый элемент, сопутствующий договору, мог бы взять на себя роль привязки, если бы он имел по счастливому стечению обстоятельств объективное отношение ко времени. События, которые берут на себя роль привязок, должны быть заметными событиями, уже освоенными в тех или иных практиках. Широкий круг обыденных событий мог бы оказаться привязан к одному и тому же общему для всех набору привязок. Как эти привязки могли бы выстроиться в линию «раньше — позже»? Если мы возьмем два отдельных события-привязки — «пожар» и «наводнение», то мы увидим, что здесь не требуется ничего «выстраивать». Привязки используются некоторым образом. Само это использование обуславливает некоторое отношение между событиями. «Пожар» и «наводнение» начинают служить эталоном упорядочения. Процедура измерения длины эталона метра лишена смысла. Нет надобности в определении того, что было раньше — «пожар» или «наводнение». Длина эталона равна метру по определению. «Пожар» и «наводнение» начинают использоваться в специальном смысле, который мы теперь придаем терминам «раньше» и «позже». Можно было бы предположить, что так появились знаки «раньше» и «позже». «Раньше» произошло бы от «пожара», а «позже» от «наводнения». В русском языке можно было бы связать слово «рано» со значением «утро», а слово «поздно» со значением «вечер». Появление третьей привязки вносит некоторую проблему. Очевидно, что каждая новая привязка должна была бы специальным образом обрабатываться и занимать свое надлежащее место в шкале. Здесь мы должны особо отметить роль событий, связанных причинно-следственной связью. Следовало ожидать, что мы наткнемся на вопрос о причине и следствии в нашем экскурсе. Тут нужно соблюдать крайнюю осторожность. Связывая вопрос о причине и следствии с проблемой времени, следует опасаться попадания в порочный круг. Причинно-следственная связь является некоторой физической абстракцией. Объективно события, связанные причинноследственной связью, упорядочены во времени. Такие события являются хорошим кандидатом на роль привязок. Категории причины и следствия еще только должны появиться в арсенале культуры. Мы не можем опираться на них как на нечто данное. Причинно-следственные связи прежде должны быть освоены культурой в рамках определенных практик. Мы могли бы представить себе некоторую легенду, — 128 —


историю, передаваемую из уст в уста. Допустим, что эта история состоит из нескольких событий, таких, что каждое последующее не могло бы произойти, не случись предыдущего. В сущности, такую историю не нужно специально сочинять. Всякий пересказ реального происшествия принимает подобную форму. В пересказе происшествие берется как целое, однако по необходимости эта история будет иметь внутреннюю линейную структуру. Нужно подчеркнуть, что эта структура не задается какими-то внешними выразительными средствами. Такие средства оформятся позднее из самого пересказа в рамках формирования категорий причины и следствия, по мере того, как эта история станет эталоном упорядоченности. Вначале же эта структура обусловлена объективным характером событий, реальностью истории. Вернемся к проблеме третьей привязки («затмению»). Достаточно связать эти три события с любой историей, структурированной посредством причины и следствия, как третья привязка нашла бы свое естественное место в шкале. Следовало бы представлять себе шкалу и набор вспомогательных историй как единый, постоянно обновляющийся и самоподдерживающийся механизм, модель времени. Многие события необходимо специально приурочивать к привязкам, чтобы ввести их таким образом во временной континуум. Такая практика должна обеспечиваться специальной структурой внимания. Петру следовало бы взглянуть на часы в тот момент, когда Павел передавал ему просьбу. Возможно, Петру следовало бы даже записать это время в блокнот. Мы узнаем тут характерные очертания высшей психической функции. Культурам земного шара известны разнообразные виды шкал. Шкалы или модели времени могут конкурировать, работать сообща или вытеснять друг друга. Шкалы могут передавать по наследству друг другу свои функции, настолько аккуратно, чтобы не разрушить тонкие связи между событиями, установленными на прежнем этапе. Шкалы перенимают друг у друга эстафетную палочку времени. При этом на каждом новом этапе модель времени становится все более изощренной. Использование специальных вспомогательных средств знаменует новый этап в развитии опыта времени. Такой опыт времени специально культивируется. Модель времени, а вместе с ней и личная история не устоялась еще окончательно к временам, описываемым в исторической литературе. Для нас — 129 —


это благоприятная возможность вернуться к реальности из области чистых умозаключений. Читаем у Гуревича: «Как мы могли убедиться, время для варвара всегда конкретно и связано с жизнью. Нет приборов для определения времени суток. Вполне достаточно знать положение солнца в небе. Древний исландский судебник «Грагас» («Серый гусь») предписывает начинать тяжбу на альтинге в то время, когда солнце освещает поле тинга; судьи должны подняться на «скалу закона», пока солнечные лучи падают на западную часть ущелья. Трудовые занятия прекращаются, когда солнце начинает клониться к горизонту — точнее, тогда, когда оно окажется на высоте копья, поставленного на «средней линии высоты моря» (между крайними линиями прилива и отлива)». [7, 93] Представим себе тень от постройки, которая падала бы на размеченную ритуальным рисунком площадь (солнечные часы). Прохождения тенью того или иного фрагмента рисунка служило бы привязками. Линейная последовательность привязок дана здесь в чистом виде и связана с пространственным положением тени (такое отношение, кстати, сохранилось и в наших часах с бегущими по циферблату стрелками). Движение тени задавало бы ритм жизни в деревне, служило бы скелетом упорядоченных деятельностей и поэтому конституировало бы опыт времени деревенских жителей, составляло бы существенную частичку их души. Это локальное время, которое могло бы протекать только в области, прилегающей к площади. Если же мы представим себе колокол, отбивающий «жатву» или «выгон в луга», то мы распространим эту область на всю деревню и ее окрестности. Эта ситуация уже напоминает средневековое поселение, в котором звон церковных колоколов определял течение времени. Наконец, мы подошли к шкалам, основанным на счете. Это характерный пример того, как для построения шкалы используются специальные знаковые системы. Должна существовать специальная институция, поддерживающая функционирование календаря. Использованию календаря нужно учить. Календарь можно уподобить высшей психической функции, у которой, кстати сказать, отсутствует низший аналог. Календарь — это, пожалуй, самая мощная и изощренная модель времени, имеющаяся в нашем распоряжении. — 130 —


Мы завершим этот параграф следующим замечанием. Мы ищем экологический смысл отдельных практик, связанных со временем. Но так уж ли это необходимо? Вероятно, что в своем подавляющем большинстве эти практики не входят в самостоятельные отношения с внешним миром. Скорее всего, эти практики представляют собой одну из систем, составляющих «тело» личной истории.

4.2.  Биография Происхождение Ранее мы говорили о деятельности с распределенными ролями. Можно представить себе, как такая деятельность начинается, разворачивается и в некоторый момент исчерпывает себя. Охота заканчивается вместе с поимкой зверя и дележкой добычи. Здесь «я» вспыхивает всего лишь на какое-то мгновение. Представим себе, что подобные истории повторяются раз за разом. Здесь нет единства. Ничто не объединяет эти вспыхивающие «я» в одно целое, кроме используемого здесь знака. Если в описанной картине есть нечто объединяющее, то это объединение внешнее — это единство тела существа, его пространственно-временной линии и внешнего облика. Все перечисленные аспекты являются лишь предпосылками другого объединения, объединения в рамках единой личной истории. Здесь мы должны выдвинуть важный теоретический тезис, новую рискованную гипотезу. Представим себе деятельность, не имеющую строгих временных рамок, основание без срока истечения службы. Такую деятельность мы будем называть «сквозной», противопоставляя ее деятельности «локальной» (разворачивающейся в строго ограниченных временных рамках). Представьте себе процедуру вступления в брак в культуре, не предполагающей бракоразводного процесса (в культуре, где нельзя «позабыть» о своем браке). Представьте себе грех, который нельзя было бы искупить. Представьте некоторую совместную деятельность, распространившуюся на всю жизнь существа. Могла бы практика подобного рода положить начало личной истории? Прежде всего мы должны выяснить, как такие практики могут соотноситься с идеей распределенных ролей, с протоколом — 131 —


«я». Позднее мы попытаемся облечь наши изыскания в некоторый культурологический материал, но сначала прибегнем к обычному для нашего исследования методу косвенных наблюдений и процедуре обсуждения фантастических племен. Время от времени мы возвращаемся к некоторым событиям своей жизни. Я могу вспомнить какой-нибудь интересный эпизод, например, переезд в новую квартиру, но я не держу картину этого переезда все время в сознании. Я вспоминаю о переезде изредка. Я готов себе представить, что в моей жизни будет такой момент, когда я вспомню об этом эпизоде в последний раз, хотя я и не буду знать, что этот раз последний. Это может случиться задолго до моей смерти. Основания работают в соответствующих практиках, и если эти практики уходят, то событие-основание может быть подвергнуто забвению. Я обещал передать книгу, и я выполнил свое обещание. Может случиться (а так, скорее всего, и произойдет), что я уже никогда не вернусь к истории с этой книгой. Речь идет о локальной деятельности. Иное дело — деятельности сквозные. Мы ищем модельный пример сквозной деятельности, который мы могли бы подвергнуть анализу. Позаимствуем сюжет у Арона Гуревича: «Принадлежность к социальному разряду или слою определяет поведение индивида. Все стороны его жизни регламентированы, заранее известно, как он должен поступить в той или иной ситуации, — выбора почти не существует. Любой поступок должен соответствовать строгим предписаниям, вытекающим из сознания принадлежности к группе, из чувства чести, носившего не столько личный, сколько родовой, семейный характер». [7, 136] Мы, разумеется, не можем взять этот пример во всей его полноте, в контексте сложной средневековой культуры, то есть в том ключе, в котором этот пример берется в «Категориях средневековой культуры». Мы хотим абстрагировать этот сюжет до модельного примера типичной сквозной деятельности, закрыв глаза на культурологические детали. Происхождение человека является фактом его личной истории. Само рождение не дано нам в личном опыте, но это обстоятельство не играет в наших рассуждениях существенной роли. Факт отцовства, происхождения как события культурно значимого закреплен рядом вполне заурядных — 132 —


действий и событий, свидетельств в нашем понимании, которые становятся серьезными основаниями. Культура может быть построена так, что эти основания будут «преследовать» человека всю его жизнь. Человеку не удастся позабыть о своем знатном или о своем рядовом происхождении. Подумаем о том, как практика происхождения могла бы стать остовом личной истории. Здесь мы имели бы дело со сквозной деятельностью, функционирующей по схеме протокола «я». Мы практиковали бы многочисленные совместные деятельности с распределенными ролями, основанием которых служило бы происхождение человека. Допустим, всякий раз, когда я упоминал бы о своем знатном происхождении, это становилось бы основанием воздавать мне почести и относиться ко мне с уважением и заботой. С другой стороны, это происхождение было бы серьезным основанием для меня поступать благородно. Подобного рода практика задала бы определенный ракурс личной истории. Островок времени, в котором жил бы этот человек, расширился бы вплоть до его рождения и даже дальше этого. Такой человек мыслил бы себя неотъемлемой частичкой рода. Его память была бы ориентирована на определенные вещи, а действия были бы сообразованы с установлениями родовой культуры, царящей в этом обществе. Нам теперь еще трудно прочувствовать пульс этой личной истории, основанной на единственной сквозной деятельности, но у нас появляется опора, на которую мы могли бы опереться. Тут же в стиле нашего исследования нам следовало бы продумать экологический смысл практики происхождения. Сделать это сложно, не проводя специального исследования, тем более что тут мы имеем дело со сложным феноменом, который к тому же неразложим на простые элементы. Можно лишь выдвинуть самые общие предположения о том, что происхождение есть наиболее простой способ поддерживать сложную структуру сообщества, необходимую для сравнительно эффективного использования ресурсов. Здесь замешаны культуры поведения, власти, наследственного владения и тому подобные вещи. Поставим следующий вопрос. Из какой локальной деятельности образовалась практика происхождения? Разумно допустить, что некоторая локальная деятельность претерпевает эволюцию, превращаясь постепенно в деятельность без истечения срока. По наследству передается и используемая модель времени. — 133 —


Рассмотрим следующую возможность. Ясно, что статус человека мог бы определяться не только происхождением. Легко представить, как этот статус мог бы быть установлен или снят в результате ритуального действия — например, дарован королем. Подобный ритуал служил бы основанием, образомсобытием, к которому постоянно возвращались бы, фактом, который постоянно «имели бы в виду». Такая институция первоначально могла бы выполнять скромную, локальную задачу, но постепенно распространиться на широкий спектр социальных взаимодействий, оформляя, таким образом, жизнь существа. Если эта институция укоренилась бы в жизни сообщества, то в скором времени статус, возможно, стал бы передаваться по наследству. Главное, чтобы это было успешным решением. Таким образом, возникла бы сквозная деятельность. Можно рассмотреть отдельную сквозную деятельность или функционирующий набор сквозных деятельностей. На каком-то этапе несколько таких деятельностей могли бы конкурировать друг с другом, но впоследствии одна из них берет верх. Определенная модель времени становится доминирующей и приобретает тотальный характер. Любое событие (осознанное событие) инкорпорируется в эту систему и приобретает временную модальность. Подводя итог и переходя к следующему разделу, мы можем заключить, что некоторые совместные деятельности (возможно, сквозные), использующие ту или иную структуру приурочения, в какой-то момент объединяют вокруг себя всю социальную жизнь, обуславливая связный и единый опыт времени.

Биография Наши рассуждения о времени носили до сих пор предварительный характер. Мы рассматривали возможности приурочения, предоставляемые структурой высказывания. Теперь нам необходимо перейти к исследованию освоения времени, то есть к тому, как эти возможности были использованы для построения личной истории. В предыдущих разделах мы рассмотрели две линии развития — линию приурочения к временной шкале и линию сквозных деятельностей. Нам представляется, что эти две линии в какой-то момент соединяются. В результате такого слияния мы получаем феномен, который далее будем называть «биографией». — 134 —


Некто начинает рассказ: «Прошлым летом была ужасная засуха». «Где же я был прошлым летом?» — пытаюсь представить я. Согласован ли рассказ этого человека с моими впечатлениями о прошлом лете? Могу ли я вписать предлагаемое мне повествование в мою личную картину минувших событий? Другой пример. Я встречаю Петра, и он говорит мне, что утром видел в городе Павла. «Так, так... — соображаю я, — Павел в городе. Если он уедет, то только вечером. Я могу ему сейчас же позвонить и договориться о встрече. Мы успели бы до его отъезда выпить по пинте пива». Привязка к утру факта встречи моих товарищей позволяет мне сделать важные выводы, сориентировать свое поведение в потоке событий. Я иду на службу в школу и слышу звон колокола, возвещающего о начале школьных уроков. Я ускоряю свой шаг и задумываюсь над действиями, которые я должен буду осуществить по приходу, чтобы загладить свое опоздание. Подобные временные привязки кажутся нам привычным делом. Нам трудно взглянуть на эти примеры как на проявления сложных и малоизученных явлений. Тем не менее нам следовало бы приложить максимум усилий, чтобы уловить стоящую за этими примерами систему. Допустим, что моя личная история основана на некоторой сквозной практике — практике происхождения или другой подобной практике. Некоторые события этой личной истории служат для меня основаниями, и всякое мое осознанное действие сопричастно этим событиям. Эти же события служат основаниями и для других людей. Существуют точки пересечения, в которых наши личные истории примыкают друг к другу. Жизнь деревни, складывающаяся из пересекающихся жизненных линий отдельных индивидов, должна быть в некотором роде упорядочена. Как это достигается? Мы сейчас понимаем биографию человека как последовательность событий его жизни. Остовом биографии служит некоторый типичный набор событий — рождение, школа, брак и т. п. Часто сюда можно отнести и редкие, нетипичные события, повлиявшие существенно на ход жизни. К этим основным событиям примыкают многочисленные мелкие события, не заслуживающие по обыкновению упоминания в кратком биографическом очерке. Для биографии существенно как приурочение событий к некоторой временной шкале, так и внутренняя временная упорядоченность. — 135 —


Мы это чувствуем, осмысляя традицию придания биографическому материалу вектора развития. Нам привычно рассматривать человеческую жизнь как становление. Зачем человеку биография? Затем, возможно, что на основе биографии зачастую выстраиваются отношения между людьми. Это очень распространенная практика. Идет речь о случайном разговоре или о приеме на работу, предметом беседы становятся биографические факты. Человек без биографии был бы поставлен в весьма затруднительное положение. К такому человеку отнеслись бы настороженно, если не сказать большего (такого человека принимали бы за сумасшедшего). В конечном счете биография во многом определяет и линию собственного поведения человека. Как биография появилась? Если допустить, что биография столь полезная штука, то нам придется ответить на вопросы «Какую модель времени потребовала биография?» и «Каков механизм осуществления биографии?» Зачем вообще биографическим фактам временная приуроченность? Не могла ли биография строиться по некоторому иному, вневременному образцу? В основном мы сами являемся носителями своей биографии. Я храню биографию в своей памяти, хотя в ряде случаев могу привести свидетельства по поводу биографических фактов. Здесь существует опасность вымысла, обмана, по­этому должна существовать возможность подтверждения этих фактов другими людьми. А для этого биографический факт должен быть приурочен к некоторым месту и времени. Если факт не вписан в ход времени и не может быть подтвержден (хотя бы в принципе), то он должен принимать иной статус. Но даже не опасность обмана, по нашему мнению, является основной экологической причиной приурочения. Как работает биографический факт? Если некто скажет, что в таком-то году учился в моем институте, то мы начнем искать общих знакомых или делать что-нибудь в этом роде. Всякая биографическая согласованность есть повод к развертыванию ряда совместных деятельностей. Общая история есть актуальный для нашей культуры аспект. Имеется много личных историй, и они должны быть согласованы друг с другом. Люди, живущие бок о бок в течение долгого времени, постоянно сталкиваются с задачами, требующими согласования фактов. Проблема приурочения для нас решена сложной системой привязок, сочетающей использование календаря и опорных точек. — 136 —


Любая совместная жизнь развернута во времени. На любую форму взаимодействия накладывается определенная временная структура. Действия охотничьей стаи должны быть согласованы, синхронизированы. В группе шимпанзе также осуществляются совместные деятельности, но инструментарий синхронизации здесь беден. Это накладывает сильные ограничения на характер совместных деятельностей. Говоря о механизмах приуроченности, мы говорим об институциях, сложившихся в рамках человеческой культуры. Нужно понять «время» как систему, инструментарий, без которого деятельность со сложной временной структурой была бы невозможна или работала бы со сбоями, несогласованно. Освоенное время скрепляет совместные деятельности. Приуроченность событий, о которых вам рассказывают, дает возможность расширения Вашей личной истории. Те, кто практикует синхронизацию и приуроченность, окажутся более успешными. Более продвинутая модель времени дает больше возможностей. Модель времени определяет степень связности деревенской жизни. Использование временных моделей позволяет существу вписаться в жизнь деревни. Люди начинают взаимодействовать как личности с биографией. Как же происходит это вписывание? Какие тут царят механизмы? Подведем некоторые итоги относительно экологии биографии. Группа по каким-то причинам может разбиться на части, и тогда культуры этих частей начинают развиваться самостоятельно. Так мы получаем несколько культурных ветвей. Культуры между тем проверяются на прочность. Вопервых, речь идет о функциональности культуры в заданном ландшафте. Во-вторых, группы могут конкурировать друг с другом. Тут подразумеваются как непосредственная конкуренция за ресурсы и даже военные действия и истребление, практикуемые уже между группами шимпанзе, так и мирные процессы, когда одна группа перенимает культуру у другой. Культуры, в которых появились сквозные деятельности, оказались в целом успешнее. Реальная польза от таких деятельностей, как мы уже говорили, в накоплении и эффективном использовании ресурса. В войне выиграет то племя, у которого лучше вооружение и которое использует более эффективную тактику. Неурожай перенесет группа, обеспечившая запас пропитания, а бурю — группа, которая выстроила защитные укрепления. Известно, что у животных иногда имеет место накопление ресурса; в подавляющем количестве случаев речь идет об — 137 —


индивидуальных усилиях. В случае человека речь идет о целых институциях. Важно отметить, что эти институции формируются на основе поведения отдельных индивидов, поэтому «усилия» культуры направлены на культурное освоение индивидуальной жизни, вплоть до формирования таких феноменов, как биография, появление которых невозможно было бы объяснить, если бы мы исходили из индивидуального отношения существа к природе. Биография, в свою очередь, обеспечивает наследственные права, структуру иерархии и другие полезные вещи с точки зрения накопления ресурса. В конечном итоге все племена приобрели биографию. Это стало общим местом. И тогда уже более частные детали стали определять ход конкуренции. Факты личной истории за некоторыми исключениями принадлежат нашему личному опыту. Это то, что мы помним лично. В этом смысле факты биографии противопоставлены фактам летописи — тому, что мы знаем из разговоров с другими, из книг и анализа свидетельств. Летопись должна иметь свою временную модель, но поскольку биография и летопись сплетены друг с другом, то и их временные модели друг к другу прилажены. Впрочем, образ мира и истории может принимать весьма разнообразные временные формы. Летопись является некоторой надстройкой над биографией, новым витком в усложнении совместных деятельностей.

Единство «я» Моменты, когда в нас просыпается собственное «я», когда мы практикуем это «я» в развернутой или интериоризованной форме, представляют собой не единое событие, а череду событий. Все такие события имеют схожую структуру, но каждое — свое собственное начало и собственный сюжет. Иногда задают такой вопрос: «Вчерашнее «я», позавчерашнее «я» и, наконец, сегодняшнее «я» — это одно и то же «я» или разные?» На этот вопрос можно ответить и «да», и «нет». Это разные «я» в том смысле, что вчерашний и сегодняшний акт самоотождествления суть разные события. Между ними есть связь — связь обязательства, в рамках которого сегодняшнее действие может отсылать нас к событиям, произошедшим вчера. Если взглянуть на вещи со стороны, то можно заключить, что оба события принадлежат одной личной истории — ложатся в одну смысловую линию, объединенную единством тела, имени и обстоятельств. Эти два — 138 —


события всегда будут интерферировать как события одной личной истории. Мы видим, что необходимо приложить некоторое теоретическое усилие, чтобы этот карточный домик не рассыпался на отдельные фрагменты. На практике же нам не приходится об этом беспокоиться. Однако существует еще и внутреннее ощущение единства своего «я». Что лежит в основе такого ощущения? Как это единство можно было бы помыслить? Человеку суждено все время находиться в настоящем. Только с этой позиции он может обозревать прошлое или загадывать будущее. Всякий акт самоотождествления происходит здесь и сейчас. Акт объединения событий личной истории также происходит здесь и сейчас. Этот акт повторяется все снова и снова по мере того, как мы перепрыгиваем из одной точки настоящего в другую. Всякий раз личная история собирается заново. Существуют некоторые инварианты, то, что не изменяется. Другие же составляющие варьируют. К вчерашним событиям прибавляются события, произошедшие час назад. В ряде случаев культура санкционирует забытье. Мы все время меняемся и в то же время остаемся самими собой. Эта видимая тождественность «я» во времени каждый раз заново конструируется в настоящем. Сверх этого было бы излишним искать еще какое-то единство. Что же касается единства перцептивного поля и нерасщепленности «я», то это единство есть атрибут отдельного события самоотождествления. Из чего складывается настоящее? Человек осознает, что он делает в данный момент — ест, умывается, готовит кушанье и т. п. Это осознание было бы невозможно, если бы все эти действия не подверглись в свое время освоению и не были бы инкорпорированы в личную историю. Если говорить осторожнее, то следует заметить, что до этого освоения действий как таковых не было вовсе. Они тут впервые вычленяются из бесконечной и монотонной последовательности механической причинности. Возможно, что идея освоения действий не слишком оригинальна. Однако мало кто задумывается серьезно над тем, что этот предмет имеет свою историю и свои сложные механизмы.

Об опыте времени Все наши образы, в том числе и образы минувших событий, располагаются в некотором ментальном пространстве, рядоположены друг другу. В этом пространстве как таковом — 139 —


нет времени. Вопрос о том, каким образом в нашем сознании эти образы укладываются в некоторую временную структуру, должен представлять значительный интерес. Отметим, что эта структура наложена внешним образом и, в принципе, могла бы быть очень разнообразной. Извлекая из памяти образ некоторого события, мы вместе с тем извлекаем из содержания образа некоторые элементы, позволяющие вписать событие в структуру времени. То, каким образом это делается, определяется культурными практиками. Как мы уже выяснили выше, основу этих практик составляет система привязок и шкал, причинно-следственных цепочек. Допустим, я пытаюсь датировать некоторое событие — пикник. Я оживляю образ, вспоминая некоторые детали. Осень; с нами был такой-то человек; потом он уехал в другую страну; это означает, что пикник состоялся раньше его отъезда. У каждого человека есть собственная система привязок, и в несколько шагов он доходит до общезначимых шкал. Этот процесс отчасти напоминает объяснение того, как «пройти к вокзалу». Мы начинаем с популярных ориентиров, используем планировку города («несколько кварталов вдоль улицы Пушкина») и заключаем привязками («повернуть на том перекрестке, где находится аптека»). Я следую некоторому алгоритму, практикую время. События моей личной истории охвачены временным континуумом. При всякой попытке апеллировать к своей личной истории я сталкиваюсь с незримым присутствием упорядоченности и меры. Я отчетливо представляю себе сегодняшний день. Я планирую вечер или вспоминаю утро. Как только я вхожу в некоторое взаимодействие с другими людьми, я всегда нахожу себя в некоторой точке временной шкалы, в настоящем, от которого протянуты нити в прошлое. Это опыт времени.

4.3.  Психология памяти Культурная форма памяти В работе «История развития высших психических функций» Выготский приводит результаты серии экспериментов по запоминанию слов с помощью дополнительных знаков — карточек с рисунками. Вспомогательный материал вводится — 140 —


разными способами. Иногда ребенку намекают на то, что карточки могут помочь при запоминании. В других случаях дается подробная инструкция. Выготский пишет: «[...] Ребенок переходил от натурального, естественного, запоминания к запоминанию опосредованному, или мнемотехническому. При этом весь характер его операции сразу менялся, каждое заданное слово вызывало сейчас же обращение к картинке. Ребенок устанавливал связь между словом и картинкой, затем переходил к следующему слову и т. д.». [5, 241] Здесь перед нами предстает знакомая картина формирования высшей психической функции. Употребление внешнего стимула-знака определяет структуру деятельности. Выбирая подходящую картинку, ребенок опирается на связи, закрепленные в своем прежнем опыте. По словам Выготского, «запоминание есть, в сущности, припоминание» (припоминание этих прежних связей). Но иногда ребенку приходится прибегать к активному созданию новых структур, придумывать историю, связывающую слово с изображением. Недостаточно еще привлечь знак в качестве средства запоминания и создать соответствующую структуру. Необходимо также выделить внутри новой большой структуры то слово, которое следовало запомнить и воспроизвести [5, 244]. Культурная форма запоминания является достаточно сложным процессом, состоящим из отдельных операций. Вскоре в ходе интериоризации этот процесс перейдет во внутренний план. «[...] Здесь происходит вращивание по структурному типу, когда развивается сам прием, сама операция, а достаточно богато развившийся внутренний опыт составляет уже готовую и многообразную систему так называемых представлений, или следовых стимулов, которые могут быть использованы в качестве знака». [5, 250] Отметим, что экспериментальная ситуация, которая тут обсуждается, выглядит несколько искусственной. Запоминание произвольной последовательности слов — это не та задача, с которой мы часто сталкиваемся в быту. Разумеется, что в экспериментах со словами осуществлена попытка абстрагироваться от деталей, которые могли бы затемнить суть — 141 —


дела (такой подход сложился в рамках культуры детства, культуры образования и практики научного эксперимента). Однако нам хотелось бы перевести разговор в этнографический план. Необходимость обращения к экологии памяти уже давно осознана научным сообществом. Читаем у Найссера: «Память также связана со множеством действий, осуществляемых в повседневной жизни. Мы намечаем какойто план и должны не забыть его выполнить, кладем кудато вещь и должны вспомнить, куда ее положили, получаем указания о пути движения и должны помнить о них, если хотим добраться до цели своего маршрута, встречаем прежнего знакомого и хотим возобновить отношения с того места, на котором они прервались». [13, 28] Приведенный список практик носит отчетливо экологический характер. Здесь взяты случаи индивидуального использования памяти. Является ли культурная память во всех этих случаях необходимой? Можно ли, оставаясь в рамках этих индивидуальных деятельностей, проследить пути зарождения культурной памяти? Мы кладем вещь — и должны потом вспомнить, где она лежит. Поступаем ли мы подобно зверю, зарывающему зерна в землю на сохранение, или в наших со зверем действиях есть существенные различия? Затронув в предыдущем разделе вопрос о причинах, благодаря которым возникла необходимость проникновения в прошлое, мы теперь должны обратиться к обсуждению психологических механизмов памяти. Если мы кладем куда-то вещь, то это становится основанием для нас ее оттуда взять. Это действие (положить вещь) становится фактом нашей личной истории. Речь идет об особой практике. Скорее всего, эта практика первоначально была развернута как деятельность совместная. Мы клали вещь для того, чтобы сказать об этом другому (чтобы другой мог взять эту вещь). Обратим внимание на то, что сообщение, предназначенное для другого, должно содержать алгоритм поиска вещи. Процедура поиска здесь является опосредованной. В процедуру поиска включен знак. Петр говорит: «Я положил карандаш в стол». Если Павел знает, о каком столе идет речь, то знаковый материал сработает и Павел найдет карандаш. Все это очень похоже на припоминание. То, что здесь происходит, можно прямо сопоставить с — 142 —


культурной формой памяти. Без внешнего стимула-знака не было бы никакой возможности достигнуть цели. Позднее люди стали использовать эту стимуляцию в своих индивидуальных действиях (как автостимуляцию). Подчеркнем то, что практика положить вещь протекает в русле протокола «я» и имеет свою экологическую задачу. Если Петр сказал, что он положил карандаши в стол, то он взял на себя некоторые обязательства и прежде всего он теперь отвечает за то, что карандаши там лежат (при прочих известных обстоятельствах). Этим самым деятельность Петра отличается от действий пчелы, которая посредством знаковой системы (танца) передает своим подругам местоположение источника с нектаром. Может ли пчела воспользоваться своим танцем, если вдруг позабудет направление и расстояние до источника? Думаю, у нее нет такой необходимости. Пчела не могла бы, по выражению Выготского, «овладеть новым путем запоминания» и «по своему желанию вызвать в нужный момент соответствующую связь» по той причине, что она не практикует «я» и не имеет личной истории. Что же до практики положить вещь, то она, как мы указали, уже по своему происхождению интегрирована в личную историю человека. Если мы хотим оставить в нашей теории формулу Выготского об овладении поведением, то мы должны принимать все вышесказанное во внимание. Все это можно рассматривать в таком аспекте. Культурная форма памяти это один из тех механизмов, посредством которых осуществляются становление и развитие личной истории. Это счастливое обстоятельство для культурной формы памяти. Представим себе своеобразные бусы, каждое звено которых свидетельствует о событиях личной истории их носителя. В таких бусах человек носил бы с собой свою биографию, свою овеществленную личную историю. Потеря таких бус означала бы потерю личной истории, как это случается и теперь, когда человек теряет свою личную историю вместе с потерей памяти. На основании личной истории, овеществленной в бусах, выстраивались бы совместные деятельности. Усложняя нашу вымышленную схему с бусами, заметим, что другой человек, нашедший бусы, вовсе не должен был бы приобрести «утерянную» личную историю. По этой причине бусы следует рассматривать только как ключ к образам о реальных событиях личной истории. За отсутствием этих реальных событий ключ стал бы бесполезной безделушкой. — 143 —


Однако это не означает, что наш знак является чем-то необязательным. Именно знак отвечает за технологию извлечения образов из небытия. Кроме того, именно структура знаковой системы в большой степени отвечает за содержание извлекаемого (сам процесс извлечения является непосредственным, и при некотором желании мы могли бы свести его к рефлексам и ассоциациям). Пример с бусами как нельзя лучше иллюстрирует то, что культура не осваивает образы уже отложившиеся, а скорее подготавливает их к возможному дальнейшему использованию в момент их формирования — к каждому образу «привязывается ниточка», за которую его потом можно вытянуть. В сущности, набор этих «ниточек» и следовало бы называть памятью. Именно такую особенность имели опыты запоминания слов с помощью карточек. Бусы это слишком вычурный пример, но идея материализации личной истории не так уж плоха. Мы и сейчас отдаем должное памятным вещам, заботливо их сохраняя. И сейчас эти вещи сохранили еще часть своей функциональности. Возможно, существовал такой период в истории нашей культуры, когда выражение «памятные вещи есть личная история» можно было бы употребить в буквальном смысле. Возможно, было такое время, когда выкидывание памятной вещи, связанной с некоторым человеком, буквально означало вычеркивание этого человека из своей личной истории. В заключение этого параграфа мы вернемся к тому, с чего начинали, — к высшим психическим функциям. Остановимся на следующих моментах. Некогда существовала теория преформизма, гласившая, что в зародыше заранее заключен совершенно законченный организм, только маленький. Теперь считается, что развитие организма происходит по некоторой программе, заложенной в генотипе. Иначе развитие представлено в теории эволюции. Идея крыльев не содержится в маленьком сухопутном зверьке, который будет эволюционировать в птицу. И театром военных действий (в смысле — театром развития) следует считать зверька вместе со средой обитания. Эта последняя теория, пожалуй, ближе к тому, что происходит в процессе развития психики человека. Причиной решающих сдвигов следовало бы считать внешнее, культурное влияние. Культура вмешивается в отношения отдельной особи со средой обитания и во многом переопределяет эти отношения. В теории об опосредованном поведении Выготский разработал — 144 —


внятный и конкретный механизм осуществления такого влияния. Центральное место в этом механизме отводится высшим психическим функциям. Каково же эволюционное значение ВПФ? Создается впечатление, что Выготский рассматривал высшую функцию (в противовес низшей) как более мощный аппарат, решающий, однако, ту же самую задачу. Операция непосредственного счета работает только в очень ограниченной области. Усложнение ситуации ведет к сбою. Между тем культурный счет позволяет нам справиться с ситуацией. Культурная память помогает запомнить сложную последовательность слов. Но обусловлен ли путь, проделанный психическими функциями, подобными экологическими задачами? Не теряем ли мы из виду нечто важное, ограничиваясь аспектами индивидуального поведения? Поскольку мы склонны придавать личной истории серьезное экологическое значение, позволим себе предположить, что ВПФ развивались как инструментарий, обслуживающий именно эту институцию. Задачи, которые решаются высшими психическими функциями, таким образом, иные, чем у низших, и сводятся к поддержке совместных деятельностей. Мы считаем, что такая гипотеза наравне с другими должна стать предметом серьезного обсуждения.

Прошлое, настоящее и будущее Когда я просыпался, мне пришла в голову фраза: «Сон был сшит белыми нитками». Это предложение можно было бы понять двояко. В первом случае мы представляем себе «просыпание» как длительный процесс. Я просыпался утром в течение какого-то времени. Тогда-то мне и пришла в голову фраза. Во втором случае можно представить, что я спал не крепко, просыпался в течение ночи несколько раз, и что в один из этих моментов мне и пришла в голову фраза, причем я уже не помню, в какое именно просыпание (или это уже неважно). То, что эту фразу носитель русского языка мог бы понять двояко (один раз так, а другой раз — иначе), свидетельствует о том, что в сознании этого человека психологически присутствуют обе категории времени. Слово «просыпался», таким образом, имеет два значения. То, что для выражения этих значений в русском языке не сформировалось специальных грамматических категорий, представляется случайным обстоятельством. — 145 —


Было бы интересно составить список всех психологических категорий, но начинать нужно с разбора самого общего разделения на прошлое, настоящее и будущее. Фактически любой шаг человека привязан к некоторому моменту времени. Это стало теперь общей практикой. Знаки, с помощью которых реализуется часть этих практик, во многих языках стали элементами грамматики (как, например, в русском), так что стало невозможно высказаться о событии, не указав также в той или иной форме, когда оно произошло. Что такое высказывание о прошлом? Как оформляется такое высказывание? Что представляет собой совместная деятельность, предметом которой является прошлое? Нас интересует не просто тот факт, что акт коммуникации опирается на следы былых событий. Прежде всего мы хотели бы выяснить, в чем заключается обязательство человека, в связи с тем, что он говорит о прошлом? Нашей задачей является соединение идеи протокола «я» с фундаментальным обстоятельством разворачивания совместных деятельностей во времени. История проникновения в прошлое, созидание этого прошлого или, другими словами, синтез личной истории представляет для нас центральный интерес. Для того чтобы ответить на поставленные выше вопросы, нам необходимо возвратиться к рассмотрению протокола «я». В модели, которую мы изложили ранее, протокол оформлялся как инструмент, обслуживающий совместные деятельности с распределенными ролями. Следовало бы расширить эту картину, добавив в нее новые детали. «Я возьму топор». Знак «я» создает здесь основания для того, чтобы именно я взял топор. Допустим, что это обязательство было выполнено. Что дальше? Закончилась ли на этом история с топором? Осознаем ли мы, что «взятие топора» оказалось вписано в личную историю существа? «Ну вот, я взял топор», — это уже высказывание о прошлом. Можем ли мы представить себе отчетливо функциональный смысл этого нового употребления? Что этим хотят сказать? Что означает в этой фразе отсылка к «я»? Возможно, что этот знак указывает на того, у кого следует «спрашивать» топор. Мое сообщение о топоре является обязательством. С этого момента я должен проявлять готовность к выдаче топора. Таким образом, речь может идти о новой совместной деятельности поиска и выдачи топора. Инициатором этой новой деятельности является тот, кому потребовался — 146 —


инструмент. Этот человек может спросить: «Кто взял топор?» Знак мог бы сработать и в моей индивидуальной деятельности. Я проговариваю про себя «ведь я же брал топор», пытаясь, таким образом, сосредоточиться на поиске топора среди моего снаряжения. Намечено ли в этой новой деятельности распределение ролей? Да, намечено. Топор можно было бы «спросить» и у другого человека, но после того как я сделал свое сообщение, появляются основания просить топор у меня. Итак, мы видим, что практика распределения инвентаря и практика выдачи топора во многом подобны. Но между ними имеется также и разница. В нашем языке фраза «я возьму топор» развернута в будущее, в то время как «я взял топор» развернута в прошлое. И то, и другое высказывание являются основанием. Почему же они приобрели такую разную развернутость. Кажется, что они решают свою задачу разными способами. Для нашего слуха эти фразы звучат по-разному. Мы уже обладаем интуицией времени и привыкли к грамматическим формам. Но представьте на месте этих форм два незнакомых нейтральных знака (вспомним акустический образ «ратада»). Что-то должно отличать одну ситуацию от другой, кроме звучания. Если бы нам удалось указать на это отличие, то тогда мы сказали бы: «Ага, вот это и есть высказывание о прошлом» — или «Это и есть высказывание о будущем». В этом случае наши нейтральные знаки приобрели бы смысл и стали образцами высказываний, построенных во временном модусе. Чтобы объяснить, как работает знак, вскрыть его новое значение, нужно описать в мельчайших деталях совместную деятельность, которую он обслуживает. Заметим, что в высказывании о прошлом во внимание принимается освоенный факт. Именно я взял топор, поэтому и просить его следует у меня. При желании я мог бы озвучить это основание. Фактически оно и озвучивается в высказывании «ну вот, я взял топор». В возможном альтернативном варианте «если потребуется, возьмешь топор у меня» основание не озвучивается, хотя оно уже и может принадлежать личной истории. Насколько аспект, выявленный нами, является принципиальным? Я мог бы сказать прямо: «Топор следует просить у меня». Однако я говорю: «Я взял топор». Здесь происходит свое­ образное замещение. Сразу называется основание. Как будто окружающим самим предоставляется сделать правильный — 147 —


вывод из моего заявления. Можно себе представить, что практика выдачи топора реально эволюционировала в указанном направлении. Приведение основания превратилось в знак, заступивший на место другого. Какие обстоятельства придали делу такой ход? Какой смысл в таком повороте? Зачем приводить основания? Сделаем, однако, некоторое отступление. «Я взял топор». Но кто же все-таки взял топор? Тот, кто сейчас произносит эту фразу, или тот, кто несколько дней назад участвовал в практике распределения инвентаря и положил топор в свой рюкзак? Мы еще не договорились о единстве этих «я», не выяснили, чем обусловлено это единство. Рассмотрим подробнее выражения «я возьму» и «я взял». Представим себе язык, который ограничивался бы этими двумя формами (формами времени?). В русском языке эти фразы имеют вид АВс1 и АВс2. Здесь значение времени выражается суффиксально с помощью аппозиции с1 — с2. Элемент В несет на себе значение «взять». А — это знак, обеспечивающий распределение ролей. Значения времени и действия могли бы быть слиты в языке типа АВ1 — АВ2 (наподобие аппозиции «шел» — «пойду»). Можно представить себе также язык типа А1В — А2В. Значение лица было бы слито со значением времени. Означало бы это, что носители данного языка не осознавали бы единство «я в прошлом» и «я в будущем»? Разумеется, нет. В чем, однако, заключалось бы это единство? Речь идет о двух различных практиках. В чем-то они схожи, но в чем-то и различаются. Если бы они просто сосуществовали, то здесь не было бы никакого единства. Даже употребление единого акустического образа объединяло бы эти практики внешним образом. Существует ли реальное зацепление между этими двумя «я», между субъектами взятия топора и выдачи топора? Можно ли говорить о зацеплении знаков? Как работает этот знак в интегральной структуре? Что произошло здесь со знаком? Как изменилась структура языка? Почему речь идет о том же «я»? В каком смысле это «я» тождественно самому себе? В высказывании о прошлом «ну вот, я взял топор» «я» прежде всего принадлежит практике выдачи топора. Функционально это «я» указывает на того, у кого следует спрашивать топор. Складывается парадоксальная ситуация. Ведь в высказывании утверждается, что именно это «я» и взяло инструмент. Отождествление осуществляется здесь и сейчас. — 148 —


Произнося эту фразу, мы «присваиваем» прежнее действие. Так происходит всякий раз, когда мы используем основания подобного типа. Так продуцируется наша личная история. Почему тогда и сейчас мы использовали тот же знак «я»? Причина проста. Мы научены использовать этот знак и делаем это в схожих ситуациях, но всякий раз мы используем его заново. Можно ли считать, что «прошлое» есть способ воспроизвести единство «я». Пожалуй, это немного нелепая гипотеза. Впрочем, тут есть над чем задуматься. Можно задать, например, такой вопрос: «Зачем вообще воспроизводить это единство «я»?» В этом новом развороте протокола «я» есть обращенность в прошлое. Таков общий принцип употребления. Мы хотели бы представить себе отчетливо этот механизм в действии. Если мы примем наше рассуждение, то нам придется заключить, что первые временные модусы, появившиеся в языке, это «прошлое» и «будущее». Впрочем, мы не готовы сейчас настаивать на последнем утверждении. В конечном счете все зависит от того, какие практики появились раньше. Заключим этот параграф цитатой из Рейхенбаха о «настоящем» и коротким замечанием о «будущем»: «Уже наше настоящее наполнено другими переживаниями, которых раньше мы совершенно не могли предвидеть. Хотя опыт настоящего времени отчасти предсказуем, однако он содержит много неожиданных и неизвестных ранее свойств. Что раньше было неопределенным, теперь определено. Возможности, которых мы ранее опасались или на которые надеялись, стали теперь реальностями; появились другие возможности, о которых мы никогда не думали». [20, 11] Что такое «будущее»? У нас нет непосредственного ощущения будущего. Если прошлое (свершившееся) дано нам в воспоминаниях, то что осваивается в случае будущего? Можно было бы себе представить, что у нас нет никакого будущего, однако с прошлым это сделать затруднительно. Можно сказать, что у нас есть опыт «будущего в прошлом». Допустим, что вчера утром я решил пойти в кино. В тот момент я размышлял о своем предстоящем походе в модусе будущего. Позднее, под вечер, это будущее свершилось, таким образом подтвердив адекватность моих утренних представлений. — 149 —


Помнить и забывать Память составляет неотъемлемую часть инструментария личной истории. В этом параграфе мы хотим затронуть вопрос о практиках забывать и вспоминать в том ключе, в котором ранее мы имели возможность рассмотреть практики видеть или знать. Этот «этаж» венчает наше построение теории памяти. Петр говорит: «Я возьму топор». Эта фраза становится основанием к тому, чтобы Петр взял топор. Но основание может не сработать. Причины, по которым это иногда происходит, бывают различными. Во-первых, основание может «проиграть в борьбе» с другими основаниями. Этого случая мы коснемся ниже, в разделе «Решение». Вторая причина — техническая. Может случиться так, что совместная деятельность окажется разрушенной, даст трещину. В нужный момент ничто не напомнит Петру о его обещании. Здесь следовало бы уповать на культурную форму памяти (вспомним узелок на память), но современные интериоризованные формы культурной памяти сложны. И хотя они обыкновенно выполняют свои задачи, процедура припоминания в некоторой ситуации может дать сбой. В момент сборов у Петра должна была появиться мысль: «А не обещал ли я кому что-нибудь взять?» Дальше должен идти перебор участников похода. Но Петра могло что-то отвлечь. Не всегда дела идут так, как было задумано. Иногда мы чувствуем, что позабыли какую-то вещь, но не можем вспомнить, какую. Процессы припоминания идут быстро и неуловимо; сбой возможен на любом участке. И тогда нам не удается вызволить образ из небытия. Итак, Петр не взял топор. Этот факт вскроется уже в походе. Как должны были бы реагировать на это окружающие и сам Петр. Ну, возможно, что они никак не прореагируют. Это означало бы, что данная ситуация не освоена культурой. В действительности трудно представить себе нулевую реакцию на такое событие. Это говорит о том, что описанная здесь ситуация стала предметом некоторых практик. В чем смысл такого освоения? Возможно, в том, чтобы исключить такую ситуацию в будущем. Апелляция «он забыл» служила бы своеобразным укором. Упрек стал бы основанием к тому, чтобы Петр в следующий раз отнесся к поручению ответственно, воспользовался бы, например, надежными культурными формами памяти. Возможно также, что это стало бы основанием не давать Петру важных поручений. — 150 —


Пример, который мы рассмотрели выше, разобран по стандартной схеме. В теоретическом плане этот пример не представляет особого интереса; мы не добавили ничего нового. Тем не менее обратим внимание на содержательную сторону разработки. В приведенном случае под выражение попадает психический процесс. Культура осваивает аспект, связанный с запечатлением в памяти существа различных событий. Сама память здесь становится предметом совместной деятельности. Когда я говорю «я позабыл» или «я вспомнил», я не просто использую мнемонические следы (это делают и животные), но практикую свою память. В этом освоении человек как бы приобретает свою психическую природу; с этого момента мы можем мыслить человека в качестве психического существа. В подобном ключе мы могли бы рассмотреть не только память, но и внимание, и вообще всякую психическую функцию. Смысл знака «он забыл» определяется его местом в практике забывать. Нам хотелось бы понять отчетливо, какой аспект психической жизни здесь осваивается. Возможно, мы не узнали бы эту практику в ее первоначальной форме и сказали бы: «Ну да, Петр не взял топор, но где же тут намек на тот тонкий психологический процесс, который мы называем памятью?» Однако случай с топором — это всего лишь начало пути. Психическое звено, взятое здесь единым монолитным блоком, еще проявит себя во всех своих тонкостях. Окажется, что память бывает «искусной» или «дырявой». Случится так, что мы будем «удерживать» в памяти воспоминания о былых событиях, «копаться» в памяти в поисках необходимой информации. Тончайшая психическая материя будет определять то, каким образом практика памяти будет развиваться и переплетаться с другими практиками, то, какое место займет эта практика в личной истории. О памяти можно говорить в различных метафорических проекциях. Отдельного разговора заслуживает тема пересечения практик памяти и времени (я могу сказать: «Ну я не помню этого, это было очень давно»). Однако мы не ставим цели восстановить здесь культурную историю памяти. Нас интересует следующий момент. В конечном счете (к настоящему моменту) память стала мыслиться как след, оставляемый свершившимися событиями в нашем теле (в голове, в мозге). Этот след подобен прочерченной царапине. Таково наше сегодняшнее представление, разбившееся на отдельные элементы — события, «я» и способность помнить. Измени мы — 151 —


в этом представлении один из элементов, и нам придется перестраивать другие. Такова картина, к которой мы теперь по обыкновению обращаемся, когда пытаемся осмыслить материал, предоставляемый нам практикой памяти. Эта картина ведет нас и в современных научных исследованиях: «Действительно, пластичность нашего нервного вещества выражается в его способности изменяться под влиянием внешних воздействий и сохранять предрасположение к их повторению. Это дало повод для образного сравнения запоминания с проторением нервных путей, которые приравнивали к прокладыванию колеи на дороге при движении колес, или со складкой, образующейся на листе бумаги при сгибании». [5, 239] Попытаемся обозначить, завершая этот параграф, место памяти в личной истории. Если культура ви`дения поставила человека в особое отношение к внешнему миру, то культура памяти поставила человека в не менее особое отношение к прошлому. Человек оказался хранителем прошлого подобно книгочею, перебирающему страницы манускрипта, водящему пальцами по строкам и проговаривающему про себя прочитанные фразы.

4.4.  От рождения к смерти (некоторые нерешённые проблемы) Рождение и смерть Читаем у Арона Гуревича: «Нетрудно видеть, что понимание значимости времени пришло вместе с ростом самосознания личности, начавшей видеть в себе не родовое существо, а неповторимую индивидуальность, то есть личность, поставленную в конкретную временную перспективу и развертывающую свои способности на протяжении ограниченного отрезка времени, отпущенного в этой жизни». [7, 130] Мои собственные рождение и смерть — это события личной истории, относительно которых я не имею собственного опыта. Я видел только, как рождаются или умирают другие. Я знаю о моем рождении и смерти так же, как я знаю о — 152 —


том, что Земля круглая и что внутри моего черепа находится мозг. Если мы сами не участвовали в похоронах или не видели мертвого человека (такое бывает редко), то нам рассказывали о смерти или мы читали о ней в книгах. Уже ребенок знает о смерти. Рождение и смерть как бы обрамляют мою личную историю. Что значит «практиковать смерть»? Современный человек «готовится» к смерти. Вы можете держать на чердаке приготовленный гроб, можете откладывать деньги на черный день, можете писать завещания. У каждой культуры есть на этот счет свои предписания. Мы всегда находимся под угрозой неожиданной смерти. В нашей цивилизации диктат смерти особенно заметен. Смерть заставляет нас торопиться жить. Мы не можем остановиться, как если бы нас ожидала впереди бесконечность. Нам нужно закончить свои дела и раздать долги. В особенных случаях смерть становится самым значимым событием в жизни человека: «Герой гибнет, и это не случайно. Только в смерти, в ее приятии, в поведении героя перед лицом ее завершается его становление. Чем беспримернее его гибель, чем ужаснее и неслыханней ее обстоятельства, чем более выходят они за пределы обычного, тем величественнее герой и тем более впечатляет воспевающая его песнь». [8, 66] Наша цивилизация одержима смертью. Мы боимся смерти. Отношение к смерти болезненно. Во многих культурах смерть является не концом, а неким переходом в иное состояние, зачастую вечное. Впрочем, эти культуры предъявляют к человеку ничуть не меньший набор требований и приготовлений по поводу смерти. Смерть есть практика. Как и в других подобных случаях, мы можем поставить вопрос об экологическом назначении этой практики и об истории ее зарождения. Кажется, что смерть является слишком важным фундаментальным обстоятельством, и ни одна культура не может обойти этот факт стороной. Если бы к нам попала одна страница из анатомического атласа неизвестных нам существ (человека?), в которой повествовалось бы, допустим, о единственном органе — легких, то мы восстановили бы достаточно много. Мы задумались бы о системе кровообращения и, возможно, пришли бы к мысли о сердце. Имей мы в руках информацию о функциональном — 153 —


назначении легких, о насыщении крови кислородом (окислителем), встал бы вопрос о топливе. На горизонте замаячила бы пищеварительная система. Наконец, нам должна была бы прийти мысль о нервной системе, которая всем этим управляет. Смогли бы мы, держа в руках анкер — маленькую деталь маятниковых часов, восстановить весь механизм? По мельчайшему фрагменту порой можно восстановить очень многое. Что мы можем узнать о личной истории, имея в виду только факт практики смерти? Как вписана эта практика в структуру целого? Это те вопросы, на которые еще предстоит ответить в будущих исследованиях. Рождение и смерть — это две точки на предполагаемой временной оси. Существование этих точек создает некоторую проблему. Что было со мной до моего рождения и что будет после смерти? Кажется, что такой вопрос может возникнуть только в культуре, практикующей рождение и смерть. Каждая эпоха решает этот вопрос по-своему. Также и нам нужно заботиться о своем варианте ответа.

Сон Когда человек засыпает, меняются ритмы мозга. Ясно, что здесь речь идет о физиологическом процессе. В то же самое время сон имеет специфическую психологическую картину. Не очевидна связь между одним и другим. Можно было бы представить, как в мозгу происходил бы физиологический процесс, включался бы некоторый ритм, но при этом мы оставались бы в сознании, в обычном своем состоянии бодрствования. И наоборот, вообразите, что психологическое переключение из бодрствования в сон происходило бы без существенного физиологического процесса. Что здесь означает «существенного»? Обычное протекание мысли также сопровождается физиологическими процессами. Являются ли они «существенными»? Несмотря на появление физиологических теорий сна и большого числа сонников, с психологической точки зрения сон остается неразрешенной загадкой. В сюжете о снах переплетаются многие темы. Мы уже упоминали сон ранее в связи с проблемой отождествления. Речь шла о том, как это фундаментальное обстоятельство — феномен сна повлиял на становление личной истории, как он был освоен культурой и встроен в формы жизни. Люди не просто спят, как кошки или обезьяны, но практикуют — 154 —


сон. В рамках совместной жизни аспект сна подвергнулся культурной регламентации. Между сном и бодрствованием больше общего, чем различного. С субъективной точки зрения и тут, и там мы остаемся самими собой: испытываем боль и эмоции, воспринимаем «окружающий мир», проявляем волю, разговариваем, пытаемся читать и т. п. Следует сделать вывод, что функцио­ нируют все основные психологические системы, отвечающие за ту или иную способность. Однако если бы между переживанием бодрствования и переживанием сна не было бы никакой разницы, которую мы, по-видимому, наиболее рельефно чувствуем при пробуждении, то человек, очевидно, и не пришел бы к их различению, существующему в нашей культуре. Для первобытного мышления характерно особое отношение ко сну и к тому, что там может происходить. Можно себе представить, что человек подобной культуры вовсе не отказывал бы в реальности тому, что происходит во сне, возможно, перенося эти события в некоторый сакральный мир. В этом случае события сна непосредственно влияли бы на поведение человека во время бодрствования. Впрочем, развитие такой культуры затруднено, по-видимому, рядом обстоятельств. Если вы видели во сне своего знакомого в определенной обстановке, то, проснувшись, вы узнаете, что ваш приятель ничего не может сказать о произошедших событиях — он этого сна не видел. Здесь не срабатывает та согласованность свидетельств, о которой мы говорили в разделе о биографии. Время сна не соприкасается с реальным временем. Часто случается, что события сна не обладают вовсе никакой временной привязкой. Такое время чем-то похоже на эпическое время (время свершения подвигов эпическими героями не привязано к историческому или родовому времени). Впрочем, иногда события сна привязаны к некоторым временным ориентирам. Но привязка эта весьма непрочная. Другое обстоятельство, определяющее культуру сна, связано с наблюдением за спящим. Что бы он ни говорил о своих сновидческих путешествиях, мы видели, что в это время он лежал в кровати. Если он и путешествовал, то не телесно, но каким-то иным способом. Таким образом, возникает нарушение симметрии между сном и бодрствованием, которое в конечном счете обуславливает формирование определенного рода культуры. — 155 —


Представляют интерес и требуют объяснения, по крайней мере, несколько особенностей сновидения. Одна такая особенность заключается в том, что хотя сон и складывается из знакомых нам образов (людей, мест и вещей), но сочетаются они в чрезвычайно необычном порядке. Логику событий невозможно порой проследить. Сюжет складывается совершенно хаотично. Люди появляются в таких сценах, в которых никогда не смогли бы встретиться в жизни. Топология местности, где происходят события, выстраивается чудесным образом. Вы можете выйти из подъезда своего дома и оказаться на одной из улиц чужого вам города, находящегося за тысячи километров. Абсурдность происходящего не вызывает (во сне) удивления. Даже возможность полета не слишком нас настораживает (или не настораживает вовсе). Конечно, наяву мы могли бы придумать фантастические сюжеты и пространства. Однако для такого творчества характерна сознательная установка на созидание, конструирование. Мы отчетливо осознаем ее нереальность, сделанность. Во сне же ситуация складывается независимо от нашей воли. Мы не можем повлиять на игру персонажей и усилием воли изменить ландшафт (т. е. это даже не приходит нам в голову). Ситуация дана нам извне, как некоторая реальность. Это ощущение может удерживаться некоторое время даже после пробуждения. Вы проснулись и лежите с закрытыми глазами, но еще в течение нескольких секунд можете разглядывать картинки из вашего сна. Именно разглядывать, а не придумывать. А потом что-то отключается, и картинка рассеивается. Объясняя все эти удивительные особенности сновидений, можно было бы предположить, что именно такое «течение сознания» является естественным для человека, отключенного от внешнего мира, — это наша решающая гипотеза. Во время бодрствования на деятельность сознания оказывает влияние восприятие. Мы оказываемся ведомыми нашими восприятиями. Подчеркнем, однако, еще раз, что и во сне, и в бодрствовании функционируют одни и те же психологические системы, только делают они это в разных условиях. Это означает, что мы можем использовать феноменологию сна для получения свидетельств о работе нашего сознания в чистом виде, а также определить конкретную роль восприятий, направляющих течение сознания в состоянии бодрствования. — 156 —


Рейхенбах Вопросы, затронутые в этой главе, тесно связаны с представлением о «стреле времени», предмете, который по обыкновению проходит по ведомству физики. Чаще всего этот вопрос связывается со вторым законом термодинамики, определяющим, в каком направлении должны протекать термодинамические процессы. Примером такого подхода служит несколько причудливая, но изящная теория Ганса Рейхенбаха, описанная в книге «Направление времени». Утверждается, что Рейхенбах намеревался посвятить последнюю главу своей книги вопросу о соотношении «между субъективным переживанием времени человеком и объективными свойствами времени в природе» [20, 357], однако не успел этого сделать. Мы позволим себе остановиться на некоторых положениях теории Рейхенбаха. Рано или поздно нам придется искать те фундаментальные обстоятельства, которые обусловили культурный опыт времени, наводить мосты между физикой и психологией. Парменид известен изречением «Цельное все, без конца, не движется и однородно». С этой точки зрения время является своеобразной иллюзией. А если и не иллюзией, то всего лишь формой созерцания, не имеющей, однако, никакого значения для вещей вне их отношения к наблюдателю (так считал Кант). Альтернативная точка зрения предполагает, что время, напротив, является атрибутом самой реальности. В этом случае субъективное переживание времени («прошлое никогда не возвращается» или «будущее доступно контролю, хотя и ограниченному») отражает его объективные свойства. В отличие от геометрии, которая равнодушна к категории времени, физический мир, каким видит его механика Ньютона, представляет собой совокупность механических систем и событий, которые выстроены во временной ряд. Эта последовательность событий задается математическими уравнениями. В этом смысле время объективно. Впрочем, неоднократно подчеркивалось, что любой процесс, обратный некоторому другому механическому процессу, также удовлетворяет уравнениям Ньютона. Таким образом, два направления временной оси не имеют никаких структурных различий, другими словами, этому времени не присуще направление. Ему также не присуща и выделенность момента «теперь» (никакой момент времени не является здесь привилегированным). — 157 —


У нас появляется надежда на то, что направление времени найдет свое обоснование в классической термодинамике. И действительно, 2-й закон утверждает, что так называемые необратимые процессы «развиваются» в сторону увеличения энтропии. Обратный процесс в этом случае — такой, например, как самосборка разбитого стакана, — просто противоречил бы 2-му закону. И все было бы замечательно, если бы не Людвиг Больцман, трудами которого термодинамику фактически удалось свести к классической механике. С этой новой точки зрения (молекулярная и статистическая физика) процессы «развиваются» в сторону наиболее вероятного состояния. Процесс самосборки не запрещен, он просто маловероятен. Более того, система, предоставленная самой себе в течение неограниченного времени, находится на участках повышения энтропии столько же, сколько и на участках понижения. Казалось бы, что этот парадокс обратимости сводит на нет все наши надежды. В действительности же это не совсем так. Рейхенбаху (вслед за Больцманом) все-таки удается выстроить теорию направления времени, так называемую секционную теорию. Это самое важное, но, видимо, и самое трудное место. Допустим, что наша часть Вселенной находится на участке возрастания (помним, что направление времени еще не определено) энтропии. В таком случае, как следует из рассмотрения Рейхенбаха, наш мир оказывается наполненным многочисленными необратимыми процессами. Рейхенбах называет их также «ветвящимися структурами». Примером такой структуры является тот же разбивающийся стакан. В некоторый момент стакан ответвляется от остальной Вселенной и далее, в течение некоторого времени, остается изолированной системой (в эту систему нужно также добавить и стол, о который стакан разбивается). Сразу после ответвления энтропия такой структуры оказывается малой (это объясняется общей низкой энтропией Вселенной), и система «развивается» в сторону ее увеличения. Важно то, что все ответвляющиеся структуры ведут себя подобным образом, т. е. все эти процессы оказываются направленными в одну сторону временной оси. Это направление мы и можем взять за положительное направление времени. Вместе с этим находят свой смысл также категории причины и следствия. Рейхенбах предполагает, что существуют и другие секции, где время течет (в рассматриваемом смысле) в обратную сторону (образ жизни антиподов там не будет отличаться от — 158 —


нашего). Мы и сами можем оказаться в другой секции, только вряд ли до этого доживем, так как нам нужно будет пройти через тепловое равновесие, чтобы туда попасть. Итак, мы не направили всю временную ось (как целое), но нам удалось разбить ее на секции. Внутри каждой такой секции время обладает направлением (т. е. время состоит из нитей разного направления, связанных своими концами; вспомним, что для определения порядка не нужна энтропия). Теория, разработанная Рейхенбахом, описывает фрагмент тех фундаментальных обстоятельств, с которыми столкнулась культура при формировании личной истории. Вопрос о том, каким образом эти обстоятельства осваивались, еще совершенно не изучен.

— 159 —


5. Воля

5.1.  Жребий Феномен свободы воли В своей работе «Рациональность в действии» Джон Сёрль пишет: «Мы, без сомнений, обладаем опытом, который я называю опытом разрыва, то есть мы ощущаем наши собственные нормальные добровольные поступки в том ключе, что чувствуем, что нам открыты альтернативные возможности, а психологических предпосылок действия недостаточно, чтобы совершить поступок». [23, 304] Сёрль приводит аргументы в пользу предположения о том, что существования оснований еще недостаточно для принятия намерения, а самого предварительного намерения еще недостаточно для действия. По мнению Сёрля, сам человек придает этим основаниям силу, принимая решение. Такой взгляд на проблему нам близок. Между тем акт решения остается у Сёрля неразъясненным. Как мы должны представлять себе этот акт решения? Что здесь происходит? Можно заметить, что проблема акта решения, которую предполагает анализ опыта свободы, осуществленный Джоном Сёрлем, перекликается с проблемой, о которой мы говорили в начале нашей книги. Этот вопрос был сформулирован — 160 —


нами в связи с теорией Выготского об автостимуляции. Как мы должны понимать тезис о том, что человек сам овладевает своим поведением, выкидывая жребий? В обозначенных выше постановках проблемы по-разному расставлены акценты. Можно сказать, что эти две постановки удачно дополняют друг друга. Если у Выготского проблематизируется личность, то у Сёрля упор делается на философском вопросе о противостоянии детерминизма и свободы воли. Так, в последней главе своей книги Джон Сёрль ставит вопрос о реальности разрыва на нейробиологическом уровне. По мнению философа, здесь возможны две альтернативные точки зрения. Согласно первой, разрыв на психологическом уровне сосуществует с нейробиологическим детерминизмом. Вторая точка зрения состоит в том, что на нейробиологическом уровне воспроизводится разрыв. Второй подход противоречит всем нашим естественнонаучным представлениям. Однако и первый взгляд не кажется философу «интеллектуально привлекательным». В итоге Сёрль так и не приходит к окончательному решению. Нас будет интересовать по преимуществу первый подход (именуемый в работе Сёрля «компатибилизмом»), в котором совмещаются нейробиологический детерминизм и опыт разрыва. Рассмотрим основной аргумент философа, выдвигаемый против компатибилизма, пояснив суть аргументации на примере произвольного действия. Пусть в некоторый момент времени t1 Джону Сёрлю предлагают выбор между двумя бокалами красного вина — бургундским и бордо. В момент t2 Сёрль решает вопрос в пользу бургундского. На психологическом уровне дела обстоят так, что исследователь делает свой свободный сознательный выбор, придавая силу ряду оснований, которые сами по себе не являются достаточной действующей причиной. Мы имеем дело с разрывом. Допустим, однако, что нейробиологические процессы в голове исследователя в момент t1 достаточны для того, чтобы причинно обусловить мозговые процессы в момент t2 и реакции, вызванные ими. Но ведь совокупность всех этих процессов и составляет действие исследователя, описанное на языке микроэлементов. Это означало бы, заключает Сёрль, что «психологические процессы рационального принятия решения не имели бы большого значения», то есть эти процессы были бы эпифеноменальны, а свобода воли предстала бы перед нами «систематической иллюзией». Данный результат, по мнению философа, противоречит всему, что мы знаем об эволюции. — 161 —


В этом пункте мы намереваемся оспорить точку зрения Джона Сёрля. Ниже мы вернемся к примеру с бордо и бургундским, но теперь перейдем к последовательному изложению нашей собственной точки зрения на проблему свободы воли.

Выготский о жребии Выготский называл жребий элементарным волевым актом. Если человек попадет в ситуацию противоположных стимулов, приблизительно равных по силе, то не уподобится собакам профессора Павлова, впадавшим в истерику, или ослу Буридана, погибшему от голода. Человек выбросит жребий. Здесь предполагается, что акт выбрасывания жребия детерминирован ритуалом, а необходимость исполнения выпавшей участи психологически неотвратима. Как указывает Выготский, такова культурная форма решения проблем, превратившаяся сейчас уже в атавизм, но некогда, по всей видимости, сыгравшая свою решительную роль в формировании культурных форм волевого поведения (подробнее о жребии см. в [5, 68]). Техническое описание процедуры жребия не составляет большого труда. Мы можем представить себе робота, попавшего в ситуацию буриданова осла и действующего по схеме жребия. Пусть наш робот живет на шахматной доске. Это ферзь, который выбирает «правильный» ход. В случае приблизительно равных «стимулов», вес которых рассчитывается по некоторому эвристическому алгоритму, робот переходит в особое «взведенное» состояние. В этом состоянии процедура выбора развивается по схеме жребия. В качестве игральной кости можно было бы запрограммировать любой посторонний стимул. Роль такого стимула мог бы играть, например, цвет клетки, на которой робот оказался бы случайно в момент переключения во взведенное состояние. У нас, разумеется, нет оснований приписывать нашему роботу свободу воли. В чем же тогда заключается идея жребия как элементарного волевого акта? Что именно мы не ухватываем в нашем рассуждении? Выготский, защищая свою идею от воображаемого оппонента, разъясняет: «Разлагая операцию на части, вы потеряли самую главную часть ее: своеобразную деятельность человека, направленную на овладение собственным поведением». [5, 71] — 162 —


В предложенной формуле содержится глубокий смысл, но смысл этот не лежит на поверхности. Мы позволим себе дать развернутый комментарий по поводу формулы Выготского.

Присваивание жребия Как мы должны понимать «самость»? С чьей точки зрения следует говорить, что человек «сам ввел в ситуацию стимул-средство»? С точки зрения самого этого человека? С точки зрения его соплеменников? Как эту точку зрения можно было бы реализовать? Ну, возможно, человек может прямо об этом сказать. Человек говорит: «Смотрите, я выбросил жребий». В этом все дело. Человек присваивает действие бросания жребия. Его слова «я выбросил жребий» становятся основанием к некоторым событиям, которые произойдут в будущем — присваивание разворачивается по схеме протокола «я». Человек принимает на себя обязательства по поводу факта принятия решения. Высказывание о жребии реализуется в рамках совместной деятельности, которую следовало бы назвать деятельностью свободы воли. Действие выбрасывания жребия, как мы уже говорили, непроизвольно. Человек не мог не выбросить жребий. Представьте себе, что вождю предстоит принять важное решение относительно переселения племени. Ритуал предписывает ему обратиться к жребию. При этом вождь говорит: «Смотрите, я принимаю решение». Это важная составляющая в действиях вождя. Произнося эту фразу, вождь превращает себя в субъекта решения (с далеко идущими последствиями). В рамках описываемой здесь культуры, к словам вождя будут апеллировать в определенной ситуации и с определенной целью. Исполнение выпавшей участи психологически неотвратимо. Возможно, что у вождя были основания в пользу (или против) переселения. В этом случае мы можем сказать, что жребий придал силу некоторым основаниям. Следуя терминологии Джона Сёрля, лучше сказать, что сам человек придал силу основаниям. Акт решения, о котором говорит Сёрль, предстает здесь перед нами в своей развернутой простейшей форме. Подведем итоги. Чего со всей очевидностью не делал робот, прыгающий по шахматной доске? Робот не присваивал действие выбрасывания жребия. В этом заключается разница между роботом из нашего примера и человеком. — 163 —


Наш оппонент может пойти дальше и спросить: «А нельзя ли и робота включить в эту культурную практику, практику свободы воли?» Ну что тут можно ответить? По всей видимости, можно. Но практически это не так легко сделать. Робот должен обладать многочисленными качествами, к которым оказывается чувствительна культура. Такую ситуацию порой пытаются описать в фантастических произведениях. В качестве примера можно привести произведение Станислава Лема «Солярис» и снятый по этой книге Андреем Тарковским фильм. Конфликт между Сарториусом и Крисом как раз и заключается в том, принимать ли за «своего» Хари — существо созданное Океаном по подобию человека. Если мы встанем на сторону Криса, который вошел с Хари в эмоциональный контакт, то нам придется приписать Хари свободу воли. Ситуация, описанная в этом произведении, далека от типичной для нашей культуры. Человеческая культура просто не готова к происходящему на Солярисе — путь, по которому пошел Крис, в какой-то момент приводит его в ситуацию абсурда. Кажется, что здесь нет «правильного» выхода.

Практика индивидуального решения Чтобы добраться до сути дела, нам необходимо реконструировать ситуацию, в которой функционирует практика свободы воли. Следует представить себе культуру, в которой практикуется «принятие решения отдельными индивидами». Представим себе, что группа попадает в ситуацию, из которой ведут два альтернативных пути. Речь идет о событиях, в которых должны принять участие все участники группы, но, возможно, действие должен осуществить один из участников, при том, что действие это оказывается значимым для всей группы. В этом случае выбор альтернативы может стать предметом особой совместной деятельности. Если в животном мире выбор осуществился бы «сам собой», то здесь разрешение задачи развивается по схеме, центральным звеном которой является принятие решения одним из индивидов. Человек, которому предстоит принять решение, определяется согласно его статусу или по стечению случайных обстоятельств. Процедура сводится, допустим, к жребию. Этот человек произносит «Я бросаю жребий» или что-нибудь в том же роде и кидает игральные кости. Присваивание обеспечивается строгим соблюдением разработанного с этой целью — 164 —


ритуала. Выпавшая участь становится тем выбором, который принимается группой или действующим участником. Факт решения вписывается в личную историю человека, выбросившего жребий. В чем заключается экологический смысл такой схемы? Как будет протекать апелляция к факту выбора? В чем эта апелляция будет заключаться? Практика свободы воли является усложнением процедуры выбора. Может показаться, что само предприятие от этого усложнения нисколько не выигрывает, ибо объективно, как мы теперь понимаем, выбор определяется слепым случаем, вероятностью игральной кости. Не будем, однако, торопиться с выводами. По правде говоря, нам сейчас следовало бы воздержаться от реконструкций по поводу практики решения. Такие реконструкции могли бы опираться только на более или менее правдоподобные рассуждения и богатую фантазию. Но с другой стороны, на данном этапе развития теории нет особого вреда и в нагромождении гипотез. Может ли процедура жребия в действительности оказаться эффективной в прямом смысле? Именно таким практическим смыслом ограничивается функция жребия в теории высших психических функций Выготского. Согласно этой точке зрения, жребий работает в тех случаях, где другие механизмы пасуют. Вспомним, например, случаи истерики у собак профессора Павлова. Порой лучше выбрать один из вариантов и начинать действовать, чем находиться неоправданно долго в замешательстве. Такой подход, однако, умаляет роль жребия как элемента в структуре практики воли и идет вразрез с нашим общим направлением мысли. Как мы уже отмечали, техническая реализация жребия не требует ни структуры высказывания, ни практики воли. Если роль жребия ограничивалась бы только этим практическим аспектом, то этот механизм мог бы сложиться в ходе эволюции вне связи с практикой воли и личной историей существ. Можно даже предположить, что механизмы, аналогичные жребию, функционируют в бессознательных структурах животного поведения, хотя мы и не можем привести здесь подходящего примера. В стиле нашего исследования хотелось бы заявить, что экологический смысл практики воли заключается как раз в культуре индивидуального решения. Нам следует говорить об эффективности практики воли, для которой сам жребий является необязательным элементом — всего лишь одним из — 165 —


возможных инструментов принятия решения. В чем же заключается эта эффективность? Приведем тут весьма рискованную (за неимением лучшей) гипотезу. Решение индивида становится фактом его личной истории. Вместе с исходом предприятия это решение оказывается либо «верно», либо «неверно» принятым решением. Такой факт может иметь далеко идущие последствия. В случае успешного выбора могло бы иметь место повышение статуса человека, принявшего решение. Таким образом, подобная структура принятия решения могла бы стать эффективным механизмом построения иерархии группы, иерархии, которая в широком смысле слова определяет жизнь деревни. Уже сам по себе этот механизм мог бы оправдать практику воли. Уже по этой причине группы, практикующие свободу воли, оказались бы в целом более успешными. Наш читатель может спросить: «Чем же это лучше в сравнении с установлением иерархии путем демонстрации силы? Возможно, что выдвижение на высшую ступень иерархии опытного человека является экологически целесообразным, но процедура жребия безразлична к индивидуальному опыту персоны, принимающей решение». Да, все это так. Но почему даже и в этом случае новому способу не оказаться «лучше»? Если эффективность этого нового способа условно оценить числом ноль, то у прежнего способа эта эффективность могла бы оказаться минусовой. В этом вопросе сложно разобраться, не изучив подробно того, какими бывают типы иерархии и какую роль иерархия может играть при том или ином образе жизни.

Инициация Как мы можем себе помыслить перерождение существа в субъекта выбора? Должны ли мы представить своеобразный обряд инициации, где человек принимает первое в своей жизни решение? Вообразим, как доброе племя дружно собирается с наступлением праздника. Все расступаются перед юным существом, к которому до самого последнего момента племя относилось не как к человеку, а скорее как к цветку. И даже слова в его устах воспринимались всего лишь как птичий лепет и шуршание листьев. И вот вождь племени подходит и вкладывает в руку испуганного ребенка игральную кость. На кон поставлено важное решение относительно будущего. Тут все начинают кричать и — 166 —


вопить, подталкивая жестами неразумное существо к самому важному в его жизни шагу. И как только игральная кость делает последний переворот, падая на одну из своих граней, все преображается. Все ликуют: «Он принял решение, свершилось чудо». Перед всеми стоит человек. Слова его наконец-то приобретают смысл. За каждое свое действие он теперь будет нести ответственность. С этого момента начинается новый этап в личной истории нашего существа. Мало-помалу ему придется учиться отвечать за свои решения, ибо ему предначертано быть человеком. Итак, ответственность за выбор накладывается не на силы природы, управляющие игральной костью. По большому счету механизм выбора оказывается вообще неважным. Правильнее сказать, что важно лишь строгое соблюдение установленного ритуала, обеспечивающее присваивание. Ответственность вменяется субъекту броска, а сама оказия вписывается в его личную историю. Процедура жребия, случайного, как мы теперь понимаем, выбора равнодушна к личным качествам выдвигаемого по иерархической лестнице существа. Но жребий может рассматриваться только как простейший механизм принятия решения, отвечающий за создание иерархии определенного типа, и впоследствии этот механизм будет заменен другими. Несмотря на все эти оговорки, мы все же должны отдать дань жребию как механизму принятия решения. Нужно лишь адекватно понимать культуру, построенную на жребии. Человек, выкидывающий жребий, берет на себя ответственность за выбор, однако, никто никогда не спросит, чем этот человек руководствовался в своем решении. В данной культуре этот вопрос не имел бы смысла (впрочем, если считать, что жребий может придавать силу основаниям, то последнее утверждение окажется неверным). Имеет смысл спорить, насколько может быть богата личная история, построенная на жребии, ведь версии поведения низведены тут до чистой альтернативности, то есть момент содержания выхолощен. Впрочем, не это сейчас важно. Важно то, что вместе с введением жребия меняется форма манифестации «я» — существо становится субъектом выбора. Модель волевого действия, основанного на жребии, может сослужить нам хорошую службу. Эта модель чрезвычайно проста, и можно надеяться, что уже здесь нам удастся прояснить, каким образом механизм ответственности порождает опыт свободы. — 167 —


Впоследствии, с развитием представлений о механическом движении и вероятностях, жребий потеряет свою силу. Допустим, что сегодня, находясь в здравом уме и памяти, я выкину жребий. Если бы я сопроводил это действие словами «Смотрите, я принимаю решение», то, скорее всего, это было бы принято за шутку. Во-первых, всем известно, что выпавшая участь для меня не является психологически неотвратимой. Я все равно задумаюсь, стоит ли мне выполнять предписание (вот где фактически принимается решение!). Во-вторых, процедура жребия объективирована. Окружающие меня люди сказали бы, что я вверил свою жизнь случайности. Я поставил на красное, и выпало красное. Никто не будет восхищен тем, насколько хорошие решения я способен принимать. Мне просто улыбнулась удача. В-третьих, не существует никакого жесткого ритуала, предписывающего мне прибегнуть к жребию. В культуре жребия я должен был бы прибегать к этой процедуре не задумываясь.

5.2.  Произвольное действие Ответственность за погоду Я могу поднять сейчас руку, но могу этого и не делать. Я могу придать силу некоторому основанию в пользу поднятия руки, выкинув жребий (я должен жить в племени, практикующем жребий). Допустим, в некоторый момент я обнаружу, что моя рука поднята. Этот факт будет вписан в мою личную историю. Другие (и я сам) будут относиться к случившемуся как к моему свободному действию, то есть апеллировать к моему решению соответствующим образом. Я не могу избежать этой свободы. За некоторое время до поднятия руки я вынужден принимать этот факт во внимание. Я могу поднять руку, но не могу сделать так, чтобы часы, которые висят на стенке и на которые я сейчас смотрю, сидя на диване, тотчас остановились бы. Как же случилось, что я могу сделать одно и не могу сделать другое? Допустим, что сейчас я еще не знаю, что произойдет в будущем — окажусь я завтра на работе или пойду в кино. Я не принял еще окончательного решения. Я не ведаю также о том, выпадет ли к завтрашнему утру снег. Впрочем, если завтра выпадет мокрый снег, никто не обвинит меня в — 168 —


плохой погоде. Никто не скажет, что снег выпал благодаря моему решению. С походом в кино или на работу дела обстоят иначе. Всякий теперь разумеет, что человек физически не в состоянии повлиять на погоду — такова специфика нашего современного представления о физической реальности. В состоянии ли человек повлиять на движение собственного тела? Очевидно, что и во втором случае закономерная последовательность физиологических событий однозначно должна обусловить результат. В этом смысле нет никакой возможности различить приведенные выше случаи. Мы ищем не там. Легко вообразить, что в иной культуре ответственность за погоду могла бы возлагаться на человека. Представьте себе шамана — такого, что контроль за погодой вменялся бы ему в прямые обязанности. Шаман с усердием решал бы поставленную перед ним задачу, прибегая к симпатической магии, заклинаниям и талисманам. Испытывал ли бы шаман опыт свободы воли в связи с выпадением снега? Да, испытывал бы. Можно ли сказать, что шаман реально влиял бы на погоду? Да, можно — приблизительно в том же смысле, в котором мы говорим о своем влиянии на поднятие собственной руки. Возможный случай неудачи в оказании воздействия на погоду не смог бы поколебать нашей уверенности. Случай неудачи мы могли бы отнести к проявлению слабости воли. Причем такая интерпретация не является художественным образом. Утверждение о слабости воли следует понимать буквально. Ну что же, в нашей культуре не принято приписывать человеку ответственность за погоду. Вопрос о том, почему так сложилось, требует специального объяснения. Чтобы разобраться в этом, рассмотрим мысленный эксперимент.

Механизм выполнения участи Вернемся к настенным часам. Представьте себе, что, как и в случае с поднятием руки, я выкидываю жребий. Выпадает «остановиться». Этот результат придает силу некоторым основаниям в пользу остановки часов. Я говорю: «Смотрите, я принял решение в пользу остановки часов». Дальше все происходит само собой. Игральная кость приводит в действие невидимую нами конструкцию из нитей и рычагов. Или так — компьютер считывает с игральной кости число и запускает программу остановки часов. Срабатывает изощренное устройство, механизм, обеспечивающий выполнение участи. — 169 —


Кто же остановил часы? Все вокруг видели, как я принимаю решение. Этот факт уже вписан в мою личную историю. Так здесь заведено. Всякий раз, когда я буду вновь прибегать к процедуре выбора, я буду знать обо всем заранее и чувствовать опыт свободы в отношении остановки часов. Итак, часы остановил я. Допустим, что некто усомнился в моей роли. Он говорит: «Часы были остановлены благодаря случаю». Ну что же. Этот «некто» не считает меня за человека. Едва ли с ним можно иметь общие дела. Наверное, он сумасшедший. Почему в действительности я не могу силой мысли остановить висящие на стене часы? Дело в том, что механизм остановки часов не был своевременно построен. Напротив, механизм поднятия руки однажды был сформирован, и теперь я его благополучно использую. Тут можно говорить об освоении тела культурой. Как же это произошло? В развернутом нами примере сам жребий является звеном в причинной цепи событий. Этот важный для нашего построения момент не является удивительным. Процедура поднятия руки с использованием жребия выглядит несколько надуманно. Но сейчас это не имеет для нас большого значения. Остановимся на главном. У нас еще будет повод завести разговор о других формах процедуры выбора, заступивших в свое время на место жребия. Для того чтобы поднятие руки стало произвольным действием, оно должно стать предметом практики индивидуального решения. В такой роли легче представить некоторое интегральное действие, такое как «разбить лагерь» или «ввинтить лампочку». Раньше можно научиться доставать яблоко, чем поднимать руку. Поднятие руки здесь является одной из составляющих интегрального действия. Путь освоения столь абстрактного действия, как «поднятие руки», будет длинным и долгим. Это действие и сейчас редко выделено в отдельный осознаваемый акт, даже тогда, когда является единственным физическим звеном некоторой деятельности (такой, например, как голосование). Голосуя, мы не думаем о своей руке. Пожалуй, в кабинете врача нас могут попросить прямо: «Поднимите руку!» Нам может прийти в голову выполнить это произвольное движение в момент размышления над проблематикой свободы воли. В общем случае за поднятие собственной руки мы должны нести ответственность. Итак, произвольность такого действия, как поднятие руки, появляется при переходе от освоения интегральных — 170 —


действий к освоению частных. Произвольность здесь передается по наследству. Здесь нам придется возвратиться немного назад и рассмотреть хотя бы в общих чертах, как формируется практика свободы воли в общем случае. Разумно допустить, что практика воли первоначально формируется на некотором конкретном материале. Допустим, соплеменники практикуют распределение инвентаря (этот пример уже встречался нам ранее, но здесь мы развиваем его в новом направлении). Как мы помним, распределение инвентаря является практикой с незаданными заранее ролями. Роли участков должны определяться в рамках некоторой процедуры. Один из участников должен взять топор, а другой — котелок. Допустим, не существует каких-то специальных оснований поступить так или иначе. Здесь подошла бы любая разрешающая процедура. Сгодился бы любой вспомогательный стимул. Можно было бы опереться на память: «Топор берет тот, кто брал его в последний раз». Но такой способ не всегда будет срабатывать. Возможно, что нашим участникам еще не доводилось распределять инвентарь между собой. Существует тысяча обстоятельств, каждое из которых можно было бы взять во внимание. В учете этих обстоятельств и состоял смысл распределения ролей. Наконец, процедура выбора могла бы опереться на некоторый дополнительный стимул, связанный, возможно, с использованием вспомогательного предмета. Мы в такой ситуации подкинули бы монетку. Возможно, в руках наших прародителей мог бы оказаться подходящий для этой цели предмет. Речь здесь идет о чисто технической процедуре. Если такая процедура по какой-то причине сработала один или несколько раз, то она могла бы прижиться. Итак, у нас есть все необходимое. Единственное, чего не хватает в этом описании, — это присваивание жребия. Именно присваивание может превратить описанную практику в практику воли. Если сформировалась подходящая разрешающая процедура, а содержание деятельности оказалось актуальным материалом для возникновения культуры индивидуального решения, то присваивание и связанная с ним апелляция не замедлят появиться. Сосредоточим внимание на свойствах подходящей разрешающей процедуры. Какие признаки должен сочетать в себе процесс, который может стать процедурой выбора? Во-первых, этот процесс должен быть звеном в причинной цепи, ведущей к выполнению участи. Стимул должен обладать значительной силой. Если мы говорим о жребии — 171 —


(подкидывании монетки), то эта процедура должна серьезно психологически укорениться. В ходе интериоризации эта причинная связь не будет разрушена. Впрочем, решение еще не гарантирует выполнения. Если практика воли действительно будет нести большое экологическое значение, то стимул приобретет большу´ю силу, но по-прежнему будет конкурировать с другими стимулами на более низком уровне. Для распространения практики вовсе не обязательно, чтобы участь выполнялась во всех ста процентах случаев. Но этот процент должен быть высок. Мы можем предположить, что случайного совпадения, обеспечивающего небольшой процент выполнения участи, может оказаться недостаточно (как это случилось в случае с дождем). Во-вторых, процедура должна сопровождаться некоторым выразительным движением, поскольку выразительный акт должен будет стать знаком в структуре высказывания, обеспечивающей присваивание. В-третьих, процесс должен быть пригнан к конкретному существу. Должна существовать возможность однозначно определить, кем именно осуществлено решение. Как возникает присваивание? Здесь мы встречаемся с процессом, знакомым нам по предыдущим главам. Некоторая выразительная реакция (сигнал), сопровождающая разрешительную процедуру, оказывается удобной для того, чтобы выстроить на ней совместную деятельность индивидуального решения (вспомним здесь тезис о пригнанности звеньев совместной деятельности). Попадая в новую структуру, данный сигнал приобретает новую функцию (и новое значение) превращаясь в знак «я принимаю решение». Мы не рискнем предположить, на каком материале в действительности сформировалась практика воли. Для этого нужно знать как минимум образ жизни тех племен, где протекало это формирование. Но мы можем указать одно направление, в котором развивалась практика свободы воли. Речь идет о подчинении телесных движений, которые первоначально входили в качестве отдельных элементов в общие интегральные действия. Люди начали практиковать свои тела в том смысле, что они сознательно стали направлять движение этих тел и их отдельных членов. Первоначально поднятие руки представляло собой непроизвольное движение, наподобие того, с помощью которого шимпанзе, стимулированный видом и запахом банана, достает желанный плод. Счастливое обстоятельство для руки — 172 —


оказалось в том, что люди начали практиковать свободу воли в отношении интегральных действий, в состав которых входило и поднятие руки. В конечном счете поднятие руки само по себе оказалось важным для группы действием. Распространение свободы воли на поднятие руки произошло в результате дрейфа совместных деятельностей, механизм которого мы описывали во 2-й главе. Таким образом, если мы хотим очертить ареал произвольных движений, то мы должны попросту вникнуть в пути дрейфа совместных деятельностей. Эта своеобразная культурная история направлялась рядом фундаментальных обстоятельств. Подведем итоги. Произвольность заключается не в том, что произвольные действия не подчиняются законам физики или биологии, а в том, что несут определенную социальную нагрузку, т. е. играют в структуре совместной деятельности специальную роль. Бессмысленно рассматривать сознательный акт поднятия руки в отрыве от личной истории. Прояснить эту специальную роль и является основной задачей исследования.

История произвольности Генезис произвольных движений давно стал предметом экспериментальных исследований в психологии. Большой интерес для нас представляют исследования, проведенные под руководством советского психолога А. В. Запорожца. Предметом этих исследований служило превращение движений внутренних органов, несущих вегетативную функцию, в движения произвольные. Запорожец в своей книге «Развитие произвольных движений» описывает эксперименты сотрудницы М. И. Лисиной на материале вазомоторных реакций. Процессы, воспроизводимые в подобного рода экспериментах, являются аналогом процессов, происходящих при освоении обычных движений. Можно надеяться, что анализ подобных опытов прольет свет на инструменты такого освоения. Вазомоторная реакция (сужение или расширение кровеносных сосудов) не относится к тем реакциям, которыми мы по обыкновению можем сознательно управлять. Афферентные импульсы, идущие от вазомоторов, не осознаются и не несут условного сигнального значения. Между тем сужение или расширение кровеносных сосудов является непроизвольной реакцией на различные факторы. В описываемом — 173 —


эксперименте, например, было использовано то обстоятельство, что у некоторых испытуемых сосудорасширяющее действие вызывалось светом электрической лампы. В опытах М. И. Лисиной была поставлена задача приобретения условного сигнального значения вазомоторной реакцией. В качестве отрицательного подкрепления использовался электрический ток: «Эксперимент производился следующим образом. На 20 с включался свет электрической лампочки. Как только применение такого индифферентного раздражителя приводило к сужению сосудов, в указательный и безымянный пальцы левой руки испытуемого давался удар электрического тока, вызывавший болевое ощущение. В тех случаях, когда свет не давал сосудосуживающего рефлекса или же наблюдалась нулевая реакция (что встречалось довольно часто вследствие чрезвычайной неустойчивости сосудистых реакций), отрицательное подкрепление электрическим током отменялось». [11, 36] Ожидалось, что в условиях проводимого эксперимента сосудосуживающая реакция на свет затормозится или даже выработается парадоксальная для этих обстоятельств сосудорасширяющая реакция. Несмотря на большое количество сочетаний, сосудорасширяющая реакция не вырабатывалась. В следующих экспериментальных сериях вводилась дополнительная сигнализация. Так, вазомоторная реакция, зафиксированная плезмографом, выводилась на звуковой генератор, тон которого изменялся в точном соответствии с изменением объема сосудов. У всех испытуемых в этой серии вырабатывалась условная парадоксальная реакция. Запорожец пишет: «Несмотря на то, что выработанная реакция не осознавалась испытуемыми или осознавалась недостаточно отчетливо, в дальнейшем при введении некоторых дополнительных условий она могла быть вызвана с помощью словесного приказа». [11, 40] После того как испытуемым поясняли, что изменение тона генератора связано с «их собственными» реакциями, им давали инструкцию на повышение или понижение тона. С поставленной задачей справились почти все испытуемые. — 174 —


Таким образом, тут можно говорить о формировании произвольного управления своими вазомоторными реакциями. Эти эксперименты интересны и поучительны. В нашем языке не существует специальных слов для описания своих вазомоторных реакций. Сложно себе представить, как должна звучать инструкция на расширение сосудов (в описании опыта речь идет об инструкции на повышение тона звукогенератора). Предложение «Расширьте свои сосуды» являлось бы очень странным даже для человека, имеющего научное представление о вегетативных функциях, и оказалось бы осмысленным лишь в условиях научного эксперимента. Однако, как мы видим, при определенных обстоятельствах слова могут стать знаком и действующей причиной в формируемой тут практике. Эти знаки могли бы приобрести смысл в рамках некоторой культуры. Врач говорит нам: «Поднимите руку». Мы выполняем указанное действие осознанно (то есть сами). Мы можем сказать вслух (или про себя) «Хорошо», тем самым взяв на себя ответственность за поднятие руки. Нечто подобное происходит в опыте по расширению сосудов. В этих опытах мы прежде всего видим попытку выстроить совместную деятельность, предметом которой стали бы вазомоторные реакции. Звук генератора является для нас привычной вещью. Мы могли бы принять решение о повышении тона. Но мы знаем также, что сделать это не так легко, и мы не согласились бы списать свою неудачу на слабость воли. Фактически нам не хватает механизма исполнения участи. В эксперименте осуществляется попытка сформировать такой механизм. Обратим внимание на следующее обстоятельство. В ходе эксперимента было замечено, что испытуемые, продолжая следить за дополнительной сигнализацией, вместе с тем замечали, что характер этой сигнализации сопряжен и с их собственными реакциями. Так один из испытуемых выражал это как «замирание сердца». Эксперимент проводится в условиях развитой системы освоенности, предполагающей возможность говорить о своем дыхании и сердечном ритме. Освоение происходит не на пустом месте. Механизм управления тоном звукогенератора строится из уже функционирующих блоков. Возможно, что это тот случай, в котором нужно говорить о смещении совместной деятельности. Итак, в эксперименте пытаются воспроизвести процессы, взятые на вооружение нашей культурой. Не нужно далеко ходить за примерами. Звуковой генератор есть внутри — 175 —


каждого из нас. Это наш голос. Мы используем его для того, чтобы говорить, но также для пения. Мы произвольно может повысить или понизить тон. Мы так и говорим: «Возьми здесь более высокую ноту». Для того чтобы это сделать, не нужно знать устройство речевого аппарата и даже упоминать о нем. Как мы научаемся произвольно повышать или понижать тон? Начнем с того, что мы умеем делать это непроизвольно. Например, в русской речи вопросы отмечаются особой интонацией — повышением тона к концу предложения. Обычно мы не задумываемся об этом. Это соответствует непроизвольному повышению тона звукогенератора в ответ на световой стимул. В результате смещения в некоторый момент человеческой истории возникла культура, предметом которой стал сам звуковой тон. Разумеется, следует различать историю формирования культуры произвольного «поднятия руки» или «повышения тона голоса» и технологию подчинения этих действий в онтогенезе. Я могу представить, как человеку, далекому от музыки, ни разу за всю жизнь не пришлось бы задуматься о повышении тона. Другими словами, ему не довелось бы вступить в совместную деятельность (практику воли), предметом которой было бы повышение тона. Я мог бы прожить всю жизнь, не задумавшись ни разу о возможности остановить на время свое дыхание. На наш взгляд, самое существенное в экспериментах по формированию произвольных движений заключается в том, чтобы правильно выстроить совместную деятельность, предметом которой стало бы осваиваемое движение. Зачастую такая совместная деятельность является давно сложившейся культурной практикой, в других же случаях может быть выстроена экспериментатором. В этом последнем случае мы не можем опереться на готовый языковой арсенал и вынуждены создавать новые знаки. Запорожец, рассматривая проблему произвольных движений, придает решающее значение усилению внутренней афференции, посредством вывода сигнала на звукогенератор и попыток задействовать в конечном счете афференцию внутреннюю. Часто говорят, что человек расширяет возможности своего тела, включая в него всевозможные орудия. В качестве такого орудия здесь использована система с выводом на звуковой генератор. Важно выявить, однако, роль этой афференции в общей структуре соответствующей — 176 —


совместной деятельности. Без внешнего, выразительного характера совместная деятельность не могла бы сложиться. Экспериментатору и испытуемому просто не о чем было бы говорить. Этот вопрос сродни вопросу о том, какую роль в окончательном выборе способа добывания банана может послужить присутствие руки в визуальном поле существа.

Человеческий глаз В связи с вопросами, обсуждаемыми выше, мы хотели бы затронуть проблему управления движениями человеческого глаза. Хотя по обыкновению эти движения производятся неосознанно, мы можем взять их под свой контроль. Если мы будем искать интегральную практику, в которую в качестве составного элемента входило бы движение глаз, то в первую очередь нам придет на ум практика смотреть. В общем случае эта деятельность включает в себя сложный набор координированных движений, подобных повороту головы и др. «Посмотрите, что находится в ящике». «Посмотреть» в данном случае подразумевает, кроме всего прочего, например, вскрытие ящика. Легко допустить, что практика смотреть может подпасть под действие свободы воли. Может оказаться очень важным, вскроете вы ящик или решите этого не делать. Фактически для нас очень сложно вскрыть ящик не нарочно, не осознавая того, что мы делаем. Свобода воли тут работает в полную силу. Может случиться, что просьба не срабатывает. Я говорю Павлу: «Посмотри на человека в шляпе». Но Павел не догадывается, что нужно повернуть голову. Возможно, что наши практики будут развиваться в сторону дифференциации и более тонкой настройки — например, мы начнем практиковать поворот головы. Рано или поздно мы столкнемся с фундаментальной ролью глаз в зрительном восприятии. По­ явятся практики, непосредственным предметом которых станут движения глаз. По всей видимости, существует другой путь к освоению глаз, который основан на важном значении взгляда при коммуникации. Когда мы разговариваем, то смотрим в глаза собеседнику. Всякий раз, когда я обращаюсь к Павлу, но смотрю в глаза Петра, возникает недопонимание, и меня переспрашивают: «К кому же ты обращаешься?» Существует коммуникационный код, основанный на игре взглядов. Когда этот код становится предметом нашего разговора, — 177 —


нам приходится говорить о глазах (точнее говоря, некоторые знаки, используемые в таком разговоре, обретают значения, связанные с глазами). Все это уже пройдено и закреплено в нашей культуре. Однако существуют феномены, которые не приобрели в культуре сколько-нибудь существенного значения. Возьмем в качестве примера стереоскопическое зрение. Когда мы переводим взгляд с далекого предмета на близкий, изображения в правом и левом глазу «накладываются друг на друга» путем сведения глаз. Это один из механизмов, позволяющий нам оценить расстояние до предмета. Когда мы смотрим на некоторый предмет, сведение происходит автоматически. Человек, не интересующийся психологией зрительного восприятия, за всю свою жизнь может ни разу не задуматься о механизме стереоскопического зрения. Однако движения глаз, обеспечивающие сведение изображений, можно поставить под свой контроль. Это хорошо известно тем, кто учился рассматривать стереопары. Как же мы берем эти движения под свой контроль? Рассматривая физиологию и оптику глаза, мы можем обнаружить еще несколько своеобразных движений. Это расширение и сужение зрачка, а также деформация хрусталика при фокусировке, обеспечиваемая глазными мышцами. Для того чтобы управлять последними, я просто «перевожу взгляд» с далекого предмета на близкий (это можно сделать, закрыв второй глаз, чтобы не думать о стереоскопическом эффекте). Когда я смотрю на карандаш, который держу в руке, фон размывается. Но я могу сфокусироваться и на фоне. В русском языке нет специального выражения для этого действия (разве что технический термин «сфокусироваться», который пришел из физики и в обыденной жизни не находит употребления, если речь идет о глазах, а не о фотоаппарате). В выражении «переводить взгляд» подчеркивается именно перевод взгляда с одной вещи на другую, который обеспечивается как движением глазных яблок (их вращением), так и фокусировкой. Складывается впечатление, что культура не позаботилась о том, чтобы выделить фокусировку в отдельную культурную практику. Этого просто не потребовалось, так как это действие в отдельности никогда не становилось предметом совместной деятельности. То, что я делаю в опыте с карандашом, это именно переведение взгляда с кончика карандаша на стену и обратно. Но у меня есть возможность и это движение поставить под свой контроль. Видимо, это происходит вместе со стереоскопическим разведением. Мне не удавалось отделить одно от другого. — 178 —


Ну что же, слово для новой практики можно придумать или взять из физики. Интересен способ, которым мы приходим к подобным экспериментам и контролю. Я прочитал книгу о стереоскопическом зрении. То есть я сначала узнал о такой возможности, прежде чем ее испытать. «Видение аспекта и представление подчиняются воле. Это она отдает приказ «Представь себе это!», а также «Теперь смотри на эту фигуру так!», но не «Теперь этот лист зеленый»!» [3, 300] Возьмем рисунок «двойного креста» из «Философских исследований». То, что Витгенштейн называл аспектом, мы можем контролировать по собственной воле. Возможно, что вначале мы будем видеть только в одном аспекте — черный крест на белом фоне либо белый крест на черном фоне. Но когда мы научимся видеть и то, и другое, мы сможем переключать аспект сознательно. Я смотрю в центр фигуры и переключаю аспект. Произвожу ли я какие-то движения глазами? Как я переключаю аспект? В этом есть что-то неуловимое. Мне не удавалось сопоставить это с какими-нибудь движениями глаз. Но, скорее всего, это связано с такими движениями. Просто они стали незаметными.

5.3.  Решение Описательная часть Итак, выше мы согласились с тем, что жребий является элементарным волевым актом. Возможно, что эта форма сыграла важную роль в истории культуры. Трудно себе представить, как это можно было бы теперь проверить. Дальнейшую историю (или логику) развития волевого акта можно рассматривать с нескольких точек зрения. Во-первых, имеет место интериоризация этой функции, перенесение процедуры из внешней формы во внутреннюю (этому процессу подвержена любая высшая психическая функция). Во-вторых, волевой акт изменяется в направлении более тесной интеграции с личной историей. — 179 —


Допустим, что у меня есть две возможности. С одной стороны, завтра утром я могу пойти на работу. С другой стороны — пойти в кино. Оба варианта представляются мне возможными (в этом смысле я обладаю опытом свободы). Выбор за мной. Ну, я могу бросить жребий, но не делаю этого. В конце концов, я говорю себе: «Я все же пойду на работу». Произнесение этих слов каким-то образом связано с принятием мною решения. Эти слова произносятся в рамках какого-то внутреннего ритуала. В чем же заключается здесь действие выбора? Как протекает этот выбор? Если я говорю «Я все же пойду на работу» или что-нибудь в том же роде другому человеку, я совершаю объективное и необратимое действие. Этих слов вполне достаточно. В какой-то момент я еще могу отказаться от своих слов, но даже и в этом последнем случае мои слова и факт отказа приведут к каким-то необратимым последствиям, будут записаны в мою личную историю. Я также могу произнести эти слова про себя (и для себя) или даже только подумать. В некотором смысле слова, произнесенные про себя, обладают не меньшей действенностью. Мое решение пойти на работу опирается на то, что Джон Сёрль называет основаниями к действию, не зависящими от наших желаний. Подписывая договор о трудоустройстве, я взял на себя определенные обязательства (я имею также обязательства перед моими коллегами, так как мое отсутствие повредит нашему общему делу), и теперь, принимая решение, я придаю этим основаниям силу. Как же мне удалось придать основаниям силу?

Взвешивание оснований Допустим, я пытаюсь решить, что мне следует взять в поход — топор или фонарь (по какой-то причине у меня нет возможности взять и то, и другое одновременно). У меня есть некоторые основания как в пользу топора, так и в пользу фонаря. Выкидывая жребий, мы могли бы вовсе позабыть об этих основаниях. Теперь мы прибегаем к жребию только тогда, когда основания «не могут нам ничем помочь». Впрочем, мы могли бы сказать, что жребий придал силу некоторым основаниям, но это необязательно. Пожалуй, мы уже потеряли связь с культурой, где жребий придавал бы основаниям силу. — 180 —


Далее мы рассмотрим модель процедуры выбора, которая, по нашему мнению, могла бы служить логическим развитием жребия и во многих отношениях являлась бы более совершенной. Мы продолжим в той же свободной манере, которой придерживались при описании жребия. Подобно жребию, наша новая модель будет носить внешне развернутый характер. Представьте себе, что основания — это камни в буквальном смысле слова (вспомните фразу «Носить камень за пазухой»). Одна часть камней является набором оснований в пользу некоторого решения, другая часть — в пользу альтернативного решения (это могли бы быть камни белого и черного цвета). Сама процедура решения сводилась бы к их взвешиванию на рычажных весах. Исход этого взвешивания (сравнения) был бы для нас психологически неотвратим. У каждого существа имеется свой набор камнейоснований, которые тот бережно хранит. Основания следует собирать с учетом того, что они могут пригодиться — подобная процедура решения предполагала бы существование развитой практики сбора оснований. Мы видим, как практика взвешивания воспроизводит разрыв в своей структуре. Вовсе не сами «основания» являются действующей причиной. Камни-основания не могли бы определить поступок. Окончательным стимулом служит результат процедуры сравнения, который осмыслен всеми как акт принятия решения и обставлен соответствующим образом. Я говорю: «Смотрите, я принимаю решение» — и взвешиваю камни. Еще за секунду до взвешивания никто не знает исхода (знание исхода предполагало бы некоторую предварительную процедуру сравнения «в уме», но таковой еще не существует «согласно условию задачи»). Мы видим, что само взвешивание не является какой-то мистической процедурой. Результат сравнения зависит от конкретных свойств «оснований» — буквально от их веса. Мне предложили выбрать один из двух бокалов вина. Я достаю соответствующие этому случаи камни и взвешиваю их — я практикую свободу воли. Затем меня спрашивают, почему я выбрал именно этот бокал, и я указываю на «основания», взявшие верх. То, что я могу указать на «основания», является существенной частью этой практики (в стиле Витгенштейна можно было бы сказать: «Такова эта языковая игра»). Сам факт взвешивания основанием для выбора не является. — 181 —


Итак, «основания» сами по себе не могли бы определить моего поступка. Таким образом, в этой структуре воспроизводится разрыв. Представьте, что весы сломались. В этом случае даже при наличии «оснований» воля моя была бы парализована. Вместе с тем нельзя сказать, что основания не имеют никакого причинного отношения к решению — хотя это и не единственный фактор. В силу такого причинного отношения процедура взвешивания, в отличие от жребия, сильнее интегрирована с личной историей. Возможно, это определяет экологический смысл данной процедуры. Процедура взвешивания камней, если понимать ее буквально, достаточно далека от того, с чем мы можем столкнуться в нашей повседневной жизни. Тем не менее мы можем узнать здесь ситуацию, в которой мы разбиваем лист бумаги на две графы и выписываем все «за» и «против», производя что-то похожее на взвешивание. Это взвешивание осуществляется где-то внутри нас. Можно ли предположить, что подобная процедура была получена путем интериоризации внешне развернутого взвешивания. Чтобы себе это представить, нужно сильно потрудиться. Можно рассмотреть историю взвешивания «оснований», начав с таких правдоподобных рассуждений. «Основания» могли бы быть представлены в вещах, окружающих нас и несущих на себе следы былых событий. Возьмем для примера хотя бы традицию дарения. Подарок есть, безусловно, основание к некоторым благожелательным действиям в отношении дарителя, основание, материализованное в конкретной вещи. Ценность подарка, условно говоря, могла бы соответствовать весу камней. Другой пример. Ожерелье из акульих зубов как свидетельство охотничьей удачи и отваги. Такое ожерелье, без сомнения, являлось бы весомым «основанием» для некоторых решений. Рассматривая природу подобных «оснований», мы догадываемся, что и процедура взвешивания могла бы иметь различную форму. Возможно, что во многих случаях основания можно было бы сравнивать «на глазок» (допустим, подсчет в уме количества акульих зубов). С одной стороны, вещь несет на себе знаковую функцию основания (акулий зуб указывает на факт удачной охоты и должен использоваться как основание). С другой стороны, размеры, количество и внешний вид зубов играет роль в процедуре взвешивания, поэтому необходимо материальное воплощение. Возможно, что вместо зубов нам было бы удобнее — 182 —


использовать зарубки на специальной дощечке. В конечном счете, если ментальный образ благодаря своим определенным качествам смог бы поддержать процедуру взвешивания, то «основания» могли бы храниться и в голове индивида, как воспоминания о некоторых значимых событиях. Важно подчеркнуть, что взвешивание является только технической процедурой выбора. Вождь племени, выбирающий место для постройки дома, может произвести взвешивание «оснований», но вся ответственность за выбор ложится на него самого. Вождь практикует свободу воли.

Экология решения В чем состоит экологический смысл перехода от жребия к взвешиванию? Как состоялся этот переход? Зачем нам выбирать таким сложным образом — через основания, представленные в памяти индивида? Что мы от этого выигрываем? В стиле нашего исследования мы попытаемся выдвинуть очередную рискованную гипотезу. У крысы есть «основания» (скажем так) выполнить некоторое действие — она получит пропитание. Существует также «основание» не совершать этого действия — ее ударит током. Выбор осуществляется непосредственно. Это означает, что у крысы нет нужды позиционировать выбор. У человека, напротив, позиционирование выбора есть центральная особенность поведения. Переходя от жребия к взвешиванию, мы не должны терять из виду самого главного. Но разве культура решения в той форме, в которой она существует сегодня, не помогает нам сделать правильный, обдуманный выбор? Нам приходит в голову этот вопрос, когда мы задумываемся о роли оснований в принятии решения. В самом деле, решение, принятое с учетом оснований, должно быть лучше, разумнее, чем решение, выбранное на­ угад. С другой стороны, почему опора на основания должна обеспечивать «правильный» выбор? Ведь каждому из нас известны неразумные основания. Выше мы упоминали об одной из возможных целевых функций практики свободы воли — о формировании иерархии (и обещали вернуться к этой теме). В целом нам понятно, как практика индивидуального решения позволяет сформировать иерархию. Однако решение может осуществляться различными способами, а иерархии могут выполнять различные задачи. Каким образом тот или иной способ решения — 183 —


помогает в выполнении той или иной задачи? Перед нами в очередной раз возникает уравнение с двумя неизвестными. Задумаемся над такой иерархией, которая существовала бы ради принятия «лучшего» решения. Представим себе, что сообщество практикует индивидуальное решение, причем в важных случаях это решение принимается индивидом, занимающим высокое положение на иерархической лестнице. Строго говоря, здесь не обязательно должна идти речь о «решении» (хотя индивидуальное решение идеально подходит для наших целей). Достаточно функционирования некоторой стратегии кооперации, в результате которой группа следует за вожаком (косяк рыбешек следует в направлении, задаваемом лидером, действия которого вполне непосредственны). Если мы говорим о подобном типе иерархии, то вполне очевидно, что механизм выдвижения становится важным. Процедура ранжирования в идеале должна обеспечивать выдвижение наиболее умелого и опытного индивида. Тут-то нам и приходит на помощь практика индивидуального решения. Как мы помним, практика индивидуального решения устроена так, что статус индивида, принимающего «правильные» решения, будет повышаться. Однако этот механизм будет работать вхолостую, если решение всякий раз будет приниматься с помощью жребия. На верхушку иерархии может попасть человек, не обладающий никакими достоинствами, поскольку его «правильные» решения были случайными. Представьте себе турнир, проходящий по олимпийской системе с выбыванием, такой, что победитель в каждом по­единке определяется жеребьевкой. Этот турнир выиграет случайный человек. Итак, если мы хотим продвинуть достойного человека, то любой тип процедуры решения, реально опирающийся на опыт, будет предпочтительней. Таким образом, мы и приходим к процедуре взвешивания. Чем выше процент «правильно» принятых решений, тем больше шансов у существа продвинуться по иерархической лестнице. В свою очередь, чем опытнее человек, стоящий у руля, тем эффективнее действует группа. Подобная культура имеет все шансы на распространение. Культура, в которой решения (принимаемые посредством взвешивания оснований) являются эффективными, получает преимущество. Как достигается эффективность отдельного решения в случае взвешивания? Перечислим все возможные факторы, — 184 —


через которые культура могла бы повлиять на эффективность решения. Первым таким фактором является способ отбора оснований. Какие именно факты должны становиться предметом внимания, вписываться в личную историю существа? Если я слежу за повадками зверя, если эти повадки стали предметом культурного освоения, если каждая встреча со зверем вписывается в мою личную историю и превращается в мой опыт, то в самый ответственный момент охоты я имею больше шансов принять «правильное» решение. Разумеется, культура слепо ищет пути отбора нужных оснований. Здесь работают механизмы естественного отбора. В конечном итоге мы получаем сложные и эффективные культуры. Культура могла бы воздействовать на эффективность решения через «вес» оснований. С этой целью сформирован специальный психологический инструментарий. Логично предположить, что «вес» оснований задается нормами культуры. Нас с детства учат, что такое хорошо и что такое плохо. Мода и образование определяют «норму». Функционирует тончайшая система рычагов и противовесов, управляющая поведением индивида. Социальный индивид должен вести себя сложным образом. Один раз возникнув, эта система передается из поколения в поколение, постепенно усложняясь. Наконец, последним фактором влияния (этот фактор связан с предыдущим) является характер самой процедуры взвешивания. Недостаточно еще иметь хороший набор оснований, но необходимо научиться их правильно взвешивать. Этот фактор предполагает внедрение в психическую жизнь существа, что является приемлемой и типичной ситуацией для теории высших психических функций. По большому счету, нам еще очень мало известно о психологической составляющей решения, об устройстве «рычажных весов». Итак, мы видим, что практику свободы воли составляют сложные элементы, несущие различную нагрузку. Если все эти части сбалансированы, то в сообществе включается механизм востребования опыта. Различные индивиды в силу разных причин получают различный опыт. Ценный опыт востребуется в целях всей группы. Отметим также то, что доступ к основаниям и их «весу» может быть осуществлен весьма оперативно. У нас получилась несколько идиллическая картина культурной эволюции, но здесь мы не будем углубляться в детали (и побочные явления), которые осложняют работу этой системы. — 185 —


Какие же выводы мы можем сделать из приведенных в этом параграфе рассуждений? Мы пришли к тому, что решение, принимаемое с учетом оснований, может оказаться эффективным. Разумеется это существенный плюс в пользу процедуры решения. Ранее нас смущало то, что поведение животных также может опираться на их опыт и для этого не требуется никакой свободы воли. Не могло ли соответствующее сложное поведение сложиться непосредственным образом? Видимо, могло бы сложиться, но дело в том, что обходной путь через культуру индивидуального решения и взвешивание оснований оказался самым «коротким». Когда я оказываюсь один на один с природной стихией, я принимаю сознательные решения и взвешиваю основания. Возможно, что такое поведение поможет мне выжить, поскольку окажется эффективным. Следует, однако, осознавать, что подобная ветвь индивидуального поведения выделилась из культурной практики, имеющей первоначально иную экологическую задачу и иное воплощение.

Раскольников Родиону Раскольникову впервые пришла мысль убить старуху-процентщицу в трактире, где он подслушал случайный разговор. В этой истории будет много совпадений и случайностей, которые внесут свой весомый вклад в окончательное решение. Мысль подтачивает Раскольникова изнутри, исподволь. Сначала убийство представляется теоретической возможностью, но постепенно становится реальнее, воплощеннее. Мысль просачивается в сознание через детали задуманного преступления, через обдумывание мелочей. Раскольников привыкает к мысли об убийстве. Настает момент, когда дело доходит до взвешивания оснований. Взвешивание будет происходить не раз и не два. Кажется, что культурная форма принятия решения не справляется со своей задачей. Решение, которое, казалось, принято окончательно, вновь ставится под сомнение. Процедура выбора лишилась опоры, потеряла свою психологическую силу: «Да что же это я! — продолжал он, восклоняясь опять и как бы в глубоком изумлении, — ведь я знал же, что я этого не — 186 —


вынесу, так чего ж я до сих пор себя мучил? Ведь еще вчера, вчера, когда я пошел делать эту... пробу, ведь я вчера же понял совершенно, что не вытерплю... Чего ж я теперь-то? Чего ж я еще до сих пор сомневался? Ведь вчера же, сходя с лестницы, я сам сказал, что это подло, гадко, низко, низко... ведь меня от одной мысли наяву стошнило и в ужас бросило...» [...] «Проходя чрез мост, он тихо и спокойно смотрел на Неву, на яркий закат яркого, красного солнца. Несмотря на слабость свою, он даже не ощущал в себе усталости. Точно нарыв на сердце его, нарывавший весь месяц, вдруг прорвался. Свобода, свобода! Он свободен теперь от этих чар, от колдовства, обаяния, от наваждения!» [10, 164] Метания Раскольникова напоминают все сильнее раскачивающийся маятник. В тот самый момент, когда, казалось бы, приходит освобождение, и случается решающий эпизод: «Первоначальное изумление его мало-помалу сменилось ужасом, как будто мороз прошел по спине его. Он узнал, он вдруг, внезапно и совершенно неожиданно узнал, что завтра, ровно в семь часов вечера, Лизаветы, старухиной сестры и единственной ее сожительницы, дома не будет и что, стало быть, старуха, ровно в семь часов вечера, останется дома одна. До его квартиры оставалось только несколько шагов. Он вошел к себе, как приговоренный к смерти. Ни о чем он не рассуждал и совершенно не мог рассуждать; но всем существом своим вдруг почувствовал, что нет у него более ни свободы рассудка, ни воли и что все вдруг решено окончательно». [10, 166] Выполненное с великим мастерством описание показывает нам всю сложность процедур решения. Воля Раскольникова оказывается парализованной. Раскольников производит взвешивание оснований, но возможность отсрочки в принятии решения, возможность передумать сводит на нет все усилия. Пожалуй, тут недостает отчетливого ритуала, обеспечивающего присваивание решения, шага, который превратил бы выбор в необратимое действие. — 187 —


Судьба Размышляя о свободе воли, мы могли бы подумать о том, что часть процесса принятия решения обязательно должна быть скрыта от существа. Мы могли бы предположить, например, что если бы существо было в состоянии просчитать движения игральной кости (или только предсказать вероятность выпадения) и тем самым объективировать процесс, то оно лишилось бы опыта свободы. Действительно, не является ли это реальным обстоятельством, определившим незавидную участь жребия в современной культуре. Ясно, что существенная часть процесса принятия решения в ее интериоризованной форме не освоена культурой, т. е. является частью айсберга, скрытой под водой. В действительности ли это играет сколько-нибудь существенное значение? Что нас ожидает, если нам станут известны нейробиологические механизмы принятия решения? Допустим, мне было бы известно, что выпадение одного из вариантов в случае жребия определяется теорией вероятности. Мог бы я, разделяя эти знания, испытывать опыт свободы? Нам представляется, что вопрос, сформулированный выше, отчасти связан с одним известным в научной литературе сюжетом. Рассмотрим это подробнее. О категории «судьба» часто заходит речь при обсуждении архаического сознания. Глубокий анализ этого понятия развернут в книге Арона Гуревича «Индивид и социум на средневековом западе». Бургундские короли Гуннар и Хёгни («Гренландская Песня об Атли») принимают приглашение короля гуннов Атли. Явные знаки, посылаемые их сестрой Гудрун (и женой короля Атли), свидетельствуют о коварстве Атли. Тем не менее Гуннар и Хёгни отправляются в путь. Они нарочно плывут навстречу своей смерти. Ну что же, их действия, как и мотивация целого ряда других поступков героев песни, остаются для нас непонятными (месть Гудрун и вовсе выходит за пределы всякой разумности). Здесь-то к нам и приходит на помощь представление о судьбе. Впрочем, применение категории судьбы к объяснению поступков героев песни оказывается сущей головоломкой. С одной стороны, герой не свободен в выборе своего пути, на котором он совершит подвиг и найдет гибель. Путь этот зачастую известен заранее, предсказан тем или иным провидцем. В этом, собственно, и состоит идея судьбы. Однако вместе с тем: — 188 —


[...] «Судьба в системе представлений германских народов — не некий безличный надмирный фатум и не колесо слепой Фортуны. Хотя судьба «заложена» в героя как его «программа», она вместе с тем осознается им как его персональная жизненная позиция; он не просто следует ее повелениям — он ее творит, активно реализует. Судьба, следовательно, есть выражение его собственной сущности, которую герой выявляет как бы свободно, на свою личную ответственность». [8, 54] Герои эддических песен знают заранее, что их ожидает. В каком-то смысле у героя нет выбора между альтернативными возможностями. Однако неким парадоксальным образом это не мешает герою осознавать свои поступки как свободные. Мы видим, что это совершенно особая форма свободы воли. На этой форме свободы строится особая культура, которая зачастую может оказаться нам непонятной. Речь идет именно о проявлении свободы воли. Здесь наличествуют все признаки свободы, развернутые нами выше. В некотором смысле все это похоже на жребий, в котором используется кость, на всех гранях которой начертан один и тот же знак, однако само действие выбрасывания жребия здесь присутствует. Герои саги самостоятельно решают о своем визите к королю Атли. Здесь нечего просчитывать, исход известен заранее, и решение не несет в себе никакой разрешающей функциональности. Тем не менее это решение выполняет свою непосредственную функцию, становясь основой (основанием) разворачивающихся далее событий в их человеческом плане. Гуревич обращает наше внимание на то единственное место песни, где упоминается термин «судьба». «Только после того как решения приняты и поступки совершены, эти действия как бы «отвердевают» в судьбу, становятся роковыми. Когда погибли ее братья и после того, как, мстя за них, Гудрун умертвила своих детей и скормила их мясо Атли, она, по выражению песни, «дает судьбе взрасти» (scöp lét hon vaxa, Akv., 39 ): она раздает сокровища, готовя убийство гуннского короля». [8, 65] В этом «взращивании» судьбы, по нашему мнению, можно увидеть историю опыта свободы воли, этап, далекий еще от тех наслоений, которые позднее сделают проблему воли такой противоречивой и безнадежной. Что же следует из нашего краткого экскурса в историю исландской саги? — 189 —


Мы могли бы спуститься еще на одну ступеньку и представить себе племя, живущее размеренной жизнью и вовсе не практикующее свободу воли. Жизненный уклад этого племени определялся бы кодексом, фактически не оставляющим индивиду какой-нибудь свободы действий. Каждый индивид имел бы между тем личную историю, которая складывалась бы некоторым естественным образом. Личная история индивида представляла бы вереницу оснований, согласно которым тот и поступал бы. На всякий возможный вопрос уже имелся бы ответ. Индивид не совершал бы поступков в строгом смысле этого слова, так как ему не требовалось бы придавать основаниям силу. Личность предстает здесь в очень специфическом и непривычном для нас ракурсе. Этим людям неведомы ни сомнение, ни ответственность. Здесь была бы невозможна также культура греха. Допустим, что в некоторой ситуации кодекс предписывал бы мне выход в морской поход, где мне было бы суждено найти свою погибель. Разумеется, я не раздумывая отправился бы в путь. Могло бы случиться так, что картина моей предстоящей гибели была бы дана мне со всей отчетливостью. В этом случае мою личную историю можно было бы осмыслить в категориях фатума или рока. Моя жизнь представляла бы отдельную нить, вплетенную в полотно судеб мира. Теперь мы должны представить себе, что означало бы появление в этой картине практики свободы воли. Первоначально такое смещение могло бы вовсе не затрагивать механизмов поведения, но заключаться лишь в небольшом изменении ракурса, под которым это поведение рассматривалось бы. Это заключалось бы в выделении отдельных действий и приписывании мне ответственности за их осуществление в рамках некоторой конкретной полезной практики. В сущности, я мог бы последним узнать об этой ответственности. Со временем мне пришлось бы сжиться с этой ответственностью, и через какое-то время я уже не мыслил бы себя вне культуры решения. Свободная воля — это институция, которая надстроилась бы над материалом, условно обозначенным нами выше «фатумом». Путь к известному заранее исходу пролегал бы теперь через мое решение. Итак, мы видим, что наш опыт свободы с присущим ему выбором из альтернативных путей есть всего лишь одна из возможных форм свободы воли. Эта форма сложилась в определенных условиях и имеет свои специфические задачи, которые мы уже пытались описать в этой главе. Сейчас именно — 190 —


такая форма составляет фундамент нашей культуры. Но что же случилось с понятием судьбы? Понятие судьбы, некогда естественное и необходимое, конституирующее человеческую природу, теперь влачит жалкое существование. Природа человека сильно изменилась, и в этом новом пространстве человеческого судьба оказалась «не при деле». Даже слово это употребляется теперь редко. А если и употребляется, то в каком-то несерьезном, переносном смысле.

5.4.  Бордо или бургундское «...Я решаю...» Джон Сёрль пишет: «Существует несколько оснований, влияющих на мое решение, но лишь одно из них реально действует, причем я выбираю то из них, которое будет действующим. Мои представления и желания не являются причинами моего поведения. Скорее я выбираю, в соответствии с каким желанием действовать. Короче говоря, я решаю, какая причина из многих станет действующей». [23, 87] Если мы демистифицируем процедуру выбора, вводя в рассмотрение механизмы жребия и взвешивания, то этим создаем плацдарм для описания человека, не просто «пребывающего» в мире, но активно выстраивающего линию своей жизни. Нет ничего, что уже не содержалось бы в культуре свободы воли. Тем не менее сложно представить себе отчетливо, с кем же мы имеем дело, когда рассуждаем о существе, произносящем: «...Я решаю...» Процедура выбора протекает по детерминистическому сценарию. Такова физическая реальность, стоящая за жребием, взвешиванием и практикой индивидуального решения. Однако это не та реальность, которой мы живем. Человеку все видится в ином свете. Будущее для человека представлено как набор возможностей. То, какая возможность в конечном счете будет реализована, зависит от нашей с вами доброй воли. Как говорит старуха-процентщица из «Преступления и наказания»: «А в том моя добрая воля, батюшка, терпеть или вещь вашу теперь же продать». [10, 124] — 191 —


Можно было бы назвать реальность альтернативных возможностей иной, мифической реальностью. В таком случае человека можно было бы считать мифическим существом. Выход из этой реальности был бы для человека невозможен. Является ли эта реальность придуманной, ненастоящей? Почему мы решились назвать ее мифической? Какой смысл мы вкладываем в этот термин? Может быть, эта реальность чем-то «хуже» реальности сталкивающихся бильярдных шаров или «ущербнее» реальности квантовомеханических миров? Не будет торопиться с быстрыми ответами. Категории, в которых человек осмысляет себя и окружающий его мир, изменяются со временем. Некоторые такие сдвиги зафиксированы историей. Обусловлены ли эти сдвиги усилиями отдельных людей? Иногда у нас появляется желание связать произошедшие перемены с именами известных художников или ученых. Мы также понимаем значительную роль технологии. Проводя те или иные действия, строя ту или иную машину, человек часто сталкивался с новыми для себя пластами реальности, входил в отношения с теми или иными, все более утонченными аспектами мироздания. Существуют, однако, категории, которые составляют саму суть человеческой природы. Эти категории сложились в ходе эволюции культуры, в результате отбора эффективных совместных деятельностей, независимо от усилий отдельных индивидов. Эти категории оформлены сейчас в знаковом материале. Итогом этой истории стало появление того комплекса культурных практик, который мы связываем с формированием человека. Такова решающая гипотеза нашей книги, которую мы хотели вынести на обсуждение. Биологическая эволюция ведет к все более сложным формам. Такое усложнение осуществлялось и в ходе эволюции культурных практик. Биологическая эволюция на Земле происходила в определенных условиях, задаваемых химическим составом, ландшафтом и климатом нашей планеты. Культурные практики также эволюционировали в определенных фундаментальных обстоятельствах. Предметом этих практик становились различные вещи. Практики приняли определенную форму. Форма эта обусловлена фундаментальным ландшафтом и задачами, которые решались совместными деятельностями. Человек, таким образом, появился вместе с категориями, посредством которых он осмысливал мир и себя. Здесь мы имеем дело с особого рода реальностью (мир, в котором человек себя нашел), задаваемой итогом культурной — 192 —


эволюции. Поэтому мы называем ее мифической реальностью. Человек нашел себя в своем теле, воспринимающим внешний мир и окруженным волевыми субъектами (такими же, как и он сам), направляющими своими усилиями события в то или иное русло. Это реальность мифа. Должны ли мы догадываться о квантовомеханических законах, если мы собираемся сконструировать обычные механические часы? Думаю, что у нас нет такой необходимости. Нам достаточно классической механики. Конструируя механические часы, мы не входим в отношения с микроскопическим миром. Категории, в которых человек себя осмысливает, возникли в одной из проекций действительности. Эта проекция была задана характером успешных совместных деятельностей. Позднее были освоены и иные пласты действительности. Возникли и новые категории. Нам, разумеется, хотелось бы понять, как один взгляд на вещи мог бы сочетаться с другим. Представим некоторые возможные модели такого сочетания. В физике часто одна теория является частным случаем другой. Возможно, что классическая и квантовая механики здесь не самый лучший пример из-за неразрешенных концептуальных проблем квантовой механики. Возьмем СТО (специальную теорию относительности) и механику Ньютона. Механику Ньютона можно вывести из СТО для случая скоростей, значительно меньших скорости света. Можно ли свести подобным образом детерминизм и представление о волевых субъектах? По-видимому, нельзя. Попытаемся провести другую параллель (и эта модель позаимствована из физики). Какую геометрию имеет пространство, в котором мы живем? На первый взгляд, кажется, что это можно определить с помощью эксперимента. Например, если сумма углов треугольника (три горные вершины) даст 180°, то можно было бы заключить, что пространство евклидово. Однако все оказывается сложнее. Представим себе существ, живущих на сфере (подробно об этом можно прочитать у Рейхенбаха [21, 28]). Если они проведут измерения длины окружности и радиуса ОА (рисунок), то обнаружат, что отношение этих величин меньше, чем 2π. Это означало бы, что наши существа живут в сферическом пространстве. Однако мы могли бы объяснить эксперимент по-другому — мы могли бы допустить, что измерительные стержни расширяются по мере приближения к окружности. Таким образом, вопрос — 193 —


о структуре пространства не однозначен. Решение зависит от предварительных соглашений относительно процедуры измерения. Рейхенбах пишет: [...] «Поиски истины там, где нужны поиски определения, приводят к возникновению псевдопроблем». [21, 33]

В рассмотренном примере мы имеем дело с эквивалентными теориями, рассматривающими данные под разным углом зрения. Это очень изящное отношение между теориями. Нам, разумеется, хотелось бы представить отношение между детерминизмом и теорией волевых субъектов столь же изящным образом. Можем ли мы взять пример с геометрией за образец? Возможно, существуют основания провести тут некоторую аналогию. Отметим только, что человечкам, живущим на сфере, по большому счету без разницы, какой теории придерживаться, так как это не затрагивает их собственную природу. Мы же не могли бы запросто отказаться от представления о волевых субъектах. Допустим, у меня есть основания отправиться сегодня на загородную прогулку. Для этого мне необходимо успеть на утреннюю электричку. Я могу этого и не делать. Тут нет промежуточных вариантов. Вечером, перебирая события прошедшего дня, я обнаруживаю, что реализовался один из вариантов. Я мог бы рассуждать следующим образом. Я не знаю нейробиологического механизма выбора, который определил мое поведение. Момент формирования намерения практически неуловим. Но, без сомнения, такой механизм существует. Мое поведение было определено уже утром, когда я проснулся, или даже вечером предыдущего дня. Тут нет никакой свободы. О какой ответственности может идти речь? Если мне случится просить у кого-нибудь взаймы, я скажу лишь о том, что тут нет смысла что-нибудь обещать. Деньги либо будут отданы, либо нет. И вопрос этот, в сущности, уже предрешен. Итак, я мог бы рассуждать описанным выше образом, но не делаю этого. Есть конкретные причины, почему я так не — 194 —


поступаю. Поступая подобным образом, я многое потерял бы. Прежде всего обо мне сказали бы: «Этот человек не отвечает за свои слова. С ним нельзя иметь общих дел». Меня ждала бы незавидная судьба. Такова практическая сторона вопроса. Допустим, я смог бы стоически перенести и этот удар. Я сказал бы себе: «Все было предрешено. Тут ничего нельзя поделать». Ну что же. Это возможная модель поведения. Я мог бы говорить и вести себя подобным образом, но, что интересно, даже в этом случае я не утратил бы опыта свободы. Я не смог бы отказаться от взвешивания оснований. Я не смог бы пренебречь своим видовым поведением. Мы говорим о практическом аспекте дела. Но даже если бы этой практической стороны не существовало, я все равно по­ обещал бы вернуть деньги, так как я вовсе не собираюсь отказываться от человеческого в себе. Каждый из нас не только является, но и желает быть человеком. Это похоже на тот стиль поведения, который мы разбирали выше в связи с категорией судьбы. В начале книги мы поставили вопрос, связанный с формулой Выготского об овладении своим поведением. «Кто овладевает поведением?» Строго говоря, в этом вопросе скрыта некоторая логическая путаница из-за употребляемого здесь слова «кто». Нам не следовало бы использовать в постановке вопроса знаковую сущность, которую мы только собираемся определить в самом ответе. Тем не менее мы попытаемся дать несколько комментариев по поводу этого вопроса. Точнее говоря, мы попытаемся предложить некоторую итоговую формулу, поскольку вся наша книга уже является комментарием по поставленному вопросу. Кем является выбирающий, бросающий жребий или производящий взвешивание? Что тут можно сказать? Нам кажется, что лучше всего назвать его по имени. Это человек, который обличен в свое тело, имеет свою уникальную биографию и воспринимает внешний мир. Практика я решил построена, как мы видим, в согласии с протоколом «я». Употребление здесь знака «я» обуславливает включение «решения» в личную историю существа или, как мы говорили выше, обеспечивает присваивание выбора. Это действие, хотя оно и строится по стандартной схеме, все же нельзя поставить в один ряд с другими. Личная история, доведенная до свободы воли, приобретает особенный специфический ракурс. Человек, практикующий свободу воли, поособому относится к своей жизни. Жизнь становится точкой приложения его усилий, его устремлений и желаний. — 195 —


Природа разрыва Джон Сёрль определяет разрыв следующим образом: «К разрыву можно применить два эквивалентных описания: одно — направленное вперед, другое — назад. Первое: разрыв — это особенность сознательного принятия решений и поведения, благодаря которой мы чувствуем, что в причинном отношении перед нами открыта возможность альтернативных решений и действий в будущем. Второе: разрыв — это особенность сознательного принятия решений и поведения, благодаря которой основания, предшествующие решениям и действиям, не воспринимаются субъектом как устанавливающие причинно-достаточные условия для принятия решений и совершения действий». [23, 83] Выше мы видели, что наличие оснований не является достаточной причиной для действия, так как процедура выбора предполагает еще жребий или взвешивание. Таким образом, проясняется техническая сторона проблемы разрыва (нам остается убедиться только в том, что этот разрыв передается по наследству и другим формам волевого поведения). Далее мы должны выйти к следствиям из наших представлений о свободе воли, к разрыву. Где в нашей теории появляются возможность альтернативных решений в будущем? Где и в связи с чем появляется недостаточность психологических оснований? Если бы нам удалось ответить на эти вопросы, то у нас появилась бы законченная теория свободы воли. Практиковать свободу воли означает также манифестировать разрыв. Некто говорит: «Я могу поступить так, но могу иначе. В некоторый момент я решу, как поступить». Мы знаем, каким образом «он решит». Он бросит жребий или произведет взвешивание оснований. Тут нет ничего скрытого. До того как этот человек не произвел взвешивание, он живет с этим, можно сказать, чувством еще не принятого решения. Это также входит в практику свободы воли. Как мы можем помыслить это чувство? Мы умеем рассказывать истории и строить сценарии. Допустим, я отправляюсь на самолете в другой город, где меня ждут деловые встречи и ужин в ресторане. Я могу представить себе этот сценарий весьма отчетливо. Скорее всего, все так и произойдет, но может случиться, что внезапно начнется — 196 —


снежная буря и мой рейс будет отложен. В этом случае я проведу несколько часов ожидания в аэропорту и опоздаю на встречу. Это другой вероятный сценарий. И его я могу представить себе во всех красках. Нужно заметить, что я не могу выбирать между этими сценариями, поскольку наступление снежной бури лежит за пределами моей воли. В принципе, я надеюсь на лучшее, но должен быть готов к осложняющим дело обстоятельствам. Существует, однако, и третий сценарий. Я могу по телефону отменить встречи, лечь на диван и весь вечер читать Достоевского. Каждый из этих сценариев является возможным. Сейчас я еще не знаю, какой из них осуществится. С точки зрения теории детерминизма нейробиологические процессы в моей голове и текущее состояние погоды на Планете достаточны, чтобы причинно обусловить реализацию одного из сценариев. Несмотря на кажущееся равноправие этих сценариев, в моем сознании они представлены по-разному. Между первым и третьим я могу выбрать, но не между первым и вторым. Как же так случилось? Мы признаем, что подобное противопоставление является результатом эволюции нашей культуры. В другой культуре дела могли бы обстоять иначе. Некоторый набор сценариев оказался выделен в группу, относительно которой мы поставили себя в особое положение. Мы манифестируем выбор между сценариями этой группы. Это своеобразная практика, которая сложилась в определенный момент культурного становления. Выше мы уже осуществили попытку рассмотрения психологических и экологических аспектов такой практики. Сейчас же мы хотим только отметить, что разрыв, присущий практике свободы воли, нельзя назвать иллюзией, так как за этим разрывом стоит серьезная культурологическая реальность. Фактически сегодня в группе сценариев, относительно которых мы манифестируем выбор, остались истории, так или иначе связанные с движениями нашего тела. Именно в этой области работают процедуры выбора, механизмы присваивания и выполнения участи. Некогда, судя по всему, в этот ареал входили и другие сюжеты. Я играю в рулетку. Возможно, делая ставку, я решил (фактически я произвел взвешивание оснований), что именно число 13 должно выпасть. Я обвожу аудиторию взглядом, подчеркивая непоколебимость своего решения. Теперь я несу ответственность за выпадение числа 13 и испытываю — 197 —


опыт свободы по поводу выпадения этого числа (если бы существовала такая культура, то игра потеряла бы смысл). Культура столкнулась с тем, что в ряде случаев оказалось невозможным построить механизм выполнения участи, обеспечивающий достаточный процент успеха. Едва ли мы можем серьезно говорить о механизмах выполнения участи, например, в случае с погодой или в примере с игрой в рулетку. Случайного попадания могло бы оказаться достаточно, но только до некоторого времени. Случаи неудачи трактовались бы как слабость воли (нам и сегодня хорошо знакомо проявление этой слабости). Управление погодой — это ветвь волевой практики, которая оказалась в какое-то время на периферии форм жизни и в конечном счете сошла на нет. Итак, мы живем некоторой картиной будущего. Иногда эта картина фрагментарна и расплывчата. В ряде случаев мы рассчитываем на импровизацию. Местами нам представляются альтернативные варианты, каждый из которых расписан достаточно подробно. Разумеется, могут вмешаться неожи­ данные обстоятельства. В некоторых точках ветвления нам придется принимать решения. Мы достраиваем вперед свою личную историю и поступаем в согласии с этой картиной. Испытывать опыт свободы означает предвкушать будущее решение и культурологические последствия этого решения. Я знаю, между какими сценариями я могу сделать выбор. Я практикую это знание. Выбор должен органично встроиться в рамки моей личной истории. Наш опыт свободы по поводу некоторого действия мог бы нас подвести (и это не обязательно связано со слабостью воли). Допустим, Петр говорит: «У меня нет выбора; я не могу выйти из дома и прогуляться; я прикован болезнью к постели». Фактически он может ошибиться. Возможно, что болезнь уже отступила. Может случиться и наоборот. У меня есть ощущение, что я сейчас могу встать с кресла и подойти к книжной полке. Может случиться, что, попытайся я это сделать, у меня ничего не вышло бы — действие медицинского препарата, принятого утром, парализовало мои движения. Впрочем, мы редко ошибаемся в подобных случаях. Если это получалось вчера (и вообще всегда), то почему бы этому не получиться и сегодня? Почему мы чувствуем, что основания не являются достаточной причиной для совершения действия? Потому что это так и есть. Действующей причиной может служить только исход «взвешивания» оснований. — 198 —


Мы можем объяснить, в соответствии с какими основаниями действовали. Поскольку сам процесс взвешивания фактически скрыт от наблюдателя, то указание оснований является свидетельством о решении. Иногда мы просто объявляем о своем решении (это редуцированная форма). «В вопросе «Почему вы это сделали?» нет значения: какие причины были достаточными для вашего действия? Скорее в нем спрашивается: в соответствии с каким основанием (основаниями) вы как рациональная личность действовали?» [23, 107] Приводить основания своих действий является существенной частью практики воли. Нас просят. Ну, это само по себе есть серьезное основание. Важно знать, кто именно просит. Если для собаки команда «фас!» является стимулом, то для человека любая команда становится основанием. Единый по своей психической природе стимул заменяется разнообразными основаниями. Просьба, требование, предложение суть различные основания. Я провожу взвешивание. Я могу перечислить свои основания. Можно перечислить основания еще до того, как сделан выбор. Тогда человека можно переубедить. В заключение этого параграфа противопоставим свободу действия восприятию, где нет разрыва: «В восприятии, в противоположность действию, нет этого ощущения открытых нам альтернативных возможностей. Напротив, мы воспринимаем как должное, что наш чувственный опыт держится на комбинации того, как устроены мир и мы сами. Например, если я посмотрю на клавиатуру компьютера, от меня не зависит то, что я увижу». [23, 89] Мы не можем повлиять усилием воли на воспринимаемое нами (тут нужно сделать известные оговорки, вспомнить восприятие аспекта). Например, мы не можем сознательно изменить цвет, под которым воспринимается некоторый предмет. Сложно себе представить, с какой целью это можно было бы сделать. Практика ви`дения, как мы знаем, формировалась в целях установления общности объекта, и здесь такой произвол восприятия создавал бы только помехи. Если бы болевое ощущение мы научились подавлять силой воли, то, скорее всего, потерпели бы от этого урон. — 199 —


В отличие от управления погодой, мы не видим принципиальных причин, по которым для произвольного восприятия не смог бы сформироваться физиологический механизм выполнения участи. Возможно, что на этом пути культура и могла бы столкнуться с техническими трудностями, но дело, видимо, не в этом. Представляется, что произвольное восприятие было бы абсолютно бесперспективной, тупиковой с экологической точки зрения культурной ветвью.

Сёрль Вернемся к вопросу, с которого мы начали эту главу: «Мы достигаем убежденности по поводу свободы воли, на мой взгляд, благодаря опыту разрыва. Поэтому вопрос свободы воли может быть сформулирован следующим образом: какая реальность соотносится с этим опытом?» [23, 305] Джон Сёрль выбирает между бордо и бургундским. Допустим, что нейробиологическое состояние мозга в момент t1 и набор восприятий определяют всю дальнейшую цепь событий. Зачем же нам потребовались психологические процессы рационального принятия решения, предполагающие разрыв? Мы могли бы представить на месте философа электромеханического робота. Пожалуй, и робот справился бы с задачей выбора — в конце концов, у него в «руке» оказался бы один из бокалов. Если выбор бокала считать единственной целью процесса, в котором Сёрль проявляет свободу воли, то мы действительно сталкиваемся с некоторой избыточностью процедуры. Процессы принятия решения излишни. Но является ли выбор бокала единственной целью? Что можно вынести из этого примера? Пожалуй, только то, что пример с двумя бокалами вина, взятый в своей изолированной, абстрактной форме не является случаем, где свобода воли проявляет себя в полную силу. Здесь мы имеем дело всего лишь с осколком другой, развернутой формы. Представим Джона Сёрля в компании других исследователей, достойных ценителей французских вин. Один из них говорит: «Друзья мои, сегодня наш уважаемый коллега выбрал бургундское. Это был сложный выбор. У Джона отменный вкус». Джону Сёрлю нечего возразить — он действительно сделал сознательный свободный выбор. Действие — 200 —


было вписано в его личную историю. Это не то же самое, как если бы один из бокалов просто оказался бы в его руке. Факт встроен в картину мира исследователя, причем как факт собственного выбора. Застольная беседа, приведенная нами выше, это только скромный пример разворачивающейся практики, совместной деятельности, опирающейся на факт индивидуального решения. Теперь философ по праву может сослаться на свой сознательный свободный выбор и даже обсудить в своей книге на его примере проблему свободы воли. Строя свою теорию, Сёрль мимоходом заявляет: [...] «Напомним себе, зачем нам размышление и предварительные намерения. Они нужны нам во многом для того, чтобы регулировать наше поведение». [23, 260] С аргументом Сёрля об эпифеноменализме следовало бы согласиться, если только допустить, что изощренная и чувствительная система рационального принятия решения предназначалась для регулирования индивидуального поведения в ситуации Робинзона Крузо. Но это не так. Ранее мы обсудили, может ли институция личной истории помочь человеку в его самостоятельном индивидуальном взаимодействии с окружающей средой. Мы допустили, что такая возможность очень вероятна. Нельзя сказать, что механизм свободы воли не имеет отношения к регуляции поведения индивида, но подобная регуляция не является основной задачей практики свободы. Точнее говоря, механизм свободы воли возникает не в связи с регуляцией индивидуального поведения. Вопрос же о том, каким образом действия существа возвращаются к нему в виде причинной команды, становится предметом специального исследования. В примере с двумя бокалами вина мы, казалось бы, не видим никакой совместной деятельности. Однако это обманчивое впечатление. Структура высказывания, в согласии с которой строится акт воли, присутствует и здесь. Намерение в действии «Пожалуй, я выберу бургундское» является основанием к возможной апелляции по поводу свободного выбора. Эта апелляция развернется в какой-нибудь совместной деятельности. Если допустить невозможность подобного развития событий в будущем, нам придется рассматривать этот акт воли как осколок от некогда функционирующего целого. Возможно, что этот осколок несет в себе функциональность и является эффективным регулятором поведения. Впрочем, — 201 —


если рассматривать его в отрыве от целого, то его строение, включающее в себя кружала и стропила, может показаться несообразной химерой, содержащей в себе эпифеноменальные элементы. Следует заметить, что если бы Джон Сёрль в момент выбора бокала на минутку остался один в своей комнате, то это ничего не изменило бы. И в одиночестве философ смог бы произвести сознательный свободный выбор. Если бы он заявил позже о своем выборе коллегам, то был бы ими понят. Возможно, что, попав на необитаемый остров, Робинзон Крузо продолжал бы вести себя «в прежнем стиле». Но манифестация свободы воли работала бы тут впустую. Испытывал бы Робинзон Крузо разрыв? Без сомнения, до тех пор пока оставался бы человеком.

5.5.  Человек мыслящий Эгоцентрическая речь В последней главе своей книги «Мышление и речь» Выготский описывает, как эгоцентрическая речь отделяется от речи социальной и в итоге превращается в речь внутреннюю. Вся эта история таит в себе ряд загадок. Об эгоцентрической речи можно прочитать у Пиаже в его книге «Речь и мышление ребенка». Эгоцентрическая речь это громкая «речь для себя» — ребенок ведет разговор сам с собой, ни к кому не обращаясь. Как показывает Выготский, эгоцентрическая речь выделяется из речи социальной. Об этом свидетельствует то, что она первоначально протекает только в присутствии других детей. Однако ребенок уже не пытается донести до собеседника свою «мысль». Первоначально высказывание несет в себе все признаки коммуникационного протокола. Высказывание облечено в ореол интонаций, взглядов, пауз — короче говоря, всего того, что срабатывает на ответное понимание и реакцию. Высказывание оформляемся в своей «целостной завершенности». Разумеется, ребенок учится этому протоколу стихийно, вместе с тем как он начинает говорить. Однако в некоторый момент речь разделяется на две ветви. Вместе с коммуникационной ветвью, в которой протокол продолжает только укрепляться и оттачиваться, появляется и ветвь эгоцентрическая. В эгоцентрической речи объективные — 202 —


атрибуты коммуникационного протокола претерпевают распад. Фактически ребенок уже не ждет никакой ответной реакции, хотя субъективно, возможно, и испытывает иллюзию того, что его понимают. Речь ребенка приобрела здесь новую функцию. Вместе с тем эта речь начинает менять свой характер. Она становится все менее понятной для других, приобретая сокращенную, предикативную форму. Какую же функцию несет эгоцентрическая речь? Информация на этот счет, которую мы можем почерпнуть у классиков, весьма скудна. Высказывается мысль о том, что слово помогает ребенку решить некоторую задачу: «Функция эгоцентрической речи представляется нам в свете наших экспериментов родственной функции внутренней речи: это менее всего аккомпанемент, это самостоятельная мелодия, самостоятельная функция, служащая целям умственной ориентировки, осознания, преодоления затруднений и препятствий, соображения и мышления, это речь для себя, обслуживающая самым интимным образом мышление ребенка». [4, 320] Рассмотрим в связи с этим следующий феномен. В определенном возрасте ребенок часто «констатирует известные факты». Женя Гвоздев говорит: «Мама там книжку читает». Такая фраза произносится в нейтральной обстановке по собственной инициативе ребенка и не требует чьей-то ответной реакции. Зачем он это говорит? Не делает ли что-то подобное и взрослый человек в тот момент, когда мысленно фиксирует некоторый факт. Я иду по парку и «замечаю», как ворон садится на красивый покосившийся крест. При этом я могу не произнести никаких слов (даже про себя). Можно предположить, что здесь мы имеем дело с операцией, которая подобна описанной выше «констатации факта». Процедура, некогда развернутая в словесной форме, оказалась свернутой в почти неуловимое внутреннее движение. Уже сложно вспомнить, о чем я успеваю «подумать», взглянув на ворона и крест. Для того чтобы развернуть эту «мысль» обратно в словесную форму, мне приходится затратить некоторое усилие, и я не всегда озабочен тем, чтобы это сделать. Несмотря на это обстоятельство, речь идет о рабочем механизме, обслуживающем нашу память. Позднее я смогу вернуться к этому эпизоду, потому что я «обратил на него внимание», вписал его в свою личную историю. — 203 —


Итак, нам хотелось бы увязать феномен «констатации факта» с работой институции личной истории. Можно предположить, что констатация (или «фиксация») является способом выстроить вокруг себя внешний мир, обозначить свое место в окружающем мире, вписать себя в этот мир. Человек здесь манифестирует себя как существо присутствующее, вовлеченное в «происходящие» события. Первоначально такая констатация есть социальный акт и своеобразная совместная деятельность. Женя Гвоздев практикует констатацию. Он говорит папе: «Мама там книжку читает». Это высказывание несет определенный коммуникационный смысл, привязанный к данным месту и времени. Например, это может быть указанием (или обидой) на то, что мама занята. Если мама занята, то заняться с Женей должен папа. Однако по счастливому стечению обстоятельств этот знак приобретает и иную функцию. Вместе с произнесением этой фразы происходит фиксация того факта, что вот при таких-то обстоятельствах Женя видел, как мама читала книжку. Этот факт из личной истории Жени (и свидетельство его присутствия в мире) может быть впоследствии извлечен из памяти в неожиданной ситуации и сыграть свою роль. Мир, который Женя выстраивает вокруг себя, может пересечься с миром другого человека. На основе такого пересечения возникнет диалог. Еще одна запись из дневника наблюдений: «Бáба лéп купáля — Баба хлеб покупала. Увидел в окно женщину с хлебом и сказал несколько раз». [6, 27] Что вызвало такую реакцию? Почему именно это событие оказалось выделено из череды впечатлений? Событие было не просто выделено, но оформлено культурным образом. Сработал некий механизм. Произошло замыкание. Фраза явилась результатом такого замыкания. Ясно, что здесь описано не впечатление, но рассказана история, которая возникла из впечатления. Существует некоторый арсенал категорий, который можно было бы взять на вооружение в этом деле, например, категория покупки. Каждая такая категория есть инструмент, с помощью которого выстраиваются события личной истории. Эпизод с покупкой хлеба уже не канет в Лету. Схваченная ребенком история будет иметь большое значение. Это теперь не просто нейтральное впечатление, незначащая вещь, но элемент мира, которым ребенок будет жить. — 204 —


Животное имеет массу впечатлений. Какие-то из этих впечатлений могут оставить глубокий след. Но ни одно из них, разумеется, не взято культурным образом. Итак, события, оформленные в качестве фактов личной истории, появлялись у ребенка раньше всего в процессе коммуникации. В каком-то смысле характер отбора этих событий определялся репертуаром коммуникационных взаимодействий. Но в какой-то момент констатация становится самодостаточной и уже не требует присутствия слушателя. Это отражается и на характере высказывания. Уже неясно, к чему конкретно должно привести обращение, на что нужно обратить внимание — на книжку или на то, что мама занята. Женя как бы взывает к своему родителю, но «непонятно, о чем». Акты «схватывания» постепенно становятся самостоятельными, освобождаются от поддерживающих их коммуникационных опор. Здесь мы возвращаемся к разговору о функции эгоцентрической речи. Можно предположить, что важность фиксации событий оказалась настолько велика, что потребовалось осваивать и такие события, которые случаются в те моменты, когда человек остается один. Именно здесь эгоцентрическая речь, свободная от коммуникационных опор, стала единственным решением. Сюжет, который мы тут разбираем, проходит по ведомству детской психологии. Появление эгоцентрической речи случается в детском возрасте. Очевидно, что некогда выделение эгоцентрической ветви должно было происходить на вершине интеллектуального развития. Этот факт несколько осложняет нашу задачу. Дети не представляют собой самодостаточной когорты людей. Вместе со смещением в область детства могли измениться обстоятельства и динамика исследуемого нами феномена. Мы не можем запросто распространить сведения, полученные в детской экспериментальной психологии, в область филогенеза. Тем не менее гипотеза о появлении эгоцентрической речи представляется нам разумной. Племена, практикующие эгоцентрическую речь, оказались успешными. Позднее период эгоцентрической речи сместился в область детства. Это произошло вместе с формированием дополнительного звена в речевом развитии — внутренней речи.

Намерения К констатациям примыкают случаи, когда ребенок проговаривает то, что он делает или только собирается делать. — 205 —


Ранее мы рассмотрели, как существо начинает практиковать различные действия. Первоначально эти практики развиваются исключительно в ситуации коммуникации. Наш первый пример дележки, на котором мы разбирали структуру высказывания, хорошо иллюстрирует этот факт. Высказывание «помоги» стало здесь основанием дележки, но сама дележка вызвана также и последующей апелляцией «поделись». «Я возьму топор» — в этом употреблении можно усмотреть двоякую функцию. С одной стороны, это сообщение моему напарнику. Он должен сообразовать свои действия с моими. С другой стороны, это основания к тому, чтобы я взял топор. Причем топор, видимо, я должен взять сам. Тут уже никто не будет мне помогать. Сделать я это должен, по всей видимости, тогда, когда буду собирать рюкзак. Я должен об этом вспомнить. В какой-то момент должно сработать основание. Письмо я должен отправить в тот момент, когда увижу почтовый ящик. Перекусить я должен тогда, когда приду домой. Тут всякое действие приурочено к какому-нибудь событию или моменту времени. Но это действие дистанцировано от самой коммуникации, хотя можно себе представить, что оно попрежнему является частью некоторой совместной деятельности. Речь идет об особом типе совместной деятельности. Функция основания в какой-то момент может вовсе отделиться от функции сообщения. Если бы по какой-то причине брать топор в поход стало бы «хорошим тоном», то об этом стало бы не обязательно сообщать напарнику. При этом действие это по-прежнему не выполнялось бы автоматически, а требовало бы своего основания. Взять в поход флягу с водой является «хорошим тоном». Несмотря на дистанцированность от коммуникации, действие это по-прежнему остается встроено в совместную деятельность. Я несу ответственность за то, есть ли у меня вода. Но допустим, я собрался в одиночный поход. Ситуация несколько изменилась. Я говорю себе: «Мне нужно взять столько-то воды и топор». Я поступаю так, как поступал раньше, — создаю основания к дальнейшим действиям. Можно ли сказать, что язык помогает мне решить некоторую задачу, помогает мне собраться в поход? Является ли человек, практикующий намерения, более успешным в его индивидуальном отношении к природе и миру? Робинзон Крузо попадает на необитаемый остров. Помогают ли ему выживать намерения? Мы знаем, как обезьяны в опытах Келера решают встающие перед ними задачи. Обезьяны могут использовать — 206 —


некоторые предметы в качестве орудий. Будет ли человек, обладающий личной историей, решать эти задачи лучше? Чем тут может помочь личная история? Какой вклад успешность решения таких задач у человека с личной историей дает в общую копилку экологических приоритетов? Мы уже разбирали подобный вопрос применительно к практике индивидуального решения. Там мы пришли к выводу, что культурные практики помогают человеку в его индивидуальном отношении к миру. Читаем у Выготского: «Сначала ребенок обращается к взрослым с просьбой подать палку, чтобы чуть-чуть пододвинуть плод: ребенок обращается к словам как к средству мышления, как к средству, которое позволяет при помощи взрослых выйти из затруднительного положения. Затем ребенок начинает сам рассуждать, причем рассуждения часто выливаются в новую форму: ребенок раньше говорит, что нужно сделать, потом делает. Он говорит: «Теперь нужна палка» — или: «Теперь я достану палку». Получается совершенно новое явление. Раньше, если палка была, операция удавалась, если палки не было, операция не удавалась. Теперь ребенок сам ищет палку, и если ее нет, то он сам, судя по произносимым словам, подыскивает нужный предмет». [5, 267] Мы уже упоминали о том, что социум меняет человека, делегирует часть своих функций отдельному индивиду. Видимо, это тот самый случай. Чем совершеннее кирпичики, тем величественнее здание, которое из них можно будет возвести. Могла ли подобная форма индивидуального поведения сложиться стихийным образом, минуя культурные институции и совместные деятельности? Кажется, что не существует принципиальных причин, по которым это не могло бы произойти. Можно выдвинуть лишь гипотезу о том, что путь, связанный с культурным освоением, оказался самым простым.

Человек думающий Почему эгоцентрическая речь переходит в речь внутреннюю? Ответ на этот вопрос, казалось бы, лежит на поверхности. В действительности этот ответ не вполне очевиден. Звучание начинает мешать новой функции. Еще до того, как речь станет внутренней, случается ее приватизация. Никто другой не должен слышать внутренней речи. Проще всего, — 207 —


разумеется, было бы связать этот переход с практикой обмана. Как только люди начинают практиковать обман, у них появляются веские причины скрывать свои мысли. Представляется, однако, что у нас нет нужды придавать такое большое значение обману. Судя по всему, речь, выполняющая сугубо приватную функцию и звучащая при этом вслух, создавала бы попросту помехи и отвлекала бы внимание окружающих. Этот тормозящий взаимодействие фактор и был устранен вместе с переходом эгоцентрической речи во внутреннюю. Такая прозаическая гипотеза кажется нам наиболее приемлемой. Вместе с тем этот факт оказал выдающееся воздействие на наше существование и привел к далеко идущим последствиям. Культура, в которой мы не можем прочитать мысли друг друга, носит особенный, специфический характер. В такой культуре мысль становится личным достоянием человека, его сокровенной тайной и убежищем. Появляется дополнительное человеческое измерение, глубина. В разговоре с некоторым человеком мы имеем дело с «верхушкой айсберга», бóльшая часть которого скрыта под водой. Между тем то, что происходит в глубине (в мысли) и на поверхности (в озвученной речи), постоянно интерферирует друг с другом. В стиле Бахтина можно было бы сказать, что существенным моментом высказывания становится отношение говорящего к внутреннему, приватному, мыслимому. Что мы делаем, когда мыслим? В тот момент, когда мы погружены в шахматную партию, у нас может «отключиться» вербальное мышление. Мы «беззвучно» передвигаем шахматные фигуры, просчитываем в уме варианты и оцениваем позиции. При этом не произносится ни слова (ни вслух, ни про себя). Манипулирование образами — особая деятельность, присущая, по всей видимости, не только человеку. Тут мы сталкиваемся с примером индивидуальной адаптации. Эта линия интеллектуального развития не связана первоначально с личной историей. Между тем наряду с другими аспектами животного существования и манипулирование образами подвергается культурному освоению. Вербальное мышление, содержащее в себе остов личной истории, интегрируется с образным. Этот феномен представляет собой отдельную научную проблему. Разыгрывая шахматную партию, мы можем проговаривать про себя: «Если я пойду так, то он пойдет так», или чтонибудь другое в таком роде. Эта фраза, несущая приватную функцию, построена по схеме протокола «я». Мы имеем дело — 208 —


с практикой, в рамках которой состоялось освоение образной сферы. Благодаря подобным практикам манипулирование образами извлекается из небытия и становится неотъ­ емлемой частью нашего человеческого мышления и составляющей частью личной истории. Вместе с переходом к внутренней речи интеграция вербального и образного становится наиболее тесной, так что нам уже трудно отделить одно от другого. Если животные умеют манипулировать образной тканью, то у человека появилась возможность мыслить образами (мыслить в буквальном смысле этого слова). Вербальное мышление уже по своему происхождению связано с образной тканью — вспомним хотя бы практику указания. Но отношение между словом и образом может изменяться. В какой-то момент развития язык начинает помогать нам в манипуляции образами. Когда мы читаем сложное описание новейшей физической теории, у нас возникают образы, которые едва ли смогли бы сложиться естественным путем. Такие образы живут своей жизнью. Образы могут «деформироваться», а слова, которые привели к их появлению, позабыться. В таком случае нам приходится мучительно подбирать слова, чтобы выразить свою мысль: «Что происходит, когда мы стараемся, например, при написании письма найти правильное выражение для наших мыслей? Данный способ выражения уподобляет такой процесс переводу или описанию: мысли уже наличествуют (возможно, уже заранее даны), и мы просто ищем им выражение. Эта картина более или менее подходит для различных случаев. Но и происходить при всем том может разное! Я поддаюсь настроению, и выражение приходит. Или передо мной возникает некая картина, которую я стараюсь описать. Или же: мне приходит в голову английское выражение, а я пытаюсь припомнить его немецкий эквивалент. Или я делаю жест и спрашиваю себя: «Какие слова соответствуют этому жесту?» И т. д.» [3, 191] Практики освоения образной ткани еще ждут своего подробного описания. Эти практики являются неотъемлемой частью личной истории. Именно по этой причине и мышление оказалось частью нашей истории, предметом нашей заботы и нашим достоянием. В конечном итоге факты внутренней речи и манипуляции образами сами попадают под выражение. Всю эту сложную систему можно увенчать особой — 209 —


культурной практикой — практикой думать. «Он не сказал, но только подумал». Для нашей культуры становится актуальным то, что может происходить в голове человека. Жене Гвоздеву 2 года и 8 месяцев. Запись из дневника наблюдений: «Кто-то стучит в дверь. Он говорит: Эт Лéна. Я выхожу, смотрю и говорю: «С молоком». Он: Я дýмъл Лéна. Выражение с «думал», по-видимому, ему нравится, кажется, он его усвоил. Сейчас употреблял уже несколько раз. Так, когда умывался и убедился, что вода теплая, сказал: А я дýмъл халóднъя. [6, 116] Обратите внимание на определенность ситуации, в которой Женя практикует думание, на то, как внутренняя речь, фиксация (схватывание) некоторого факта в форме его ожидания становится здесь предметом выражения. По тону этой записи видно, что Женя в каком-то смысле играется со своим внутренним, мысленным. Возможно, он просто пытается копировать поведение взрослых, которые «умеют думать», и схватывает в некоторый момент суть игры. В какой ситуации в истории развития культуры потребовалось впервые сделать мышление предметом выражения? Можно представить себе, например, что практика думать развилась как своеобразное оправдание. Почему я поступил таким-то образом? «Я думал, что...» Ребенок решает математическую задачу. Он предлагает нам ответ. Но ответ неверный. Мы говорим: «Подумай немножко». Чего мы добиваемся? Он должен вспомнить то, как мы учили его решать подобные примеры, увидеть какие-то важные детали, осуществить некий набор операций. Ребенок может рассуждать вслух или про себя. Мы пытаемся направить внимание ребенка. Он должен подчинить себе некоторые умственные операции. Здесь практика думать могла бы нести некоторое прикладное функциональное значение. В современной культуре такой способ выражения связан тысячью нитями с иными культурными практиками, органично вплетен в полотно личной истории.

Миф Этот последний параграф является своеобразным постскриптумом к книге, на страницах которой мы рассказывали об объективных процессах, ведущих к становлению — 210 —


институции человека. Мы надеемся, что наш взгляд на вещи вписывается в традицию естественнонаучного знания. То, в каких категориях человек будет осмыслять свою жизнь, определяется некоторым культурным пластом. Если структуру высказывания, протокол «я» и практику свободы воли (а также другие многочисленные практики) следует признать общими и необходимыми составляющими любой человеческой культуры, то культурный слой, отвечающий за выбор оснований и присваивание им веса, может существенно разниться. Все это вместе составляет тот мир, в котором преднаходит себя становящийся человек. В несколько метафорической манере этот мир можно было бы назвать мифическим. Человек может жить только в некотором мифе. Человек есть мифическое существо. Только функционирование культуры, включающей все эти пласты, приводит в движение систему, в которой возникает манифестация «я». Невозможно было бы отделить человека от мифа, в котором он живет. Однако в отдельных случаях некоторое существо можно было бы перенести из одного мифа в другой. Фрагменты и осколки его прежней личной истории брались бы для того, чтобы сшить новое полотно. Не лишена своей мифологической составляющей и культура научного мировосприятия. В пользу науки часто приводят ее особое отношение к опыту. Лишены ли религиозные культуры всякой связи с опытом? Нет, совсем не лишены. В этом аспекте не существует качественной разницы между одним и другим. Различные культуры попросту вбирают в себя разные аспекты окружающего мира. Когда мы говорим о мифологии, нам следует отличать ее от того, что мы будем называть корпусом знаний. Знания — это то, что современные естественные и гуманитарные науки стараются всячески приумножить. Хочется сказать, что знание как таковое (в чистом виде) не может служить основанием. Для того чтобы стать руководством к действию, стать мировосприятием, оно всегда должно быть встроено в некоторую мифологию. Наше исследование также является фрагментом корпуса знаний (во всяком случае, хотелось бы так думать, несмотря на некоторую «фантастичность» излагаемого здесь материала). Нельзя было бы сделать прямых этических выводов из наших построений. Специфика ситуации заключается в том, что автор этой книги, а также читатель являются людьми. Мы понимаем, что категории, в которых мы осмысливаем себя, — 211 —


обусловлены историей нашей культуры, которая развивалась в определенных обстоятельствах. Мы сами являемся персонажами той книги, которая писалась красками ви`дения, времени и воли. Да, человек живет мифом. Мифом о самом себе. Мы не могли бы отказаться от этого мифа, даже понимая его условность. Но у нас и не может возникнуть такого желания. Я ни за что не отказался бы жить своими ви`дением, временем и волей. Я не встречал ни одного человека, который отказался бы. Такое положение дел наводит на некоторые размышления. Эти размышления не связаны напрямую с предметом нашей книги, но мы позволим себе их здесь привести. Представьте себе, что ко мне обратились бы со словами: «Твоя воля есть известный феномен присваивания процедуры выбора, а твое ви`дение есть манифестация в рамках совместной деятельности, обеспечивающей общность объекта. Здесь все разложено по полочкам. Зачем ты живешь этой свободой воли, если за ней стоит детерминизм? Зачем жить мифом?» — «Ну что же, — ответил бы я, — я все это знаю лучше вас. Но это моя обитель. И у меня нет ничего другого. Я живу этим мифом. Если угодно, я верю в этот миф». Я не смог бы ответить ни лучше, ни хуже. Может быть, так ответил бы всякий человек. Что из того, что свободная воля есть некий «ракурс». Ракурс, но не иллюзия, не никчемная вещь. Все это так; идем дальше. Соня из «Преступления и наказания» читает из Евангелия: «Иисус говорит ей: не сказал ли я тебе, что если будешь веровать, увидишь славу Божию? Итак, отняли камень от пещеры, где лежал умерший. Иисус же возвел очи к небу и сказал: отче, благодарю тебя, что ты услышал меня. Я и знал, что ты всегда услышишь меня; но сказал сие для народа, здесь стоящего, чтобы поверили, что ты послал меня. Сказав сие, воззвал громким голосом: Лазарь! иди вон. И вышел умерший, (громко и восторженно прочла она, дрожа и холодея, как бы воочию сама видела:) обвитый по рукам и ногам погребальными пеленами; и лицо его обвязано было платком. Иисус говорит им: развяжите его; пусть идет. Тогда многие из иудеев, пришедших к Марии и видевших, что сотворил Иисус, уверовали в него». Далее она не читала и не могла читать, закрыла книгу и быстро встала со стула». [10, 365] — 212 —


Не делает ли воинствующий атеист в споре с верующим то же самое, что делал некто, предлагавший мне отказаться от человека внутри меня, от ви`дения и воли, которыми я живу? Обратим внимание на аналогию между приведенными случаями. Впрочем, читатель сам должен решить, существует ли между нашими примерами прямая связь. Если же вы согласитесь с существованием такой связи, то прочитайте и последний абзац этой книги. Легко понять, что наше рассуждение не есть выпад против атеизма или выступление в пользу какой-нибудь конкретной религии. На земном шаре существует много культур, в каком-то смысле дополняющих институцию личной истории (у книги личной истории имеется много продолжений). Едва ли какая-нибудь из этих культур является в чем-то «лучше» или «хуже». Каждая из них является частью того мифа, которым живут люди. Но если вы согласились принять в себе ви`дение, время и свободу воли, то вы также должны допустить возможность того, что у вашего соседа могут быть все необходимые основания поклоняться своему Богу.

— 213 —


Литература 1. Августин А. «Исповедь». М., 1991 г. 2. Бахтин М. М. «Эстетика словесного творчества». М., 1979 г. 3. Витгенштейн Л. «Философские работы. Часть I». М., 1994 г. 4. Выготский Л. С. Собрание сочинений. В 6 т. Т. 2-й. М., 1982 г. 5. Выготский Л. С. Собрание сочинений. В 6 т. Т. 3-й. М., 1983 г. 6. Гвоздев А. Н. «От первых слов до первого класса. Дневник научных наблюдений». М., 2005 г. 7. Гуревич А. Я. «Избранные труды. Том 2-й. Средневековый мир». М-СПб., 1999 г. 8. Гуревич А. Я. «Индивид и социум на средневековом Западе». М., 2005 г. 9. Даль Владимир. Толковый словарь живого великорусского языка в 4 т. Т. 1-й. M., 1998 г. 10. Достоевский Ф. М. Избранные сочинения. М., 1990 г. 11. Запорожец А. В. Избранные психологические произведения. В 2 т. Т. 2-й. M., 1986 г. 12. Казанский Б. В. «Приключения слов». СПб., 2007 г. 13. «Когнитивная психология памяти». Под ред. У. Найссера, А. Хаймен. СПб., 2005 г. — 214 —


14. Лакофф Джордж, Джонсон Марк. «Метафоры, которыми мы живем». М., 2004 г. 15. Лакофф Джордж. «Женщины, огонь и опасные вещи: что категории языка говорят нам о мышлении». М., 2004 г. 16. Леонтьев А. Н. Избранные психологические произведения. В 2 т. Т. 1-й. M., 1983 г. 17. Остин Джон. Избранное. М., 1999 г. 18. Пиаже Ж. «Речь и мышление ребенка». М., 1994 г. 19. Резникова Ж. И. «Интеллект и язык животных и человека. Основы когнитивной этологии: учебное пособие для вузов». М., 2005 г. 20. Рейхенбах Ганс. «Направление времени». М., 2003 г. 21. Рейхенбах Ганс. «Философия пространства и времени». М., 2003 г. 22. Сепир Э. «Избранные труды по языкознанию и культурологии». М., 1993 г. 23. Сёрль Дж. «Рациональность в действии». М., 2004 г. 24. Соссюр Ф. Де. «Курс общей лингвистики». Екатеринбург, 1999 г. 25. «Теория метафоры: сборник». Общ. ред. Н. Д. Арутюновой и М. А. Журинской. М., 1990 г. 26. Успенский Б. А. «Ego Loquens: язык и коммуникационное пространство». М., 2007 г. — 215 —


Оглавление 1.  Высказывание 1.1.  Прилаженность

Непосредственное существо�������������������������������������������������������� 3 Знак����������������������������������������������������������������������������������������������� 5 Выготский������������������������������������������������������������������������������������� 7 Эволюция������������������������������������������������������������������������������������� 9

1.2.  Высказывание

Феномен высказывания��������������������������������������������������������������13 Психологическая структура высказывания�������������������������������14 Экология высказывания������������������������������������������������������������� 17 Остин о перформативах��������������������������������������������������������������18

1.3.  Связность

Основание и исход����������������������������������������������������������������������20 Личная история���������������������������������������������������������������������������22 Освоение��������������������������������������������������������������������������������������24

1.4.  Протокол «я»

Гипотеза о заданности ролей������������������������������������������������������27 Существо с личной историей������������������������������������������������������29 Имя и личные местоимения�������������������������������������������������������31 Участник деятельности���������������������������������������������������������������33

1.5.  Этнография

Теория этнографии (дыхание)����������������������������������������������������35 Этнография человека������������������������������������������������������������������37

1.6.  Усилие отождествления

Августин��������������������������������������������������������������������������������������40 Фундаментальные обстоятельства уникальности���������������������42 Телепортация, сон и другие фантазии����������������������������������������45 Человек с зонтом�������������������������������������������������������������������������47

— 216 —


2. Язык 2.1.  Дрейф языка

Язык и личная история���������������������������������������������������������������50 Этимология, лексикография и культурология���������������������������53 Из истории движений�����������������������������������������������������������������57 Дрейф�������������������������������������������������������������������������������������������61 Тело и «я»�������������������������������������������������������������������������������������65

2.2.  Из истории вещей и цвета

Слова и вещи�������������������������������������������������������������������������������67 Додо и Тото����������������������������������������������������������������������������������70 Функция опознавания птицы и теория «ошибок»�����������������������������������������������������������������������71

2.3.  Категоризация

Лакофф����������������������������������������������������������������������������������������76 Метафора�������������������������������������������������������������������������������������79 Бахтин������������������������������������������������������������������������������������������82

3. Ви`дение 3.1.  Образ

Раздражимость и чувствительность��������������������������������������������85 Образная ткань����������������������������������������������������������������������������88 Паттерн гнилостности��������������������������������������������������������������� 90

3.2.  Ви`дение

Смотреть и гляди-ка�������������������������������������������������������������������92 Встреча и свидетельство��������������������������������������������������������������95 Феномен ви`дения�������������������������������������������������������������������������97

3.3.  Пути освоения

Сигнал тревоги����������������������������������������������������������������������������99 Пути освоения��������������������������������������������������������������������������� 102 Восприятие��������������������������������������������������������������������������������104 Субъект и мир���������������������������������������������������������������������������� 110 Культурология ви`дения�������������������������������������������������������������� 113

3.4.  Витгенштейн

Языковая игра��������������������������������������������������������������������������� 115 Цвет, боль и другие «пассажиры»��������������������������������������������� 116 Вижу и знаю������������������������������������������������������������������������������� 119

— 217 —


4. Опыт времени 4.1.  Опыт времени

Время����������������������������������������������������������������������������������������� 122 Модели времени������������������������������������������������������������������������ 124 Приуроченность������������������������������������������������������������������������ 126

4.2.  Биография

Происхождение������������������������������������������������������������������������� 131 Биография��������������������������������������������������������������������������������� 134 Единство «я»������������������������������������������������������������������������������ 138 Об опыте времени��������������������������������������������������������������������� 139

4.3.  Психология памяти

Культурная форма памяти�������������������������������������������������������� 140 Прошлое, настоящее и будущее����������������������������������������������� 145 Помнить и забывать������������������������������������������������������������������ 150

4.4.  От рождения к смерти (некоторые нерешённые проблемы) Рождение и смерть�������������������������������������������������������������������� 152 Сон��������������������������������������������������������������������������������������������� 154 Рейхенбах����������������������������������������������������������������������������������� 157

5. Воля 5.1.  Жребий

Феномен свободы воли������������������������������������������������������������� 160 Выготский о жребии����������������������������������������������������������������� 162 Присваивание жребия�������������������������������������������������������������� 163 Практика индивидуального решения���������������������������������������164 Инициация�������������������������������������������������������������������������������� 166

5.2.  Произвольное действие

Ответственность за погоду�������������������������������������������������������� 168 Механизм выполнения участи�������������������������������������������������� 169 История произвольности���������������������������������������������������������� 173 Человеческий глаз��������������������������������������������������������������������� 177

5.3.  Решение

Описательная часть������������������������������������������������������������������� 179 Взвешивание оснований����������������������������������������������������������� 180 Экология решения�������������������������������������������������������������������� 183 Раскольников����������������������������������������������������������������������������� 186 Судьба���������������������������������������������������������������������������������������� 188

— 218 —


5.4.  Бордо или бургундское

«...Я решаю...»���������������������������������������������������������������������������� 191 Природа разрыва����������������������������������������������������������������������� 196 Сёрль������������������������������������������������������������������������������������������200

5.5.  Человек мыслящий

Эгоцентрическая речь���������������������������������������������������������������202 Намерения���������������������������������������������������������������������������������205 Человек думающий�������������������������������������������������������������������207 Миф������������������������������������������������������������������������������������������� 210

— 219 —


Маркевич Владимир Валентинович

Психология личной истории

(или история о том, как Джон Сёрль выбирал между бордо и бургундским)

— 220 —

Psychology of Personal History  

ПСИХОЛОГИЯ ЛИЧНОЙ ИСТОРИИ (или история о том, как Джон Сёрль выбирал между бордо и бургундским)