Пупырышки в кузовках или Гарем воспоминаний Евгений Калачев, Анжей Захарищев фон Брауш

Page 1

18+



Евгений Калачёв Анжей Захарищев фон Брауш Пупырышки в кузовках или Гарем воспоминаний

ДОБРО-BOOKS МОСКВА 2021





Глава I Гарем воспоминаний А в декабре в покрытое патиной окно кто-то постучался незнакомым жестким стуком. На секунду открыв форточку, Женя крикнул прямо в облако тумана: — Заходите, только побыстрее! Мы посмотрели друг на друга и недоуменно пожали плечами, было уже три часа ночи. В такую погоду хороший хозяин не выпустил бы на улицу даже белого медведя. Дверь, которую мы иногда забывали закрывать на запор, чугунную собачку с оловянными глазами, вежливо распахнулась, и на пороге появился человек с замотанным до глаз лицом. Прямые брови и широкий открытый лоб с необъяснимым в это время года загаром выдавали в нём инородца, собственно, как и мексиканское сомбреро, нелепое и смешное, как на манекене… — Буэнос ночес! — сказал гость, а мы с Женей перешли в веселое расположение души, пока, наконец, с хохотом не повалились на пол. — Раздевайтесь, чувствуйте себя как дома! — Не было сил даже поднять руку, поздороваться с незнакомцем. А он, стряхнув с себя остатки брабантских кружев снега, стал разматывать длинный шарф. И, наконец, сняв пальто из толстого камлота, повесил его на крюк, оставшись в ярком панчо. Только сейчас мы заметили, что в его руках был изящный саквояж из кожи гиппопотама. Точно такой же был и у меня, но он куда-то запропастился в частых переездах. На широком поясе незнакомца висели чёрные мешочки, расшитые разноцветным бисером. Пока мы приходили в себя, он развязал один из них и достал оттуда трубку, и, набив ее, закурил. По комнате распространился сладкий дым, замерцали миражи. В воздухе вспыхнуло и проявилось небольшое как7


тусовое поле, по которому брёл какой-то зверёк. В небе на широко распростёртых крыльях парили птицы с хищными крыльями. Картина потускнела, и через несколько секунд мы, удивленные, увидели деревушку. Глинобитные домишки были разбросаны по зелёной равнине там и сям, среди лимонных и апельсиновых рощ. Под свежей и ароматной их сенью валялись почти голые дети. Я был готов поклясться, что услышал их смех. Но и эта картина дернулась и двинулась в сторону зеркала, и расстворилась в нём без осадка, как чёрный кофе. А в это время, посреди комнаты, соперничая с северным сиянием, распускалось соцветие новогоднего пейзажа. Прекрасное палаццо, залитое светом полной луны. По гранитной дорожке шёл гранд. Отблески дрожали на эфесе его шпаги. По колено утопая в ночном тумане, гранд двигался по саду, разбитому вокруг дворца. Сложный аромат, который издавали изгороди из белых роз, смешивались с запахами других растений, благоухающих в саду. Гранд направлялся к фонтану из белейшего мрамора с чудесными изваяниями. В центре фонтана, на колонне, стояла статуя, из которой высоко вверх вырывалась струя воды и падала с приятным шумом обратно в раковину фонтана. В бассейне плескалась смуглая красавица. Будто обточенное водой тело впитывало в себя лунный свет и делало кожу почти прозрачной. На короткой зелёной траве были разбросаны её юбки из прохладного шёлка, белые чулочки, корсет и мягкие замшевые туфельки с серебрянными пряжками. Когда гранд уже подходил, ускоряя шаг и расстегивая на себе камзол, когда в воздухе раздалось нежное каприччио сверчков и соловьев, а большой чувственный рот гувернантки Венеры приоткрылся, лицо повернулось в сторону всё убыстряющихся шагов, и когда гранд, разорвав на себе остатки тонкого белья, обнажённый бросился в фонтан, когда две стройные ножки взлетели вверх, подняв с собой целый сонм брызг, а затем вода задрожала от любви, и при8


ливные волны фонтана не уступали по силе цунами, смывающего пригороды Токио, когда… Картина выключилась сразу, как-будто оборвалась плёнка. По комнате запрыгали разноцветные крестики и нолики, желая своим примитивным языком рассказать драму соития. — Пресвятая Дева, — сказал незнакомец, — и этот город называется северной Венецией? Пальмирой!? Я не встретил ни одной пальмы! Слова слетали с его губ с очаровательным южным акцентом. Гортанная речь разлеталась по квартире эхом, как в каньоне. — Я едва не превратился в ледяную мумию Я привстал из кресла и почему-то сказал: — У нас есть пальмы, мы часто прохаживаемся среди них в ленинградском мажордоме. Это мечта наших комсомольцев об Африке. Для полной иллюзии комсомольцы, управляемые только второй сигнальной системой, прыгают и кричат, призывая самок. И тут, стряхнув с себя туман наваждения, мы с Женей одновременно протянули ему руки: — Анжей! Женя! Автономные пилоты! Для друзей сокращенно — автопилоты! И чёкнулись будто хрустальными бокалами в автопилотском приветствии сжатыми в кулак ладонями и оттопыренным большим пальцем, указующим вверх. Улыбка тронула тонкие губы чужестранца, по мужественному подбородку пробежал светлый блик понимания. И, повторив наш жест, он, наконец, представился: — Мигель де Кандероле. У меня к вам очень важное дело, произнес он шёпотом. — Мы это уже поняли, — ответил ему Женя тем же шёпотом, — но, может быть, сначала попьём чаю? Душистого, ароматного, с крокетным печеньем. Мигель вдохновенно потёр одну руку об другую, словно от 9


трения должен был вспыхнуть огонь, на который мы поставим чайник. Он кивнул головой, широко улыбнулся: — Грацио, сеньоры! Я не ждал такого приема! И всё ещё не находя себе места, присел на краешек тахты. Желая его приободрить, я достал из нашего маленького подвала бутылку терпкого вина и обозначил ею центр нашего стола. В те далёкие декабрьские дни мы с Женей очень редко выходили из дома. Тепла, которое сохраняли наши неподходящие для этого сезона куртки хватало как раз, чтобы перебежать Литейный проспект за ящиками, которыми мы топили камин. Чаще гости приходили сами. Вваливались по-русски, в шубах с бобровым воротниками румяные мужики с бутылкой водки или коньяка, ядрёные девчонки, свежие как снегурочки, поддерживали жизнь в наших едва теплившихся организмах. А томные петербургские красавицы подъезжали на автомобилях поздно вечером, пробегали в легких туфельках от арки до наших дверей и бросались прямо в постель. Не желая ничего, кроме любви. А утром автомобиль снова уносил их в светлые квартиры с большими говорящими часами, с широкими мягкими креслами, окруженными библиотекой, с бабушкиным портретом, переглядывающимся с античными скульптурами. Они бродили день – два по лабиринтам комнат, брали книги с полок и ставили их обратно, принимали ароматные ванны и принимали гостей, принимали таблетки для сна, пока страсть снова не бросала их на заднее сиденье такси. И они, наскоро закутанные в лёгкие шиншилловые шубки, хрипло называли адрес: угол Невского и Литейного. Иногда шофёры, обладающие телепатическими способностями, без объяснения мчались куда надо, и когда девушка, расплатившись, хлопала дверью и скрывалась в колючих спиралях пурги, они грустно смотрели ей вслед, забывая дать сдачи, потом ехали в таксомоторные столовые и, чтобы забыться, спускали до копеечки всё что заработали сво10


им нелёгким трудом. Да, в этом ритме босса-новы дни и ночи мелькали, синкопируя изучением Платона и Катулла, Овидия и Луция. Погружаясь в философские размышления в модных скафандрах экзистенциализма, мы обнаружили на дне, где бродили немые крабы, раковину с поразившей нас мыслью. Некоторые, похищенные нами у города сабинянки, выделялись из нашей богатой коллекции то ли пораженными лунной болезнью глазами, когда зрачки расширяются, захватив всю радужницу, а в самой сердцевине глазного яблока вязью арабской каллиграфии были начертаны таинственные письмена, которые мы расшифровывали самым простым и приятным способом, то ли любовной техникой, когда поцелуи оставляли во рту аромат миндаля, а тело будто плыло в беззвёздном эфире. Бабочка, стоящая на каминной полке среди католического изобилия верб, собранных и засушенных фейерверков и бронзовых японских драконов, в эти дни начинала свой танец. Узоры на крыльях менялись, словно продолжая послания в глазах. Аз, Буки, Веди деда Морзе новой эротики. Тогда мы и установили новый закон, положивший начало нашему исследованию инопланетянок. Как-то за стаканом ягодного кефира я сказал Жене, который использовал два сантиметра зубной пасты Маклинз по назначению: — Мы, кажется, находимся в центре какой-то истории, я уже готов ухватить её за хвост. Женя что-то сказал, но изо рта вылетели несколько пузырей: — Довольно! Всё! Тихо! Но… Пузыри со словами лопались, нарушая последовательность произвольности детской игры, но я понял – Женя хотел сказать: «Всё довольно тихо…» Я глотнул кефир: —...потому что мы находимся в центре тайфуна, он бушует 11


вокруг, завивая бигуди облаков, а здесь не колышится даже пламя нашего камина. Я бросил несколько поленьев на тлеющие угли, Женя дал себе несколько подщёчин лосьоном Арамис, вытер лицо полотенцем и только после этого сказал: — Да, дружище, ты, кажется, прав, я тоже почувствовал что-то такое, но не позволил себе признаться в этом. Это было в среду, а если точно — девятнадцатого числа. Мы весь день ходили по Петербургу, нервно курили и разговаривали на разные темы. Со стороны могло казаться, что мы безмятежно беседуем. Мы подолгу сидели в кафе, набрасывая план наших мыслей на пурпурных кленовых листьях, и вечером у нас уже выработалась твёрдая уверенность в верности нашего следующего шага. Дальнейшие события развивались стремительно. Утром я встал чуть раньше Жени. Я долго не мог поверить в это и смотрел на себя в зеркало, как на незнакомого человека. По скулам перекатывались желваки. В глазах поблёскивал серый корунд. Как будто бы ничего не произошло, но с кончиков моих пальцев срывались маленькие фиолетовые разряды. Пахло озоном, как перед грозой. Молнии юркими змеями впивались в водопроводный кран. Вода бурлила, из раковины забил гейзер. Я был переполнен энергией. К спящему Жене, индуцировавшему магические токи, пристали все металлические предметы. Моя ручка со стальным пером вырвалась из кармана пиджака, висевшего на стуле, и впилась ему в щёку. А он отгонял её полусонно, как обнаглевшего комара… Утюг парил над ним, не решаясь идти на посадку. Но все остальные предметы создали вокруг него странную конструкцию, механизм по проникновению в будущее. После бабочки, это стало вторым аппаратом в нашей лаборатории. Это случилось осенью, после первого заморозка, девятнадцатого октября, за два месяца до появления Мигеля. Разбудив Женю запахом свежего кофе и произнеся утреннюю мантру: «Сшит колпак не по колпаковски, вылит колокол не 12


по колоколовски», мы объявили свой переход из сибаритов в схимники, навесили на себя вериги познания и укрепили на дверях табличку: «Не беспокоить! Идёт важный творческий процесс! Посторонним вход воспрещён!» Широкий бурный поток наших посетителей стал таять, превращаясь из Нила в Миссисипи, из Миссисипи в Обь, из Оби в Вятку, пока ручей совсем не обмелел, плодородные долины были засыпаны песком, верблюды шли по тропам, обозначенным перекати-полем к чёрным скалам на горизонте, питаясь из прозрачного источника своего горба, а мы находили в пересохшем устье крокодильи яйца. Вывернув все карманы, продав ненужные книги и отказывая себе во всём, кроме вина и гренок, нам удалось наскрести на скромное оборудование. И даже в этом виде — забавное зрелище — среди реторт, в сиянии светил с кипящей жикостью, светящихся дисплеев, змеевиков, среди всех этих компьютерных джунглей, где совершенно терялись наши фигуры, мы блуждали как Америго Веспуччи, вместо йогов попавший к Каманчи. Томагавки терминов снимали скальп с колов мудрецов, обнажив накопленные знания, как шейхи своих наложниц у бахчисарайского фонтана. — Что приборы? — Сто двадцать единиц зарифмованного эпистолярия! — Спектрометр показывает преимущественное прохождение лиловой и голубой частей. — Температура по-прежнему двести сорок по Кельвину. — Хочется добавить немного стронция! — Нет, надо подождать еще два периода… Как-то меня осенила гениальная идея: — Женя, что если нам для чистоты эксперимента установить в постелях хорошо замаскированные датчики! — Оуйеа! – воскликнул Женя и стал перепаивать всю систему. — Где канифоль! – шумел он, подняв высоко над собой жезл паяльника, и проникал в анатомию созданного нами 13


существа из стекла и модных пластмасс. Через две недели наступил самый важный этап. Уподобляясь подпольным нобелевским лауреатам, мы вели страшно засекреченные работы, мы объявили смертную казнь за разглашение. Пришлось повозиться с гильотиной, но дружно взявшись, из остатков кухонной посуды мы создали орудие смерти. Теперь каждый, кто знал хотя бы многоточие и рискнул бы произнести его, попадал в чёрный список, так что мы не боялись преждевременной публикации наших трудов. А именно сейчас настало время самого кропотливого, досконального осуществления того, к чему мы готовились. — Анжей, где телефон Анны? — На зеркале! Там записаны все телефоны виртуальных инопланетянок. В оборудованных датчиками постелях, где, как бы вернувшись из безмятежного прошлого, юные тела наших дам извивались саламандрами, а мы обрушивали на них весь свой пыл, подливали горящего спирта, разрезали ананас ножом из бедренной кости Казановы, играли сложные партии шарами китайского бильярда из мраморных грудей. Наши кии всегда были в форме, и когда Женя просил заменить его, чтобы принять душ и посыпать кий тальком, я бессловестно подчинялся охватившему нас процессу, бросался как снежный леопард, как Генрих Наваррский… Анна облизывала пересохшие губы языком, ноги ее выпрямились от бедра и беспокойно застыли на моих плечах. Вся, от кончиков губ и широко открытых сальвадородалийских глаз, утративших всякое выражение, но приобредших блеск драгоценных камней шапки Мономаха, вся она подчинилась единому ритму пляски святого Эрота, который позволял ей всё глубже вбирать упругое касание. Как застывшая в полёте птица, она парила в восходящем потоке наслаждения. По её животу струились капельки пота, орошая оазис из сине-чёрного шёлка, в центре которого, в глубоком колодце бил источник вечной жажды. 14


Моя рука скользила и терялась в шелковистых зарослях, уже не отбрасывая тени. Сумерки светились. Вдалеке, соперничая с пантерой, брызнула бегом чернокожая дочь вождя, украшенная только ожерельем из маленьких черепов. Бег с запрещенными препятствиями, где приз победителя – африканское искусство любви. Анна вся подалась вперёд, бедро выгнулось, уходя в четвёртое измерение страсти, брови взмыли и потерялись в сбитой, как крепкий дайкири, причёске. Она задышала прерывисто и хрипло, словно пытаясь найти новую букву нового слова неизвестного языка и схватить её тонкой комбинацией губ и языка. Ресницы задрожали перед ненужным теперь взглядом, — всё происходило внутри. Там, в жаркой истоме, куда вонзалась моя стрела, всегда спешащая за стремительной целью, проникала до самых границ тела и расширяла эти границы до бесконечности. Анна стала животным, состоящим из одних нервов. Прикосновение нервного меха заставляло её рычать и кусаться. Она впилась мне в шею, ласковая гюрза, с неоценимым цианистым калием, скопившимся в перламутровых зубах. Редкое животное изгибалось в моих руках. Вдруг словно сошлись два солнца. Её тело напряглось, выгнулось дугой бангкогского моста, и я почувствовал, что тепло, плазма, протуберанцами лизавшая выжженый песок моей груди, хлынула вниз огненным влажным потоком, смывая плотины рефлексов и инстинктов, в долину с апельсиновыми деревьями, где на ложах из лазурита возлежали юноши, а триста дев разносили амфоры, полные греческих вин, триста чёрных евнухов надзирали над ними безмолвно. Тёмная знойная ночь заставляет колыхаться пламя светильников. Дым курильниц сплетается спиралями в пружинах наших наручных часов, циферблат которых смотрит в сторону сторожевых сфинксов, в чьих глазах отразился час ложного рассвета. И твои золочёные ногти послужили причиной ему. Всё недвижно, и вдруг судорога пробегает по телу. 15


Ты – птица, пойманная в клетку своего оперения. Анна крикнула, вырываясь из объятий, потрясая огни воздуха моря, и поток наполнил долину до краёв. Полная чаша для Аполлона и Афродиты, эротика в стиле Free. Японская кухня изощренна. Магистр, который посвятил несколько дней, чтобы преподать тебе основы этого искусства, погиб, задушенный двумя смерчами с женскими именами, когда он плыл в гондоле по каналам, и гондольер был тоже переодетой женщиной. Его тень нашли через несколько дней в спальне одной мексиканской принцессы, которая играла в это время каучуковым мячом со своими подругами. Мяч был странно вытянут – фаллический регби. Ноздри Анны трепетали, словно колибри в ночной орхидее с перебродившим нектаром. Родинка на левой груди около напёрстка соска, обреченная вечно вращаться по своей орбите, закружилась у меня перед глазами, не в силах выйти из притяжения страсти. И новый крик, рожденный тысячи лет назад у костров, расплескал остатки тишины. Анна вырывалась из объятий и, в то же время, почти впивалась мне в спину, оставляя кровавые борозды, куда падали драконьи зубы следующего акта. Коитус залил нас ниагарским водопадом. И стадо слонов, пробирающееся по таинственным тропам на водопой, помчалось, ломая на своём пути столетние эвкалипты, сквозь непроходимые джунгли, вытянув вперёд возбужденные хоботы, чтобы опустить их в воду. Ноги Анны сделали последний вираж и снова ушли за горизонт моих плеч. Взрыв разметал наши тела по постели. Когда вошёл Женя, всё было уже кончено. Сердце моё билось как у оленя на бегу, но, собрав остатки сил, я оторвал ленту, на которой самописцы вывели график золотой для нас руды. Пока Женя натирал мое тело бальзамами, секрет изготовления которых нам открыла одна молодая родственница Марины Цветаевой с гладиолусовым взглядом. Она носила трусики «неделька», и мы имели возможность точно 16


узнавать дни недели. Вряд ли я обменял бы этот календарь, полный праздничных дат на все гороскопы, составляемые телевизионными дикторами. Бальзам впитывался, как первый дождь после долгой засухи. Я позволил себе расслабиться. Женя шутил, подбадривая меня: — Слушай, Бойль! Ради науки надо жертвовать всем! — Да, Мариотт! – отвечал я ему. — Именно этим я сейчас и занимался, хотя я мало похож на жертву. Через пять минут лёгкой реанимации рюмочкой коньяка и сигаретой, я вскочил как ни в чём не бывало, пожал руку верному другу, и мы поздравили себя с первой стадией эксперимента. Наши личные кафедры выкрикивали: — Браво!!! Старожилы не помнили такого бурного успеха на этой опасной ниве, и пока накрывали банкетный стол, пока оркестры на балконе настраивались для весёлых мазурок, а дирижёр размахивал палочкой, прядя из воздуха узор божественной красоты, гувернёры крикнули, дальняя дверь открылась, и вошла она. Только лица не было видно, и в эту пустоту всё стало всасываться… Хлюп… Я допил остатки ароматной жёлтой жидкости и накрыл Анну пледом. Она спала, уютно свернувшись колечком. — О, Донна Анна! Только сейчас я обратил внимание на бабочку. Узор на её крыльях совсем не изменился! Анна оказалась очаровательнейшим, но совершенно земным созданием, как сады Семирамиды. Женя посмотрел на хронометр, стрелки стремились к соитию, красное дерево, как пышный лакей, одетый в пух и прах, будто павлин, перелетающий Стикс, красноречиво считывал секунды. За цветным стеклом хитрый механизм, громыхая старинной медью столетней моды, сходил с ума от точности. Лилии гербов показывали самое ароматное время, и Женя сказал: 17


— Через пятнадцать минут должна прийти Мария. Бабочка слетела с манишки дирижёра, чьё отражение ещё пряталось в старинной полировке часов, и по-соколиному вспорхнула ко мне на плечо. Имя протянулось тонкой линией… Мария и крылья бабочки загадочно вздрогнули. Взвесив возможности, я позволил себе удалиться к камину, где уселся в высокое вольтеровское кресло, установил перед собой зеркало и приготовился наблюдать за дальнейшим. Минеральная вода приятно охлаждала гортань, пузырьки щекотали язык, крохотная рыбка шныряла в заливе моего рта. Я бросил в камин немного амбры. Только я проделал это, как за окном раздался скрип тормозов. Барабанная дробь, выстукивающая Аve Maria заставила даже стекло немного побледнеть и затуманиться, словно с одной стороны его была сауна, а с другой – солнечное затмение, и к нему прильнул звездочёт. Мария явно спешила, она приехала раньше назначенного срока, ей не сиделось дома.

18


19


Глава II Подземка В подземке в тот вечер носились особенно быстрые поезда, и не было никаких шансов попасть на один из них. Они проскакивали пустые гулкие станции, как будто впереди их ожидала прекрасная цель, рельсовое эльдорадо. Семафоры горели зеленым листом папоротника в ночь на Ивана Купала. Мягкие рессоры поджимали утомлённые колёса. Вслед за поездами шелестели крылья птеродактилей, вырвавшихся из заточения тёмной темницы антрацита. Распутав на себе сети веков, они летели, вращая жёлтыми глазами, в которых поселились кровожадные камикадзе, и выбивали у нас из рук утренние газеты, стремясь догнать неуловимые составы, и мы не успевали даже дочитать до конца о замученных в Анголе и об испытаниях атомной бомбы. Силурийские птицы дожёвывали на лету свинцовые некрологи, хрустели, перемалывая в тонкую пыль семейные мавзолеи и усыпальницы. Увидев приближающиеся огни в тоннеле, приходилось отворачиваться, чтобы не испугаться страшной красоты. За передним стеклом у рычага управления, обняв окаменевшего машиниста, сидела Нефертити, влюблённо уставившись в размыкающуюся даль Земли. Змеи с нечеловеческими улыбками и люди со змеиными усмешками на лице спускались на эскалаторах и тут же уходили в мрамор полов, даже не оставляя кругов, как под воду. Мы пропустили десятки поездов, как вдруг одна из дверей неожиданно распахнулась, и нам удалось вскочить туда на полном ходу. Вдоль всего вагона, в котором поселился южный сумрак, стоял стол для рулетки, а к стенам, обвешанным мягкими коврами были прикручены канделябры с огарками свечей. 20


Мы зажгли их и решили сыграть партию, набрав полные горсти разноцветных пластмассовых монет, поставив на банк гудящее пламя из сопла ракеты, подводные гроты с притаившимися электрическими скатами и пустынную перспективу аэропорта. Увлечённый игрой, я не сразу понял, кто я был, хотя уже замечал не свойственную мне азартность. Я взглянул в себя поглубже, разворошил несколько экклезиастов памяти и, запалив их, бросил в библиотеку, как букинистическую бомбу старому книгочею Македонскому, и сел с улыбкой на остывающий пепел ценою в миллионы драхм. Оказывается, уже несколько часов я был мальчиком Джокером. Пол метнул шарик и крутанул колесо рулетки. Карусель закрутилась и остановилась. Родители бросились разбирать своих детей по домам. Белые воротнички и аккуратные галстуки. Стало ясно, что судьба наша предрешена. Жизнь не прощает даже мелких ошибок. Тем более рискованно совершать их в путешествии. Бусинка в ожерелье фортуны ещё прыгала по цветам. Фетровая шляпа Зевса заново украшена шоколадом, а вес богов не превышал пятидесяти восьми килограммов. Ровно столько я тогда весил, превратившись в мальчика-джокера. Пожилые вдовы с огромным бюстом, колыхавшимся, как пена ночного прибоя, в который я прыгал и плыл кролем к тихой бухте голых коленей, поражались моим ранним умениям и, поражённые, переписывали на меня завещания. Посмертные кислородные маски, материнские ласки, волоокие глазки, древнерусские сказки. Окружённые нимбом седеющих волос, они приводили на мой алтарь своих внучек, сами обмывали их, снимали белые фартучки, развешивали школьную форму на живой изгороди жасмина, причёсывали их и клали ещё прохладных в тёплые простыни моей широкой постели. Я учил их раздвигать ноги так, чтобы угол между катетами и биссектрисой равнялся углу, по которому выстраиваются планеты Меркурий, Венера, Сатурн в месяц март, и биссектриса маршрутом трассирующей пули 21


впивается в крабовидные туманности. Вертикальная шахта открывалась в центре широкого углубления в земле, похожего на воронку. Раньше считали, что колодец идет через всю гору и соединяется с большими известняковыми пещерами под городом трёх революций, рассположенным у её подножья, рассказывали легенду о поезде, который отправился в провал. Через неделю он живёхонький, хоть и сильно потрёпанный, вынырнул в Финском заливе у самого берега, на котором стоит город. Но совсем недавно эротические спелиологи, пытаясь разыскать легендарный ход, язык сухого отчёта, выяснили, что дно провала находится ниже подсознания в каменном чреве горы, на которую одели паранжу туристической наложницы. На завтра девочки, околдованные звёздной пылью метро, выплёскивали свои знания на молодых учителей, царствовали на теннисных кортах, пушистые зверьки мячей летели к их ногам. Их выбирали комсомольскими богинями на Олимп звонких горнов. Их дневники покрывались пятёрками, их ночники ловили двойственность поцелуев. Зеркальное отражение Инь и Янь. Черные и белые кружочки соединяются в бусинку, и та прыгает по цветам, поражённая их разнообразием. Вдруг скорость поезда начала неожиданно нарастать, огни за окном слились в непрерывную полосу сумасшедшего мультипликатора. Нас бросило на пол, со страшной силой вдавило в лиловый линолиум. Лилии на гербе перешагнули через семь минут, и ливень стеариновых слёз, как из улья ласковых пчёл, хлынул из голов муляжей для стрельбы. Женю, только недавно пришедшего в себя от очередного приступа ню, возрастающая раскатала оранжевой асфальтовой машиной. Он погрузился в небытие. Я продержался чуть больше, и вскоре, тоже теряя сознание, успел только заметить, как со звоном лопнуло стекло. 22


Подземный ветер разом погасил все свечи и перевернул стол, словно он был спичечным коробком. Спички посыпались из всех ящиков, превращаясь на полу в детские игры. Я их собрал и заботливо связал тонкой ниткой, в каждой пачке по двадцать штук, и стал бросать в камин. Я объявил самую тихую и мирную из всех войн. О, маленький сластолюбивый Наполеон с большой спичечной головой, наполненной искрящимися стратегическими планами. Пройдя свой дымящийся путь по Европе, устроил пожар в Москве! Уж точно, это был ты, а не Кутузов, который кутался в кургузый тулуп. Ты, шаркнув ножкой на паркете Кремля, выпустил огненного петуха, вернее курицу, снёсшую тебе два золотых яичка. Не снимая командорских брюк, в одночасье, ты ублажал надменных красавиц в походном шатре. О, святая Елена, расстегни свой корсет! Станцуй корсиканский танец на пепельнице забытых островов! Неаполитанские мальчишки изучают боди-арт, натянув на подрамник своих кроватей холсты смуглых сверстниц, и грунтуют их сахаром яростных атак. О, святая Елена, с пеной у рта я бросаю вслед за спичками письма и моментальные телеграммы, на которых три слова, как три топографические карты: люблю… люблю… люблю… И Германия, восточная и западная, и экваториальная Германия, охвачены эпистолярной войной. Почтальоны сбиваются с ног среди разрывов. Мгновения вырываются из телеграмм, зарываются в глубокие траншеи и тикают, как часовые мины. Я отошёл вглубь, подальше к спасительной крепости вольтеровского кресла. Пламя так рвануло наружу, оскалило свои клыки, словно лев, перегрызший за ночь чугунную решётку и прыгнувший прямо в солнце, почувствовав в нём брата. — Мсье Банопарт! Что прикажете? Бутылочку Бордо урожая 1812 года? Пардон, осталась седьмая вода на киселе! Если хотите освежиться. 23


И меня сажают перед накрытым столом в иезуитское стоматологическое сидалище. Гарсон начинает затачивать бритву, и без того острее, чем первый лёд. И намазав мне на щёки пудинг, начинает брить. Пока окопная щетина скрипела под косой, я достал пахитоску, набил её табачком Мигеля и стал радоваться нехитрым прелестям жизни, наблюдая, как с одного её конца поднимается голубой дым, а с другого – жёлтый, и парил ноги в горчичной ванной. Вдруг одно крыло накренилось, горизонт в иллюминаторе перевернулся, внизу мелькнула лента автострады. Город похожий на лампу, в которой живут светлячки. Зажглись сигналы «пристегнуть ремни безопасности!», «ноу смокинг». Гарсон отлетел в противоположный кабине салон. Моя щека осталась недобрита – Санта Клаус времен инфляции. Меня замутило и нажал кнопку вызова. Из кабины экипажа вышла стюардесса. Туфли на шпильках продолжались стройными ногами, почти до самой завязи, слегка прикрытой миниюбкой, в которой плавно покачивались бёдра. Дальше всё развивалось стремительно. От талии, в которой я признал вершину микробиологии и генной инженерии, взлетал ионический бюст.

24


25


Глава III Пупырышки в кузовках Синяя печёнка очень чувствительна к экзотическому климату сиамского леса. И стоят древние растения в зелёных барашках сверху донизу, обсиженные попугаями и прочей кукольной живностью периферийного оазиса дальневосточной природы. Крестный ход здесь неуместен по причине чрезвычайного неудобства вольного хождения, в геометрическом смысле. Поэтому миссионерство в этих краях быстро заглохло. Здешний народ встречал нас, популярных путешественников, жидкими аплодисментами и несъедобными подношениями, явно не принимая близко к сердцу наши искренние и одухотворённые речи. Долгими лунными ночами мы прятали в каменистой почве наш тайный груз, переговаривались фонариками и гонялись за скорпионами, пополняя анналы нашей академической коллекции. Велосипеды остывали в волнистой траве, в темноте пели сонные твари, рядом блестел рублёвым серебром пресный источник. Мой друг, серёзный политикан и задира, до утра гонял смуглых девчонок, пока где-нибудь, в ловко подстроенном тупичке, не утолял потом кровавой страсти своё, требующее изощрения, желание властвовать. Я, опасаясь разоблачения, скрывался подальше в чащу леса и оттуда сигналил скворцом. Наша интуиция, чрезмерно обострённая напряжённой жизнью в сиамских кущах, подсказывала нам тревожную близость неминуемо ожидающего нас события. Да, переправа была уже где-то здесь, рядом. Это подтверждало и нервное поведение нашего проводника, нанайского мальчика. Он то и дело набрасывался на деревья с приёмами своей странной и страшной борьбы. В эти минуты мы в страхе прята26


лись в ягодных кустах и, затаившись, пережидали эту, не знающую пощады, схватку. Переправа, неужели этого неизбежать?! Похоже звезда Сенкевича, коварная спутница отважных и любознательных, указала нам неверный путь, а настоящая дорога была намного восточней? Даль голубела, мороз крепчал, сердце сгорало от счастья жить… Мы, обернувшись красными флагами, мирно спали, связав из древок крепкий и ладный шалаш. Ветер гонял по зыбям, и нам снился родной Разлив, пеньки и тревожная сводка революции. Утро нас разбудило как-то неожиданно сразу: «ЗУ-ЗУ» — закричали зяблики, рассудительные и точные, как будильники Буре. Нанайский мальчик выбежал в таких попыхах, что тут же влетел головой в нашу палатку. Встревоженный политикан, до этого спокойно почивавший в обозе, укутанный красным и золотым, вскочил в одном исподнем и тут же вспыхнул багровым румянцем стыда, так как там и сям в пушистой мураве и кустах волчьей ягоды, из которой нанайский мальчик приготовил вчера кисель, там и сям валялись жертвы необузданной страсти, молодые мулатки, аппетитные, как шоколад, как сласти. Пол облизнулся юрким в пупырышках и кляксах языком, да призадумался: что делать с этим гербарием Эроса? По собственному опыту он знал – так просто не избавиться от целой охапки нагесс. — Строить Гарем! – подсказал ему я, — имени Терешковой! — Мережковского? – переспросил нанайский мальчик, на редкость способный к наукам, но ужасно шепелявый. По обычаям нанайских племён при совершеннолетии мальчикам подрезают языки, а девочкам завязывают уши узлом. — Или выдолбить дупла и поселить их там! Эта фраза, как гром среди ясного неба, как ураган, пронеслась над нашими лягушками-царевнами. Они вскочили и помчались к роднику. Сверкая коронками в зубах, вслед бросился, как хорошая борзая, Пол, хвост трубой, дым ва27


лит, искры из глаз, Цербер, Прометей, пороховая бочка… — Куда ты? — Водицы напиться, забыться! Я понял, что потерял лучшего друга, соратника по миссии. И как Моисей, с заламыванием рук, зарыдал. Нанайский мальчик начал купаться в моих слезах, отфыркиваясь и стряхивая остатки замшелого сна. — Однако пора будить! – произнёс он. — Кого? – спросил я и дал ему такого щелчка, что он воздушным гимнастом взвился и с писком, означавшим попадание, вошёл в связку чукотских бананов. Пока он, как оголтелый, предлагал мне выкуп солёными червячками, я тем временем решил поднять четвёртого члена нашей экспедиции, описанной на папирусах в жалобных книгах халдеев маэстро Мигеля де Бандероля, многоликого, словно Янус, чемпиона по корриде на льду и торнадо на роликовых коньках. Спал он прямо в них, не снимая, и даже во сне мог развивать скорость до 250 км/час. Тело его приспособилось к большим скоростям, стало обтекаемым и напоминало крыло планера или топор-колун. Я привязал его к стволу огромного эвкалипта крепким канатом из лиан огурцов, купленным по случаю для перетягивания. Спорт, которым заразил нас Миклухо-Маклай. Они с Пржевальским так азартно тянули, что со всех окрестных дворов сбегалась шпана, и заваривалась настоящая куча-мала – не расхлебать. А Пьер Карден стоял на крыше с пахитоской и говорил: — Настоящая Бурда! Случайно я потерял правый глаз, и это была, пожалуй, единственная случайность, среди рационального мусора, окружающего присущий нам изощрённый стиль жить. Проводник вскрикнул, лесник забарабанил палочками по сосне, я же нырнул в родник поглубже и стал жадно втягивать ноздрями пресную воду. Мне показалось, что на кончике зрительного нерва зажгли бенгальский огонь. Хотелось спать, 28


но сон долго не наступал. Быстро стемнело, слушатели разошлись, сторож ушёл в лес закапывать тайны. Сиамская даль стекленела. Велесипеды, обнявшись пластмассовой цепью, шуршали в траве ветряными колёсами. Спинки кресел и лампа соединились в силуэт оптической лаборатории. — Бросьте всё в огонь! — Разумеется, я так не оставлю. — Бросьте! Анна курила гашиш. След от сигнального огня продолжался туда, за море, где лишь полчаса назад растворилось солнце. Муравьиное поле скосили. Карусель остановилась. Родители бросились разбирать детей по домам. Кисель и шоколад, печенье и галстуки. Мне повезло с родителями. Они оставили после себя дневники рукописных вздохов, признаний в неверности, веры в светлое будущее, и в свете колченогого торшера я целовал рисунок Пикассо и дожидался следующего дня. Жаль, что бейсбольное поле отдали на всё лето авиаклубу. За городом нынче много любителей полетать на воздушном шаре. Корзина сплетена из длинных ветвей тута. Плели её поочереди: я, лесник и нанайский мальчик. Поэтому спутанный рисунок из гладких прутиков местами походил на письменность местных аборигенов. Ихний учитель неделю списывал его в учебник для старших классов. Теперь оставалось смазать стенки и дно. — Полёт! Настоящий полёт! – закричали мы, когда аппарат был уже свёрстан строками и буквами, царапинами по стеклу иллюминаторов, дождевыми каплями призрачных запятых, в строку гибких веток, стежков парашютного шёлка. — Пилоты Астр, — называли мы друг друга и пожимали руки, и смотрели в высокий пронзительный астрал. За нашими спинами уже гудел пожар, языки огненной геены, вставшей на задние лапы, оскалившейся на вечный сумрак томных глаз родника, хлестали и жалили притихшие джунгли с гневом имбецильной Немезиды. 29


— Путь один, вверх! – выкрикнул Ян, мой домовой, фиолетовобородый пожилой человек, живший у меня в нагрудном кармане, рядом с паспортом. Я едва почувствовал запах гари, а он уже мчался впереди на паре карликовых, с чайник ростом, пони. Их пепельные гривы, их серебряные копытца, воронёная сталь револьвера в пальчиках Яна создавали такой стремительный поток гармонии, что образовалась воронка, и нас туда всосало-х-х-х-тюль-буль. Почему я называю яна с маленькой буквы, спросит читатель, и закон его поддержит, вся юриспруденция, поставив к штыку адвокатов и присяжных, членов суда и членов туда, батальон за батальоном, бросит в антрацитную грязь окопов, под разрывные снаряды моих ответов, шрапнель интонаций, сигнальные ракеты смысла. Ту-дуф! Пиу-пиу! И противник дрыгает ножками и просит пощады. Я, конечно, милостивлюсь и даже говорю: — Господа! Не угодно ли чаю, ароматного, с пряниками и крендельками! — А они закричат, перебивая и толкаясь локтями: — Мне первому! И мне! И мне! – крохотные и смешные за окном дождя. Мы удалялись в небо. Луна, полногрудая и крутобёдрая, качалась над нами, как гвоздь программы на трапеции, и исполняла стриптиз под бурные аплодисменты стрельцов и водолея, надравшись шнапсом и шатлом, шапки – долой! Крутили вокруг неё гопака, в то время, как Большая и Малая Медведицы, залились краской заката. Я выбрал меньшую, подошёл, поскрипывая гумбозными, с галльского плеча сапогами, одёрнул френч и галантно представился: — Пилот Астр, мисс! Воздухоплавательного флота стремительных цеппелинов Её Величества Королевы. Вихрем вскружилась её головка, осеннее золото стало таять в её глазах. Рубиновые губы вытянулись вперёд, вытянулись ещё и ещё и прошептали: — Медея, друзья называют меня Медея… 30


Она без чувств упала ко мне в объятья. Моя грудь затрепетала. Празднично зазвенели ордена, взвились наградные ленты, вспенилось приливной волной шампанское брют Феррари из кабинета доктора Каллигари. — Тур фокстрота, Медея? – дыханием поцеловал её в жемчужную раковину ушка, и мы закружились по стеклянным полам. Вошёл и пробка в потолок Нанайский мальчик в полной стиляжной окраске, и через весь зал направился к столику дев. Через полчаса они вместе уже отплясывали весёлую Чу-чу. Дымились вальдшнепиные азу, фрачные пары официантов, похожие на Уланову и Плесецкую, разносили жареный верблюжий горб, нарезанный ломтями, на цыпочках, в белых тапочках и постоянном плие. Метрдотель гонялся за лимбургским сыром, хитрым, как старый опоссум. Феерия! Веера! Феи! Эра аэрофеи! Жара по Фаренгейту, по Цельсию, по Гринвич-Виллиджу! Гранд-кокет! Кетовая икра! Китовый ус у господина в жакете на полный негляж! Грильяж у дам в чулках! Ах, вы хотите мной овладеть? Духи, туманы, перья, пух – пах! О-о, авто! Появляется хор цыган, исполняет романс «Вульпургиническая ночь». Ату, ату! Стоп-кран! У-у-у-у! Т-с-щ-щ! К-х! Далеко за полночь… Мигель сидит за штурвалом, пьет выдохшийся Феррари, доедает гусиную печёнку, смотрит сквозь иллюминатор на бескрайнее звездное небо. Лёгкий норд-ост относит дым его сигары в безоблачные полётные выси. Плавно парит дирижабль над темнеющим внизу лесом в сторону далёких гор. Заснеженные вершины мерцают маяками Олимпа. Словно огромная лёгкая рыба, плывёт он в неподвижном океане голубого лунного света. Мы в каютах качаемся в гамаках на прохладном, как роса, белье со своими возлюбленными, свежими, будто розы. Только Мигель в полном одиночестве склонился над бортовым журналом. Он записывает тонко заточенным стилом: — Перевал прошли. Груз в порядке. Двадцать четвёртое января. Год Ледяного Орла. Вахта – Мигель Эсквайр. 31


Гигантское солнце удерживало в воздухе сигарообразный пузырь цеппелина. Флёр светящейся влаги иллюминизировал наше представление о любви и свободном планеризме. Далеко внизу девушки скрещивали разноцветные флаги фигурами латинских названий из фармацевтического справочника, оставленного нами в рассеянных сборах и ставшего символом сиамской науки и чудотворной магии. Кинематограф Синема работал всю ночь. Смуглые воины до утра провожали пленных девушек до дома. Там, внизу, наступила эра Транс-Формации. Второе утро транс-романтического полёта ворвалось в каюту босоногой девчонкой. Медея окинула её взглядом своих медовых глаз и прожужжала прямо в ушко: — Мон шерр, закажите черри-бренди. Это удивительно вкусно, остро! Я гикнул на полцарства: — Принесите мороженое, ананасов впридачу и, впрочем, всё что осталось от этой ночи! Девочка ускакала, поблёскивая пятками, и пока Медея натягивала на себя туземную повязку, я надел котелок, наклеил усики и взял в руки трость. Мы сели в белые плетёные кресла. Под нами вниз, километра два, по-прежнему тянулись сиамские леса. Я взял свой трофейный бинокль – тридцать диоптрий, Медея взяла свой – театральный, и мы долго смотрели друг другу в глаза. Медея достала из мешочка, висящего между грудей, пушку из катушки и сделала «Пах!», и сказала: — Закройте котелком пах! Но я только переклеил усики, и мы направили свои бинокли вниз. По чаще бежали сиамские близнецы, скованные кандалами. Жандарм с полосатой палкой в руках гнался за ними, завывая силурийским мастодонтом. На голове его кокетливо подмигивала всему свету милицейская лампочка. — Пари! – сказала Медея 32


— Пари, пари елето туа! – сказал я — Мулен руж! – сказала Медея заряжая ружьё малиной. Я перевернул свой бинокль, и весь мир подо мной унёсся в нескончаемую пропасть, где на дне колодца поблёскивал серебряным долларом наш дирижабль. Веки мои тяжелели, наливались ртутью. Столбик термометра поднялся, стрелка барометра качнулась к засухе и там забилась в жаркой истоме. Хотелось пить. Пустыня губ растрескалась на невидимую сеть. Бедуины собрались вокруг последней пальмы и сбивали своими амулетами последний банан. Выстрелом раздался запах мороженого. Мир онемел. И, вдруг, запрыгал весёлой пятиминуткой. Хохот в зале. Целлулоид порвался, и меня вынесли ногами вперёд из дыры в экране. Киномеханик долго отпаивал меня техническим спиртом. Жрицы Синема натирали меня ароматными маслами и воскуривали фимиам и гашиш… — Нашиша тебе столько мороженого? – спросила меня Медея. — Да ещё и в вафельном полотенце? — Ты ничего не понимаешь! – крикнул я. — Ты никогда ничего не понимала! Я заблуждался в тебе! Ты крутила мне мозги, ты водила меня за нос в ресторан! А я катал тебя, как сыр в масле, я пел тебе серенады, я вил плетёные лестницы из тоненьких паутинок в бусинках росы! Это всё напрасно! Вот я забрался к тебе в альков. Вот я разорвал полог и паранджу. Вот простыни зацвели маковыми бутонами. Но кто из нас двоих питался соком этих маков, а кто утомлённо засыпал, набравши в рот пепел его зёрен?! Ты! Ты, разбившая мою жизнь, как огромное венецианское зеркало! Ты повисла у меня хомутом барочного ожерелья на шее. Своими тоненькими пальчиками ты раздвинула рёбра и маникюрными ножницами отрезала артерию и достала острый перец моего сердца! Ты сушила его перед всеми соседками на виду в окне. Ты толкла его на кухне, судача с подружками. А потом посыпала им бефстроганов из моего прометеичьего мяса. Что тебе понравилось, дорогая, ляжки или филей33


ная часть? Я помню, как ты надувала мои ланиты, когда я подставлял свои доверчивые губы. И когда они, как мыльный пузырь, переливались лунной радугой, ты протыкала их спицей! Простой вязальной спицей! Нет, хуже. Ты протыкала ржавой спицей из колеса тандема, на котором мы пролетали над быстротечными реками Арарата. — Оставь надежду всяк сюда входящий! – с этими словами я сорвал её набедренную повязку и, не выпуская трости из рук, бросил её на гамак, и мы занимались любовью до второго завтрака. Словно парное молоко, Медея плавала в каюте, а я слизывал языком пенку. Зашел Нанайский мальчик, обмотанный тигровой шкурой. В одной его руке был стакан с чаем, а в другой он держал кусочек сахара. — Ты заметил, спросил он меня, — за ночь я превратился в Мцыри?! Его неопытность поразила меня, ведь так всегда бывает на высоте трех километров: свежий горный воздух, бутылочка Гурджаани, хороший шашлык, и вот ты уже идешь к пропасти, чтобы биться на пистолетах. — Горные вершины спят во тьме ночной! – воскликнул Нанайский мальчик и упал замертво, сбитый вбежавшим Мигелем де Бандеролем. — Кабальерос! Мучачос! — Включив локаторы, я направил параболическую антенну, настроенную на спутниковую связь, к горам. Их острые зубки, пробежав по дисплеям, вычертили петушка – золотого гребешка. Я взял полотенце, обшитое брюссельскими кружевами, обагрил его своей кровью и устроил корриду на льду перед этой птицей. — Но синьоры и синьорины, — он отвесил моей даме грациозный поклон, взмахнув страусиными перьями на шляпе. — Май дарлинг! – пискнул он фальцетом. Глаза его безумно заблестели, и он сполз на пол. — Эта птица даже не прореагировала! – прохрипел он уже наполняющимся эпилептической пеной ртом. 34


В экипаже — эпидемия! Эпидения — пронеслась в моей голове сводкой ТАСС игривая мысль. Диктор, а это был Кио, пассами кудесника стал вытворять перед моим лицом рукоблудные фортеля. Что он хотел сказать этим языком жестов? Эйц! Эйц! Эйц! Эхо пронеслось по цеппелину тонконогим жеребёнком из моторного отделения в обвешанную коврами и уставленную тёмной мебелью кают-компанию. — Может это всё-таки радиация? – гудела Медея над сотами моего компьютерного разума. — Тпру! – осадил я жеребца, — эйц не возможен на такой высоте! Пролетающий протон больно кольнул меня в ухо. Корпускулы разлетелись во все стороны и остались лежать по углам, как вражеские шпионы, сбитые хорошим нокаутом. Рация их еще передавала: — Ястреб, ястреб, я – соловей. Выполняйте задание по программе А – Х. В воздухе проступил ясный след лапы Центрального Разведовательного Управления. Я быстро сделал из подсобного материала маленький челленджер, подвесил его на ниточке и, отойдя на пять шагов, выстрелил. Доктор Челленджер упал, раненный в ногу. Его ответный выстрел прозвучал тотчас. Картечь впилась в мою строку… Я ещё раз прицелился и ввел его в состояние комы точным попаданием в Ахиллесову пяту. Маэстро Мигель и Нанайский мальчик, ещё бледные и слабо фосфоресцирующие в сумраке каюты, ещё не твёрдо стоящие на ногах от лучевой болезни, вяло зааплодировали. Мальчик Джокер достал зажигалку и, словно факир, дыхнул огнём на лежащего Челленджера. Мы ссыпали останки доктора в пепельницу, и Медея вынесла их на серебряном подносе в сторону нашего коллекционного крематория, где уже стояли, расставленные в алфавитном порядке, прах многих вождей, академиков и членов-корреспондентов. Но времени оставалось мало. Еще один про35


тон, ударившись об иллюминатор, заставил колыхнуться всю громаду нашего небесного корабля. Мы бросились в рубку. Наши мокрые следы, наши трясущиеся руки показали бы внимательному читателю, что мы были не спокойны. Сон, как рукой сняло. Мимо по коридору промчался Пол. — Я вернулся! – сообщил он, подражая мимике Кио. Его заклеенный рот не размыкался. Осталось восемь секунд. Восемь секунд до катастрофы. Когда мы вбежали в рубку, небо налилось тревожным светом. На поляне в ромашках и васильках высилось четырёхтрубое чудовище, наполненное, как лампочка Ильича, как бутыль Мёбиуса, гудящим лиловым светом. Пропеллером на спине Карлсона вращался флюгер, стараясь унестись подальше от катастрофы. Но коты уже верстали свои строфы. Они скакали так, как будто наступил месяц Март. Они спаривались и страивались, они удесятерялись прямо на глазах. Я почувствовал боль в деснице и, окружённый нимбом, схватил трость, раскрывшуюся зонтом, и прыгнул вниз. Эйнштейн, Эйзенштейн, Шлакбаум и Ватман парили в нескольких метрах рядом. Словно из ясных пучин неба я и мои витязи вышли, и с нами был дядька наш морской, Чернобыль! Конкурируя с Солнцем, вспышка подстроилась в одну черту с самыми яркими звёздами и устремилась к центру галактики, пронзая дирижабль. Оставалось шесть секунд. Пять, четыре, три… Дайте ваш дневник! Два… Два… Единица. Если справа подставить палочку, то родители могут ничего не заметить. Пуск! Ноль! Колечко дыма выпросталось из открытой пасти четвёрого реактора, и трактора запрыгали по поляне, на ходу теряя свои ходовые части. Флюгер атомной станции плавно вращался на скользком подшипнике, освещённый фиолетовыми лучами рождественской иллюминации. Луна качалась в кондитерских испарениях над кварталами знаменосцев и ударников труда. Стеарин рассыпался на морозе крупой, этим пользовались, 36


и честной народ упивался магией, колдовством и гаданием. Группа слепцов, соединившись бикфордовым шнуром, мечтательно гуляла, светя вдаль китайскими фонариками. Опасности их избегали, с неба хлопьями падало конфетти. Слепцы пели гимны и озоровали. Ночь длилась волшебной сказкой. Эльфы лазили по карманам, феи забирались в волосы и душили страстными лобзаниями. Инстинкт бывших парашютистов теплился в глубине подсознательного тоннеля. Доктор Фрейд с высокой мачты стал махать сигнальными флажками, но либидо превратилось уже в футбольный шар и заснуло, свернувшись клубочком в мягкой берлоге мозжечка. Слепые текли по равнине как очкастая кобра. Стёкла запотели, и субтитры, которые проносились на тусклых глазных яблоках, ничего не подсказывали бывшим значкистам ГТО. Лето крутило вокруг хороводы колядок, но в блядки это не перерастало. Доктор Фрейд пересел на другую шхуну с их дырявого корыта. Бедные кроты питались только устрицами. Только устрицы, йод и морская соль поддерживали жизнь в их едва теплившихся организмах. Космические корабли передавали им сигналы: «пи-пипи…» Самый младший, маленький, щуплый, как кленовый лист, отстал у берёзки, чтобы сделать пи-пи. Парашют за его спиной громыхал пустыми консервными банками. Но когда, вдруг, он понял, что настала осень и его кружит одиноким альбатросом над бушующим морем, что молнии случайностей выбивают пушинки и перья из уже ставших похожими на сапоги крыльев, он дёрнул за золотое парашютное кольцо, давно принадлежащее с крокодилье яйцо лимонке. Огонь лимонным соком брызнул до небес, высветив чайную полость равнины, придал едкость полянкам и заколдобинам. Тарарахнуло на всю окрестность, снося мазанки и цыганские кибитки. Рыбаки испуганной мошкарой с жалами своих удочек разлетелись: кто на зюйд, кто на норд-ост, кто на вест. У радио першило в горле, радио мямлило, радио жевало 37


булку. И, наконец, радио сказало, не от высокой сознательности, а просто таков был поток сознания электронов. Радио зазвонило во все колокола своих рупоров, громогласно, как Зевс: — Помпея! Чернобыльский Везувий разверзся! Олимп в трауре! Аполлон собирает медяки в жестяную кружку у разменных касс метрополитена! Бедный, с воробьиными крылышками на лопатках, сирый, пахнущий как чеширский чиз! — Мы, Боги и Богини! Товрищи и граждане! Крестьяне и рабочие! Леди энд джентльмены! Давайте возьмёмся за руки и станем поплёвывать в котёл цепной реакции в весёлом хороводе! Не унывать! Радио надело пиджак, захлопнуло дверь и сделало аутодафе. Французский язык так прочно застрял в его картонной голове, что оно чижом твердило: глясе, плиссе, Мюссе… Что ж, снарядили Кадиллак, к Кадиллаку приноровили катафалк. Поэтессы и разносчицы жареных каштанов приносили церковный воск лилий и лили в их бутоны цитрусовый джюс своих девичьих слёз. — Кем сейчас работает Аполлон? – спросит у меня читатель-гробокопатель. Я отвечу ему с полной скрупулёзностью, со знанием событий давно минувших дней. Я отвечу ему, вытянувшись ивовым поленом на плацу: — Почтальоном! Омца, дрица, опцаца! И спляшу такую искрящуюся чечётку, такую морзянку отобью своими сапожками с платиновыми набивочками, что охнут все радисты, и даже в рубке Летучего голландца слепых раздастся этот сигнал, тревожный, как позывные Радио-Люксембург. Туча набухала, небо затянуло, как опасную рану. Молниями сочилась кровь. В глубине реактора на ящике сидел аспирант с пинцетом. Давно обуглившийся халат напоминал фрак. Чёрное было ему очень к лицу. — Как ты элегантен! – произнесла Анна и лезвием ногтей 38


разорвала свои кружевные чулочки. Подвязки растянулись и пулькнули катышем тетрадного листа в пролетающую стайку стремглавых воробьёв. — Фрискейт! — подумал аспирант и сделал в ответ такое сальто-мортале, что загудела внизу золотая молодёжь, а на электронном табло выскочил его трёхсмысленный профиль. У клавикорда рвались от жары струны. Воздух превращался в желе. Захотелось послушать Роллинг Стоунс. Бильярдные шары двигались без посторонней помощи, я лежал молча и считал пропущенные очки. Термо карамболь – яркое и азартное зрелище. Наследство ревматика Броуна и паралитика Клапейрона. Казино для лаборантов и отличников, бросайте деньги науки в кассу термохаоса. Пикассо для нас дорогое удовольствие, сангина чувствительна к Цельсию. Ветер галлюциногенов Дона Мескалино. Кокаиновые песочницы для особо одарённых детей. Простынь, как струя кипящего молока, пенится между ног, скрывает тело и водоворотом склеивает волосы. Тебе, как женщине, нужна вода и сигареты, мне, как мужчине, нужно уснуть. Подъезд свежевымыт, мокрый асфальт до самого метро, Соня Михельсон моет пивные кружки, жёлтый экспресс до самого конца, конец.

39


40


Глава IV Подземка 2 Гранитные скульптуры в нишах с годами стали стареть, скучать в одиночестве и сделали всё возможное, чтобы к старости их окружали многочисленные чада. Ещё до того, как по их блестящим лбам стали расходиться паутинки трещин, забегало по подземке племя новое, младое, незнакомое, слегка смахивающее на скульптуры поп-арта. Полы метро были забрызганы мокрыми телами устриц. Маленькие существа скопились у эскалатора, лежали небольшими кучками в углах, раздавленные, как кляксы красных чернил. Небольшие озёра, из которых вытекали свежие ручейки, призрачно блестели в искусственном свете. Там, глубоко внизу, эти невзрачные на вид озерца с помощью сложной системы каналов и колодцев сносились с океаном. Ручейки текли, весело журча, шёпотом переговариваясь о подводных дивах, и сливались в широкий поток, по которому, плавно покачиваясь, плыл наш вагон. Подземные ветерки, голубые, с прядями тонкого света, находили себе неожиданные пристанища в наших волосах, забавлялись и резвились, игриво выпрыгивая, как с аэродрома, и придавали причёскам ту необходимую и важную форму, которая появляется у человека, выпрыгнувшего с самолёта, но забывшего или преднамеренно оставившего парашют на борту. Я стоял на палубе, поправляя парус с блестящими крупинками соли, словно расшитый серебром. Потом дал лево руля, увидев впереди сталактитовый остров. В трюме готовился обед: желе из медузы, соты со свежим мёдом и остатки найденных нами на одной из станций консервов. Было время позагорать под солнцем третичной эпохи, птеродактили уже почти не мешали. Они привыкли к нашему постоянному соседству, как быстро привывкают к алкоголю или наркотикам. Они просто заторчали на нас, кружа 41


каждый вечер у самого флага. Робко взмахивая крыльями, они слушали наши речи и псалмы. Подземная река ширилась и разливалась. На горизонте мелькнул, как подушечка портного с иголками, риф, весь утыканный пальмами. Редко удаётся так глубоко проникнуть в суть вещей, и мы уже не чувствовали границы нашего понимания. Земля, которую мы знали достаточно поверхностно, судили по её ландшафту, от холма к холму, от Марианской впадины до пика Коммунизма, я принимал Килиманджаро или Фудзи то за прозрачную акварель гениального ребёнка, то за календарь, глянец которого отражал красоту чьей-то неуёмной фантазии. Я оторвал последний лист и взял с полки Плейбой. Машинка Зингер, вся скованная рассовыми предрассудками, сменила фамилию на Ундервуд-Ремингтон, чья слава подхалимов разнеслась далеко за границы нашего штата, штата нашей конторы по производству глобусов, этого хвалёного сноба и выскочки, который принципиально ел один только поридж, пытаясь доказать свою принадлежность к Оксфорду, курил Астор и ухаживал напропалую за хорошенькими девочками моложе шестнадцати, хотя в душе был педерастом. Если память мне не изменяет, хотя изменяет она мне довольно часто налево, и, что самое обидное, — направо, изменяет мне с кем попало, с чувством стыда и с чувством долга, иногда даже с чувством равновесия, ха-ха… Вы бы знали, как трудно оказаться в ситуации человека, который одновременно лишается и памяти, и равновесия. Даже если вы – католическая монашка, и представление о браке у вас, скажем, как у красной икры. Впрочем, мы едва ли задумывались об этом. Случайные пресные источники, орошающие наш завтрак, рассыпались в извинениях, словно похищенные из гарема невольницы. Набросав себя на четырёх листах ватмана, я упрятал это подальше в отражение зеркала и присовокупил к этому павлинью загадочность афтографа. Пожарные не успева42


ли явится к окончанию костра, который мы развели на пустынном лунном берегу. Брандмейстер выскочил из кустов, как ошпаренный, свистнул раком и отрапортовал: — Команда «Белоснежки и семи гномов» к вашим услугам! Нам стало как-то неловко. Мы смущённо указали на чуть тлеющие угольки, нанайский мальчик даже разревелся. Слёзы падали из его узких глаз и оставляли на песке лунки. Тунгусский метеорит закружился волчком, прокричал «Савой!» и вырвался из болота. Ну просто очень неудобно. Приехали люди тушить, а тут ни огня, ни пламени. Даже моя золотая зажигалка Паркер, подарок Пола, которую я судорожно дёрнул в кармане, только слабо шипела, покусывая меня своими неядовитыми зубками. Но так как Пола не было, не было нашего ястреба ясноглазого, мастера политических иллюзий и коллизий, то мне пришлось улыбнуться во всю ширину отпущенного мне природой рта. Улыбнулся и Мигель. Как бостонский пожар 1935 года, вспыхнули его золотые коронки, и, тут-же, не глядя, навскидку, выстрелили брандспойты. Шампанское ударило в голову апперкотом. Глаза поплыли, словно влюблённые мидии, в замедленном танце. Только нанайский мальчик продолжал бороться, сцепив губы. Он бросался в пенящиеся струи с самым модным в этом году шампанским. Из лисьей норы под валежником появилась прекрасная, как три грации, амазонка. Расскрыв и выставив перед собой японский автоматический зонт, она закрутила у самых глаз пожарников янтарным остриём, закричала воинственно на своём птичьем диалекте, сорвала с себя юбку, и пожарные попадали замертво. Если бы я работал в пожарной дружине, то, наверняка, действовал бы иначе. Догадываетесь, как я бы поступил? Скучно, конечно, трое суток подряд спать или драить каску известью или стучать костяшками домино. Ещё глупее расхаживать с важным видом у ворот, косясь на огнетушитель, обнаружив в чьих-то зубах горящую сигаре43


ту. Нет, мои друзья и подруги, я бы поступил решительно не так, да и Женя тоже. — А как? – спросила меня амазонка. — Я бы забрался с тобой, милая моя, на пожарную каланчу, на самый верх, понимаешь? Там, где кружатся воздушные змеи и целые гирлянды воздушных шаров. А забравшись туда, вместе с тобой, разумеется, я уж меньше всего бы обращал внимание на то, что происходит внизу. Первым делом, мы бы поцеловались. Нет! Поцеловались бы мы раньше, когда поднимались по лестнице. А там, я подошёл бы к тебе сзади, и пока ты любуешься видом, охаешь при виде каждого знакомого здания, я бы начал расстегивать тебе платье. Представляешь, на такой верхотуре! Весь город внизу: этот аптекарь, который добавляет в газ-воду сиропу, тащится по залитой солнцем городской площади, как маленький муравьишка. Кроны деревьев и крыши домов – вот и вся аппликация. Но ещё небо. Столько неба, что можно с ума сойти, ну просто сразу очуметь. Я бы не дал тебе очухаться, по-моему только там и можно заниматься любовью по-настоящему: мы и небо. Ты бы повернулась, забыв придать лицу изумлённое выражение, широко открыв глаза, в которых ещё блестели голубятни, а я бы задрал тебе юбку, представляешь? Между небом и землёй. Ха, представляешь, тебе бы сразу пришлось поднять руки! — Зачем? — Ну чтобы юбка пролезла, и ты бы осталась в одних чулках. Ты же летом не носишь бюстгалтер? — Я его и зимой не ношу. — Ну разумеется, он тебе совсем не нужен. — Потрогай, они совсем маленькие и упругие, как половинки апельсина.. А если бы ударил гонг? Ну прямо перед этим? — Я бы решил, что мне послышалось, что от недостатка кислорода на такой высоте у меня закружилась голова и звенит в ушах. Кислородное голодание – болезнь, её надо 44


сразу лечить, ни в коем случае не запускать, заставить свой организм дышать часто и глубоко. И я знаю только один и самый действенный способ… — Но я же в чулках! И потом, ты не знаешь моего имени… — Это не страшно, я сказал бы тебе что-нибудь сакраментальное, шпарил бы просто по азбуке: я люблю тебя, или дал бы тебе новое небесное имя Медея. Амазонка начинает нервничать, и, смотря немножко в сторону, говорит: — А что же будем делать с чулками? Они последние, мне бы не хотелось, чтобы ты их разрывал. — Всё будет ОК, крошка, — сказал бы я тебе, настоящий пожарный, если он действительно знает в этом деле толк, никогда не позволит себе быть только прозрачной медузой в руках ребёнка, решившего, наконец, попробовать её хрустального мяса. В китайских ресторанах, освещённых фонариками из тонкого папируса, внутри которых зрели и распускались яйца драконов, и потом, напитавшись шестидесятиватными сумерками, стартовали, оставляя за собой хвост кометы, вечно стремящейся завершить свою орбиту. Я сидел за столом, покрытым жёлтой скатертью, и заходящее солнце пробивалось пурпурным вином в высокий бокал, чтобы поиграть там в игру, правила которой придумал Бахус. Другой рукой я ласкал её ноги под столом, уподобившись спруту наслаждения в тихий день, когда гладь океана лежит огромным отполированным ювелирами Аквилона бериллом на земле. В такой день легко попасться в капроновые сети ажурных чулок. Она застыла, как изваяние островов Майя, уставившись своим губастым лицом в меню, усыпанное иероглифами. Словно пьяное насекомое решило описать свою жизнь графикой зимних фруктов. Похожие на мандарины, красные значки, полусонные, слегка зарумяненные лиловым, будто вершина Фудзи. Я, сидящий на склоне, задумчиво пожёвывал веточку сакуры, или это был твой пальчик, занесённый в книгу тайн и 45


служащий предметом дуэлей и дискуссий археологов, навечно спрятавших свою плоть в бежевых светофорах арахиса, словно замумизированых прошедшим временем, которое стало для них густой смолой первой брачной ночи. Однажды, посетив лекцию первооткрывателя Трои, я сбросил с себя саркофаг единого пёстрого куска материи прямо на краю кратера амфитеатра Майя. Когда я тронул твою ногу, она забилась. Студенты перекидывались шпаргалками, создавая из них стрелы журавлей. Единственный путь, который подсказывал инстинкт – был к серебряному зеркалу океана. Я сидел на берегу, галактики светились пружинками моих наручных часов. — Ах вот как! – сказала Медея. Алый ротик, подаренный Афродитой, в уголках которого скопился клубничный сок, выхватил из неба звезду, и прокатив её, набравшую скорость, на трамплине языка в ласковое нёбо девушки. — Совершенно одни на берегу? Я ответил, до боли сжав пальцы, слишком хорошо моя память восстанавливала картинку олимпийского одиночества, хотя я догадывался, что одиночество – хорошая школа для мужчины. Вавилонская башня, построенная, как карточный домик из поставленных друг на друга Кембриджа, Оксфорда, Гарварда… — Вы слышали, что профессор застрелился? — Какой? — Ну тот самый, который отливал саркофаги из венчальных колец! — Какой? — Попытайся вспомнить, он выращивал у себя в саду абрикосы! Этот сенсационный случай, когда в середине лета, уже упав на землю, они почти за одну ночь все превратились в маленьких женщин! - А я слышала, что он отравился, у него в доме была утечка газа! С тех пор его жена не пользуется даже зажигалкой. - Подумать только, а это общество старых пердунов из ме46


мориального фонда установили у его могилы вечный огонь! Я разговаривал с волнами оттуда, где вода впитывала в себя небо. Загадочная лампа накаливания темноты неожиданно вспыхнула, и сразу пришла ночь. Я делал из Олеандра лучинки, вставлял между ними линзы медуз и рассматривал песчинки. Найти след той феи, снова повалиться с ней в раскинутые паруса. В линзах медуз прихотливо преломлялись фантастические пейзажи. Эти существа помогали мне своим изощрённым изображением перенестись на планету, проникнуть во время новой протяжённости. И, выслав своё имя в небо, между тусклых ламп далёких светил, я спустился к дикому народу. Верховный Бог Хаос долго махал мне вслед рукой, и когда я приблизился к третьему небу, он превратился в чуть заметную точку. Три сатурнистских года пробеседовали мы с ним перед этим, но он отпустил меня, дав семь советов, послал за мной семь зверей, созданных им из огня и стали, и семь девушек, которые должны были прислуживать мне. Трудно рассказать, а тем более описать последние слова, которые сказал мне старик на прощание. Первый совет: Белая вишня, которая цветёт тысячи и тысячи лет и начинает приносить плоды, когда все звёзды встанут на свои места, точно так же дорога. Она идет извилисто и запутанно, и конец её может быть потерян в середине пути, а, может быть, пройти первые два шага. Любая дорога бесконечна, и только опытный путешественник знает, когда ему надо остановиться. И он надел мне на руку перстень: — Когда внутренние цвета камня, — продолжал он, — расположатся так, что ты сможешь любоваться ими бесконечно долго, прекрати свой путь и выплесни чувство гармонии, поразившее тебя, в мир окружающий. Второй совет: Невозможно описать, чтобы хоть что-то объяснить на уров47


не слов и понятий. Ближе к этому – язык знаков. Нужно нарисовать двадцатиконечную звезду и ещё одну, — меньше. Так четырнадцать раз, а потом повторить этот период шесть раз подряд. Если теперь положить перед собой это причудливое изображение и внимать ему так же долго, как влюблённый внемлет пению соловья, появится смысл второго совета. Не стоит утруждать себя объяснением оставшейся части, так как значение каждого непомерно увеличивалось по отношению к предыдущему, и последний – равен вечности. Из моего дальнейшего описания косвенным образом доносится эхо божественной мудрости Хаоса. Извините, отвлекусь нанемного взглянуть в женское стекло. Все семь девушек, что поставлены для того, чтобы готовить мне еду, ухаживать за животными и ублажать меня, все они, будто радуга, от чёрного к белому, через жёлтое и бежевое, плавали в огромном бассейне. Если воды всех океанов земли пропустить через пальцы, то выделится совсем немного прозрачности, чуть-чуть свежего солёного ветерка и, возможно, только одна рыбка проскочит, рыба-ангел. Профильтровав таким образом океаническую толщу, мои гетеры резвились в этой прекрасной эссенции, а я, словно загипнотизированный волокнами камня, изучал соотношение цветов. Самое опасное предстоит в эти несколько часов — видимо, придётся спускаться со второго неба на первое. Девчонки безмятежно хохотали, брызгая друг в друга водой. Только чёрная, моя самая любимая, бесшумно скользила, пронзая толщу воды. Пожар светился ярким днём, как бенгальский факел, дыма не было. Всё случилось, как видение, и завораживало прелестью фейерверка. Посередине дороги бежал разноцветный мальчишка, размахивая в воздухе руками, наподобие стрекозиных крыльев. Вслед мчалась сверкающая на солнце пожарная машина с колченогой лестницей на загривке. Среда вокруг собиралась в волну небывалой величины, вол48


ну стального цвета с фиолетовой пеной у раскрытой пасти. Клетка дрожала всеми прутьями, сдерживая удары человеческого тела, арфа пела древнеязыческий гимн, я – спал. Ладони, как водоплавающие пауки, вили гигантское гнездо, устилая дно искрящимися пузырями утреннего мыла. Струи падали складками шёлка, красное пятно расплывалось, постепенно заполняя весь горизонт. Пальцы стирались от бесполезного трения, драгоценности приносили счастье, жизнь расстворялась в дистиллированной воде. Химия всегда пахнет сгоревшей медью. Я открыл дверцу шкафа, достал свежую пару белья и яркий галстук. Она ждала меня внизу, белая, в кружевах, лежала в кресле, пела прекрасной птицей.

49


50


Глава V Жизнь на фоне неба — Хочу рассказать тебе… — Что ты хочешь рассказать? — А вот послушай, а если не поймешь, то переспроси.. — Хорошо… — Ну я тогда начинаю… — Начни, пожалуйста, только не быстро, потому что я хочу за тобой записывать… — Ладно, ладушки-ладушки, жили у бабушки, кашку варили, знаешь, цветы такие белые с горьким запахом… — Я видел, только они не белые, а сиреневые, даже фиолетовые… — Пожалуй, я могу ошибаться. Ты поправляй меня… — Это слишком сложно – ты слишком быстро говоришь, я не успеваю записывать… — А ты пиши вот так: эники-беники ели вареники, кашку варили на огромной веранде с разноцветными витражными стёклами. Деревья за витражом, а точнее – их ветки и листья отбрасывают солнечные зайчики, пушистые, как верба, надежда, любовь, секс, насилие, наркотики, нарядные котики, зайчики, жирафы, джейраны, маленькая лань пятнистая… — Вот здесь я тебя перебью… — Не стоит, я не рассказал тебе самого главного, и еще, я очень хочу дожить до того дня, когда уже будет нечего говорить… — Я ошибся, прости, но продолжай… — Больше всего в тот день с утра меня беспокоило странное чувство. Старшая из сестёр подошла к калитке босиком и скрылась в глубине сада, там, где не ступала нога ещё ни одной нимфетки. — Сколько же ей было лет? 51


— Ей не было лет, дней, имён, цифр, в огромном оксфордском словаре из многих и многих тысяч слов и миллионов букв к ней подошло только одно: высохший лепесток неизвестного цветка, фиалки, фиоленты, фисташки, филькиной грамоты… Она была удивительно грамотной девочкой. Фиолента знала пять языков, и все они помещались у неё во рту. Фиолента знала фортран, какой-то мёртвый язык Майя, весенний язык мая, язык телефонов, знала язык Камасутры – язык тел и ещё что-то, что я забыл. И Фиолента никогда не делала столько ошибок, сколько ты успел наставить, записывая за мной, записывайтесь на курсы кройки и крота, на бурсы Горького и сладкого, на десерт – нежного винограда, буквально, две-три буквы: Ф и Л, ломтик дельфина, бусы и диадемы. Скрывшись от всех, мы взялись за руки и упали в траву. Её юбка сделала мёртвую петлю, смертельно царапнув навылет, слегка тронув виски сединой, бес в ребро… Завтрак на траве: виски Белая марка, ирисы и, пожалуй… Я хотел бы продолжить дальше. Наши с тобой беседы когда нибудь закончатся чудом… — Ты же знаешь, чудес не бывает! — Ну почему же, — голова профессора Доуэля, дуэнья, нежная, как климат в Филадельфии, фланелевая рубашка без пуговиц, а также ночь на карауле, у руля президентской машины, в бой идут одни старики, внуки, кузины, каракулевые воротники переводчиков… Перейти рубикон, куби, руби, роба, яма, долговая тюрьма, сума, как Чаадаев – из князи в грязи, Баден-Баден, Улан-Батор, Монте-Карло, карлуша промотал последний сольдо, соль на рану, самолёт завтра очень рано, Пан Америка, или пан, или пропан-бутан, путаны, милые путаны! На третье, в ночь, проснувшись рано, в окно увидела путана, а, чёрт с ними! — Слушай, я ничего не понял, вернее начало было, а потом… — Изволь, я всё-таки сам, мне нужно только собраться с мыслями, мыслеобразы… 52


— Путанно-путанно, пытайся говорить проще… — Не получается! Хотя позволь, у меня к тебе есть несколько предложений… — Я готов выслушать… — Вот они: Фиолента в вельветовом пальто, из крупного бежевого вельвета, бегущая на тонких, как стебли молодого басмбука, шпильках в сторону следующей страницы, вернее, границы страны, в которой мы вдвоём с ней так долго прожили, разделённые сотнями шагов по кругу, против и по часовой стрелке, навстречу друг другу, через препятствия и барьеры, через Кордильеры и Альпы, сквозь Альма-Матер и непроходимые джунгли Амазонки в Эльдорадо, на собачьей упряжке по прозрачному льду Утландии, через тернии к звёздам, восемьдесят дней вокруг света, двадцать тысяч лье под водой. Она ошиблась номером телефона. Первое, что я в ней узнал, это был её голос. Потом – запах волос в тёмной летней беседке. Потом – вкус отравленной помады губ её во время замедленного поцелуя, падение в рапиде, грудь, как бутон, расспускающийся всю ночь. Всё это было до того, как ты её увидел. — А знаешь, как я увидел её? У Бранденбургских ворот в восемь часов вечера, по дороге в Пале-Рояль, в полишинели из шиншиллы. Она отказалась назвать своё имя, Фиолента. Мы просто шли, и она рассказывала интимные подробности своей жизни с мужчинами. Мы шли по Елисейским полям, по полям приволжья и целине, собирали ковыль и кашку, разводили костры, скакали на необъезженных лошадях по разливным разлинованным полям девичьих дневников, в поле, где стоит белый рояль, на котором я сыграю мой последний ноктюрн, так слушай же… — Ба, ты сочиняешь реквием, кантату, марш авиаторов и гимн освобождённой души, вальсы и польки, рок-н-ролл и ритм-н-блюз, песню песней, соловей мой, соловей, фуги для фаготов и симфонии для моментальных поляроидных фотографов на память: до (скрипка), ре (белый рояль), ми (хор), 53


фа (Фиолента спускается с неба), соль (хлеб), ля (бостонский камерный оркестр), си (Робертино Лоретти, Лоэрти и Левенгук, до (дорогая, послушай!) Она останавливается в профиль, вырезанная из чёрного бархата на фоне белого окна Добужинским за один франк, тридцать один цент, пару тысяч иен, двадцать четыре копейки, миллион лир и крузейро, одно ожерелье из специальных ракушечек, которыми расплачиваются на некоторых островах Океании, на Пляс Пигале за секунду до открытия знаменитой парижской выставки. А дальше, её кабриолет понёс нас двоих среди брызг шампанского и шипения фейерверков, шикарной молодёжи и фешенебельных стариков, к особнякам, утопающим в роскошной зелени, я и Фиолента за столиком небольшого кафе, вспышка, я и Фиолента на шкурах зебр в свете камина с бокалами старого пурпурного кьянти.

54



Лучевая болезнь Начиналось все в Ленинграде. А именно: на углу Литейного, перебежав который, можно было оказаться аккурат у Тимура Новикова. Упоминание последнего важно для нас в данном случае только с точки зрения наличия у него деревянных ящиков – корма для камина. А вот камин стоял как раз там, где все начиналось – в квартире манифестантов «новой эротики», впоследствии известных как группа «Оберманекен» – Евгения Калачёва и Анжея Захарищева-Брауша. Тогда, в 1983 году, они вплотную занялись экспериментами по передаче мысли, которые несколько позже трансформировались в эксперименты по облучению мыслью. Совместными усилиями был достигнут ряд положительных результатов, а облученные готовы были к подлинному диалогу. Но не в этом дело. А в том, что уже тогда исследователи осознали глубину собственного прорыва и немедленно взялись за написание автобиографического романа, являющегося помимо того текстовым носителем лучевых идей. Записывался он при помощи портативной печатной машинки по системе: страница – Захарищев, страница – Калачёв. Впрочем, система работала не стабильно, хоть и с неизменно положительным результатом. Поэтому автобиографический роман был закончен лишь в 1995 году (ориентировочно), но зато в Нью-Йорке. Там же, на местном радио, был опробован аудиовариант облучающей литературы в рамках передачи «Граммофон Гагарина». Как следствие: акции радиостанции взмыли до акаций, а изобретателей радиоактивной прозы, конечно же, отлучили от микрофона. И вот, спустя два десятилетия, перед нами роман-стенограммпод названием «Пупырышки». Или «Гарем воспоминаний». Или… Как бы там ни было, вот они 10534 слова, несущиеся во весь опор, не познавшие своего места и 56


продолжающие выделять активные частицы. Поначалу может показаться, что 10534 слова для романа – это мало. Но это поначалу. Ближе к концу поклонники классической беллетристики почувствуют, что и этого много. И тут важен вопрос видовой принадлежности: текст, фиксирующий психоэстетические эксперименты, вряд ли стоит ставить рядом с конвенциональными произведениями литературы. Он, вместе с какой-нибудь Кастанедой и семикнижием Д. А. Громова, вполне себе составляет «Библиотеку экзистенциальных приключений». И роль тут играет не объем, а правило «непрерывности». Причем в данном случае – написания. Так куда же ведут эти десять с половиной тысяч слов, увлеченно расползающиеся во все уголки земного шара, но упорно не желающие оставлять трассирующих следов сюжета? Да, собственно, никуда. И если авторы и позволяют себе что-то типа: «Вперед, читатель!», то только для того, чтобы выкинуть очередное коленце: «Омца, дрица, опцаца!» Текстом управляют безостановочная ирония и здоровый нарциссизм, стремящийся к эротизму. Есть тут, конечно, и отсылка к другим авторам: от Свифта до Шпенглера. Однако это не ПоМо-игры с его цитациями, аллюзиями и, не дай бог, двойным кодированием. Потому что у игр есть правила. Здесь же правило одно: правдивая фиксация состояний, облекаемая в условную эстетическую форму. Впрочем, о форме. Она есть. Но странно было бы ожидать от авторов, расценивающих авиацию как новый стиль танца, жесткой структуры. Ее здесь нет и не надо. Однако некая навигационная система все-таки присутствует. Авторы иногда выдают ее в тексте в виде рецептурных шифровок: «По комнате запрыгали разноцветные крестики и нолики, желая своим примитивным языком рассказать драму соития». Вообще же повествованием двигает, помимо технического самописца, рифмующийся вектор слов, который уже на следующей строке без каких-либо укоров совести относительно читателя оборачивается в совершенно ином направлении. 57


И, конечно, можно было бы сравнить «Пупырышки» с творчеством, например, Алена Роба-Грийе образца 1970-х годов. Но на самом деле французский писатель близок роману не столько структурно, сколько с точки зрения фонетики его имени и фамилии. «Перейти рубикон, куби, руби, роба, яма, долговая тюрьма, сума, как Чаадаев – из князи в грязи, Баден-Баден, Улан-Батор, Монте-Карло, карлуша промотал последний сольдо, соль на рану, самолёт завтра очень рано, Пан Америка, или пан, или пропан-бутан, путаны, милые путаны!» – этот, например, отрывок выдает наличие музыкальной параллели. Что и неудивительно, поскольку группа «Оберманикен» - вот уже несколько десятилетий «наше все» эстетствующих рафинадов, а роман-биография, стало быть, и эту часть экспериментов фиксировать должен был. И тогда вполне будет уместно сравнение вышеобозначенного отрывка с текстом из песни знаменитого подмосковного деревенского жителя: « …Карлсон, Рузвельт, барыня-сударыня, Атос, Портос… » Вполне, на первый взгляд, было бы логично, исходя из правил литературного анализа, упрекнуть «Пупырышки» в отсутствии не только линейного повествования, но и сюжета в целом. Однако делать это по отношению к тексту, фиксировавшему ход экспериментов, так же неразумно, как и упрекать в отсутствии сюжета сводки гидрометеоцентра. Мало того, если вспомнить главные отечественные литературные произведения того времени, то там и вовсе сюжет крутился вокруг брикетиков говна или психоделических встреч со Шварценеггером. Так что, может, без сюжета оно и к лучшему. Если говорить о романе «Пупырышки», то его ценность… его прелесть… Захарищев и Калачёв без оглядки напяливают все кольца Мордора и до одури бьются со всеми признаками так называемого «здравого смысла», не разбирая ни пола, ни возраста. Текст этот можно читать с любого наугад выбранного места. Читать его можно медленно, тщательно наблюдая за тем, как, несмотря на то, что сумма хоть и не меняется, слагаемые 58


пляшут и скачут из конца в конец. Но лучше читать быстро, взахлеб, стремительно – как и полагается поступать с приключенческой литературой. Можно читать с закрытыми глазами – это очень красиво. А можно и не читать вовсе – даже и в этом случае эта книга облучит вас и всех ваших родственников до пятого колена. Денис Крюков 2012, Москва

59



18+

Евгений Калачёв Анжей Захарищев фон Брауш Пупырышки в кузовках или Гарем Воспоминаний Лучевая болезнь (статья) Денис Крюков Издательство Добро-books Москва, 2021 Издатели Даша Делоне Елизавета Плавинская Корректор Ксения Андрюшина Дизайн Александр Мурашов Илююстрации взяты из архива группы «Оберманекен» с разрешения авторов Фото на обложке Андрей Безукладников Рисунки Анжей Захарищев фон Брауш



Issuu converts static files into: digital portfolios, online yearbooks, online catalogs, digital photo albums and more. Sign up and create your flipbook.