Эсфирь Коблер. Пушкинские мотивы

Page 1


.


Эсфирь Коблер

Пушкинские мотивы

Издательские решения По лицензии Ridero 2018


УДК 82-3 ББК 84-4 К55

Шрифты предоставлены компанией «ПараТайп»

К55

Коблер Эсфирь Пушкинские мотивы / Эсфирь Коблер. — [б. м.] : Издательские решения, 2018. — 36 с. ISBN 978-5-4493-4635-3 Александр Сергеевич Пушкин так много сделал для русской литературы и так предвидел предстоящие события, что поневоле всегда обращаемся с нему, хотим мы того или не хотим.

УДК 82-3 ББК 84-4 16+ В соответствии с ФЗ от 29.12.2010 №436-ФЗ

© Эсфирь Коблер, 2018 ISBN 978-5-4493-4635-3 © Наталья Коноплева, дизайн обложки, 2018


ПРЕДИСЛОВИЕ АВТОРА «Во всякой книге предисловие есть первая и вместе с тем последняя вещь; оно или служит объяснением цели сочинения или оправданием и ответом на критики».

Этими словами Лермонтова из «Героя нашего времени» хочется начать мне свое предисловие. Продолжим оттуда же. «Но обыкновенно читателям дела нет до нравственной цели и до журнальных нападок, и потому они не читают предисловий. А жаль, что это так, особенно у нас. Наша публика так еще молода и простодушна, что не понимает басни, если в конце ее не находит нравоучения. Она не угадывает шутки, не чувствует иронии; она просто дурно воспитана».

Всё сказанное актуально и сейчас. Уважаемой публике предлагается модный (или уже не модный) сейчас проект — ремейк, в данном случае ремейк повести Пушкина «Капитанская дочка»: «Петруша Гринёв». Оговоримся сразу — подражать неповторимому стилю Пушкина невозможно. Сам Лев Толстой, как известно, признал поражение в подобной попытке. Не претендую и на психологическую утонченность пушкинской повести, а, тем более, на историческую глубину и мощь. Нет. Это только попытка написать ремейк в хрестоматийном его понимании. Уж очень силён соблазн исторических параллелей. Для сравнения предлагаю читателям свой оригинальный рассказ на ту же тему- «Пугачев». Хотя сама тема рассказа так же взята из «Истории Пугачёвского бунта» Пушкина. Э.К.

3


ПУГАЧЁВ На всем скаку остановив коня перед горящей церковью, соскочил на землю коренастый чернобровый и чернобородый мужик. Вокруг него полыхал пожар — это горели деревянные укрепления крепости. — Вот и Татищева взята, — довольно подумал Пугачёв, и побежал к тому месту, где Зарубин, или, как его звали пугачёвцы, — граф Чернышов, — возился с начальником гарнизона, Биловым и Елагиным, комендантом крепости. Пока Пугачев подошел к ним, Билов уже был без головы, огромная лужа крови растекалась по земле. Увидев Пугачева, Зарубин остановился перед Елагиным. — Что с ним делать? — спросил он, хрипло смеясь. Пугачёв подумал — он не хотел разочаровывать казаков: «Сдери с него шкуру, — пусть знает, как стрелять в законного царя». И, оглядев еще раз полыхающую крепость, Пугачёв пошел посмотреть дом коменданта. Заведено было комендантские дома не жечь, а оставлять их для Пугачева. В сенях Пугачёв услыхал шум и возню. Он заглянул в комнату, — там Шигаев развлекался с бабой. — Фу, ты! — сплюнул Пугачев и вышел на улицу. Через минуту выскочил Шигаев. — Это комендантова дочка, капитана Харлова баба, — пояснил он, возбужденно бегая глазами. — А … — протянул Пугачёв. Он вспомнил, как капитан Харлов стоял перед ним с вытекшим глазом и просил, чтобы его скорее убили. — Я её вмиг разделаю — на кол посажу, — захохотал Шигаев. — Погоди, — зевнул Пугачёв, — ты её ко мне приведи. Он постоял еще немного, посмотрел на пожар, потом развернулся и прошел в горницу. Только он поудобнее растянулся 4


на кровати, как прибежал есаул. — Что с офицерами делать? — Повесить, — сказал он, засыпая. Потом услышал голос Шигаева: — А я бабу привел! — Давай ее сюда, — сказал Пугачёв, а сам за дверьми постой. Он приоткрыл глаза, смутно разглядел невысокую женщину и, разорвав ей донизу платье, силой уложил на кровать. Проснулся он внезапно. Два огромных, расширенных от ужаса глаза, смотрели на него. Женщина шевелила губами, но не говорила. — А, — вспомнил Пугачёв, — ты дочь Елагина. Он внимательно посмотрел на нее. Бледная, без кровинки в лице, была она все же хороша. — Жалко тебя, — подумал он вслух. Быстро встал и вышел. У дверей стоял Шигаев. Пугачёв посмотрел на него, подумал, потом сказал: — Ты бабу эту… мне оставь. За крепостью трепетала ярким золотом березовая роща. Сентябрь заканчивался, но день был солнечный и теплый, поэтому почти вся крепость сгорела. Пугачёв велел казакам занять оставшиеся избы и два дня дал на отдых. 29 сентября он повел свое войско на Чернореченскую. Крепость сдалась без боя. А еще через два дня Пугачёв направился к Оренбургу. Харлова ехала в обозе. Когда на вторую ночь сделали короткий привал, Пугачёв велел привести ее к себе. Всю ночь ходил Шигаев у его кибитки и терпеливо ждал — вот выйдет Пугачёв и кивнет головой, а он, Шигаев, выпустит бабе потроха, очень уж она ему досадила. Но то ли уснул Емельян, то ли Харлова пришлась ему по вкусу, но никто из кибитки не выходил. — Погоди же ты, — прохрипел Шигаев. Он пошел жаловаться Зарубину. — Много власти каторжник себе забирает, — горячился Ши5


гаев. — Он у меня батраком был, этот царь, — хмурился Зарубин. Но ты не кипятись, мы его приберем к рукам. Уже пятого октября стоял лагерь Пугачёва под Оренбургом. Узнав об этом, генерал-губернатор Рейнсдорф созвал совет. Все присутствующие высказались против выступления, так как не надеялись на свои войска. Вывод был единогласный — сидеть в крепости и ждать подкрепления. Лишь действительный статский советник Старов-Милюков хотел сражения с пугачёвцами, ибо считал позором боязнь выступить против бунтовщика. Рейнсдорф решил переждать. Он послал в лагерь Пугачёва известного в этих местах разбойника Хлопушу с увещевательным манифестом, пообещав тому по возвращении освободить его от каторги. Так в лагере Пугачёва появился человек со злыми глазами. Нижнюю часть лица он прикрывал рукавом. Он кричал сиплым голосом, что у него важные бумаги к царю. Его привели к Пугачёву. Когда он опустил руку, даже видавшие виды казаки отпрянули. Ноздри у него были вырваны и на этом изуродованном лице бешено горели черные злые глаза. Хлопуша вручил все бумаги Рейнсдорфа самому Пугачёву и хохотал при этом до слез. — Вот я и исполнил поручение губернатора! — кричал он. Пугачёв смеялся вместе с ним. Он наградил Хлопушу и оставил его при себе, дав звание полковника. Вечером праздновали появление нового полковника. Во главе стола сидел Пугачёв. По правую руку — Зарубин, Овчинников, Шигаев, по левую — Лысов, Чумаков, Хлопуша, которого приняли как равного, ввиду его старой славы. Было весело и пьяно. Зарубин, фельдмаршал Пугачёва, часто поднимал свой стакан. — Выпьем, — кричал он и прибавлял крепкое ругательство, смеясь при этом густым басом. Хлопуша от него не отставал. Он все время зыркал глазами на Харлову, видно было, что она ему 6


нравится. — Твоя? — спросил он Пугачева. — Моя. — Хороша! И действительно: Харлова, видно где-то в глубине души, совсем немного, но почувствовала себя хозяйкой стола. Хотя лицо её было бледно и печально, но несколько оживлено. Красил ее и деревенский сарафан, впервые надетый ею. Шигаев видимо понял, о чем говорил Хлопуша с Пугачёвым. — Это я ее царю одолжил на подстилку! — крикнул он злобно. Стало тихо. Пугачёв поднялся. Вообще он был роста небольшого, но теперь казался огромным. — Одолжил, значит, царю говоришь, — сказал он медленно. Я эту подстилку тебе помятой должен вернуть? А? Шигаев молчал. — Так, так, — продолжал Пугачёв. Я для вас … — посмотрел он вокруг, — царь без царства… — Ну, будет, будет, — потянул его за руку Зарубин, — из-за бабы с генералами ругаться не стыдно? — Кабы из-за бабы! Вы же мне житья не даете. Прямо под конвоем водите. — Пугачёв стал пить, наливая себе стакан за стаканом. Потом подозвал Хлопушу. — Отведи меня, — зашептал Пугачёв, — я тут тебе одному доверяю, потому что ты новый. Ведь они, — говорил Пугачев дорогой, — все царями стать хотят, говорят, Москву возьмем… ну и пусть, а я не хочу… я в монастырь пойду. Когда добрели они под дождем до кибитки, Пугачёв опустился на меха и прохрипел: — Пришли её. Харлова пришла. — Не тебя мне жаль, а себя, — и махнул рукой. — Ты ко мне всегда приходи, ты на них не смотри. Через час Пугачёв отослал Харлову и снова позвал Хлопушу. 7


— Ну, полковник, докажи верность своему государю, пора. И под Оренбургом занялось зарево — это горело сено, заготовленное на зиму. Через несколько дней отбили и табун лошадей, истощавших без сена. С гиканьем и свистом гнали их татары, навеселе. Неожиданно пришел холод. Пугачёв пришел в Бердскую слободу. Поставил там свою, шитую золотом, кибитку. — Гляди, — шептали крестьяне, идя к присяге, — у нового царя золотая хата. Топор и шар бояре держат. — А чего татар много, девок портят, без них он и не царь, выходит. Вишь сам какой скуластый. Пугачёв, сощурившись, смотрел на народ, слушал колокольный звон. Иногда, выпрямившись, заглядывал на степь за избами. Грустно было у него на душе. — Хватит, — сказал Пугачёв, на коней пора и перекрестился двумя перстами. Крестьяне молча переглянулись. — Раскольник! звенели колокола, — раскольник! Казаки уже ждали Пугачева. Несколько сот поскакало к Оренбургу. Смельчаки подъезжали к оренбургским окраинам, гарцевали на лошадях и кричали во всю глотку, чтобы казаки из гарнизона переходили к ним. Пугачёв разъезжал среди солдат. Вдруг он пустил лошадь вскачь, и, резко осадив ее, встал впереди всех. Тотчас из ворот гарнизона выехали три казака и поскакали к нему. Едва пугачёвцы успели окружить атамана и увести его. Казаков зарубили на ходу. Из города ударила пушка. Завязалась перестрелка, каких было уже немало. Оренбург голодал, но стоял крепко. Пугачев надолго застрял в Бердской слободе. Она стала его резиденцией. Пугачёвцы звали слободу то Петербургом, то Москвой. Нередко потешались они и над своим царем. Когда оставался Пугачёв среди яицких казаков, Зарубин смотрел на него свысока и Пугачёв помалкивал при нем. Шигаев затаил злобу 8


за Харлову, а Овчинников и Лысов, напиваясь, лезли целоваться и плакали у него на груди о своих пропавших головах. Пугачёву нестерпимо было это. Все чаще думал он, что взяв Москву, уйдет в монастырь — замаливать грехи, правитель из него не выйдет. Один только раз проговорился Пугачёв. Он был пьян — пировал на казачьей свадьбе. Шатаясь, вращая расширенными глазами, подошел он к отцу жениха — Дмитрию Пьянову, и, обняв его, страшно так прошептал: «Тесна моя улица» — и всё. Но уже через минуту знали об этом все яицкие. Зарубин вывел главарей на улицу и, глядя на сверкающие в морозе звезды, спросил: — Ну? Все молчали. — Простить его надо, — осторожно начал Шигаев. — Ну? — Пусть мне Харлову отдаст, а то мы ему покажем… — Отдаст, — процедил Зарубин и сплюнул. В темноте нельзя было разглядеть лица, но те, кто знал Зарубина, содрогнулись. Наутро они пришли к Пугачёву. Только открыв глаза после тяжелого пьяного сна, Пугачёв увидел перед собой Шигаева. Острая его борода нахально торчала вперед, маленькие серые глазки бегали по стене. За ним возвышался Зарубин, а чуть подальше стояли Овчинников, Лысов и Чумаков. — Чего? — спросил Пугачёв, и сел на мехах, уставившись на ноги. — Мы, — начал Шигаев, — это, гм… давай мне Харлову. — Зачем? — не понял Пугачев, ведь ты её… но посмотрев внимательно на казаков, он понял, что спорить бесполезно и небезопасно. Будет так, как они хотят. Он вздохнул, покачал головой и, наконец, выдавил: — Твоя, бери. Шигаев не ожидал, что так быстро достанется победа. Он помялся на месте, повздыхал, затем круто повернулся и вышел. Пошел прямо к обозу, к телеге, где была Харлова. И потащил её к себе. Долго он издевался над ней. Потом повел по лагерю. 9


Не было кибитки, куда бы он не затолкнул её. В лохмотьях, почти без чувств, привел он Харлову к оврагу, где убивали пленных, и ушел, велев казакам убить ее. Только к вечеру вышел Пугачёв из своей кибитки. Солнце заходило. Снег на равнине полыхал под закатом. В морозной безбрежности Пугачёв почувствовал такое одиночество, что захотелось выть. Погасла заря над степью. Закружилась поземка.

10


ПЕТРУША ГРИНЁВ Береги честь смолоду (пословица) Отец мой, Андрей Петрович Гринёв, в молодости своей служил военным хирургом. Мотался по гарнизонам и госпиталям. Оттрубив двадцать лет, вышел он в отставку и поселился в большом поселке Селты недалеко от Ижевска. Стал там главным врачом и ведущим хирургом местной больницы, а поскольку руки у него были золотые, ехали к нему со всей России, зная, что и без денег сделают тебе нужную операцию, да так, что и в Европе не каждый сможет со всей их техникой. Было мне тогда лет пять. Селты стали мне настоящей Родиной, потому что все предыдущие переезды я почти не помнил. Зато теперь бегал я по огородам, полям и перелескам. Объедался ягодами, пил парное молоко, дрался и дружил с местными мальчишками. Мать моя немного подрабатывала в школьной библиотеке, но уже часам к 12 всегда была дома и вела наше обширное хозяйство. Я помогал ей; с возрастом, правда, основные тяжести — чего перенести, отнести — взял я на себя полностью. В детстве приобрел я и верного друга — Савку Савельева, который всегда сопровождал меня, безропотно подчинялся моим прихотям и выдумкам, дрался с моими недругами, восхищался моими знаниями: сам он был немного тугодум. А я учился легко, все схватывал на лету, но особенно учебой себя не затруднял. Главное, я перечитал все книги, которые были в нашей немалой домашней библиотеке, потом взялся за школьную, а потом за районную. Поэтому сочинения писал бойко, помогая и Савке. А когда прошли мы «Капитанскую доч11


ку», весь поселок стал звать его Савельичем, к тому же меня зовут Петр Гринев, что и веселило всех. Я жил недорослем, гоняя голубей и играя в футбол с местными мальчишками. Между тем минуло мне шестнадцать лет. Тут судьба моя переменилась. В шестнадцать лет, в 10 классе встал вопрос — куда поступать. Думали недолго — конечно, в медицинский. Русский я и сам знал хорошо, математикой со мной отец занимался, заодно и Савельича подтягивал, физику и химию взялся дополнительно преподавать наш учитель, обязанный отцу, можно сказать, жизнью, а вот языки я не знал совсем. К счастью, приехала к нам из Ижевска молодая учительница. Отец просил ее подготовить меня по двум языкам — английскому и французскому. Языки, как известно, особенно хорошо учить, если учишь их с любовью. Через год я уже сносно говорил и писал по-английски, французский знал только разговорный, но как знал! Я говорил совершенно свободно, особенно о любви, об этой самой нашей любви говорил весь поселок, пока мать, измученная шушуканьем и сплетнями, не открыла глаза отцу. В гневе он вошел в комнату в то самое время, когда мы с учительницей проходили особенности французского произношения и французского поцелуя. Меня он вышвырнул из комнаты, а француженке наговорил такое, что она взяла бюллетень и все время моих экзаменов в школе не появлялась. Затем я уехал в Москву, поступать в медицинский. Савельич поехал со мной. Утром впервые прибыл я в столицу. Шумный и огромный город поразил меня, Савельич же был подавлен. Чувствовалось, если бы не я, — уехал бы он сейчас же и поступал в родном Ижевске, а еще лучше — пошел бы в армию. Но делать нечего. Не зная города, добрались мы с трудом, до института. Получили свои места в общежитии; надо сказать, что комната у нас была хорошая, довольно большая, рядом располагалась еще одна комната, где поселились такие же два недоросля, была и небольшая кухня. Жизнь показалась мне раем. Готовились 12


к экзаменам мы с усердием. Я — потому что не хотел покидать столицу, Савельич — потому что иначе не поступил бы. Я все экзамены сдал легко, Савельич с трудом, но оба мы поступили. Настали радужные дни! Студент учится от сессии до сессии. Я так и поступал. Савельич учился же упорно. Зато я добывал хлеб насущный. Во-первых, посылали мне из дома обширные посылки: домашнюю тушенку, сало, варенье, овощи — все это матушка передавала со знакомой проводницей раз в месяц. Мне бы и хватило на месяц. Но законы студенческого братства гласили — поделись с ближним — и через неделю мои обширные запасы таяли. Ведь делили на четверых молодых, голодных мужиков, соседям тоже что-то присылали, но этого хватало ненадолго, а Савельичу его мать, работавшая дояркой, и на руках которой был пьяный муж и еще двое пацанов, мало что могла прислать. Кроме того, уже с первой сессии мы обнаружили, что, хотя и поступили мы на бесплатное отделение, но профессура наша не стесняясь, называла цену за экзамен. Если к Савельичу относились снисходительно, понимая, что взять с него нечего, к тому же учился он стабильно, на всех лекциях бывал, то мне, краснобаю и прогульщику, пощады не было. Никому не мог я доказать, что по ночам сижу и учу не меньше Савельича, что от отца получил я этот дар понимания человеческой физиологии и как бы вижу все насквозь. Доказательство требовали только одно — сто долларов в зачетке. Особенно на третьем курсе свирепствовала преподаватель анатомии — Анна Николаевна — она вообще без предварительной оплаты оценки никому не ставила. Поэтому и пошел я в охрану работать. Сутки отработаешь — трое отдыхаешь. Вот так я сутки работал, потом отсыпался день, ночью учил, потом два дня на лекциях, а потом снова работа. Деньги были приличные, и платил я часто и за себя, и за Савельича. Так дошли мы до пятого курса. К летней сессии я почувствовал, что безумно устал. Бросил работу и стал поигрывать в карты. Чаще всего выигрывал. Мне везло, но Савельич был в ужасе. Впереди ординатура и что мы 13


будем делать, если я слишком увлекусь. Так случилось, что к одному из экзаменов я проиграл деньги и заплатить не смог. Мне поставили неуд, хотя отвечал я прилично. Я вспылил и наговорил профессору много «приятных» слов. Меня отчислили. Савельич ушел сам. Приходилось уезжать из Москвы. Днями и ночами бродили мы по столице. Я наслаждался видом роскошных витрин, театров, в которых провел немало времени на галерке, парков, улиц; даже шум огромного города был мне приятен. Савельич, мечтавший поскорее вырваться отсюда, со вздохами и охами бродил за мной. Однажды, почти перед отъездом, произошел с нами случай, который потом показался мне знаменательным, а тогда я почти не обратил на него внимания. Гуляя по Кузнецкому мосту, попали мы под проливной дождь. Все москвичи знают крутой нрав Неглинки. Заключенная в трубу, с большими дождями начинает она бунтовать и заливает весь центр Москвы. Так и произошло тогда. Машины встали. Люди бежали почти по пояс в воде и разбегались по подъездам выставочных залов и шикарных магазинов. Мы с Савельичем тоже забежали в один из таких магазинов. Охрана всех впускала, но зорко следила, чтобы никто не отдалялся от двери, и не входил в зал. Вдруг у двери произошла заминка. Одним из последних хотел войти в магазин, как принято теперь говорить «человек кавказской наружности». Охрана его не пустила. Их можно понять. Только что были взорваны дома на Каширском шоссе, а вид у мужика был весьма свирепый. Крепкий темноволосый человек выше среднего роста, широкоплечий, с правильными чертами лица, но с таким огненным ненавидящим взглядом, что все отворачивались, встречаясь с ним глазами. Он так и остался стоять под козырьком у входа, по щиколотку в воде. Дождь кончился. Вода начала спадать, Люди стали разбегаться, но странный человек не уходил. Я же, выйдя из магазина, задержался на секунду, чтобы подвернуть брюки и оказался возле кавказца. Тогда я понял, почему он не уходит — он весь дрожал, чувствовалось, что идти он не может. 14


— Вам плохо, дайте мне руку, я врач, — солгал я, не задумываясь. Рука была горячая и влажная, пульс учащенный. Немудрено. Он весь промок, до нитки. — Снимайте свою рубаху, — сказал я, — и наденьте мой пиджак, мне он уже не нужен. Я буквально содрал с него рубаху, накинул пиджак, в который он с трудом влез, а на углу напоил горячим кофеем. На том мы и простились. Савельич был вне себя. — Добро бы друга так приветил, а то ведь неизвестно бандит какой! — возмущался он. — Не дрейфь, Савельич. Все мы люди. А пиджак мне в армии не нужен, когда вернусь всё новое куплю, — отвечал я. Вечером следующего дня уезжали мы из Москвы и утром были в Ижевске. Так мы снова оказались в Селтах. Осенью нас ждала армия. Отец приложил массу усилий, чтобы нас взяли медсанбратьями в госпиталь. Определили нас в Моздок, где служил давний товарищ отца, тоже хирург, полковник Миронов. Ехали мы на Кавказ в общих вагонах, охраняемые как преступники, только здесь охрана была скорее в целях нашей безопасности. Парни все моложе нас — пацаны из российской глубинки, остриженные и жалкие. Я со своими рассказами о Москве, о своих похождениях, много приукрашенных, был просто героем. Но однажды и я опростоволосился. Сели играть в карты. Парнишка весьма хитрого вида обыграл меня в пух и прах. Я чувствовал, что он мухлюет, но доказать этого не мог. Пришлось выложить все наши с Савельичем деньги. Савельич чуть не плакал, я тоже знал, с каким трудом его мать собирала эти деньги; чтобы его утешить, я поклялся, что больше никогда играть в карты не буду. В свое оправдание могу сказать, что слово свое я сдержал. С нехорошим чувством лег я спать. И сон приснился мне странный. Бывает такое состояние души «ни сон оно, ни бденье», как писал поэт. Мне казалось, что едем мы в обратном направлении 15


и подъезжаем к нашему дому. Первая мысль моя была, что это дезертирство, и что добром не кончится. С тяжелым чувством вышел я из вагона и увидел, что мать бежит мне навстречу. — Хорошо, Петруша, что ты приехал, отец при смерти, — говорит она, — заливаясь слезами, — иди, простись с ним. Пораженный страхом, я иду за ней в спальню, у постели стоят люди с печальными лицами, но, когда я подхожу к постели умирающего, все исчезают, и матушка говорит: Андрей Петрович, Петруша приехал; он воротился, узнав о твоей болезни; благослови его. Но что я вижу, подойдя к постели? Вместо отца моего лежит в постели тот самый кавказец, которому отдал я свой пиджак в Москве, и весело на меня поглядывает. Я в недоумении оборотился к матери: Что это значит? Это не отец мой. -Все равно, — ответила мать, — он будет свидетелем на твоей свадьбе, благодари его». Я отказался Тогда кавказец выхватил гранату из-за пояса и бросил прямо в нас. Проснулся я с колотящимся сердцем и нехорошим чувством. В Моздок мы приехали ночью. Нас с Савельичем встречал сам начальник госпиталя, которому отец написал по старой дружбе — полковник Иван Кузьмич Миронов. Он даже несколько суетился, сажая нас в машину, и сразу признался: — Я вас так ждал, у меня людей не хватает. Недолго быть вам в мед. братьях. Если хорошо проявите себя — будете у меня ассистентами. Глубокой ночью въехали мы в ворота госпиталя. Поселили нас в маленькой комнатушке с окном под самым потолком. Но мы и этому были рады. Работали мы часов по 18: драили, чистили, мыли, перевязывали, делали уколы, ставили горчичники и т.д., но мы не жаловались — это была не казарменная служба, а именно то, к чему мы готовились пять лет: никакая практика в больнице не могла сравниться с тем, что мы делали сейчас. Соседом нашим по коридору оказался майор Швабрин. Он обязан был выполнять функции военного коменданта госпиталя, а потому учил нас стрелять и занимался строевой подготовкой с нами и еще несколькими, по штату положенным госпиталю, военно16


служащими. Но весь госпиталь подчинялся железной воле жены полковника Миронова, заведующей отделением интенсивной терапии Василисе Егоровне, которая считала, совершенно справедливо, что в госпитале, прежде всего, лечить надо, а все остальное потом. Знакомство с полковником Мироновым, Василисой Егоровной и Швабриным произвели на меня неизгладимое впечатление. Иван Кузьмич Миронов был из тех старых, воспитанных еще дореволюционными профессорами, хирургов, которые виртуозно дело знали, и искренне любили своих пациентов, понимая, что через их руки проходит не только тело, но и сама жизнь человека, а она всегда в любви нуждается. Контраст между ним, простодушным человеком и блестящим хирургом, и нашими московскими профессорами, озолоченными и остепененными, но жаждущими только денег, денег и денег, даже если пациент умирает у них на столе, так вот контраст был таков, что я готов был за Ивана Кузьмича хоть в огонь, хоть в воду; это же чувствовали и все, кто его знал, так, во всяком случае, мне казалось. Я понимал теперь, почему отец, много лет его не видевший, попрежнему считал Ивана Кузьмича своим другом и отзывался о нем с глубоким уважением. Василиса Егоровна была несколько моложе своего мужа. Было ей лет сорок пять. Однако красота ее, сохранившаяся с молодых лет, оставалась все такой же ясной и притягательной. Была она женщина статная, черноволосая, но голубоглазая. Все кипело у нее в руках. Если полковник Миронов в основном был занят своей хирургией, то Василиса Егоровна вникала во всё. Она зорко следила за врачами в своем отделении, лично проверяя все назначения, а если соглашалась с ними, то требовала от медсестер неукоснительного их выполнения. Она следила за чистотой в госпитале, и мы и медсестры боялись и уважали её. Правда, я, как сын их старинного друга, пользовался особым расположением Василисы Егоровны, и часто нас с Савельичем приглашали на вкуснейшие пироги в небольшой флигелек, где 17


жили Мироновы. Но, надо сказать, в работе и службе нам поблажки не давали, да мы и сами не просили её. Со Швабриным отношения сложились у нас совершенно особенные. Майор хоть и мучил нас на плацу, обучая стрельбе и всяким военным премудростям, но, видя дружеское расположение ко мне полковника Миронова и его жены, и скучая в захолустье, вне службы заводил со мною вполне дружеские беседы. Разговор его был остёр и занимателен. Он с большой веселостью описал мне семейство Мироновых и нравы, царящие в госпитале, и край, куда занесла нас судьба. Я смеялся от чистого сердца. Иногда в его обществе проводил я времени больше, чем с Савельичем, чем немало огорчал старого друга. Кроме всего прочего, у Швабрина была небольшая, но очень хорошая библиотека. Книги расцвечивали мне вечера, когда я падал на кровать после тяжёлого дня. Я стал даже сам марать бумагу. Стишки и записки мои, весьма беспомощные, стали мне отрадой, скрашивали дни, заполненные операциями и перевязками. О слабости моей узнали и Мироновы, и Савельич, и Швабрин. Василиса Егоровна весьма меня поощряла, полковник Миронов и Швабрин подтрунивали надо мной, а Савельич просто благоговел теперь, чем очень смешил меня. Недолго занимался я уколами и уборкой палат. Иван Кузьмич через два месяца перевел меня к себе в хирургию, где сначала заменял я операционную сестру, а уже через полгода вместе со вторым хирургом ассистировал ему. Так пролетело больше полугода. Уже в мае началась жара, а к июлю стала невыносимой. Пыльное марево накрывало городок, и никакой «ветер с гор» не разгонял его. Я мечтал о каком-нибудь отпуске, — хотя какой отпуск солдату, — когда жизнь моя переменилась. В июле на каникулы приехала дочь Мироновых, студентка Самарского мединститута, Машенька, Марья Ивановна Миронова. Как-то к вечеру Василиса Егоровна сказала мне счастливо: — Непременно сегодня будьте с Савельичем у нас. Хлопот у меня 18


много, да все — радостные! После смены мы с Савельичем, привели себя в порядок, приоделись и отправились к Мироновым на званный ужин. Там застали мы и Швабрина, сидевшего в углу, с кривой ухмылкой на бледных губах. Но я не обратил на него никакого внимания. Все мысли мои разом были заняты девушкой, которую я раньше не видел, но теперь она хлопотала за чаем и приветливо улыбалась нам. Иван Кузьмич с нескрываемой гордостью сказал: — Знакомьтесь, это наша Машенька. Было ему, чем гордиться. Может быть на улице, среди ярких красавиц, вы и не обратили бы внимания на Машу, но здесь, в домашней обстановке, бросалась в глаза её спокойная и неброская красота и отличалась она что называется «лица не общим выраженьем». Была она стройна, но роста не очень высокого, кожа матовая, гладкая, огромные синие глаза, такие же, как у Василисы Егоровны, сочетались с длинной русой косой, каких сейчас и нет ни у кого. Я был очарован. Сидел тихо, только наблюдая за Машей искоса, и когда мы вышли из флигеля, Швабрин сказал ехидно: — Да ты пропал, парень. Я ничего не ответил, а он запел, нарочно гнусавя: «Капитанская дочь не ходи гулять в полночь…» Не будь он старшим по званию, получил бы от меня тумака. Мы сухо простились и разошлись. На следующий день я увидел Машу Миронову в госпитале. Она, видимо, помогала Василисе Егоровне в отделении, и они бурно что-то обсуждали, идя по коридору. Нельзя было не залюбоваться ими: обе в белоснежных халатах, одна высокая, статная, черноволосая с проседью, другая худенькая, стройная, коса уложена короной, но глаза одинаковые — огромные и синие. Долго я смотрел им вслед, пока Савельич не позвал меня в операционную. Я стал бывать у Мироновых каждый свободный вечер. Ста19


рался подсесть к Марье Ивановна, расспрашивал ее о книгах, которые она читала, помогал чай разливать, бывало и о себе рассказывал. Мне казалось, что ей я не противен, а иногда она проявляла живой интерес к моим рассказам. Часто приходил и Швабрин, но угрюмо сидел в углу, а со мной говорил все более официально и сухо. Как-то, когда мы вместе ушли от Мироновых, он скривил тонкие губы и сказал: — Больно долго ты обхаживаешь полковничью дочь. Небось, и стихи ей посвящаешь. — Не ваше это дело, — отвечал я, нахмурясь. — Ого, — рассмеялся Швабрин, какой скромник! Послушай моего совета. Дал бы ей сто долларов, да и позабавился бы в подвале. Мне кровь бросилась в голову. Я уже не различал погоны. Кинулся на Швабрина, избили мы друг друга до полусмерти и неизвестно, чем бы это кончилось, если бы не подоспели солдаты, стоявшие в карауле, и не растащили нас. Я сидел под арестом и понимал, что дела мои плохи. Мог и под трибунал попасть, так как набросился на старшего по званию. На все расспросы полковника Миронова, я молчал. Не мог же я ему сказать о своих чувствах к Маше и о том, что говорил Швабрин. — Пойми же ты, балбес! — кричал Миронов, — ты должен объяснительную написать, иначе Бог знает, что с тобой сделают! Помог опять же Савельич. Что-то он там написал за меня. Когда меня выпустили, Маша стала относиться ко мне внимательнее. Мы чаще теперь встречаться и, хотя ни о чем сердечном не говорили, чувства наши были обоим понятны. Однажды я не выдержал и спросил её: — Знаете ли вы, что из-за вас я подрался со Швабриным и чуть под суд не угодил. — Знаю, — ответила Маша, — иначе отцу не удалось бы замять это дело. — Почему же Швабрин так к вам относится? — Он в прошлом году сделал мне предложение, но я не при20


няла его. — Так вот оно что! А если я сделаю предложение, что Вы мне скажите? — Я не откажу вам: заканчивайте службу, я окончу институт, а родители наши, я думаю, рады будут продолжить старую дружбу. В полном восторге я подхватил её на руки и стал кружить по аллее госпиталя, где мы гуляли с ней. Решено было, что я напишу письмо родителям, а уж после их ответа, мы подойдем к родителям Маши. Ответ моего отца был крайне суровым, чего я не ожидал даже. Он писал: «Не знаю, какова твоя служба, если даже в армии ты умудряешься заводить романы. А то, что ты институт еще не окончил, ты об этом подумал? А как содержать семью будешь, ты об этом подумал? Что Маша Миронова прекрасная девушка, как ты пишешь, я не сомневаюсь, да ты у меня балбес, о чем я тотчас и написал своему другу полковнику Миронову». Это был полный крах. Ведь с родителями Маши мы еще не говорили, а после такого письма, что они скажут? Вечером пришел я к Мироновым, чтобы поговорить с Машей, но видно разговор у них уже состоялся. Иван Кузьмич и Василиса Егоровна усадили нас с Машей на диван и высказали свое мнение, перечить которому я, в силу своего положения, а Маша, в силу своего характера, не могли. — Мы, — говорил Иван Кузьмич, — разлучать вас не собираемся, но согласны с аргументами Андрея Петровича. Вы люди молодые, устройте свои дела, а если любовь сильна, то и будете вместе. Порешили, что Маша уедет недели через две в Самару. Будет писать диплом. Через год закончится моя служба и, если ничего не изменится, решится и наша судьба. Человек предполагает, да Бог располагает. Кто же мог знать, что за эти две недели всё пойдет кувырком. С Машей мы были неразлучны. Сколько служба и злобная муштра Швабрина позволяли нам быть вместе, столько мы 21


и проводили вместе часов. Была середина августа, на юге — разгар лета, пыльного и пышного, а у нас, в центральной России, уже приближалась осень с золотыми листьями, утренними туманами и заморозками, с ветрами и дождями. И так мне захотелось уехать к себе, забрать Машу и уехать, что хоть волком вой. Да служба держала. Уж который раз пожалел я о своей глупости, что недоучился и застрял на пол дороги. А с другой стороны, тогда бы я и Машу не встретил. От судьбы не уйдешь. Наверное, долго бы я пребывал в меланхолии, но однажды утром жизнь круто изменилось Два грузовика, набитые людьми в камуфляжной форме, в пять часов утра со всего маху снесли ворота госпиталя. Часовые, попытавшиеся их остановить, были застрелены. Через пятнадцать минут госпиталь был в руках чеченских боевиков. Бородатые, немытые люди отдавали гортанные команды, потребовали начальника госпиталя, и, когда полковник Миронов, полуодетый был приведен в столовую, куда под дулами автоматов согнали всех нас, один из них, видно старший по званию, заявил: — Вы наши заложники теперь. Мы без вас никуда, а вы без нас. Вас, господин начальник, — кивнул он Миронову, — прошу провести меня по палатам, — сказал он, иронично ухмыляясь. — Вы сами ранены, — Миронов указал на кровь на руке боевика. — Ничего, разберемся сначала с вами. Я стоял рядом. Мы переглянулись с Иваном Кузьмичем, и оба невольно посмотрели в сторону Маши. Она сидела в центре зала, лица ее не было видно. Василиса Егоровна ее обнимала, закрыв собою почти всю небольшую фигурку Маши. Чеченец проследил, видимо, наш взгляд. — Ты, — указал он на меня, — ты, — посмотрел он на Савельича, — и та женщина, — он указал на Василису Егоровну, — пойдете с нами. К нам присоединили еще двух офицеров-хирургов и, к моему удивлению, Швабрина, который сам вызвался помочь в осмотре госпиталя. 22


С тяжелым чувством шел я по знакомым коридорам. Куда нас ведут, что хотят делать, что будет с Машей? Все эти мысли одновременно кружились в моей голове. Шли мы в полнейшем молчании в окружении нескольких боевиков с автоматами. Палаты, где лежали больные солдаты или женские палаты не вызывали у них никакого интереса, но как только приблизились мы к хирургии, старший заметно оживился, приподнял папаху и глаза его, и без того суровые, загорелись неугасимой злобой и ненавистью. Войдя в палату, он тут же стал интересоваться, по какому поводу оперировались. Полковник Миронов сразу все сообразил и стал, указывая то на одного, то на другого, говорить, что этот с аппендицитом, а тот оперировался по поводу язвы. Чеченцы хранили злобное молчание. В следующей палате лежал тяжело раненый подполковник Самохин. И палата была отдельная, и аппаратура серьезная. Когда мы вошли туда, Иван Кузьмич на секунду замешкался, не зная, видимо, что придумать. Предводитель тут же откинул одеяло. Все стало ясно. Не раздумывая не секунды, злодей двумя выстрелами из пистолета застрелил несчастного Самохина. Иван Кузьмич вскрикнул как-то по-бабьи. — Зверь, даже фашисты раненых не добивали, тебе это на том свете зачтется! Чеченец захохотал. — Я ни в ваш рай, ни в ваш ад не верю. Мне Аллах зачтет убийство неверных и губителей наших детей. За смерть одного русского десять грехов прощаются. — Да ты просто вор и убийца! Предводитель нахмурился и сделал повелительный жест. Тут же двое боевиков подхватили Ивана Кузьмича под руки, а через минуту во дворе раздалась автоматная очередь. Василиса Егоровна вскрикнула и набросилась на изверга с кулаками. Ее он застрелил в упор из пистолета. Не знаю, что было бы со мной, я, было, рванулся, не помня себя, чтобы убить злодея, но Савельич повис у меня на руке. Увидев холодный взгляд из-под папахи, он видимо совсем очумел, потому что по23


нес околесицу. — Что ж ты и его убьёшь? Ведь он тебе, можно сказать, жизнь спас! И я, и мой враг с недоумением посмотрели и на Савельича и друг на друга. — А вспомни, как после дождя в Москве он растер тебя, отдал свой пиджак, да лекарства посоветовал, а то бы подох тогда со своей лихорадкой! И, правда. Те же ненавидящие глаза, то же худощавое, но сильное тело, только борода сделала его неузнаваемым. Он, видимо, тоже узнал меня. — А, благодетель. Что ж помоги мне и дальше. Идем, зашьешь мне рану. Я не мог сдвинуться с места. — Идем, идем. Ведь твой долг помогать раненым, — и он цинично усмехнулся Руку я ему зашивал под местным наркозом, от общего он отказался, да и рана была не опасная, кость не была задета. Но все же было ему плохо, он сильно побледнел, но справился с собою. Боль, наверное, подтолкнула его на откровение. — Знаю, ты меня злодеем считаешь, а как я должен поступать, когда ваши самолеты сбросили бомбы на мой дом, и в нем погибли мой трехлетний сын и беременная жена. А вот видишь Хажби, — он показал на охранника, неподвижно стоявшего у двери, — он не был боевиком. Он просто жил в горном селении, где обосновался наш отряд. Когда ваши нас окружили, велели отправить женщин, детей и стариков на автобусе, а мужчинам остаться, Хажби вынужден был с нами остаться, но надеялся потом убежать. Знаешь, почему он остался навсегда? Потому что, когда автобус, в котором у него ехали жена, дочь и старикотец, проезжал мимо армейской колонны, его уничтожили гранатометом, и все, кто были там, погибли. Услышанное потрясло меня. Я посмотрел ему в глаза и впервые увидел в нём человека. — Меня Шамиль зовут, а тебя? 24


— Меня Пётр. Пётр Гринёв. — Ну, что ж, Пётр, будешь всех лечить, и ваших и наших. Он круто развернулся, и, прижимая перевязанную руку, вышел из операционной. Меня все оставили в покое, и я сразу решил выяснить, что происходит, где и как наши больные, где Маша и что с ней. Я стал осматривать госпиталь. Послеоперационные больные лежали в одной палате по двое на кроватях или на полу. Их охранял один боевик с автоматом. Всех остальных согнали в столовую: больные, медперсонал, охрана — все сидели в тесноте между столами и стульями. Только Швабрина там не было. Я увидел его вскоре, когда он вместе с Шамилем и двумя боевиками с автоматами наперевес и обвешанными гранатами, вошел в столовую. Чеченская папаха и камуфляжная форма без погон сделали его неузнаваемым. Хищное чернявое лицо его сделалось в этой форме таким же, как у любого боевика. На меня, стоявшего отдельно ото всех, глянул он с такой ненавистью, что в судьбе своей я не сомневался. Но более насущные заботы занимали меня в тот момент. Я был единственным, кому разрешалось ходить по госпиталю и что-то делать. И я не терял времени даром. Я подавал воду раненым и менял повязки, потом бежал в столовую, тоже приносил воду, лекарства и старался подойти как можно ближе к Маше. Говорить с ней я не мог, поэтому передал ей записку: «Я сделаю все, чтобы тебя спасти». Судя по тому, что она закуталась в черный платок, кем-то ей переданный, и как побледнело ее лицо, она знала об участи родителей. Сердце мое разрывалось, но больше помочь ей я никак не мог. Через несколько часов госпиталь был окружён федеральными войсками, но боевики ничуть не беспокоились. У них в руках было 250 заложников, половина из них — больные, и они спокойно выдвигали свои требования. Прекратить войну, уйти из Ичкерии, а сейчас дать им автобусы и возможность спокойно уехать с заложниками. Я не знаю, 25


как шли эти переговоры, но, судя по тому, что подъехали автобусы, какие-то их требования выполнялись. Только это были не люди. Прежде, чем они сели в автобусы, положив на пол по три десятка заложников в каждом, по приказу Шамиля все, кто не мог ходить, были расстреляны. В этот момент я отказал ему в звании человека. Но вот ведь как странно распоряжается судьба нашими жизнями. Ко мне он был благосклонен. Не один раз за эти страшные три дня кто-нибудь из боевиков хотел меня пристрелить, когда я пытался помочь людям, и каждый раз Шамиль их останавливал. Как-то раз, ночью, когда я в изнеможении и бессоннице сидел на крыльце, подставив лицо ветру, тянувшему с гор, Шамиль подсел ко мне, закурив трубку, заговорил: — Хорошо здесь. Горы, воздух, источники целебные. Только вы, русские, нам мешаете. Это наши горы, наш воздух, наша земля. Что я, юнец, мог ему в тот момент ответить? Чеченцы нас ненавидят. В городах и благодатных долинах живут русские, которые эти города построили и эту землю обустроили, но когда-то всё здесь принадлежало только им. Теперь они загнаны в горы, а при Сталине и вовсе высланы были со своих земель. Смириться с этим и жить в мире с русскими, они не могут. Блага цивилизации их волнуют мало. Их главари знают, что за нефть, которую тут прямо с поверхности брать можно, они получат золотые слитки, а за транзит из Азербайджана — миллионы долларов. Членов своих кланов можно держать и в нищете, тем более что подобное происходит по всей России, так почему же они должны богатство отдавать русским олигархам? Ислам они сделали прикрытием для своего обогащения, а деньги пока получают от арабских шейхов. Ничего этого я не смог сказать тогда. Только ответил, что ведь когда-нибудь его поймают. Свои же предадут. Не лучше ли сдаться. Шамиль вздохнул. — Да, улица моя тесна. Только не буду я каяться. Все равно скоро Москва будет наша. Вы, русские, спиваетесь да от наркоты 26


вырождаетесь, а мы, гордые чеченцы, водку в рот не берем и наркотики вам сплавляем, а сами никогда не пользуемся. Мы по десятку детей рожаем, а вы родите одного, да и то хилого, больного, а потом на улицу выбрасываете — вон сколько беспризорных — родители спиваются, а ваши законы их защищают, а по нашим законам таких родителей прилюдно на площади вешают. Я молчал. Ведь это горькая правда. Злая, несправедливая по отношению ко всей стране, но — правда. Мысли эти вихрем пронеслись в моей голове, но сердце протестовало против презрения и ненависти, звучавших в словах Шамиля. Шамиль уловил мой гнев и усмехнулся. — Лучше я расскажу тебе старинную калмыцкую сказку, может, после ты хоть что-нибудь поймешь. «Однажды орел спросил у ворона: скажи ворон, почему ты живешь 300 лет, а я всего-навсего тридцать три года? — Оттого, — отвечал ему ворон, — что ты пьешь живую кровь, а я пытаюсь мертвечиной. Орел подумал: давай и мы питаться тем же. Хорошо. Полетели орел да ворон, завидели палую лошадь: спустились и сели. Ворон стал клевать да похваливать. Орел клюнул раз, клюнул другой, махнул крылом и сказал ворону: нет брат ворон; чем триста лет питаться падалью, лучше раз напиться живой кровью, а там, что Бог даст!» — какова калмыцкая сказка? — Хороша. Но жить убийством и разбоем по мне, значит клевать мертвечину. Шамиль ничего мне не ответил, но посмотрел так, что мороз пробежал по коже. Разговаривали мы потом только один раз. На следующий день подошли автобусы, и по приказу командования спецназ выпустил боевиков вместе с заложниками. События эти чуть не стали для меня самыми страшными в жизни, но по странному благоволению Шамиля для меня все обошлось, но не для других. Сначала боевики расстреляли больных, которые не могли идти. В основном это были те послеоперационные больные, которых я и полковник Миронов проопе27


рировали совсем недавно. Слыша их предсмертные крики, я плакал от бессилия, а Савельич держал меня своими огромными ручищами, не давая побежать на место казни. Как я ненавидел Шамиля в эту минуту! Наконец заложников стали загонять в автобусы. Я кинулся в столовую. Когда прикладом начали толкать Машу, я закричал, обращаясь к Шамилю: оставьте её, она невеста моя. — Невеста? — усмехнулся Шамиль, — ну что ж. Здесь останутся роженицы с грудными детьми, а ты с невестой своей, — он внимательно оглядел Машу, — пригодитесь им. Да ты в окно кричи, чтобы за нами раньше чем через три часа не ехали, иначе мы тут все взорвем, потому что подходы к госпиталю сейчас заминируем. И, если твои критины вздумают преследовать нас раньше, чем все разминируют, ты со своей невестой и этими младенцами взлетите на воздух. Тут Швабрин выступил вперед. — Он тебе не всю правду сказал, Шамиль. Она не только невеста его, но и дочь полковника Миронова, начальника госпиталя. Забери ее с собой. Серьезный заложник. Так вот что, стервец, задумал! Забрать Машу с собой, чтобы она была в полной его власти. Уж лучше пусть умрет здесь со мной, чем будет жить там во власти Швабрина и изголодавшихся до женщин боевиков. Все это, видимо, отразилось на моем лице, потому что Шамиль усмехнулся и бросил коротко: — Нет, она мне тут нужна. Подходы к госпиталю были заминированы, потом колонна автобусов уехала. Когда спецназовцы выдвинулись вперед, я, что было силы закричал, через окно: — Не подходите к госпиталю, и не преследуйте их в течение трех часов. Здесь все заминировано. Если они обнаружат вас, они взорвут госпиталь дистанционным управлением. Слова мои были выслушаны очень внимательно. Саперы начали разминирование. Это заняло не три, а пять часов. Мы с Ма28


шей в это время помогали больным и детям. Все были в таком состоянии, что мы сбились с ног, ухаживая за больными. Наконец нас освободили. Командир взвода выразил нам благодарность за помощь, больные плакали и тоже благодарили нас. Я коротко рассказал о том, что произошло, не утаил и то, что, перевязав главаря, обрел его доверие, но использовал его, чтобы помочь другим. Все больные подтвердили мой рассказ, и мне поверили. Маша моя была безутешна. Саперы помогли ей похоронить родителей. Она похудела, побледнела, постоянно плакала. Я был рядом с ней. Но ничем, кроме участия помочь не мог. Солдатская служба не отпускала меня. Я просил Машу поехать сначала к моим родителям, прийти в себя, потом уже ехать на учебу в Самару, а к осени и я вернусь. Она согласилась со мной. Вскоре мы узнали, что разведка обнаружила колонну Шамиля. Ее обстреляли с воздуха. Затем завязался бой. Многие погибли, но многих заложников удалось спасти. Взяты в плен были и несколько боевиков. На мою беду среди них был и Швабрин, о чем я узнал много позже. В ту самую минуту, когда я прощался с Машей, отправляя её к своим родителям, во двор госпиталя въехала машина. Из нее вышли два офицера ФСБ, и, поговорив о чем-то с командиром спецназовцев, направились к нам. — Вы Петр Андреевич Гринев? Я подтвердил. — Вы арестованы по подозрению в пособничестве боевикам. Меня как будто оглушили. Я стоял, ничего не понимая. Маша побледнела еще более. Только прошептала едва: «Здесь что-то не так». С трудом я успокоил Машу, сказав, что это недоразумение, и чтобы она ехала и объяснила все моим старикам. С тем я и сел в машину к ФСБэшникам, оставив Машу посреди дороги. Сердце сжималось, когда, оглянувшись, увидел я одинокую фигурку. Не знал я тогда, что расстались мы на целых три 29


года и что отца своего я уже не застану в живых. Я был уверен, что виною всему была моя врачебная помощь боевикам. Я легко мог оправдаться тем, что помогал всем нуждающимся во мне. Меня привезли в военную тюрьму и тут же надели наручники. Такое начало не предвещало ничего доброго. Однако я не терял ни бодрости, ни надежды. Я искренне помолился и, впервые вкусив сладость молитвы, исходившей от чистого, но растерзанного сердца, спокойно заснул, не заботясь о том, что со мною будет. Удивительный сон приснился мне. Сижу я на нарах в своей тюрьме. Печаль обуревает меня. Но Господь стоит передо мной и молча подает мне руку, и такая радость охватывает меня, что никогда более, в самые тяжелые минуты мои не поддавался я унынию. На другой день охранник разбудил меня рано утром, объявив, что меня требуют в комиссию. Два солдата провели меня через двор в комендатуру. Меня привели в большую комнату. За столом, покрытым бумагами, сидели два человека: пожилой генерал, со строгим и холодным лицом и молодой капитан, лет двадцати восьми. Начался допрос. Суть его сводилась к тому, что я перешел на службу к боевикам и пользовался особым расположением их предводителя. Эти обвинения я с негодованием отрицал, подробно объяснив, что и как произошло. Меня начали слушать внимательно, и, видимо, с сочувствием. Но в какую-то минуту генерал в чем-то засомневался и велел привести Швабрина. Нам устроили очную ставку. Я изумился его перемене. Он был ужасно худ и бледен. Волосы его поседели. Меня он обвинял слабым, но твердым голосом. По его словам, я был давним знакомым Шамиля. Оказывал ему всяческое содействие при захвате госпиталя. Все эти небылицы я легко мог опровергнуть, но надо было назвать имя Маши Мироновой, а ей и так было несладко. Я молчал. Не назвал ее и Швабрин. Вскоре нас судили. Ему, как участнику боевых действий дали 15 лет лагерей, мне — пять. Отец мой слёг с горя. Немного оправившись после болезни, 30


надел он лучший костюм со всеми своими медалями и орденами, отправился в Москву искать правду, так как ни на минуту не верил в мою виновность, а безоговорочно поверил рассказу Маши Мироновой. Он целыми днями обивал пороги, но отовсюду его гнали, Всем были интересны только справки и деньги, а не судьбы людей. Я, например, в лагере узнал одну дивную историю, за которую в Министерстве обороны никто не понес наказания. Эту историю рассказал солдат, чья подруга разыскала своего брата в Чечне и вместе матерью вытащила его оттуда. После его рассказа я решил, что мне крупно повезло. Брат этой девушки, назовем ее Марина, попал в Чечню сразу после призыва, и только через год родители получили весточку от него. Он сообщал, что он в рабстве у какого-то полевого командира, и что тот готов его обменять на своего младшего брата, пятнадцатилетнего парня, который поехал в Ставрополь, а там его прямо на вокзале схватили и отправили в тюрьму. Просто так, мол, чтобы неповадно было разгуливать свободно по России. Марина с матерью кинулись в Ставрополь, в тюрьму, к прокурору, в военную комендатуру. Оказалось, к счастью, что этот Заур, так его звали, ни в чем не замешан и все дали добро на обмен. Условие чеченцев было одно — парня привезут только Марина и мать. Женщины, несмотря на большой риск, пошли и на это. Слава Богу, все обошлось хорошо. Они привезли Заура, им отдали их сына и брата. Отдали, потому что тот вообще не воевал. Вот, что было на самом деле. Попав в армию по призыву, Иван был определён охранять склад боеприпасов. Отправку в Чечню ничто не предвещало. Но неожиданно пришел приказ, сопровождать поезд с боеприпасами на линию огня, а потом с пустыми вагонами вернуться обратно. Но поездка вместо двух положенных по графику суток, затянулась почему-то на неделю, и попали они не в наши части, а прямо к боевикам. Как выяснилось много позже, кто-то из московских штабников получил многомиллионную взятку, 31


чтобы боеприпасы были отправлены Басаеву, а вместе с ними и необстрелянные юнцы, которые не поняли бы, что происходит. Так они попали в плен. Ивану повезло; что стало с его товарищами, он так и не узнал. Отец мой, не добившись пересмотра дела, вернулся в Селты и снова слег, — он не мог вынести несправедливости и позора. Вскоре он умер. Мать была безутешна, и только забота Маши спасла её. Несладко было мне узнать все это в лагере. В лагере вновь помогла мне моя профессия. Начальник лагеря, прочитав документы, и выслушав мою историю, поверил мне безоговорочно. Он вцепился в меня мёртвой хваткой и потребовал, чтобы я срочно занялся лазаретов. Местный фельдшер — взяточник и пьяница, — его никак не устраивал. Николай Петрович, так звали начальника лагеря, создал мне, можно сказать, санаторные условия. Я жил при лазарете, имел возможность получать посылки в любом размере и мне часто разрешали свидания, чем Маша и мать пользовались постоянно. Зато и работал я за троих, не зная ни сна, ни отдыха. Днем и ночью приходилось принимать заключенных, занимаясь всем — от простой простуды до операции аппендицита, благо условия позволяли. Фельдшера я держал в ежовых руковицах, не разрешая пить на работе и требовать от заключенных последнее. Результат был поразительный. Улучшенное питание и мои заботы привели к тому, что болеть стали меньше. Инфекционных я, по мере сил, отделил и уменьшил им рабочую нагрузку, а остальным мы с Николаем Петровичем, создали вполне сносные условия работы и даже заработка. Не только бытовики, но и закоренелые рецидивисты, завидев меня, издали ломали шапки и старались помочь там, где это было необходимо. Кроме того, что практика у меня теперь была уникальная, Николай Петрович добился для меня разрешения окончить ординатуру в лагере. Профессора из Ижевска, знавшие и помнившие моего отца, не поленились приехать на экзамены в лагерь. Вручая диплом, и пожимая мне руку, они отметили, что я буду столь же хорошим врачом, как и отец. Это была наивысшая по32


хвала. Мне было приятно, что эти люди не пожалели своего времени и мало обращали внимания на место действия — их больше занимала профессиональная и человеческая сторона происходящего. А лагерь… В России от сумы и от тюрьмы никто не может зарекаться… Прошло три года. Маша стала моей женой и родила нашего старшего сына. Я тосковал только, что малыш растет без меня. Но Маша — женщина мужественная и сильная. Она нашла выход. Наконец у нас сменился Президент. Вскоре он посетил Ижевск. Не знаю как, но Маша прорвалась к нему, когда он подходил к зданию администрации города, и вручила ему письмо, где трогательно рассказала нашу историю. Вскоре через комиссию о помиловании при Президенте РФ, пришёл приказ о моем освобождении. Вот уже три года как я с Машей, детьми и моей матерью живу в Селтах и заведую той самой больницей, которой заведовал отец. Старшего нашего сына зовут Иван, младшего — Андрей. В них как будто воскресли наши безвременно погибшие отцы. Савельич работает со мной в больнице. Недавно мы гуляли на его свадьбе. Шамиль ещё много горя принес людям. Месяца два назад сообщили о том, что его банда была окружена и уничтожена. Сам он, говорят, до конца отстреливался, но последний патрон оставил для себя. Не могу я ему простить все то зло, что он причинил нам и многим другим, но я всегда помню его рассказ о том, почему он и Хажби стали боевиками. Мы с Машей много трудимся. По вечерам, когда солнце садится за опушкой леса и воздух наполняется запахом луговых трав и цветов, и, позже, когда в ночном небе появляется россыпь сверкающих звезд, мы любим сидеть вдвоем на крыльце, слушать затихающее пение птиц, вдыхать аромат свежего воздуха, смотреть на звезды и думать о том, что где-то там, в бесконечной глубине пространства, родные души благословляют нас. 33



ОГЛАВЛЕНИЕ Предисловие автора Пугачёв Петруша Гринёв

3 4 11


Эсфирь Коблер Пушкинские мотивы

Редактор Наталья Коноплева Дизайнер обложки Наталья Коноплева

Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero


.



Issuu converts static files into: digital portfolios, online yearbooks, online catalogs, digital photo albums and more. Sign up and create your flipbook.