Page 1


Two households, both alike in dignity… Shakespeare, Romeo and Juliet

Есть любовь-девочка, есть любовь-мальчик. Мальчик — изюм; рассветные всхрапы; му­ зыка рельс; карандаш из Китая, на ощупь не отличимый от; двадцать четвёртый зарок писáть не как можется, а как хочется. Девочка — примула; ласточка; зеркало; бинт; «я счастлива» — на трамвайном окне, в уголочке, твёрдой рукою, тайком от кондуктора, молча; шестнадцатого шестого — «приехали, солнышко! помнишь, какой нынче день?»; слова, и слова, и слова; а слово — в начале, у Бога, и Бог. А Бог есть любовь. Девочка, мальчик. К. Б.

Жить надо так, чтобы к концу времён от тебя не осталось ничего. Не нужно беречь здоровье, зрение, слух; целые руки, ноги, глаза — кому они будут нужны по ту сторону экрана? Надо тратить, тратить, тратить, расходовать и не беречь ни сил, ни таланта, ни денег, ни нервов, ни любви. Ни жизни. Чем больше потратил — тем больше вложил. Чем больше вложил — тем больше по­тратил. Траты — потлач, жертвоприношение себе самому — это так? Да, это так. По-другому может быть? Нет, не может. Почему? Потому что когда-нибудь, завтра или послезавтра, всё, что у тебя есть, вдруг будет аннулировано, и ты, недорастраченный, со своим сто­ процентным зрением и никому уже не нужной любовью, всё равно останешься ни с чем. А после- или послепослезавтра, 25 июня или 6 февраля, тебя — можешь и не сомневаться — родят снова и скажут — тебе, целенькому и новенькому: «Иди. Пиши. Люби». А. К.


Содержание Александра Чумакова. Материалы к биографии (Из личных воспоминаний Н. Н. Усова) Юрий Георгиевич Милославский, 3 • «в музее электричества чисто по-прежнему…» · «так засыпая резиновых рыб видит следовательница…» · «фамилия заказчика вписуется вот сюда…» · «старший Вакабаяши говорит сыновьям…» · «Гавриил Степанович встал и покачнулся…» · «гоча снится сам себе но горы другие…» · «всё ходила и спать не могла прочитала у Пушкина смерть…» · «перед входом в ботанический сад покупает бутылку белого вазисубани…» · «до чего ты дошёл Бурахович говорит Саморджан…» · «я не могу есть артишоки такого цвета…» · «как хорошо что дома нет пианино…» · «жизнь она навсегда говорит Фарида…» · «Гоча приходит к врачу говорит ему Даниил…» · «Алик всегда любил ПТУшниц и вот женился вернулся домой…» · «Жора вылазит из-под обломков и смотрит вокруг…» · «у него якорёк на плече якорёк на плече…» · «у Игнатия в сумке два миллиона лари…» · «максим спотыкается выходя из зала суда…» · «рядом со своей сестрой Изабеллой…» · «их язык был понятен но как-то звучал чуднo…» · «очнулся мужик и увидел как всё изменилось…» Арсений Валентинович Ровинский, 11 • Серпантин Александр Моисеевич Мильштейн, 17 • «Фонарь окна…» · «Ты в своём молчанье…» · «Я иногда стою…» · «И я уже даже к тебе…» · «Как полюс — этот угол…» · «Прониклась небом…» · «От меня тянутся дороги…» · «Это всё? Как будто бы ты…» · «Тебя любить и верить…» · «Приснился сон: полиэтилен…» · «Девочки меня не любят…» · «Не было времени…» · «Все рогатки пошли…» · «Плюшевый мишка без всех…» · «Выпрямился репетитор…» · «Уходи — не мешай мне колдовать…» · «Снаружи она не умыта и…» · «Она ещё жива…» · «Ничего не вижу, не смотрюсь…» · «Рыба пила, пила и…» · «Герда ищет героя нашего…» · «Трёхголовый цветок…» · «Заводная кукла без ключика…» Антонина Валерьевна Семенец, 121 • Письма сёстрам Арсений Иванович Вишневский, 129 • Письма к дочери Иван Николаевич Вишневский, 188 • Беккет жив · Ночной поезд (Из рассказов Виестурса Веймерса) Гунтис Берелис в переводе Андрея Викторовича Левкина, 195 • «Я сейчас думаю об одном своём сотруднике…» · Бриджит Бардо (Из цикла «Культурное наследие») · Из цикла «Великая депрессия» Александра Александровна Мкртчян, 229 • Краткая история. СНГ. 1995 · Из «Книги фрагментов» · Из «Галереи литобъектов» Андрей Леонидович Пичахчи, 232 • «те слова которые я говорил на твоём языке…» · «друг о друга поломали копья нежности…» · «в этом доме все двери распахнуты настежь…» · «давно cобираюсь остаться собой…» · «расписание поездов…» · «бабочки ангелов :)…» · «в панцире — улиточьего жёстче…» · «обычно я поздно ложусь…» · «певчие птицы…» Дмитрий Михайлович Лазуткин, 264 • Витгенштейн ручной работы Андрей Валерьевич Сен-Сеньков, 271 • Закадровый кларнет · Прогноз · Четырнадцать романов Алексея Цветкова Алексей Вячеславович Цветков (младший), 273] • FABULEMIA Алексей Вячеславович Цветков (младший) / Андрей Валерьевич Сен-Сеньков, 281 • «Он в кружку наливает спирт…» · Анинель · Рассказы Александр Владимирович Моцар, 283 • С «Итакой» за углом Алексей Ильич Есюнин, 286 • А клоун был прав · Аукцион любви Сергей Михайлович Огиенко, 289 • Граммофон Светлана Владимировна Шевчук, 295


Юрий Милославский родился в 1948 году в Харькове, в 1973-м эмигрировал, живёт в Нью-Йорке. Учился в Харьковском и Мичиганском университетах, в последнем — защитил докторскую диссертацию «Лексико-стилистические и культурные характеристики частной переписки А. С. Пушкина» (1994). Почётный член Айовского университета по разряду изящной словесности, член American PEN Center. Автор романа «Укреплённые города» (1980), повести «Лифт» (1993), сборников рассказов «От шума всадников и стрелков» (Ann Arbor, 1984), «Скажите, девушки, подружке вашей» (Москва: ТЕРРА, 1993), сборника «Стихотворения» (Иерусалим, 1983), а также книгисследований об иконе Божьей Матери Иверской-Монреальской и православной ветви ордена иоаннитовгоспитальеров. Публиковался в журналах «Континент», «Эхо», «22», «Золотой век», антологиях «У Голубой Лагуны», «Самиздат века», альманахе «двуРечье». Рассказы переводились на французский и английский языки. Публикуемый ниже текст представляет собой фрагмент первой части повести, над которой автор сейчас работает. Сохранена специфика авторской орфографии.

Александра Чумакова. Материалы к биографии (Из личных воспоминаний Н. Н. Усова) ...всё, что прежде мучило и занимало его, вдруг осветилось холодным белым светом, без теней, без перспективы, без различия очертаний. Гр. Л. Н. Толстой

В настоящее время мне бы хотелось рассказать и проч. Александра Фёдоровна Чумакова, в замужестве — Кандаурова (имя её — имя последней русской Государыни, равно и, ещё прежде того, — имя супруги Императора Николая I Павловича, не должно никого вводить в заблуждение; родители А. Ф. Чумаковой, из которых я лучше запомнил её отца — мастера участка инструментального цеха завода транспортного машиностроения, — ни о чём подобном

3


МИЛОСЛАВСКИЙ не могли и помыслить, как, впрочем, и мои отец с матерью: в декабре 1945 года я был крещён Николаем при отчестве Николаевич; но можно ли допустить, что при этом подразумевался Великий Князь Николай Николаевич — Главнокомандующий Русской Армии в Первую мiровую войну? — конечно, нет; а в магию имён я также не верю), — итак, Александра Фёдоровна Чумакова родилась не то вторым, не то третьим ребёнком 6-го мая по н. с. 1948 года в рабочей слободке «Красная Бавария», где её семья владела кирпичным полудомом о двух просторных комнатах с верандой и подполом по улице, кажется, Володарского — номера этой постройки я сейчас указать не могу, а для наведения справок оснований, конечно, не вижу. Девочка росла здоровой, красивой, и это определилось уже к десяти годам, но, что называется, задумчивой: вела какие-то дневники, переписывалась с подругами; впрочем, к домоседству, одиноким мечтаниям склонности не имела; охотно занималась спортом; месячные у неё начались лет в двенадцать-тринадцать, а к пятнадцати она стала сочинять стихи. Выше я говорил о своём неверии в магическое составляющее, будто бы скрытое в имени каждого человека. Но есть имена — в каждую эпоху свои — достаточно редкие, и уже по одному этому привлекающие внимание к их носителям. Имя шестнадцатилетней Александры — приход её в литературную студию Дома культуры металлургов, где мне довелось впервые с ней встретиться, состоялся в 1964 году — было весьма необычным: среди безчисленных Людок, Ларок, Эллок, Аллок, Ирок, Наташек, Танек и Нин (я привожу этот перечень по убывающей) девочка Саша — в отличие, разумеется, от мальчика Саши — представлялась даже забавной; в классе Чумакову постоянно донимали строкой из Н. А. Некрасова: «Вырастешь, Саша, — узнаешь», отвечая таким образом на все задаваемые ею вопросы — и всегда при всеобщем хохоте. Это нетрудно будет вообразить, если учесть, что даже моё незамысловатое святое имя — на россыпи Олегов, Юр, Валер, Игорьков, Толиков, Женьков и Серёг — в те годы встречалось очень нечасто: в нашей школе, не считая меня, было лишь три — три! — Николая, и все хулиганистые, трудные, как тогда выражались, мальчики из малокультурных (по тогдашнему же словоупотреблению), а вернее сказать — малоимущих, грубоватых семей. «Николай» был всё же не Петя с Васей, что неминуемо влекло за собой оскорбительное «вася-петин-брат», и не Степан с Иваном — «колхозник», «питерский рабочий», или — но чуть позже — «Иван Бровкин на целине», по известному в те годы фильму. Иногда помогали фамилии — из таких, что легко сокращаются до клички. Называть красавицу-Сашку «Чумой» или «Чумичкой» на ум никому бы не пришло, но я, Николай Николаевич Усов — став году этак в 59-м «Усом» или «Усатым», так и остался им навсегда, тем более, что затенённость на верхней губе у меня, смугловатого, тёмно-русого «цыганёнка», проявилась примерно в те же годы, что у Сашки — обыкновенное женское.

В магию имён я также не верю.

Меня не учили отображать на письме красоту; в особенности девическую прелесть; я — средней руки журналист, бывший сотрудник отдела культуры и искусства районной газеты, что издавалась в г. ...ове на малороссийском наречии (наречия этого я так никогда толком не усвоил — и материалы мои правил наш ответственный секретарь, некто Борис Моисеевич Фурман). Впрочем, прежде я довольно много читал, а в эмиграции — увлёкся богословской и даже церковно-исторической литературой, что в какой-то степени определяет стиль этих заметок: ведь своей писательской манеры, пускай хотя бы даже заим­ ствованной, эпигонской, у меня нет, и взяться ей неоткуда. Начиная с середины 70-х годов прошлого века, будучи уже в эмиграции, я сотрудничал на постоянной основе с несколькими зару-

4

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07


АЛЕКСАНДРА ЧУМАКОВА. МАТЕРИАЛЫ К БИОГРАФИИ бежными радиовещательными корпорациями, газетами и журналами, где, конечно, мне приходилось описывать не красоту, но именно многочисленные советско-российские уродства. При этом вот уже в который раз я применяю здесь к А. Ф. Чумаковой — понятие красоты, что некоторым образом автора обязывает. Вещественных доказательств тому я никаких привести не имею: в моём распоряжении нет её фотографии, да если бы она и была, я бы не стал прилагать её снимок к этим заметкам. Зато ещё живы сторонние свидетели и очевидцы, не единожды встречавшие А. Ф. Чумакову на протяжении многих лет; позже я, возможно, так или иначе, но укажу на них. «Всё гибнет, всё гибнет в неравной борьбе», — как-то произнёс один из свидетелей после длительной паузы, восхищённо глядя в Сашкины вечно испытующие, весёлые, разбойные глаза. Их раёк был составлен из множества кристаллических гранул-инкрустаций в виде трёх неслиянных оттенков: серого, прибрежной «марины» и преимущественного изумрудного. …Гибнет в неравной борьбе… Право, мне лучше не сказать.

Всё гибнет, всё гибнет в неравной борьбе.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07

Глаза глазами, но мне, пожалуй, следовало бы пусть обиняками, а всё же упомянуть о её грудях, плечах, ляжках, ягодицах; да в том-то и дело, что обо всём этом я не знал практически ничего; Сашка не только никогда не позволяла мне настоящих объятий и касаний, но какимто непостижимым образом ускользала даже от лицезрения в упор; у нее был свой метод поворота-от-ворот, и не один, а множество — множество последовательных исчезновений с того места, в котором она только что пребывала, и возвращений на него же, тогда как руки мои ещё оставались там, где она вот сейчас! — была; это шло каруселью, а вернее — по не вдруг заметной спирали; она была гимнасткой — не спорю, но ведь и я не был до такой степени неуклюж; впрочем, и настигнув её, как это раз-другой с нами случалось, — о победе не было и помину, ибо тотчас же начинался этот её будто бы горестный, обречённый и безнадёжный, но и неотвратимый, истребительный, безостановочный, размыкающий весь мой телесный состав шёпот-лепет: Колечка, не надо, не надо, не надо, ну не надо, милый, ну я не хочу так, так плохо, не надо так, не надо, — покуда не ослабевали на ней наложенные мною путы — и весь я не обмирал от страшной, парализующей — ни возрасту моему, ни обыкновению, ни натуре моей не свойственной, убивающей всякую похоть — жалости, чей сокрушительный накат пугал меня до дрожи, до того, что я принимался стучать зубами. После чего меня иногда поглаживали по голове и целовали в щёку, приговаривая: Колька, ну что ты? ну чего ты? — а я, с трудом приходя в себя, лишь слабо отмахивался. В последнее же горячее свидание — мне удалось заманить Сашку в давно отмеченный мною подъезд и на втором этаже усадить её на глубокий подоконник, размещённый на идеальном с точки зрения моих интересов уровне, — от многоцветного, но давно не мытого и холодного керамического пола, настланного, как указывала на то особая угловая плитка, в 1915-ом году, — т. е. мы невольно посетили это строение в дни его полувекового юбилея. Заманить её, усадить, почти уложить, раздвинуть ей коленки, и — потерять, наконец-то, слух на эти пустые бабские слова, на этот крепкий и лепкий её заговор. Не задаваясь больше никакими вопросами, я молча рванулся вперёд — и тогда мне немедленно объявили, что меня не любят. Или того хуже: любят — не меня. Разумеется, и на это не следовало обращать внимания; таково известное правило; но распространить его на Сашку я всё равно бы не смог. Поэтому полная правда состоит в том, что воздействие Сашкиных увещаний вовсе не состояло в развитии во мне т. наз. лучших, сублимированных чувств — идущих на смену низкой страсти. Чувс-

5


МИЛОСЛАВСКИЙ тва мои к Сашке оставались теми же снизу доверху; они всегда шли сплошь, неустанно виясь и заплетаясь; но возносимая ею молитва запрещения — а никак иначе нельзя понимать её заклинающие глаголы — разила меня как всякую иную нечистую силу: т. е. лишая меня именно силы, но оставляя лицом к лицу с присущей мне изначально нечистотой, явленной воочию: на второй-третьей минуте этих молитвословий и ускользаний Сашкин (или, быть может, мой?) Ангел-хранитель давал мне видеть себя самого со стороны; он мне являл не душевную мою пакость, чего бы я всё равно не понял, да и не было у меня тогда никакой души — один перегретый пар. Я видел себя в теле. И поневоле глядя на это копошащееся во тьме, источающее смрад, суетливое, гадкое и робкое существо, — что иное мог я ощутить к нему (т. е. к себе), кроме брезгливости и глумливого омерзения? — только это. Какие же претензии к девушке могли быть у подобного существа? — ни малейших. Пуще того. Эти обереги, эти призоры очес, некогда преградившие мне дорогу к Сашкиным стыдным местам, сохранили известное влияние на всю мою дальнейшую жизнь — в том, что относится до безсознательной человеческой готовности к непрерывному самоуважению и доброжелательному снисхождению к собственным качествам. Именно непрерывность этой готовности была для меня утрачена: я так никогда и не позабыл до конца увиденного от тогдашнего Ангела Сашки Чумаковой; не то чтобы я когда-либо впадал в болезненный бред, обвиняя себя в бывших и небывших грехах, терзался теми или иными неискупимыми винами; всё это мне совершенно несвойственно; да и в целом — ощущения мои несколько приглушены, я бы даже решился сказать — приторможены; в особенности это моё качество развилось за последние полтора-два десятилетия. Но при каких-то — я затрудняюсь назвать их — обстоятельствах мне, безо всякой к тому подготовки, иногда вновь предоставлялась малоприятная возможность сколько-то времени последить за самим собою как за вполне посторонним человеком; это не было «раздвоением личности» или чем-то вроде горней оценки своих действий или внешнего, хотя бы, облика — с точки зрения общественных идеалов, или, наконец, «Я-Идеала», — я подозреваю, что подобное составляющее моего «Я» во мне атрофировалось из-за длительного неупотребления; в этом наблюдении нет и до сих пор не бывало даже признаков совестного акта, — всё не так изощрённо: вот он идёт — а бывает, что стоит, сидит, молчит, говорит и т. д., — стриженый под машинку, заметно лысеющий с низкого бодливого лба, с крупноватым бесформенным носом, с четырьмя прямо и резко выложенными складками на щеках — по две на каждой, — на вид хорошо за «полтинник», одетый преимущественно в тёмно-серое и чёрное, среднего роста; вот, он миновал меня, наблюдателя, — и, глядя со спины, я без труда в состоянии определить, что его короткое пальто в стиле «retro» — не то Calvin Klein, не то Ralph Lauren — из магазина Duffy; не дороже того, но и не дешевле; это — я, как мне давно и отлично известно. И что же? — я гляжу ему вслед с горькой усмешкой? Я осуждаю его? Или, напротив, мне больно и грустно? Ничуть не бывало. Кто он? — я. Что он? — я; но это и всё. Единственное, на чём я успеваю поймать себя, — это умеренная антипатия. Мне этот человек не по нраву; мы навряд ли нашли бы с ним общий язык; однако, в своих симпатиях и антипатиях, как то ведомо любому отрывному календарю, мы не вольны; к тому же — мне бы надо поскорее настичь его и воссоединиться — иначе он отойдёт слишком далеко, и что в таком случае может произойти — только один Бог знает.

Не было у меня тогда никакой души — один перегретый пар.

Со времени моей неудачной затеи совладать с А. Ф. Чумаковой в юбилейном подъезде, я могу насчитать не менее дюжины подобных пароксизмов самонаблюдения. Последний раз это произошло со мной вечером 28 сентября 2006 года, в тот момент, когда я оказался у

6

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07


АЛЕКСАНДРА ЧУМАКОВА. МАТЕРИАЛЫ К БИОГРАФИИ северо-восточного выхода из подземки на станции «Канальная», остров Манхэттен, — о чём мне придётся ещё говорить подробно, когда этого потребует ход повествования.

1

А. К. См., например, «©П» №5 фотопроект «Почти Параллельный Париж».

Почти в точности за сорок лет до моего появления на «Канальной», т. е. на исходе сентября 1966 года, у нас произошло т. наз. решительное объяснение. После безконечно долгих месяцев ухаживаний, посвящений в стихах, недвусмысленных приставаний и проч. под. я решился потребовать от А. Ф. Чумаковой того, чего никакая, а тем более — привлекательная женщина едва ли не до конца дней своих исполнить не может: поставить «точку над i», дав окончательный ответ на вопрос «да или нет». Ничего кроме новых страданий мне это не сулило; но в те времена все мы — а в особенности юноши, взращённые кинематографом, криминальным рыцарственным фарисейством и уличными песнями — часто отличались какой-то преувеличенной душевной чистотой в сочетании со свирепым дикарским непониманием противоположного пола — и всё это при достаточно раннем знакомстве с плотской любовью; впрочем, последнее только усугубляло нашу неопытность, поскольку мы были убеждены, будто знаем в этой области решительно всё. В простосердечной же Сашке Чумаковой — полагаю, невидимо для неё самой — обитали и зловещее легкомыслие, и мстительное коварство, вообще свойственные русской роковой женщине в духе какихнибудь Грушеньки или Настасьи Филипповны. Шестнадцатилетней — что, собственно, не столь уж и рано — Сашку, применив обычную дозу насилия в сочетании со сладким шампанским, лишили девственности; возможно, отмечался Новый 1963-й год, либо чей-то день рождения. Я не думаю, чтобы всё это было чересчур болезненно, но зато с несомненными унижениями, и даже как будто при соучастниках, — и под оглушительное магнитофонное пение покойного Elvis Presley, без которого тогда не обходилось никакое удальство, в какой бы части земного шара оно ни происходило. Но я опять забегаю вперёд, так как эти и другие подробности мне стали доступны лишь впоследствии. По окончании вечерних занятий нашего литературного кружка мы по обыкновению отправились на прогулку в городской скверик, разбитый над искусственным прудом, окружённым плакучими ивами; нетрудно представить себе, как выглядели они в сентябре, поближе к восьми часам вечера, во влажном тумане, подсвеченном фонарями на высоких тонких столбах, окрашенных тусклой серебрянкой. Смешно сказать, но за годы своих вольных и невольных перемещений из государства в государство, я вполне убедился, что старый центр города ...ова после заката солнца более всего напоминает — Париж1, каков он, примерно, в районе бульв. Saint-Michel, особенно при осенней погоде. Вызвана ли эта родственность однообразием архитектурного мышления тех лет, т. е. середины-конца XIX — начала XX вв., — или какими-то иными причинами — я не знаю. В аллеях туман сгущался, и, озарённый в толще своей рассеянным жёлтым, окружал скамью, на которую мы присели, подобием некоего грота под полупрозрачными, но непроницаемыми для всего внешнего сводами. Сашка была одета в алый с синими отворотами плащ, привезённый из Ленинграда, — плащ, необыкновенно ей шедший и мною уже воспетый, что, однако, не помешало мне всего двумя-тремя часами ранее, при встрече, заметить: — Александра, ты прям как милиционер на Первое мая.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07

7


МИЛОСЛАВСКИЙ Обшучиваний, а также обращений полным именем Сашка не терпела и без возмездия старалась не оставлять Она разместилась — вся строго в профиль, по самому краю избранной нами скамьи, опершись о конечный брус на изгибе сиденья руками в привезённых из Ленинграда же чёрных лайковых перчатках — с не защёлкнутыми, а потому вывернутыми блестящею внутренностью ко зрителю кнопками у запястий; приговаривала, что устала, что ей ещё ехать за тридевять земель, но при этом всё-таки улыбалась. Тогда я произнёс полномерное признание — и настоял на ответе. И он, казалось, был благосклонен! Не то чтобы мне объяснились во взаимном неравнодушии; нет. Но, после краткой паузы, ко мне повернулись, меня повлекли к себе отнятыми от мокрого дерева скамьи ладонями в перчатках, приникли, порывисто вздохнули — и на выдохе сказали: «Ну ладно, Коленька, перестань, всё хорошо, ну я же с тобой, ну чего ты так…» А со мною происходило следующее. Я оказался не в состоянии оценить степень Сашкиного на меня воздействия. Оно было по преимуществу разрушительным, т. к. уничтожение под этим воздействием прежней спиритуальной требухи внештатного корреспондента газеты «Молодь» начинающего поэта Николая Усова шло быстрее, чем крохотная его личность поспевала преобразиться по ходу этого прекрасного процесса; проще говоря, воздействие Сашки было для меня — невместимым. Хуже того. Во мне не только не хватало пространства для Сашки; неподъёмным для меня стало и само чувство, отчего-то мне дарованное — и от меня к ней обращённое. Я очутился в положении, знакомом любителем bodybuilding’а. Простейшее, базовое упражнение, известное в русской терминологии как «жим лёжа», ни в коем случае не следует выполнять без подстраховки: ктото непременно должен бы находиться рядом, потому что в одном из «подходов» твои трицепсы с дельтами могут отказать — и значит, уже не суждено тебе самому возвратить штангу на рогулины тренажёра; гриф её безпрепятственно вдавится в твою грудь над самым сердцем, а если ты ещё и выпустишь его, разжав пальцы, неуправляемый металл почти наверняка, так или иначе, — тебя искалечит. Счастливый исход объяснения намертво вдавил меня в спинку скамьи, и мне оставалось только дожидаться подмоги; мои уста, тем временем, очутились в самой желанной из разрешённых мне для прикосновений и поцелуев областей: у исхода идеально гладкой и высокой Сашкиной шеи, поближе к скату ключичной ямки; и мою голову даже слегка притискивали; мне подставлялись благовонной плотью; меня просили продолжать. Но я надорвался. И утратив способность к действию, проявлял себя одним восторженным, якобы, шёпотом, повторяя свои признания и умоляя о новых словесных подтверждениях. По прошествии нескольких мгновений Сашка отстранилась и встала на ноги. — Знаешь, Колька, я подумала и решила — мне это как-то всё… не надо. И тебе не надо. Как ты вообще можешь со мной быть?! Ты знаешь вообще, кто я? Я часто вообще как блядь!! — Здесь голос её победно зазвенел. — Вот я такая, Колечка; меня вообще даже коллектив устраивал!!

Я очутился в положении, знакомом любителем bodybuilding’а.

Средство уврачевания моего столбняка было выбрано радикально. Снявшись со скамьи, я сбросил Сашку обратно на сиденье, вновь поднял, рванув на себя за шарфик, и занёс руку для удара: не так, как положено бить мужчин — снизу наискосок, всей доступной тяжестью, стараясь при этом не повредить собственные костяшки; но — как учат подлых изменниц: в прямую отмашку от локтя, кулачным торцом, чтобы разнести ей продажный рот, выбить зубы, которые она казала,

8

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07


АЛЕКСАНДРА ЧУМАКОВА. МАТЕРИАЛЫ К БИОГРАФИИ хохоча надо мною с другими, или угадать по хрупкому выступу скулы у распутного глаза; изуродовать так, чтобы потом ни один хирург не взялся ремонтировать.

Ну что ты такой ненормальный?!

Далее произошло событие, простого объяснения не имеющее. Моя рука, словно продвигаясь в толще солёной морской воды, лишь замедленно коснулась Сашкиной холодной щеки, что при желании могло бы сойти за род пренебрежительной ласки. Однако А. Ф. Чумакова прекрасно сообразила, что должно было сейчас случиться. Перехватив мою кисть, она впилась в неё резцами и, секунду-другую помедлив, глубоко надкусила кожную мякоть в промежутке большого и указательного пальцев. Боль дошла до меня со значительным опозданием, так что я в продолжение некоторого времени со свойственным мне от того осеннего вечера и по сей зимний день отстранённым любопытством наблюдал её лицо с кровавыми пятнами — одно забавное, на самом кончике носа, а другое, пострашнее, на подбородке — и слышал её отчаянный голос, повторяющий многократное «никогда»: т. е. «никогда, никогда, никогда никто меня больше не ударит!! — никогда, понял, никогда!» Из двойной раны прыснуло так, что я опешил; но, хотя сознание начинало как бы подплывать от боли, негромко осведомился — а нет ли у Сашки чистого носового платочка? — Шёлковый, с кружевной оторочкой, из тех, что наши девушки носили за тугой манжеткой или ремешком часов, он был мне тотчас протянут — со взглядом, который сделал меня вполне довольным. —  Медицинская сестрица В беленькой косыночке, Пер’вяжи скорее рану Своему картиночке, — пропел я. На это мне было хмуро и деловито замечено, что надо бы поскорее зайти в дежурную аптеку, сделать дезинфекцию и нормальную перевязку. — Сашка даже решилась тронуть меня за рукав. — Идём быстро, Колька. В каждой шутке есть доля шутки. — Дезинфекция у нас своя есть, — отозвался я. — Сейчас зелёнкой помажем. — У тебя что — зелёнка с собой?! — Ага; аптечка первой помощи. Поражена была правая рука. Но я, левша, без особенных трудностей добрался до внутреннего кармана пиджака, где у меня находилось автоматическое перо, заправленное зелёными чернилами: почему-то мне нравилось писать стихи цветом, которым, как выражался в ту пору один мой приятель, «одни только доносы пишут». Теперь уже Сашка, в оцепенении, смотрела, как я, открыв перо и свинтив защитный колпачок со стороны пипетки, выдавил содержимое баллончика — на её жестокий укус, получивший вид обращённых друг ко другу букв «С» не вполне правильной формы; каждая — из пяти прерывистых соприкасающихся черт, — а затем осторожно втёр Сашкиным платочком чернила в рану, чтобы ни одно её углубление не осталось без окраски. — До свадьбы заживёт, как ты думаешь, а, Сашка? — Ну что ты такой ненормальный?! Господи, до чего тяжело с тобой! Что тебе надо, Колька?! Что ты вообще творишь? Ты же сам меня довёл! Как мы теперь будем видеться?! Она, конечно, лукавила. Ни Сашка, ни я не испытывали раскаяния и не сожалели о случившемся. Мы поступили, как мыслилось нам единственно верным — и всё получилось хорошо. Если бы мой порыв не придержала невидимая длань — Сашка была бы изувечена. А если

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07

9


МИЛОСЛАВСКИЙ бы она не укусила меня — на руке моей не осталось бы этой татуировки, этих чуть выпуклых изумрудных шрамов, этих корявых литер, на которые я посматриваю с мстительным удовлетворением, тыча в клавиатуру при составлении этих заметок. …Ещё с год тому назад невдалеке от «эс оборотного» на коже показалось рыжее старческое пятнышко. Я тронул его ногтем, но убедясь, что оно не снимается, послюнил подушечку большого пальца левой руки — и протёр им этот, как мне представилось, неопрятный след поедания полдника, куда входил огромный сектор пиццы primavera со свежими томатами. И только минут через пять сообразив, что именно оставило на мне свой след, — я взглянул на него, как смотрят на циферблат хронометра, подмигнул и веско сказал, предварив слова значимые — несколькими «угум-угум»: — Но тем лучше.

10


Арсений Ровинский родился в 1968 году в Харькове. Учился в Московском государственном педагогическом институте. Автор книг «Собирательные образы» (Москва: АРГО-РИСК; Тверь: KOLONNA Publications, 1999), Extra Dry (Москва: Новое литературное обозрение, 2004) — последняя вошла в шорт-лист премии Андрея Белого за 2005 год. Публиковался в журналах «Соло», «Крещатик», альманахе «Вавилон», антологиях «Девять измерений» и «Освобождённый Улисс», в интернет-журналах TextOnly, «В моей жизни», «РЕЦ», на сайтах «Полутона», «Сетевая словесность» и т. д. Живёт в Копенгагене.

в музее электричества чисто по-прежнему один сотрудник говорит другому вот раньше в семидесятые простая подстанция в Свиблово была простою подстанцией в Свиблово оставались различия между нулём и фазой оба смотрят в окно сильно покрытое копотью на внутренний двор где посетители продолжают вздрагивать в тени огромных чёрных расколотых ещё дымящихся вязов

так засыпая резиновых рыб видит следовательница скользкой ладонью пробраться желает в окошко чужое такая красивая по мне тот равен богам кто масенький шепелявит неловко карабкается и боится упасть хренá бы я отдалась говорит смеясь

11


РОВИНСКИЙ

фамилия заказчика вписуется вот сюда такое впечатление мужчина что вы неграмотный совершенно все уникальные двух одинаковых никогда у нас не бывает дальше пишите «да в совершенстве» теперь смотрите ну как если бы трещина и вам очень нужно туда на ленинградский проспект только копию сохраните

старший Вакабаяши говорит сыновьям мануфактура штамповка вот наше будущее также как умерли горы равнина умрёт и останутся только подземные пятна резиновых чудищ прилёт приходится признать как всё это приятно

Гавриил Степанович встал и покачнулся не ожидал от тебя Ираклий мне казалось мы были друзьями помнишь вашу квартиру на Леселидзе превратили в фотолабораторию

как бы полые горы то есть внутри пустые

ты забыл Ираклий кто помогал тебе все эти годы у кого ты одалживал деньги на поездки в Луганск и Великие Луки славу как бублик тебе подносил я в тёплых ладонях теперь из-за двух сожжённых киосков подводишь меня под статью

гоча снится сам себе но горы другие не такие белые на вершинах не такие крутые как бы полые горы то есть внутри пустые может быть это сочи или где-нибудь недалеко от сочи на тропу выбегает лисичка серая и хвост у неё короче чем у местных лис на чуть-чуть короче хорошо умереть во сне просыпаясь думает гоча

12

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07


*** всё ходила и спать не могла прочитала у Пушкина смерть посреди рокового неравного боя мгновенна прекрасна он погиб под кинжалами жертвой невежества и вероломства боле не врач-ларинголог она из поликлиники на Галушкина Коломийцева Анна не может подняться вставать на работу достали будильник звонил в полседьмого она продолжает лежать и не двигается

перед входом в ботанический сад покупает бутылку белого вазисубани под лавкой всегда дожидаются несколько свежих грецких орехов при этом его истории достоверны

бешеный огурец Ecballium elaterium одна из любимых тем его лекций

бешеный огурец Ecballium elaterium одна из любимых тем его лекций плюющийся семенами на десять и более метров Морис Метерлинк замечал: это действие столь необычно как если бы нам удалось спазматическим резким движеньем выбросить все наши органы кровь и сосуды

до чего ты дошёл Бурахович говорит Саморджан в твоём лифте имя твоё процарапано в неприличном контексте час дня Бурахович а ты совершенно пьян лучше уйди Саморджан говорит Бурахович тебя дурака в 99-м не смогли откачать а я ещё раньше уехал и собственный дом и главное никакого лифта

я не могу есть артишоки такого цвета говорит Георгию жена его Лизавета тень от соседской сливы мой артишок погубила с каким удовольствием всех бы передушила Георгий сделай чтобы к ним на дачу упала комета небольшая но чтобы со смыслом и со скоростью света как только ты умеешь

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07

13


РОВИНСКИЙ

как хорошо что дома нет пианино говорит сестра Георгия Нина пианино напоминало бы мне нашей семьи историю дедушку с бабушкой всякую там филармонию консерваторию это ведь ты Георгий сделал так чтобы они исчезли построил для них больницы и кладбища придумал болезни помолчи хоть сегодня

жизнь она навсегда говорит Фарида Лёня увёз меня в Полинезию он работал на органы а в 90-м стал заниматься коммерцией вот результат Вы как великий художник вдохните в эту скульптуру хоть и надгробную побольше жизни

Гоча приходит к врачу говорит ему Даниил видимо сохраняется только то чего сам сохранил свет не сошёлся клином на твоей поликлинике

или это у всех детей в самолёте глаза такие прозрачные

днём просто ходишь идёшь где всегда ходил вечерами на кухне сидишь в темноте невольно вспоминаются всё какие-то глупости Даниил и уже не важно где больно а где не больно

Алик всегда любил ПТУшниц и вот женился вернулся домой как бы остепенился вот он летит и знает что здесь родился что все предоставлены самому себе или это у всех детей в самолёте глаза такие прозрачные или это особенно видно при длительных перелётах зимой

14

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07


*** Жора вылазит из-под обломков и смотрит вокруг повсюду одни виноградники видимо это юг видимо всё приключилось на самом деле вспоминает как огромные челюсти сомкнулись и заскрипели пауки и бабочки всё это видит он как будто впервые его окружают хлопают по плечу ну что живые кричат живые а где Ашот

у него якорёк на плече якорёк на плече вероника григорьевна морщится потому что она кардиолог интеллигентная женщина смотрит на мониторе как сердце его сжимается в специальном луче всё устроится всё устроится думает вероника и вдруг морячок кричит так что веронике самой становится плохо от этого крика

Геленджик кричит водитель маршрутки на Геленджик

у Игнатия в сумке два миллиона лари и всё равно Игнатию так спокойно как будто бы он привык стоять с такими вот сумками на вокзале кто-то заводит мотор и неожиданно и откуда-то сзади Геленджик кричит водитель маршрутки на Геленджик

максим спотыкается выходя из зала суда ему помогают идти говорят туда наружу где тысячи стражей где ждёт воронок хлопчик не бойся вот они ёлки для бедных теперь они навсегда сынок вот что он слышит когда конвой и случайные зрители слышат только хлопок

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07

15


РОВИНСКИЙ

рядом со своей сестрой Изабеллой Ираида выглядит неуклюжей какой-то дебелой целый день она слушает новости и поёт вот она опять напивается и красиво поёт по-русски в старом спортивном костюме идёт курить на балкон несколько раз повторяет Кавказ подо мной Кавказ подо мною вот она опять напивается слушает новости и поёт

их язык был понятен но как-то звучал чуднó было видно что это Ирландия видно солнце её и то как быстро оно садится мальчишки гоняли чаек пастухи собирали стадо в родных горах оставалось только ступить на берег и превратиться в прах

очнулся мужик и увидел как всё изменилось обыкновенно стоял сразу за речкою бор где огромные сосны гудели зяблики-детки отцу подносили гранёный и мутный на диво далее вниз за плотиной был плёс золотых голавлей с пацанами ловили всего не припомнишь вот ведь когда пригодится что грамоте не обучался да где ж это батюшки всё

16

далее вниз за плотиной был плёс


Александр Мильштейн родился в 1963 году. Окончил механико-математический факультет Харьковского государственного университета. Автор сборника новелл «Школа кибернетики» (Москва: ОЛМА-ПРЕСС, 2002). Проза и эссеистика публиковались в журналах «Звезда», «Нева», «НАШ», «Зарубежные записки», «Крещатик», «22», «Case», «©П» (№5), в сетевых изданиях TextOnly, «Русский журнал», «Топос», «Взгляд», альманахе «Фигуры речи — 2», препринте «Русский журнал». В переводе на немецкий — публикации в журнале «Der Freund» и в газете «Süddeutsche Zeitung», переводы с немецкого — в журналах «Нева», «НАШ», «Зарубежные записки», «Крещатик», «©П» (№№ 5,7). С 1995 года живёт в Мюнхене.

Серпантин 1. Оверлок Остановив машину, Манко подошёл к человеку, лежавшему на трассе. Он думал, что ему показалось, но, постояв минуту, понял, что так оно и есть: человек спит. Бледный — в лице ни кровинки. Но и на одежде нигде ничего, и дыхание ровное… Вельветовая рубашка цвета асфальта, чёрные брюки со «стрелками»… Всё было чистое и отутюженное явно что не колёсами… «А может, колёса по нему не проехали?. . Нет, не мо… Он лежит на той же полосе, поперёк… И отчего бы меня так встряхнуло?» — думал Манко, оглядывая ровную поверхность дороги… Он чувствовал, что это тот случай, когда лучше всего сразу уехать. Но вместо этого наклонился над спящим, а потом и присел возле него на корточки. Крупный вельвет рубашки с такого расстояния напоминал распаханную полосу границы… По этим бороздкам невозможно было проехать бесследно… На мгновенье Манко показалось, что он и сам спит. Было ещё только четыре часа утра, позади восемьсот километров пути. Манко пожал плечами, поднялся и перевёл взгляд на лицо, которое перед этим не успел изучить — внимание его почти сразу было приковано к телу. Манко только успел отметить, что

17


МИЛЬШТЕЙН лицо немного бледное и что длинные светлые волосы разметались по асфальту, как по подушке… Он вдруг увидел, что человек открыл глаза. «Приветик», — сказал Манко. «Пошёл на хуй», — отчётливо сказал человек не то чтобы злым… Скорее, просто усталым голосом… «Ну и отпуск, — улыбнулся Манко, — первый встречный-поперечный… Посылает на хер… Что ж дальше-то будет? А?» В ответ он ничего не услышал — произнеся единственную фразу, человек снова закрыл глаза. «Чего молчишь, лежачий? — ласково сказал Манко, — ты что, не заметил, как я по тебе проехал? Я тебя почувствовал, а ты меня нет?» Он вдруг увидел, как «лежачий», не открывая глаза, полез в карман брюк… Что-то блеснуло и распахнулось там — в руке, и Манко перестал думать. Он быстро наступил на руку, лежачий схватил его за ногу другой рукой и вдруг сам оказался на ногах… Если бы он, по крайней мере, не зашипел после этого, как кот, и не стал в эту дурацкую стойку… Манко, возможно, и не обрушился на него так, как будто это был не человек, а проросший сквозь асфальт кусок кошмара… А так, глядя сверху на кровавое месиво, Лёня теперь уже вообще не знал — что и думать… Кто это сделал? Он сам? Или хаммер? «Сам ты хаммер», — услышал он… Свой собственный голос… Поддал ногой раздавленный мобильник, наклонился и пощупал пульс… Выпустил руку и пошёл от тела, пятясь… В последний момент резко развернулся и пропустил машину… Чёрная тойота пронеслась в сантиметре от его живота, но Манко показалось — прямо сквозь… Постояв немного, держась за дверцу, он сел в свой джип, закрыл глаза и немного склонил голову… «Надо бы съехать в кювет, — подумал Манко, — но где он теперь, тот кювет…» Нельзя сказать, что он был в полном ступоре… Он думал о чём-то… Он вспомнил, что, когда завалит лавиной, надо вырыть рядом с собой нишу… Чтобы можно было что-то подвесить… Просто в пальцах что-то держать — ключ, брелок, нательный крестик… Любой продолговатый предмет… Чтобы увидеть… Или почувствовать — куда он свешивается… И копать в противоположном направлении… Те, кто этого не делают, в большинстве случаев роют к центру Земли… И погибают, конечно… Говорил лыжный инструктор… В Северной Осетии… Манко нажал на педаль. «Может, это был ангел-хранитель? — неожиданно подумал он, — ведь если б он не встряхнул машину… Я бы вылетел на следующем повороте… Если я правда уснул на миг… Впереди его не было… А через секунду в заднем зеркале он уже был… Как будто с неба свалился… Это единственное разумное объяснение… Вот только… Я же знаю, что я не засыпал… И чего б он тогда бросался?… И меня бы тогда тойота заточила… Если бы это был хранитель, и я его там и уложил… Да и в ангелов я по жизни не верю… Так что чего уж теперь, после драки…» В окне мелькала зелень и белые таблички с названиями: «Лучистое», «Изобильное», «Благодатное»… Слева по курсу ушла в небо рассыпчатая гора Демерджи… «А что там у нас по приёмнику?» — сказал Манко и нажал на кнопку… «Не стоит прогибаться под изменчивый мир, пусть лучше он прогнётся под нас… однажды он прогнётся под нас», — пропел знакомый с детства голос, и Лёня Манко тихо выматерился. «Хорошо, что я раньше её слышал… Иначе бы мало не показалось…» — подумал он, выключая радио… И сразу почувствовал, как в голове заработала другая машина времени — память… В юности Лёня встречал Макаревича на Юге… Правда, не в Крыму, а на Кавказе… Но какая теперь была разница… Чтобы не думать о белой обезьяне… Или наоборот — чтобы не думать о ДТП… Манко стал думать о белой обезьяне… Которой сам же и был двадцать лет назад… Пролетая последние километры до Алушты, Манко вспоминал, как

18

Чего молчишь, лежачий?

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07


СЕРПАНТИН

Ребята, нас сегодня впервые показали по ЦТ!

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07

надевал белый спортивный костюм, как шёл на дискотеку… Как там переваливался среди колосящейся толпы… Как такой летний снеговик… И как вдруг увидел прямо перед собой маленького человека… С пышной «африканской» причёской… В светлых джинсах, в голубой «ковбойке»… Как подошёл к нему вплотную и хотел было обнять… Но в последний момент передумал, и ладони зависли в воздухе у самых плечиков… Человек посмотрел снизу вверх злыми глазками… Похожий на какого-то грызуна… «Вы — Макаревич?» — спросил Манко… Человек подумал и сказал: «Да, я Макаревич. А что такое?» Манко не нашёл, что сказать, убрал руки, и Макаревич сразу же растворился в толпе. Через день Манко ещё раз его встретил. На этот раз тот стоял в будке телефона-автомата и говорил с Москвой. Манко был с двумя новыми друзьями. Макаревич повесил трубку, вышел из будки, и тут стало видно, что он пьян… Манко поздоровался, Макаревич ответил, казалось, он узнал… Покачнувшись, спросил, можно ли разжиться сигареткой. Манко протянул ему красную пачку. «Прима!» — сказал Макаревич. «Харьковская, — уточнил Манко, — это харьковская “Прима”». «Так это же класс!» — сказал Макаревич. «Вы были в Харькове с концертом два года назад. В восьмидесятом году, помните?» — сказал Манко. Макаревич сделал затяжку, запрокинул голову к небу и звонко сказал: «Всё-таки там что-то меняется… Ребята, нас сегодня впервые показали по ЦТ! Мне сейчас Сергей сказал… Песню “Три окна”… Вы понимаете, что это означает? Это значит, что где-то там, — Макаревич ткнул в небо огоньком примы, — чтото сдвинулось… Вы увидите, теперь всё пойдёт по-другому…» Лёня Манко сказал: «Не хотите завтра пойти в ущелье? Шашлыки будем жарить. Коньяк пить. Мы вас приглашаем». «Спасибо, ребята, — сказал Макаревич, — но я здесь занимаюсь подводным плаванием. У меня жёсткий график. Я вырвался на несколько дней. Так что спасибо, но я с утра…» — так и остался в памяти, маленький, кучерявый… То в небо тыкающий огоньком, то в глубину… Манко тогда ещё вспомнил стих, который они в школе учили наизусть, «…и гад морских подводный ход…» Тем же летом он познакомился с учительницей младших классов из Саратова. Она была старше его на пять лет, но Лёне казалось, что это он старше её лет на двести… Когда она рассказала, как прошлым летом отдыхала в Гурзуфе и всё время думала только об одном: «Он мог где-то здесь входить в воду…» «Я не могу себе это представить, — пищала она, — что Александр Сергеевич прямо там лежал на гальке…» И этим — в числе прочего — постепенно вызвала у Манко какое-то омерзение… Ещё он вспомнил тогда свою встречу с Макаревичем, рассказал об этом учительнице, а та возмутилась: «Ну ты сравнил!» «Что сравнил, — проворчал Лёня, — разве ж я чтото сравнивал… Слушай, да пошла ты…» Тогда же они расстались, он вообще о ней сейчас впервые вспомнил. Уже совсем рассвело, вышло солнце, Манко хотел было ещё раз включить радио, но, вспомнив, куда Макар телят гонял… Не стал убирать палец с кнопки… Как будто не давая воздуху выйти из надувного матраса с потерявшейся затычкой… Потом он ещё что-то вспомнил, шумно вздохнул и ударил кулаком по панели. «Что это было?! — громко сказал Манко, — блядь, что это?!» Он остановил машину, вышел и очень внимательно осмотрел бампер и покрышки. Ничего нигде не было. Никакой крови. Высохла? Испарилась? Манко пошёл по дороге, делая руками упорные медленные взмахи. Водителям проезжавших мимо машин казалось, что он пытается взлететь. Но на самом деле Лёня делал эти движения с прямо противоположной целью — как будто шёл по дну моря и сопротивлялся силе, которая равна весу вытесненной телом воды.

19


МИЛЬШТЕЙН 2. Пятки вместе, носки врозь — Ставить палатку не стоит. Днём во всяком случае. Пограничники на это смотрят косо. Лучше расстелить её на гальке, а когда стемнеет и они обшарят берег лучом… Можно и поставить… Вообще-то ночи жаркие, дождей здесь почти не бывает, так что под открытым небом спать ещё и лучше… Поделившись этой информацией, люди, похожие на одну большую семью, одновременно вскинули на спины рюкзаки, да и пошли себе к трассе. А Переверзев с Линецким расстелили палатку на освободившемся месте. Место было удобным прежде всего потому, что люди очистили его от больших камней. Берег был весь покрыт камнями разной величины, от мелкой гальки до фрагментов скал, скатившихся по косогору во время какого-то землетрясения. «Место силы, точка сборки?» — мелькнуло в голове у Линецкого. Не потому, что он это почувствовал… Скорее, машинально отметил, что подобными обстоятельствами места здесь наверняка бы воспользовались знакомые чайники. Незнакомец, которого Линецкий только что встретил на автобусной остановке, судя по лицу, на котором не ночевало и тени сомнения, скорее всего тоже был чайником. Но когда он предложил «объединить усилия», Линецкий, сам себе удивляясь, сказал «почему бы и нет». Не хотелось так сразу ехать в обратную сторону. Друзей, которые стояли в Форосе с палатками, он не нашёл, видимо, они уже уехали, а цены на жильё в Форосе кусались — Линецкий успел расспросить на эту тему старушек, торговавших на тротуаре персиками. Поэтому неожиданное предложение белобрового великана показалось довольно заманчивым. Линецкому нужны были несколько дней на морском берегу, по возможности без внешних раздражителей. Лёгкое замешательство, какое-то время сохранявшееся в его взгляде, объяснялось тем, что фигура Переверзева оказала на него слишком сильное воздействие. Заметим, что в этом воздействии не было ничего сексуального: Линецкий был не опьянён чужим телом, а скорее наоборот — отрезвлён. Он был маленького роста, к тому же сильно сутулился… Глядя на него, хотелось сказать, что он похож на тощую ощипанную курицу. Даже понимая, что такое сравнение было бы слишком банальным — кто из двуногих на неё не похож? Может быть, в том, что сравнение само собою напрашивалось, виновато было не только тело, но ещё и одежда. Если, конечно, это можно было назвать одеждой… Сетчатая майка была Линецкому слишком длинна и полностью покрывала бесцветные трусы, которые, несмотря на свои красные лампасы, выглядели скорее семейными, чем спортивными. Поэтому и без того не слишком пафосные конечности Линецкого, когда они к тому же торчали из сетки, на самом деле имели сходство с ножками суповой курицы, которую несут с базара в авоське… Зато у Переверзева всё было сплошным. И белым. Шорты, футболка, кроссовки, носки. Всё сплошь и рядом — белым и сплошным, разве что на футболке, которая тесно облегала могучий торс (Линецкий сначала так это и увидел — на фоне тёмной зелени кипариса как бы фрагмент античной статуи без конечностей и без головы), можно было различить след стёршейся после многократных стирок надписи. Или рисунка. Понять теперь уже было невозможно. Линецкому было нелегко поспевать за Переверзевым, он вынужден был всё время ускорять шаг, то и дело переходя на бег. Потом, когда они перешли с трассы на каменистый берег и камни стали увеличиваться в размерах, пришлось быстро перемещаться на четвереньках.

20

Место силы, точка сборки.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07


СЕРПАНТИН

Ни чаек, ни буйков.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07

Тогда как Переверзев нигде даже не пригнулся. Глядя, как серобуро-малиновый рюкзак огибает очередную скалу, Линецкий подумал, что это вообще не рюкзак, но что-то вроде реактивного ранца. Когда они пришли на место, и Переверзев сказал, что у него в рюкзаке есть горелка, Линецкий снова было подумал, что там что-то реактивное… Переверзев достал из рюкзака примус. — Только керосина у меня нет, — сказал он, — я голодный, не знаю, как ты. Давай сегодня приготовим на костре, а завтра где-нибудь на трассе разживёмся… На пригорке рос можжевельник. Упрямые, очень твёрдые кусты. Линецкий не мог с ними справиться с перочинным ножом и только подбирал с земли сухие крохотные щепки — каждая была со спичку величиной. Их хватало на маленькие охапки, которые можно было нести в горсти. Встретившись взглядом с Переверзевым, Линецкий развёл руками, мол, ерунда, конечно, он и сам понимает, что толку от этих крох… Но Переверзев сказал: — Нет-нет, это хорошо, собери таких ещё, если сможешь. В одну из ходок на косогор Линецкий заметил, что неподалёку лежит чья-то палатка. Она была расстелена на гальке и покрыта сверху огромным куском полиэтилена, придавленным по краям булыжниками. Похоже было, что к ней давно никто не подходил. Море, лежавшее чуть поодаль, выглядело примерно так же. Как будто его тут забыли. Ни чаек, ни буйков. Не говоря уже о пловцах или силуэтах кораблей на горизонте. На ужин они ели гречневую кашу с тушёнкой. Линецкий предложил деньги за провиант, но Переверзев не взял: — Когда кончится, тогда ты купишь. Рюкзак Переверзева был огромных размеров, но всё равно было трудно поверить, что там умещается столько всего… После консервов, кульков с крупой и рулонов туалетной бумаги Переверзев достал из рюкзака аккуратный кожаный «дипломат». Линецкий хотел что-то спросить, но не спросил, посчитав, что задавать лишние вопросы человеку, с которым они всего лишь час назад познакомились… Как-то неприлично. Однако, когда из рюкзака вылезло что-то похожее на чёрное человеческое тело без головы… И упало плашмя на гальку… Линецкий всё же не выдержал. — Что это? — тихо сказал он. — Что ты имеешь в виду? А, это… Костюм для подводного плавания, — отвечал Переверзев, продолжая рыться в рюкзаке. Теперь он извлекал оттуда одежду. Что-то бросал сразу, что-то осматривал или даже обнюхивал… «Может быть, это не его рюкзак? Да нет, с чего бы… Но что он в нём так роется… Как бомж в мусорном баке…» — А где же тогда акваланг? — спросил Линецкий. — Акваланга нет, — сказал Переверзев, — своего то есть. Я в основном плаваю с трубкой. Но подолгу. Ночью лучше в термокостюме. Линецкий взял в руки термокостюм, ему нужно было самому пощупать, чтобы убедиться… Резина, — понял он, — но всё равно странно… Не тело… Но, может, это чья-то душа? Rubber Soul, you know? Как бы то ни было, и без того превосходя его на две головы, Переверзев продолжал расти в глазах Линецкого — теперь уже вглубь… Он достал из рюкзака полиэтиленовый пакет с серыми отутюженными брюками от сухопутного костюма… А потом подводное ружьё. В чехле, за который зацепился полосатый галстук… Некоторое время Линецкий пытался самостоятельно разгадать эту головоломку, а потом сказал:

21


МИЛЬШТЕЙН — Я сдаюсь. — В каком смысле? — удивился Переверзев. — Ты можешь объяснить, что это значит? Если это, конечно, не служебная тайна… — Да о чём ты? — Такое сочетание вещей в твоём рюкзаке. — А, сейчас, — сказал Переверзев, — вот она. Заварка, я её так заложил… Сейчас, сейчас, сложу всё обратно, чайку вскипятим, я тебе всё объясню. Объяснение в целом выглядело правдоподобно… Хотя чересчур как-то оказалось всё просто: Переверзев сказал жене, что едет в командировку в Москву, а сам отправился в Крым. Просто потому что в отпуске этим летом он уже был — с женой… Но, вернувшись в Питер, понял, что чего-то недополучил… И всё лето показалось прожитым напрасно… В самом начале своего монолога он сказал, что не пьёт и не курит, и единственным наркотиком для него являются женщины… «Если бы он тут и поставил точку, это было бы красивое объяснение, — подумал Линецкий, — но до точки ещё очень далеко…» Линецкий слушал теперь отчёт о праздновании дня Нептуна на нудистском пляже, с распределением ролей, с постановкой пьесы театрального деятеля и заслуженного нудиста, отсидевшего в советское время пятнадцать суток за нудизм… Когда Переверзев начал декламировать выученные наизусть идиотские реплики, Линецкий попробовал прервать этот поток… — Погоди, — сказал он, — а почему ты не поехал в Коктебель? Если именно эти воспоминания стали причиной твоей «командировки»? — Так я же там только что был. А мне сказали — аквалангисты знакомые, — что в Форосе самая прозрачная вода. Интересно было тут понырять… И с женщинами, по идее, должно быть не хуже. А если нет, тогда переметнусь в Коктебель. Поглядим… Так вот, вторая жена от меня ушла, когда мой самый близкий друг рассказал ей всё. При том, что она знала про любовницу, и ещё всякое… — Переверзев как бы замялся. — Что всякое? — настороженно спросил Линецкий. — Что мы с девчонками иногда устраиваем групповые номера… — Ну, бывает, — как бы со знанием дела сказал Линецкий, — но что же тогда она не знала? — Что у меня есть другая семья. Женщина, у которой ребёнок от меня, и они там точно так же считают меня мужем, отцом… Вот этого моя жена не смогла перенести и ушла от меня… — А зачем твой друг ей рассказал? — Не знаю… Завидовал. Я тогда диссертацию защитил. Не смог это пережить дружбан… А может, он хотел, чтобы жена не просто ушла, а к нему. Она красивая была… Но скорее всего, просто завидовал… Ну и вот… Она ушла, я остался с любовницей… То есть любовница стала моей женой… Тут-то я и понял самое главное: никогда нельзя жениться на любовнице!… Линецкий смотрел на пламя костра, больше не слушая откровения преподавателя института физкультуры… Который был кандидатом наук, между прочим, и бывшим чемпионом страны по многоборью. Линецкий уже успел узнать и то, что многоборье не одно. Что существует целое множество многоборий. А в котором из них Переверзев был чемпионом, Линецкий не успел узнать, как уже забыл. Он думал: «Многожёнство, многоборье… Более того: множество многоборий… Экое многообразие… Но самое смешное, что в отличие от

22

Мы с девчонками иногда устраиваем групповые номера.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07


СЕРПАНТИН

Ландау говорил, что лучше он проживёт на два года меньше, чем каждый день будет тратить двадцать минут жизни на зарядку.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07

меня, сумасшедший великан защитился… И похоже, что над диссертацией намерен работать и на море…» — Да, — сказал Переверзев, — теперь уже над докторской. И, видимо, чтобы не быть голословным, он протянул Линецкому общую тетрадь в тёмной дерматиновой обложке. Линецкий открыл её наугад, полистал. Все страницы были испещрены… Но не отдельными большими буквами, как ему в первый момент показалось, а фигурками человечков… В одной строчке помещалось пять-шесть таких фигурок… Посмотрев на них повнимательней, Линецкий увидел, что все они совершают какие-то движения… — В аспирантуре возникла проблема, — сказал Переверзев, — в моей диссертации должны были быть тысячи рисунков, и за это надо было заплатить художнику большие деньги. Пятьдесят копеек за каждый рисуночек. А денег у меня нет. И никогда не было. — Ну, и? — Я сам научился рисовать! — Молодец. — Да-да, все мне говорят, что мои человечки ничуть не хуже тех, что рисует Чернявский. — А кто такой Чернявский? — Профессиональный художник, которого мне посоветовали на кафедре. Линецкий подумал, что великану так понравилось рисовать, что никакая это теперь не докторская колбаса, а искусство ради искусства… — Что я? — очнулся он, когда Переверзев неожиданно перешёл от ответов к вопросам. — Ты чем-нибудь занимаешься? — Что ты имеешь в виду? — Спорт! — Нет, я нет. — Но зарядку хотя бы делаешь? — Нет, никакой зарядки я не делаю. — Это плохо. — Как сказать… Ландау говорил, что лучше он проживёт на два года меньше, чем каждый день будет тратить двадцать минут жизни на зарядку. — Глупость. Прости, конечно… А ты что, его ученик? — В каком-то смысле. Я учился по его учебнику. Да, так вот, когда Ландау попал в автокатастрофу и его буквально сшили по частям, он прожил гораздо дольше, чем предсказали врачи… Они проговорили ещё целый час, а потом Переверзев поднялся, натянул на себя термокостюм, маску, ласты и ушёл задом наперёд в темноту. Линецкий, оставшись один, стал листать тетрадь в клеточку. Хотя самих линий уже не было видно, сетка растворилась в темноте… Только на нём самом осталась майка… Которую носил ещё дед… Такие майки-сетки были популярны в тридцатые годы… Потом она пролежала лет пятьдесят в чемодане — пока её не обнаружил Линецкий-внук. Линецкий стянул с себя историческую авоську и надел — тоже через голову, чтобы не расстёгивать пуговицы — толстую байковую рубашку… Глаза слипались, но не потому что он хотел спать, скорее, это была соль, он немного поплавал, когда ещё было светло, с открытыми глазами. Опустив веки, Линецкий увидел неровные белые стены сарайчика, который они с Инной снимали в Рыбачьем. Потёртый зелёный гобелен с оленьей головой… Железные спинки кроватей… Приходя

23


МИЛЬШТЕЙН с моря, они не раз заставали в хижине кур… Видимо, в несезон она служила курятником, а они с Инной были… Этакими летними оккупантами… Какими там к чёрту оккупантами, теми же курами они были, только несущими золотые яйца… Шесть долларов в день за такую развалюху… Но Инну всё это вроде устраивало, главное для неё было: двор, высокие цветы, которые она ласкала, приходя с моря… Сарайчик выглядел хлипким, но пока что выдерживал натиск груды антрацита, приваленного снаружи к одной из стен. Ну какие-то трещины шли там по штукатурке… — А не опасно в нём находиться? Если развалится? — Он сделан из таких лёгких материалов, что если даже и развалится, это не причинит нам вреда. В этом смысле лучше, что он не каменный. — Да, но уголь-то каменный, за стенкой, представь себе эту чёрную лавину, если она придёт в движение… Ладно, так неохота тратить время на поиски… Они были женаты десять лет, но за исключением свадебного путешествия это был первый совместный отпуск. Как-то так получалось… Инну это вполне устраивало, да и Линецкого тоже… Он с самого начала стал играть в игру под названием «брак» на Инниных условиях… В конце концов она всегда оказывалась права, и сейчас, когда Линецкий знал, чем всё это закончилось, ему приятно было сознавать, что из десяти лет ошибочной жизни можно вычесть десять месяцев… Или на самом деле ещё больше. Потому что последние два года каждый из них жил своей жизнью, и встречались они только в постели. Будить жену Линецкому воспрещалось категорически — это считалось одним из самых тяжких грехов. Если бы он отвечал жене тем же, их совместная жизнь выглядела бы совсем странно… То есть её бы тогда вообще не было… Но Линецкий тем же самым Инне не отвечал, он позволял Инне себя будить… При этом Инна всегда была гораздо больше возбуждена, чем в те — всё более редкие — разы, когда они занимались тем же самым без внешних по отношению к Линецкому прелюдий. Возможно, что и прелюбодеяний… Но, что бы там ни было, Инна всегда была только более страстной… И Линецкого всё это вполне устраивало… Что ему не нравилось — что на самом деле отравляло его жизнь, это метаморфозы, которые стали происходить с женой после того, как она решила идти в ногу со временем… Вот тогда-то Линецкий и начал думать о том, чтобы уйти… Целыми днями он теперь об этом только и думал… И каждый раз осознавал, как сильно привязан… То есть на него действовали две противоположные силы… Что, как известно из механики, создаёт вращательный момент… И даже без курса механики ясно, что от этого любой человек запросто мог свихнуться… Накануне Линецкий почувстововал, что в игре этих сил наступила кульминация… И решился на бегство… То есть в бегстве Линецкого от жены, если так вот спокойно разобраться, не было ничего такого уж безумно-спонтанного… Перед тем, как уйти под воду, Переверзев предоставил Линецкому возможность рассказать о себе, и Линецкий стал говорить об Инне. Он всё время говорил о ней… Переверзев не мог понять, почему он тогда сбежал… Но если бы Линецкий и смог это кому-то объяснить, то уж во всяком случае не Переверзеву. Не то чтобы вся эта машинерия была так сложна или уникальна… Просто в более или менее подробном объяснении непременно повторялись бы такие фразы, как «вращались в разных кругах», «люди одного круга»… А какой смысл

24

И даже без курса механики ясно, что от этого любой человек запросто мог свихнуться.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07


СЕРПАНТИН

Учитель физкультуры? Или симметрии? Рыба-фонарь? Дух над водами?

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07

имело употребление подобных слов в разговоре с Переверзевым? Физрук не имел отношения ни к тому кругу, в котором остался Линецкий, ни к тому, в который перескочила Инна… Когда Линецкий сказал, что Инна всегда была категорически против того, чтобы он пошёл с ней в её компанию, физрук сделал умозаключение: — Значит, у неё там был любовник. — Да нет, — махнул рукой Линецкий, — дело не в том. Про любовников я, в общем-то, знал, они бывали у нас дома. Героини моих служебных романов тоже, случалось, забегали к нам на перерыв… В этом смысле мы были вполне нормальной советской семьёй… То, что Инна не хотела мне показывать, это было… Это была она сама, понимаешь? Она сама без маски, которую она с некоторых пор никогда не снимала в моём присутствии. Не веришь? Но это правда. Так вот: вчера… Странно, однако, что это было вчера, какой длинный день, да? — День приезда, или переезда… он всегда таким кажется. — Вот, а вчера Инна впервые сняла маску в моём присутствии… — И что? — В результате произошло как раз то, чего она боялась. Я наконец-то понял, что это полный абсурд. Я не могу с ней жить! Это невозможно! Мы совершенно разные люди… Переверзев подумал, что вряд ли всё это так и было. Но ничего не сказал. Он только почесал затылок и сказал Линецкому, что тот как-то всё чрезмерно усложняет. После чего натянул термокостюм и растворился в темноте, оставив собеседника одного с затухающим костром и с тетрадью, которую тот машинально продолжал держать на коленях открытой… Линецкий пытался не думать больше об Инне, но это не получалось. До тех пор, пока его не отвлёк какой-то свет… Он вдруг увидел в темноте непонятный просвет, что-то вроде солнечного зайчика, скользящего посреди ночи… Пятнышко обозначило невидимую перед этим границу между двумя средами… Оно перемещалось по этой границе, видна была темноватая рябь… Но где был источник света? Линецкий стал искать его в чёрных прибрежных горах, потом на небе… Интересно, что он воображал там найти, спятившую Луну? Бесшумный вертолёт? Блик скользил по чёрной воде, менял яркость, гас на какое-то время, появлялся в другом месте… Линецкий подумал, что это пограничники… Но опять же, не было видно ни самого луча, ни вспышек прожектора на мысе… Наконец до него дошло, что это подводный фонарик Переверзева. Что он там делает так долго? — подумал Линецкий, — ружьё не взял, вон оно лежит… Или всё-таки это не он? А что тогда? Есть многое в этом море… Например, рыбы-фонари… Но они живут на глубине от четырёх тысяч, а здесь у нас нет такой глубины… Недавно в «Science» была статья… Такая глубина соответствует расстоянию до другой галактики… Океанские глубины таят в себе не меньше тайн, чем космические… Но то океанские, а здесь в глубине вообще ничего нет… А тайны лежат у самой поверхности… Но разгадать их ещё труднее… Поди разбери, кто это там… Учитель физкультуры? Или симметрии? Рыба-фонарь? Дух над водами?

25


МИЛЬШТЕЙН 3. Сквозные мотивы Неприятно было каждую секунду обманывать надежды женщин и детей, мчавшихся мимо с вёдрами, полными фруктов, с домашними пирожками, с тёплой, завёрнутой в целлофан, картошкой… Доплер кое-что из этого набора купил на прошлой станции и теперь всё время отрицательно качал головой, упрямо продвигаясь к краю платформы. Чтобы там спрыгнуть на траву и немного размяться. Услышав, что предлагает человек в зелёной штормовке, Доплер остановился. Бородатый, высокий, не старый ещё мужчина с такой же интонацией, как бабы, кричавшие «Кому пивка? Кому пирожков?», выкрикивал перед собой: «Кому песню? Купите песню!» Доплер увидел, как он остановился под открытым окошком и заговорил с окликнувшей его пассажиркой. На груди у барда висела старая белёсая гитара. «Ленинградская фабрика музыкальных инструментов. Цена семь рублей сорок копеек… Удивительный для такой цены звук… Впрочем, уже лет тридцать, как сняты с производства», — подумал Доплер. «Что это значит, купить песню?» — спросил пузатый пассажир в пляжных трусах с пальмами. Человек в штормовке подошёл к нему вплотную и сказал: «Это значит, что я вам спою песню, а вы мне за это заплатите». «А чё это я должен платить?» «Я вам объясню. Вот вы сегодня завтракали?» «Завтракал». «А я нет. И даже не обедал». «Ну и чё теперь? Ужин тебе свой отдать? Так ты же не враг, я надеюсь? Проходи, старичок, шевели ножками, может, дальше кто купит… Песню! . . Чего только не придумают, просто пиздец какой-то…» «Это — как если б я снимал “Записки князя Нехлюдова”, — подумал Доплер, — не в Люцерне… Да, он — не итальянец… Бывший научный сотрудник… Судя по взгляду, старший… Или ведущий…» Когда он подошёл, Доплер сказал: «Я куплю. Сколько стоит?» «Сколько не жалко». Доплер достал из кошелька купюру и тут вдруг заметил, что все спешно садятся в поезд. «Простите, — сказал он, — но если я буду слушать песню, я здесь останусь… Нет-нет, деньги ваши, всего доброго, до свиданья!» Доплер запрыгнул на подножку и помахал оттуда рукой. Человек в штормовке стоял с гитарой наизготовку и смотрел вслед уходящему поезду. Доплер пошёл по тамбуру, остановился, расправил носком туфли завернувшуюся дорожку. Он почему-то медлил идти в купе. Мысленно он шёл ещё по платформе… Выкрикивая: «Вот вы, девушка, знаете, что женщина без прошлого — это всё равно что мужчина без будущего? Купите себе прошлое!» Сначала он думал, что это можно сделать, просто показав ей фильмы. Не всё, но какую-то часть. Он, конечно, не надеялся, что Лена сможет всё осилить… И при первом же просмотре понял, что был прав: Лена просто уснула, положив голову к нему на плечо… Доплер долго сидел, не шелохнувшись, смотрел на экран и думал, что все эти фильмы теперь — всё равно что его воспоминания. Или даже не воспоминания, а старые сны, их теперь никто не может увидеть, кроме него самого… Лена отчаянно оправдывалась: «Я всегда засыпаю во время сеанса. Любого, даже если он мне очень нравится. Не только перед телеком, я и в кинотеатре засыпаю всегда, середину поэтому никогда не вижу, только начало и ещё иногда — конец…» Доплер смеялся и говорил: «Глупенькая, это же на самом деле ужасно старые и скучные ленты. Смотреть их только потому, что я их снимал, не стоит. Всё, что в них осталось, это разве что фон. В сущности, его я и хотел тебе показать. Сопки вокруг Тихой бухты, скалы под Новым Светом… Ты же никогда не была на море… Знаешь, сколько фильмов было снято на фоне тех скал? Больше двухсот».

26

Вот вы, девушка, знаете, что женщина без прошлого — это всё равно что мужчина без будущего? Купите себе прошлое!

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07


СЕРПАНТИН

На самолёте иногда можно обогнать ночь.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07

— Ты?! — Да нет, я имею в виду: всего. Моих восемь. — Тоже не слабо… Доплер, а зачем ты говоришь, что только море и сопки? А как же актёры, не говоря уже о твоей режиссуре? — Всё выцвело, выдохлось, испарилось. Всё. Осталось только то, что я тебе сказал… Знаешь, один японец, я сейчас забыл фамилию, делает такие снимки: ставит камеру в кинотеатре с выдержкой, равной продолжительности сеанса. Или чуть больше, потому что на негативе в процессе что-то отображается… Как будто треки элементарных частиц… Это зрители приходят, рассаживаются, экран наполняется… Догадайся, что в итоге получается. На фотографии. — Я не знаю. Ну что? — Пустые кресла и белый экран… Он потом ещё делал морскую серию. Тысячи фотографий морской глади… — Но ты ведь не японец, Доплер. — Слушай, я сейчас подумал — зачем нам смотреть на кусочки скал, обрубленные рамкой? Если мы можем увидеть их целиком? — Что ты имеешь в виду? — Что мы завтра едем туда, где это снималось! Я хочу всё заново увидеть — вместе с тобой. Доплер стоял в тамбуре у приоткрытого окна, ветер играл с его длинными седыми прядями. За окном быстро темнело. «На самолёте иногда можно обогнать ночь», — подумал он. Но это был поезд, и Доплер уже замечал огоньки, как-то рано вспыхнувшие, казалось, посреди голой степи… Или что-то там было перед этим, какие-то хутора… Быстро ставшие невидимками… Ещё только смеркалось, а они уже превратились в огненные многоточия… «Приедем к морю, — думал Доплер, — и не надо больше этих слов… Ну да, первый импульс был такой, увидеть всё заново… Её глазами… Не отхлёстанными плёткой дней…» Доплер дёрнул ручку, дверь купе отъехала. — В одном рассказе моего знакомого писателя… — сказал Доплер прежде, чем подумать. И понял, что снова начал говорить то, о чём только что решил больше не говорить. — Какого писателя? — обернулась она, не дождавшись продолжения его фразы. — У тебя ведь много знакомых. — Попова. Ты права, есть ещё один Попов… И даже не один… Да, так вот: сценариста приглашают делать игровой фильм из уже отснятого материала. Какие-то ребятки, получив деньги, провели на них чуть ли не два года в Крыму, или на Кавказе, снимая всё, что движется. Им там хорошо было, солнце, девки, море, ну что ещё… Пока деньги не кончились. Или когда осталось совсем чуть-чуть. Они тогда опомнились и на это чуть-чуть наняли сценариста, в задачу которого входило из километров плёнки сделать художественный фильм. — Убрать всё лишнее? Типа монтаж. Нет? — Но доведённое до предела, это приобретает метафорический смысл. — Ну, может быть. — А мы с тобой движемся в прямо противоположном направлении! — Я уже говорила, Доплер… Я ещё маленькая для таких взрослых затей. — Скажи тогда уже: старческих. — Доплер, всё хорошо. Прекрасная идея… Просто жить на воле, долой камеру… Только не надо столько об этом говорить. А то я буду думать, что ты таки да едешь снимать очередное кино, и все эти разго-

27


МИЛЬШТЕЙН воры — это такой обскурантизм… Как в том анекдоте: «Вы лжёте, Хаймович, вы таки да едете в Бердичев!» — Твои «таки»… — Мои? Аки-паки, Доплер! По-моему, это твои… Ты же мне и рассказал этот анекдот. Ты скажи наконец, в чём состоял твой эффект? — Который из них? У меня их было много. — Главный! Названный в твою честь. — А, это… Это вообще из другой оперы. Из волновой физики. Я тут совершенно не при чём. — Но что это такое, ты можешь сказать? — Повышение частоты волны… При приближении источника к наблюдателю… Или что-то в таком духе… Я уже не помню! — И где это видно в твоих фильмах? — А нигде. И никак не надо понимать. Просто один известный кинокритик блеснул в статье остатками своего физического образования. Так и пошло с тех пор. Надо было бы говорить о «стиле Доплера», не правда ли? Но с его лёгкой руки все всегда говорили только об «эффекте». То есть это просто синомим стиля… — А может, эффект всё-таки был, а ты мне не хочешь его выдавать? — Ты сегодня какая-то подозрительная… Нет никакого эффекта… По крайней мере, в фильмах Доплера… А твоё «таки да» напомнило мне сейчас другой анекдот. — Какой? — Китайский. В юности он думал, что горы — это горы, реки — это реки… Потом понял, что реки — не реки и горы — не горы… А в старости понял, что реки — это таки да реки. А горы — таки да… — Не смешно. — …горы. Да? Ну, допустим, что нас обманули… Или себя обманули тихоречивые старцы, завещавшие нам лишь туман для обмана… Просветлённость — всего лишь обдуманное тупоумие… Мудрость — знание мёртвых тайн, бесполезных во мраке, в который они всматривались… Поэтому говорите не о мудрости стариков, но об их слабоумии… — Это откуда? — Но камеры-то нет. Камеры нет, понимаешь? Рельсы проложены, а камеры нет. Укатилась, мать её за ногу! Туды её в качель! — говоря это, Доплер подбрасывал вверх обе руки. И тут же ронял… Лена подумала, что он ведёт себя как старый расшумевшийся пеликан… — Эк ты развеселился, Доплер… А кто тебя знает, может, она у тебя зашита кой-куда… Как у шпионов. Или как у алкоголиков — ампула? — Так они же наоборот — пить тогда не могут! — Я-то их знаю, Доплер, они потом всё равно пьют, ещё как… Короче, я больше не хочу это слышать. Что ты хочешь со мной забыть все свои фильмы… А может, я тебя за них и полюбила, ты об этом не подумал? — Мне приятнее было думать, что за что-то другое… Что важнейшим из искусов для нас являлось… не кино… И потом — ты же не видела ни одного моего фильма. Когда мы познакомились, ты ни одной моей картины не видала! — Ну и что? Может, это уже и не нужно было. Достаточно было увидеть тебя… Может, ты весь из них состоишь… Ты весь уже из целлюлита, Доплер. — Ну спасибо тебе, моя радость, моё солнышко! — Я не то хотела сказать. Ты что, обиделся? Я оговорилась, из целлулоида… Ну где у тебя целлюлит, Доплер, ты что? Это у баб…

28

Ты весь уже из целлюлита, Доплер.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07


СЕРПАНТИН — Я потому и обиделся. Я, по-моему, ещё вполне… Гуттаперчевый мальчик. Доплер вдруг взял свою левую ногу в руки, медленно завёл её себе за голову и положил на шею. — Доплер, ты в своём амплуа! — Что ты хочешь сказать? — Не знаю. Так моя бабушка говорила: «он в своём амплуа». — А не «в своём репертуаре»? — Может, и так… Ты прав — в репертуаре. — Или тогда уже: «это его амплуа»… Но с чего это она обо мне так говорила? — Ты что, с ума сошёл, Доплер? Не о тебе, конечно, она же тебя не знает.

What’s your point?

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07

Огни, мелькавшие раньше где-то вдали, теперь приблизились к поезду и оказались пылающими скирдами, которые горели длинными цепочками, уходящими назад, в глубину ночи… Доплеру казалось, что они образуют гигантские буквы… Что поезд подлетает к чёрной планете… Где их встречают огненными словами… Но он уже не может их прочесть… Слишком близко подлетел… «И чертят знаки огневые…» — вспоминал Доплер… — Лен, я хотел тебя спросить. — Спрашивайте — отвечаем. — У тебя был родственник-математик? — Да нет. Что-то я такого не припомню. — Когда я учился в институте, был такой учебник. Хотя на самом деле это был не учебник… — А что это было? — Это был решебник, Лен. Да-да. Был знаменитый задачник Демидовича, а профессор Ляшко — может быть, он к тому же был академиком, я не помню, перерешал все задачи этого задачника и выпустил под своей редакцией сборник решений. По принципу: после нас хоть трава не расти… — Почему это? — Потому что на задачнике Демидовича выросло не одно поколение студентов. А когда появился решебник… Каждый получил возможность взять и списать оттуда решение. То есть задачи теперь были не задачи… — Доплер, казалось, ещё что-то вспомнил и умолк. — Доплер, ау! What’s your point? — И вот ещё какая была незадача… Вскоре после появления учебника Ляшко Демидович умер. Лена сидела молча, ожидая, что Доплер ещё что-то скажет. — Доплер, и ты всё время думал, что это был мой родственник? — Да нет, я всего один раз об этом подумал… — И не сказал? — Тебя в тот момент дома не было. — И ты поэтому начал звать меня по фамилии? Я как знала, когда с самого начала этому препятствовала! — Ты ведь зовёшь меня Доплером. Почему тебе можно, а мне нет? — Это же у тебя не фамилия, а псевдоним… — Псевдо-нимб… — Вернёмся к моей фамилии. В чём всё-таки была мораль этого флэш-бэка? — Разве непонятно? Благодаря первому Ляшко я не стал учёным. Даже инженером не стал. Начал прогуливать лекции, скатывать решения из антизадачника… Я перестал думать, Лен. И так скатывался — всё дальше, всё глубже… Бросил инфиз, попал в армию… До этого я носил мамину фамилию… Я был Белопольским, ты знаешь… А эффект,

29


МИЛЬШТЕЙН всемирно известный как эффект Доплера, в Союзе называли «эффектом Белопольского». Ну, как Попов вместо Маркони… Не все так называли, но в армии… Во всяком случае, в той части, где я служил. — Говорил. — Ну вот. А теперь благодаря ещё одному Ляшко… Точнее одной… Короче говоря, с твоей помощью, Лен, я избавлюсь и от синематографа. Который, по правде говоря, мне так же осточертел, как некогда физика металла и математический анализ… — Я — твоя антимуза… Да, Доплер? — Не знаю. Может быть. Это ты хорошо сказала… — Доплер, это не выход! Из-за какой-то идиотской статьи… — Т-с-с! Тихо! Перестань сейчас же! При чём тут статьи? А это из какого фильма? — думал он, овладевая спящей… Или делавшей вид, что спит… При этом она была совсем голой и податливой… Люди-куклы… Теперь она уже, конечно, проснулась… Впилась ногтями в его спину… Откуда эта фраза, «замри и пусть всё делает поезд…»? Доплер пытается это вспомнить с того момента, как у него встал… Или точнее, когда он понял, что это не просто эрекция… Но что он не сможет уснуть… Такое бывало в молодости… Но сейчас?… Лёжа без сна, с деревянным членом, Доплер подумал, что это вызвано движениями поезда… Постоянная незаметная вибрация… Вот и затвердел без причины… Как море у берега… Вместе с волнами… Крайняя твердь… Доплер когда-то открыл это явление… В пубертатный период… Ещё до первых опытов… Да и потом… Не всегда же можно было заниматься мастурбацией… Он вообще в юности ею не увлекался… Прочёл в брошюрке, одобренной «Минздравом СССР»… Которую стыдливо подсунул ему отец… Что «онанизм беден чувствами»… И как-то сразу поверил… А поезд ведь не доводил работу до конца… А потом это вообще прошло… В зрелом возрасте Доплер наоборот… Хорошо спал в поездах… Что ж такое теперь? Лена? Но с Леной они не первый месяц… И последний раз занимались этим не далее, как сегодня… В фильме (в каком, Доплер не мог вспомнить), имелось в виду, конечно, не это… Но то, что там конкретно имелось в виду, Доплер не делал… Он не замирал, предоставляя поезду совершать всю работу… Потому что меньше всего ему хотелось повторять чьи-то сценарии… Неважно, свои или чужие… Наоборот, он совершал всё более сильные толчки… Поскольку это уже было сегодня… Теперь это продолжалось бесконечно… Всё сильнее… Как будто продолжал её будить… Повышение частоты… При отклонении от курса… Глупо будет, если как раз в этот момент… А поезд будет продолжать мною двигать… И вместо сердца… Нет, мудрый не думает, что неподвластен круговороту вещей… Мудрый не отличает себя от круговорота вещей… — Доплер, ты кончил в меня! Я же просила… — С чего ты взяла? Вот же, вот. — Ты уверен? — Уверен. Я старый выскочка, — говорит Доплер, чувствуя страшное сердцебиение. — А даже если бы? — говорит он с придыханием. — Нет. Я не хочу, чтобы он не знал, где его сшили. — Чего-чего? — Я не хочу, чтобы в ответ на этот вопрос я могла ему только сказать, что где-то между Джанкоем и… Неизвестно чем. — Что за образы у тебя… Лен, что это такое? И почему это так важно, где… — Долго объяснять. — Это у тебя от занятий астрологией? — Я хочу спать, Доплер. Я уже спала, ты меня разбудил.

30

Онанизм беден чувствами.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07


СЕРПАНТИН

Просто Дзига Вертов какой-то… Ну, там, или Роза Ветрофф…

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07

Ни в чём никогда нельзя быть уверенным, а уж тем более в этом, — думает он. Можно ли быть уверенным, что это был я? А не поезд совершал всю работу? Доплер щупает пульс… Он и раньше хотел это сделать, но ладони были прижаты к матрасу её ягодицами, которые в свою очередь были прижаты его бёдрами… Он шарит на столике в поиске таблеток. Он не надеется уснуть этой ночью… Но как-то так… «Навпаки», как говорят хохлы… Проснувшись, Лена чувствует, что он ещё в ней… Она зажигает ночник и вынимает из себя матрёшку… Кричит и рвёт на себя дверь купе… Но ручку клинит… Лена кричит и дёргает дверь, её никто не слышит… Да и нет ничего… Кроме купе… Вкупе с ничем… Оно сколачивается… Каждые три секунды… И распадается… Как карточный домик… И его снова сбивают… Слышно, как стучат молотки… На столике качается из стороны в сторону маленький твёрдый Доплер… И не может уснуть… Лена дёргает ручку… Как стоп-кран… Поезд при этом не останавливается… Но что-то происходит… При каждом рывке появляется ещё одно купе… В котором ещё одна Лена дёргает ручку… Веер скорых поездов, идущих во всех направлениях… Просто Дзига Вертов какой-то… Ну, там, или Роза Ветрофф… Из белого домика выходит человек в штормовке… Ленинградская фабрика звуков… Вокруг горят скирды, пахнет осенью… Человек берётся обеими руками за рычаг… И снова несёмся сквозь ночь… Огни станций, на которых поезд не останавливается… Забегают в купе… Одна нога здесь — другая там… Как демоны глухонемые… И чертят знаки огневые… Нельзя всю жизнь выезжать на боковом освещении… К тому же она в нём выглядит старухой… Это не её скулы… То, что из неё лепят эти огни, это же просто ужас какой-то… «Ты в этом освещении — вылитая смерть, Лен». «Да? А откуда ты знаешь, как она выглядит? Ты изменял мне с ней, Доплер?» «Послушай, тот человек переставил стрелку, и теперь мы…» «Что? Что теперь — мы?» «Мы теперь в песне… Которую я купил…» «Я ничего не понимаю, в какой песне, ты что?» «Словно степной пожар, песен костры горят…» «Доплер, ты бредишь…» «Всю работу совершает поезд… Не надо дёргать ручку… Ты не замечаешь, что когда ты так кричишь и рвёшь на себя ручку…» «Доплер, это ты кричишь!» «…ты рвёшь кадр. Я не люблю, когда их надо клеить, я люблю длинные проезды камеры, по возможности более дли-и-и…» — Я кричал? Дневной свет. В проёме отъехавшей двери видна проводница. — Мы подъезжаем, — говорит Лена, — может быть, ты и кричал, но я ничего не слышала. Я спала, как убитая. Сейчас ты что-то урчал, но я не поняла ничего, пока тебя тормошила… Ой, смотри в окно! Море! Море! Доплер! Доплер всё равно не способен разделить с ней эту радость. Поэтому он не поворачивается к окну и вообще закрывает глаза. — А что это за очередь? Вон там, видишь? Я давно не видела таких длинных очередей! — Это выставка земноводных. — Нет, это люди, Доплер, посмотри. — Ящеры, змеи, крокодилы, черепахи с красными ушами, палочник-страшилка… Правда, он не совсем земноводное. Скорее, насекомое… Когда я в последний раз был в Крыму, здесь было только два вида развлечений. Выставка гадов и передвижной музей восковых фигур… При этом большинство фигур изображало тех ещё гадов… — А почему ты решил, что это не восковые фигуры? — Ты сама сказала, что там люди. Я же не смотрю в окно. То есть я смотрю туда твоими глазами… — Доплер, прекрати. Там, внутри здания! — Ну, потому что в Феодосии была как раз такая выставка… Но это было сто лет назад. Может быть, теперь там другое, — говорит До-

31


МИЛЬШТЕЙН плер. Он чувствует что-то вроде перегрузки, снова закрывает глаза и видит, что поезд по спирали поднимается в гору… Чёрные камни, снег… Где-то он это видел глазами… В Швейцарии? Или в Австрии? Он не может вспомнить. — Мы не будем становиться в эту очередь, ладно? — Конечно, не будем. — А если это очередь на пляж? Может такое быть? Пляжи-то платные? — Лен, успокойся. Говорю тебе: ящерицы, змеи, у меня один приятель сам занимался этой халтурой… Разводил их дома у себя, летом вывозил на Юг… Может, это он там и сидит до сих пор со своими питомцами. — Но мы не будем туда идти? — Ну конечно, не будем. Делать нам больше нечего! — А с другой стороны, интересно, знаешь… Доплер, я уже давно не видела таких очередей…

4. Сплошная среда Линецкий подумал, что Переверзев может провести в море всю ночь, и поэтому о ночлеге на суше нужно заботиться самому. Он был не бог весть какой палаточник, всё это для него было не так легко, колышки, верёвочки… Особенно ночью. Темнота, впрочем, была теперь неполной. На пригорке включился фонарь. Рядом с фонарём была трансформаторная будка, и теперь, когда все дневные звуки утихли, слышалось громкое жужжание. От распределителя провода шли куда-то вправо, в сторону мыса, за которым, по идее, должна была находиться старая правительственная резиденция. Где во время путча был вроде бы как заперт Михаил Горбачёв. Линецкий, используя в качестве молотка булыжник, попытался вогнать в гальку колышек, но дождь перестал моросить, и он решил спать под открытым небом. Было тепло, капли слепого дождя мгновенно высохли. Вокруг снова лежали сухие круглые валуны, посыпанные тальком, как попки младенцев… — Спишь? — тихо спросил Переверзев. — Нет, — сказал Линецкий, и Переверзев зажёг фонарик: — Вода что-то не очень, — вздохнул он, — я думал, она здесь будет чище. Через минуту метафизкультурник уже дрыхнул. А Линецкий не мог никак выключить звук, доносившийся из трансформаторной будки. Вроде бы пейзаж был лишён всех признаков цивилизации — при свете это напоминало панораму в музее природы, «Мир за миллиард лет до нашей эры», или что-то в этом роде… Море, глыбы, можжевельник… Ну при чём тут этот зуммер? Или — о чём? О ком и о чём… Линецкий думал было встать и пойти по берегу, потащить за собой спальник… Пойти — это, конечно, не получится, по этим глыбам надо будет пробираться осторожно, кое-где на четвереньках… Чтобы не упасть и не ударить мозжечок… Лень вставать, вот если бы как-то так перекатиться… Примоститься где-нибудь там на плоском камне, подальше от этой огромной жужелицы… Но он понимал, что причина бессонницы не столько в трансформаторе… В конце концов трансформатор гудел не громче, чем старый

32

Мы не будем становиться в эту очередь, ладно?

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07


СЕРПАНТИН

У страусов яйца высиживает самец.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07

холодильник в его квартире. Но напоминал что-то совсем другое… Линецкий вдруг вспомнил похороны школьного приятеля, который не так давно покончил с собой… Глебова хоронили на далёком новом кладбище, которое выглядело как чистое поле. Но почему-то прямо над свежевырытой могилой нависали высоковольтные провода. И слышно было громкое жужжание. Непонятно было, почему могила должна была быть вырыта прямо под этими проводами, когда вокруг столько свободного места. Как будто Глебова хоронили в облаке электронного смога. Электричество всегда представлялось Линецкому настолько таинственным, что поневоле приходили в голову мысли… Хотя мыслями их нельзя было бы назвать… Просто в памяти всплывали фразы, которые проникали в разговорную речь, когда они были одноклассниками… «Мертві бджоли не гудуть i не потiють…» Или анекдоты типа: «Что нужно делать в случае ядерной войны?» «Спокойно превратиться в пучок быстрых электронов и атаковать противника». При жизни Глебов выращивал кристаллы в научно-исследовательском институте. Фианиты, или что-то в этом роде… Алмаз и пепел… День чудесный… Странно было думать об алмазах, глядя на безжизненное тело Глебова, которое к моменту похорон уже наполовину разложилось. Кто-то в своей речи повторял вехи его жизненного пути: школа, университет, защита на кафедре физики твёрдого тела… Последние годы они редко виделись, но когда-то были близкими друзьями, даже после школы… Ссорились последний раз в пятом классе. Глебов начал чем-то возмущаться, Линецкий сказал ему: «Не возникай!» Все слова теперь имели другой смысл…Трансформатор больше не гудел, кто-то листал тетрадь с рисунками, на которых были изображены машущие руками и ногами человечки. Белобрысые и белозубые, как гимнасты на параде тридцатых годов… Линецкий снова попытался вогнать в гальку колышек, но валун, которым он ударил по металлу, раскололся, по руке потекла жидкость, вызвавшая омерзение. Это был белок… Вокруг — это была не галька, а яйца каких-то существ… В лучшем случае, страусов… В худшем — динозавров.. Хотя, кто знает, что лучше… У страусов яйца высиживает самец… То есть всё, что было дальше, зависело от того, чьи яйца… Но этого, как и многого другого, Линецкий не смог вспомнить… Был ли это сон во сне, или он на самом деле просыпался, а потом засыпал… Под утро ему приснился сон, в котором было что-то вроде «однополого секса». Или просто полого — несмотря на то, что секс был оральным, у партнёра не было лица… Но был, очевидно, рот… «Птеродактили, педерасты, абстрактисты…» — бормотал Линецкий, не в силах всё вспомнить… Сны разом засветились на солнце, как фотоплёнка… На миг на сетчатке проступил «Крик» Мунка… И всё рассеялось… Но ещё не совсем проснулся… Куда-то просунул голову, невозможно понять, с какой она теперь стороны… К примеру, вот эти самки… Кажется, что они наяву… А, вот чья палатка лежала под целлофаном, — продирая глаз, думал Линецкий, — а вон и камрад замер, потянувшись… Статуя «Бронзовый век», Эрмитаж… Нет-нет, наш физрук покрепче «Давида»… Давид по сравнению с ним жалкий задохлик… Голиаф… А что пенис? А пенис — как у греческой статуи… Но он не стесняется… Может быть, даже специально не прикрывает, чтобы побороть комплексы… Ландау ходил с яблоком на шляпе… Но при чём тут Ландау? Потому что Давидович? Или всё дело в шляпе? Которая предохраняла Дау… От падения яблока на голову… И умер Ньютон в Ландау галантном… Правда, в оригинале — Коперник… А шляпа в

33


МИЛЬШТЕЙН теории сновидений означала женские гениталии… Но это было в теории… А на практике я уже проснулся… И нет ни шляп, ни гениталий… То есть гениталии у них, может, и есть, и может быть, даже женские… Да, это самки… Грузные… Хотя и не толстые… Ширококостные… Рококо… Безгрудые… Дебелые девки…. Жарко-то как… А я ещё в этой рубашке… Он стянул с себя потные джинсы и байковую рубашку. «Я, наверно, родился в байке…» — пропел вслух… Оставшись в одних плавках, он почувствовал приятный ветерок, как будто теперь только подувший с моря… — Кто это там? — спросил Линецкий у Переверзева. — Крайне неприветливые… Текстильщицы. — Почему текстильщицы? — А есть два типа людей: нудисты и текстильщики. — Что за идиотизм, — пробурчал Линецкий и упал в море. А вечером он подумал, что определение им подходит. Под расстеленной палаткой у них там был целый гардероб… То есть это были те ещё текстильщицы… Они не боялись всё это оставлять и не просили за всем этим приглядывать в своё отсутствие. Впрочем, ясно, что Переверзев пошёл к ним просить о присмотре за вещами, только чтобы познакомиться. Он ведь никуда не отходил от моря дальше, чем на сто метров. Правда, от суши отплывал чёрт знает куда, в нейтральные воды. Переверзев предложил им салат из рапанов, помидоров и лука. Но они отказались и от салата, и от всех бесплатных приложений, вроде совместных заплывов и ночных ныряний… Они сами по себе заплывали в нейтральные воды… Но вот именно — сами по себе… И по суше они ходили тоже, хоть и рядом совсем, но по какой-то такой своей нейтральной территории… Днём они загорали topless, или спали в тени огромной глыбы. Втроём, в обнимку. Когда солнце садилось, одна из них умелыми движениями профессиональной фокусницы извлекала из плоского склада вечерние платья с перьями, туфли на шпильках, бижутерию, косметику… Они красили друг дружку и шли гуськом в сторону посёлка. Туфельки при этом держали в руках… Перепрыгивали с камня на камень босиком, обувались только на трассе. На вопросы отвечали угрюмо и односложно… Вскоре их уже никто ни о чём и не спрашивал. Линецкому ни одна не нравилась, во всяком случае в их дневном обличьи. Эти плечи… Может, пловчихи? Скорее всего, местные… Все три очень похожи… То ли сёстры, то ли так они вместе поистёрлись об эти камни… Солнце, воздух и вода… — бормотал Линецкий, — не говоря про лучших друзей… Лучших, чем мы с физруком… Но нам не очень-то и хотелось… Или, точнее, мне… Для физрука внешность женщины вообще ведь не играет никакой роли. По крайней мере, он это декларировал… Так что его бы вполне устроила одна, — говорил себе Линецкий, переводя взгляд с коричневой спины туземки на менее тёмную спину Переверзева, — или даже все три… Если правда хотя бы половина из того, что он мне наговорил… Да нет, широкой души человек, чего уж там… Широчайшей. Впрочем, это опять же мышца… А у него душа везде переходит в мышцу… А у меня мышцы нет, и душа ушла в пятку… Или её вообще не было… Как писал Уайльд… О душе и о теле говорят только те, у кого нет ни тела, ни души… Осознав корыстную сущность туземок, Переверзев перестал их замечать. Даже когда они проходили совсем близко. Линецкий, в отличие от него, продолжал поглядывать на них, скорее всего — машинально…

34

— Что за идиотизм, — пробурчал Линецкий и упал в море.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07


СЕРПАНТИН

Муляж, макияж, Мулен Руж…

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07

Ещё, может быть, потому, что коричневые тела этих самок придавали ландшафту дополнительную дикость — Линецкому это нравилось. Вечером он впервые пошёл в посёлок. Людей там было мало. Несравнимо меньше, чем в Рыбачьем, где он оставил жену. От нечего делать Линецкий заглянул в каменный дом, на котором была вывеска «Казино». Рулетка была неподвижна, вокруг неё сидели всё те же три дикарки… И больше никого в зале не было. Муляж, макияж, Мулен Руж… Но без ветра: мельница стоит, духота… Откуда-то из глубины зала появился парень в камуфляже и спросил у Линецкого, чего он желает. Линецкий сказал, что ничего, просто посмотреть, и парень тогда сказал: «Это ж не музей». Он походил по аллеям, нашёл переговорный пункт, поменял деньги на жетоны. Покрутил диск и нажал на кнопочку. «Представляешь, я расстался с Инной, — сказал Линецкий, — осознал весь абсурд… Сижу один в Форосе. Ну, с каким-то фриком из Питера. Он подводник, а я умираю от тоски. Ты не хочешь приехать?» «По-моему, — сказала Оксана, — ты меня за кого-то не того принимаешь. Передавай привет своей Инне». «Говорю тебе, я с ней расстался….» «Пока, пока, мне некогда», — сказала Оксана и повесила трубку. Похоже, что последняя встреча была действительно последней. Впрочем, их было уже так много, этих последних встреч… А потом, встретившись в каких-то гостях, они вдруг вместе выходили из квартиры, ехали на лифте вниз. Или на последний этаж, как в последний раз… Люк оказался открытым, они вышли на крышу… А там эти битумные покрытия… У Оксаны потом были чёрные ладони, да и у него… У неё к тому же платье было выше колен, и все колени после этого тоже были чёрные… И на платье — мазутный след… Но это от провода, на который она его вешала… Линецкий вспомнил ровную чёрную наклонную линию, перечеркнувшую платье, и подумал, что глупо было ей отсюда звонить. Может быть, они ещё когда-нибудь так же случайно попадут на крышу… Через запасной выход… А всё остальное уже давным-давно перечёркнуто. Лет пять назад Оксана спросила его, почему он не хочет развестись с Инной. Если они такие «разные люди»? Очень осторожно спросила, спокойно… Так, между прочим, как будто ей это всё равно… «Нет, мне просто интересно, — сказала Оксана, — ты всё время говоришь, что вы разные люди, но при этом…» И Линецкий, как идиот, стал размышлять вслух на крайне щекотливые темы… брачной метафизики. То есть о том, что существует на самом деле только одна женщина… И один мужчина… Пока не заметил вдруг, что Оксана переменилась в лице. — Так какие же вы тогда разные люди, Линецкий? — сказала она с нескрываемым презрением, — вы абсолютно одинаковые… Брось… Разные люди! Была харьковская группа с таким названием, я её любила… А потом она знаешь как стала называться? «ГПД», то есть «Группа продлённого дня»! И вот это гораздо больше подходит для тебя с твоей Инной. Для вашего замечательного дуэта… Если бы ты знал, как мне уже осточертели эти ваши песни… Ну всё, мне пора. Не звони мне!

35


МИЛЬШТЕЙН Короче, глупо было звонить отсюда Оксане… Просто глупо и всё… Но что ему было делать? Форос казался каким-то заколдованным. Горы не пропускали сюда не только облака… Время тоже здесь было непроточным… Они приехали в среду… Линецкий не только не помнил, какой теперь день недели… У него было такое чувство, что среда оказалась сплошной… Наверно, чтобы хоть как-то во всём этом разобраться, он вспомнил определение из университетского курса механики сплошных сред… И определение, таким образом, перешло в его теперешний дискурс… В его тотальную дис-квалификацию… Неизвестно, что теперь имелось в виду под «средой», день недели или его омоним, но definition теперь выглядело так: «Для каждой картины можно найти наименьшую площадь фрагмента, отдельное рассмотрение которого ещё позволяет определить, чьей кисти принадлежит эта картина. Если в какой-либо среде можно выделить такой фрагмент, который обладает всеми её свойствами, и при этом вся среда состоит из таких фрагментов, то это — сплошная среда». Линецкий, щурясь, вглядывался в окружающий ландшафт… Чёрт его знает, чьей он был кисти… Скорее всего, не одной… Разные слои краски… Штабеля тонких коричневых пластин в трансформаторе… Одна на другой, одна на другой… Их, или не их… Дребезжание расслаивало воздух… Дрожащее марево висело над раскалённой галькой… Море, прикрытое целлофаном… Как-то не бросалось в глаза… И хотя день сменял ночь… Казалось, что и тут происходят накладки… Днём высоко в горах блестела золотая точка… Купол церквушки, стоявшей на краю пропасти… Старушка, у которой он покупал персики, сказала, что церковь была отреставрирована по инициативе Раисы Максимовны Горбачёвой… А ночью по поверхности моря гулял солнечный зайчик… Который отбрасывал купол церквушки… Так Линецкий подумал в первый раз, когда это увидел… Да и потом, когда заснул на солнце, выпив предварительно полбанки домашнего вина… А проснулся, когда было темно… И, увидев светлое пятнышко, гулявшее по чёрной воде, он подумал… И не только в тот раз… Физрук по ночам проводил столько времени в море, что Линецкий, глядя на скользившее светлое пятнышко, иногда забывал, что это… Или, если вспоминал, то начинал тогда уже верить в правоту профессора Мулдашева… В его гипотезу о существовании водного бестелесного человека… Линецкий прочёл об этом в газете «Аргументы и факты»… В страницы которой Переверзев завернул маслянистые банки тушёнки… «При анализе настенных росписей можно понять, что гиганты подносили к вычлененным частям тела (голове, рукам и т. п.) водную прану, переписывали всю водную информацию и переносили эту информацию в сосуд с водой, имитирующий эту часть тела. Далее они соединяли все макеты воедино, копируя человеческое тело, и переводили жидкую воду внутри них в воду четвёртого состояния… после этого, как я думаю, удаляли макеты и получали вязкое колыхающееся целое водное человеческое тело…» «Такое вливать может только чайник», — сказал Линецкий Переверзеву, прочитав статью. Но ночью… Глядя на блуждающий светлый кружок, он подумал: «А может, правда, такие телеги — лучший способ передвижения…

36

Такое вливать может только чайник.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07


СЕРПАНТИН

Вывод: куда ж ты денешься с подводной лодки?

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07

Под-воды… Из Мариуполя в Марианскую… Оп-ля… А там стаи этих… Рыб-фонарей… Или нет, они не плавают косяками… Они как наш физорг… Хотя физорг не рыба-фонарь… Рыбы используют свет вовсе не для того, чтобы что-то найти… А чтоб внезапно разлившимся сиянием ослепить нападающего… Ну, или сбить с толку… А кто там на них нападает? Разве что человек… Водный и бестелесный… Нет, нет, там есть рыбы-светляки, которые охотятся при помощи фонарика… Он у них на таком хоботке… Но они живут на два километра глубже, и это как-то всё не стыкуется… Раз он охотится с фонариком, то он как раз и есть… Не рыба-фонарь, а рыба-рыбак… Нет, он человек, он… Своим фонарём он ведь тоже сбивает с толку… Меня, например… Он — человек, который был Средой… Но боялся стать Четвергом… И поэтому сразу стал Пятницей… — где-то на этом месте цепь глубочайших прозрений прервалась, и пьяный Линецкий, почувствовавший себя наконец стопроцентным Робинзоном, вновь провалился в сон… Проснулся он, когда уже вовсю светило солнце. Плавать Линецкий не любил, но из-за жары вынужден был большую часть дня проводить в воде. На суше камни превращались в сплошную жаровню. Поэтому он сидел или лежал на подводных камнях, у самого берега, ничком, опираясь на предплечья, периодически отползая немного вглубь, как бы натягивая покрывало морской глади себе на голову… Там он замирал на какое-то время, озираясь по сторонам открытыми глазами… Его вполне устраивал такой коэффициент преломления… Маску он надел всего один раз… И увидел, что подводный ланд­ шафт — точная копия наземного… Только в миниатюре. Камни, по­ крытые зелёными водорослями, повторяли отроги Яйлы… Там были и маленькие рожки Ай-Петри, и копия Байдарских ворот… Линецкий воспринял это как подтверждение старой максимы о микро- и макрокосмах… Что вверху, то внизу… Что слева, то справа… Вывод: куда ж ты денешься с подводной лодки? Линецкий поэтому не видел смысла идти в подводники… Выйдя на берег, он что-то вдруг вспомнил, полез в рюкзак и достал оттуда «мыльницу». Решил «добить» плёнку, на которую начал снимать в Рыбачьем: Инна на фоне волны, Инна за столиком кафе… Теперь же, вспомнив совет знакомого фотографа — как делать панораму, Линецкий щёлкал, поворачивал фотоаппарат и снова щёлкал… «Сколь же радостней прекрасное вне тела…» После того, как Линецкий проделал это два раза, снимать больше было вроде как и нечего… Забегая немного вперёд, скажем, что в итоге разницы между «семейной» и «холостой» половинами плёнки не оказалось даже малейшей. Плёнка была с самого начала неправильно заправлена (это выяснилось, когда Линецкий в Феодосии отдал её на проявку), и всё это время вместо того, чтобы переползать на валик другой катушки, она крутилась вхолостую вокруг собственной оси… В Форосе Линецкий этого ещё не знал, но что-то смутно предчувствовал… И по тому, как пейзаж брал его в оборот (он ещё раз позвонил Оксане и сказал что-то совсем уже идиотское… «В результате сенсорного голодания я здесь стал вегетировать…» — после этих слов Оксана в очередной раз повесила трубку). И потом, когда они с Переверзевым наконец-то решили уехать… То, глянув на рюкзак, лежавший на гальке, прежде чем взвалить его на плечи, Линецкий подумал, что этих нескольких дней… Вот именно — не было… Что они с физруком только что познакомились на автобусной остановке, подошли к морю и поехали обратно…

37


МИЛЬШТЕЙН Он ещё вспомнил фразу, которую слышал ребёнком, когда отдыхал на Юге с родителями. Только тогда эти слова имели совсем другой смысл и произносились при денежных расчётах за снятую комнату… А теперь, хоть и комнаты никакой не было, слова, тем не менее, показались ему настолько уместными, что он произнёс их вслух. — День приезда и день отъезда у нас считаются за один день, — сказал Линецкий. Переверзев молча кивнул, и они пошли к трассе.

5. Детские травмы В прошлый раз он заехал на джипе прямо на пляж. Чуть ли не в самую воду. Было приятно прямо из машины вывалиться в волну, но потом тяжело было выбираться. Галька, крутой наклон, колёса буксовали, пришлось попросить палаточников, чтобы подтолкнули. Манко протянул им после этого десять баксов, но те не взяли. «И то верно, — подумал Манко, — зачем при такой жизни бабки? Хотя ещё лучше вообще не жить, чем так отдыхать…» Он поглядывал из окна джипа на жену палаточника, которая мыла в море чёрный котелок… «А здесь же рядом другая — бельё полощет… Блядь, врагу не пожелаешь…» После этого Манко проехал, наверно, сотню километров, прежде чем ему снова захотелось в воду… На этот раз он оставил машину на стоянке кемпинга, вокруг которой тоже были палатки и опять-таки чем-то пованивало… Манко хотел только пройти сквозь кафе на пляж, но зазвонил телефон и, прижав его к уху и молча послушав, он уселся за столик. Прикрывая трубку, попросил официантку принести стакан муската или мадеры. — Я же просил тебя не произносить это слово, — сказал он в трубку, — нет, то само собой, за то теперь всё… Вообще… Расстрел на месте… Но это я тоже просил. Чтобы никаких там крыш, крышечек, крышеваний… Ты забыла. А у меня тут вообще вечер воспоминаний… Ну ладно, утро… И я это слово совсем не хотел слышать. Совсем. Да, последний раз, — сказал он и нажал на кнопку. Он не собирался не только ничего вспоминать, но и пить с утра мускат. Но вино уже принесли, и первый глоток уже был сделан. Чего он действительно делать не стал, это пытаться понять суть ДТП. Для разборки полётов нужно было подождать до наступления настоящего утра. То есть такого, которое наступает после восьмичасового сна. Манко вообще ничего не собирался делать, а тем более напрягать свою память на ровном месте… Но неожиданно для себя «въехал» в какую-то заброшенную её область… Смутно понимая, впрочем, что не случайно… Странным ему показалось даже не то, что он теперь это вспомнил, а то, что он ни разу не вспоминал об этом раньше… Тем более, что в его, хоть и не бедной на «экшн», жизни, эпизод всё же стоял особняком… Зловещим таким, с заколоченными окнами… И потом: был ведь ещё один такой случай… Казалось, ещё немного, и Манко вспомнит какую-то другую жизнь… «То, что было не со мной, помню…» Он понимал, что причина такого контуженного состояния — бессонная ночь. После этого его всегда так плющило… Ну, или примерно так… Нет, это было только одно мгновение — чувство, что вся жизнь сейчас, как по команде, выстроится по-другому… На три рас-считайсь! Ра-а-зойдись! В колонну ста-а-а-а… Манко выпил залпом полстакана и сказал: «Отставить!» Да нет, просто вспомнилось вдруг, как Семён Петрович ушёл по срочным каким-то делам, назначив вместо себя главным Сашу Матве-

38

День приезда и день отъезда у нас считаются за один день.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07


СЕРПАНТИН

— Молчи! — рявкнул пришелец.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07

ева. Который был старше всех по возрасту и выше по росту… Так что другого выбора тренер и не мог сделать, да? И когда он ушёл, ничего не изменилось. Это было не так, как в школе, где, если учитель вышел, все начинают на ушах стоять… Здесь всё было иначе — каждый продолжал делать своё дело. Кто-то скакал на скакалке, кто-то бил грушу. Валёк, как всегда, работал с железом. На ринге две пары шлифовали обманные движения… Всё было мирно, небольшая ссора началась только тогда, когда время тренировки подошло к концу. Матвеев сказал, что пора освобождать зал, но никто его не услышал. Он повторял это громче и громче, обращаясь почемуто непосредственно к маленькому Манко… Пацаны как раз договорились играть в «конный бокс»… Кто-то из «коней» умудрялся прыгать с седоком на спине, кто-то просто топтался, как такой супер-пупер-тяжеловес… А седоки тем временем махались друг с другом… Естественно, бить «коня» запрещалось, разве что случайно могло зацепить… Манко как раз дождался своей очереди и собирался запрыгнуть на спину мальчика, который был одноклассником Матвеева. Но в этот момент Матвеев схватил Манко за руку. «Я же сказал: идти в раздевалку! Ты что, не слышал?» «Не слышал!» «Ну так пойди уши прочисть!» В другой руке у Матвеева была скакалка, но Манко не верил, что он пустит её в ход… Хотя так это выглядело со стороны, может быть, Матвеев и замахнулся… В шутку, конечно, они же были друзьями, несмотря на разницу в возрасте… И в этот момент кто-то закричал: «Ты чего маленьких обижаешь?!» Матвеев, не выпуская запястье Манко, оглянулся. Все туда оглянулись и увидели, что в дверях стоит человек… Хотя, кто его знает, что это там стояло в дверях… Что-то было гибельное в этой фигуре, в зале всё сразу изменилось, может быть, просто за окном зашло солнце… Но это было зимой… Ну, потому что арфа была под снегом, стало быть, на улице давно уже было темно… Незваный гость медленно приближался к Матвееву, повторяя: «Маленьких обижаешь, да?» Матвеев сказал, что тренер поручил ему в восемь часов освободить зал. Манко тоже подал голос: — Мы просто играемся, никто никого… — Молчи! — рявкнул пришелец. — Ты его боишься. А теперь смотри — его не стоит бояться, — с этими словами он со смаком ударил Матвеева в лицо… Манко так и не понял, почему Матвеев даже не попытался прикрыться… Дело было, наверно, в гипнозе… Манко отпил ещё вина и вспомнил, как в комнату заплыла шаровая молния… Он иногда заглядывал в книжки, которые лежали на столе у секретарши, и однажды, перевернув очередную, лежавшую буквами вниз, прочёл про молнию… Как она заплыла в комнату, как вилась вокруг рассказчика… как будто это было с ним самим… А потом нырнула в трубку чёрного старого телефона… И там, внутри, что-то произошло… Подземный ядерный взрыв… Чёрная дыра… Проглоченное солнце… Снаружи ничего не было видно… Телефон по-прежнему стоял на столе, с виду такой же… Но на самом деле он весь теперь состоял из праха… Когда рассказчик пришёл в себя и взял трубку… Телефон моментально рассыпался… На столе осталась только кучка чёрной пыли… Но к чему это? — подумал Манко, — а чёрт его знает, к чему… Или там, голем… Хотя это уже совсем из другой оперы… Но этот мудак ведь на наших глазах не рассыпался… Стало быть, некто взял Матвеева за руку и повёл к дверям в раздевалку. На ходу обернулся и, осклабившись, сказал: — Теперь тебя никто не будет обижать, маленький. Вот увидишь, — и дверь в раздевалку захлопнулась.

39


МИЛЬШТЕЙН Пацаны смотрели затравленно друг на друга и ждали, что будет. Как овцы, блядь, ягнята, агнцы… Стыдно вспомнить… Но ведь и сам не кинулся с кулаками на дядьку… Прошло много времени, прежде, чем дверь приоткрылась, послышались голоса. «Всё, он уже понял. Оставь его…» «Нет, он не понял…» И снова глухие удары, и снова чей-то голос «Хватит уже, я сказал!» Дверь распахнулась, и в зал влетел Матвеев. Дверь захлопнулась, Манко успел заметить лица его спасителей… Теперь Манко уже точно знал, что вспоминал этот эпизод раньше. А потом перестал и забыл… Память как та картинка.. Так посмотришь — ваза, так — профили двух лиц… А может, это я сам теперь из угольной пыли? — подумал Манко, — или тот, кто спал на дороге? Нет, тот был из крови… Если только он там был… В школе на уроке литературы он однажды спросил учительницу: «Почему написано, что его убили, а через несколько страниц он снова на коне скачет?» «Потому что раньше слово имело и другое значение, — сказала учительница, — употреблялось в смысле “побить”. “Ой, он меня убил!” В смысле, сильно побил…» В этом смысле Матвеев в тот вечер был точно убит, никто не решался смотреть на его жуткое лицо… Кроме Манко. Он-то смотрел, он всё время пытался встретиться с заплывшими глазами… Все разошлись, остались только он и Матвеев. Молча вышли из здания. Это было в порядке вещей, они ведь жили в соседних домах, часто ехали домой вместе. Во дворе Матвеев сказал: «Пойдём, я тебе что-то покажу». Или нет, это было в другой вечер… Точно, в другой. После того, как его избил гость из ниоткуда (никто его ни до, ни после не видел ни в одной секции), Матвеев нарушил молчание только, когда они подошли к ограде парка. К чёрной чугунной ограде, в которой кто-то автогеном вырезал дыру. За год перед этим, когда Матвеев подвёл его к этой дыре впервые, прежде, чем они нырнули в казавшуюся с улицы полностью беспросветной, темень, Матвеев провёл инструктаж. Парк пользовался очень дурной славой и сам бы по себе Манко никогда туда не полез в такое тёмное время… Но Матвеева всегда тянуло напролом, а Манко не мог признаться в трусости… Матвеев показал ему несколько запрещённых приёмов. На случай, если в парке на них нападут. Оглядываясь назад, Манко понимал, что приёмы были совершенно бредовыми… Типа: достать копеечку, подбросить, и тогда нападающий непроизвольно задерёт голову… А ты тем временем изо всей силы ударишь его ребром ладони прямо по кадыку — он тогда задохнётся… На время, достаточное, чтобы убежать… Вспомнив, как серьёзно Матвеев всё это говорил, Манко не мог не рассмеяться… Причём, всё это должно было происходить в темноте… Матвеев просто дословно пересказывал чужой текст, — подумал Манко… Но один из приёмов был менее абсурдным: удар в нос открытой ладонью. Косточка тогда могла войти в мозг, и это мог быть смертельный удар, на ринге он был строжайше запрещён. В тот вечер после избиения, когда они подошли к чёрной ограде, Матвеев посмотрел на Манко и, усмехнувшись, сказал: «Ну что, Лёнечка, а теперь я буду тебя пиздить. Справедливо?» Манко испугался. Все матвеевские приёмы пронеслись в голове, и вообще в тот вечер уже всё казалось возможным… Вспомнилось, что в этом парке недавно нашли мёртвую девушку с бутылкой шампанского в пизде… Не говоря о том, что каждый месяц кого-то с заточкой… Когда Матвеев рассмеялся, Манко подумал, что это не его смех… Хотя что удивительного, странно, что он вообще мог смеяться в этой синей маске… Манко понял, что это была шутка. И после этого стал уважать Матвея ещё больше. За то, что он после всего способен был шутить…

40

Ой, он меня убил!

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07


СЕРПАНТИН

Кого хороним, пацаны?

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07

Он вспоминал всё это, глядя, как вокруг проявляются малолетки. Студенты или старшеклассники, один из них зачем-то приволок хвойный венок… — Кого хороним, пацаны? — спросил Манко. Они расхохотались и сказали, что венок для именинника. «Странно», — подумал Манко. Венок прислонили к ограде — кусок моря теперь накрывала косматая лапа, казавшаяся чёрной против солнца… Пора уже было смыть с себя поток утреннего бреда и воспоминаний о сопливом детстве… Но Манко, казалось, прирос к стулу. Он заказал себе ещё один стакан вина. В следующий раз после тренировки Матвей предложил ему пройти вглубь двора. Туда, где была свалка, а потом — прямо по ней, ступая поверх железа, листов ДВП, разодранных матрасов, выброшенных стульев, бог весть чего… И всё это было припорошено снегом… Тонким слоем, сразу за которым нога окуналась либо в грязь, либо натыкалась на какую-то лабуду… Пружины дивана, или что это… — Да, Лёнь, вот это я тебе и хотел показать, — сказал Матвеев. — Так а что это? — Ты чего, совсем тёмный? Она, конечно, была в плачевном состоянии… Но всё-таки большинство струн было целыми. Ржавыми, но целыми, и кое-где струны шли подряд… А потом не было нескольких сразу… Лёня провёл по ним пальцем, уверенный, что ничего не будет… Ну какой-нибудь гул… Как если, проходя мимо ограды, вести по прутьям пальцем или веткой… Поэтому звук, раздавшийся наяву, показался ему вообще не связанным со ржавыми прутиками… Звук был чересчур настоящим, вот в чём была фишка… Гораздо реальнее, чем двор, флигель из папьемаше… Да и весь этот город… Манко посмотрел на стакан и сделал ещё один глоток. Он чувствовал какое-то напряжение в плечах. Чтобы его снять, положил ноги на стол и завёл руки за голову. Так и сидел, глядя на выбеленное небо, сам тоже пустой, официантка хотела было что-то сказать, но, встретившись с его глазами, не решилась. — Принеси чего-нибудь поесть, — сказал Манко. Не глядя на неё, не убирая кроссовки со столика. Студенты действовали на нервы. Манко подумал, что надо бы их приструнить, но лень было двигаться… Венок терпеливо ждал у бортика… Лапой, накрывшей кусок моря… Пусть стоит… Главное — чтобы всё не накрылось пиздой… Только без паранойи, ладно? — сказал себе Манко, — то, что было на дороге, это не повод… Чтобы теперь… И зачем было орать на Алёну? Только за то, что она сказала «крыша»? Это только те, кто козла забивают, так кричат… В конце игры… Неправда, они кричат «рыба»! Это ты, забив козла… Нет, ну всё, конечно, можно связать в один букет… В венок, блядь, сонетов… Алёна как-то объясняла, что это такое, но я уже не помню… Не надо было на неё кричать, нельзя себя так распускать, наоборот, взять себя в руки… Всё можно чётко вспомнить, на то ведь она и память, чтобы её перебирать, как чурки свои чётки… Слово «крыша» Лёня впервые услышал от маленькой сучки… Имя он теперь уже не мог вспомнить… Он познакомился с ней на лесной дискотеке… Если это безобразие можно было назвать дискотекой. Какой-то выродок из соседнего — студенческого — лагеря что-то шептал в микрофон и путался в магнитофонной плёнке. Манко уже хотел пойти и туго обмотать эту плёнку вокруг его шеи… Как вдруг заиграла музыка… Типа медленный танец… Было уже темно, прямо к лагерю подъехала чья-то тачка… В длинных конусах света, прямо в воздухе, между стволами сосен, мелькали маленькие тени танцующих… Как будто гномы плясали в воздухе… Как это получалось, Манко не знал

41


МИЛЬШТЕЙН ни тогда, ни сейчас, но он это сам видел… А потом отвёл взгляд от оптического обмана и увидел совершенно реальную маленькую сучку…. У неё была самая красивая грудь из всего, что он к тому моменту успел увидеть в своей жизни… Но всё, что она ему позволяла, была грудь, и как бы красива она ни была, ему хотелось чего-то ещё. Он уже имел небольшой опыт… Но какой-то не такой… Так реально он ещё никогда никого не хотел… А она всё уворачивалась, ускользала, уплывала по Северскому Донцу, говорила: завтра, завтра, завтра… — Ты долго будешь кормить меня «завтраками»? — спрашивал он. — Я хочу тебя, слышишь? Она снова что-то обещала и куда-то ускользала… Пока он её не припёр к стенке, и она не призналась, что Манко для неё — «крыша». Она любит своего тренера по фехтованию, но тренер женат и даже здесь, в спортивном лагере, он со своей женой. Поэтому ей нужно прикрытие — чтобы тайно встречаться по ночам с Генрихом Сергеевичем, днём ей необходимо тереться у всех на глазах о Лёнечкино плечо… Проcто чтобы усыпить бдительность жены… «Ну вот, я тебе честно сказала… Если можешь, побудь ещё моей “крышей”, ладно? Ну что тебе, жалко?» Манко тогда просто онемел от такой наглости. И на всю жизнь возненавидел это слово. Особенно после того, как он вычислил место, где они ебались… Как ему хотелось тогда выйти из кустов и вызвать Генриха Сергеевича на бой… Он не сделал этого, потому что в голосе маленькой сучки, когда она говорила, что любит не его, а Генриха, и что он, Манко, для неё просто «крыша» и всё, была какая-то страшная правда… Чего уж там было после этого кулаками махать… И всё же хотелось, ох как хотелось… Несколькими короткими ударами… Устроить Генриху Сергеевичу вечные каникулы… Привязать ногами к висевшей рядом с поляной «тарзанке»… И пусть себе качается над Северским Донцом… Как маятник… Пока не затухнет… А потом и протухнет… Полянку они выбрали себе укромную, тарзанкой, похоже, давным-давно никто не пользовался… Во всяком случае, верёвка сразу же порвалась, стоило Манко повиснуть на ней, а он ведь тогда ещё был не таким тяжёлым… Это теперь, знакомясь с девушками, он произносит: «Сто сорок килограмм боевого веса!» Мужчинам и деловым женщинам он не это говорит… Ни к чему, потому как у Манко теперь сравнительно легальный бизнес и соответственно — нрав… Но тогда он ещё не был таким раздобревшим… И всё же, взвесив все «за» и «про», не стал отправлять Генриха Сергеевича в нокаут, и даже — за что особенно презирал себя после возвращения из лагеря — до конца смены не переставал быть «крышей» для маленькой сучки… Остальное он забыл и вспомнил только сейчас… А именно: что почувствовал при виде набросившихся на Генриха Сергеевича вольников… Они были примерно одного возраста, и вообще как-то очень друг на друга похожи… Возвращаясь в лагерь с прогулки, Манко увидел, что на Генриха Сергеевича набросилась толпа борцов вольного стиля… Манко стало не по себе… Почему? Потому что он в тот момент вспомнил человека, который избивал Матвеева… И подумал… Вот интересно было бы понять, что именно он тогда подумал… Прежде, чем попробовать восстановить всё это в деталях, Манко решил всё же съесть то, что принесла официантка… Хотя выглядело это не очень аппетитно… Манко вдруг не то чтобы ощутил головокружение… Ему

42

Я хочу тебя, слышишь?

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07


СЕРПАНТИН

А ну вылазь!

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07

показалось, что пространство в буквальном смысле надето на него… Подобно костюму… Такое ощущение бывало у него иногда во время разборок, и тогда оно помогало, скажем, стряхнуть с себя чью-то руку… Или собаку с её долбаной «мёртвой» хваткой… Но сейчас Манко казалось, что если он встряхнёт рукой… То сбросит с себя всё на свете… И кафе вместе со студентами, и небо с такими же крикливыми чайками, и асфальт вместе с крошками, и стол… Поэтому Манко сидел совершенно неподвижно, минуту или две. А потом стал жадно поглощать завтрак. Он всё съел и попросил ещё стакан вина, закурил коричневую «сигариллу» и вспомнил, как в толпе уродов, окруживших Генриха Сергеича, ему почудился тот самый гость из ниоткуда, что отметелил Матвеева по-взрослому. Он подумал, что это похожее явление, хотя… что там было уж такого похожего? Матвееву он вовсе не хотел зла, и сказать, что тот мудак явился «из глубин подсознания», значило бы перейти на птичий язык, которому психотерапевты обучают богатых дурочек… В случае с Генрихом Сергеевичем Манко что-то такое хотел, конечно… Да и не такое, он ведь чуть сам его не замочил… Но зато в этом случае как раз ничего такого не было. На самом деле там ведь происходило вовсе не то, о чём Манко подумал в первый момент. Он позвал было официантку, а потом сказал: «Не, я передумал», зачем-то даже накрыл пустой стакан рукой… На самом деле Генрих Сергеевич разбрасывал команду борцов, забивавших забулдыгу, который на полуторке случайно въехал в лагерь, поломав при этом забор… Как-то там не вписался в дорогу, да и дороги там особой не было… Ну, просёлочная какая-то была… В общем, каким-то лешим его занесло прямо в лагерь, причём въехал он туда сквозь забор. После чего мотор заглох, или водитель сам его выключил, а машину быстро обступила толпа стоеросовых вольников… Какое-то время они смотрели на кабину, все молчали… Потом кто-то крикнул: «А ну вылазь!» Водитель не вышел, но в кабине замечено было шевеление, и тогда уже толпа хищно сомкнулась, и сразу несколько рук потянулось к дверце грузовика… Водителя выволокли наружу, он был маленький, жалкий, какой-то весь серый, борцы радостно преобразились и начали его пиздить. Все вместе, крича от наслаждения, ногами, в прыжке, по очереди, «дайте я!», «дайте мне!» Подбежав к ним, Манко понял, что бьют кого-то другого, а Генрих Сергеевич как раз пытается это остановить, разбрасывая уродов направо и налево, и всё-таки, не в силах сам, в одиночку… Хотя на Генриха Сергеевича они, как ни странно, не поднимали руку… Странно, потому что то, что они в тот момент из себя представляли, по идее, вообще не должно было разбираться, кто там встал у них на пути… Но нет — они сгрудились вокруг несчастного забулдыги в едином порыве… Манко как сейчас видел: лезущие со всех сторон полуголые одинаковые тела, не замечающие, как их бьют, лезущие к центру, чтобы отхватить от коллективной жертвы свой кусок… Когда они вдвоём наконец отобрали у них добычу, Генрих Сергеевич сел за руль и отвёз полумёртвого водителя в ближайшую больницу. Вернувшись в лагерь, он кивнул Манко, дежурившему у входа, и пошёл в тот корпус, где жили борцы. С точки зрения Манко, это было глупо: кричать «вы не люди!» Ну не люди… И дальше что? Он что, думал, что этими словами сделает их людьми? Хотя отчасти Манко был согласен, что-то нужно было предпринять, потому что толпа потерявших человеческий облик вольников представляла угрозу для жизни на Земле…

43


МИЛЬШТЕЙН Странно, что после всего, что с ним было в последующие годы, он так живо вспомнил сцену в сосновом бору… Манко понимал теперь в общих чертах, что его тогда смутило… В первый момент, когда он увидел Генриха Сергеевича, облепленного одинаковыми тварями… Какой-то коридор соединил их… С зомбяком, избивавшим Матвеева… Но почему всё это вспомнилось только сейчас? Как это связано с тем, что произошло на дороге? А просто бред и то, и другое, и всё… Драки были, избиения были, всё когда-то имело место бить… Но мысли, которые мелькали в голове — и тогда и сейчас — это бред… Надо срочно снять где-то номер и завалиться спать… На сутки, — думал Манко, потирая глаза. На маленькой сцене теперь появились музыканты. Или не теперь, они давно уже там копошились и настраивали аппаратуру. Вид у них был довольно смурной, но, выпив по стакану красненького, они слегка приободрились и даже запели… На английском, фальшивя, кошачьими голосами… Манко хотел уже уйти, приплатив им напоследок за минуту молчания, но вдруг он разобрал слова… «Иф ю олвез кил, ю кэн оверкил…» Это повторялось много раз, Манко был уверен, что правильно услышал… Вот только не знал, что такое «оверкил». Словаря под рукой не было… Манко нажал на кнопочку и приложил телефон к уху. — Что такое «оверкил»? — спросил он. — Знакомое такое слово, но не могу вспомнить… Ах, да, конечно. Спасибо, Алёна, да, да, всё хорошо, пока. «Если всё время бить, бить, бить… То можно и Бога убить…» Откуда это? Из какого-то очень старого, чёрно-белого фильма… То ли «Мухтар, ко мне», то ли «Застава у синих камней»… Или «красных ворот»… Пытаясь это вспомнить, Манко невзначай переключил память с канала «Наше кино» на другой канал… И так он делал ещё не раз в тот день: вспоминал одно, чтоб забыть другое… Потом вспоминал что-то третье, чтобы забыть это одно… Ну, и так далее.

Иф ю олвез кил, ю кэн оверкил.

6. Маши´ны желания Вообще-то, в Ялте они с физруком не собирались задерживаться, но, чтобы пересесть на автобус до Феодосии, им нужно было ждать два часа, и они решили немного пройтись по городу. Стоило выйти из автовокзала, как их окликнули. «Вы нам не поможете открыть?» — спросила девушка, протягивая бутыль. Переверзев и Линецкий переглянулись и подошли к скамейке. Линецкий достал перочинный ножик, отрезал верхушку пластиковой пробки. «А вы не хотите с нами выпить?» Внешне они были ничего себе девицы… Но при общении сильно проигрывали. Линецкий быстро заскучал, несмотря на портвейн, и разговор поддерживал один Переверзев. Сначала о погоде, потом об общепите. «Ой, а вы знаете, где мы вчера были? — сказала беленькая. — На концерте Алёны Апиной!» Прошло не больше пяти минут, и маленькая блондинка уже гладила плечо Переверзева, повторяя: «Вот это я понимаю!» Линецкий подумал, что он, наверно, может то же самое проделать с её подругой. Но та отстранилась. Она была выше Линецкого на голову. И почти всё время молчала. Периодически что-то тихонько клокотало у неё внутри, после чего она иногда произносила: «Эт точно!» С неподражаемой интонацией, передающейся исключительно по наследству. Краем уха Линецкий услышал, что отец у неё полковник. «Ну что же, — подумал он, — Пруст пишет, что, знакомясь с новым человеком, неизбежно натыкаешься то на отцовский слой, то на материнский… Вопрос, конечно, в том, можно

44

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07


СЕРПАНТИН ли в таких вещах доверять писателю… Который в свою очередь считал, что Достоевский по ошибке вырыл колодец в стороне от человеческой души… Но при этом считал Достоевского большим художником… А Набоков, как известно, считал Достоевского художником нулевым… От которого останется вот именно нуль, то есть кружок на скатерти в саду от мокрой рюмки… Но если Пруст не ошибся… То где-то там должен на самом деле кончиться её отцовский слой… И начаться материнский…» И ещё он думал: «Стоило уходить от Инны? Ну и что, что она окружила себя нэпманами и полюбила русский шансон… Остальные ведь ещё хуже…» «Да, но ты забыл, что это театр теней… Их нет, они не существуют… Завтра же они уедут в свой Луганск… А Инна была навсегда, вот ведь в чём было дело…» Кафе, в которое они тем временем перешли со скамейки, закрывалось, можно было успеть выпить только ещё по стаканчику, на посошок… — Почему твой друг ничего не пьёт? — Он мутант, — сказал Линецкий, — у него желудок сам по себе вырабатывает алкоголь. Беленькая посмотрела на часики и сказала: — Ну что, до автобуса осталось четыре часа. Лучше их провести где-нибудь недалеко от автовокзала, чтобы потом не бежать…

Слышь, ты… Кончай эти поползновения!

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07

«Не надо, холодно», — сказала дочь полковника… «Не бойся, — зашептал Линецкий, — сейчас будет тепло…» «Нет. Нет, я не буду. Ты что, не понял? — громко сказала она. — Слышь, ты… Кончай эти поползновения!» Линецкий отступил скорее из тактических соображений… Попытался снова просунуть руку… Но она крепко сжала бёдра… Он начал расстегивать спальник, но она одной рукой схватила его руку, а другой быстро вернула ползунок молнии в прежнее положение. Линецкий был ко всему ещё пьян, и совсем уже плохо понимал их намерения… Зачем они тогда так улеглись, одна с ним, другая с Переверзевым? Для чего? Неизвестно, что там происходило у Переверзева, но эта, похоже, решила превратить спальник в смирительную рубашку… Линецкий стал активно бороться… Уже даже не за «свободную любовь», а просто — за свободу… В результате чего они поползли по земле, не вылезая из спальника… Линецкий это понял, когда они достигли другого края поляны. Он подумал, что если это будет продолжаться и дальше, они вывалятся на проезжую часть… А вот проехал троллейбус… Они жили недолго и умерли в тот же день… Она его даже не поцеловала… Только укусила… «Тогда давай спать», — сказал Линецкий… «Давай», — быстро согласилась она. И через минуту уже спала — офицерская косточка… Услыхав шорохи, Линецкий приподнял голову и увидел, что переверзевский спальник ползёт по траве, как гигантский червяк… Это зрелище напомнило ему о том, что боги рассекли двуполые существа, и с тех пор половинки ищут друг друга по всей Земле… Линецкий всегда в это верил… Но теперь он засомневался… «А может быть, совершенное существо образуют не два человека, а четыре, — подумал он, — хотя… Тогда почему не восемь?. . » Он не мог уснуть. Во-первых, «его половинка» храпела, во-вторых, его член и не думал опускаться. Вместо того, чтобы объединять, член разделял их… Как меч, лежавший между братом и сестрой… Ну, или рукоятка меча… Светало, подул ветер, серая трава вокруг Линецкого шевелилась…

45


МИЛЬШТЕЙН — Ну как? — Что как? Никак. У нас с ней ничего не было. — Я не сомневался. — Да? И откуда у тебя такая уверенность? — Потому что у нас то же самое было. То есть, ничего не было. — А при чём тут… Думаешь, они связаны… одной цепью? — Да. — А я был уверен, что уж ты-то, ты-то… Не мытьём, так катаньем, — рассмеялся Линецкий, вспомнив ночной газон… — Но я знаю, в чём причина, — сказал Переверзев и сделал паузу, выжидательно глядя на Линецкого. Тот молча пожал плечами. — Они лесбиянки. — Погоди, я что-то ничего не соображаю. Нужно опохмелиться, — сказал Линецкий и открыл пиво ключом. — Я не думаю, что они лесбиянки, — сказал он, осушив одним глотком полбутылки, — во-первых, они бы тогда попросились в один мешок, во-вторых… — Я их вижу за версту. — Почему же я от тебя только сейчас об этом узнаю? — Я могу ошибаться иногда. И потом, многие из них «би»… Да и неизвестно, что главное… Ты посмотри на себя — ты же помолодел за эту ночь! — Я? Я глаз не сомкнул… Ну может, под утро… Кошмары снились… Голова раскалывается… — Ну и что? А выглядишь помолодевшим. — Так ты даос! — догадался вдруг Линецкий. — Почему даос? — Ну, это же даосы говорят, что надо не кончать… Чтобы самому не кончиться… Но я в это не верю, old sport… Ладно, ты скажи, прыжки в мешках входят в многоборье? Сдал я хотя бы на третий разряд? Фух… Голова проходит… Дочь полка сказала, что они скоро снова собираются в Крым… На велосипедах… Представляешь себе эту картину? Тандем, тачанка, механизм Тенгли… Слушай, а может, они так и ловят свой кайф, скользя по седлу… Сила трения перестаёт тогда быть диссипативной… В системе образуется положительная обратная связь, да? — У меня нет технического образования. — Это неважно, зато ты даос… Ты поэтому первым понял, что они сделали. — А что они сделали? — Они преобразовали динамо-машину в вечный двигатель… Линецкий успел слегка одичать — шторка на окне автобуса вызывала у него клаустрофобию. Он резко приподнял её, отодвинул и запихнул между спинкой сиденья и стенкой «Икаруса». В окно теперь попадали прямые солнечные лучи. Линецкий зажмурился и пробормотал что-то вроде «юбэка». Трудно сказать, была ли это аббревиатура Южного берега Крыма, который они с Переверзевым как раз в этот момент покидали, или же попросту «юбка»… Возможно, шторка своим узором напомнила Линецкому что-то из гардероба Инны… Хотя… Он никогда не был так наблюдателен. Скорее всего, клетчатая шторка с оборочками могла напомнить ему юбку как таковую… Край её вдруг сам по себе выпростался, и Линецкий с ещё большей силой запихнул его обратно. Отстав от одного берега и не причалив пока что к другому… В иносказательном смысле… То есть, «отцепившись от юбки жены» и «повиснув в воздухе»… Линецкий по дороге с Южного берега на Вос-

46

Ладно, ты скажи, прыжки в мешках входят в многоборье?

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07


СЕРПАНТИН точный боялся повторить это рискованное движение уже в географическом смысле… Закрывая глаза, он поэтому не очень-то верил, что автобус останется автобусом рейса «Ялта — Феодосия», а не превратится, скажем, в поезд «Симферополь — Харьков», а тот в свою очередь… В подводную лодку в степях Украины… Хотя после ночи, проведённой на ялтинском газоне… Линецкому было уже абсолютно по фигу, где он проснётся… Он уже засыпал, но вдруг услышал грохот… Открыл глаза и увидел за окном голых мокрых людей с отбойными молотками… Автобус стоял на светофоре, светофор не светил — был ослеплён солнцем… Один рабочий, встретившись с Линецким взглядом, крикнул: «Чего вылупился?»… Автобус поехал: закрыв глаза, Линецкий снова стал клевать носом… Свою умственную скорлупу… Пока снова не вылупился… И на этот раз — без соглядатаев… Мы только увидели, как тело Линецкого стало заваливаться набок, как голова ткнулась в бок Переверзева, как тот съехал по своему сиденью вниз — ровно настолько, чтобы можно было переложить голову Линецкого к себе на плечо. Там эта голова и пролежала до самой Феодосии.

7. Красивые жесты

Та нехай горит оно всё ясным пламенем.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07

Было уже близко к полудню, когда странноватая, прямо скажем, парочка, приехавшая накануне вечером, вышла наконец из своего флигеля. На нём были белые брюки и рубаха, а на девушке, которая годилась ему в дочки, если не во внучки, что-то вроде пёстрого газового платка, обёрнутого вокруг бёдер… Так-так… Лифчик по случаю такого наряда, так уж и быть, нацепила… И на том спасибо… Так-то, она его, конечно, не носит, — думала Марфа Дмитревна, отводя взгляд от новоприбывших и устремляя его на дно колодца… Она намеренно не спешила поднимать ведро, чтобы дать им возможность пройти. Чтобы не встречаться и не думать, в какой форме выказать своё презрение… Но что-то не слышно было шагов… Марфа Дмитревна медленно поднимала ведро… Пока ей не пришло в голову, что они стоят и смотрят ей в спину… Она резко обернулась… Ведро дёрнулось, выплеснулась только что набранная вода… — Вы что-то хотели? — сердито сказала Марфа Дмитревна. — Да, — сказала девица. Марфа Дмитревна машинально мотала цепь, поднимая пустое ведро. — Говорите, — сказала она таким тоном, что нормальные люди сразу бы забыли, что им было нужно… Но наглая девка и бровью не повела. — Можете нас сфотографировать? — спросила она. В руках у неё был большой чёрный фотоаппарат, она уже протягивала его Марфе Дмитревне. Та нехай горит оно всё ясным пламенем, — подумала та, — абы гроши платили… — Ну давай, — сказала она, — щёлкну, чего уж, не жалко. — Подождите, пожалуйста, секунду, — сказала девушка, — сейчас. С этими словами она подошла к колодцу. Усатый пошёл туда же, снова положил ей руку на талию… — Ну, снимать? — Одну секундочку, — девушка взяла в руку ведро. Так вот им захотелось, на фоне колодца, и она, значит, с ведром. А может, лучше папика свого на руки возьмёшь? — хотела спросить Марфа Дмитриевна. Но не спросила. Оно ей надо?

47


МИЛЬШТЕЙН — Да, вот теперь, пожалуйста, — сказала девушка, жмурясь от солнца и силой раскрывая на миг глаза… — Ну, чего ж вы не снимаете? — Так а… Ведро-то пустое. Зачем же его тогда держать? — спросила Марфа Дмитревна. — На фотографии не будет видно, что оно пустое, — улыбнулся усатый нянь. А «дочка» его так даже захихикала… А шо смешного-то? — Это и примета плохая, и вообще… — сказала Марфа Дмитриевна. — Ну да ладно, моё дело маленькое, — и она нажала на кнопочку. — Вот так вы всё и снимаете, — проворчала она, отдавая фотоаппарат, — ведро пустое, а на фотографии полное… — А вы знаете, что на параде в Москве Сталина не было? Его туда вставили потом, на пустое место. — Ну и чего? — удивилась Марфа Дмитриевна. — А я ему не верила, и вам не верю! Вы на него похожи, кстати, посмотрите на себя в зеркало, у вас в комнате висит, в уголку… — Ты странный, Доплер, — сказала девушка, когда они вышли за калитку, — ну при чём тут был Сталин? — Смею вас заверить… Что Сталин тут уже точно не при чём. Просто хотелось позлить старуху… А чем ещё ей можно досадить? — Зачем её злить? Не забывай, что она наша хозяйка. — Правильно, вот я ей и вспомнил Хозяина, — рассмеялся Доплер. — Да ты что, боишься? Думаешь, отравит? — Не сомневаюсь. Поэтому дома мы не будем есть. Нельзя оставлять продукты в холодильнике. — Скажи лучше, что тебе не хочется готовить… Ладно, будем питаться в общепите, что же нам остаётся, — сказал Доплер с такой трагической интонацией, что она погладила его по головке: — Бе-е-е-едненький. Он съел яичницу с ветчиной, она — блинчики с мёдом. В кафе было не жарко сидеть, с моря дул ветерок. Поэтому, окунувшись в море, они вернулись обратно под навес. Она заказала мартини, он — минеральную воду. Первое погружение в море — этим она оправдывала своё утреннее маленькое пьянство. — А я что-то не заметил, — сказал он, — мне показалось, что ты разочарована… — Что ты, что ты… Это было круче, чем лишиться невинности… Согласись, нельзя не отметить. — Но мне не хочется с утра, по такой жаре… Меня сразу разморит, я буду как медуза на берегу, ты их ещё не видела? — Доплер, можно я тебе признаюсь? Я соврала. Я уже не первый раз на море. Я сама не знаю, зачем… Я всегда говорю тебе правду и только правду. Он рассмеялся. — Так ты не сердишься? — А может, ты и не девственница? — Да ну тебя! — Это было твоё сравнение, между прочим. — Ну ладно, не придирайся к словам. — Уж тебе ли меня упрекать? Вон, смотри, он тоже пьёт с утра, — прошептал Доплер, — как он тебе, а? Он сидел к ним спиной, вполоборота. Видна была бронебойная шея, спина, ноги в чёрных кроссовках лежали на столике. Рядом с ногами стоял стакан со светлым вином. Он курил тонкую сигару, дымок поднимался, казалось, прямо из стриженой макушки. Судя по тому, что он давно уже не менял положения, в этой голове действительно могло происходить какое-то движение мысли…

48

А вы знаете, что на параде в Москве Сталина не было? Его туда вставили потом, на пустое место.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07


СЕРПАНТИН

Босяки нам не нужны.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07

— Что-то в нём есть, да? — Ну да. В такой недвижимости всегда что-то мерещится… — А ты уверена, что он бандит? — Ты что, меня уговариваешь? Ну понятно, вокруг столько самок… Я вижу, как ты их всех регистрируешь. Приехал со своим самоваром, опомнился и решил его сплавить… Но только не ему, Доплер. И вообще, давай сменим тему, а то ветер в его сторону, ещё услышит… — Он ни разу не оглянулся. — А ему и не надо. Такой заводится с полоборота… Смотри, смотри, он встаёт. Грузный человек встал и пошёл к лесенке, спускавшейся прямо на пляж… Они увидели, как он подошёл к морю, как начал было раздеваться. Они смотрели на его спину, и когда он, как им показалось, расстегнул брюки, но не стал их снимать, Доплер сказал: — По-моему, он пошёл по-маленькому… — Среди бела дня, на полном пляже? — Ну и что, типа: пописай мне на грудь, я люблю штормы… Ты видела, как он сидел с ногами на столе? — Янки тоже так сидят, но при этом не всегда ссут среди бела дня на глазах у общественности… Нет, он просто передумал снимать штанишки. Смотри, кажется, он решил искупаться прямо в них. Море слегка штормило, он нагнулся, зачерпнул в ладони и умыл лицо, намочил рубашку. После чего пошёл прочь. Теперь можно было бы рассмотреть его лицо, но в упор ни Лена, ни Доплер не стали на него смотреть, отвели глаза, когда он, поднявшись по лесенке, вдруг очутился прямо перед ними. И сразу пошёл через зал к выходу на набережную. Лена посмотрела на мокрые следы на деревянном полу, посмотрела на Доплера… — Пойдём, — сказала она. — Куда ты меня тянешь? — Поиграем в следопытов. Немножко. — Мне лень. И без камеры неинтересно. — А мне интересно. — Так это Лен-фильм? — Только не ревнуй. То, что это не мой кадр, это точно. — Почему я должен тебе верить? Особенно после того, как ты обманула меня с морем… — Доплер, ну прекрати… Смотри, смотри — он теперь и сам за кем-то следит, во всяком случае, он на них смотрит… — Слушай, Ленка, у тебя получается. Из ничего возникла интрижка… — Да какая там… — Ну как, мы теперь смотрим на того, кто смотрит… И это, если ты помнишь, самое дорогое развлечение. Особенно для меня — если учесть, что он будет моим преемником… — Доплер, прекрати. Смотри, смотри, он им что-то говорит… Это его машина, как ты думаешь? — Думаю, да. — Я тоже так думала… Мы с тобой ошиблись. — Ну, бывает. Обознались. Это не его машина, мы вычёркиваем его из списка твоих женихов. Босяки нам не нужны. Он опять идёт в это кафе, но мы это сделать не можем, это будет слишком явно… Поэтому пошли искать тень поближе у воды. Где-то должны же давать в прокат зонты… Подходя к машине, Манко увидел, что возле неё стоят незнакомые люди. На ментов они были мало похожи: парень и две девицы в купальниках, со всякими там резиновыми подушечками и матрасиками под мышками. Казалось, они и сами какие-то надувные.

49


МИЛЬШТЕЙН Манко подошёл к ним на расстояние вытянутой руки и дышал в затылок, но они его не замечали. — Класс, просто класс, — говорил парень, явно адресуя эти слова джипу. Девочки задумчиво кивали. — Хотите прокатиться? — спросил Манко, обходя их и выступая вперёд. — В каком смысле? — сказал парень, придерживая рукой панамку, как будто вдруг подул сильный ветер. Хотя никакого ветра не было, просто перед ними теперь стоял квадратный мужик и протягивал ключи. — Берите и катитесь! Все трое молча смотрели на болтавшиеся в воздухе ключи… Может быть, они уже были загипнотизированы, ключи блестели на солнце… Манко сам плохо понимал, что делает, просто он принял решение следовать первым мыслям, приходящим в голову, а тут как раз пришла такая мысль… — Я не умею водить, — сказал парень, — у меня и прав нет. — А у тёлок твоих? У вас есть права? Тёлки молча покачали головами в разные стороны. Лене и Доплеру, которые стояли далеко и всего этого не слышали, снова померещилось, что он достаёт из брюк… Но видели они только, как парень и две девушки сели в машину, как машина отъехала, как человек в голубой рубашке, за которым они наблюдали в кафе, помахал джипу рукой… Лена и Доплер пошли дальше в обнимку и где-то возле детских аттракционов замерли в долгом поцелуе. — Научишься, — сказал Манко, доставая ствол… Не полностью, но так, чтобы эти трое видели и больше не сомневались, что он не шутит. — Это не конец, — сказал он, усмехаясь… Через час приедешь на это же место, но этот час вы должны всё время ехать, не останавливаясь. Я проверю по счётчику и заплачу по счётчику. Десять баксов за километр, ферштанден? Конечно, он мог их и так запихнуть в джип, запросто… Но было бы много визгу… А так всё тихо. Сели и поехали… И сразу научились водить… А как в море бросают, когда плавать учат? А это ещё проще, суша всё-таки… Ну задавят пару кур, ничего страшного… Он пошёл по набережной в другое кафе. Та же девушка с платочком была и там, но, может быть, ему показалось, многие так косынки подвязывают, а на лицо он не обратил внимания. Он заказал двести водки. Через час, — подумал Манко, — если не будет ДТП, они приедут, никуда не денутся. А денутся, так и хрен с ним, с хаммером этим долбаным, он совсем озверел, людей не давит, взваливает это на меня, сука… Человек хуже зверя, когда он зверь — кто-то сказал… И хуже машины, когда он — машина, — я добавлю… Манко опрокинул в рот водку, выдохнул, и сказал вслух: «А я не машина!» — Повторяй за мной: я не машина, я не машина! — сказал он громко, обращаясь к парню, который сидел за соседним столиком. Тот поперхнулся креветкой и закашлялся, глядя на Манко выпученными глазами. Манко встал и подошёл, чтобы похлопать парня по спине, но тот ускользнул, быстро расплатился у стойки и выскочил на улицу. — Пиздец какой-то, — сказал Манко, — чего вы здесь все такие забитые? На Юге? Где ваш кураж? Он заметил, что на столике уже снова стоит полный стаканчик, хотя он вроде ещё не заказывал. По морю бежали барашки… «Над седой равниной моря…» — тихо пропел Манко на мотив «из-за острова на стрежень…» и подумал, что всё фигня, просто немного колбасит, с кем не бывает… Он опрокинул в себя станканчик… Стало вообще хо-

50

Повторяй за мной: я не машина, я не машина!

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07


СЕРПАНТИН

Бегемота звали Семён.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07

рошо, солнце, Крым… Всё на хуй бросить, начать новую жизнь. Оставить одежду на берегу, с паспортом в кармане, типа утонул, не ищите. А сам голый вылезу к хипарям в бухту… Манко как-то забредал к ним много лет назад, и было нормально, без понтов, напоили молоком с травой и спать уложили. Правда, он не спал, а вращался всю ночь в цветной центрифуге — как космонавт перед полётом. В космос лететь не стал. Он был дублем, его не взяли… А может, и улетал, но утром этого не помнил, и всё было чистое такое утром, весь мир, каждую галечку хотелось чмокнуть, а девочек наоборот, не хотелось совсем, хотя они лежали голенькие и тут и там, но это было как в детском саду, как в яслях, короче, заново на свет народился. А потом опять набилось трухи всякой в душу, но за травой или другими какими очистительными средствами Манко пока не тянулся… Он заметил, что к человеку, серьёзному с виду человеку за одним из соседних столиков, то и дело подходит какая-то дохля, садится рядом с ним на корточки и что-то они там перетирают… Что, нельзя посадить человека рядом с собой, на стул? — подумал Манко. — Что это такое, по-собачьи сидит, потом выходит, потом опять на задних лапках… Я, конечно, тоже не эстет, но не заставляю людей сидеть на корточках… Может, сказать ему? Товарищ, гордым надо быть! Устроить им тут революцию? Манко прикинул, как взлетят брови у хозяина человека-собаки, как он начнёт хвататься за мобилу… Это всё можно будет сразу пресечь и проучить бегемота, вспомнить молодость, пусть даже дружки его сразу в кабак налетят, будет немного по-ковбойски… Ну что, встряхнуться? Да нет, — подумал Манко, — лень… Ленивый я стал… Но любопытный… О чём они там перетирают? Он встал и пересел за их столик. — Харьковская налоговая, — сказал Манко. — Не пизди, — усмехнулся бегемот, — давай лучше по сто — на брудершафт. Мужик был, очевидно, тёртый, умел общаться с людьми, и вот уже они пили по второй, по третьей…. Бегемота звали Семён, он был из Донецка, держал там сеть ларьков, ну и какие-то у него были виды на расширение бизнеса, в частности, в этом посёлке, кто-то предложил войти в долю, построить гостиницу прямо на берегу, шестёрка его по этому поводу собирал кое-какую информацию и доносил хозяину, причём, как только что-то узнавал, так сразу и доносил, голова у него вмещала только одно сообщение. Смешно, что возле кафе его ждала настоящая собачка, он каждый раз привязывал её к ограде, маленькая такая шавка, Манко увидел, когда выглянул на улицу, чтобы посмотреть, не приехал ли его броневик. Дохля в этот момент тоже вышел из кафе, отвязал собачку и они засеменили по улочке, свернули в парк. Манко расплатился за водку и закуску, и за себя и за будущего владельца гостиницы, который заразил его своим олимпийским спокойствием… На улице стоял джип, пустой, ни мальчика, ни девушек нигде не было. А может, их вообще не было, — подумал Манко, — как и того, на дороге. Как и Семёна из Донецка, всё померещилось… Теперь ищем гостиницу, там спим как мимимум десять часов, а дальше посмотрим… Он остановился возле джипа, глядя на пятно на бампере… Чёрт его знает, а может, и сбили кого-то, — подумал Манко, — они ж водить не умеют, суки… И смылись… Да нет, если б они кого-то сбили, джип не стоял бы сейчас на том же месте… Значит, всё-таки было там что-то… Типа чудо… Но чудес не бывает, бывает только… Болезнь Альт-хаммера… Но он у меня новый совсем…. Или как его… Рассеянный склероз… Бывает же такое… Мульти-пульти… Нет, лучше уж пусть будет одним мудаком меньше… Или ещё лучше: поспи, и всё пройдёт, — Манко усмехнулся, вспомнив, как сказал это своей бывшей жене. Когда она разбудила его ночью и закричала: «Лёня, началось!»… Она должна была

51


МИЛЬШТЕЙН рожать, у неё отошли воды и начались схватки, а он ей в ответ: «Поспи, и всё пройдёт». После чего перевернулся на другой бок и захрапел… Вспоминая это, Манко всегда смеялся… Сидя в джипе, который стоял с заведённым двигателем, он повторял вслух: «Поспи, и всё пройдёт!» Он нажал было на газ, но передумал. Куда? Зачем? Приехали… Сейчас, ещё минутку посижу… Он вспомнил, как бывшая жена пришла домой и сказала: «Меня сбила машина». Манко ошарашенно глянул на неё, грязное платье, на лице то ли грязь, то ли потёки косметики… «А зачем же ты домой пришла?» — спросил Манко. Она это тоже ему потом вспоминала, всю их совместную жизнь, рассказывала знакомым. Шутка, в которой, однако, была её доля… То есть судьба её вся, значит, в этой шутке была, ох и тяжёлая у неё была судьба… С таким мужем… Хотя ясно же, что он имел в виду: почему сама пришла, почему не скорая привезла, не такси… Да она это прекрасно и сама понимала, просто придиралась всегда к его словам… Больно образованная была… Слишком вумная, — говорила мать… Манко думал было сменить частоту волны в приёмнике, или поставить диск, но странная музыка умолкла, диктор сказал, что это была композиция «Поп-механики» Сергея Курёхина… «Курёхин, — подумал Манко, — сколько лет, как его нет в живых, а поди ж ты, ставят… А могло ведь ещё раньше не быть, если бы я тогда не остановил ребят…» В восемьдесят восьмом году Манко пошёл со своими хлопцами на концерт «Поп-механики»… В Алуште, какой-то там был фестиваль… Сыпа накануне был на Цое, и Сыпе понравилось. Главное — он сказал, что видел впервые в жизни, как менты танцевали на стульях… Ну и пошли на следующий день на «Поп-механику», чтоб такое увидеть… А там вообще не было ментов, народу на концерт пришло не так много, ползала… Курёхин вышел на сцену и сказал: «Мы рады, что вы пришли на наш концерт. Все музыканты нашего ансамбля наркоманы и гомосексуалисты. Некоторых из нас на время выпустили из психиатрических больниц, некоторых с кладбищ…» Странно было это вспоминать теперь, но интересно, Манко даже приглушил звук в приёмнике… Пацаны весело переглянулись, но никто не хохотнул, ждали, что будет дальше… А дальше на сцену вышли музыканты, выбежал Гаркуша — Курёхин специально его позвал с собой на этот концерт, — и началась какая-то бредятина… Типа беспредел… На музыку никто и внимания не обращал… Манко вспомнил сейчас, как на сцену вышли два долбоёба, один с молотом, другой с серпом — и начали сражаться… Это не понравилось его друзьям, не из идейных соображений, нет. «Хуйня какая-то», — сказал Сыпа… Манко пожал плечами, мол, посмотрим, что дальше будет… Дальше Курёхин минут двадцать играл на рояле что-то типа собачьего вальса, а потом залез под рояль, повис под ним, схватившись руками и стал его ебать… Ну то есть делать вид, что он ебёт рояль… И вот это уже ребятам совсем не понравилось… «Это ж он показывает, что нас наебал!» — повторяли друг за другом теперь уже несколько голосов — всё это переходило в возмущённый ропот, а потом, когда внезапно Курёхин объявил, что на этом концерт окончен, Сыпа вскочил и закричал: «Деньги давайте назад!» Манко потянул его за руку, но тот стряхнул и остался стоять… Гаркуша, который под конец метался уже не по сцене, а по залу, увидев возмущённых качков в белых майках, стремглав помчался к сцене… Сыпа стал убеждать друзей, что так просто это нельзя оставить… Больше всего Сыпу возмущало то, что они заплатили по пять рублей за билет… В те времена это была запредельная цена, обычно стоило два рубля, ну три от силы… А здесь, значит, за пять должно было быть что-то особенное… А вместо этого — халтура… «Совсем оборзели! Они же играли всего сорок минут! — кричал Сыпа, — что это за кон-

52

Мы рады, что вы пришли на наш концерт.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07


СЕРПАНТИН

Пацаны, они должны вернуть нам деньги за билеты!

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07

церт? Нас тут держат за лохов, Ман, это нельзя им спускать, слышь?» «А ты хотел бы, чтобы это продлилось два часа? Ты и сорок минут-то еле выдержал», — пробовал его утихомирить Манко. «Неважно! Мы заплатили за полный концерт! Пускай возвращают деньги, или мы будем их, блядь, учить!» Сыпа ударил кулаком свою открытую ладонь, резко развернулся, снова запрыгнул на сиденье и закричал: «Пацаны, они должны вернуть нам деньги за билеты! Вы согласны?» Его призыв получил довольно широкую поддержку публики, потому что большую её часть составляли такого же примерно вида пацаны, как Сыпа, у поклонников Курёхина в то время, очевидно, не было денег, чтобы платить за билет пять рублей… Но Манко с помощью демагогии смог выпустить пар, заболтать Сыпу так, что, когда тот спохватился, автобус с «Поп-механикой» уже уехал… Потом, когда через несколько лет он узнал, что Курёхин умер, Манко подумал, что его таки настигли разгневанные зрители… Но оказалось, что Курёхин умер от болезни, по крайней мере, так сказали, а Лёне Манко трудно, как всегда, было поверить, что кто-то может умереть молодым от болезни, может быть, потому что сам он никогда не болел, а до тридцати лет вообще не знал, что такое температура… Чтобы это узнать, съел однажды кусок сахара, полив его йодом — так ему посоветовал одноклассник, но всё равно ничего не поднялось, тридцать шесть и шесть было на градуснике… Он вышел из джипа и пошёл по набережной, чувствуя странное возбуждение во всех мышцах. Глядя на взрослые тренажёры, стоявшие в парке среди детских каруселей, Манко подумал, что чувство, которое он испытывает, что-то напоминает… Тренажёры были настоящие, списанные, очевидно, из авиации, где на них тренировались пилоты и космонавты. Это были полые шары из арматуры, в которых человек мог вращаться вокруг всех своих осей. Как на рисунке Микеланждело, или да Винчи, который, кажется, вообще служит эмблемой человека… Манко когда-то тоже там вращался, ходил в авиаклуб… А сейчас ему хватало даже просто смотреть на этот тренажёр, при этом он думал, что пока он не ушёл из бокса, было проще… Он тогда шёл на руках и на ногах… Руки упирались в размазанного в воздухе противника, окружавшего его со всех сторон, а ноги ощупывали почву под ногами, это была очень чёткая позиция… Жизненная, да, а потом, когда он ушёл с ринга, всё приняло совсем другие формы, вплоть до давешнего чувства на дороге, когда ему показалось, что он завален лавиной и не знает, где верх, где низ… Манко понял, что лицо спавшего на дороге парня он уже не может вспомнить… Он зашёл наугад в какое-то кафе, взял сто грамм. Там играла музыка, и Манко расслышал слова: «Я отражаюсь в зрачках зверя… Алушта — пауза между смертью и смертью…» Он выпил водку и пошёл быстрыми шагами прочь, уже на улице вспомнил, что не расплатился, но возвращаться не стал. Может быть, «Алушта» ему просто послышалась? Скорее всего, — подумал он, — но что тогда там было — в песне? Алушта, галушка, баклуша… Он не мог найти рифму… Опушка? Может быть, опушка, — подумал он, — а может, и Алушта была, что мы вообще знаем… Он вспомнил, что кто-то ему говорил, от чего умер Курёхин… Рак сердца… Так не бывает, — сказал тогда Манко, — или-или… Он действительно думал, что умирают либо от рака, либо от сердца, но так, чтобы это сошлось в одном… Манко подумал, что за Курёхина надо выпить, за упокой души, хоть он и не понимает эту музыку… Он вернулся в кафе, взял ещё сто… Ему вспомнился его родной дядя — который и привёл его впервые в секцию бокса. У дяди не было своих детей, и он, что называется, «отдавал Лёне всю душу»… Манко вспомнил, как дядя вёл бой с тенью и сломал себе нос… Странно было это вспоминать, особенно во время похорон… Дядя

53


МИЛЬШТЕЙН давно умер, но не молодым, как Курёхин, а в приличном для смерти возрасте… Манко на похоронах представлял себе дядю в шляпе, сражающегося с тенью на кирпичной стене в их дворике… Дядя это делал, ожидая, когда придёт домой его брат, отец Манко, что-то нужно было дяде от него в тот вечер, он зашёл без звонка, не застал дома… Вышел во двор и стал, чтобы убить время, боксировать со своей тенью… А потом пришла семья Манко и увидели родственника на скамейке с кровавым лицом, отец закричал: где, кто… Смешно на самом деле, — подумал Манко, — но это мог только дядя Коля, я на такое не способен, даже при всей ситуации… Вот только не нравится мне это чувство… Странная такая круглая клетка… Манко стоял рядом с тренажёром, сжимая руками рёбра-рельсы, которые, закругляясь вверху, резали небо на синие ромбы. Потом отпустил их и пошёл не совсем твёрдым шагом по набережной. Увидел табличку со словами «Номера с питанием» и свернул в калитку какого-то санатория, или бывшего санатория, ему было теперь уже совершенно по сараю, и через десять минут он ввалился в белую комнатку и, не раздеваясь, рухнул на кровать, которая издала громкий стон. Прежде, чем заснуть, Манко вспомнил рассказ отца о том, как когда-то в молодости в общественном туалете на него обрушилось стекло. Выпало из рамы — само по себе, может от ветра, и упало на отца огромными осколками. У стоявшего рядом человека так порезало детородный орган, что еле сшили, и никакой он теперь был не детородный… А отец, выходя из дому, долго думал, надевать ли широкополую шляпу. В конце концов надел — и, по его словам, это его спасло. Эту историю отец рассказывал Манко ещё в детстве, и сейчас Манко подумал, что если бы отец тогда не надел шляпу, то могло бы не быть теперь никакого Лёни… Это было бы странно… Или не странно? Никогда не рождаться… Но во всяком случае, Манко раньше об этом никогда не задумывался. Он решил купить себе завтра шляпу… Стекло не стекло, но солнечного удара можно избежать… Он вспомнил ржавые останки бульдозера, которые видел днём на одном из пляжей… Вдруг приподнялся, сел на край кровати, взял в руку член и стал поворачивать его по часовой стрелке, чувствуя при этом примерно то же, что водитель грузовика с заглохшим на морозе двигателем, когда вращает вставленную в ротор железку… Манко крутил свой член и будучи уже в невесомости… И в полном согласии с законом сохранения импульса… Тело Манко теперь тоже вращалось… В ржавом остове бульдозера, летящего в космосе… Лёня Манко… Скажем, спал… А что делали другие персонажи, мы ещё не знали… Один, кажется, пытался припомнить свои стихи двадцатилетней давности… Точнее песенку — из несостоявшегося кинофильма… На музыку Бродского… И бродил один, без своей девочки, по вечернему Коктебелю… Девочка давным-давно спит, а у Доплера бессонница… Красный закат — к похолоданию, — думает Доплер, а потом бормочет: …полный штиль, только что-то за краем… понта движется, номер газеты, или скат, заблудившись, летает над асфальтом, в разрез поднебесной входит солнце — сеченье аорты там, где крови становится тесно, и она льётся в море, из порта выплывает ремонтный бульдозер… Лязг и скрежет зубов… Визг геенны… На воде остаются полозья… Пахнет нефтью… И, значит, вселенной… Адью, суша! Вон стайка нудистов… Входят в воду…» Доплер на этом останавливается, хотя последние строчки он прекрасно помнит. Но, во-первых, он потом видел у кого-то ту же самую рифму, вовторых, все эти игры «с понтом» наверняка уже кем-то сыграны, — ду-

54

Красный закат — к похолоданию.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07


СЕРПАНТИН мает он… И, в-третьих, всё это как-то тяжеловесно… А так у песни нет ни конца, ни начала… Так лучше, — решает Доплер и идёт дальше, а мы на всякий случай подбираем… выброшенные из песни слова: «…сквозь щель горизонта… виден красный белок мариниста… он давно уже пишет для понта…»

8. Куриный бог

«Нормальный дачник — друг природы. Стыдитесь, голые уроды!»

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07

Когда Линецкий последний раз здесь отдыхал, на весь посёлок было две столовые. В «Книге жалоб и предложений» одной из них кто-то тогда сделал запись: «Единственный продукт, которым у вас нельзя отравиться, — это хлеб». Наверно, это была правда, и люди не травились поголовно котлетами только потому, что они на самом деле были из хлеба — котлеты… А те, кого на мякине не проведёшь, выстроились в очередь за новоиспечёнными «крымскими пирожками», в которых, по слухам, на самом деле было мясо… И ничего — остались живы — тёртые калачи… А у Линецкого было сильнейшее отравление — откачивали в поселковой больнице… На три дня кишечник Линецкого стал тогда как бы частью местной системы водоснабжения и канализации… Он всё это не забыл, нет… Но, по крайней мере тогда, был простор, воздух, ветер с моря… А теперь всё было законопачено фанерой и жестью, воздух был спёртый, всюду пахло горящим мясом… В такой атмосфере могут и не откачать… — тоскливо подумал Линецкий. Ему хотелось бежать от этой новой цивилизации куда глаза глядят… Он утешал себя тем, что это они и делают — пробираются в толпе, заполонившей всю набережную, к самому краю посёлка. Их целью был далёкий холм, который Переверзев показал Линецкому с катера… Вот только теперь его не было видно… Трактиры казались нескончаемыми… Двери их были открыты, везде зеленели бильярдные столы. Или это был один непрерывный стол? Казалось, что если бы он в первом ткнул кием, или просто так — рукой, шарик, тот докатился бы до края стола последнего… «Я качусь, пока хватает сил, — вспоминал Линецкий слова древнего шлягера, — может быть, всё было бы иначе…» — Давай перекусим, — сказал Переверзев, — а то потом, когда расположимся, сразу же идти обратно не захочется… А есть-то хочется уже сейчас, правда? — Мне нет, — сказал Линецкий, — но пойдём. Они зашли в трактир под названием «Бубны», не потому что это название вызвало у кого-то из них какие-то ассоциации, просто мимо как раз проходили. В трактире были кирпичные стены, полудохлые растения в горшках, плохо опохмелившиеся музыканты на маленькой сцене лабали блюз. Линецкий открыл кожаную книжечку меню и прочёл на первой странице, что трактир под названием «Бубны» был в Коктебеле ещё в начале двадцатого века. Тогда он принадлежал греку Синопли. В трактир стал захаживать Волошин сотоварищи. В предисловии к списку блюд были даже процитированы стихи кого-то из «обормотов»: «Нормальный дачник — друг природы. Стыдитесь, голые уроды!» Во время Первой мировой в залив вошёл немецкий эсминец, выпустил один-единственный снаряд и превратил «Бубны» в щепки… Трактир был единственной в бухте заметной из открытого моря постройкой. По счастливой случайности никто тогда не пострадал… — Где же он сейчас, этот эсминец, — сказал Линецкий, оглядываясь по сторонам, — представляешь, как бы он сейчас был кстати? — Какой эсминец?

55


МИЛЬШТЕЙН — Ты не читал меню? — Ты бредишь? Линецкий повернул меню к Переверзеву и дал открытым на первой странице. — Если учесть, что ты меня тащишь на нудистский пляж, то стихи обращены прямо к тебе. Через века, поверх всего, поверх обломков старых «Бубнов», которые срослись в новые только для того, чтобы ты — именно ты — прочёл вот эти слова… — У тебя тепловой удар, — понял Переверзев. — Ты читай, читай, — кивнул Линецкий и погрузился в какие-то свои раздумья… Подсевшее к ним за столик украинское зажиточное семейство не обратило на первую страницу меню никакого внимания. Члены семей­ ства листали другие страницы и наперебой, тыкая в меню пальцами, заказывали блюда, и скоро стало тесно на столе, да и как-то вообще… — Пойдём в другое место, — сказал Линецкий. — Зачем? Везде то же самое. — Но здесь пахнет рвотой. — Тебе кажется. Я ничего не чувствую. На сцену, где всё ещё путались в проводах полуживые музыканты, вдруг вышла девушка в чёрном трико. Линецкий видел её в этот момент со спины, на голове у неё была красная в белый горошек повязка. Она сделала резкое движение, наклонилась влево, как на зарядке, и так замерла… Потом выпрямилась и сделала быстрое фуэте… Снова замерла — на этот раз, расставив руки… Потом она ими всплеснула… Что это? — подумал Линецкий. — Танец или утренняя зарядка? Или она — дирижёр, или же… — Девушка вдруг стала совершать какие-то быстрые движения пальцами. — Она что-то говорит на языке глухонемых… Она явно что-то говорит, причём такое впечатление, что она развила этот язык… — думал Линецкий, глядя, как девушка падает в шпагат, и дальше, на бок, плашмя… Потом снова взмывает… С музыкой это связано, конечно, но как-то непросто… Не она танцует под музыку, скорее, наоборот… Ну да, она не дирижёр, но… Что-то вроде цирковой лошади… В цирке ведь не лошадь танцует под музыку, а наоборот, оркестр подстраивается под движения лошади… Вот и здесь она, делая пальцами быстрые движения, будит музыкантов, на расстоянии их тормошит, они начинают шевелиться, и вот уже они начинают играть что-то похожее на «We don`t need no education…» И теперь её танец похож… На фигурки, которыми Переверзев испещрил свою тетрадь, — понял вдруг Линецкий и посмотрел на физрука… Когда Переверзев сказал, что он её знает, Линецкий даже вздрогнул… — Да её все знают, — добавил Переверзев, — все, кто в последние годы бывал в Коктебеле. Это теперь одна из местных достопримечательностей… — Она что, местная? — Да нет, она вообще-то из Питера. Но неизвестно, где она теперь проводит большую часть года. Я как-то встретил её на Невском в Старый Новый год, она как раз приехала из Коктебеля, где встречала Новый… В общем, я не знаю, может, теперь уже и местная. — А как её зовут? — Не стоит на неё западать… Я сейчас вспомнил, что она тогда, зимой, подарила мне открытку… На которой было как раз то, о чём ты сейчас грезил наяву… Посёлок в прошлом веке, даже ещё до всяких бубнов и треф… Там была такая повозка, двуколка, подъезжающая к Кара-Дагу, и вокруг ничего, абсолютно ничего, пустыня, переходящая вдали в скалы, в море… И надпись, почему-то на немецком: «Das KaraDag Gebirge».

56

Пойдём в другое место.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07


СЕРПАНТИН — Может, она и мне её подарит? — Послушай, лучше пойдём… Она сумасшедшая. А открытку эту здесь можно купить в любом киоске. — Мне показалось, что её движения воспроизводят наброски твоей диссертации… Ты случайно не её танец рисуешь в своей тетради? — Ты что, с ума сошёл? При чём тут моя диссертация? — Ну что, платим и идём?

Ты случайно не её танец рисуешь в своей тетради?

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07

И даже когда трактиры всё-таки кончились, это не означало конца общепита, наоборот, он стал ещё гуще, интенсивнее, потому что сразу вслед за трактирами начался шатёр чайханы, деревянные настилы с подушечками, и тут уже на каждом квадратном метре что-то булькало, шипело, продавцы перемешивали плов в огромных чанах, варили рыбу в постном масле… Одновременно все варились в соб­ственном соку, мухи были принципиально неотделимы от мяса, вообще казалось, что мир сейчас окончательно слипнется в единый ком самопожираемой еды… «Нет, всё-таки в Рыбачьем было лучше, — думал Линецкий, — и змея там хватала свой хвост, только пока Инна не навела резкость…» Эта странная мысль была слишком громоздкой, чтобы её высказать вслух… И Линецкий вслух её не высказывал, подумав, что Переверзев тогда уже точно решит, что он перегрелся… А на самом деле мысль была конкретная… Линецкому вспомнилось, как они в Рыбачьем пошли в горы, или, точнее, только к подножью гор, они ещё даже не дошли до виноградников… Когда он увидел змею, которая лежала на камне и… глотала свой хвост. Это произвело на Линецкого очень сильное впечатление… Такое, что он и сам замер, заворожённый… Инна растолкала его и спросила: ты чего? Линецкий указал на камень… «Это полоз. Он не ядовитый», — сказала Инна. «Нет, это — уроборос», — сказал Линецкий. «Не знаю таких… Но даже если это он, в списке ядовитых его нет, вот это я знаю наверняка». «Дело не в этом… Ты что не видишь — змея глотает свой хвост… Это гностический знак…» «Ты присмотрись по­внимательнее и тогда увидишь, что она глотает… Но не может проглотить!» Линецкий послушно подошёл к камню поближе, склонился над ним и тогда только увидел, что Инна права. Змея пыталась проглотить маленькую ящерицу, которая — в свою очередь — впилась своим ротиком в бок змеи! И так они лежали, причём окраска их была если не одинаковой, то очень похожей, и если бы не Инна, Линецкий никогда бы не заметил, что это на самом деле два впившихся друг в друга существа, а никакое не воплощение уробороса… Кажется, Линецкий был даже несколько разочарован, когда Инна указала ему на ошибку, хотя одновременно почувствовал и облегчение, потому что при всей его несуеверности вид материализовавшегося прямо перед носом уробороса слишком уж будоражил воображение… А так он сразу стал трактовать зрелище и думать — соответ­ ственно — последующие пять минут о своём: навсегда ли они с Инной связаны… Или когда-то заколдованный круг распадётся… Теперь же, когда круг распался и Линецкий шёл сквозь чайхану, ему вдруг показалось, что без Инны он вообще не в состоянии ни в чём разобраться… Пот разъедает глаза… Они слипаются… Всё слипается… Но даже если открыть… Мир кажется слипшимся… В комок… Застрявший в горле… Линецкий вспомнил, как однажды, поймав в скверике возле работы неожиданно сильный приход от косячка случайной подружки, вернулся домой и, найдя на кухне часы, которые утром везде безуспешно искал, увидел, что они показывают двенадцать, а за окном и не начинало темнеть, и чуть было не впал в безумие…

57


МИЛЬШТЕЙН Дело было не только в часах — остановившихся, как потом оказалось, — но в его собственных ощущениях, Линецкому показалось тогда, что время стало… «Смотри, этот день никогда не кончится», — сказал он. «Это ещё почему? Что ты несёшь?» «Но ведь не темнеет…» «Ну да. Потому что ещё не вечер» Линецкий протянул жене часы, она посмотрела и сказала, что они остановились. «Так правильно…» — сказал он… Жена взяла его за ручку и повела в спальню, там уложила в кровать и укрыла, подоткнув одеяло… «Вот зачем нужна жена», — подумал Линецкий, вытирая хлещущий пот… Он тут же пресёк поток предательских мыслей: «Как бы не так! Это было один раз в жизни, когда она так заботливо меня укрывала, ни до, ни после… И что хорошего в том, что она увела меня из вечного дня, о котором говорят философы? “Будь один, если хочешь быть молодым”… Ну да, потому что точно так же она докажет тебе потом, что вечер твоей жизни не наступает вовсе не потому, что ночь, “которая нас всех ожидает”… Оказалась белой… Это всё, что касается времени… Но есть ещё и пространство, и вот тут пока никаких аргументов в пользу бегства нет… Потому что куда я попал? Вместо Коктебеля — клоака…» Линецкий вдруг вспомнил, как тогда же, лёжа на кровати, ласково запелёнатый женой в байковое одеяло, он стал видеть в темноте и попытался закрыть ещё одни веки… Но это не получалось… Он почувствовал тогда, что находится в лабиринте с не очень высокими стенами… Можно, встав на цыпочки, заглянуть за стену, вдоль которой шёл всю жизнь, и там увидеть… Что? Линецкий это так и не узнал, потому что заглянуть побоялся…. Ну, может быть, краем глаза… «Стал мигать обвал сознанья, — шептал он, лёжа один в темноте — жена готовила на кухне какой-то отчёт, — вот, казалось, озарятся даже те углы рассудка, где сейчас светло как днём…» Вот это он тогда понял со всей ясностью, что в рассудке есть бесчисленные дни, не обязательно прошлые, никто не знает, может быть, будущие, а скорее всего, они вообще не от мира сего, но такие же яркие, и туда можно заглянуть, может, даже попасть, перемахнув через стену… Но это страшно делать, Линецкий, лёжа на кровати, прилагал все усилия к тому, чтобы этого как раз не сделать… Всё равно он не мог бы объяснить, что тогда почувствовал, и странно было ему, что он сейчас вдруг вспомнил об этом… Может быть, перед этим он подумал о наложении разных картин? Он уже не помнил, о чём он подумал… — Послушай, это какой-то кошмар, — наконец застонал он вслух, — во время застоя здесь было в тысячу раз лучше! — А мезозоя? — Мне бы хватило и прошлого века… Где та карета… Но теперьто зачем сюда было ехать? Ты же был здесь не так давно, неужели тебе понравилось? — Ну, мне другое понравилось, я тебе говорил… А это… Агрессивный немного сервис, согласен… Но ничего страшного. За шатром чайханы на бетонной площадке лежала груда мусора в человеческий рост. И вот за ней уже ничего не было. Галька, море, линия горизонта. Чувство, которое переполнило Линецкому грудь, когда он это наконец увидел, нельзя было назвать иначе, как катарсис. Они поставили палатку на всё ещё диком холме. И даже под деревом. Место было хорошим, неважно, что трава там сгорела… Кто-то из их предшественников уснул, а примус тем временем поджёг траву, огонь перешёл и на кусты, или это были деревья… Слава богу, соседи потушили, они же и рассказали вновь прибывшим об этом. Не вся зе-

58

Это всё, что касается времени.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07


СЕРПАНТИН

Логику в поведении физрука искать бесполезно.

лень сгорела, та, что осталась, имела бледно-салатный цвет, и как-то она всё прикрывала, на холме стояло ещё с десяток палаток, но они были с первого взгляда незаметны, в общем, не было ощущения тесноты. Сверху были слышны голоса плававших в море людей. Остекленевшее от безветрия море хорошо отражало звуки… Было немного странно так отчётливо слышать диалог плывшей далеко от берега пожилой пары в розовых резиновых шапочках… «Это вы мне будете говорить?» «А вот представьте…» Но голосов живших в пяти метрах не было слышно совсем. Здесь жили тихие, интеллигентные люди. После того, как Линецкий увидел, во что превратили посёлок, холм с его кустами, или там деревцами… Казался просто райскими кущами. На следующий день Переверзев неожиданно вспомнил о девушках, которых видел пять минут в Феодосии. Он разговаривал с ними в блинной, пока Линецкий отгонял мух от его подноса с едой. И хотя вокруг теперь было множество женщин (образы которых, по сути, и вдохновили Переверзева на тайную командировку), Переверзев настаивал на своём… Впрочем, Линецкий ещё раньше понял, что логику в поведении физрука искать бесполезно, и в назначенный день и час они выдвинулись в направлении Кафы. Единственное, что Линецкий запомнил, это то, что девушки работали в цветочной фирме «Роксолана». Просто потому, что так назывался роман Загребельного, в котором всё начиналось на невольничьем рынке в Кафе — турки покупали там украинских красавиц для своих гаремов и борделей… «Но мы ведь не турки, и ничего мы не покупали», — бормотал Линецкий, по дороге ещё пытаясь убедить Переверзева, что не стоит им идти на эту стрелку. Ну ясно же, что девушки не придут. Ну что он, не знает, как это бывает с такими юными девушками, да ещё и на Юге — конечно, они уже ничего не помнят… — Да я и сам их уже не узнаю, — добавил Линецкий. — Зато я узнаю их из тысячи, — отвечал физрук. Как бы в качестве наглядного доказательства переверзевской глупости, на берегу, раскинувшись, лежали совершенно голые девушки. «Интересно, как он собирается узнать “наших”, — думал Линецкий, — очень интересно…» Лица у многих девушек были прикрыты панамками или платочками, зато их ракушки находились в такой близости от наших персонажей… И одновременно от моря, так что распалённому сознанию Линецкого казалось, что это уже нечто большее, чем визуальное сходство… В Форосе он принимал участие в сборе мидий. Это рапаны жили на глубине четырёх метров, это их подбирал со дна Переверзев, а мидиями были попросту облеплены прибрежные камни… Запустив руку под воду, Линецкий находил их на ощупь… На лице у Переверзева было олимпийское спокойствие. «Он запрограммирован на добычу глубоководных…» — с грустью подумал Линецкий. Растеряв все разумные аргументы, он ничего больше не говорил, но неожиданно для себя самого расхохотался. — Что такое? — остановился Переверзев. — Ничего! — Потому что мы пообещали. Надо быть джентльменами. Переверзев считал мысы, которые они огибали. Некоторую часть пути они проделывали вброд, вдоль скалы, или даже вплавь, а потом опять шли пляжи. Совершенно пустые и дикие. Жёлтые скалы, похожие на детские замки из песка. Уже ближе к Орджоникидзе снова появились люди. Совсем голых среди них теперь не было, если пользоваться терминологией Перверзева, это были «текстильщики». Побеседовав с одним из них, Переверзев вернулся к Линецкому (тот во время

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07

59


МИЛЬШТЕЙН их разговора стоял в море, по шею в воде) и сказал, что надобно им идти дальше. — Ты помнишь, они говорили, что будут ждать нас у четвёртого мыса? — Ничего я не помню! — сказал Линецкий. — Но мы прошли уже десять мысов, по меньшей мере. Всё, дальше иди сам, с меня хватит! Это твой личный бред, я к нему не хочу иметь никакого отношения. Я понимаю, что просто так подойти к одной из девиц, разлёгшихся от Коктебеля до Орджоникидзе, подставив солнцу причинные места, не так легко… Причинно-следственные связи не так просты, как кажется… Об этом вздыхал ещё Экзюпери… Но тем не менее! Попытка — не пытка, и всё равно это будет в тысячу раз разумнее, чем идти чёрт знает куда только потому, что какие-то малолетки… — Ты не разбираешься в возрасте, не такие они уже малолетки. Мы просто их не так поняли. Дед местный, вот он мне теперь всё и объяснил. «Четвёртый» — это не номер, а название, понимаешь? Это, говорят, замечательное место, чистейшая вода, потому что перед этим запретная зона. Вон, видишь колючую проволоку? — А с чего это вдруг зона запретная? — Потому что здесь раньше был военный завод. На нём делали торпеды с ядерными боеголовками. Переверзев сказал это всё тем же своим весёлым и беззаботным голосом, и Линецкий подумал, что он таки да, немного того… Переверзев в этот момент напомнил ему дебила Лукашенко, который в ответ на вопросы, зачем он переселяет людей в заражённые участки, сказал, что всё это не так, как вы думаете, с этой самой радиацией… Что его приятель вообще не интересовался женщинами, а теперь вот, после того, как пожил в таком районе, так и бегает за ними, так и прыгает… — Ты хочешь подзарядиться радиацией? — сказал Линецкий. — Ни фига, — ответил Переверзев, — завод давно уже не работает. Там под землёй теперь делают вилки и ложки, фона нет, да его снаружи и раньше не было… Я деда очень подробно расспросил, и там рядом ещё головами кивали… Туда, на Четвёртый мыс, часто приплывают на катере компании, местная молодёжь… Как ты думаешь, если бы была радиация… — Мало ли кто куда приплывает… Зачем нам вообще идти в эту зону?! Переверзев обошёл по морю загородь, обвитую колючей проволокой. На которой висела табличка: «СТОЙ!» И пошёл дальше… Глядя на удалявшуюся гору мускулов, Линецкий подумал, что вряд ли она (эта гора) способна сознательно причинить вред своему здоровью… Да и как-то было не по-людски оставлять Переверзева самого в этой зоне… «Хотя, с другой стороны, это его личное дело, взрослый ведь человек…» — думал Линецкий. В общем, он и сам не мог бы сказать, какого хрена… Он плюнул в сердцах и тоже обошёл загородь морем. Они шли час, или два часа, никто не засекал время. Линия прибрежных холмов повторяла ту, что кончилась перед колючей проволокой. Шли в жаркой пустоте зазеркалья, молча, обоим казалось, что сюда никогда не ступала нога человека. Только чёрные птицы — нырки с длинными клювами, встречали их за очередным поворотом. Последние сто или двести метров они проделали вплавь, прибрежные скалы не оставляли другого выбора. Переверзев плыл на спине, иногда под водой, с трубкой, подняв над собой рюкзак… На пятачке суши, со всех сторон окружённом скалой, Линецкий долго лежал ничком на гальке, в то время, как Переверзев ходил взад и вперёд. Он уже начал деловито перекладывать какие-то камни, очевидно, готовясь к ночлегу, устраивая кострище…

60

Зачем нам вообще идти в эту зону?

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07


СЕРПАНТИН

Тут конец перспективы.

— Щепки приплыли, — сказал, приподнимаясь, Линецкий, — и где же наши девушки? — Где, где… — пробурчал Переверзев. — Вот именно! — злорадно сказал Линецкий, приподнимаясь ещё больше и оглядывая окружавшие их странные каменные образования. В центре композиции они были совсем уже странными, Линецкий сначала не поверил своим глазам, подумал, что это у него от гипервентиляции… — Слушай, ты посмотри, что там… Вон там, да… Тебе не кажется, что это на что-то похоже? — А-а-а… — сказал Переверзев, оглянувшись. — Есть маленько. А может быть, ты просто всегда о ней думаешь? — Ты имеешь наглость издеваться! — Нет, ты прав, если с этой стороны смотреть, то на самом деле похоже… — Я уже думал — мираж… — Да вроде нет, гранит или что там здесь бывает… Бентонитная глина. — Ты знаешь, что недавно доказали: Стоунхендж — это каменная пизда… Я читал в «Science»… Это теперь считается общепризнанным… А сколько было гипотез, ты помнишь, астрономическая лаборатория, часы… — Да, но там же люди всё-таки потрудились… А тут кто? — Если профиль Волошина мог быть «изваян ветрами и судьбой»… А там, где кончается набережная, где стартовая площадка этих этажерок с пропеллерами, видел там два холма? Они представляют собой почти совершенную женскую грудь… Ну и вот, там грудь, а тут… Тут конец перспективы… Ладно, ты другое скажи… Надо было сюда идти?

9. Жизнь и ловля кистепёрых рыб Чуть позже в глубине чёрного каменного свода они отыскали источник… Благодаря тому, что кто-то подписал его белой краской: «ИСТОК». Капало из стены редкими каплями, но всё-таки за два часа наполнялось полбутылки. Пресная вода у них таким образом была. И это радовало, потому что идти назад в тот же день они не могли или не хотели. То есть у одного не было желания, а у другого сил. Прежде чем уснуть, Линецкий забрался поглубже в некое подобие грота. В отличие от Южного берега здесь, на Востоке, ночью было прохладно. Но в гроте всё же достаточно тепло, чтобы уснуть без спальника. Линецкий увидел морскую гладь с движущимся кружком света… Кружок стал расширяться… Он почувствовал, как малахитовая бездна с красными жилочками прогибается, образуя воронку, и втягивает его… И вдруг понял, что это — зрачок его жены… Вскрикнул и проснулся… Выполз из ниши, прошёл по галечной площадке. Переверзев спал под открытым небом, подложив под голову кусок пенопласта, который он днём выловил из моря. Утром он проснулся рано, но благодаря Переверзеву, который не в силах был так просто расстаться с местом, где вода наконец была то, что нужно… Он даже уговорил Линецкого нырнуть ночью в маске и с фонарём… Линецкий нырнул и увидел, что рыбы ночью выглядят совсем не так, как днём… В луче фонарика они мелькали вокруг как цветные стёклышки гигантского калейдоскопа… Потом ему приснился зелёный зрачок, а утром, когда он снова нырнул, под водой уже были обычные рыбы… Но при этом их было столько, что они оказали на Ли-

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07

61


МИЛЬШТЕЙН нецкого некое трансцендирующее воздействие… Он растворился на мгновение в этой воде… Потом ощутил себя одной из рыбок в пролетающей стайке… И только после этого снова Линецким… Он подумал, что этому способствовала прозрачность… Действительно необыкновенная прозрачность здешней воды… В общем, он вполне мог понять радости Переверзева, но не хотел ещё раз здесь ночевать… — Чего ты так беспокоишься? — спрашивал Переверзев. — Пресная вода у нас есть. Капает, не перестаёт, а еда в море плавает… — Капает! Обрадовал! Я не хочу больше спать без спальника в этом каменном влагалище! Я ночью замёрз. И в темноте идти по горам я тоже не хочу. — Так мы по воде пойдём. — Тем более! Это уже не входит в программу многоборья… Так мы не договаривались… — Ну да, это программа ДОСААФа. — А не ОСОАВИАХИМа? И как в воду глядел — большую часть пути они проделали в темноте, и с какого-то момента Линецкому казалось, что они идут над водой на бреющем полёте… Переверзев шёл впереди, освещая затопленный коридор фонарём… Периодически они ступали на сушу, шагали по каким-то сухим тропам, забираясь всё выше в гору, но потом эти тропы неизбежно выводили их в море, луч фонарика упирался в очередную скалу, и они снова шли по воде, сначала по колено, потом по пояс, а потом уже казалось, что они скользят по морской глади… Линецкий давно перестал чувствовать как избыток воды, так и нехватку воздуха… Он не знал, было ли это так называемое второе дыхание, о котором он слышал, но сам до сих пор никогда не испытывал, или что-то ещё, но факт был налицо, в какой-то момент марш-броска Линецкий перестал чувстовать усталость, при том, что темп продвижения всё время увеличивался… Уже где-то на подходе к Орджоникидзе за одним из поворотов скалы фонарик Переверзева выхватил вдруг из темноты огромного мальчика в серых трусах… Или это были закатанные парусиновые брюки… Он не стал заслонять глаза от света фонарика, только закатил глаза… Скосил их куда-то вправо и вверх — к Полярной звезде или к Большой Медведице… Он был похож на одного из одутловатых персонажей немецкого художника, на выставке которого Линецкий побывал в прошлом году в Москве… Там на всех картинах были странные одинаковые мальчики в семейных трусах, с неоновыми лампами… Только у них практически не было лиц, а у этого было… И всё равно он напоминал тех, с полотен… Вообще, что-то было эпическое в самой этой картине — как он шёл по морю в час ночи… Ещё и поэтому обыденный тон, которым он спросил… — Вы не видели, там волосатые молоко не варят? — спросил он таким обыденным тоном, как будто они были в городе, и он спрашивал, где ближайшая булочная… — Нет, — сказал Переверзев, — ничего такого мы не видели… — Может, не заметили? — сказал парень. — Ну, костёр где-то там, а? — Костёр был, — сказал Переверзев. Хотя Линецкий не видел и никакого костра… Но ничего удивительного не было в том, что он чего-то не видел, он всё время смотрел туда, куда упирался луч фонарика… Луч ушёл в сторону, и парня как не бывало… Человек это был или отблеск человека… Какой-то невидимый костёр… Очень странный тип, — думал Линецкий, маршируя дальше по пояс в воде…

62

Я не хочу больше спать без спальника в этом каменном влагалище!

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07


СЕРПАНТИН

Наверно, это торможение в верхних слоях атмосферы.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07

В лице парня было что-то, что невозможно было назвать… Линецкий подумал, что вот если бы умел рисовать… То непременно попытался переложить на холст… Бредущего по воде мальчика… Почему, собственно, мальчика? — подумал он. — Мальчик не младше меня, наверно… Лет сорок… И всё равно мальчик… Этакий «бутуз»… Или потому что «мангупский мальчик»… Так на горе Мангуп называют некоторые виды популярных привидений… Как бы то ни было, если он добрёл до костра и выпил молоко, он сейчас всё равно призрак… Если бы я умел это, — ещё какое-то время думал на ходу Линецкий, — я бы написал это маслом… Но вскоре он перестал думать о живописи… Под ногами у него всё перемешалось: суша, море, сны, холсты… «Оглянись, незнакомый прохожий… Мне твой взгляд неподкупный знаком…» Они шли и шли… Без конца…. На бреющем полёте… «На честном слове и на одном крыле…» — пел Переверзев… Или Линецкому это только казалось? Интересно, что сам приход в посёлок Линецкий потом вообще не мог вспомнить… Последнее, что он помнил, был толстый сорокалетний мальчик, искавший «чёрное молоко»… Да хоть бы и белое… Где я ему возьму «молоко» в три часа ночи? — повторял он, не понимая, что с ним происходит… На следующий день стало ясно, что он заболел. Чем — неизвестно, просто подскочила температура. «Наверно, это торможение в верхних слоях атмосферы», — думал он… Задача была — избежать сгорания в нижних её слоях… Вечером температура явно продолжала подниматься, и Переверзев решил, что Линецкому одному со всем этим не справиться. Врач из Киева, живший в соседней палатке, уже уехал, и всё, что Переверзеву удалось, — это прислать Линецкому сестру милосердия. В их отстутствие на холме появились две старые знакомые Переверзева… Их красочная заграничная палатка была похожа на присевшую на холм чёрно-красную бабочку… Они принадлежали к числу старожилов — если разделить жизнь на две части, южную и северную… Что примерно и происходит — в памяти… Обе были из Москвы, одна играла на скрипке, другая — на арфе, в двух разных оркестрах. Обе всё время были на гастролях и друг друга среди года почти не видели. Поэтому отпуск всегда проводили вместе. Всегда в Коктебеле. Она положила руку Линецкому на лоб. — Горячий. Тридцать девять, наверно, или все сорок. Но это быстро пройдёт. Если будешь меня слушать. — Слушаюсь, повинуюсь… — Хорошо. Во-первых, не думай, что ты обязан меня трахнуть. — ?! — Дело в том, что я предпочитаю женщин. Во-вторых… Линецкий пил травяной чай и слушал её странный монолог… Она говорила о впечатлении, которое на неё произвёл Папа Римский Иоанн Павел II… Она незадолго до этого видела его, во время гастролей… Она говорила об острове Лесбос… Она зачем-то даже цитировала Линецкому стихи Сапфо… Чуть погодя она делала пассы над ним, и бормотала: «У тебя есть дырка… Вот в этой чакре… Это твоя ас-

63


МИЛЬШТЕЙН тральная связь с женой… В эту дыру всё проваливается…» Линецкий думал, глядя на её руку, что она продолжает играть на своём древнем инструменте, закрывая глаза, он видел решётку струн… — Ты можешь сыграть концерт Гайдна для арфы? — спросил он. — Почему Гайдна? Может быть, Генделя? — Да-да, Генделя… Или Волленвейдера… — Ты думаешь, она у меня с собой? — Кто тебя знает… Рояль в кустах… Арфа — стриптиз рояля… Может быть, гитара? Гитары тоже нет? Ну что такое… Но струны всё равно, везде и всюду… Пронизывают… Вся вселенная из струн, ты знаешь… Это самая правильная на сегодняшний день теория… Всё — только бряцание ржавых русских струн… Нет-нет, ты не уходи… Проснувшись утром, Линецкий сразу понял, что выздоровел. Он вспомнил, что такие вспышки бывали у него на Юге. На Севере то есть они были не такие краткосрочные, ОРЗ, грипп, минимум — неделю… А на побережье, как правило, день-два, и всё проходит, и что это было неизвестно, да и какая потом разница… Вера лежала у другой стенки палатки. Кажется, он заснул в её обьятиях. Семь потов сошло с него, спальник был совершенно мокрый, неудивительно, что Вера откатилась к другой стенке… Линецкий смотрел на её руку и ничего не мог понять, какая-то странная комбинация из пальцев… Вера во сне показывала дулю? Нет, тут было что-то другое. Часть пальцев торчало в противоположную сторону… А увидев ногу Веры, Линецкий почувствовал, что у него едет крыша… Ступня раздваивалась, это была какая-то странная лапка… Это было особенно странно, во-первых, потому что он этого накануне не заметил. И во-вторых, её совершенное тело модели… Всё это никак не вязалось… И она ведь играет на арфе, — вспомнил Линецкий. — Страшно? — сказала она. — Нет… Я удивляюсь только тому, как я мог не заметить… — У тебя была высокая температура, да и темно… Днём ты видел меня издали, тапки я снимаю только, когда вхожу в воду… — Но в палатке было не так темно, ты зажигала свечи… — Нет, только ароматную палочку… — Ты делала пассы… — Я их делала твоей рукой… Ты даже не заметил. — Ты… Ты очень красивая, правда… Линецкий почувствовал, что тут надо предъявлять другие доказательства, он начал целовать её губы, шею, грудь, губы, грудь… — Мои родители жили возле горы, которая внутри была из урана. — Возле этой горы? — Линецкий кивнул головой в сторону Орджоникидзе. — Нет. Далеко… Мы жили на Урале. Красивая, говоришь? Красота — это только та часть, которую вы способны вынести… — Да нет, — сказал Линецкий, — это не так… Он подумал, что её раздваивающиеся стопы… Впрочем, вряд ли он в этот момент думал словами. В голове у него мелькали картинки… Статуя Венеры без рук, но с проросшими ветвями… Кадр из фильма: Витгенштейн, очутившийся на том свете… Или не на той планете… Где его приветствует мутант… Или говорящий эмбрион… — Но это на материальном уровне, — говорила Вера, — а подлинная причина, почему это со мной так… Однажды я узнала ответ. — И что это? — Но сказать я не могу. — Почему?

64

Ты можешь сыграть концерт Гайдна для арфы?

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07


СЕРПАНТИН — Ну не могу и всё… Даже Оле… Знаешь, у меня есть ребёнок. Мальчик. Ему три года, и он совершенно нормальный. Может быть, немножко быстрее развивается, чем сверстники. Отец его даже не знает, что он есть… Говоря это, она гладила своими клешнями его руку… Ольга сказала Линецкому, что ей нужно с ним о чём-то поговорить, предложила встретиться в посёлке, в баре «Малибу». — А почему мы вместе не можем туда пойти? — Я не хочу, чтобы Вера знала. Она собиралась сегодня идти к знакомым в Тихую Бухту, вот мы в это время и встретимся. Скажешь, что тебе нужно звонить… — Да я найду что сказать. — Вот и прекрасно.

Если для тебя это просто так, развлеченьице, остановись, пожалуйста.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07

— Вера очень чистый человек, — сказала Ольга, когда Линецкий пришёл в «Малибу» и сел за столик. На Ольге было алое платье — кусок материи, завязанный на теле подобно огромному пионерскому галстуку. Чёрные волосы — причёска каре. Из-под чёлки сверкали маленькие сердитые глазки… — И очень хрупкий, — сказала Ольга, выпуская дым. — Она живёт в своём мире… И ей этот мир необходим, как улитке раковина, понимаешь? А ты можешь на неё наступить, как ты вообще наступаешь на улиток. — Почему ты решила, что я наступаю на улиток? — Потому что один раз ты это сделал при мне. Вчера, когда мы возвращались с концерта. Ты просто даже не заметил, ты не услышал хруст. Вокруг было много других звуков… — Но это же случайно. — Случайно, да… Я просто боюсь за неё, понимаешь? Поэтому я хотела тебя попросить: если для тебя это просто так, развлеченьице, остановись, пожалуйста. Оглянись — вокруг столько женщин… — Я подумаю над твоими словами, — сказал Линецкий. — А ты не возражала, когда Переверзев посылал её меня лечить? — Нет, она ведь просто хотела тебе помочь. У неё очень сильная аура. Ты разве не почувствовал? — Но при этом хрупкая оболочка? — Может быть, именно поэтому… И вообще, я ведь не знала, что она тебя будет именно так лечить… — Но догадывалась… — неожиданно мягко сказала она после долгой паузы. — Смотри, смотри, сейчас дождь пойдёт. Линецкий оглянулся и увидел, что за дверью выросла водяная стена. Он заказал два стакана портвейна и подумал, что сейчас они разговорятся о чём-то другом, но струи дождя были гулкими и обладали такой притягательной силой, что они пили молча, глядя за дверь. Ольга сворачивала самокрутку, Линецкий подумал, что Вере тяжело было бы проделать такую же манипуляцию… Он не знал, что ответить Ольге. Она напоминала рассерженную перепёлку, которая пытается отвлечь от своего гнезда непрошеного гостя… Там, в гнезде — Вера, её щупальцы… Странными были тактильные ощущения, которые они вызывали, Линецкий даже не знал, с чем их сравнить… С проползновением по коже… Улитки? Он подумал, что Ольга сейчас перетягивает невидимый канат, который проходит сквозь него… То, что она была «левшой» — так называли себя эти лесбиянки, — не должно было сбивать с толку. Вера тоже ведь начала с деклараций… Он подумал, что с этим у них у обеих не всё так определённо… Наверняка… То есть да, конечно, любят друг дружку, но это не мешает им изредка затягивать к себе на дно особь противоположного пола… Для разнообразия,

65


МИЛЬШТЕЙН что ли… Вера сказала, что мужчины у неё были не раз, не только отец ребёнка… Но что Линецкий был самым горячим… Тридцать девять градусов всё-таки… На следующее утро, правда, остыл… Но ещё несколько дней продолжал совершать фрикционные движения… Они снова и снова сплетались в причудливые узлы… Он замирал в ней, казалось, что они превращаются в двуполого октопуса, о котором он читал в «Science»… Живёт на страшной глубине, как светящиеся рыбы… Или даже ещё глубже… И он не давал себе надолго замирать, он снова начинал двигаться, трепыхаться… Не раз на них при этом падала палатка, они лежали в мешке, с притворным ужасом ожидая, что сейчас придёт великан Ю, описанный Чжуан Цзы — это Вера в одно из падений вспомнила, — взвалит их на плечо и унесёт в мешке палатки на рыбный базар, или на птичий рынок… Это были странные дни… Иногда ему казалось, что он это делает просто, чтобы доказать ей, что она такая же, как и все… Но для таких доказательств — они соединялись по пять раз в день, да и в остальное время представляли собой колебательный контур — лаская друг друга тут и там… Одного гуманизма для этого не хватает… Тут что-то другое… Что? Линецкий точно не знал… Но догадывался…. Что ни о какой любви здесь не может идти и речи… Что-то отталкивало его от Веры, даже не её раздваивающиеся стопы, что-то внутреннее… Какаято скучная тайна… Так что он ничего не мог Ольге возразить, когда она упрекала его в несерьёзности… Тем не менее, все эти дни Вера вызывала постоянное желание, это был парадокс… Впрочем, парадокс был не такой уже и новый… Лёжа в этом состоянии, переплетённый странно кончающимися конечностями… Линецкий вдруг подумал, что его собственное либидо было подобно компасу… Он ведь и в зрелом возрасте так и не научился узнавать заранее, с какой женщиной ему будет хорошо, а с какой лучше ограничиться лёгким флиртом… Раз на раз не приходился… Примерно через раз это происходило… А потом — снова стрелка, дрожа, торчала в направлении севера… И он полз туда — когда женщина своим вектором соответствовала… А если нет — член не вставал… То есть указывал на самом деле в другую сторону… Благодаря этому Линецкий полз по-пластунски всю жизнь в одном и том же направлении… (Он вспомнил и то, как совсем недавно ползал по газону в спальнике… С дочерью полка… Это казалось наглядным доказательством его геополовой теории.) Так он приполз к Вере, с которой вот уже который день творится что-то странное… Не имеющее никакого отношения ни к любви… С одной стороны… Ни к гуманитарной миссии, с другой… Он вспомнил статью в «Science», которая называлась «Конец обезьяньего театра»… Шопенгауэр называл секс «обезьяньим театром»… Статья была посвящена новой тогда «виагре»… Утверждалось, что теперь, после её изобретения, театр закроется… «Может быть, и так, — думал Линецкий, — цирк уехал, клоуны остались… И я — один из них…» Он никогда не пробовал таблетки… Просто полз всё время в одну сторону… «И всё-таки это лучше, чем каменные гениталии, — думал он, — пятого мыса… Или четвёртого… Можно ведь было и в такое упереться, если всю жизнь ползти в одном направлении… Если моё либидо действительно было связано не с животным магнетизмом женщины, а с её расположением… И не столько даже ко мне, сколько по отношению к полюсам Земли… Так лучше уже пусть будет живая Вера, — говорил себе Линецкий, — во всяком случае, пока суть да дело… Не такой уж я “мужчина лёгкого поведения”… Но так получается, что теперь делать…» Плавали они тоже вместе, и ночью в воде он иногда думал, что это уже не шутки… Она оплетала его, когда они плыли далеко от бе-

66

Шопенгауэр называл секс «обезьяньим театром».

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07


СЕРПАНТИН

Шизофрения — вирусная инфекция, передающаяся так же, как грипп.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07

рега… Она была выше его чуть ли не на голову и длиннее во всех направлениях… Линецкий чувствовал себя в воде особенно маленьким и беззащитным, ему казалось, что Вера в конце концов в буквальном смысле утянет его на дно… Но каждый раз они чудесным образом оказывались на берегу… Сидели у костра… Переверзев молчал, Ольга тоже, было такое впечатление, что все что-то понимают, что-то уважают, чему-то отдают должное… Это отношение окружающих раздражало его… Хотя он же сам послал Переверзева подальше, когда тот в самом начале предложил что-то совместное… «Не строй из себя группенфюрера», — сказал он, и Переверзев, пожав плечами, отвалил… А потом вдруг — монолог Ольги в «Малибу»… На который Линецкий смог только — в свою очередь — пожать плечами… Через день после этого разговора Веры рядом с ним утром уже не было. Он выполз из скомканного брезентового гнезда, подошёл к морю, оглянулся и увидел, что и чёрно-красной бабочки на холме уже нет… Он зачем-то ездил в Феодосию, подходил к московскому поезду… Как бы для очистки совести… Хотя что-что… И чья-чья… А уж его-то совесть была чиста, не правда ли? Девушек на перроне он не нашёл… Может быть, они перелетели не в Москву, а на другой холм… Погода испортилась, шёл затяжной дождь… Он хотел было уехать, стал собираться… Но потом передумал… От отпуска оставалось ещё две неизрасходованные недели, кроме того, он ведь так ничего и не понял… Как жить дальше… С кем и зачем… Переверзева погода не пугала, всё равно он был большей частью в воде… Или спал с Тамусей — огромных размеров девочкой из Нижнего Новгорода… У неё, похоже, было начало слоновьей болезни, но Переверзев действительно не придавал значения внешности… Вообще, в этом «волнорезе» всё было не так просто… Что он там рисовал на самом деле в своей тетрадочке? Иногда казалось, что что-то такое происходит при этом с пространством перед ним… Оно — вот именно раздваивалось… Линецкий подумал, в частности, что он теперь может себе представить, как ужаснуло бывшую жену Переверзева известие о том, что где-то есть дубль его семьи, и стало быть, её двойник… Он сам, когда наутро увидел, что у сестры милосердия раздваиваются ноги… Мельком подумал, что Переверзев загнал его всё-таки в угол… Пятый угол, пятый мыс… Волны мылись о мысы… «Шизофрения — вирусная инфекция, передающаяся так же, как грипп, — вспомнил Линецкий статью всё в том же журнале… Доктор, сделавший это открытие, стал лечить больных с помощью переливания крови… Он утверждал, что более чем успешно — результаты были в два раза лучше, чем при использовании традиционных методов… “В наших мозгах полным полно вирусов!” — сказал доктор в интервью и, по словам журналиста, состроил при этом такую страшную гримасу… Шутник… А кто не псих? Но как бы то ни было, можно было не сомневаться, что физруку с Тамусей тепло… Что при такой погоде и было самым важным. Наверно, поэтому он и выбрал эту живую печь… Одно время была даже такая присказка: “Ебать Тамусю!” Линецкий вспомнил, что Глебов, его школьный приятель, одно время произносил это по любому случаю… “Так что физрук спит не просто с очень большой девочкой… Но с нарицательной сущностью… А Глебов покончил с собой… Но при чём тут Глебов… На самом деле там — в присказке — была вовсе не Тамуся… Я вспомнил… “Тулюся” там была, или даже “ту Люсю”, как-то так… Уезжать пока не хочется… А что, если перебраться на частный сектор?» Перемещение оказалось делом одного часа. Линецкий сразу нашёл то, что искал, вещей у него было немного, Переверзеву, который

67


МИЛЬШТЕЙН где-то в этот момент плавал в море, или ебал тулюсю, он оставил записку с адресом… Снял комнату он очень дёшево, почти в таком же сарайчике, как в Рыбачьем… Только Инны не было рядом, и Веры не было… И кур не было… Никто не клевал его по утрам в пятку… И так как шли дожди, спал Линецкий долго… Сарайчик стоял по­ близости от потухшего вулкана юрского периода… Линецкий почти никуда не ходил, смотрел на залив, сидя на пороге своей хибарки… Иногда он всё же вставал и шёл вниз по тропинке, которая вела мимо белокаменной химеры… Вокруг чудовища стояла железная ограда… Но самое смешное заключалось даже не в этом… Кто-то не только воздвиг памятник существу… Которое Линецкий видел на картинах Дюрера, Кранаха… Только там оно везде было зелёного цвета, а это было белым… Химера была ярко-белой, как свежая штукатурка… Дракон, Волос, Василиск… Заказчик распорядился ещё и поставить у железной калитки живого охранника в камуфляже… Смены караула не было, просто охранник стоял не всегда. Но когда стоял, мог впустить прохожего, если тот согласен был купить билетик. Всего за три гривны… Тогда можно было посидеть у подножья обелиска на лавочке, в окружении цветочков… Анютины глазки там были высажены… Новорусские навороты… Да нет, всё это вообще уже превосходило человеческую фантазию… Подзорная труба на штативе… Заглядывание в её окуляр не входило в цену за билет — за это надо было заплатить охраннику ещё две гривны… Чтобы посмотреть на море с точки зрения… Химеры? Нет, не химеры… А кого тогда? А того, кого… Кто воздвиг совсем не песчаный замок на берегу, тоже огороженный со всех сторон забором, но попрочнее. Каменная химера — это часть его. Кого? Того… Владений, внешняя, хотя, кто знает, может быть, ему же принадлежат и эти холмы… Перед воротами замка была квадратная бетонная площадка… Если штормило, её края полоскали волны. Кроме того, в любую погоду её по вечерам драили швабрами батраки, жившие рядом с крепостью в строительном вагончике. Днём — нет, днём они очищали канал, или точнее, дорогу, асфальтовую, надо было полагать, с высокими бордюрами, которую почему-то всё время затапливало, и две-три снулые фигурки выгребали из неё воду совковыми лопатами. Линецкий видел это сверху, сидя на пороге своей комнаты. Куда вела эта дорога и откуда, было непонятно, она обрывалась, не доходя до замка, но при этом ясно было, что сделали её чересчур глубокой, ниже уровня моря, и откуда-то в неё поступала вода… Это напоминало какой-то старый потёртый бред, субботники, где они всем отделом кололи подводный лёд, военные лагеря, где они всем взводом копали в степи бессмысленную траншею; всё делалось с одной целью — занять людей, и даже когда всё кончилось и страна ушла под воду, кто-то продолжает скрести воду совковой лопатой, как бы уже с обратной стороны, но так же — от забора до обеда, — думал Линецкий, переводя взгляд от вычерпывающих людей к Кара-Дагу… Профиль каменной бородатой головы отсюда был не виден, но Линецкий знал, что он есть и вчерашний монолог выжившего из ума старика — мужа хозяйки — о выдолбленной в подводной стене Кара-Дага стоянке атомных лодок, казался ещё более фантасмагоричным — Линецкий представлял себе, как чёрная голова выпускает изо рта ракету, как она летит… Он провожал её взглядом до самого горизонта и пытался вспомнить прочитанный в детстве шпионский роман «Атомная крепость». Ничего не мог вспомнить, кроме по­ трёпанной — уже тогда, когда книга попала ему в руки — тёмно-синей обложки с чёрными контурами, а потом менялось освещение и весь залив начинал напоминать сцену амфитеатра, казалось, что Кара-Даг и

68

И даже когда всё кончилось и страна ушла под воду, кто-то продолжает скрести воду совковой лопатой.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07


СЕРПАНТИН Хамелеон подтягиваются друг к другу, как будто чей-то большой и указательный пальцы, и вот-вот сомкнутся в кольцо. Линецкий уже больше не знал, что может быть лучше, чем просто сидеть и смотреть сверху на этот залив, поэтому он никуда и не ходил, кроме ближайшей столовой. Днём казалось, что чёрная гора медленно погружается в море, но всё происходило ровно наоборот — гора медленно выпивала море, и не только море, всё вокруг становилось чёрной горой, которая, однако, внутри была полой, никаких подводных лодок там не было, или их не было видно, внутри был первобытный мрак, ни звёзд, ни лунной дорожки, но Линецкий продолжал смотреть сверху — теперь уже только на бетонную квадратную пристань у ворот замка, освещённую жёлтыми фонарями. На краю её стоял подъёмный кран — чтобы поднимать причалившую лодку, или катер. За всё время никто туда не причаливал, и даже тот факт, что пристань исправно драили по ночам швабрами, по мнению Линецкого, вовсе не говорил о том, что всё это кому-то нужно… Может быть, это были работники сцены, может быть, у них были более широкие полномочия, каждый раз, когда они исчезали из серого квадрата, Линецкий машинально искал их в темноте, могло быть и так, что они ходили теперь по чёрной воде, натирая её до утреннего металлического блеска. Выдолбленные в Кара-Даге атомные пещеры — это, конечно, старческий бред, — думал Линецкий, хотя… Ведь с другой стороны — за Хамелеоном — на самом деле был подземный торпедный завод, почему бы тогда было не построить неподалёку от него пристанище для их носителей?

10. Крысы прибоя А вы так делали в школе?

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07

Пловец был уже на очень большом расстоянии от берега, едва угадывался чёрной точечкой на горизонте. Так что ничего особенно тревожного не было в том, что пунктирная линия его заплыва c какого-то момента больше не прослеживалась. Доплер предложил Лене посмотреть, что он успел набросать в блокноте. Он надорвал нижний край странички, обернул полоску бумаги вокруг шариковой ручки и стал елозить ею вверх-вниз. — Поздравляю, — сказала Лена, глядя, как чернильный человечек взмахивает руками среди нарисованных волн, — ты вернулся к самому истоку. «Волшебный фонарь» ещё не зажигался… — И понял я… Что это — не названия картин, не сцены, но разряды матерьялов… И что в душе, в далёкой глубине сидит такой завзятый рисовальщик… И иногда рисует lune de miel… — Что такое lune de miel? — Медовый месяц. — Но ты нарисовал вовсе не его. — Но я же не завзятый рисовальщик, тот — в глубине души, конечно — это и рисует, что же ещё? А вы так делали в школе? — спросил Доплер, двигая ручкой вверх и вниз, расправляя и сворачивая полоску бумаги, заставляя пловца и дальше плыть в стиле «баттерфляй»… — Делали. Только картинки были непристойными. — А. Так это вы рисовали медовый месяц… Четыре чёрненьких чернявеньких чертёнка чертили чёрными чернилами… — Доплер, мне очень понравился фильм, правда. Я даже не ожидала. — Спасибо за откровенность… Накануне они увидели на заборе афишу. Она висела как-то странно, в тени развесистой шелковицы. Лена забрела в тёмный закоулок, чтобы сорвать чёрные ягоды, и заметила там афишу — в кинотеатре бывшего «Литфонда» показывали фильм, название которого —

69


МИЛЬШТЕЙН «День» — Лене ничего не говорило. Только когда пошли титры, она поняла, что это что-то из его «наследия»… Но она действительно не ожидала ничего подобного, он ведь сам её уговорил, что всё, что он снимал, не стоит выеденного яйца… И всё же повёл в этот маленький кинозал, и там началось что-то удивительно стереоскопическое… Хотя фильм был нормальный, никаких очков им не выдавали… Но действие происходило в Крыму, и от этого всё время казалось, что, завернув за угол, камера захватит их самих и завернёт в другое пространство… Лена смотрела на экран, где была огромная шахматная доска, или, точнее, площадка… На ней стояли фигуры и сидели люди на ладьях, головки которых были плоскими, без всяких зазубрин… А рядом с шахматной была танцевальная, на которой, однако, никто не танцевал, просто серый квадрат точно такого же размера, как шахматный, с маленькой сценой на краю… Музыканты играли что-то похожее на балладу «Лед Зеппелин», камера вдруг поднялась над землёй, и это стало совершенно чётко видно — все люди были на одной — шахматной — половине, кто-то сидел на фигурах, многие стояли, переминались с ноги на ногу, ходили вперёд и назад, но — только в пределах шахматной доски. А потом две фигурки встали и перешли на пустую площадку. Лена вдруг вспомнила, что последним проектом Доплера была экранизация романа Витольда Гомбровича. Доплер говорил ей, что поначалу, когда он ещё не принял решение совсем уйти из кино, его смущало наукообразие, в которое выливались наброски сценария. Схемы поглощали жизнь, он чувствовал, что его несёт куда-то не туда… Он советовался со знакомыми математиками, в его собственной голове оживали рудименты знаний, полученных, когда он был студентом и учил точные науки… Пока не стал «точить очные», как он скаламбурил… Лена теперь могла всё это представить, и даже — ей казалось, что, посмотрев его «День», она краем глаза заглянула и в невоплощённый «Космос», которым Доплер, по его словам, хотел объяснить смысл «подстановок», использованных Гомбровичем для решения Основного уравнения… — Доплер, ты говорил, что подготовка к «Космосу» завела тебя на чужую территорию. А на чью, не сказал. — Мне показалось, что то, как они у меня перемещаются в анизотропном пространстве, напоминает Тарковского… Ну помнишь, эти бросания гайки, или чего там, со шнурком, или с ленточкой… Герои Гомбровича в Закопаном — говорящее название, да? — они тоже, чтобы сделать шаг, бросали у меня что-то вроде гайки… То есть, у Гомбровича это не так, там переходы с места на место более сложные, губы—верёвочка—палочка—воробейчик… Предметы выстраиваются в указатели… Не только предметы, там же, в общей куче, слова, слова… Роман-ребус… В кино так не получится… Да я ведь и не хотел экранизации «в лоб», как ты понимаешь… В какой-то момент я вдруг понял, как это должно быть… Набросал в общих чертах, но на следующий день подумал, что я иду след в след, повторяя многошаговый метод сталкера… — А может, это было бы не так уж и плохо? Разве можно избежать аллюзий? — Да нет… Я не хочу сейчас всё это ворошить… Все эти игры с Абсолютом… Было множество других причин на самом деле, вполне материальных, это был кризисный период, полный распад, чтобы делать кино в то время, нужен был фанатизм, которого у меня не было… Конечно, это должно было выглядеть несколько иначе… Например, они бы не бросали гайку, а подвешивали её. — Зачем?

70

Разве можно избежать аллюзий?

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07


СЕРПАНТИН

Гагарин слетал в верхний космос, а потом разбился о нижний.

— Они же в Закопаном… Чтобы узнать, в какую сторону производить самокопание… — Понятно. — Такое путешествие в Лимбы… «Там близких нет, лишь опыты над ними. Над сердцем человеческим и только…» Я вот что сейчас подумал: ведь где-то здесь упал твой Бойс… Во время войны. Гагарин слетал в верхний космос, а потом разбился о нижний… А Бойс слетал в нижний и… — Ну — и? — «Земля под нами» — ты же сама рассказывала… — «Und in uns… unter uns… landunter…» Я курсовую об этом писала… — Дашь почитать? — Если найду… Я там писала, что легенда о Йозефе Бойсе — это немецкая «Повесть о настоящем человеке». Только наш стал летать с протезами ног, а немецкий — головы… — Точно, Мересьев, а не Гагарин, я перепутал… И здесь же, кстати, впервые поднялся в воздух Сергей Королёв… — Не надо больше здесь копать, Доплер. — Чтобы попасть в «Космос»? — Да. — В воздухе рыть могилу? Как у Целана… В общем, мотивов было много, Лен, планы большие… Слишком большие… Ты права, не нужно больше копать. А то докопаемся… — До чего мы можем докопаться? Что ты двадцать лет назад на этом самом месте… — Занимался онанизмом. — Я этого не говорила… — Да нет, это же «Космос», вывернутый наизнанку, вспомни конец, ты ведь сравнительно недавно читала… — А, ну да. Берг? — Берг. Пойдём домой? — сказал Доплер. И положил руку на её бедро. — А ты меня там не повесишь? — Повешу. Но это же будет в невесомости, Лен, так что ты… Ты просто полетишь со мной рядом, на таком шёлковом поводке, да? Да? — Ну нет, мой Шейлок, — сказала она, хватая руку Доплера, скользившую вверх уже по другой стороне бедра, — веди себя прилично, вокруг люди… — Пойдём в комнату? — Днём? Ты что? Эй, прекрати, проснись ты… — Тогда в море? — Нет. Ты иди сам поплавай. Я посижу. У меня, наверно, низкое давление, я хочу ещё кофе. Доплер стал спускаться по лесенке на пляж. Прежде, чем голова его исчезла, он подмигнул ей. Лена невесело кивнула… Что-то ей не нравилось собственное самочувствие… Подошла официантка, Лена сказала «кофе», но та начала уточнять, какой именно… «Какой покрепче», — сказала Лена. Она видела, как Доплер прошёл мимо огромного пловца… Пловец кивнул и что-то сказал, но похоже было, что Доплер этого не заметил. Когда она сделала первый глоток двойного эспрессо и открыла глаза, пловец уже был на террасе. Почему-то в непосредственной близости от её столика. И он спрашивал разрешения сесть… При этом он был явно чем-то ошарашен… Если бы это происходило лет пять назад, она бы, не задумываясь, решила, что всё дело в ней… Но теперь у неё уже не было полной уверенности… Она хотела ему возразить, но вместо этого сказала:

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07

71


МИЛЬШТЕЙН — Ну да, в принципе… Только учтите, что сейчас мой муж придёт. — Так я о нём и хотел спросить. — И что же вас интересует? — Это Пётр Доплер? Или просто очень похож на него? — Нет, — улыбнулась она, — доппель-доплер — это было бы уже слишком… Это просто Доплер. Собственной персоной. Ему приятно будет, что вы его узнали, молодой человек, — сказала она и усмехнулась — «молодой человек» был старше её лет на десять, и она, стало быть, говорила сейчас не от своего лица, а от лица Доплера… — Ну как же, я так люблю его фильмы… «Ворованный воздух», «Нет — любви», «Личное дело Степашина»… — А я вот ни одного не видела, представьте. До вчерашнего дня. — Вы вчера познакомились? — Ну что вы, я же вам сказала — мы женаты… Просто вчера я впервые увидела его фильм. — Какой? — «День». — Отличный фильм. Но как же, вы — его жена и не видели ни одного его фильма? — Один. Вчера. Слушайте, а что вы там увидели? — сказала она, сделав ударение на «вы». — Я имею в виду море. Когда вышли… На вас же только что ещё лица не было… Я не поверю, что это из-за того, что встретили режиссёра… Вы не похожи на барышню, мечтающую стать актриской… — Да, вы правы. Было ещё кое-что… перед этим. Но вы всё равно мне не поверите. — А вы попробуйте. — Что попробовать? — Так рассказать, чтобы я поверила! — Я увидел там медузу. — Ну и что? Впервые, что ли? — Она была не простая… Это я так говорю — медуза, а что это было на самом деле, я не знаю. Мне кажется, что я поседел, знаете… Вы видите у меня седые волосы? — Да нет, не вижу. — А вот так, теперь видите? — Слушайте, уберите свою голову, вон мой муж идёт. — Ну и что? А что мы такого делаем? — Но что он может подумать?! Что я у вас блох ищу, вот будет умора… Уберите голову, вы брызгаете на меня, а здесь холодно… — Холодно?! — Мне да… Здесь сквозняк всё время какой-то… У меня низкое давление… Нет у вас никаких седых волос… Ну, так что вы там увидели? — Сначала мне на плечо легла скользкая ладонь, я её стряхнул. Меня передёрнуло. Я заставил себя всё же взглянуть — нырнул и посмотрел в точку, где я только что был… Там была медуза, знаете… Но не простая, а в форме человеческой головы. Прозрачной такой, мутноватой слегка, ну как медузы всегда бывают, но форма-то была человечья… — Как вас зовут? Персей? — Меня зовут Виктор. Виктор Переверзев. — Ха! Похоже на Персея… Но ещё больше на что-то перверсивное… И что же дальше? — Она была похожа на вас. Копия ваша, знаете… Из какого-то прозрачного материала. Висела под водой такая прозрачная голова…

72

Слушайте, уберите свою голову, вон мой муж идёт.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07


СЕРПАНТИН

И плывёт дельфином молодым по седым пучинам мировым…

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07

— Ну и фантазия у вас, батенька… — Здравствуйте, — сказал Доплер, усаживаясь за столик. Переверзев встал и начал говорить что-то про большую честь, но Доплер его прервал. — Я вас умоляю, — сказал Доплер и жестом попросил сесть. — Я видел все ваши фильмы, — сказал Переверзев. — Не верю, — сказал Доплер, — ни одному вашему слову. — Ну зачем вы так? — Потому что некоторые не были в широком прокате… Впрочем, вы могли не знать об этом и думать, что видели все… Но я и в это не верю. — Ну зачем вы так? — повторил парень. — Конечно, я мог не все знать, но я многие видел, правда. Мой приятель, ещё с института, был председателем киноклуба, он брал фильмы, которые почти нигде не шли, мы собирались… — И какой же это был институт, позвольте поинтересоваться? — Физкультурный. — Замечательно, — сказал Доплер. — Физкультпривет! — улыбнулась Лена и что-то шепнула на ухо Доплеру. — Привет! — сказал Переверзев. — Я вам не мешаю? — Ну что вы, что вы, — сказала Лена, — нам очень приятно. И вы не дорассказали про медузу. — Какую медузу? — спросил Доплер. — Виктор утвержадет, что видел в море медузу, которая как две капли воды была похожа на мою голову. — Ах, вот оно что, — сказал Доплер. — Доплер, ты не хочешь написать об этом в своей колонке? — Что написать? — сказал Доплер. — Это давно ведь уже написано. — Это была другая медуза, — сказал Переверзев, — то есть она была из того же материала, что медузы, но это была голова… Я никогда ничего не пугался в море, чувствовал там себя всегда, как дома. А тут вдруг струхнул. Даже не помню, как к берегу примчался, мне кажется, на сушу я просто вылетел… — Так вы дельфин, — сказала Лена, — выбросившийся на сушу. — Ну да, я плыл «дельфином», так в народе называют «баттер­ фляй»… — И плывёт дельфином молодым по седым пучинам мировым… — пробормотал Доплер без всякого выражения. — Мне показалось, что я поседел, — сказал Переверзев. — А как это вам показалось, у вас что, и зеркало с собой было? Доплер, у него фамилия Персеев! — Переверзев. Зеркало висит на стене кафе, со стороны пляжа… Если по лестнице спуститься… — Висит? — спросила Лена. — Висит, — кивнул Доплер. — Так что в следующий раз возьмите его с собой под воду. — Чёрт знает что, — сказал Переверзев, — я теперь боюсь нырять… Никогда такого со мной не было. — Хотите выпить? — спросила Лена. — Я не пью. — А я выпью, — сказала она. — Доплер, закажи мне, будь добр, вот этот коктейль. Мне название понравилось. — «Крысы прибоя»? Это же надо, — удивился Доплер, — ты не боишься такое пить? Он не с мышьяком? — Не думаю. Это, наверно, из песни «Наутилуса»: «…мы идём за ним как крысы и скрываемся в прибой, музыка под водой, музыка под водой…»

73


МИЛЬШТЕЙН — Скажите, — вдруг как будто что-то вспомнил Переверзев, — что такое «эффект Доплера»? О вас тогда писали, и мой приятель перед показом вашего фильма тоже что-то об этом говорил, но я ничего не помню…. — Хорошо, я вам расскажу. Значит, было так. Прежде, чем снимать художественное кино, я снимал документальное. Сам себе и режиссёр, и сценарист, и оператор, ну да, чего там рас-страиваться… Бродил себе по задворкам цивилизации… Которые казались мне романтичными — живописные такие помойки, знаете… И всё снимал… Пока какой-то злой мальчишка не швырнул в меня булыжник и не расфигачил мою камеру вдребезги! Одна из стеклянных брызг попала мне в глаз. И с тех пор я всё вижу как-то не так, как все… Понимаете? — Наш ответ Чемберлену, — Лена захлопала в ладоши. — Что ты имеешь в виду? — спросил Доплер. — Я ведь говорю всё как есть. — Да я вижу, вижу… Глаз за глаз, сказ за сказ… — Да ну какие там сказы! Ведь сто раз писали, что у меня осколок застрял в глазу, что я всё вижу поэтому в чёрном свете, «расколотый объектив привёл к чистому субъективизму»… И всё такое… «Все его фильмы поэтому с червоточинкой»… Вы просто молодые, не помните… — Но это же когда было, — сказал Переверзев, — теперь ведь этого нет? — Чего нет? — Ну, я не знаю, идеологии. А значит, и «эффекта Доплера»? — Эффект есть! — несколько экзальтированно воскликнул Доплер. — Он со временем только усилился. Вы даже себе представить не можете! И за примером не надо далеко ходить… Вот вы тут сидите, присели, из самых чистых побуждений, конечно, поприветствовать героя вчерашних дней и всё такое, сказку нам рассказать — всё совершенно невинно, я же понимаю… А знаете, как я вижу эту сцену? — Как? — Мне кажется, что вы, пользуясь преимуществом в возрасте… и барельефности мускулатуры… Пытаетесь украсть у меня мою возлюбленную! Рассказываете нам тут басни про медуз… А на самом деле в вашей сказке всё очень просто — вы не хотите прямо признаваться в любви и делаете это посредством проекции… Напускаете на нас какие-то туманности… андроидов… — Я на самом деле её видел! Но то, что она похожа именно на Лену, это я… Это могло мне показаться, Лена — это была первая человеческая голова, которую я увидел после той, что была под водой. Но при этом я не давал ни малейшего повода… — Это точно! — воскликнула Лена. — Вы даже не заметили, что я — не только голова, что у меня ещё есть тело — вот высшая степень воспитанности. Доплер! Как ты можешь его упрекать? — Ладно, остыньте. Осколок в глазу у меня, понимаете? Вот вам и весь эффект Доплера, молодой человек… Сидите, сидите, я же вам не говорю, что это так и есть. Я уже научился с этим справляться… Каждый раз говорю себе, что люди на самом деле не такие, что это мне только так кажется… Ведь правда, что мне это только кажется? — Правда, — сказал Переверзев, — конечно, правда… Но прозрачную голову под водой я всё-таки видел! — Хорошо, я буду считать ваши слова предупреждением. Взгляд со стороны бывает, знаете… Самый верный… — Ну ничего себе, — рассмеялась Лена, — ты веришь в эту клевету? Попробуй лучше коктейль, мне нравится. — Я не пью в это время суток, — сказал Доплер, — попробуйте вы, молодой человек.

74

Я не пью в это время суток.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07


СЕРПАНТИН

Или Овидия ты позабыл, доблестный старче?

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07

— А я вообще не пью. — Вот это я понимаю, — сказал Доплер. — Друзья мои, а вы обратили внимание на стены этого заведения? — Зеркало, — сказал Перверзев, — овальное там висит. — И всё? А внутри? Вы не можете прочесть вслух, что вон там написано, а то мне плохо видно… — Осколок мешает? — Наоборот, я не вставил линзы…. Чтобы в море не потерять. Нет ничего печальнее, чем потерять в море линзу, знаете… Это всё равно что быть каплей… и попасть в океан. — «Держу бокал, — прочёл Переверзев, глядя на стену, — в нём блеск огня и пламень счастья и восторга. И с восхищеньем на меня краса свою любовь исторгла…» — Знаете, я пожалуй пойду посмотрю вблизи, — сказал Доплер, — там ещё какие-то фотографии… Доплер встал из-за столика, подошёл к кирпичной стене и увидел, что к ней прикреплены фотографии Аксёнова, Е. Попова, Приставкина… Все они были запечатлены в обнимку с одним и тем же незнакомым Доплеру человеком, и Доплер сделал вывод, что это и есть местный поэт, чьи стихи украшают стены заведения. «Этот “Богдан” нам Богом дан», — прочёл Доплер и вспомнил, что заведение так и называется. Табличка же висела над входом, а возле двери были столбиком высечены фамилии посетивших это место литераторов, десятки, если не сотня фамилий, среди которых кого только не было… Мда, — сказал Доплер, — чего не бывает… Весь цвет литературы эсэсэcэр… А с другой стороны, что тут такого уж удивительного — ну, Ложко (так звали поэта — Доплер узнал это из подписей, которые различил под фотографиями) в обнимку с Аксёновым, ну и что такого… Доплер подошёл к полке, на которой стояли книги сфотографированных классиков, раскрыл «Вольтерьянцы и вольтерьянки» и прочёл: «Так вы отправите, девы, меня в царство Тартара! Млеет мой старческий органон, булькает негой; боюсь за сосуды… Разве ж поэты стареют? — что-то ему возразило. Величие нарастало. — Или Овидия ты позабыл, доблестный старче?» «Вполне могли спеть дуэтом», — подумал Доплер, закрывая книгу и снова глядя на фотографию, где Аксёнов стоял рядом с поэтом Ложко. За их спинами виднелся вокально-инструментальный ансамбль на маленькой сцене. Кирпичная стена благодаря фотографиям и надписям-цитататам показалась Доплеру куском декорации… Из какого-то старого черноморского водевиля… Доплер обернулся к столику и тихонько присвистнул. Теперь уже там было два молодых человека… «На юге по вечерам на свет слетаются мужики…» Вся троица оживлённо о чём-то беседовала. «О Бойсе? — подумал Доплер. — Навряд ли… Песенка такая была: “бойс, бойс, бойс”… Вот это ближе к теме, да… Лене всё это явно нравилось… Что, в общем-то, было вполне естественно… Вот только лицо у второго субъекта что-то не внушало доверия… Чтобы смотреть спокойно со стороны… На эту медузу… Готорна? Натаниеля… У медузы, кстати, двадцать четыре глаза… Здесь бы ровно столько камер и надо было установить… Слежения…» Лена, конечно, не ребёнок, но запросто может заиграться, — думал Доплер, возвращаясь к столику, — а чем тогда отстреливаться? Есть ли ещё порох в пороховицах? Второй подсевший тоже оказался большим любителем кино. Все фильмы Доплера он не видел, но одно название произнёс… Да и вообще выказывал всяческое уважение. Доплеру это польстило. Он решился выпить с ребятами стопку водки. Точнее, с одним ребятёнком, потому что атлет в самом деле ничего не пил алкогольного…

75


МИЛЬШТЕЙН — Вот вы напрасно, — говорил тот из них, который пил, — смеётесь над Ложко. Как говорится, художника легко обидеть… А он зато мужик настоящий был… — Он что, умер? — спросил Доплер. — Нет, но его инсульт разбил. Лежит бедняга, не встаёт… Он же не может вам ответить… Он настоящий поэт, вон на стойке его стихи лежат, видите стопочки? Не надо его обижать, ладно? — Конечно, не надо, — сказал Доплер, — простите, а вы ведь тоже слагаете? Я угадал? — Нет. Я писал когда-то песни, но уже давно завязал… А то, что здесь всё так грубовато, так это даже по приколу, понимаете? — Где грубовато? — Здесь, в «Богдане». Мне вот ваш приятель сказал, что вы это всё воспринимаете, как какой-то гротеск. Да ещё и напротив входа в «Литфонд»… — Я не знаю, что вам сказал молодой человек, но мы ничего такого не обсуждали… Просто не успели. — А я всегда иду с опережением. И я вам вот что скажу: это как раз очень правильное место. — Я с вами согласен. Это не гротеск, нет… Это грот… Это мавзолей какой-то, знаете… — Это точно! Точно! Хотите, я вам расскажу, как на самом деле книжки пишутся? — Хотим, — сказал Доплер, — будьте так добры, расскажите нам наконец-то, как пишутся книжки. — Слушайте. Это было году в 91-м, то ещё было времечко, сами всё помните… Ну вот, и в нашей команде весёлых разведчиков… Завелись тогда три «крысы», наш бригадир их быстро вычислил… Но они успели смотать удочки. Шеф из принципа решил их найти, и мне это поручил. Я узнал от шестёрок, что уроды попрятались в тоннеле метро, в таком тупике, заброшенная ветка там была, ну начали когда-то копать линию… И бросили… Мы взяли с пацанами автоматы, дрезину, поехали… Но они почуяли — к рельсу ухо, что ли, приложили… Чингачгуки… И снова смотались, а чтоб нас запутать, сделали метки на стенах, стрелки такие со своими именами, типа, «Коля, здесь не забудь свернуть», мы поехали по этим меткам, а они вели в действующий туннель, чуть под поезд не попали, подстрелили на слух какого-то бомжа, но крыс так и не нашли… Вышли чёрт-те где на землю, из какого-то депо, ну да, мы же в депо заехали… Ну вот, вышли, сели в трамвай и стали это обсуждать по дороге, крысы, мол, обманули нас своими метками, слова написали на стенах… А через неделю или две еду я снова в трамвае — тачку тогда сдал в ремонт, и слышу, как старушка старушке без вазелина втирает: «В метро крысы-мутанты завелись… Огромные, величиной с овчарок… И разумные… Даже писать могут, люди сами видели, как они на стенах слова писали, на особом своём языке…» Смеётесь? Я тогда тоже посмеялся… Но это было только начало! Был у нас такой врач участковый, его все называли «поющий доктор», он пел, когда на вызов приходил, пока стетоскоп вынимал. Потом замолкал на время, а потом опять себе под нос чё-то напевал. Я его однажды чуть не завалил, без дураков… Он моей жене аппендицит лечил — при помощи массажа поясницы… Она, бедная, уже сама дотянулась до телефона, вызвала скорую, а он и тогда, когда скорая приехала, продолжал её уверять, что это радикулит и массировал ей поясницу — в широком, я подозреваю, смысле… Ну вот, а в больнице сказали, что у неё острый аппендицит, и прямо на стол — хуяк… Простите, я случайно… Я потом его вызвал на дом — себе, хотя я не болею никогда… Только чтобы ему самому аппендицит вырезать. Но он вовремя просёк фишку и сбежал. Навер-

76

Хотите, я вам расскажу, как на самом деле книжки пишутся?

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07


СЕРПАНТИН

Представь: на людей в метро нападают гигантские крысы!

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07

но, тоже в метро спрятался, а потом какими-то крысиными норами за границу… Долгие годы его не было в городе, я о нём забыл. Всё изменилось, я теперь мирный… Ну, бронепоезд там стоит… Под землёй… Однажды сижу в гостях, именины у одного «ботаника», у родственника моей новой жены, и вдруг заходит доктор. Я его узнал, а он меня нет, он же меня мельком видел, только во время одного из визитов к моей бывшей. И теперь не узнаёт. Он садится за стол, я пересаживаюсь к нему, мы чокаемся, я ещё не знаю, что буду с ним делать. Может, и ничего, время ушло, с женой давно развелись, так что, чего он ей там массировал, меня теперь в общем-то не колышет… Я в неопределёнке такой, а он, как назло… На брудершафт, блядь, пить хочет, истории мне свои эмигрантские выливает на голову. Я сижу молча, делаю вид, что слушаю. Пока ему самому не надоело… И он задумался, надулся… И говорит: «А ещё я роман начал писать!» «О чём?» — спрашиваю. «О крысах-мутантах… Это будет мистический психотриллер… Это будет такое… Представь: на людей в метро нападают гигантские крысы! А? Как тебе?» И делает такие глаза, аж щетина на нём топорщится… Ну полный улёт… Псих, конкретный дебил… Вот так вся литература и делается, ясно? Сначала бабки по испорченному телефону в трамвае что-то услыхали, беззубыми своими ртами перетёрли… Потом какойнибудь айболит без крыши подслушал шамканье ихнее — вот вам и роман — глотайте! Гониво это всё! — Ну, говорить можно всё что угодно, — пожал плечами Переверзев. — Так ты что, думаешь, айболит его не написал? Ещё как написал! Его везде продавали потом, «Крысы в лабиринте» называется, в нашем городе его все читали. Кучу бабок заработал — вот так, из воздуха! Ну, так что такое литература после всего этого? Чего она стоит, я вас спрашиваю? А вы смеётесь над поэтом, который искренне всё пишет и правильно… «И я с неистовым стараньем ищу любви и красоты!» — прочёл он, глядя на стену… Ну кто под этим не подпишется? Разве что вы, — кивнул он Доплеру, — но это потому, что вы уже нашли… — Да, я уже нашёл, — кивнул Доплер. — Я предлагаю выпить, — сказал раскрасневшийся браток, глядя на Лену. — Господа! Мы забыли, что за нашим столом присутствует роза! Роза, медуза, кинжал в букете… Доплер почувствовал, что всё это уже выходит за рамки… Да и количество крыс переходило уже всякие пределы разумного… Какой-то крысиный коктейль… Крыса, выпрыгнувшая изо рта сумасшедшего бандита… В рассказе Гомбровича крыса залезает в рот… Пора, — подумал Доплер, — пора сматывать удочки, иначе не такое начнётся бембергование… Бембергование бембергом в берг…. — Берг, — вслух сказал он, — я устал немного, а ещё надо на базар зайти… — Пойдём, пойдём, — сказала Лена, — до свиданья, мальчики! Ночью Доплеру снился всё тот же «Богдан»… Откуда-то он знал, что это «Богдан», вот только Богом ли он теперь был дан, или наоброт… Дан: Бог… Найти то-то и то-то… Доплер часто во сне задавался натурфилософскими вопросами, ставил мыслимые и немыслимые эксперименты… «Богдан» теперь выглядел не так, как днём… Обстановка напоминала старинный охотничий замок, пылали факелы, на стенах висели оленьи рога, на паркете кое-где виднелись толстые лужицы медуз. Поэт в очень светлом костюме и рубашке с красными цветами взял Доплера под руку и обратил его внимание на то, что под каждыми рогами висит табличка. Доплер прочёл одну, другую, третью… Все фамилии были ему известны… Похоже было, что это орден рогоносцев… Открылись кованые двери и начался бал… Всё закружилось под

77


МИЛЬШТЕЙН музыку вальса… Только поэт не танцевал, он молча стоял у окна… В руке у него была тёмно-зелёная керамическая чаша… В тот момент, когда он поднял её к устам, руку его перехватила женщина в длинном платье с павлиньими перьями. «Пусти, Шинель, — сказал поэт, — я выпью эту чашу до дна…» «Нет, — сказала женщина, — у тебя уже был один апокалипсис… Я не дам тебе ещё раз нас всех угробить…» Между ними завязалась борьба, но чем она кончилась, Доплер так и не узнал. Он успел увидеть внутренним оком красные брызги вина, великолепный паркет и ножки танцующих… Точнее, только короткие фрагменты ножек, потому что все они были обёрнуты в мешки… Проснувшись, Доплер подумал, что это были не мешки, а… «Старые добрые холщовые бахилы… Раньше их выдавали при входе в некоторые музеи… И мы скользили на них по ореховому паркету… Между холстов передвижников… А теперь их выдают на входе в некоторые сны, — думал Доплер, глядя на Лену, завернувшуся в простыню, — хотя музей у нас как раз наяву… Кровать с железной сеткой… Да я и сам… Музей кино… Никелированное быльце… Вот это уже точно забытое слово», — Доплер немного покачался в сетке, и Лена проснулась. Он стал разворачивать её, одновременно покрывая поцелуями… — Представляешь, а я во сне видел карнавал… Некоторые танцевали в мешках, а некоторые в бахилах… Но ты же не знаешь, что такое бахилы… — Как это — я не знаю, — сказала Лена, — у меня они есть… — Ничего у тебя нет… Вот это всё, что у тебя есть… — А у тебя зато такой нет, — сказала она тоном совсем маленькой девочки и убрала его руку. Повернулась спиной, попробовала снова завернуться в простыню. — Ты просто не видел мои сапоги, Доплер, — сказала она, — они — бахилы… — То сапоги, — сказал Доплер, переворачивая её на спину, — то другое, а просто «бахилы» — это такие… — Ну и чёрт с ними, Доплер… Похожи на бациллы… И хорошо, что у меня их нет… Ой, насилуют… Доплер, взявшись руками за железные прутья изголовья, резко подтянулся… — А что такое быльце, ты знаешь? — проговорил он прежде, чем съехать вниз. — Наверно, ещё одно название… Того, что сейчас во мне? Или какой-то его части… — Нет… — Говори тогда, холодно, горячо или тепло… — Нет, это ты говори… — Так нечестно, Доплер… Я же первая… Ну ладно… Вот сейчас было тепло… Вот так… Да, да, да, да! . . — Так что такое быльце, Доплер? — вспомнила она, вернувшись из душа. — Оно бывает в пуху? Говори же, холодно, тепло, горячо? И вставай, лежебока, а то уже скоро полдень, а мы всё никак… — Ну, раз мы всё никак… Тогда я тебе подскажу, а то ты будешь целый день гадать… — Кто? Я? — Ты. Быльце — это самое холодное, что есть в этой комнате. — А-а, поняла… Это то, на чём ты подтягиваешься по утрам… Но не я… Я угадала? — Да. Но теперь пришла моя очередь гадать… Лен, ты имитируешь оргазм? — Ну что ты, Доплер… Вообще не ожидала от тебя такой пошлости… Я просто играю в слова! Ты же сам начал… Ой, а что ты хочешь с

78

А что такое быльце, ты знаешь?

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07


СЕРПАНТИН ними сделать? — спросила она, увидев, как он снимает со стены часы и вынимает из них батарейки. — Они слишком громко идут… Когда я ночью просыпаюсь… Потом трудно уснуть из-за их тиканья, — сказал Доплер и положил часы циферблатом вниз на щербатый подоконник. — Ты странный, Доплер, — сказала она, когда они вышли из комнаты, — знаешь, когда ты вынимал из часов батарейки, у тебя был такой вид… как будто ты вынимал их из меня. — Смотришь в корень. Если будешь себя плохо вести, я так и сделаю! — Ха-ха, — сказала она и толкнула его в плечо, — теперь у тебя тумбочка на батарейках, и… Смотри, Доплер, если ты будешь себя плохо вести, она от тебя уйдёт! — Мораль: не хранить в ней деньги? — Ну конечно. Какие же мы с тобой по утрам догадливые, Доплер. И ебучие. Вообще — замечательные. Вот только слишком мнительные… Прекращай на меня дуться. А деньги держи где угодно. Все персонажи русской классики брали деньги из тумбочки, потому что мебель от них никогда не убегала, в отличие от зарубежной классики… У Мопассана есть такой рассказ, помнишь? — Это было и у нас: Чуковский, Мойдодыр… — Ты мой до дыр! Мой гид! Мой Мопассан! — восклицала она, взмахивая рукой… — «Мсьё Мопассан превратился в животное!» — прорычал Доплер и стал душить её в объятиях. — Не надо! — сказала Лена. — Прошу тебя, не надо так шутить…

Мсьё Мопассан превратился в животное!

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07

11. Крушение хрустальной башни «…никакой не уроборос, а ящерица, укусившая змею… Мы же видели это в Рыбачьем, в миниатиюре… И здесь тоже земноводное — хамелеон… Его бок выпустил изо рта чёрный василиск Кара-Дага…» — с помощью такого вот бестиария Линецкий в этот момент отвлекал себя от более навязчивой мысли… На самом деле залив напоминал ему фрагмент лабиринта, который он когда-то увидел с закрытыми глазами… Неровные стены, за которыми скрывались другие углы рассудка… Здесь разомкнулись… В просвете не оказалось ничего, кроме моря… На гладкой поверхности которого оставались светлые следы… То ли от ветра, то ли от взгляда, которым Линецкий слишком уж долго водил по поверхности… Он сидел у входа в свою хижину и смотрел на морскую гладь, машинально репарируя маленькое сооружение, похожее на пульт управления космического корабля, построенного в каменном веке… Камни падали, Линецкий клал их снова, один на другой… Просто так, машинально… Ноу-хау принадлежало отшельнику, у которого они со Степанычем однажды ночевали в горах. Маленькая кладка без раствора защищала отшельника от ветра… Они вышли к его стоянке случайно… Впрочем, не совсем случайно — поднявшись на Яйлу, они услышали пение, которое доносилось непонятно откуда. Вокруг никого не было видно, хотя до горизонта всё просматривалось во все стороны, вплоть до края плато… Потом стал наползать туман, они шли долго, а пение продолжалось, причём не становилось ни громче, ни тише… То есть звук поднимался вверх и падал вниз, но это не было связано с расстоянием, так было с самого начала… Пение растекалось по траве вместе с туманной сывороткой, непонятно было, где и на каком языке… Но где-то пели, это было очень

79


МИЛЬШТЕЙН странное явление, Линецкий тогда подумал: хорошо, что рядом Степаныч, иначе запросто можно было бы свихнуться… Хотя… Когда они вышли на отшельника — чуть не наступили, — он лежал на спине и пел — оказалось, что ничего страшного… Как эта баба у Лескова: «Не одна, а с Богом», — примерно так же сказал им отшельник… Ветер, чабрец, мята, полынь… Лежишь на спине, раскинув руки… Пение, как воронка… Иногда в неё затягивает странников… Линецкий пока что не лежал, раскинув руки, а молча сидел на ступеньках, да и халупу его нельзя было сравнить с кельей… Которая, по словам отшельника, была скитом ещё с Петровских времён… Скорее даже, наоборот — Линецкий теперь жил в коммуналке… Хоть и не в замкнутом пространстве — перед глазами морской простор, но за спиной — человек двадцать, или сорок — кто их считал — соседей… Так что его полукруглая стеночка из камней делалась скорее всего из подсознательного желания… Отпетым ушельцем Линецкий стать пока что не помышлял, но немного оградить себя от человечьего шума был бы не прочь… Особенно в данный момент, когда под боком, или, точнее, за спиной у него затевалось прямо-таки народное гулянье. Неизвестно, по какому поводу, но ясно было, что не просто так… Просто так гуляли и так каждый день, тут же было что-то особенное, связанное с хозяевами… Часть народа, заселившего хозяйские курятники, была в то же время связана с хозяевами каким-то родством, Линецкий что-то слышал, краем уха… У него создавалось впечатление, что он угодил в цыганский табор… Несмотря на это, он редко спускался к морю… Как будто нашёл здесь, на возвышенности, такую точку зрения, от которой трудно было отказаться даже на короткое время… Однако в этот момент он уже думал было встать и пойти вниз по тропинке, потому что помимо криков — их ещё можно было перенести — теперь со стороны хозяйского дома раздавалась музыка: «А ну быстрее, брат, налей… За бизнесменов и врачей…» Линецкий подумал, что надо пойти погулять… Но вспомнил, что эта же песня преследовала его вчера и внизу — примерно в это же самое время она перекатывалась, как бильярдный шар, из одного трактира в другой… «Так что спасение сейчас можно найти только в море», — подумал он и зашёл в комнату, чтобы взять плавки и полотенце, включил свет, и в этот самый момент в проём двери заглянула радостная физиономия… Заглянула снаружи внутрь, но из-за совпадения её появления со вспыхнувшим светом Линецкому показалось, что физиономия поджидала его в комнате… — Ты качку будешь? — Какую качку? — сказал Линецкий, чувствуя на предплечье чью-то руку… Он уже стоял у порога, и лысый теперь был не один, рядом была похожая на него женщина… Казалось, что это тот же самый лысый, только в парике… Они что-то приговаривали и тащили Линецкого в направлении белой мазанки, где горели гирлянды цветных лампочек и пели: «…за музыкантов и воров…» — Какую качку? — повторил Линецкий, чувствуя, что ноги его предательски идут в направлении стола… Он на самом деле был голоден и не знал, что будет делать, спустившись на берег, первым делом, есть или плавать… Пустой желудок напомнил ему вдруг, что «качка» — это не русская качка, а украинская «утка»… Соблазн выпить горилки и закусить жареной качкой победил отвращение к песне… Хотя эта самая песня подавляла Линецкого просто даже на физиологическом уровне…

80

Ты качку будешь?

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07


СЕРПАНТИН

«Если бы ты только знал, как он меня бьёт…» — говорила она голосом, в котором не было ни слезинки.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07

Но желудочный сок оказался сильнее — Линецкий вдруг понял, что уже сидит за столом, со стаканом в руке, и так же, как все… С нетерпением ждёт окончания длинного витиеватого тоста…. После которого из открытых дверц иномарки — специально повёрнутой к застолью толстым задом — зазвучало: «…налей… налей… за бизнесменов и врачей… и за девчонок, что порой… нас увлекали за собой…» Через несколько минут неожиданно пришло спасение — в машине сел аккумулятор. Пока кто-то ходил к себе в комнату за магнитолой, можно было спокойно выпить и закусить… Без вредных вибраций… Что Линецкий и хотел уже сделать, но тут к нему подсела статная немолодая дама и стала вполне недвусмысленно приставать… Линецкий выпил с ней, но от руки её стал отстраняться, указывая на её мужа, который сидел совсем неподалёку… «А мы с ним уже не живём давно… Как муж с женой, — сказала женщина, — так что не бойся…» Линецкий подумал, что тут ещё неизвестно, чего нужно больше бояться, женщина казалась совершенно безбашенной… Она схватила его и подняла на ноги… Тут как раз и магнитола подоспела, женщина повела Линецкого в каком-то чудовищном танце, Линецкий пытался освободиться от её захватов… Возле них внезапно оказался и её благоверный, Линецкий инстинктивно сжался… Но тот, распахнув руки, сгрёб обоих в охапку и поочерёдно поцеловал взасос… Очевидно, пьянка продолжалась уже очень давно, — думал Линецкий, отплёвываясь… Магнитола тоже вдруг замолчала… И муж своей жены запел! «Запрягайте, хлопци, кони…» Песню подхватили и все остальные, а жена благоверного — Линецкий уже забыл её имя — тем временем потащила Линецкого куда-то в сторону его хибарки… Он заартачится, сел на лавочку, и она сразу же отпустила поводок, присела рядом с ним… Ясно было, что так просто она его не отпустит, но и на рожон лезть не будет, есть всё-таки у неё своя женская гордость… Линецкий сидел и слушал историю её интимной жизни с полковником бронетанковых войск… Который в этот момент пел уже другую песню… Конечно, он — бывший полковник, а теперь бизнесмен, но женщина по-прежнему называла его полковником… Она сказала, что он полное ничтожество, давно уже не спит с ней… Зато избивает регулярно… «Если бы ты только знал, как он меня бьёт…» — говорила она голосом, в котором не было ни слезинки… Линецкий подумал, что она специально это говорит, чтобы его разжалобить… А там от жалости и до греха недалеко… Рассказы замужних женщин о том, что мужья с ними не спят, Линецкий давно уже научился пропускать мимо ушей… Она жарко зашептала на ухо Линецкому, что она не простая, а золотая… У неё свой бизнес, у неё такие связи… Она может содержать не только полковника — на самом деле это она содержит мужа, — но целый полк, если не дивизию… Но полк ей не нужен… Ей зачем-то нужен был только Линецкий… Линецкий вдруг подумал, что голова его представляет сейчас кастрюлю, в которой варят борщ… Перемешивая ложкой, добавляя специи… Варка была делом небыстрым, баба пока только пробовала свою стряпню, одними губами… Линецкий не очень-то и отстранялся… Но когда она произнесла слова «мой котик», Линецкий почувствовал дежа вю и одновременно — нехватку воздуха… Так его называла только милиционерша… Линецкому тогда было восемнадцать… Собственно, восемнадцатилетие своё он встретил на пляже… С ундиной внутренних дел… Она была старше его лет на семь… И приехала на Кавказ из Минска… Где работала в УВД… Кем — Линецкий не запомнил, но он точно помнил,

81


МИЛЬШТЕЙН что она носила форму… Так она ему рассказала, на море она, конечно, была без мундира… На ней был синий купальник… Синие глаза, ярко-белые волосы, фигура… Всё как из глянцевого журнала… Может быть, это была самая красивая — в общепринятом смысле — девушка в его жизни… Волосы только были слишком белые… Днём они слегка напоминали сладкую вату… Ночью в луче берегового прожектора они как будто вспыхивали и горели ярче, чем сам луч… Как будто вокруг неё было световое облако… Юноша от этого окончательно сходил с ума… Линецкий отдыхал тогда на Кавказе со студентом из своей группы, которого с первого курса все почему-то звали Степанычем… На море они как будто впервые столкнулись с парадоксом… Ну, может быть, дома было не до того, факультет у них был тяжёлым, заниматься много приходилось… А тут было непонятно: вокруг столько девочек, просто всё кишит… И при этом уже неделя, как они никого не могут снять… Вот и в тот вечер поход на дискотеку окончился ничем, уже всё опустело, было темно, они, как два истукана, сидели на лавочке… Звенели цикады… Степаныч нашёл кусочек мела, которым дети днём рисовали на асфальте свои «классики»… Перешёл улицу, присел на корточки и стал писать на дороге огромными буквами поперёк: «Мы хотим ебаться!» Как раз, когда он закончил, в конце улицы показались две фигурки… Линецкому стало стыдно, он хотел стереть слова с асфальта… Но сообразил, что не успеет… Девушки были уже в десяти метрах… Он пошёл к ним навстречу… Чтобы задержать, пока Степаныч сотрёт с асфальта нецензурную надпись… Вряд ли Степаныч её стёр… Во всяком случае, эта надпись так и осталась в памяти, на асфальте… Тут Линецкий припомнил и строчку своих юношеских четверостиший: «Моя жизнь превращается в остров… В асфальтовый остров с кусочком мела…» Он никогда ничего не писал мелом на асфальте, во всяком случае в сознательном возрасте… И теперь эта надпись, сделанная Степанычем на асфальте, и его стихи, написанные в блокноте… Контаминировались? «Да нет… Но смешно», — подумал Линецкий и стал вспоминать дальше… Но цензурные слова, с которыми он тогда обратился к подругам, встав у них на пути, он не мог вспомнить, как ни пытался… Может быть, это были магические слова, а может быть, просто решительность, с которой он преградил сёстрам — оказалось, что это были двоюродные сёстры — дорогу, произвела впечатление… Что-то он стал им говорить… Услышав, что он говорит, одна из них от смеха не смогла устоять на ногах… Села на первое, что ей попалось под попу… На мусорную урну… И сидела на ней, заходясь от хохота… Наклоняясь и разгибаясь… Как на ночной вазе… Когда она успокоилась, они пошли дальше, к ним присоединился Степаныч… И для Линецкого началось что-то похожее на бред… Днём Линецкий с милиционершей лежали в обнимку на горячей гальке, ночью были выходы в ночной сад… Белые волосы с электризной… И не только волосы — всё было наэлектризовано… Она то и дело гладила его и говорила: «Мой котик»… И так раздразнила за эти несколько дней, что он чуть не сошёл с ума… Дала впервые в ночь на его восемнадцатилетие, на пляже…

82

Поход на дискотеку окончился ничем.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07


СЕРПАНТИН

А вы знаете, что еврейки — это совсем не плохо?

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07

Он подумал, сидя на скамейке с закрытыми глазами — пьяная женщина уснула, положив голову ему на плечо, а он подумал, что если бы не разговор в электричке… Где бы он был сейчас? В Беловежской Пуще? Для начала она предлагала поехать в Сочи, погулять вечером вчетвером, а потом отправить младшую сестру (очень хорошенькую, но, по словам Степаныча, совсем ещё застенчивую) и Степаныча обратно в посёлок, а самим остаться в Сочи — денька на четыре… В гостинице… Поселиться нет проблем — у неё же удостоверение… А потом сразу махнуть к её родителям в Минск… Её родители тоже так поженились — через три дня после того, как познакомились… И бабушка с дедушкой… То есть у них это было наследственное… Линецкий чувствовал себя похищенным из коляски ребёнком… И ему нравилось это чувство… Всё было как во сне… Они ехали в электричке, сидели напротив — две пары… Степаныч был немного грустный, её сестра тоже… Зато сама милиционерша была как пьяная, всё время говорила… Говорила — что пела… Об одном, о другом, третьем… О пятом, о девятом… Линецкий не помнил, как вдруг она перешла… Кажется, её уже никто не слушал, ни он, ни сестра, ни Степаныч, она разговорилась с соседями по сиденью… Но это он расслышал… «У нас в семье сейчас такое горе, знаете…» — сказала она после небольшой паузы… «Что ж случилось, детонька?» «Брат женился на еврейке». «Ну ничего, бывает, что ж…» «А вы знаете, что еврейки — это совсем не плохо? — вмешался ещё один голос. — Еврейки — это не страшно, поверьте моему опыту… Чистоплотные даже, да-да, я вам точно говорю… Вот евреи — это да, это действительно, эт-то, я вам скажу…» Линецкий очень чётко помнил это чувство: как будто проснулся… Он встретился глазами со Степанычем. Тот кивнул снизу вверх. Они молча встали и вышли в тамбур. Сначала в тамбур, потом в другой вагон, потом в следующий… И так всё дальше, дальше — в другой конец поезда… Чтобы не встретиться на перроне… В Сочи они пошли со Степанычем в дегустационный зал и там вконец опьянели, хоть и помалу пили… Но столько было всякого всего… Купили с собой две бутылки: муската прасковейского и муската чайной розы… И распили их на берегу… Линецкий, опираясь локтем на гальку, читал Степанычу стихи. Степаныч кричал, что стихи гениальные… А на следующий день — досыпали они в парке на скамейках — по дороге назад, в электричке Линецкий дал Степанычу блокнот, и те же самые стихи совершенно не понравились его другу… В своё опрадание Степаныч сказал тогда: «Ты хорошо читаешь… Тебя надо слушать… Ну и вино, конечно… Я вчера на самом деле приторчал, даже не могу поверить, что ты это же и читал вчера… Это вчера было… конгениально… Но на бумаге, ты меня прости…» Больше Линецкий стихов не писал… Во всяком случае, насколько мог вспомнить… И прозу не писал… Писал только квартальные отчёты на работе… Иногда письма… Хотя письма тоже не любил… Ему вполне хватало мыслей… Ну, может быть, несколько песен он написал, и однажды исполнил, при очень странных обстоятельствах: в памяти осталась ночь на каком-то берегу, множество восточных людей с женщинами, детьми, армян, или азербайджанцев, лежав-

83


МИЛЬШТЕЙН ших и сидевших вокруг него на цветных подстилках… Он пел им свои песни, они восхищались, аплодировали, с моря налетал ветер… Ему всё время подливали коньяк… Это было одно из тех воспоминаний, о котором нельзя было со стопроцентной уверенностью сказать, что это был не сон… Во всяком случае, больше ни наяву, ни во сне Линецкий своих песен не пел, стихов не декламировал… Да и не писал он с тех пор никаких таких стихов… Со стихами было тогда же покончено, как и с белорусской невестой… Мнение Степаныча всегда было важно для Линецкого, а когда он ещё проявил этакую солидарность, выйдя в тамбур, молча оставив девушку, хотя сам не имел никакого отношения к еврейству… Всё-таки надо было провести с ней три дня в гостинице, — думал теперешний Линецкий… Впоследствии он ведь не обращал внимания на такие мелочи… Как-то привёл в свой номер девушку — с высоты его теперешнего холма почти что неотличимую от милиционерши, и, когда она уже сидела у него на коленях… На неё почему-то напала говорливость… И она расшептала ему на ушко самую большую для неё загадку: «Знаешь, я всё могу понять. Своих подружек. Всех. Даже тех, что с неграми. Но тех, что с евреями… Этого я никогда не смогу понять, нет…» Линецкий ничего на это не сказал и не прогнал девушку с колен… И всё было так хорошо, что он даже слегка испугался. Перед этим у него был какой-то облом с совсем ещё юной и вполне даже симпатичной еврейкой… Всё было как-то не так… Не так, как надо… И он подумал: а не является ли для него такой вот животный антисемитизм возбуждающим фактором? Ведь это было бы ужасно, — думал он тогда… Потому что в памяти всплыл рассказ родителей… О том, как их родственник, прожив с женой тридцать лет, вдруг подал на развод… И никто не знал, почему, за что… А мама Линецкого знала, ей брат рассказал… Что случайно прочёл письмо жены подруге, где та писала между прочим… «И всё-таки иногда от него по-прежнему попахивает жидом». Но опасения Линецкого оказались ложными, антисемитизм не стал для него фактором сексуального возбуждения. Во всяком случае, единственным… Инна ведь была еврейкой, да и не только Инна… С еврейками и с гойками всё происходило в среднем одинаково… Были то есть еврейки, с которыми всё получалось как-то вымученно, да… Но были же и такие, с которыми — полнокровно и душевно… Что касается антисемиток, то тут у Линецкого не набралось достаточной статистики… Потому что кроме нежной милиционерши и белоснежки из лыжного лагеря, у него больше такого опыта не было… Все остальные девушки знали, что он еврей, и это не имело для них никакого значения… Ну, может быть… если бы он прожил с кем-то тридцать лет… Но мало ли чем тогда уже начинает друг от друга попахивать… От женщины, которая спала рядом с ним на скамейке, пахло перегаром, во сне она приоткрыла рот… Линецкий снова закрыл глаза и увидел пластмассовый стаканчик, который тогда же купил, возле зала для дегустаций… На письменный стол, для карандашей… Усечённый конус, как бы свёрнутый из склеившихся между собой винных этикеток… Это была маленькая… воронка пространства… С круглыми стенами из винных марок… И туда же всё ушло — маленьким смерчиком, дымком, дымком… Некоторые его гостьи стряхивали в стаканчик пепел… Сам он никогда этого не делал…

84

Всё было так хорошо, что он даже слегка испугался.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07


СЕРПАНТИН

Мне что с тобой, детей крестить? Так их для начала сделать надо.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07

Потом, лет через двадцать, Линецкий написал на языке Fox Pro и долгое время поддерживал базу данных одного из крупнейших ликёро-водочных дистрибьюторов… Собственноручно заполнял её периодически названиями… В том числе и тех марок, что составляли стенки стаканчика… «Чёрные глаза», «Солнце в бокале», «Талисман», «Улыбка», «Южная ночь», «Мускат белого камня», «Алиготе», «Фрага», «Букет молдавии», «Бужор», «Каберне», «Тоамна», «Лучафэр»… Женщина проснулась, подняла голову… Заметив рядом с собой Линецкого, попыталась обнять его за плечи… — А ты знаешь, что я еврей? — сказал он, отстраняясь… — Ну и что? — сказала она, потирая глаза. — Мне что с тобой, детей крестить? Так их для начала сделать надо… А мы ещё даже не начинали… А чего ты вдруг это сказал, а? — Да так… Ты спала, а на меня нахлынули воспоминания… — Я спала?… А ты вспомнил, что еврей? Бывает… А я цыганка! Чё смеёшься-то? Я же не смеюсь над твоей народностью… — Ты что, правда цыганка? — Ну, не полностью… Но цыганские корни у меня есть… Стой, ты куда? Давай руку, погадаю тебе… Не дашь? Ну, я и так тебе скажу. Не ходи туда, мой котик, там сейчас что-то сжимается, прямо в воздухе, что-то нехорошее… Ой, не надо тебе туда ходить, ой, не надо… Мой золотой… Не ходи, не ходи… Линецкий сделал несколько шагов, а потом обернулся и послал воздушный поцелуй. Скорее всего оставшийся незамеченным… Разве что женщина на самом деле цыганка, — подумал Линецкий, — или, по крайней мере, видит в темноте… Он вышел за калитку и пошёл вниз по тропинке… Теперь темнота была не такой плотной, как в саду, по небу гуляла луна, вулканический холм, по которому Линецкий, спотыкаясь, шёл вниз, как бы светился тусклым серым светом. Линецкий спускался без всякой цели, может быть, предполагая как-то так постепенно дойти до набережной и там… Что там, он и сам толком не знал, голова гудела, у него мелькнула почему-то мысль наведаться в палатку к Переверзеву. С тех пор, как Линецкий переселился в частный сектор, он ни разу во время своих прогулок не заходил так далеко по набережной… Чтобы заглянуть в палаточный лагерь… Вполне могло быть, что Переверзев уже уехал, что-то он говорил, называл какое-то число… За несколько дней медитации на пороге хижины всё как-то поистёрлось в голове, имена, даты… Линецкий шёл по тропинке вниз, часто останавливаясь, вдыхая полной грудью… Он не очень уверенно стоял на ногах… На периферии зрения, в морской части темноты, появилось светлое пятнышко… При рассмотрении оно не только не исчезло, но вроде бы даже увеличилось… Через минуту Линецкий уже стоял на краю утёса… Внизу виднелся освещённый квадрат пристани… И там теперь были люди… Белый нос корабля висел рядом с ними в воздухе… Только нос, а самого корабля почему-то не было видно… Он исчез, как в шоу Копперфильда… Или нет — его почти полностью заслонял такой же чёрный… Но всё равно это было странно… Ничего не было, и вдруг — сразу два корабля… Линецкий повернулся и пошёл к ограде, за которой стоял памятник неизвестной ему химере… После некоторых колебаний он полез через забор. Это было несложно — была перекладина, куда можно было поставить ногу, и вот уже Линецкий оказался на стороне обелиска… Встал с земли, отряхнулся, подошёл к подзорной трубе и прильнул к видоискателю.

85


МИЛЬШТЕЙН «Нет, это не корабли… Это катер, — понял Линецкий, — подвешенный в воздухе на стреле подъёмного крана…» «Но такой короткий и высокий, что в самом деле похож… На нос, отрезанный от океанского лайнера…» Линецкий оторвался от глазка и снова в темноте, которая начиналась сразу за краем пристани, увидел очертания чёрного судна… Заслонявшего белое… Но, припав к окуляру, чётко увидел катер… Он подвигал трубой так, чтобы в неё попали сошедшие на пристань люди… И подумал, что людей как-то слишком много… Как будто к пристани всё же причалил не катер, а корабли… …–призраки?. . Ну, не так уж их было и много… И половина могла встречать другую половину на суше… Судя по тому, как они выстроились друг против друга… «Что-о?!» Он сказал себе, что может ошибаться — ночь, плохое освещение, труба с плохой оптикой… Но эти волосы, этот овал лица, эта фигура… Даже одежду Линецкий узнал — чёрный атласный комбинезон, который она купила весной… Он не успел ещё осознать увиденное, как к этому добавилось ещё кое-что… «О чём не говорят, чего не учат в школе…» — лихорадочно шептал вслух Линецкий… В круглом глазке, сквозь который он разглядывал пристань, появился его старый приятель Боря Мигулин… Не так чтобы приятель… Скорее — бывший коллега… Пока Линецкий приходит в себя от удивления, уточним: они работали когда-то в одном институте. Но в разных отделах. Линецкий — в АСУ, а Мигулин — в ЭХГ, т. е. «электро-химической защиты»… Защищали трубопровод тогда только что от коррозии… Пропуская по его стенкам слабый ток… Не бог весть что… Но что-то это давало… Не знаю, как их назвать, скорее, просто знакомые, чем коллеги… Общались они в рабочее время, но не по работе… Просто время убивали вместе — в курилке… «Одна сигарета убивает пять минут рабочего времени» — был у них лозунг… А потом, когда оба стали бороться с курением… И даже не в этом было дело, просто, когда Союз нерушимый вдруг рухнул… Времени высвободилось как-то слишком много… А в курилку заходило начальство, требовавшее, чтобы все попрежнему молча сидели по своим местам и делали вид, что работают… И Линецкий с Мигулиным стали тогда всё чаще встречаться в тупике коридора на восьмом этаже… Там стоял стенд с наглядной агитацией, и Мигулин каждый раз его так разворачивал… Что получался вообще «закуток» такой, «затышок»… Со стороны их не было видно… Во всяком случае, они никому не бросались в глаза… Что они там, простаивая часами, делали? Болтали, разумеется. Обменивались книгами, играли в слова… Или точнее — в буквы… Мигулин доставал из кармана листок тетради в клеточку. Там уже был нарисован квадрат и в него вписано слово… К этому слову надо было приписать сбоку одну букву — чтобы образовалось новое слово… И так далее… В два столбца записывали количество букв в твоём слове и в слове противника, и так играли, пока не заполнялся весь квадрат…

86

О чём не говорят, чего не учат в школе.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07


СЕРПАНТИН

Соломенная вдова достала из чёрной дорожной сумки какой-то крупный блестящий предмет.

У кого в сумме было больше букв, тот и побеждал… Чаще всего это был Мигулин… Мигулин или не Мигулин, но некто… Тем временем шёл по пристани мимо группки товарищей… Среди которых были и мужчины и женщины… Независимо от пола некоторым он пожимал руки, а некоторых целовал в щёку… Судя по тому, что он принимал парад, ему и принадлежала пристань… А значит, и замок? Нет, нет, это не может быть Мигулин, — думал Линецкий… Он попытался вспомнить, знакомил ли он с ним Инну… Если даже — да, это было настолько мимолётное знакомство, что оно не осталось в памяти… Мигулин всегда существовал в памяти отдельно — в тупике коридора их НИИ… А сцена, которую Линецкий рассматривал сквозь подзорную трубу… тем временем приобретала всё более странные черты… Его соломенная вдова достала из чёрной дорожной сумки какойто крупный блестящий предмет… Хрустальную вазу? Бриллиант в миллиард каратов? Линецкий подумал было, что это кубок… «Хрустальная сова, — хмыкнул он, — главный приз клуба “Что, где, когда”»… Но, сосредоточившись повнимательнее, он понял, что это череп… Мигулин сразу подхватил его, как бы опасаясь за его сохранность, и теперь держал перед собой, тихонько поворачивая влево и вправо… Линецкий оттолкнул трубу и решил немедленно идти вниз, чтобы убедиться, что никакая это не Инна… Борис это или не Борис, ему было, в общем-то, наплевать… И что там у него в руках: череп, ваза, сова, кубок чемпиона мира по игре в буквы… Линецкий взобрался на оградку и прыгнул… Приземлившись, он не устоял на ногах, упал и, прокатившись ещё немного вниз, исчез за краем обрыва.

12. Руки по швам Наполовину одетый посетитель пересел вдруг из-за столика за рояль и запел романс «О, если б мог выразить в звуке…» Спереди и по бокам голова у него была лысой, но сзади висели довольно длинные седые космы. Он был в синих «тренировочных» штанах, казалось бы, полностью исчезнувших в конце прошлого века… Штиблеты и огромные роговые очки, скорее всего, были довоенными… А рубашка вообще потерялась в океане времён — человек был наполовину голый, и, несмотря на загар, видно было, что торс у него очень дряблый… Доплер подумал, что это — то тело, которое проступает перед ним самим в зеркале… Но пока лишь на мгновенье… Как-то сразу удаётся перегруппировать мышцы и не дать образу воплотиться… Хотя, может быть, это уже перешло в самообман… — Ты знаешь, что он концертмейстер оперного театра? — сказала Лена. — Нет. Откуда я могу это знать? — удивился Доплер. — Я, по правде говоря, сейчас подумал, что это вообще не человек, а как бы… дух этого места, — он обвёл рукой вокруг… На двух стенах кафе висели вперемешку копии Айвазовского, Бубликова и… «Возможно, что и оригиналы… Каких-то пассеистов…» — подумал Доплер… У третьей стены была древняя барменская стойка, и над ней — ряды бутылок… Среди этикеток попадались такие, что не могли не вызвать приступ ностальгии… А четвёртой стены вообще не было…

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07

87


МИЛЬШТЕЙН — Ты что, знакома с этим домовым? — спросил он. — Да. — Откуда? — Когда мы вчера были на нудистском пляже, и ты плавал в море, он звал меня в свою постановку. — Какую ещё постановку? — Они ставят пьесу прямо на берегу. Он уговаривал меня сыграть роль Амфитриты. — Смотри ты! — рассмеялся Доплер. — А кто Нептун? Он сам? Не домовой, стало быть, а водяной… Вот так тебя оставлять одну на пляже! — А ты думал… Такие кавалеры у меня, видишь… — Откуда он? — Из тьмутаракани. Улыбка, не сходившая с лица Доплера, слетела, когда он попробовал принесённого «судака в кляре». Тут же он подумал, что официантка неспроста принесла только одну тарелку (они с Леной заказали одно и то же). И сказала, что со второй надо подождать — минут двадцать… — Что-то не то, — сказал Доплер и с тревогой посмотрел на Лену. — О, господи, — сказала она, — ну давай я попробую, я же твой грибной человек… — Ты моя грибная девочка, — как можно ласковее сказал Доплер и положил ей в рот кусочек со своей вилки… Пожевав, Лена сказала: — По-моему, рыба как рыба… У нас в общежитии… — Лена, у вас в общежитии крыс едят… Которых перед этим травят мышьяком… Или коктейлем «Крысы убоя»… А я больше чем уверен: рыба тухлая… — Надоело уже, Доплер. Ну, давай я её съем. — Нет. Я не хочу, чтобы ты отравилась. — Пусти. — Нет, я сказал. Не получишь… Вот тебе доказательство: рыбу мы заказали одну и ту же, а принесли только мне одному. — Доплер, у тебя мания преследования… — Чёрта лысого! Они принесли одну порцию, потому что это — остатки! Новую они будут жарить сейчас, а это они разогрели из ошмётков. Из разных тарелок сгребли в одну. — Тебе надо открыть частное сыскное агенство. — А то! Был такой случай в советское время — один физик на отдыхе что-то подобное заподозрил… И доказал это при помощи изотопов! — Что доказал? — А то, что котлета уже как минимум один раз подавалась к столу. — И для этого он облучил желудки всех отдыхающих? — А ты как думала, истина важнее… Ну, на самом деле, это были какие-то безобидные изотопы… — А ты и так докопался, умница ты наша… — Дедуктивный метод! Слушай, но как же здесь всё… Одно к одному… Эти картины, этот концерт-майстер, это кафе, эта рыба, эта… Послушайте, милая, — перехватил Доплер официантку, — замените мне, пожалуйста, вот это. Рыба тухлая. Официантка хотела было возразить, но Доплер привёл аргумент, который только что опробовал на Лене, и официантка сразу перестала возражать. Произнесла бесстрастное «извините», взяла тарелку и исчезла в двери, которая вела на кухню. Доплер торжествующе посмотрел на девочку… И понял, что сцена не вызвала у неё никаких положительных эмоций.

88

Послушайте, милая, замените мне, пожалуйста, вот это. Рыба тухлая.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07


СЕРПАНТИН

Это должно тебе помочь понять, что такое suture.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07

«Недолго музыка играла, — подумал он, — пока что она не хочет меня отравить, но если она так не рада, что мне удалось избежать травли… То что-то всё-таки пробежало между нами… Или кто? Если кошка, то пробежало… Надо срочно чем-то задобрить…» «Но не есть же специально для неё тухлую рыбу? Гаутама съел в гостях какую-то дрянь, хотя и знал, что ест дрянь… Только чтобы не обидеть хозяина… Отравился и помер». «Не присягал я косому Будде!. . » Он попробовал перевести разговор на другую тему. Но Лена не поддержала, и Доплер теперь просто молча сидел с потухшим взором, вертя в руке вилку. Он подумал, а чего это он, собственно говоря, должен второй уже день кряду придерживать свой язык? Насильно мил не будешь. — Простите, вы случайно не Пётр Доплер? — спросил материализовавшийся прямо перед столиком человек… Тот самый, за которым они наблюдали несколько дней назад в другом кафе, от нечего делать… А теперь, значит, и он их узнал… Почему не позавчера, не сразу? Впрочем, Доплер помнил, как этот шкаф тогда на всё смотрел — сквозь… — Да, — сказал Доплер, — это я. А что такое? — Да ничего, — сказал шкаф, — я, понимаете… А можно я к вам сяду? Доплер хотел было спросить, с какой это стати… Но подумал, что факт узнавания в такой момент будет полезен… Пусть эта девчонка ещё раз вспомнит, с кем она сюда пришлёпала в своих вьетнамках… До сих пор на море это был второй случай… — Я, во-первых, страшно рад, что вас вижу живьём… — А что, уже был некролог? — усмехнулся Доплер. — Я, правда, несколько дней не читал газеты… — Да нет, — сказал человек, — не в том дело. Я имел в виду — не на экране, а в жизни… — Ах, вот оно что… — Разрешите, я представлюсь. Леонид Манко, генеральный директор холдинга «Караван». — Очень приятно, господин генеральный директор. А это вот Лена. — Мне тоже очень приятно, — кивнула Лена, — вы что, видели Доплера в игровом кино? Или вы имеете в виду одно из этих интервью… — Вы даже не знаете, что… — Знаю, знаю, — перебила она, — просто я думала, что Доплер всегда был за кадром… Доплер, ты ведь у нас режисссёр? — Так точно, — кивнул Доплер, — я кадровый режиссёр. — Да вы что, не видели? Он же сам играл… — Доплер, ты играл? — Ну, иногда. Когда кто-то из актёров уходил в запой. Приходилось подменять, а что прикажете делать… — Дело в том, — сказал Манко, — что когда я вас сейчас увидел… Мне показалось, что я попал внутрь фильма… Доплер и Лена многозначительно переглянулись. — Что, уже было такое? — спросил Манко. — Вот, — сказал Доплер Лене, — это должно тебе помочь понять, что такое suture. — Нет, Доплер, уж прости, но это для меня слишком сложная материя… — Но она сейчас была вывернута перед тобой наизнанку!… И «шов», который имел в виду Лакан, здесь уже предстаёт… А что это ты так на меня смотришь? — он вдруг увидел в её глазах откровенную насмешку.

89


МИЛЬШТЕЙН — Да ничего… Говорю тебе — мне это непонятно, хоть с лицевой стороны, хоть с изнанки… — Вы знаете, — повернулся к ним Манко, услав официантку с перечнем всех своих пожеланий, — я как вас увидел… Это странное такое чувство, особенно, если б вы знали, как меня в последние дни плющит… — А как? — спросила Лена. — Нет, об этом я не хочу говорить… Я лучше о другом… Это ощущение, когда я вас здесь увидел — я уже однажды испытывал… Когда встретил Макдауэлла… — Здесь? — удивился Доплер. — Не-а. В Нью-Йорке. Я был там по делам. Ехал в метро, точнее, шёл по перрону, а навстречу мне Макдауэлл, в таком буклированном пиджаке… Я, как с ним глазами встретился… Мне показалось, что я в кино! У меня и так эта мысль мелькала, потому что Манхэттен в стольких фильмах видел, что когда по нему ногами ходишь, кажется, что вокруг декорации… Тут «Уолл-стрит», там «Запах женщины», каждый угол на экране видел сто раз… Но последней каплей был Малкольм Макдауэлл… Вы меня понимаете? — Конечно, — сказал Доплер. — Так и это ещё не всё… Я потом своего детского приятеля встретил… Вот так вот случайно, на улице. Он хоть и не актёр, но от этого чувство, что вокруг — кино, ещё больше усилилось. Потому что случайно встретить на улице одноклассника в этаком муравейнике… А он, как узнал, что я завтра назад лечу, такое ляпнул, что я его чуть там же не убил. — Что же он сказал? — Он сказал, что если бы ему завтра надо было лететь назад, он бы повесился. Ну, прикинь? — обратился он к Лене, которая охнула. — Я тогда ещё не встал на ноги, как сейчас, деньги водились иногда, но смешные… Да ну, какие деньги, деньжата… И всё равно мне хотелось назад, домой, и никакого желания там оставаться… — Что, совсем не понравилось? — полюбопытствовала Лена. — Ну так, посмотреть… Как в кино себя чувствуешь, я уже сказал… Но нельзя же всё время быть в кино… Хочется вернуться в зал, да? — А зачем? К кока-коле, к поп-корну? — насмешливо сказала Лена. — А? — сказал Манко. — Я не расслышал.. Ну, я не хочу сейчас разводить эту бодягу про корни… Просто дома я — это я… Так у всех, я думаю… Согласны со мной? — Согласен, — сказал Доплер, — хотя у меня это не совсем так… Вам легче, молодой человек. Вы это сделали в Нью-Йорке, значит теперь можете всюду. — Вы даже не представляете, как он вас понимает, — доверительно сказала Лена. — Серьёзно? — сказал Манко. — Мне приятно… А вообще, было странное стечение обстоятельств, я вам сейчас тогда всё расскажу… Славу — которого я встретил — я не тронул, пугнул только… Я ему говорю: «Раз ты считаешь, что это равносильно смерти…» Он сразу перепугался: «Это для меня, только для меня…» «А чем я хуже тебя? Нет, ты это так сказал, что получилось, что не только для тебя, а для всех… Так что, брат, умри ты сегодня, а я завтра…» Ну, напугал его немного, он же отвык… Вешать на ближайшем столбе я его не стал, даже пригласил «на дринк», да? Прилетел я домой, с женой встретился, ну, всё как следует, после разлуки… Потом она уснула, а мне чё-то не спалось, перемена временных поясов, когда в Америку прилетел, сразу стал спать по-тамошнему, странно даже… А когда назад, не спалось… Всё

90

Мне показалось, что я в кино!

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07


СЕРПАНТИН

«Смерть с Идиотом» — это опера.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07

наоборот то есть… Я пошёл на кухню, захватив с собой книгу… Знаете какую? «Идиота» Фёдора Михайловича. Да потому что… В самолёте соседка по креслам затеяла со мной беседу… Лететь долго, скука — не тётка… То есть она всё прочла, что у неё с собой было, и стала ко мне с разговорами лезть… До этого как бы случайно попыталась пристегнуть меня к себе ремнём безопасности… Я решил, что лучше уж поговорить, хотя спать хотелось… И там что-то она навернула из «Идиота», про возвращение на родину… «Ах, вы не читали? Ну как же, как же…» В общем, честно взял с полки Достоевского, пошёл на кухню, поставил чайник, сел, читаю… Странное такое состояние, одной ногой я ещё в Америке, но уже дотянулся до жены, подбросил ей… Она теперь спит, а я на кухне, читаю Достоевского, всё чин-чинарём… Я сам себе нравлюсь в этот момент, и в то же время чувствую, что что-то не то… А что, не пойму… И снова читаю… И долго я так на кухне сидел, про чайник забыл… Тут открывается дверь, входит жена, сонная такая, глаза потирает, говорит: «Газом пахнет. Очень сильно…» А у меня нос был заложен, протянуло на океане, гулял там без шапки и шевелюры, я тогда стригся налысо… Я говорю: «Да я вроде ничего не слышу…» Она смотрит на плитку, я вслед за ней, вижу чайник и до меня доходит… Я же повернул ручку на полную… И спичку не зажёг… Привык, что там, в Америке, плитка в гостинице — я в дешёвой такой жил, бабок не было на нормальную, готовил себе всякую простую еду, и плитка там не требовала спички… Ручку поворачиваешь, и она сама зажигается, видно, чиркает там что-то у неё внутри автоматически… Газа я напустил в кухню столько, что если бы не жена, я бы точно угорел. А мог и сигарету зажечь, взорвал бы весь дом на хер… Вот и было бы кино, да? — Нет, — сказала Лена, — другой жанр. «Смерть с Идиотом» — это опера. — Если ты имеешь в виду Шнитке, то «Жизнь с…» — сказал Доплер. — Так вот, — хохотнул Манко, вздымая в воздух рюмку, — давайте знаете за что? За то, чтобы всегда было это «чуть-чуть»! То самое, которое не считается! — А теперь, если вы не возражаете, — сказал он, выпив, — я вам ещё кое-что расскажу… То, что меня по-настоящему сейчас… Слегка, скажем так, волнует… Можно? Доплер кивнул, а Лена сказала: — Только вы совсем ничего не едите, а пьёте много. Вы бы поели. — Не беда, — сказал Манко, — это такие закуски, что не страшно, если остынут… А я потом ещё передумаю вам рассказывать… А мне нужно этим с кем-то поделиться, понимаете? А то во мне стало совсем тесно от этой истории… В общем, тема такая: еду я на своём хаммере… Лена, в отличие от Доплера, не слушала вторую историю Лёни Манко. Она сказала себе, что хватит ей и первой… К тому же, пошёл дождь, и ей приятнее было слушать жестяной барабан у себя над головой, чем рассказы грубоотёсанного банкира, или как его там… Вокруг которого на самом деле была лёгкая аура безумия… «Облачко рудничного газа, голубой цветок Новалиса…» Короче, не вдаваясь… Что-то такое, во что окунаться Лене совсем сейчас не хотелось… До неё какое-то время доносились обрывки фраз: «… я не знаю, как такое может быть…», «…сам не свой…», «…а вы уверены…», «…обычное дело на дороге…», «…стоит у меня перед глазами…» Дождь, вроде бы, перестал, но по тому, как вокруг потемнело, ясно было, что сейчас он пойдёт с новой силой. Людям давалась последняя возможность покинуть берег. Что они, в основном, и делали — все сворачивали подстилки… Пляж быстро серел, как стенка, с которой сдирают обои… Лена вспомнила пловца, который, якобы, видел

91


МИЛЬШТЕЙН под водой… Леденец в форме её головы… «Врёт он всё, — подумала она, — я бы ещё могла поверить, если бы он сказал, что увидел там мою прозрачную пизду…» «Где-то я читала, — вспоминала она, глядя на дождь, — что медуза движется реактивно… Вбирает в себя окружающую воду… А потом выталкивает… И новую вбирает… Вот так же и я… Это не вампиризм… Все же остаются целыми и невредимыми, ничего даже не замечают… Ну, некоторые — сверхчувствительные… А потом всё это выталкиваешь из себя… Важно только, чтобы при этом не растекашеся… А то будешь как медуза на берегу… Нельзя включать в себя слишком большую часть окружающего… Есть точка возврата, которую нельзя переходить… Иначе — point of no return… Я буду состоять тогда всецело из этого ливня… Мужики будут хлестать меня по щекам, подносить нашатырь…» — Доплер, я сейчас приду, — сказала она. — Погоди-погоди, а что ты на это скажешь? — Я честно признаюсь: я не слушала. Всё равно для меня это слишком сложно. Я была занята своими мыслями, вы уж меня простите… — За что? — сказал Манко. — Я это и так не вам рассказывал… — Тогда — за то, что я сейчас буду играть у вас на нервах, — усмехнулась она и пошла к роялю. Но её опередила маленькая девочка! В розовом платьице, с бантами, откуда-то вдруг выпорхнула, оказалась на стульчике и заиграла знакомую простую мелодию… Вроде чижика-кузнечика… Название Лена не могла вспомнить… Зато она вспомнила, что, когда сама была розовой девочкой, видела по телевизору розыгрыш лотореи… Под эту музыку в прозрачном жбане бурлили белые шары с номерами, пока один не выкатывался по витиеватому жёлобу вниз… Глядя, как маленькое существо сосредоточенно стучит по клавишам пальчиком, Лена подумала, что это — первый кабак в этому ряду, где нет бильярдного стола… Вместо этого — рояль… В него скатились все шары… И катаются там… Та-та-та-та-та-та-там…. «“Воздушная кукуруза”, — вспомнила она название пьески, — ну всё, теперь хватит… А то сейчас утоплю…» «Точно, у Маркеса в романе были такие маленькие дети, вытягивавшие нагретые перед розыгрышем шарики… Или наоборот, охлаждённые… Просто нужные номера клали в холодильник… А потом всех этих мальчиков и девочек собрали на одну баржу, затянули её в море и затопили… Чтобы сохранить тайну лотереи… Причём, скорее всего так оно и было», — она читала когда-то заметки, которые Маркес сделал при подготовке к «Осени патриарха»… Там было такое… И всё это — вырезки из газет… Маркес признавался в интервью, что реальность чудовищнее и фантастичнее литературы… Да, но глупо было и дальше стоять над душой… Ждать, когда дитя наиграется… Возвращаться за столик не хотелось… Она подошла к поручню и, не обращая внимания на брызги, стала смотреть, как море расползается на белые лоскуты… Как его лихорадочно латает дождь… Она пыталась понять, показалась ли ей там, вдали, чёрная точка, или на самом деле… Если там кто-то плыл, то это мог быть только он… Но Лена ничего больше не видела, кроме волн и облаков… За спиной раздался скрежет… Кто-то быстро сыграл на электрогитаре гамму… си-бемоль мажор… Лена обернулась и увидела, что розовая девочка исчезла и возле рояля теперь стоят несколько музыкантов… Некоторых она узнала — они каждый день переползали из кафе в кафе, как стая котов…

92

А потом всех этих мальчиков и девочек собрали на одну баржу, затянули её в море и затопили.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07


СЕРПАНТИН

А если без аллегорий?

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07

Девица, с которой Доплер пробовал даже вступать в контакт… Вместе с Леной, конечно, но Лена отмалчивалась… А за глаза Доплер называл её «Девицей Скрымтымным»… Так вот, эта самая девица снова вышла на авансцену, снова выпятила вперёд челюсть и сделала странное резкое движение… Когда она выпрямилась, выражение лица было ещё более идиотское… «Мужичка, — подумала Лена, — хотя, может быть, в этом есть свой прикол… Фигура, кстати, не такая плохая… Великоватые плечи, а так ничего, ножки… Но эта маска с прикусом Цоя… Неужели она может кому-то нравиться»? В какой-то момент толстяк, который до сих пор исповедовался Доплеру, резко встал и направился к сцене, задевая столы и стулья… Выйдя на свободное пространство, он начал танцевать ельцинский предвыборный танец… Девица Скрымтымным его не замечала, она перекатилась по полу… Казалось, она там сейчас забьётся в припадке… Но вот уже она снова стояла с закрытыми глазами, широко расставив прямые ноги и аутично перебирая пальцами в воздухе… Как это делал Джо Кокер в Вудстоке — Лена видела эту запись, — когда пел «With a Little Help of My Friends»… — Ну, и о чём он говорил, — спросила Лена Доплера, вернувшись за столик, — так долго? — Об ангелах. — Он? Не может быть… — А вот представь. — А кто он вообще? — Герой нашего времени. Дважды банкир, трижды бандит… Наверно… Точно я ничего не знаю. — И говорит об ангелах? — Вот именно. — А, ну да, понимаю… Типа: «вчера мне приснился ангел, похожий на Брюса Ли…» — Вот! Ты угадала мелодию. — Что-то ты темнишь, Доплер… А если без аллегорий? — Скажем так: парень слегка запутался. — В чём он запутался? — В трёх соснах. Или в со-снах? В двух словах и не скажешь… Земную жизнь пройдя до половины… Лен, потом поговорим, вот он идёт. — Доплер, от него надо держаться подальше. — Ты думаешь? Не знаю, мне он чем-то симпатичен. Может быть, завтра прокатимся с ним в Феодосию? Он на машине едет, а мы ведь с тобой и так собирались… — Я с ним не поеду. — Ну, поглядим… Запыхавшийся Манко вернулся к столику и сказал: — Я вдруг почувствовал, что если сейчас же не начну танцевать, меня просто разорвёт на куски! Представляете? Я сам не знаю, с чего это вдруг, я вообще не танцую, но тут… прямо ноги вынесли… Они молодцы, эти ребята, в основном из Москвы, из разных групп, одного зовут Жук… Не, такой драйв… Я им за это даже отстегнул… — Накопилось, — сказал Доплер слегка удивившим Лену отеческим голоском, — это бывает. Вы всё правильно сделали, энергию нужно вовремя расходовать… А у меня голова болит, эти перемены в погоде… Мы пойдём потихоньку. Манко вытер салфеткой лоб, посмотрел на Доплера и сказал: — Ну что, едем завтра?

93


МИЛЬШТЕЙН — Нам надо посоветоваться, — сказал Доплер. — Давайте по-любому встретимся в одиннадцать. Здесь, или в «Богдане», а вы до тех пор решите. — Идёт. Оставшись один, Манко заказал джин с тоником. Достав мобильный, он как бы взвесил его в руке, раздумывая, будет ли слышно при таком шуме… Но музыка вдруг стихла — как будто музыканты заметили его жест… Манко нажал на кнопку и негромко сказал: «Привет. Ну что там?» Он долго слушал, болтая в стакане соломинкой, а потом заговорил, прикрывая рот ладонью: — Закрывай офис и всех гони в шею… Отпуска за свой счёт… Ты — нет… Ты за мой счёт пойдёшь… Приедешь ко мне сюда… Да, всё сюда стягивается… Как видишь… И он тоже, я уже знаю… С платёжками сделай всё, как я сказал… Постарайся всё это так представить, чтобы выглядело паникой… Какое банкротство… всех в рот потом… Да, но потом… До этого надо дожить… Слушай, когда приедешь, тогда и будем говорить «по существу», блядь… А пока просто делай то, что я сказал… Всё. Обнимаю… Чего это ты не веришь? Душу´ в объятиях… Да, буду осторожнее…. Алаверды… Ну всё, целую». Манко одним махом перевернул в себя джин-тоник и с лёгким удивлением уставился на дно стакана… Он забыл, что это была не водка… «А-а, какая разница… Но вот на хрена было рассказывать Доплеру про ДТП? — подумал он. — Увлёкся немного: Голливуд, студия “Довженко” — как ребёнок… Ну, ничего, бывает… А что он может сделать? Он, вроде, и кино уже не снимает… Но эта рядом с ним — стерва редкостная… Бедный старикан, даже если у него ещё стоит…»

13. Крестики и нолики на бесконечной плоскости — Так что же мы будем делать? — повторила парикмахер. — Стричься, бриться? Если стричься, то как много снимать? — Всё снимать… Но не стричься. — «Под ноль», что ли? — Нет, ещё радикальнее. — Это как? — Снимешь с меня скальп. — Что-что?! — Не суетись. Ты не могла бы на самом деле… Надрезать кожу… На макушке, где у меня наметилась плешь… Разрезать до черепа и посмотреть, какой он там у меня? Если тебе не трудно. — Всё. Встал и ушёл. Тихо и мирно. Прямо сейчас! — Да как же я уйду? — Ножками, ножками… — Так ты же ещё не знаешь… Со вчерашнего дня многие люди на самом деле уже не люди… Просто кожа, натянутая на хрустальный череп… Их выдают глаза — слишком сильно блестят… Отбрасывают зайчики… Можно ослепнуть, если встретиться с таким взглядом… Это настоящая эпидемия… «Вирус хрусталика» называется… Хрусталик начинает расти… Пока не становится черепом… Заражена десятая часть населения… Ты чиркни бритвой, отверни кожу и посмотри… Ну что тебе, жалко? Заплачу как за две стрижки… Ну ладно, за три. — Нет, тебя мне, конечно, не жалко… Но, по-моему, ты уже достаточно должен был и сам насмотреться. Ты за этим лицо себе распанахал? Линецкий открыл глаза и увидел, что возле его головы порхают блестящие ножницы. Жара в этот день была беспримерная. Линецкий пробовал лежать на пляже, но это не получалось, всё тихо тлело даже в тени…

94

Всё. Встал и ушёл. Тихо и мирно. Прямо сейчас!

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07


СЕРПАНТИН

А потом вошёл в Google и набрал там «crystal sculls».

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07

Вскипала… если ещё не кровь, то уже точно — в многочисленных ссадинах — сукровица… Он машинально забрёл в корпус советского пансионата «Волна»… Там было прохладнее… Прежде, чем попасть в парикмахерскую, он час примерно находился в сети… Увидев табличку со словом «Интернет», Линецкий заплыл в комнату, где стояло несколько старых компьютеров… Ламповые мониторы с потемневшими от времени боками… Он просмотрел два почтовых ящика, удалил спам, прочёл короткое письмо от Инны — десятидневной давности… В первый момент Линецкий подумал, что писала не она… Мата из уст жены он ещё не слышал. Но ведь теперь и жена была не жена… Линецкий написал Инне короткое письмо: «Просто скажи: мог я видеть тебя вчера в Коктебеле? Это ты была?», а потом вошёл в Google и набрал там «crystal sculls». Он прочёл, что этот череп был сделан племенем майя… Но потом сразу же оказалось, что это была подделка… А потом снова он читал, что это майя… «Да всё — майя, всё… — шептал теперь Линецкий, — череп — майя, Мигулин — майя, Инна — майя…» И всё же он сидел и читал бесчисленные ссылки… Типа: «13 хрустальных черепов, будучи собраны вместе, начинают говорить…» «Атлантида, арии, майя, ацтеки, конец света, инопланетяне и опять… Атлантида, ацтеки, наци, пришельцы… Аптека, улица, фонарь, аптека…» — шептал Линецкий, перескакивая с одной ссылки на другую… Мигулин, мягко говоря, испытывал определённую склонность к эзотерике, так что Линецкий вполне мог бы себе представить… Что? Да всё что угодно… Вплоть до того, что Мигулин способен был поверить во всю эту чушь… Ну, или в какую-то её часть… Например, что он держит в руках недостающий до конца света череп… Он подумал, что в Интернете могут быть какие-то сведения и о Мигулине. Но через минуту убедился, что в Интернете об этом ничего не было… То есть там было несколько «Борисов Мигулиных», но к его Борису Мигулину совершенно очевидным образом… ни один из них не имел никакого отношения… Линецкий расплатился и вышел из «рубки»… На мгновение ему показалось, что он идёт по коридору незабвенного НИИ… Запахи, что ли, были похожи, отделочные материалы, ДВП, масляная краска… Что-то, что Линецкому было трудно назвать… Создавало ощущение того, что всё это — одно и то же здание… Он бы не удивился, увидев стенд, за которым они прятались с Мигулиным… Что было изображено на том стенде, Линецкий уже не помнил… Зато он хорошо помнил, что незадолго до приезда американцев в их институт пришёл человек в гражданском, с военной выправкой… Ему в помощники дали несколько младших научных сотрудников, в том числе его — Линецкого, и они очистили здание от всех плакатов, досок почёта, стендов, лозунгов… Когда в вестибюле снимали доску с фотографиями ветеранов и надписью «Они сражались за Родину», вахтёрша не выдержала, покинула свой пост у турникета и схватила человека в гражданском за рукав: «А их-то за что?» Человек на мгновение задумался, взялся было за радиотелефон… Но через секунду сам принял решение: «Снимать!» — и махнул рукой… Сняли, убрали, содрали, всю наглядку, включая, конечно же, большой стенд на металлических ножках, за которым несколько лет прятались Мигулин с Линецким…

95


МИЛЬШТЕЙН И они после этого перестали общаться. Тупик коридора, впрочем, оставался тёмным, неоновая лампа перегорела… И несколько раз Линецкий замечал там Мигулина… Он не думал к нему подходить, но… Заметив, что фигурка Мигулина поднимается вверх, подошёл ближе и увидел, что инженер Мигулин… ползёт вверх по стенам — упираясь руками и ногами в две противоположные… Коридор в этом месте был очень узким, и Мигулин смог подняться до самого потолка… И там висел — как на распорках… Прямо как геккон, или там… таракан… Ну и что — такая гимнастика, — тихо буркнул Линецкий, — почему бы и нет… Видел он инженера в тупике и задумавшимся с листком бумаги… Играл ли тот в буквы — теперь уже сам с собой — или обдумывал техзадание — Линецкий не мог теперь уже сказать с полной уверенностью… Так или иначе, в сознании Линецкого Мигулин навсегда остался жителем тупика на восьмом этаже… «Кажется, Мага — из ”Игры в классики” — надеялась по клетке, которую она соорудила из брошюрок по эзотерике, добраться до неба… Но её оттуда вызволил главный герой… А кто же Мигулина вызволил? Мы, впрочем, находимся в другой игре… Ну и что… Мигулин зато умеет ползать по стенам… Квадрат пристани, люди-буквы, игра в классики по-испански — это ”небо и земля”… Интересно, во что он теперь играет?» — думал Линецкий… А потом в его перегретой голове уже просто мелькали картинки… На одной из них Мигулин вручал ему в тупике коридора очередную ксерокопию речей бхагавана… Или отрывки Бхагавадгиты… Том Кастанеды… Стенографию камланий в Якутии… Или «Книгу Войнич» — самую таинственную книгу на Земле… В «оригинальной расшифровке» некоего Камаева… Да мало ли что ещё… На другой картинке Мигулин полз сразу по двум стенам, упираясь в них руками и ногами… И вдруг попадал на какие-то рельсы… А в руках у него были… Такие бруски — как у безногих… Или нет — точильные колёсики… И он взмывал по этим рельсам в небо — как на русских горках, — высекая искры… А потом уже стоял на квадрате пристани с хрустальным черепом в руках… «Вай и Най сидели на трубе, — шептал Линецкий, — Шалтай-Болтай свалился во сне… Что осталось?» Накануне его так разбросало по ночному ландшафту… Что туфли он не смог найти и по сей день… Их поглотили морщины… Похожей на кожу слона породы… Очнулся он под утро, когда туман переползал с моря на берег… Обмыл в море раны и пошёл босиком на набережную — пить кофе… По дороге он вспоминал о другом своём падении… Вернувшись из Сочи в посёлок, они с вечным — теперь в его памяти — студентом Степанычем пошли в ресторан «Кавказский курень»… Потому что у Степаныча как раз был день рожденья, а у Линецкого — за несколько дней до того… В общем, решили отметить

96

Мы, впрочем, находимся в другой игре.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07


СЕРПАНТИН

Приятели чего друг с другом танцуют? Голубые, что ли?

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07

совместно, взяв с собой ещё двух приятелей, с которыми познакомились в посёлке… Ресторан был расположен прямо над пропастью, на стене Мамедова ущелья… Вместо столиков были пенёчки, всё было очень живописно, лампочки, гирлянды висели на деревьях… И танцплощадка — тоже как бы огромный такой пень… Линецкий быстро опьянел и, когда они пошли к танцплощадке, сказал: «Друзья, давайте погуляем!» — и с этими словами переступил низкую — сантиметров тридцать — оградку и… исчез. Ступая туда, он думал, что это тень от дерева. Но это оказалась пропасть Мамедова ущелья — в которую он и ухнул — со свистом… Степаныч потом сказал, что у него волосы встали дыбом два раза. Первый раз, когда Линецкий со словами «А пойдём погуляем!» шагнул прямо в пропасть… И второй раз — когда через минуту оттуда показалось его лицо… Было так: он встрял ногой в одно из наклонно росших на стене ущелья деревьев… Пролетев метров пять-шесть, не больше. После чего выкарабкался — цепляясь за камни и корни… Он повредил правую ногу и по дороге назад прыгал на левой, держась руками за шею Степаныча и кого-то ещё… Перед этим он долго сидел один за пеньком на пеньке, глядя на звёзды… Чувствуя, как правая нога наполняется болью… К нему подошла женщина — сейчас, по дороге вдоль того же моря, но в другой посёлок, и после другого падения, Линецкому казалось, что женщина, тем не менее, накануне была та же самая… что и двадцать пять лет назад… Она подошла к его пеньку и сказала: — А чего это ты один сидишь? А приятели чего друг с другом танцуют? Голубые, что ли? — Да нет, — сказал Линецкий, — у меня просто нога болит. — Пойдём, — сказал она и крепко взяла его за руку, — потанцуем… Заодно и посмотрим, что у тебя там с ногой… Линецкий заупрямился, и женщина уселась за пенёк… Стульями служили тоже пеньки, только маленькие… — Так что случилось? — спросила она. — Я упал, — сказал Линецкий. — Куда? — Вон туда, — он показал рукой. — Что, совсем ебанутый? Зачем ты туда полез? — Я не знал, что там пропасть. — А что же это было по-твоему? — Тень от дерева, — сказал Линецкий, и женщина расхохоталась… И сейчас — через двадцать пять лет — у него стоял в ушах её жуткий хохот… — На самом деле, — сказал Линецкий. — Вы не верите? — А чего это ты со мной на вы? — сказала она… И потащила Линецкого танцевать… Через минуту, когда он стал громко стонать и едва не упал, она махнула на него рукой и, шатаясь, пошла дальше и сразу растворилась в темноте… Ну и что? Он сказал ей правду — он думал, что там тень… Степаныч вот… Который, правда, знал его немножко лучше — тот сразу поверил… И теперь, когда он шёл сквозь зной, эти две женщины и два падения накладывались друг на друга…

97


МИЛЬШТЕЙН Как будто бы он вдруг вспомнил… Что на самом деле перескакивал через стены лабиринта… Падая в одно ущелье, встревал ногой в дерево — за тенью которого не видел очередной пропасти… И так далее… «Что вы меня всё время роняете?» — сказал он кому-то вслух… Возможно, той, что звала его танцевать… Он не видел у неё косы… Но что-то подсказывало ему, что этот танец танцевать не нужно… «Надо признать, — подумал он, — что пока со мной довольно бережно обращались… Если это и не было тенью от дерева…» В общем, Линецкий был теперь осторожен с тенями… Он видел, что ночная сцена накладывается на день этаким трафаретом… И у него возникало ощущение, что это не тот день… Не следующий — недели, и даже — не сплошная среда, а… Один из тех альтернативных дней, что скрывались за горными хребтами лабиринта… «Вот, казалось, озарятся даже те углы рассудка, где сейчас светло, как днём…» — повторял он, и — как уже было сказано — кто знает, куда бы его всё это завело… Линецкий, скажем, мог потерять себя в трёхмерных пятнашках… «Пересувной» такой торпедный заводик уже было заработал в его голове… Кубометры темноты — направо и налево… Если бы его не увлекли некие связи… Между явлениями эмпирического мира… Он даже подумал, что между этим самым днём… И прошлой ночью… Существует изоморфизм… Взаимно-однозначное соответствие… с сохранением системы отношений между элементами структур… Структурализм, быть может, вовсе не так мёртв, как о нём принято думать… — сказал сам себе Линецкий… И белый катер, который он видел ночью, тоже был, значит, никаким не катером… А прообразом того, что стало видно днём… Линецкий не мог не вспомнить, как ночью едва не остался «с носом»… Белым корабельным… Когда посмотрел на небо сквозь стёклышко, которое за гривну купил у мальчишки… «Холодное пиво, вобла с икрой!» — истошно кричали мальчишки вчера… Да и все дни… Они ходили по пляжу с этим криком… Но теперь они ходили по-другому… Молча, важно, с подносиками… На которых разложены были чёрные стёклышки… Какая-то зимняя музыка посреди пекла… Возможно, музыка Минкова… К «Снежной Королеве»… Что-то такое завертелось было уже в голове Линецкого… Но её оборвал крик: «Закопчённые стёкла! Спешите! Затмение заканчивается!» Линецкий вернулся наружу… И, глянув на солнце сквозь купленный за гривну осколок… Подумал, что увиденный ночью нос корабля, прикрытого чёрным… Был прообразом… Остатка Солнца… Похожего на молодой месяц… И опять же — смотрел Линецкий сквозь стекло… Только ночью это была линза, а теперь это был… Осколок… «Луна плюс горлышко разбитой бутылки плюс тень от мельничного колеса — и вот вам летняя ночь, — думал он, — …но не солнечное затмение… Его не так просто воспроизвести… Его нет — не темнеет…» Хотя люди вокруг по-прежнему стояли, задрав головы к небу, с поднятыми полусогнутыми руками — в которых они держали стёклышки…

98

Структурализм, быть может, вовсе не так мёртв, как о нём принято думать.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07


СЕРПАНТИН

This game has no name.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07

Но не темнело, хотя в газетах обещали, что в Крыму будет как ночью, — Линецкий вспомнил, что читал о затмении ещё до того, как поехал в отпуск… Линецкому казалось, что всё вокруг него — колоссальный розыгрыш… Пока у него перед глазами было стёклышко, он видел… Нос корабля, который заслонил другой корабль… А призраков, которые сошли на берег, он видел и теперь… Это они стояли кругом, как мумии… Женщины в чёрных очках… С белыми бумажными носами… Совершенно не темнело, наоборот… Остаток солнца светил всё сильнее и сильнее… «This game has no name? — думал Линецкий. — Или всё-таки — пятнашки?» Пластмассовая коробочка с чёрными квадратиками… И на них — циферки… Которые надо, меняя квадратики местами, расставить в порядке возрастания… Дело было ещё в том, что он вспомнил… Что была у него в ещё более раннем детстве другая коробочка… Размером со вторую, но там на половине чёрных квадратиков был нарисован месяц, а на другой — солнце… Это были пластмассовые такие крестики-нолики… Или, если угодно, рэндзю… Пожилой человек с выцветшим вещмешком тем временем быстро рылся в ржавом мусорном баке… Линецкий подумал, что он похож на Белого… И вспомнил, что Белый здесь же получил солнечный удар… Который перешёл в апоплексический… И в белый камень, который лёг над ним… Чёрные пластмассовые квадратики пятнашек уже начали было превращаться в чёрные мраморные плиты… Которые заскользили по земной поверхности — точно так же меняясь местами, как цифровые квадратики… Чтобы это предотвратить, Линецкий быстро пошёл прямо к бомжу… Но тот пошёл ещё быстрее, сворачивая на ходу свою котомочку… А бежать за ним Линецкий не стал — было слишком жарко… Не время играть в пятнашки-салочки… Разве что в рэндзю… в настоящей тени, попивая зелёный чай… Но так сложно было теперь найти настоящую тень… А не пропасть… Он не раз предлагал Мигулину использовать листок в клеточку для игры в рэндзю… То бишь, в крестики-нолики… Он любил играть в эту игру… В институте все лекции по истории КПСС… По научному атеизму, коммунизму, на «военке» во время «самоподготовки»… Линецкий играл в эту игру со Степанычем… Но на работе, кажется, ни разу… Мигулин обещал, что в следующий раз… «Всенепременно», — говорил инженер Мигулин… Но когда в следующий раз разворачивал листок, там снова было слово, вокруг которого был очерчен квадрат и рядом — две колонки для подсчёта очков… Перед глазами у него вдруг встал Переверзев, рисующий в своей тетрадке фигурки… А может быть, те же крестики и нолики? Кто его знает, что он там рисовал… «Надо было на чистой странице начертать партию… Естественный такой переход был бы… Его фигуративной графики… В гимнас-

99


МИЛЬШТЕЙН тику для моего ума… Но он бы обиделся… Всё-таки диссертация… Звучит так же гордо, как человек…» — думал Линецкий… Жара была страшная… Похоже, затмение на самом деле увеличило солнечную активность… Он подумал, что если когда-то будет описывать этот день, то начнёт так: «Волк поперхнулся солнцем». Но тут же вычеркнул эти слова длинной линией… Как пять поставленных подряд крестиков… Или ноликов… Когда играют на бесконечной плоскости… И они проступают там и сям… На асфальте… На лицах людей… Нет, это уже не помарки, а… па´морки, — сказал себе Линецкий… И оказался за столиком какого-то тёмного каменного кафе… Похожего на грот… Он уже не мог вспомнить вывеску… «Ассоль»? Можеть быть… Он только понимал — задним умом, — что если бы не зашёл сюда — упал бы на асфальт… Он это почти увидел… Это было дневное отражение его ночного падения… Но иногда можно ускользнуть и от собственой тени… — Что будем пить? — спросила официантка. — Кислородный коктейль, — сказал Линецкий. Официантка улыб­ нулась и сказала: — Это будет очень дорого стоить. — Да нет, — сказал Линецкий, — я же не имею в виду жидкий кислород… Если ты о нём подумала… Это просто пена такая, похожа внешне на капуччино, на вкус другая… Я пил её в детстве, в районной поликлинике… Сейчас вдруг припомнил вкус… Впервые с тех пор, представляешь? В самом раннем детстве я её пил, когда только приземлился на этой планете… — Когда ты приземлился на этой планете, ты пил грудное молоко, — сказала официантка. — Хочешь, чтобы я тебя покормила грудью? — Нет, — улыбнулся Линецкий, — я и так уже немного ожил… Спасибо тебе. — Да не за что… Пока… — Принеси, пожалуйста, что-нибудь холодненькое… Что угодно, но только со льдом и без градусов… — Простите, — сказала официантка, — а у вас есть деньги? — Что такое? — хотел было возмутиться Линецкий, но почувствовал, что на это у него ещё нету сил. — Вы извините, но просто видно, что вы упали… Или подрались только что… У вас мог при этом пропасть кошелёк, вы могли и не заметить… — Вот он, — сказал Линецкий и достал из кармана кошелёк, — и там ещё есть кое-что. Она пошла выполнять малопонятный заказ, а он попытался вспомнить, в какое слово они с Мигулиным играли в последний раз… Но это уже было невозможно вспомнить… Он только точно знал, что крестики-нолики всё время откладывались… А потом… А потом был суп с котом — убрали стенд с наглядной агитацией, они перестали встречаться в тупике коридора, игра с букварём закончилась… Официантка пришла со стаканом молочного коктейля… Он, может, и не так пенился, как кислородный… Но отхлебнув немного и почувствовав приятный ванильный привкус, Линецкий сказал: — Я в полном восторге.

100

Волк поперхнулся солнцем.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07


СЕРПАНТИН

«Зияющие высоты» — очень актуальное название…

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07

Кроме эзотерики, Мигулин выдавал ему на дом ещё и «антисоветчину»… Линецкий перечитал тогда уйму всяких книг… От которых в его голове теперь сохранилось не больше слов, чем от эзотерики, или игры в в буквы… Как-то там было… «Зияющие высоты»… Или вершины?… «Речка Ебанючка»… «“Зияющие высоты” — очень актуальное название…» — бормотал Линецкий, вспоминая безразмерные тени, ловушки… Он вспомнил, как Мигулина парализовало на последнем открытом партсобрании… Мигулин выпил перед этим какие-то «колёса». Ему в тот раз подсунули не те таблетки, и, выпив их, Мигулин просто одеревенел на три часа. Он рассказывал потом, что у него была полная ясность сознания, но при этом абсолютно все мышцы — включая и мышцы лица — были парализованы… Он не мог не то что пошевелиться, но даже глазом моргнуть. Когда собрание закончилось, он остался сидеть в кресле. Линецкий, проходя по соседнему ряду, поздоровался, но не услышал ответа. Решив, что приятель уснул, подошёл и начал было его тормошить… Но, встретившись с открытыми голубыми глазами.. Спросил только: — С тобой всё в порядке? И, не услышав ответа, пошёл к выходу… А Мигулин просидел в актовом зале ещё три часа в гордом одиночестве… Мигулин потом говорил, что что-то произошло в эти часы… Но что — он не мог сказать… Словами он только сказал, что всё это время держал правой рукой запястье левой… Прежде, чем таблетки подействовали, он хотел измерить пульс… И так и застыл… Линецкий вспомнил об этом, когда через несколько лет в «Огоньке» прочёл чьи-то стихи: «Его рука лежит на пульсе перестройки…» А тогда он даже принёс журнал в их «закуток» и показал стихи Мигулину… И тот признался, что за три или четыре часа, которые просидел парализованный в актовом зале… Что-то произошло… Так же, как крик может вызвать снежную лавину… Трёхчасовое молчание в актовом зале — перестройку… В 88-м году в институт приехали американцы, и стенд, за которым они с Мигулиным прятались, убрали… Через некоторое время Мигулин вообще ушёл из института в непонятном — до сих пор — направлении… Смешно было то, что американцы оказались никакими не американцами… Нет, ну строго говоря, они могли уже иметь американские паспорта… Но в то же время это были бывшие работники института… Уехавшие двадцать лет назад… Почему-то это хранилось до последнего момента в строжайшей тайне…. Да нет, ясно… Вряд ли работники института так старательно зачищали бы перила… Они ведь делали это отчасти и от чистого сердца, чтобы не ударить в грязь… Чтобы показать, что и они не лыком шиты… А какой смысл было пускать пыль в глаза своим бывшим сотрудникам…. Которые могли носить в себе занозы из тех же самых перил…

101


МИЛЬШТЕЙН В шлифовке наждачной бумагой перил принимали участие все сотрудники института без исключения, включая и старших и ведущих… Даже старенький профессор Залесский стоял вместе со всеми на лестничной клетке и тёр шкуркой поручни… То есть опять-таки сражался за Родину…. Его фотография была на том стенде, который сняли со стены вестибюля… «Неужели из всего этого перестановочного бреда, из этих коробок, щепок, из лабиринта стен, покрашенных голубой краской…» — думал Линецкий, допивая свой молочный коктейль… В динамиках, висевших на стенах кафе, раздался скрежет, а потом Том Вэйтс… Даже не запел — просто стал проговаривать ход его — Линецкого — мыслей: He has no friends But he gets a lot of mail I’ll bet he spent a little Time in jail… I heard he was up on the Roof last night Signaling with a flashlight And what’s that tune he’s Always whistling… What’s he building in there? What’s he building in there? We have a right to know… Он расплатился за коктейль, вышел на улицу и вдруг замер… На мальчике был расшитый золотом красный кафтанчик, на голове — тюбетейка, или феска… В руке — плёточка… Сквозь его осанку, сквозь поступь его светло-серого ослика… Просвечивал другой день… Он ехал медленно, Линецкий шёл почти вровень, немного позади и с изумлением наблюдал, как продавцы всех лотков тихонько кланяются маленькому богдыхану… Которому не было, наверно, и девяти… А может, и было — на секунду Линецкий даже было усомнился, что это ребёнок… А, скажем, не карлик… Но, обогнав ослика на два шага, глянув на личико всадника, он убедился, что это мальчик… И он ехал дальше и дальше, этот мальчик, и лоточники продолжали ему кланяться… Золото, которым была расшита его одежда, сверкало на солнце, а в движениях была такая уверенность, какой Линецкий давно уже не наблюдал нигде… Людей на набережной по мере продвижения становилось всё больше, но ослика это не останавливало, он исчезал на миг — иногда вместе с мальчиком, а иногда — как будто сам по себе, потом снова появлялся… Но потом они нырнули и не вынырнули… Линецкий вспомнил, что в этом месте — одни из ворот парка «Литфонда», просто сейчас они заслонены людьми… Линецкий даже думал было последовать за осликом в парк, но вспомнил, что идёт разбираться с другой галлюцинацией… И решил придерживаться хоть какого-то порядка… Он пошёл дальше — по променаду… Очень медленно, вокруг были люди… Линецкий вдруг наткнулся на живот великана, задрал голову и увидел своего сокурсника… В принципе, это было неудивительно, потому что из всей группы он уже много лет встречал только Белявского… И давно уже воспринимал его как некое ходячее опровержение классической теории…

102

What’s he building in there? What’s he building in there?

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07


СЕРПАНТИН

Сильная боль, убивающая на этом свете, продолжается и на том.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07

Нет, ну в самом деле: как такое могло быть, годами, или какими годами — десятилетиями, встречать из тридцати трёх человек только одного… Линецкий когда-то пытался это объяснить огромным ростом Миши… Но понимал, что это не убедительно — улицы в Харькове редко бывали так запружены, чтобы можно было видеть только тех, кто возвышается над толпой… Нет, тут было что-то не то… Но что это было, ни он сам, ни Миша не в силах были объяснить, и последние годы, встречаясь на улицах, они просто улыбались друг другу — говорить уже было в общем-то не о чем, столько лет прошло и с теорией вероятности всё давно уже было ясно… Но сейчас встреча произвела на Линецкого впечатление… Вопервых… После того, как он ночью упал с утёса… И даже не встрял ногой в дерево… Он вообще не был уверен, что вокруг — не морок… И вот эта мысль: что Миша с такой же частотой будет встречаться и здесь… «Сильная боль, убивающая на этом свете, продолжается и на том…» Не то, чтобы Миша был такой уж его болью… Хотя раньше — вспомнил Линецкий — он болел душой за Мишу… Который, кажется, до сих пор не женился… И вообще был какой-то странный… Надо было просто видеть этого Мишу… Это был двухметровый мехматовский мальчик с огромной головой, и в данный момент в его облике было что-то уже совсем запредельное… Он был одет в костюм… Да-да-да: в пиджак и брюки, по такой жаре… К тому же, весьма напоминавшие школьную форму… А в руках у него был узелок цвета воздушной сини… На верёвочке… Точно в таком мешочке Линецкий — да и Миша, наверняка — в младших классах носили в школу сменную обувь… Они отошли немного от толпы — к бордюру, Линецкий предложил спуститься на пляж, но Миша покачал головой. — Ну что ж, — сказал Линецкий, — хозяин-барин… А зачем тогда на море приехал? — Я был на семинаре, тут рядом… Решил заехать к одной знакомой… — Мда, — сказал Линецкий… Ему показалось, что в толпе мелькнул мальчик на ослике… — Я вспомнил сейчас, как мы ездили в Москву, — сказал Линецкий, — на первом курсе. Ты все дни решал в уме задачку… Я даже сейчас вспомнил, какую… О сходимости ряда «икс в степени икс в степени икс…», правда? — Ну да. — Как будто играл сам с собой в крестики… Да, и у тебя тогда ещё вытащили кошелёк в ГУМе, помнишь? — В ЦУМе, — сказал Миша. — Ну и что ряд, — сказал Линецкий, — сходится? — Смотря при каких икс. — А если подставить себя? Мне впоследствии иногда казалось, что ты именно это и сделал… — Я занимался потом функциональными уравнениями, так что в каком-то смысле… Там ведь аргумент сам является… — Ты вообще вырос с тех пор, как мимимум на голову… — В каком-то смысле, — усмехнулся Миша. — Как степенной ряд — не знаю, но я вот на днях… разошёлся… такой вот, брат, каламбур… Да, я вообще-то к морю шёл — в нём сей-

103


МИЛЬШТЕЙН час единственное спасение… Дикая жара… Ну, не хочешь на пляж, давай тогда зайдём в это кафе. — А что у тебя с лицом? Да и с руками? — Да, ерунда… Свалился… Ну вот, — сказал Линецкий, когда они сели за столик, — я рад, что встретил тебя, а не… Глебова… Скажи, ты уверен, что ты… Нет, скажи, ты уверен, что ряд «икс в степени икс…» — Уверен ли я, что я живой? — прервал его Миша. — Ты ведь это хотел спросить, да? — Да, — сказал Линецкий. — Ты что, знал Глебова? — Вообще-то, ты нас знакомил когда-то… Мы потом с ним больше общались, чем с тобой… Но это неважно… Я спешу, — сказал Миша, — мне, правда, надо идти. Но мне кажется, я могу тебе помочь в этом разобраться. Я знаю довольно простой тест. Мне его показал… Неважно кто. Берёшь первые семь букв русского алфавита… У тебя есть бумага? Нет? Вот я тебе дам листок, — Белявский достал из узелка тетрадь, вырвал оттуда листок в клеточку… Линецкий, затаив дыхание, смотрел, что будет дальше… Не нарисует ли он квадрат, не впишет ли слово?… Какое слово?… Миша ничего этого не сделал, просто дал ему чистый лист… — Ручку я не могу тебе оставить, она мне нужна, — сказал он, — попросишь у официантки… — А я не могу при тебе сделать тест? А потом — если на листке останется место, сыграем в крестики-нолики? — Я спешу, — повторил Миша, — а этот тест надо делать не спеша… Слушай, тебе нужно вспомнить самое лучшее, что у тебя было в жизни, и чтобы слово начиналось с этой буквы. Всё, что угодно, любое существительное, имя, название… Ты должен это последовательно сделать для каждой из первых семи букв алфавита, не считая «ё»… — А дальше? — Это всё. — А что потом? — сказал Линецкий. — Как интерпретировать? — Это ты сам должен понять. Иначе неинтересно. Ну всё, я пошёл. — Миша, погоди, ты мне нужен для одного очень важного дела… — Для крестиков и ноликов? Как-нибудь потом… — Ну вот, все говорят — потом, и это всё время откладывается… Нет, правда, ты мог бы мне помочь в другом… С твоим-то ростом… Ты мог бы заглянуть за один очень высокий забор… Мне нужно знать, понимаешь?… — Что знать? — What’s he building in there?! We have a right to know! . . — Мне правда надо идти, — сказал Миша, стряхивая руку Линецкого со своей руки, — я сегодня уезжаю. До встречи! И его голова взмыла так далеко вверх, что можно было сказать — исчезла… Линецкий оглянулся на набережную, поискал глазами, но не увидел ни Мишу, ни татарчонка на ослике… Где-то возле бордюра, впрочем, теперь стоял фотограф с шевелящимся двугорбым верблюдом… Линецкий вспомнил, что во время коллективизации кого-то репрессировали за то, что он водил от хаты к хате верблюда… Отставшего от цирка… И говорил: «Дивіться, до чого бiльшовики довели коняку»… Кто-то из депутатов рассказал об этом на первом же заседании Рады… После объявления независимости… И потребовал реабилитировать этого человека… И заодно назвать все вещи своими именами… Верблюда — верблюдом…

104

Дивіться, до чого бiльшовики довели коняку.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07


СЕРПАНТИН У верблюда два горба, потому что жизнь — борьба… Это — наша с тобою судьба, это наша с тобой биография… Линецкий не стал просить у официантки ручку, он решил, что этот тест можно сделать и устно… Он, не задумываясь, назвал шесть слов… «А», скажем, стало «Алтаем», с которым у него были связаны светлые воспомниния от одной командировки… Ну, и так далее… «Е» — «Екатериной»… Но, дойдя до седьмой буквы, Линецкий надолго завис над листом… Почему-то никак не удавалось вспомнить хоть что-нибудь светлое из своей жизни, что начиналось на седьмую букву алфавита… Пока он не понял, что это — сама «жизнь»… Ответ по форме, может быть, и напоминал карточный фокус… Но это не имело теперь никакого значения… Потому что Линецкий, разгадав предложенный ему ребус-тест… Почувствовал, что затмение действительно было… И только теперь закончилось.

14. Рассеянный образ жизни

Рэкет по-англий­ски — это «рассеянный образ жизни».

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07

Он увидел заправку и решил долить в баки бензин, а заодно и пожевать чего-нибудь. В буфете внимание его привлёк бутерброд… Лёня пробуравил глазами немолодую продавщицу и спросил: — Осетрина свежая? Я, вообще-то, её на Юге не ем. Страшные от неё бывают отравления. Но сейчас вдруг так захотелось… — Так потому и захотелось, что свежатинка, — сказала продавщица. — Если у меня живот скрутит от твоей свежатинки, я сюда вернусь, — сказал Манко, — ты так и знай. Последний раз спрашиваю, свежая?! — Рыба очень свежая, — сказала продавщица, — но я же не знаю, что вы ещё в дороге употребите… Сейчас только пять утра, это же у вас ещё даже не завтрак. Зачем же так наезжать на меня на ровном месте? Чей-то голос произнёс его имя, Манко резко обернулся… — Сельдик, — сказал он, — ты откуда взялся? — Из Нового Света, — сказал Сельдик, — еду домой. У тебя что, нервы сдают, а, Ман? — Какие нервы, Сельдик, с чего? — Я не знаю, я смотрю, ты тут базар устраиваешь. Или, может, ты теперь на санэпидемстанции работаешь? — Сельдик, тебе ли не знать, где я работаю? — Не, ну ты же был когда-то этим… — Ну, ну?! — Санитаром леса… — Рэкетиром, ты хотел сказать? — Да не, Ман, чё я, совсем? Всё давно и неправда… Да это слово теперь вообще никто не употребляет. Крыша и крыша… — Какая, блядь, крыша! — сказал Манко и ударил кулаком по прилавку. — Ман, чё ты разбушевался? Ну, пусть будет рэкет… Эй, эй, постой… Рэкет по-английски — это «рассеянный образ жизни»… Я тебе клянусь… Мне недавно сказали, я тоже не поверил, в словарь посмотрел — правда…

105


МИЛЬШТЕЙН — Сельдик, мы не в Чикаго. Причём тут английский? Вместо того, чтоб спасибо сказать… Ну ешь тут, травись на хуй… — А я и ем и пью, — сказал Сельдик, отправляя в рот второй бутерброд, — и чё? А тебе нервы надо лечить, Ман, а не желудок. Я так думаю, что ты в санаторий едешь? — Я сонный, Сельдик, а то бы я тебя устроил в санаторий… Ладно, хватит бузы. Мне передавали, что ты хочешь промзону выкупить. Я через три дня вернусь и перетрём. — Лады! Не обижайся, Ман. Я просто не врубился, тоже ведь не спал, вхожу, смотрю — Ман, как вроде за старое взялся… — За какое старое, Сельдик, ты что, с ума сошёл?! На вон, попробуй, у неё даже пиво скисшее, как будто она туда мочу заливала. — Бабе трудно отлить в бутылку, Ман, согласись. — Ну, может, ты и прав. Просто тёплое… Ладно, Сельдик, мне туда, а тебе обратно. До скорого. Манко отхлебнул из купленной на заправке банки газированный напиток «живчик» и включил проигрыватель. Когда начался припев, он стал подпевать: «Райзен, райзен, зэеман райзен, йедер тут дас ауф зайне вайзе!»1 Незадолго до отпуска секретарша по его заданию перевела песни, а потом ещё и переписала все тексты по-немецки, но русскими буквами… Нога каждый раз сама собой нажимала на газ, и хаммер бросало вперёд… Казалось, его сейчас завертит в огненном смерче… Манко обязательно ставил «Раммштайн», когда вёз кого-нибудь в первый раз. Хотя он знал, что ни один человек не в силах понять то, что чувствует он в этот момент… Человек может восторгаться — вполне искренне — скоростью, внутренней отделкой его «броневика», да и самой по себе музыкой… Но ощутить это в целом никто, кроме него, не в состоянии… Манко это особенно ясно осознал, когда вёз своего бухгалтера. Врубив «Раммштайн», Манко стал искоса следить за выражением бухгалтерского личика… Оно было непроницаемо! Бледный мерзкий мозгляк в круглых очочках… «Пиздец?» — спросил Манко. «Простите? — сказал бухгалтер. — Нет, я просто не понял, что вы имеете в виду? Машину, музыку, ситуацию с малыхинским тендером?» Манко сразу стало так тоскливо, что он чуть не сказал: «Уволен». Он еле сдержался, вспомнив, что бухгалтер в последнее время стал выполнять ещё и функции сисадмина, и подыскать ему замену, да за такую зарплату… — Эту музыку, — сказал Манко, — я дома не слушаю. Только в машине. — Понятно. Хорошая музыка. Очень, — закивал бухгалтер. — Что тебе может быть понятно? Ты вообще помнишь, что Ленин сказал? — Нечеловеческая музыка. Правда, он это сказал про другую… — Да что ты говоришь! А я и не знал, — засмеялся Манко. — Так вот: дома я слушаю ту же, что и Ленин. А эту только в машине. Ладно, проехали, — сказал Манко и, выключив «Раммштайн», пропел, подражая Элвису: «Love my tender…» Бухгалтер попробовал изобразить на лице улыбку… Манко подъехал к флигелю на территории «Литфонда», который снимал, в принципе, не он один… Но соседей он почти не видел, а может быть, и не было уже никаких соседей… Накануне он о них по-

106

1

«Путешествия, путешествия, морские путешествия, каждый совершает их по-своему!» (нем.)

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07


СЕРПАНТИН

Что же ты не нырнул за мной, касатик?

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07

думал, когда эта тварь, кончая, стала орать… Где он её подцепил, он уже толком и не знал… На набережной? Или прямо в море?… Загарпунил?. . Нет, загарпунил он её, уже дотащив до кровати… Все дни перед этим Лёня не то маялся, не то мялся… Зачем-то даже вызывал сюда секретаршу… Алёна приехала, он сводил её в Тихую Бухту, трахнул по пути… И как-то быстро она ему надоела… К тому же сильно обгорела, так что и трогать её на следующий день нельзя было… Глядя, как она сидит, положив ноги в воду, на песке, под зонтиком, Манко вспомнил клип… Бека, кажется… В котором к человеку на курорт являлся его письменный стол — прямо на пляж… А в офисе, наоборот, в это время ходили в плавках и ластах… Тупая такая перестановка, да… А потом ещё тень по улице шла вертикально, а человек, наоборот, полз по асфальту… Манко услал Алёну обратно в Харьков… А вчера, или, точнее, позавчера… Потому что вчера Манко проснулся под вечер и отмокал в море, пока не стемнело… С удовольствием вспоминая это ощущение… Когда после шашлыков, вина и ночного купания… Которое само по себе осталось в памяти… Белым треугольником… Мелькавшим в глубине… «Блядь, она хорошо ныряла… — вспоминал он, — след от купальника… Плыл в глубине, как электрический скат… Или отражение чайки…» Он ловил её руками, она ускользала… Поймал только, когда приземлились… Как медведь лосося… в горной речке… И потом, когда они шли в обнимку… Он всё время лапал её большую грудь… И казалось, что он тащит под мышкой огромную рыбинублядину… Белугу-касатку… Нет, это она его называла «касатиком»… Вообще она была чудная — как будто пришла пешком из довоенной фильмы…. «Что же ты не нырнул за мной, касатик? — сказала она на берегу. — Моё тело было из тех же букв, что твоё лето…» «Странные слова говорила… Сумасшедшая баба… Но при этом тело у неё такое, что… Не, давно такого не было… Просто русалка, блядь…» — думал Манко, счастливо потягиваясь… Он шёл по выжженному солнцем парку «Литфонда» к калитке, которая вела на набережную… И вдруг заметил в стороне от тротуара — на рыжем газоне — белую фигурку… Доплер стоял, прислонившись к чёрному стволу с таким неприкаянным видом, что Манко — вспомнив к тому же, как прождал его накануне битый час в кафе — думал было теперь пройти мимо… Но всё же сказал «Здравствуйте, Пётр Григорьевич. Как ваши дела?» Доплер ответил не сразу. Он посмотрел на Манко затуманенным взглядом, начал было что-то говорить, но ничего не сказал. — Ну, я пойду, — сказал Манко, — простите. — Постойте, — сказал Доплер, — можно, я с вами… Немного пройдусь? — Конечно, — сказал Манко, — а где Лена? — Лена… Лена, Лена, Лена… — Доплер на ходу похлопывал себя сухой веточкой по белой штанине. — А Лены больше нет, — сказал он, — или меня больше нет, если угодно… — Чего это? — удивился Манко. — Мне это не угодно. Её нет, так может ещё и к лучшему… А вы есть, Пётр Григорьевич. Рассказывайте, что произошло? Я, между прочим, депутат, так что мне вы можете всё говорить…

107


МИЛЬШТЕЙН — Я шёл по набережной, — сказал Доплер голосом, который показался Лёне каким-то театральным, жеманным… Впрочем, он подумал, что слышал такой голос ещё и у тяжёлых больных… — … в том месте, где стоят палатки, знаете, за холмом, на холме… Несколько штук… Вот туда я забрёл, и увидел, как она… — Что? Мне вы можете всё говорить, как врачу… — Совокуплялась… — С кем? — Он подходил к нам несколько дней назад… Огромный парень — больше, чем вы… Такой, знаете… Спортсмен… — Ну да, знаем мы этих спортсменов… — Сексуальные фантазии вообще довольно банальны, так что это всё вполне естественно… Сначала я даже подумал, что на это не стоит обращать внимания… Молодая девушка, вы понимаете… Не нагулялась… И пусть уж лучше с этим… Живым воплощением… Чего? Я даже не знаю, чего… Воплощением плоти…. У меня мысли путаются… А потом я понял, что где-то в этом месте… жизнь кончилась. — Да вы что, Пётр… — Нет, нет, не перебивайте меня… Я стоял и смотрел с такой возвышенности, как они там лежали и ласкали друг друга… Я наблюдал очень долгий куннилингус… Прямо как в зоопарке, а потом и коитус… Который едва не случился на берегу… Но вокруг уже были люди… И она потащила его за руку в море… И там они это делали, стоя по пояс, она на нём сидела… Я всё видел с холма… А потом снова лежали на берегу, и он её ласкал… Огромное тело, я видел, как играют мускулы на его спине… Анатомический театр… Краски: жёлтая, коричневая, лимонная… Немного лиловой… Всё это под открытым небом… И знаете, что я почувствовал? — Пойдёмте к ним, — сказал Манко, — я навсегда отобью у этого «спортсмена» охоту… — Я почувстовал, что это — и моё тело тоже… Понимаете? А я смотрю на это со стороны… Меня уже нет… Потому что я за это время так к ней… Что в ней теперь больше Доплера, чем вот в этом, — он взял двумя пальцами рукав, поднял свою руку, отпустил, и она безвольно упала вниз… — Пошли, пошли, — сказал Манко, — потерпите ещё минутку, сейчас вы всё это забудете.. — Нет, — сказал Доплер, — я не забуду. И мы туда не пойдём, нини… — Ну, как вам угодно… А я вас тогда прождал час, в кафе, когда мы договорились ехать… — Она заупрямилась, — сказал Доплер, — простите, я ничего не мог сделать… Я как раз хотел с вами ехать, не знаю, как сказать… Я серьёзно воспринял ваш рассказ… О том, что приключилось с вами на дороге… Я подумал, что с вами можно заехать в запретную область… На автомобиле… Знаете, Ульрих — герой романа Музиля — говорил, что он хочет прямо на автомобиле проехать через ту область, про которую писали туманные мистики… — Да, всяко бывает… Но я уже это проехал, знаете, просто выкинул наконец всё это из головы… Идёмте, — Манко взял Доплера за запястье… И сразу же выпустил его руку, как бы одёрнув себя за панибратство… Но Доплер теперь интерпретировал всё по-своему… — Вот видите? Меня уже нет. Вы сами только что почувствовали. Так что никуда мы не пойдём. Давайте вот здесь присядем, если вы не возражаете… Вы завтракали? — Перекусил, — сказал Манко, — но здесь вообще не стоит есть. Давайте тогда в нормальное кафе… В «Орфей», что ли.

108

Я наблюдал очень долгий куннилингус.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07


СЕРПАНТИН

Я хочу полетать со своим старшим другом.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07

— Встретимся там через час, — предложил Доплер, — идёт? Мне нужно ещё в одно место зайти… — он усмехнулся, осознав, что фраза получилась двусмысленная… Но уточнять не стал… Они в этот момент были уже в конце набережной, дальше асфальт переходил в бетонные плиты, с которых можно было либо сойти к морю, либо, если дальше пойти — на тропинку, вытоптанную в траве — она огибала невысокий двойной холм, напоминавший женскую грудь, и где-то там обрывалась… Пройдя десять метров, Манко обернулся и увидел, что Доплер не пошёл ни к морю, ни вдоль… А, сделав несколько шагов вглубь суши, приблизился к человеку в кожаном шлеме… И о чём-то стал с ним говорить… Сразу было ясно, о чём, хотя мало ли… Манко вспомнил, что когда впервые увидел этого человека, даже не заметил, что за спиной у него стоит дельтаплан с мотором… Когда человек в шлеме жестом пригласил Доплера к своей «этажерке», Манко, сам не зная, зачем он это делает… Быстро пошёл назад. — А мне можно полетать? — сказал он. — Можно, конечно, — сказал человек в шлеме… И крикнул в сторону группки лётчиков, стоявших чуть поодаль: — Игорь! Клиент! — Нет, — сказал Манко, — я с Игорем не хочу. — Почему же? Ладно, клиент всегда прав. Хотите со мной, подождите. Полёт длится восемь минут. Вы — следующий. — Нет, — сказал Манко, — следующим я тоже не хочу. — Чего же вы тогда хотите? — задумчиво спросил человек в шлеме и погладил завитые усы — разводя в стороны большой и указательный пальцы… — Я хочу полетать со своим старшим другом, — сказал Манко, — вдвоём. Сам буду вести самолёт, то есть дельталёт… Но я и самолёты водить умею. Я и в ВДВ служил… — Так вы, батенька, тогда умеете сигать с самолётов, — усмехнулся человек в шлеме, — а с дельталётов это тоже возможно, но сложнее. Я один это умею… — Вы меня не дослушали, — сказал Манко, — это я так, к слову… Я почётный член аэроклуба… Вообще, разрешите представиться… И Манко перечислил все свои титулы — не забыв и депутатский… — Ну и что? — сказал усач. — Это что, даёт вам право вот так брать у меня машину… А если разобьётесь? Что тогда? — Я не собираюсь разбиваться, у меня дел много на земле, — сказал Манко, открыл маленькую кожаную сумочку и стал показывать дельталётчику документы… Доплер за всё это время не проронил ни слова. Он сидел в кресле, глядя в море невидящим взором… Не то чтобы перед глазами у него была эта сцена… Нет, всё было ещё более предательски… Тело, сидевшее в «этажерке» и ждавшее, пока эти два странных человека в чём-то там разберутся, было пустым… Накануне они с Леной гуляли здесь вечером, и, несмотря на какое-то небывалое нашествие комаров — которых там вообще, по идее, не должно было быть — на море… Доплер вдруг понял, что комары его не кусают… Только его одного — вокруг все чесались, хлопали себя по телу, шли «вприсядочку»… Именно в этом месте, казалось, комариная туча была наиболее плотной… А его не укусил ни один комар, и теперь он думал, что уже вчера в его жилах текла не кровь, а морская вода… При этом что-то оставалось в одежде, болталось, что-то неприлично лишнее, случайно задержавшееся в этом порнофильме…

109


МИЛЬШТЕЙН Он увидел, что Манко что-то пишет, положив лист на кожаную сумочку… И, как будто передразнивая, достал блокнот и тоже стал чтото писать… Манко поднял голову и сказал: — Пётр Григорьевич, мы сейчас вдвоём с вами полетим. Я пишу расписку, тут мне не верят, так я оставляю залог… Это чистая формальность, вы увидите, как я вас покатаю, я — ас… Но что вы там пишете, если это не секрет? Тоже расписку? — Да нет, — сказал Доплер, — я заметки делаю. Это профессиональное, знаете… — А, для будущего фильма, — сказал Манко. — Слушайте, вы мне оба уже надоели! — сказал человек в шлеме, как будто выплюнув изо рта кляп. — Вот вы — вылезайте из дельталёта. А вы прекратите мне морочить голову! Это просто невозможно! — Ну подождите ещё минутку, — сказал Манко Доплеру, — допишите сценарий… Я сейчас. С этими словами он увлёк человека в шлеме за собой, приобняв его одной рукой, отвёл куда-то в сторону. Через несколько минут он пошёл назад один — владелец летательного аппарата остался стоять на месте. Вдруг он крикнул в спину Манко: — Эй! Манко обернулся и увидел, что тот стянул с головы шлем и протягивает его… — Не надо! — махнул рукой Манко. Усач подбросил шлем немного вверх, как сдувшийся, подранный мяч… Поймал, но надевать не стал. Он наблюдал теперь за происходящим молча, скрестив руки на груди и расставив кривые ноги в сапожках. — Ну как? — крикнул Манко, когда дельталёт, пробежав десять метров по утрамбованной глине, взмыл в воздух… Доплер молча озирался по сторонам… — Нравится? — крикнул Манко. — У меня ощущение, что я сижу за своим письменным столом… На старой квартире… Там у меня стоял вентилятор, прикреплённый к столу болтами… — Ну да, этажерка, — сказал Манко, — но неужели вам не нравится, смотрите, мы поднимаемся выше! Куда летим? — К Кара-Дагу, — сказал Доплер. — А, сейчас… Тут тоже красиво, смотрите вниз. . — Красиво. Эти длинные холмы… Похожи на варанов… Которые сцепились… — Здорово, да? Мы потом подлетим и к Кара-Дагу… — Но выше мы уже не будем подниматься? — уточнил Доплер. — Нет, всё. Разве не хватит? — Я думаю, что хватит, — сказал Доплер, — надеюсь. — На что надеетесь? — Да в общем, ни на что… Вот, возьмите. Только аккуратно, а то улетит, — сказал Доплер и протянул Манко сложенный листок. — Простите, Пётр Григорьевич, но я не могу сейчас читать. Эта смешная конструкция… Требует от меня… — А не надо читать, вы просто положите в карман. Или, если вы позволите, я положу вам. Можно? — Ну да, — сказал Манко, — но что-то мне не нравится эта голубиная почта… Эй, вы зачем?! — крикнул он, увидев, как Доплер расстёгивает ремень безопасности… — Прощайте, — сказал Доплер и стал валиться на бок… Но Манко, заорав: — Куда?! — схватил его за ворот…

110

Что-то мне не нравится эта голубиная почта.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07


СЕРПАНТИН

Я смеялся, а потом долго плакал.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07

— Пустите, — сказал Доплер, — сейчас же… Вы просто не понимаете… — Я всё понимаю! — крикнул Манко. — Я за вас подписался, зачем же вы так? — А я написал письмо! — взвизгнул Доплер. — Оно у вас в кармане. Там всё, как полагается, в смерти прошу не винить, подпись… Пустите меня. А то это плохо кончится, вам ещё рано, пустите, пустите… Дельталёт летел теперь как бы по спирали, Манко напрягал все свои силы, чтобы не дать свалиться на бок — теперь уже не только Доплеру… — Блядь, что ж вы делаете! — сказал он. — Мы сейчас упадём! — Хорошо, — сказал Доплер, — пустите меня. Я обещаю, что не буду. — Смотрите у меня, — сказал Манко и отпустил рубашку, — а то я вам… Кара-Даг не покажу… Я же не могу так… управлять одной рукой, другой вас держать, да ещё третьей бороться с болтанкой… Эй, так мы не договаривались! — крикнул он, увидев, что Доплер, взявшись рукой за борт, пытается подняться… — Прощайте, мой друг, — сказал Доплер. — Стоять! — закричал Манко и, отпустив руль, не глядя, ударил Доплера — сбоку, без размаха, левой рукой… угодив при этом в висок, а не в челюсть… После этого ему каким-то чудом удалось вывести дельталёт из виража с сильным креном… И теперь траектория была наклонной пологой линией… Дельталёт двигался в режиме скольжения… Доплер сидел совсем тихо… Теперь только Манко подумал, не слишком ли сильно он его… Старик — ему ведь много не надо… — Всё, сейчас уже идём на посадку, Пётр Григорьевич, — сказал Манко, разворачивая дельталёт над морем… Замечая белый треугольничек на поверхности воды… «Вот, снова показался след от её купальника… Как это она сказала? Тело из тех же букв…» — вспомнил Манко… Он улыбнулся и думал было пересказать это Доплеру… Но вспомнил, что Доплер сейчас вряд ли его слышит… И всё же заговорил… Причём с интонацией, которую подслушал когда-то на выступлении гипнотизёра: — Когда мы приземлимся, вы очнётесь, Пётр Григорьевич. А все эти ваши фокусы останутся в воздухе. Все мысли о самогубстве, о прыжках без парашюта… Вам не надо уходить из кино, Пётр Григорьевич, будете снимать и дальше… А то знаете, как я расстраивался… Когда отменяли сеанс… Отец говорил: «Кина не будет, кинщик заболел». Я смеялся сначала, а потом плакал… Пётр Григорьевич, я вам хотел предложить сотрудничество… Что, если я попробую продюсировать ваш следующий фильм? Я ещё с друзьями поговорю, может мы вместе вложимся… Заговорившись, он забыл, что перед этим искал глазами квадратик рыжего глинчака, с которого взлетали дельталёты… Когда он развернул свои крылья, под ними уже снова было море, но белого треугольника внизу теперь не было — Манко летел против солнца… Всё это время он не смотрел на Доплера… Если тот был в сознании, Манко было бы неприятно смотреть ему в глаза, а если без — мысль о том, что он не удержал удар… и что от этого могло произойти в седой башке… Могла помешать управляться… с летающим средством… Но прежде чем зайти на посадку — площадку Манко уже вычислил — он повернул голову… И в этот момент дельталёт сильно дёрнуло…

111


МИЛЬШТЕЙН «Кажется, попал в ”пузырь”, — пронеслось в голове у Манко, — и даже не сейчас… раньше…» Рядом с ним теперь сидел никакой не Пётр Григорьевич, а тот самый парень… В рубашке цвета асфальта… Которого Манко видел на трассе в самом начале отпуска… И когда этот серый вельветовый человек повернул к Манко смеющееся лицо… — Очнулся, — сказал голос, — герой… Лежите спокойно. Манко увидел белые колпаки… А потом и лица… Все смотрели не на него, а прямо перед собой… Манко подумал, что там, сзади, сразу же за его головой, наверно, стена… Но он не понимал, чего они туда все так уставились… — Куда вы все смотрите? — сказал он. — Там что, экран, что ли? — И не один… Мы смотрим на приборы. — Какие приборы, блядь… — Осциллографы. — Где я? — Где вы, это не так интересно. Интереснее, где вы были перед этим… — И где я был перед этим? — Вы побывали на том свете, Леонид Михайлович. И даже не заметили, да? — Чего же, — сказал Манко, — не заметил… А где Доплер? — Какой Доплер? — Ну как это — какой? Режиссёр! Он увидел, как лицо в колпаке отвернулось от него. Как они переглянулись, кто-то пожал плечами, кто-то тихо сказал «это бывает». — Простите, Леонид Михайлович, но мы не знаем никакого Доплера. — Ну, со мной был человек. Пассажир, мой старый друг… Что с ним? — Вы летали один, Леонид Михайлович, вы отказались от пилота. — Но не от режиссёра же… Ладно, для начала — где я? — Вы в больнице города… — В какой ещё больнице?! — Номер четыре. Манко вдруг почувствовал тяжесть, ему захотелось опустить веки… Но он удержал их. — Что это за город номер четыре… Постойте. Ну, вы знаете режиссёра такого, Доплера? — Нет, мы не знаем, — сказало лицо. Манко сделал слабое движение рукой в сторону других халатов… — А вы? — сказал он. — Что, тоже не знаете? Ну, все же смотрели. «Директор средней руки»… «День»… «Ворованный воздух»? Вы чё, не видели? Люди в халатах пожимали плечами, улыбались, говорили «нет», «не видели», «мы не видели», «нет»… Манко почувствовал ужас… Он вдруг вспомнил, что море тоже оказалось… частью пузыря… Как стало тихо — остановился мотор… Как дельталёт стал стремительно приближаться к своему отражению в синем вогнутом зеркале… Больше он ничего не помнил… И казалось, что дельталёт продолжает падение — прорвав поверхность пузыря — теперь уже во что-то… совершенно бездонное… Это необходимо было срочно пресечь, как угодно… Прижечь, пристрелить, забетонировать…

112

Вы знаете режиссёра такого, Доплера?

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07


СЕРПАНТИН

Бросать бутылки с зажигательной смесью ему расхотелось.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07

— Слышь вы, колпаки! — закричал Манко, приподнимаясь на локте. — Вы за кого меня тут принимаете? Вы, блядь, все тут — банда отморозков! — увидев на тумбочке возле себя какую-то бутылку, он дотянулся до неё, схватил и швырнул вперёд… Раздался звон битого стекла, Манко почувствовал боль в руке и увидел, что из тыльной стороны ладони торчит какая-то хреновина… От неё ведёт тонкий прозрачный шланг в потолок… Он попробовал отцепиться, но это оказалось не так просто — как будто гвоздь вбили в его руку… Он хотел было его выдернуть, но… передумал… Когда летишь в бездну, то, может, это и неплохо, быть прибитым… хотя б и гвоздями… К тому же, колпаки не бросались на него… Стояли все на своих местах, как ни в чём не бывало… — Леонид Михайловчи, успокойтесь! Вам нельзя вставать, у вас был инфаркт. Прямо в воздухе… Худшее уже позади. Но если вы будете вскакивать с кровати, всё может повториться. — Да я не верю ни одному вашему слову! — закричал Манко. — Какой к чёртовой матери инфаркт?! Откуда?! Я здоров, как бык! — Хорошо, хорошо. Только вы успокойтесь. — Как вам можно верить, если вы говорите, что Доплера не было? Он увидел, как врачи переглянулись. Один из них пожал плечами, склонился к первому, что-то прошептал на ухо. Тот сначала обернулся к другим, а потом заговорил: — Не волнуйтесь, Леонид Михайлович. Мы сейчас сообщим спасательной службе, что вы настаиваете… Что с вами был ещё один человек… Может быть, он как-то так выпал… что его до сих пор не нашли… — Идиоты! — Не ругайтесь. Вот уже пошёл человек, видите… — Ну, вы хоть знаете такого режиссёра? Доплера? Фильм «Атлантида Петрова», три серии? Его же вся страна смотрела… Вы не могли не видеть, не могли… — Леонид Михайлович, нам некогда! Простите нас, тёмные мы, работы много, устаём… Вам нельзя так волноваться… Что делать, не знаем мы такого режиссёра… Вам о другом надо думать… Вам надо выздороветь, вы молоды, сердце у вас было ещё ничего… Просто сильный стресс. Если вы всё правильно будете делать, восстановитесь, если же нет, пеняйте… Манко хотел было снова подняться из положения «лёжа», но почувствовал чью-то руку на своей груди… Рука была сильной и моментально уложила его обратно, а в сгибе своей собственной руки он почувствовал лёгкий укол, скосил глаза и увидел, что ему вводят чтото в вену… После этого бросать бутылки с зажигательной смесью ему расхотелось, он закрыл глаза и снова открыл, но теперь его рука торчала из сугроба. Он вырыл сам себя, встал, отряхнулся и пошёл по чёрно-белой улице… Припоминая, что это — улица, куда он заехал после тренировки… После того, как битый час стоял во дворе и водил пальцем по ржавым струнам арфы… Отстав от покидающих комплекс пацанов, зашёл за угол, пробрался по заснеженной свалке… И стоял там, водя пальцем по струнам… А потом перепутал автобус…Стёкла заледенели, ничего не было видно… Да он не сидел у окна, а стоял между двумя одинаковыми автобусами, глядя, как под ногами вращается огромный железный диск… Два водителя растягивали гармошку… И сжимали — давая задний ход… Аккордеон, подаренный дядей на день рожденья, оказался испорченным — только тихо сипел… Это была вторая попытка — дядя уже пытался «отдать его на музыку»… Тащил его за руку, Лёня противился… Другой рукой стал хвататься за прутья ограды — рука быстро застучала по прутьям — тихий упрямый гул…

113


МИЛЬШТЕЙН А потом уже он стоял в пустом автобусе… Хотя было много свободных мест… И было тихо, стёкла были в морозных узорах… Казалось, что автобус всё время поворачивается на месте… Лёня сел к окну, положил руку на замёрзшее стекло и держал её там, пока рука не перестала чувствовать холод… Тогда он её отнял и стал смотреть сквозь чёрный отпечаток ладони… Как будто сквозь лунку — под лёд… И увидел там очертания другого города… Или деревни… Где всё было завалено снегом, тротуары, крыши… Как в Сибири… Он побежал к водителю и узнал, что это — не тот автобус… И теперь ему надо выйти и идти всё время в обратном направлении… Что он и сделал — перескочив из салона «Икаруса» в сугроб, похожий на огромное куриное яйцо… Он пошёл… По другим таким сугробам… Мимо высоких заборов, за которыми огрызались невидимые собаки… Очень медленно… Как во сне, когда ноги ватные… Или когда по колено в снегу…

15. Шапито Линецкий сел за один из белых пластмассовых столиков, положил на него обе руки, и столик, заступивший одной ножкой на гальку, сильно покачнулся. В той части кафе, что была внутри — за провалом несуществующей стены, виден был двухярусный зал, сцена, или, точнее, начало сцены, потому что сцена теперь была широкой ковровой дорожкой, которую расстилали в сторону моря ноги танцоров… На маленькой площадке стояли музыканты, которых Линецкий видел в разных кафе… Только теперь над их головами висела стеклянная голова… Которую он скорее всего тоже уже видел… Если это её передавали из рук в руки его жена и инженер Мигулин… Даже если это были не они, а их недостаточно светлые — для опознания — образы, не возникало сомнений, что под потолком той части кафе, что имела во всяком случае потолок, висел череп, а не зеркальный шар… И на череп точно так же направлен прожектор, и он отбрасывал «зайчики»… Ну, может, не такие чёткие, как это делал бы шар… Но блуждающие пятнышки света были хорошо видны на стенах кафе, череп поворачивался на цепочке… Голова Линецкого тоже повернулась — он поискал глазами пятнышки за пределами кафе… И увидел, что в море плавает множество огней… Но приписывать всё это одному черепу Линецкий не стал… Он не был метаметафористом… И больше не играл в пятнашки… Он просто так сидел за столиком, глядя на тихонько вращающийся череп… И думал, что даже если позавчера в руках Инны и Бориса… Было что-то другое… Всё же нет ничего странного в том, что теперь он действительно увидел именно то, что накануне ему, возможно, что и привиделось… Так ведь бывало с людьми — казалось, вон там идёт имярек, а, приглядевшись, ты понимал, что это не он… Но через час на самом деле встречал именно его, или её… «Так почему то же самое не может происходить с черепами?» — подумал Линецкий… Он вспомнил, что в чьём-то рассказе читал… О том, как один нейрофизиолог искал, как одержимый, где именно находится сознание… И сделал открытие — когда случайно, или шутки ради, подключил свою аппаратуру к лабораторному черепу… Стрелки приборов — «счётчиков сознания» — судорожно забились… А Глебов ему что-то говорил об идее квантового компьютера на основе кварца… Но Линецкий ничего не мог вспомнить конкретно,

114

Он не был метамета­форис­ том… И больше не играл в пятнашки

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07


СЕРПАНТИН

Религия — атеизм чайников.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07

а час назад, попытавшись найти что-то по этому поводу в Интернете, попал на сайт «Религия — атеизм чайников»… И там прочёл фразу, которая теперь то и дело всплывала у него в голове: «…хорошие детки не ковыряют в носу и не прикладывают разность потенциалов к побрякушкам из горного хрусталя…» «В сущности, ничего нового… Гегель сказал: “Дух — это кость”, — вспоминал Линецкий, — так что я только что пришёл к тому же самому… Только что “через голову”»… Конечно, было бы более правдоподобно встретить после этого Бориса… После того, как днём узнал, что ночью обознался… Что это не его пристань, что никто вообще там слыхом не слыхивал ни о каком Мигулине, ни о какой Инне Линецкой… Дядечка, представившийся как хозяин комплекса, от души смеясь, заверил Линецкого, что названных персонажей ни на его пристани, ни за воротами его «дачи», отродясь не было. А про хрустальный череп Линецкий, конечно же, не стал его спрашивать. Ему и так было не по себе, когда ворота вдруг приоткрылись и оттуда выступили эти… в камуфляже… И он не мог убедить их, что это никакое не «журналистское расследование»… Пока не пришёл дядечка — тот сразу всё просёк… И дал ребятам отмашку… И там ещё что-то по поводу патентов перед этим было — на сайте… Но что — он не запомнил… А потом: «…хорошие детки не ковыряют в носу и не прикладывают разность потенциалов к побрякушкам из горного хрусталя…» Глядя на медленно вращавшийся под потолком кусок горного хрусталя, Линецкий, повторял эту фразу много раз… Как перед этим: «What’s he building in there?» — когда пытался заглянуть за забор замка… То есть Линецкий делал всё, что не делают хорошие детки… И при этом ещё имел наглость привлекать на свoю сторону какие-то авторитеты… «Ну и что? — думал он. — Кое-кто, напротив, советовал… одновременно “смотреть вдаль и ковыряться в носу”… Кажется, это был Чжуан Цзы…» Кстати, в одной из книг, которые давал ему Мигулин… А может, всё в том же журнале… «Blinded by Science»… В общем, где-то он читал, что в Древнем Китае произведения искусства не выставлялись напоказ… Наоборот, прятались подальше от чужих глаз — в «най»… То есть, во «внутреннее», «най» — это внутреннее по-китайски, «вай» — «внешнее»… Иногда так глубоко, что обладатель сокровищ начинал считать их своими внутренними органами… Тут он вспомнил, как в детском саду во время тихого часа играл с соседом по кровати в прятки… Прятались не сами детки, а… косточка от вишни… Линецкий не помнил, куда её спрятал приятель… Под матрас, что ли… Или в наволочку… Но он прекрасно помнил, куда спрятал её сам, когда пришла его очередь… Просто засунул в ноздрю и всё. Недолго думая. И сказал, что можно открывать глаза… Его сосед по койке не смог найти косточку, как ни гадал… Искали они, конечно, просто задавая вопросы… Не покидая каждый своей койки… Приятель сдался, Линецкий понял, что выиграл… И полез пальцем в нос — чтобы достать спрятанную косточку… И вместо этого про-

115


МИЛЬШТЕЙН толкнул её ещё глубже… И снова попытался достать… И протолкнул ещё глубже… И… Что-то в этом воспоминании виделось ему теперь… метафорическое… Но тогда ему было не до смеха… Ему казалось, что косточка теперь находится в центре его головы… Или даже всего мира… Он пошёл и во всём признался воспитательнице… И она сразу же повела его в ближайшую больницу, где бородатый хирург, улыбаясь, показал ему косточку от вишни… Которую мгновенно достал из его носа длинным пинцетом… Точно так же ему уже раньше демонстрировали… Удалённый зуб… И теперь он смотрел на вишнёвую косточку как на равно-удалённую… И от «вай» и от «най»… «Если бы косточку вовремя не извлекли, — думал он, — она бы могла во мне прорасти… В дерево… Как это случилось в голове оленя… В которого выстрелил Мюнхгаузен… А дерево это могло быть древом познания…» В кафе теперь что-то проецировалось на одну из стен, Линецкому издалека казалось, что это — тот самый диафильм про Мюнхгаузена — из детства… Он вспомнил и свой диапроектор — маленький чёрный бронепоезд, который ужасно разогревался… накалялся — так, что к нему нельзя было дотронуться… И эти сверкающие пылинки в конусе света… Он уже слышал слова «космическая пыль», и часто о ней думал, когда отец показывал ему в тёмной комнате — диафильмы… Во всяком случае, Глебова нельзя было теперь спросить, что он имел в виду… Почему кристаллическая решётка кварца… Горный хрусталь — это ведь кварц, ну да… Ну и что? Да ладно, это была только одна из бесчисленных его идей… Он был большой прожектёр, этот Глебов… Скорее, тогда уже вся Вселенная могла оказаться квантовым компьютером… А заодно и Глебовым… И всё же странно было думать о человеке, который всю жизнь выращивал кристаллы… Глядя на хрустальный череп, вращающийся под потолком кафе… Линецкий подумал, что не надо бы позволять блестящим предметам себя гипнотизировать… Отвернулся и стал вглядываться в море… Он вспомнил об отшельнике, к которому они со Степанычем заходили в горах… Одна из его — отшельника — историй, рассказанных ночью, у костра… Была про инопланенетян… Которых отшельник называл не иначе как «блестящими»… По его словам, это были… Живые… Крошечные стеклянные осколки… Нет, он употреблял слово «точки»… И говорил, что эти «блестящие точки»… Нашептали ему всякой всячины… И показали фильм — прямо на облаках… В котором было всё, что было — от Большого Взрыва до того дня… И всё это как бы за час, или за два… Прямо в воздухе… Но при этом они очень больно кусались, эти «блестящие»… Степаныч — когда они отошли от костра к месту своего ночлега, сказал Линецкому: — Тебе не кажется, что он принял за инопланетян каких-то земных насекомых… Которые, наверно, не давали ему спать… так долго, что он начал грезить наяву, знаешь, как перетирается от бессонницы

116

Странно было думать о человеке, который всю жизнь выращивал кристаллы.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07


СЕРПАНТИН

Гераклит говорил, что путь вверх и путь вниз — один и тот же путь.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07

эта граница между явью и сном… Слушай, а может быть, это были мандавошки? — Скорее всего, — сказал Линецкий, и они долго смеялись… А теперь он подумал, что если столько людей верят, что стеклянные черепа могут говорить… То почему бы и стеклянные крошки?… А может, это и были… стеклянные черепки… Линецкий прямо таки увидел эту картинку… Что-то вроде фильма Кроненберга «Муха» — когда она там предстала с крошечной человечьей головой… Матрёшки, фракталы… Хрусталь, неисчерпаемый, как атом… — думал Линецкий, потирая виски… Кто-то подошёл к нему из-за спины… Он вздрогнул и, обернувшись, увидел девушку… В темноте он её не узнал и, приняв за официантку, сказал: — Водка с тоником. Со льдом. — Конечно, — сказала она, — только у нас самообслуживание. И села за его столик. Это была танцовщица, или, может быть, никакая не танцовщица, так же, как и не официантка… Просто участница стаи… Курортных бродяг, в которую входили в основном музыканты… Линецкий вспомнил её странные па… Вспомнил, как он, глядя на её танец, подумал, что это — загулявшая чернильная фигурка из тетради Переверзева… — Пойдём, — сказала она. — Куда? — спросил Линецкий. — К нам, — сказала она, — я давно уже хочу тебя… Без тебя я вынуждена спать с женщинами, хотя я это не люблю… — Где ты видишь женщин? — сказал Линецкий. — По-моему, вокруг тебя всё время одни мужчины… — И ты думаешь, что я с ними сплю? — Откуда мне знать, — сказал Линецкий, — что ты с ними делаешь? Может, водишь хороводы — наяву… — А вот приходи к нам, и ты всё узнаешь… Хочешь? — она протягивала длинную беломорину… Линецкий покачал головой и сказал: — Нет. Я и так… — Я вижу… Но Гераклит говорил, что путь вверх и путь вниз — один и тот же путь… — Почему ты решила, что я хочу вниз? — Мне так показалось. — Показалось, — повторил за ней Линецкий. — У меня был знакомый, — сказал он, — который лазил по стенам — вверх и вниз… И позавчера мне показалось, что я его вижу сверху, что он стоит там, на пристани, и держит в руках вот этот череп, — Линецкий указал вглубь кафе, — кстати, ты не знаешь, чей он? Это не вы его таскаете за собой? — Да нет… Это ты его таскаешь за собой. — Я тоже так думал… Пока его здесь не увидел… Или ты скажешь, что он там не висит? — Висит, — сказала она, — это череп хозяина кафе, ну то есть… Он ему принадлежит, да… А ты подумал, что я — Саломея… — Ты читаешь мои мысли… А я твои нет… Так что скажи словами… Кому принадлежит кафе? Не тому ли, кому замок в конце набережной? — Очень даже может быть. А что? — Да нет, ничего, просто позавчера… — Погоди… Зачем эта «поза»… А что вчера? Ты помнишь, что было вчера? Я тебя видела в «Малибу»…

117


МИЛЬШТЕЙН — Не помню… Я просто так бродил, там и сям… Было ведь затмение… А ночью перед этим я упал… Всё сразу… Как-то наложилось… Ты здесь живёшь? — В каком-то смысле… А как твой приятель лазил по стенам? — Упирался в них руками и ногами… В таком узком аппендиксе коридора на восьмом этаже НИИ… Это было давно, ещё в СССР… Впрочем, может быть, он до сих пор так умеет, но уже в другом измерении… Вчера мне показалось, что я вижу его на пристани… Нет, позавчера… Это не поза, нет… Меня на самом деле не тянет во вчерашний день… — Расскажи мне о нём. О твоём приятеле. — Что-то старообрядное в нём было… «Нуте-с»… Бородка… Поэтому я удивился, когда подумал, что он выполз из тупика коридора прямо на пристань — из чёрной воды… Из утонувшей страны… Что это его замок… Он был, по-моему, несмотря на все книги, как бы это сказать… Горизонтальный человек… Так я думал, глядя сверху на кого-то, кто был похож на него… А потом вспомнил, что Мигулин ведь ползал по стенам… Так что кто его знает… Может быть, наоборот, я остался там в тупике на восьмом этаже… Хочешь, я тебе расскажу сон? — Хочу. — Не знаю, должен ли я рассказывать вам свои сны… — Ну, смотри сам. — Да нет, это цитата… Начало одного романа, Хавьера Мариаса… Мой сон был довольно банальный… Мне приснилось, что всё это сгорело — замок, пристань и всё, что вокруг… — И это кафе? — Наверно. Оно же совсем рядом… Я стоял вон там, на холме, где химера… И смотрел вниз на пожар… Пламя дышало мне прямо в лицо… Я подумал, что вулкан проснулся, но вспомнил, что кратер был не там — миллион лет назад, или два… — И что было дальше? — Всё сгорело. Остался только хрустальный череп… Где-то я перед этим читал — в Интернете — такую ссылку — что его нашли на другой планете, на фотографиях, которые передал американский зонд… — Слушай, давай мы его разобъём? — Зачем? — Чтоб тебя на нём не циклило. — Да ладно, это я так… Я же знал… Что не должен рассказывать вам свои сны… Не надо его разбивать, я и так буду хорошо себя вести, я тебе обещаю… Хорошие детки не ковыряют в носу и не прикладывают разность потенциалов к побрякушкам из горного хрусталя… — А теперь — наяву, потому что перед этим — во сне… Видишь, тебя на нём циклит. — Всё равно, разбивать не надо… И так всюду чёрные осколки… После вчерашнего затмения… Ты хочешь, чтобы к ним добавились белые… — Ладно, посмотрим, — сказала она, — пойдём со мной… Ты умеешь играть на чём-нибудь? — В каком смысле? — На музыкальном инструменте. — На барабане, — сказал Линецкий. — Шучу. — Зачем же ты так шутишь? У нас как раз Мансур куда-то запропастился — некому играть на бонгах… «Беги, кролик, беги, — думал Линецкий, когда она на самом деле подвела его к бонгам, — в обратном направлении… Путь вверх и путь вниз — один… Значит, и в ту же самую реку… ещё можно вступить… Имя реки — река…»

118

Всё сгорело.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07


СЕРПАНТИН

Правда, это — необыкновен­ный концерт?

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07

Он вспомнил, как в детстве ему принесли живого кролика… И как отец подсунул кролику жестяной барабан, как кролик сразу же стал стучать лапками… Линецкий совершенно ясно увидел, как белый кролик стучит в барабан… И вместо того, чтобы побежать — как кролик, ударил — в шутку, что ли — как кролик — в один бонг, в другой… Потом положил на один ладонь и ребром другой — рубанул… — Ну вот, — удовлетворённо кивнула девушка… Лицо её вдруг изменилось, она выпятила вперёд нижнюю челюсть и сильно взмахнула рукой… Линецкий снял свою сетчатую майку… Как с раны марлевую повязку… Сбросил с ног шлёпанцы… И стал прыгать… Ноги его быстро перемещались по полу… Как у боксёра… Веса пера… А руками он колотил бонги… Поглядывая вверх — на вращающийся череп… Линецкий бил в тамтамы, передавая по цепочке… Сообщение… О том, что позавчера сошли на берег… Пришельцы… Способные… наводить… тень на плетень… — Правда, это — необыкновенный концерт? — сказала Лена. — В том смысле, что музыканты похожи на «образцовских» кукол? — улыбнулся Переверзев. — Да нет… Разве что тот, который на бонгах… — Это мой друг. — Правда? — Я вас познакомлю. Знаешь, я однажды видел настоящего «образцовского» музыканта… Ну, прямо «соло на водобачковом инструменте»… Он стоял в переходе метро — негр в сером плаще, надетом на голое тело — и играл на верёвке, которая была привязана к палке, а палка — ручка от швабры — была поставлена на металлический таз… И он дёргал за эту верёвку и пел о том, как он нас всех любит — всех людей… И все люди бросали ему деньги — я ни разу не видел, чтобы столько кому-то бросали… Ни одной монеты не звякнуло о его медный таз, только купюры летели, и я тоже бросил, хотя с деньгами у меня не ахти как… Это было в другой стране… У моего друга сейчас точно такое выражение на лице, как у того негра… А тем временем девица в чёрном трико и малиновом платочке, повязанном вокруг головы, представляла музыкантов, и они по очереди кланялись и брали аккорд… «Ваня Жук, — кричала она, — соло-гитара, город Москва», «Сеня Шевцов, бас-гитара, город Симферополь»… Когда дошла очередь до Линецкого, она закричала: «Мансур, бонги… Вселенная!»… Музыкантов заставили играть на бис… Но милиционер, как по команде, вошедший в кафе, потребовал, чтобы музыканты замолчали, потому что время перевалило за полночь… «А время — это отношение бытия к небытию!» — Линецкий увидел эти слова — как в комиксе — в бульбочке возле милицейской фуражки… Музыканты продолжали играть… Милиционер, довольно быстро разобравшись в проводах, резко потянул один из них… И наступила тишина… Но через секунду Линецкий снова застучал в тамтамы — теперь уже соло… Милиционер думал было подойти к нему… Но почему-то замешкался…

119


МИЛЬШТЕЙН — Так вот о чём твоя диссертация… А я никак не могла понять… Я только вспомнила, что такие фигурки были на стене физкультурного зала в моей школе… Вся стена была в них… Это были комплексы упражнений… И однажды эта стена рухнула — от ветра, повалилась вовнутрь… Ну да, представь…. Фигурки, которые были на неё нанесены — краской, все посыпались… Вот и всё… Смотри, народ уходит… Пошли и мы — гулять! — сказала она и взяла своего друга за руку. Он сложил общую тетрадь, положил её в кулёк. Они расплатились, перешли с бетонных плит на гальку и пошли вдоль моря в сторону Хамелеона… Линецкого вела за руку Маша… Он увидел в толпе Переверзева, но подходить не стал… Мало ли кого он теперь видел… Был даже был один верблюд, поэтому Линецкому казалось, что целый караван идёт по тропе между холмов, которые в свою очередь были похожи на верблюжьи горбы… Маша шла босиком и крепко держала Мансура за предплечье… Сразу за ними шли три полуголых парня с рельефной мускулатурой, озаряемой вспышками пламени… Дальше белел небольшой отряд интеллигенции… Больше мы ничего не будем говорить… В море разбегаются световые круги, природу которых объяснить уже невозможно… Потому что даже наш человек… Водный и бестелесный… Выйдя на сушу… Идёт, освещая подводным фонариком вьющуюся между холмов тропу… И это всё, собственно… Шёпот, шипение факелов… Мы идём… Уже светает, но в сером воздухе нам ещё какое-то время видятся тёмные сгустки… Мы не знаем, что это… Летучие мыши… Или вороны сожжённой бумаги… Всё равно, при порывах ветра они рассыпаются прямо у нас на глазах…

120

Вот и всё… Смотри, народ уходит… Пошли и мы — гулять!


Антонина Семенец родилась в 1985 году. Стихи публиковались в журналах «Воздух» и «Харьков — что, где, когда», антологии «Освобождённый Улисс», на сайте «Vernitskii Literature». Учится на юридическом факультете Харьковского национального университета им. В. Н. Каразина. Живёт в Харькове.

Фонарь окна. За прутьями рам — люди. Когда стая грачей выдавит Из себя полосу чёрной пасты На зубья забора, Они будут счастливы: Расстелят на пол весну И прокормят ею ладони.

Ты в своём молчанье Ковыряешься пальцами, А я уже по фразе вытаскиваю Из тебя дыханье. Все то враньё, которое Вынуто из неуклюжести, Языком тяжести звонит В колокола тишины,

121


СЕМЕНЕЦ Но мы молчим и Тонем в кости комнаты — Стены и пола. Глядишь — и я сейчас оторву Минутную стрелку И со злости буду ею чистить Свои зубы у тебя на виду.

Я иногда стою, Как перегар в горле. А автобуса нет, Как денег. И всё это искрится И пенится на глазах, Как шампанское, Которое продают В ларьке напротив.

И я уже даже к тебе Приближалась, как заноза. А ты меня любил, Как единственную Доску, поломанную во Всём заборе людей, Чтоб через него Пробраться в сад Налегке и летом.

Ждать, когда ремонт нужен будет, и сразу сказать об этом.

Как полюс — этот угол, В который поставили Мёрзнуть и завели, Как часы. Так стоять начеку И не почесаться Отросшими рукавами — Ждать, когда ремонт Нужен будет и Сразу сказать об этом.

122

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07


*** Прониклась небом, Как дождь, спускаюсь На пол от боли. Так и лежать, Пока не начнут Выбивать двери, А потом — ковёр Подо мной.

От меня тянутся дороги Во все стороны света. А если его тебе не видно, То включи фонарик. А дороги — куда глаза глядят.

И мне так, если честно, кажется иногда.

Это всё? Как будто бы ты Стал породой человека. А я на выставке: Ставлю тапки в угол И босяком на ветру Хожу, т. е. не взлетаю Только от страха Стать породой тени.

Тебя любить и верить В завтра, Что тоже пригвождена К тебе этими руками, Ставшими не моими, А новыми — зимними, Переодетыми на меня, И что весной стану Сама собой. А на зиму, мол, зарастаю Неизвестно чем, чтоб не Умереть от холода, Т. е. тобой зарастаю, Как заяц новой шерстью Навечно, как ему кажется. И мне так, если честно, Кажется иногда.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07

123


СЕМЕНЕЦ

Приснился сон: полиэтиленИзнанкой зашивают воздух. Воздушный змей улетел Из аптеки напротив. Родственники ссорились из-под Очков, полных надежд.

Девочки меня не любят. Даже когда с температурой — Уже, казалось, бежать некуда В таком интересном положении. Думаю: выпрыгну, вскачу — Клочки по закоулочкам. Они улетают от меня На крыльях горчичников. Неужели я такая плохая: Корова расцвела выменем Одна моя женщина Не знаю, чего ещё От неё можно ждать.

Не было времени Кусать локти, Переворачиваясь С ног на голову. Золотой ключик — в Заводного мальчика. Любила тебя Из принципа Кто рано встаёт, Тому Бог подаёт.

И все они были тремя сёстрамиблизнецами и были беременны

Все рогатки пошли На матрёшек с костным Взглядом они похожи На волка который съел Бабушку-каннибалочку И все они были Тремя сёстрамиБлизнецами и были Беременны И от инцеста стали Даунами я не хочу так

124

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07


*** Кончить я не хочу опять Играть в куклы и убивать Из рогатки — Только бы Что-то из этого вышло (Не знаю, что лучше)

Плюшевый мишка без всех Ручек-ножек хочет понравиться Колобок странная книжка На даче забытая о том, как В детстве под лежачего Мужчину вода не текла Я не приняла всерьёз Не приняла от этого лекарство Теперь беру его под мышку Моя температура поднимается Над уровнем моря На воре и шапка горит

Только бы что-то из этого вышло (не знаю, что лучше)

Выпрямился репетитор, Гладит по шерсти жёлудь. Выкупил свои лёгкие (Не бери только себя в руки), Заснул с ними внутри. Из несмываемых пятен по телу Он выбрал себе рубашку, Чтоб в ней не родиться. Заговариваешь жёлудь, Прячешь под кислородную Подушку. (Характерней тебя — Только глина.) Её же можно Разрушить. Как не понимаешь, Даже из-под стула? Всё можно. Вот Зажглись уже все лампочки На Жар-птице.

Уходи — не мешай мне колдовать. Тело тесней, чем Адамово ребро, Приобретает слишком буквальный Смысл. Играя в морской бой Я слишком щупал себя,

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07

125


СЕМЕНЕЦ Похлопывая по спине крыльями. Горб мой уже как бы Заполнен мёртвым морем, Что предвещало быстрый конец (Умереть молодым, Остаться в команде, Звонят колокола). Размотать клубок — Утюг снова прилипает К волосам.

Снаружи она не умыта и Не накрашена принимает Ванну в стеклянном гробу Принимает участие в Звёздных войнах В странной маске из алых Парусов она меняется В лице и ходит по Сырому Триумфальной Арки — три орешка для Золушки не будут расколоты Разъятые разрывные цепи Висят на спинке стула Ты появляешься с щитом В руках и бросаешься В аквариум

Ты появляешься с щитом в руках и бросаешься в аквариум

Она ещё жива (Мол — моя старушка?) Варит варенье по той же Схеме (младенец, цикута, соль) Палец в напёрстке в той же Позе безымянного пальца Задирается, не хочет Делаться крыльями Вяжу варежку: Гуси — те же лебеди

Ничего не вижу, не смотрюсь В зеркало. Только по углам Стоят мои детки — Младший боится рожек папы,

126

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07


*** Второй боится жить. Я прячу их в песок. Смотрю фильмы об Американской красоте. Я так отстала, что даже Боюсь выбирать подарки, Ещё боюсь младшего: Он любил кукол. У одной даже Принимал роды.

Уходит по назначению из дому купить мороженое и носит его в подоле.

Рыба пила, пила и Стала рыбой-пилой. Хотя на безрыбье и рак — Мужчина со всеми Непредвиденными последствиями. Есть все шансы кого-то Изнасиловать и сесть или Не сесть в тюрьму. Ещё можно просто упасть, Например, со стула, Удариться чем захочешь. Просто будет стыдно И всё-таки покраснеешь.

Герда ищет героя нашего Времени с ледяным хуем С больным уже почти горлом Он пьёт яйца Фаберже, Он там — там за лесом Импортной поверхности Где-то между ногтем и Маникюром — только Снег. И у тебя ещё Спина белая. Я не шучу — Ты весь белый и надёжный Можно тебе подсказать Но я не буду. У него ноги Не моего размера. Жалуется Герда. Уходит по назначению Из дому купить мороженое И носит его в подоле.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07

127


СЕМЕНЕЦ

Трёхголовый цветок — Другое дело — утро. То бы — Седьмое чувство, то же небо. Если приглядеться — Зеркала с водомерками. Странные они птицы — Слушают утопленников. Я тебя люблю — Ты сядешь мной обедать, Целуя меня в Молоко на губах.

Заводная кукла без ключика — Зомби. Ёлочная игрушка Почему не умерла, не умела Когда знала, что делать… Ничего не знала, Только на верхней полке Была беременна. Казалось ей. Я ничего не выдумываю. У меня есть фотокарточка Как доказательство того Странного паспорта — Только мягкие игрушки с биркой. Вечером сестра была младшей, А утром уже старшей. Я не привыкла так просыпаться. Ничего не происходило, Кроме операции деления. (Не знаю) Я отдаю тебе Своего ангела-хранителя. Так нужно, когда Ничего уже не сделаешь. Только кровь вместо молока — Мы между платьев. Почему на фотографиях Это место не получается. 2003?—2007

128

Ничего не происходило, кроме операции деления.


Арсений Вишневский родился в пригороде Парижа (Аржантей) в 1935 году в семье русского эмигранта Ивана Николаевича Вишневского и его супруги Валентины Викторовны (урожд. Бурхановской). Первые годы жизни провёл в замкнутом семейном мирке с традиционным русским патриархальным укладом. В период с 1949 года по 1955 год, живя в Париже, учился в художественной школе «АРТ Аппликэ» и в академии живописи «Жюлиан», сдал экзамены в Сорбонне на получение «Диплома дэтюд сегондэр». Дальше учёба во Франции прервалась в связи с выездом 9 августа 1955 года с семьёй на постоянное жительство в СССР. Принимал активное участие в политической жизни Франции, что сыну «апатрида» было категорически запрещено, однако его охотно приняли в действующую в лицее организацию прокоммунистического «UJRF» («Союз Республиканской Молодёжи Франции»). По прибытии в Харьков был призван в Советскую Армию. До 1994 года трудился в институте «Харьковский Сантехпроект», занимая должности от чертёжника до главного инженера проекта. Высшее образование получил в Харьковском инженерно-строительном институте. В 1994 году поступил на должность менеджера по зарубежным связям в издательство «Фолио», где и работает по настоящее время.

129


АРСЕНИЙ ВИШНЕВСКИЙ Всем Вишневским, Норвилло и Бурхановским посвящаю

Письма сёстрам Бабушка Дорогая Марина, я могу отнести свои более или менее осознанные воспоминания о бабушке к периоду войны. Война для Франции началась в 1939 году, мне было к тому времени четыре года. Можно сказать, что с того времени я кое-что помню о бабушке. Всё, что было до этого, довольно расплывчато, разве что в памяти сохранилось, как мы, все четверо, сидим в детском парке и любуемся копошащимися в каком-то ящике щенятами, которых принесла собака, привезённая дядей Сашей в Оржемон. Курс английских бомбардировщиков, направляющихся бомбить Германию, неизменно проходил над Оржемоном, и почему-то именно здесь их перехватывали немецкие истребители. И завязывался воздушный бой, можно сказать, прямо над нашим домом. Мы видели, как некоторые соседи стояли на улице и как бы из праздного любопытства наблюдали за воздушным боем, в их числе была наша бабушка, которая считала ниже своего достоинства спускаться в убежище и наблюдала, задрав голову, за самолётами, водрузив на нос пенсне, бурно, не всегда впопад, радуясь, когда сбивали самолёт, не отличая английского бомбардировщика от немецкого истребителя. Когда сбивали английский самолёт и расцветали купола парашютов, соседи, наблюдавшие за боем, вдруг с таинственным видом исчезали. Позже в посёлке шептались, что выбросившиеся с парашютом лётчики пропадали бесследно и немцам никак не удавалось взять их в плен. В конце концов, до немцев дошло, что в нашем посёлке действовали маки. ´ Здесь же квартировало небольшое подразделение Вермахта. Было это подразделение, по всей вероятности, немногочисленным и особо не притесняло местное население, во всяком случае, лично я ничего такого не припомню. Помню, что с соседскими мальчишками бегал на немцев глазеть к зданию Ecole des filles1, которую они превратили в казарму. Чаще всего их можно было увидеть сидящими на подоконниках, свесивши ноги наружу, наигрывающими на губных гармошках. Мы же подбегали к окнам и кричали «брот, брот». Кто-то их них выбрасывал круглую буханку чёрного хлеба, а кто-то пулял из ружья в воздух — и все дружно гоготали, когда мы, схватив буханку, удирали, иными словами, развлекались они… Так или иначе, немцы всё же решили произвести обыск в посёлковых домах, правда, выборочно, но наш дом попал в это число. Немцы появились у нас рано утром и начали обыск, как мне показалось, довольно-таки лениво. Позже я узнал от мамы, что у них было задание искать оружие, откуда ей это стало известно, одному Богу ведомо… могу только сказать, что в посёлке все и обо всех всегда знали, в том числе и о немцах. Может быть, потому, что с немцами общались: солдаты заводили любовные романы с некоторыми девушками — люди есть люди, и война не может запретить любить. Правда, эти девушки после освобождения поплатились если не жизнью, то жутким унижением своим. Я сам видел, как их водили по улицам с обритыми головами, на которых была намалёванна жирной масляной краской свастика.

130

1

Начальная школа для девочек (фр.).

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07


ПИСЬМА СЁСТРАМ

2

По известной тебе причине (фр.). 3

Иль де Франс, департамент Франции, включающий регион Парижа.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07

Такие тогда были нравы. Нам крупно повезло, что немцы искали именно оружие, так как на ночном столике возле кровати родителей лежала огромная пачка листовок, призывающих к сопротивлению и оказанию помощи пленным, бежавшим из лагерей. Эту пачку накануне ночью принёс папа, то ли не успел раздать кому надо, то ли бросил так да позабыл потом, то ли оставил на виду по небрежности, ведь в посёлке знали, что обыск будет обязательно, и все были предупреждены, — не знаю… Маму это очень позабавило, она мне сказала, что у немцев квадратные головы, ничего не соображают — приказали искать оружие, вот они и ищут оружие, при чём тут листовки? — приказа ведь не было их искать… да, скажу тебе… беспечность, конечно… видимо, таких людей, как папа и мама, Бог бережёт! Немцы не очень вежливо вытащили меня из кровати и перевернули матрас, наверно, чтобы убедиться, нет ли под ним бомбы с часовым механизмом. Получилось так, что я оказался у порога бабушкиной комнаты. Я увидел, что она сидит в памятном всем нам плетёном кресле, в котором, по рассказам Никиты, умер дедушка. Сидит с презрительным видом и вовсю ругает солдат (правда, по-русски), которые тщетно пытаются вытащить из ножен дедушкин кортик. Они что-то ворчали по-своему, однако, кортик не поддавался — дело в том, что лезвие блокировалось секретным механизмом, спрятанным в декоре ножен. Бабушка, естественно, секрета не раскрывала и возмущённо пыталась объяснить солдатам, что позорно мужчинам рыться в вещах пожилой дворянки, дочери тайного советника, жены прославленного капитана первого ранга, который, если бы был жив, показал им, где раки зимуют… немцев она не боялась, да как она могла их бояться? — ведь её муж в своё время задал им жару! Хотя, я лично думаю, что вряд ли дедушка сталкивался с ними в рукопашном бою. Это мало вероятно, когда командуешь крейсером, отдаёшь приказы палить из всех орудий в сторону вражеского корабля, находящегося на значительном расстоянии. В конце концов, не добившись своего, немцы отложили кортик, бабушка тут же схватила его, думаю, мёртвой хваткой. Солдаты, ребята молодые, видать, не посмели с ней драться, видимо, им бабушка сильно поднадоела своим бурчанием, и они ушли, а бабушка осталась сидеть в кресле, гордая одержанной над врагом победой. Я так и не узнал, куда впоследствии задевался этот дедушкин кортик, так же, как и диадема, которую дедушке подарила на память уж не помню какая принцесса, посетившая крейсер, которым он командовал. Будучи ребёнком, я вставал рано, но ты об этом прекрасно знаешь et pour cause2… Бабушка, которая ни в чём не изменяла своим привычкам даже в эмиграции, жила по «русскому» времени, т. е. на два часа вперёд по сравнению со временем во Франции, и, по сути, вставала в одно время со мной, когда кругом все ещё спали. Случалось, что по утрам у неё было хорошее настроение, в таких случаях она могла соизволить со мной пообщаться и даже угощала чашечкой цикория, который варила сама, по одной ей ведомому рецепту. Получался ужасно горький напиток, однако от подобной величайшей милости, исходящей от столь знатной и важной дамы, я отказываться не осмеливался… Часто вспоминаю нашу кухню в те весенние или летние утра… Через открытую дверь кухни, выходящей в сад, струятся тысячи ароматов, наполняющих неповторимый утренний влажный воздух Ile de France3, который смешивается с воистину дивным запахом бабушкиного малинового варенья. Но и в хорошем настроении бабушка часто ворчала либо придиралась к Никите, которого всегда называла не иначе, как «польским

131


АРСЕНИЙ ВИШНЕВСКИЙ барином», ни на что не способным, кроме как красоваться, а поляков, как истинная русская аристократка, бабушка не любила, она никак не могла им простить, что «они посмели восстать против Императора Российского». Думаю, ей были присущи все предрассудки её класса. Она твердила, что «мужики» — бездельники и воры, забывая при этом, что некогда жила богато и беззаботно за счёт жесточайшей эксплуатации этих мужиков. И вообще, говорила она, — «поляки не лучше, известно, чего они стóят… и отец твой — поляк, никак не могу простить Захарьевичу, что он допустил, чтобы Инночка вышла за этого польского негодяя замуж». Вера мне рассказывала: уже здесь, в Харькове, когда вся семья ещё ютилась в одной комнатушке в доме «Саламандра», а Никита со своей семьёй — на Рымарской, бабушка могла ранним утром вдруг появиться во дворике на Рымарской, куда выходили окна всех квартир (а жильцы ещё не успели уйти на работу), становилась под окнами Никитиной комнаты и звала: «Вера, Верочка, как это получилось, что ты, внучка прославленного контр-адмирала, вышла замуж за сына польского негодяя?» Смущённая Вера просила: «Бабушка, зайдите, выпейте чашечку кофе», — но ведь бабушка пришла не ради кофе, и потому она всегда отказывалась, говоря, что ей некогда заниматься глупостями, и удалялась с высоко поднятой головой и с чувством выполненного долга. Веру она, конечно, признавала за свою, считала достойной выпить с ней чашечку «цикория» — ужасный напиток, который она готовила в Харькове из желудей за неимением цикория. Вера вежливо отказывалась, а раздосадованная бабушка уходила, приговаривая: «Ну и сволочь»… Не очень-то много бабушка рассказывала мне о России, разве что иногда обронит какую-то фразу. Каждую неделю она проверяла «серебро» (то есть серебряную посуду, вилки, ложки, сахарницы, подносы и всё прочее, которого, видимо, было у неё немало), опасаясь, что прислуга что-нибудь да украдёт. В итоге все её меры оказались тщетными, ведь революция лишила её всего, разве что сумела бабка спасти несколько серебряных ложек и кое-какие золотые украшения. Что до драгоценностей, в конце концов, она и этого лишилась, хотя не столько она, сколько мы все, а хватило бы и внукам нашим… А произошло это так: уже совсем старая, не очень осознавая, что происходит вокруг, она вдруг придумала, что драгоценности надо перепрятать от греха подальше, так как в дом «мужа Инночки» приходит «всякий подозрительный люд», того и гляди, утащат всё. А она уже составила опись и распределила, что кому из внуков и внучек оставит. Как-то, сидя на скамейке возле дома и греясь на солнышке, она разговорилась с женщиной (непонятно, откуда появившейся) и поделилась с ней своими опасениями, что, мол, кто-то хочет разорить её внуков и украсть всё, что она для них сохранила. Женщина та, видать, ушлая была и предложила взять драгоценности на хранение. Она так хорошо всё «сохранила», что бабушка больше никогда их не увидела, ну, естественно, и мы тоже. Хотя не совсем так, ведь ты мне рассказывала, что сравнительно недавно, не помню кто — ты или Наташа — увидела на прилавке антикварного магазина знаменитый золотой браслет, которым так дорожила мама и который предназначался кому-то из вас — сестёр. А ведь наша бабушка сумела сохранить свои украшения, невзирая на революцию, эмиграцию в Югославию, затем во Францию, и на возвращение в Россию… Помню, накануне отъезда в СССР я застал бабушку, когда она зашивала в подкладку своего чёрного жакета, который никогда не снимала, драгоценности. Всё это выглядело несерьёзным, тем более, что в жакете образовалось подозрительное утолщение, весьма заметное. Я сказал об этом бабушке, добавив, что при пересечении множества границ её обыщут и, чего

132

Помню, накануне отъезда в СССР я застал бабушку, когда она зашивала в подкладку своего чёрного жакета, который никогда не снимала, драгоценности.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07


ПИСЬМА СЁСТРАМ

Мы были горды и счастливы.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07

доброго, арестуют как контрабандистку. «ОНИ не посмеют, и, вообще, эти вещи принадлежат мне», — заявила она, поджав губы. С её точки зрения, эти ОНИ — всего лишь лакеи, которые всегда служили тому классу, к которому принадлежала и она, но она забывала, что класс тот давно уничтожен и более не существует. Самое удивительное, что ни на одной границе никто её не обыскал. Никому и в голову не пришло, что эта бедно одетая старушка — на самом деле опытный контрабандист… Осенним днём 1993 года мы с Никитой и Асей были в Оржемоне и посетили Виржини, которая, несмотря на весьма преклонный возраст, всё помнила. Она говорила: «Да-а-а, ваша бабушка была гран-дам, её все уважали здесь, и хотя все вокруг знали о её знатном происхождении, она не ленилась, столько трудилась, да и забот сколько было у неё со всеми вами — шестеро детей… и обшивала, и купала, и следила за вами, а вы — Никита и Арсен, были сорванцами, чего только ни творили… помните, небось. Да, любили здесь вашу бабушку, смелая была, немцев не боялась, да и вообще никого не боялась, воистину — гран-дам». Мы были горды и счастливы, что у нас была такая бабушка. Совестно стало, что забросили её могилу, даже не помним, где она, заросла уже, наверное… По возвращении в Харьков мы решили разыскать её могилу. Сколько ушло на это времени, не помню, во всяком случае, долго искали… но нашли, опознали, так как ещё стоял полусгнивший деревянный крест, что смастерил Серёжа Муравьёв, а как крест выглядел, помнила Вера. Мы и решили, что поставим большой белый крест, прибьём табличку в память о дедушке. Дедушка похоронен в Аржантее, лет пятьдесят назад, некому было к нему наведываться, и, скорее всего, сегодня могилы не существует. Вряд ли служащие кладбища заботились о её сохранности, хотя дедушка был похоронен со всеми почестями, коих удостаивался кавалер французского ордена Почётного Легиона. Кто по истечении стольких лет мог об этом помнить? Поди, и те французские солдаты, которые участвовали в салюте в его честь, сами давно померли. Правда, никто также не вспомнит, что удостоился дедушка ордена Почётного Легиона за подавление восстания китайских докеров. Только Никита не успел… но я всё выполнил, как было задумано, и теперь, когда прихожу поминать дедушку и бабушку, вспоминаю, как бабушка говорила: «Никита — самодовольный поляк, только и способен, что красоваться, как поляк, верхом, с перьями на спине; ты, Сеня, — мужик; Марина — монгольское рыло; Наташа — барыня; Асюта — ангел; Ваня — херувим…» И когда листья кладбищенских деревьев тихонько шелестят от ветра, мне кажется, я слышу её, вновь мне хочется услышать всё то, что сохранилось в моей памяти… Когда я вернулся из армии, бабушки уже два года как не было на свете, и я от вас узнал, как она прожила последние годы своей жизни в стране, куда, скорее всего, не надо бы ей было возвращаться… Никита мне рассказывал, что по приезде в СССР она написала своей единственной сестре в Москву, но та ответила категорически, чтобы бабушка забыла её навсегда и никогда не смела упоминать, что они близкие родственницы. Правда, не только бабушкина сестра так отреагировала… Ну да ладно, не будем уточнять, кто ещё. Не надо никого осуждать (не каждый столь бесстрашен, как тётя Лена), мы ведь даже не подозревали, какова была жизнь наших родственников, оставшихся по воле судьбы в России. Велика разница между «услышать» и «испытать»… Позже от вас я узнал, что бабушка написала письмо министру обороны СССР — не с просьбой, заметь, а с требованием назначить достойную пенсию за заслуги мужа перед Отечеством — ей лично как

133


АРСЕНИЙ ВИШНЕВСКИЙ вдове капитана первого ранга. Жаль, что мы никогда не узнаем реакцию маршала Жукова, вряд ли он был сентиментальным человеком, но чувство юмора, очевидно, у него было, так как он назначил бабушке пенсию самую маленькую, какая тогда была. Нетрудно догадаться о бабушкином гневе! Когда вопрос об отъезде был урегулирован и папа получил долгожданное разрешение на постоянное жительство в СССР, родители и бабушка решили, что ей лучше оставаться во Франции, ведь бабушке было далеко за семьдесят. Однажды летом папа и мама поехали провожать бабушку в Русский Дом. Но как бы ни был свободен и необременителен распорядок дня в доме престарелых, подчиниться ему для бабушки никак, ну никак было невозможно, да зная нашу бабушку, трудно себе это представить… и в один прекрасный день, очень скоро, она явилась домой и решительно начала собираться. Но, может быть, она так говорила, а в действительности не хотела с нами расставаться навеки, ведь она всех нас по-своему любила, но, я это понимаю сегодня, признаваться в этом не хотела… Дедушку я практически не помню, когда он умер, мне было всего два года. Так что о нём я знаю только то, что рассказывали соседи, Никита, папа и мама, но это будет уже не мой рассказ, да к тому же, думаю, тебе известно то же, что и мне. Харьков, август 1995 г.

Мать Дорогая Марина, мне понятна твоя настороженность, когда ты спрашиваешь у меня, что я думаю о маме… Действительно, я никогда ни с кем о ней не говорил, но это по причине, уходящей в далёкое детство, и, возможно, ни тебе, ни другим эта причина не интересна. На самом деле, ответ прост — если и существует на свете человек, которого я всю свою жизнь боготворил, так это мама, а то, что стеснялся в этом признаться и старался внешне этого не показывать, причина в нашем отце, в его представлении, что мальчики и мужчины не должны открыто выказывать свои чувства и должны всегда подавлять свои эмоции. Сегодня, узнав, каким на самом деле был наш отец и что скрывалось под его суровой внешностью, я могу только признаться, что был не совсем прав… Так что же тебе рассказать? Не помню, откуда мне ведома легенда, согласно которой на земле рядом с нами живут люди, прибывшие с другой планеты, затерянной в безграничных просторах космоса, которые внешне ничем не отличаются от землян, но чей менталитет ничего общего с нашим не имеет. И когда я думаю о маме, мне кажется, что она — пришелица с далёкой планеты, и потому так трудно говорить о ней теми словами, коими говорят о простых смертных, живущих в обычном мире по общепринятым правилам. Во мне нет таланта, и мои умозаключения по поводу того или иного события окажутся, скорее всего, банальными. Я не писатель, не философ и не обладаю особыми знаниями, тем более, культурой, но попытаюсь написать от всего сердца и прошу простить за неизбежные при этом трюизмы… Это произошло в школе ближе к вечеру, была поздняя осень. Шёл урок чтения, в классе витал аромат свежих яблок, которые мы пытались изобразить с натуры на уроке рисования; как мне кажется, это было сразу после войны, а может быть, и позже.

134

Нетрудно догадаться о бабушкином гневе!

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07


ПИСЬМА СЁСТРАМ

4

А. К. Ну да, Ван Гог — Ван Бог, а как иначе?

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07

«Гул большой реки нарастает за домом. Дождь стучит в окно с самого утра. Вода стекает по треснувшему стеклу. День угасает в жёлтом свете. В комнате тепло и тускло. Новорождённый зашевелился в колыбели». Это не описание нашей детской в Оржемоне, как ты могла бы справедливо подумать, а новорождённый — не Ася и не Ваня. Это первые строки «Жан-Кристофа» Ромена Роллана, впервые услышанные мною. Они настолько меня поразили, что я до сих пор помню их слово в слово. Кто был этот младенец? О какой реке шла речь? Я не знал, но мне показалось, что всё это касается нас, в то же время я понимал — говорилось не о нашей семье, хотя треснувшее стекло, жёлтый день и большая река как нельзя лучше соответствовали родному дому и той едва уловимой грусти, навеянной ностальгией, которая царила в нём. По возвращении из школы я спросил у мамы, она ведь всё знала… Она ответила, что это рассказ о музыканте, он был несчастлив, собственно, как любой человек, который творит, но, в то же время, способность к творчеству — огромное счастье для человека. Мне это показалось противоречивым, и я сказал об этом маме. «Ты всё это поймёшь позже, а пока прочитай книгу, она поможет тебе понять». И вручила книгу — которой я зачитался, да и сегодня, время от времени, с удовольствием к ней обращаюсь. Мне думается, именно с той поры начало пробуждаться моё сознание, поэтому я рассказал об этом эпизоде. Именно мама стала моим учителем, и я считаю, что мне очень повезло, ведь лучшего учителя и наставника быть не могло. Я сидел за столом в гостиной и рассматривал репродукцию картины Сезанна. На ней были изображены игроки в карты, скорее всего, сидящие за столиком в кафе. Картина эта не имела ничего общего с работами Боттичелли или Леонардо да Винчи, которые я уже хорошо знал, так как часто бывал в Лувре, куда нас водили преподаватели лицея. Застав меня за этим занятием, мама заметила: «То, что ты так внимательно рассматриваешь, — репродукция картины художника-импрессиониста». И объяснила, что сие означает. Затем рассказала мне о Ван Гоге, заметив, что среди художников Ван Гог ближе всех к Богу4. И тут же показала несколько репродукций (сегодня я понимаю, что неслучайно, она готовилась к этой беседе), я был поражён яркостью солнца и сразу же решил, что буду таким же художником, как Ван Гог. Однако мама заметила, что совсем не надо быть таким, как другие, и что надо искать свой собственный путь, особенно, когда это путь в творчестве, какое бы оно ни было, а главное, надо стремиться к совершенству во всём, что делаешь. Для этого надо много учиться, наблюдать, прислушиваться ко всем тем посланиям, что посылает нам окружающий мир. Так, однажды, когда я мучительно раздумывал над сочинением на тему «Страдания юного Вертера» и никак не мог сообразить, как приступить к делу, мама сказала: «Прислушайся к звукам за окном, попробуй ощутить все ароматы, которые доносит вечерний воздух, попытайся разглядеть все краски, которые окружают тебя, проследи за плывущими в небе облаками, и в твоём сердце пробудятся воспоминания, родятся ассоциации, которые подскажут тебе дорогу, и чем больше будет у тебя знаний, тем больше будет ассоциаций, и они вознаградят тебя вдохновением. А если хочешь стать художником, прежде чем возомнить, что ты можешь передать людям своё собственное послание, сначала проникнись культурой, расширь свой кругозор, лишь тогда ты сможешь претендовать на роль творца, но никогда не твори под влиянием гордыни и собственных амбиций». Я был мал, когда мама преподала мне этот первый урок, но, как мне кажется, понял основное, или, вернее сказать, зерно было броше-

135


АРСЕНИЙ ВИШНЕВСКИЙ но в благодатную почву и постепенно проросло, не сразу, конечно, но благодаря урокам, которые давала мне мама, всегда как будто между прочим и вовсе не навязывая свою точку зрения. Что в итоге из этого вышло — не суть важно, не стал я ни знаменитым, ни выдающимся художником, но сегодня я думаю, что не это самое главное. Главное, что я радуюсь жизни и каждому прожитому дню, не тяготясь бедностью, а порою лишениями, коих немало было в моей, да и в твоей жизни тоже, так как я неизмеримо богат всем тем, что подарила наша мама. Жаль только, что не сумел я передать всё это богатство своим детям, да и не очень это у меня получается с внуком. Не хотелось бы мне, Марина, показаться слезливым или сентиментальным, но считаю себя обязанным сказать, что, благодаря маме, я научился смотреть и видеть, находить послания в облаках и в небе, в ночном сиянии звёзд, в аромате цветов в нашем саду, в вечернем воздухе, в общем — повсюду. Мама показала мне «Царевну-лебедь» Врубеля, затем «Демона Сидящего» и, прекрасно понимая, какое впечатление на меня произвели эти картины, рассказала о Лермонтове и несколько вечеров читала мне «Демона»: Печальный Демон, дух изгнанья, Летал над грешною землёй…

Что означает изгнание, я понял уже в зрелом возрасте, а тогда эти строки поразили моё воображение, и мама показала картину «Демон Поверженный». Демон изображён лежащим, огромные крылья изломаны, он уже никогда не взлетит, я понял всю его трагедию. Но мама на этом не остановилась и дала мне прочесть «Альбатроса» Бодлера. Гигантские крылья не позволяют ходить по земле, он может только парить высоко в небе. Вот тогда-то мама и сказала, что таков удел всех творцов, ведь талант — это те же несоизмеримо огромные крылья. Мама, как впрочем и папа, была убеждена, что моё призвание — живопись. Я знаю, что большим огорчением для папы было то, что я не стал художником, во всяком случае, таким, как он себе это представлял (как Писсарро или Ренуар). Что сегодня об этом говорить? Я убеждён, художниками не становятся, ими рождаются, и если мама считала, что я родился художником, возможно, это и так, хотя сомневаюсь — если бы это было так, я нашёл бы в себе силы в условиях нашей жизни здесь стать им, ан не стал ведь, значит, не родился таковым. Во всяком случае, сегодня всё это не имеет значения, жизнь прожита, и, похоже, другой у меня не будет. Мама пристально следила за моими занятиями живописью и была беспристрастным и строгим судьёй, она говорила мне: «Главное, что у тебя есть желание писать, важно не то, что ты пишешь, важно, чтобы ты писал сердцем, не заботясь о том, какова будет судьба твоих картин, я убеждена, они найдут своего зрителя и жить будут независимо от тебя». Бедная мама! Если бы она узнала, что я сжёг свои картины, так как понял, что всё, что написал, далеко от совершенства, банально и неуклюже. И если где-то сохранилось несколько картин, это те, что находятся у моих друзей, которым они понравились (впрочем, сомневаюсь, думаю, они у меня их попросили, чтобы сделать мне приятное)… Хотя в памяти навсегда остались те особые моменты духовного взлёта, когда я писал их. Всё же следует признать, папа тоже следил за тем, чтó я пишу, но об этом я узнал намного позже. Мама не только рассказывала о живописи и очень много делала, чтобы расширить мой кругозор, как, впрочем, и всех шестерых своих

136

Главное, что я радуюсь жизни и каждому прожитому дню.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07


ПИСЬМА СЁСТРАМ

5

«Под мостом Мирабо тихо Сена течёт» (Г. Аполлинер, фр.).

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07

детей. Образованность её была широка, хватало на всех, на все вкусы и наклонности её детей, а уж она-то прекрасно знала, кто к чему более всего был склонен. «Sous le pont Mirabeau, coule la Seine»5. «Ночь, улица, фонарь, аптека». Для меня, с точки зрения ассоциаций, нет никакой разницы между русскими и французскими стихами, я в одинаковой мере чувствую и понимаю столь различные стихи, написанные разными поэтами, принадлежащими разным странам и культурам, потому что мама о них рассказывала с одинаковой страстью. Я почти с уверенностью могу утверждать, что Россия и Франция — единая страна, и моя принадлежность к обоим странам вряд ли является стечением обстоятельств нашей с тобой жизни, дело совсем в ином, и ответ — личность нашей мамы. Для мамы, я думаю, не существовало отдельно русской культуры, французской, английской, для неё существовала просто Культура, и мама старалась передать её нам. В итоге, считаю, что это всем нам помогло, особенно когда мы оказались вынуждены жить в России, которая, в принципе, была для нас страной чужой. Мама сумела внушить нам свой основной прин­ цип: «счастья ищут не в деньгах и не в материальных благах» — и так воспитала нас, что мы осознали полностью нашу принадлежность к великой стране и к её культуре. Поэтому, думаю, мы и не были здесь так же несчастны, как многие наши сверстники, поскольку в семье сохранилась связь поколений, память их, приблизившая нас к этой стране. Оказывается, существовала прошлая жизнь нашей семьи, мы достаточно знали о ней, чтобы воспринимать эту страну как родину наравне с Францией, с которой нас связывала наша французская жизнь. Россия — страна, которая растеряла своё прошлое, это мы почувствовали сразу же, и сегодня это ещё справедливо, достаточно задуматься о наших детях, в которых мы не сумели вложить всё то, что вложили в нас не только мама и папа, но и старшее поколение русской эмиграции во Франции. Чья вина? Я не считаю, что наш образ жизни здесь и то, как жила и живёт страна, может нас оправдать. Я задаю себе вопрос, как мама умудрялась находить время, чтобы заниматься с каждым из нас отдельно, будучи матерью шестерых детей, и все мы были такие разные, со своими проблемами на каждом этапе жизни? К тому же, мы были небогаты и бытовых проблем хватало. А Санкт-Петербург оказался не чужим городом, во всяком случае, мне — он со мной «разговаривает» так же, как Париж — мой родной город, город, где я родился, где начал говорить, где научился читать, где провёл детство и юность, где впитал его историю и всё то, что составляет родину, так зарождается любовь к стране, в которой ты появился на свет и которая вскормила тебя. Когда я впервые приехал в Санкт-Петербург, мне показалось, что я вернулся домой, мне всё здесь давно знакомо и близко. Я на каждом шагу встречал тех, о ком рассказывала мама — Гоголь на Невском, Ковалёв в Казанском соборе, Раскольников на Сенной площади, Пушкин на Екатерининском канале, Лермонтов по пути в казарму, что рядом с Фонтанкой, Блок на Пряжке, Есенин в «Англетере», Фокин, Нижинский — перечень этот можно продолжать до бесконечности, что и говорить, я даже знал, на берегу какого канала нахожусь, стоило мне только окинуть беглым взглядом решётки набережных этих каналов. О них мама рассказывала, показывая нам книгу «Решётки Ленинграда» (ты её, наверно, помнишь), объясняя, что у каждого канала своя решётка. То же произошло с Никитой, когда он приехал в Ярославль, а потом в Тихвин, где искал икону Богородицы…

137


АРСЕНИЙ ВИШНЕВСКИЙ Конечно, с точки зрения обывателя, наш дом не был образцовым, в нём не всегда вовремя делалась уборка, не было внешнего лоска, нельзя сказать, что всё было так, «как положено» и как у других — там сервант, там салфеточка, тут слоники, не было и чёткого распорядка дня, и мама безропотно писала справки в лицей, оправдывающие наше отсутствие на занятиях, а наше «как положено» отличалось от «как положено» соседей. Но это тебе известно не хуже меня, а то и лучше, ведь у тебя было с мамой больше контактов, и мне нечего тебе сообщить по этому поводу. Зато я могу немного рассказать тебе о тех четырнадцати годах, которые прожил уже здесь под одной крышей с мамой — с момента моего возвращения из армии и до рождения Кости в 1972 году. Ты знаешь, мы жили в переполненной квартире, что могло осложнить жизнь — те, кто по воле судьбы в ней проживали, были до невозможности разными людьми — родители, моя семья — а это чтото, Асина семья… В течение четырнадцати лет я ни разу не слышал, чтобы мама повысила голос, чтобы каким-то образом навязывала свою точку зрения или вмешалась в нашу семейную жизнь, она ни разу, как впрочем и папа, не заходила в мою или Асину комнаты. Если ей нужно было чтото спросить у Светы или у Адика, она ждала, когда те выйдут в кухню. Правда, когда я был один дома, она иногда заглядывала ко мне, но это было в тех случаях, когда я спал, а маме казалось подозрительным, что маленький Дима притих (разбирая на части очередной будильник). Мама говорила, что это прекрасно, когда ребёнок ведёт себя тихо, но лучше проверить, чем он занимается, особенно, когда он уже вылез из люльки… Вот так и жили, и скандалов не было, заслуга в этом, конечно, мамина, и не потому что женщины — хранительницы очага и создают настроение в доме. По-разному бывает, это предназначение женщины выполняется не всеми, часто получается наоборот, когда «хранительница» создаёт тяжёлую обстановку в доме. У нашей же мамы всегда было ровное настроение — всегда доброжелательная, она создавала вокруг себя нечто неуловимое, какую-то ауру, исключающую всякий конфликт. В нашем доме день начинался рано. Первым вставал папа, брился, пил чай и при полном параде, неизменно при галстуке и знаменитой домашней куртке, исчезал в своей комнате, уступая нам место в кухне и в ванной. Когда мы, в свою очередь, вставали, то всегда видели прибранную кухню, папу тщательно одетым, как будто он сию минуту идёт на приём к Императору всея Руси. Он никогда не позволял себе предстать пред взором своих детей, а тем более невестки или зятьёв, не говоря уже о внуках, в неряшливом виде. Поэтому и невзлюбил Лёню, Таниного мужа, который однажды вышел в кухню заспанный и — о ужас! — в трусах. Мама никогда не вставала и не выходила из своей комнаты, пока все не разойдутся и не будет исключена опасность, что она натолкнётся в халате на кого-то, и терпеливо ждала, пока папа не принесёт ей кофе в постель, как он это делал всю жизнь. Мама никогда не приказывала, не требовала ничего, но то, что она мягко предлагала сделать кому-то из нас, не оспаривалось, да никому и не могло прийти в голову возразить ей или замешкаться, выполняя её просьбу. Не знаю, как было у тебя, но мама никогда не проявляла желания ухаживать за внуками и, тем более, вмешиваться в их воспитание, и я понимал её правоту, когда она говорила, что Бог сделал так, чтобы родители малышей были молоды и полны сил, чтобы они могли справиться с неуёмной энергией детворы. Правда, когда я её просил при-

138

Мама никогда не вставала и не выходила из своей комнаты, пока все не разойдутся и не будет исключена опасность, что она натолкнётся в халате на кого-то.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07


ПИСЬМА СЁСТРАМ

6

Сен-Лу, деревня на западе Франции.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07

глядеть за Димой или за Костей, она не отказывала и занималась ими, в основном, рассказывала им что-нибудь, и это у неё всегда прекрасно получалось — во всяком случае, дети сидели тихо и слушали. Может, кому-то и могло показаться, что мама была «неправильной бабушкой», которая штопала белые колготки чёрными нитками, но тем, кто так считал, невдомёк, что так ведь лучше видно и что если Дима знает французский язык, это, в большой степени, благодаря маме, которую не останавливали трудности говорить с ребёнком только по-французски, хотя намного проще, не прикладывая усилий, говорить с ним на языке его мамы. Ещё подростком я понял, что отношение к вере и церкви моего духовного отца Георгия было болезненно одержимым, а к этому я относился сдержанно и, что правду таить, с некоторой опаской. Может, сравнение покажется тебе неуместным, но к этому я относился как к француженкам, которым надо постоянно твердить, что ты их любишьобожаешь, и которые требуют внимания, когда этого уже не нужно. Отношение мамы к религии подкупало тем, что оно никогда не навязывалось, религия существовала для мамы как вполне естественное повседневное явление, а главное, не требовала каких-либо ограничений, разве что соблюдения основных заповедей. Будучи многодетной матерью, она всегда отделяла одно от другого. У неё было много земных дел: кормить, лечить, утешать, одевать, учить шестерых детей, посвящать им всё своё время. Её религиозность касалась только её лично и никогда не проявлялась в ущерб своим детям. Правда и то, что мама прекрасно знала мою тягу к сверхъестественному, и здесь я многое у неё почерпнул. Начну с того, что если какие-то явления не подчиняются законам, выведенным с помощью сложного уравнения, или не подтверждены математической формулой, это не означает, что они не существуют, просто человечество ещё не успело придумать математическую формулу, позволяющую их описать и объяснить. Конечно, сегодня кое-что проясняется или, во всяком случае, признаётся, взять хотя бы тот факт, что говорят об информационном поле, и это признают вполне серьёзные люди, далеко не религиозные. Какую истину открыл физиолог Павлов, если, несмотря на всю свою учёность и вполне материалистические опыты свои, пошёл по дороге, приведшей его к Богу? Ты знаешь про случай в нашем замке в Saint-Loup6 — что произошло с крестом на маминой могиле, как расцвёл там тюльпан, хотя в то время года по всем физическим законам он никак не мог расцвесть, не говоря уже о том, откуда взялась вода для цветов на могиле Витоля. Сегодня я воспринимаю всё это как нечто естественное и думаю, что мама отнеслась бы к этому так же. Я могу это утверждать, потому что когда болел, я часто ощущал, словно меня пронизывает мощный поток энергии, это в те минуты, когда я находился в неопределённом состоянии между явью и сном. Меня это пугало, я поделился с мамой. Она это восприняла нормально, сказав, что мне посчастливилось, так как это ни что иное как помощь, присланная мне из космоса, и что моё выздоровление уже близко. А когда я почувствовал, будто моё тело расширяется непомерно, что уж вовсе испугало меня, мама объяснила, что я вхожу в своё астральное тело и она знает, что это признак того, что болезнь свою я поборол. Действительно, я вылечился и никогда более подобного не испытывал. Мама — учитель мой, я ей обязан своим вдохновением, радостью существования, способностью изумляться чуду окружающего меня мира и в то же время понимать, что ничего о нём не знаю…

139


АРСЕНИЙ ВИШНЕВСКИЙ В завершение моего рассказа добавлю, что Никита испытывал те же чувства к маме, что и я, достаточно тебе прочесть хотя бы то немногое, что он писал при жизни. Так вот, считай, что написал я тебе и за него тоже, он этого уже сделать не сможет. Пусть мирно спит под сенью куполов старой православной церкви в сердце России, любовь к которой подарила ему мама. Харьков, декабрь 1994 г.

Отец Но теперь ты просишь, чтобы я написал о папе… скажу сразу — многого я тебе не расскажу. Для меня это нелегко, ведь отношения мои с отцом были не очень тёплыми, вина тому, я думаю, лежит на мне. Можно говорить о разнице характеров, можно говорить о том, что я не соответствовал его представлениям о том, каким должен быть мужчина, и о том, что я не оправдал его ожидания. Я знаю и помню, что отец очень интересовался моими склонностями к живописи, следил за их развитием, брал с собой в Париж мои рисунки, кои я «плодил» ежедневно, и кому-то их показывал. Знаю, что они ему нравились, он требовал от меня, чтобы я в всерьёз учился, «делал какие-то упражнения», «дабы набить себе руку», огорчался, когда я отказывался. Я считал, что если даже мастерство и необходимо, это не главное, главное — вдохновение и творческое восприятие окружающего мира. Но что поделаешь? Упражнения было нудным занятием, требовали времени, а мне хотелось сразу выплеснуть свои эмоции на бумагу или холст, дабы от них избавиться и тут же забыть. Кроме того, и ты сама не раз мне об этом говорила, я «просто эгоист», хотя, если честно, не понимаю до сих пор, почему в семье бытовало такое мнение. Я же ничего ни от кого не ждал, даже малейшего сочувствия, и, может быть, именно в этом причина, так как, в свою очередь, если и видел, что кого-то из семьи надо бы поддержать, этого не делал, хотя и переживал. Это папе не могло нравиться, он считал, что я «о других не думаю», и если прибавить к этому чрезмерную мою эмоциональность и вспыльчивость, становится понятным — мои акции у папы имели мало шансов быть высокими. Папа же, а понял я это только в зрелом возрасте, сам был очень сентиментальным и эмоциональным человеком… но скрывал это под видом суровости и непримиримости к любой человеческой слабости. Часто в жизни бывает, что люди друг друга любят, внутренне близки, а отношения не складываются, и здесь впору обратиться к услугам психолога, хотя если человек не может сам разобраться в себе, никакой психолог, думаю, не поможет. Вряд ли я смогу, Марина, многое рассказать тебе о том, что было связано с отцом в детстве. Несколько знатных пóрок, которые, кстати, в жизни пошли мне на пользу, и запретов на более или менее длительное время выходить за пределы нашего сада, а то и дома — что-то вроде домашнего ареста (как это практикуется в армии), надо сказать — вполне обоснованных, смысла не имеет вспоминать. Так что когда я служил в армии, санкции в виде «оставить без увольнения» не были для меня чем-то новым и, по сути, за три с лишним года моей военной службы я не один раз был оставлен без увольнения и довольствовался «самоволками». С отцом, конечно, о самоволках и речи быть не могло, а о том, чтобы смягчить наказание, даже мама просить не рисковала. Так что отбывал я свой домашний арест «от и до», ведь просить у отца прощения не хотел, да и понимал — бесполезно. Правда, тоже пошло на пользу — ничего не оставалось, как много читать и рисовать…

140

С отцом, конечно, о самоволках и речи быть не могло, а о том, чтобы смягчить наказание, даже мама просить не рисковала.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07


ПИСЬМА СЁСТРАМ

Папа считал что пить воду за едой — вредно.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07

Конечно, я понимаю — у отца семья была большая — как-никак шестеро детей, причём очень разных, и ему надо было всех держать в руках, установить строгую дисциплину, распределить обязанности между нами. Помнишь? Мы, мальчишки, должны были вас, сестёр, сопровождать, когда вы куда-то шли, и упаси нас боже вернуться домой порознь! Помнишь, как мы выкручивались, когда ты бегала на свидания? Ты, конечно же, запомнила эпизод, положивший конец «военной диктатуре», когда папа понял, что дальше управлять детьми словно взводом солдат нельзя. Вся семья должна была одновременно садиться за обеденный стол, ты же знаешь, никак не допускалось опаздывать на обед или ужин — все должны были приходить в строго определённое время, не могло быть и речи нарушить это правило, приводить же уважительные причины было просто бесполезно. Выходить из-за стола, пока не закончится приём пищи и родители не дадут на то разрешение, не допускалось. Сегодня я думаю, что всё это было оправданно — не кормить же порознь столько народу. Не знаю, почему папа считал, что пить воду за едой — вредно, может быть, я тут что-то путаю… Ну, вино, я ещё как-то понимаю, да мы его не пили и не пробовали, во всяком случае, официально, до того, как стали подростками. Конечно же, мы с Никитой наведывались в погреб, где бутылок вина было не счесть, причём превосходного, а вести счёт бутылкам, думаю, папа был просто не в состоянии. Так вот, однажды за обедом Ваня захныкал потому, что ему не разрешили выйти из-за стола попить воды. Папа отвесил ему подзатыльник, не столько потому, что Ваня нарушил правило — захотел пить во время еды, сколько потому, что захныкал… «мальчики не плачут». Тяжёлое молчание, которое за этим последовало, и то, как мы все уставились на папу — вот сейчас растерзаем на части, смутило его, и он молча вышел из-за стола — видать, пропал аппетит, и тогда он понял, что диктатуре его настал конец — налицо открытый бунт. Позже мама мне рассказала, когда вспомнили этот эпизод, папа тогда признался: «Дети выросли, и Ваню никогда в обиду не дадут…» Из того немногого, что я тебе описал, ты вправе подумать, что папу я «не очень-то праздновал», однако это не так. При всей своей строгости папа сделал для всех нас то, чего многие из отцов (и не только отцов наших друзей в Оржемоне) не сделали в те трудные времена. Всем дал возможность закончить лицей, никогда не жалел денег на посещение театров, лекций и безропотно платил за дорогостоящие занятия, взять хотя бы мои занятия в художественной школе или Никитину учёбу в частном лицее, когда его отчислили, уж не помню за какие грехи, из государственного лицея. Не говоря уже о книгах, учебниках, красках и т. д. При этом никогда я не слышал от него ни единого упрёка, если наши успехи в лицее были не особенно блестящими. Никогда папа не навязывал своё мнение о политике и говорил, когда Никита или я метались от Армии Спасения к Компартии или когда кто-то из нас ударялся в религию, — «пусть всё испробуют, авось не дураки, сами разберутся, что истина, а что ложь». Коль решился написать о папе, не приукрашивая действительность, расскажу тебе ещё об одном эпизоде, не столько дабы упрекнуть папу (на то прав у меня нет), сколько для того, чтобы рассказать тебе о поступке моём, о коем сожалею до сих пор. Ранняя осень, на улицах, как всегда, страшная грязь. Я сидел в своей комнате, когда краем глаза увидел, что пришёл Ваня, разулся и сунул грязные ботинки, только что купленные отцом, под диванчик, который стоял в коридоре. Я этому не придал значения, а зря, посчитал вполне естественным, что Ване не захотелось сразу мыть эту зло-

141


АРСЕНИЙ ВИШНЕВСКИЙ получную обувь, которая, думаю, по тем тяжёлым для нашей семьи временам, могла бы вполне считаться покупкой века. Когда, в свою очередь, пришёл папа, он наткнулся на грязные ботинки, что возмутило его, и он отвесил Ване оплеуху… тут mon sang ne fit qu’un tour7, и я набросился на отца, крикнул ему, чтобы не смел бить Ваню и что пора кончать с белогвардейскими замашками. Каким же я был идиотом! Разве можно так обращаться со стареющим отцом, который всячески старался сохранить свой авторитет, а главное — сама мысль о том, что кто-то из его детей посмел так с ним разговаривать, была равнозначна концу света или Октябрьскому перевороту, когда попирались все вековые устои. Он постарался сдержаться, только бросил: «Ты, что ли, будешь воспитывать Ваню и возьмёшь на себе ответственность за его будущее?» Я тут же ответил, что «нас четверо взрослых, и о Ване мы позаботимся». …Был случай, когда я «посмел» откровенно пойти против воли отца. Это когда ему взбрела в голову дикая мысль отдать Ваню в Суворовское училище. Не помню, кто из его знакомых подсказал эту дичь и даже пообещал помочь в устройстве. Наверное, какой-то чудак, решив, что отпрыску семьи, где военными становились из поколения в поколение, стать офицером естественно. А что думал папа — не пойму, ведь он никогда, в принципе, к военной карьере не тяготел. Может быть, вспомнил, что отец и дед его были исправными служаками — забыв при этом, что быть офицером до революции означало несколько иное, чем сейчас; не знаю… Я только что вернулся из армии, о том, что такое военная служба в те годы, представление имел конкретное. Правда, к военной службе я относился вполне нормально, а некоторые её аспекты мне даже нравились, но о своей военной службе расскажу тебе в другой раз. Я понимал, что в любом случае Ваню в этой, если и не чужой уже стране, но пока определённо непонятной, нельзя изолировать от семьи — по себе знал, три с половиной года в полной изоляции, но мне-то было двадцать лет и то — тяжко, а каково будет Ване, которому всего девять лет? Вот и взбунтовался, всех вас настроил, папа уступил, думаю, это далось ему нелегко… Сегодня я горько сожалею, что так получилось, но не исправишь, да собственно, даже если бы папа и был ещё жив, я бы не пытался чтолибо изменить, хотя бы потому, что папе мои извинения вряд ли были нужны, да если откровенно, просить прощения для меня — практически невозможно. Чего извиняться? Что сделано — то сделано. А каким на самом деле был папа я узнал, увы, слишком поздно, когда у тебя в Москве прочёл письма, которые он тебе писал. В них он пишет о каждом из нас, о мельчайших событиях жизни своих детей, внуков, и эти письма проникнуты такой огромной любовью к нам… По четвергам в школе, а позже в лицее, занятий не было8, и папа выбрал именно этот день выходным. Нас, мальчишек (так он нас всегда называл), это, мягко говоря, не совсем устраивало — всегда было на чём нас застукать и наказать: то бутылка коньяка, которая исчезла, то куда-то делся молоток, то очередное avertissement9 из лицея, которое не успели перехватить в почтовом ящике, то разбитое стекло, то выкуренная пачка папиных сигарет, в общем, всего хватало, было за что… Как правило, папа проводил свой выходной, сидя в памятном кожаном кресле, читал, курил сигарету за сигаретой, а его любимый старый кот лежал у него на шее, очень это выглядело забавно. Две лапы свисали на грудь, две покоились на спине, получался своеобразный воротник. Кот был знатный, фыркал, когда дым от сигареты обволакивал его, но не слезал с папиной шеи, каждый вечер ходил встречать папу на вокзал, а это как-никак три километра, которые он исправно проделывал каждый день. Диву даёшься! Как же это? Как кот мог знать,

142

7

Я вспылил (фр.). 8

А. К. А теперь во Франции — по средам, да? Сместилось? 9

Предупреждение (фр.).

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07


ПИСЬМА СЁСТРАМ

10

Пейзажи (фр.).

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07

что пора отправляться, ведь надо рассчитать время на дорогу и, вообще, знать, который час, но он знал… и истово мяукал, чтобы его выпустили — мол, пора… Но не всегда папа сидел в кресле, иногда чинил нашу обувь, вот тут-то и требовался молоток, особый, стальной, которого как раз на месте не оказывалось. Нам с Никитой этот чёртов молоток очень нравился, и, в зависимости от обстоятельств, он превращался то в томагавк, то в кувалду, то в снаряд, то в корабельный якорь и имел свой­ ство всегда куда-то деваться… Иногда папа выжигал на крышках деревянных коробок русские paysages10, как правило, деревянные православные церквушки, почему-то всегда засыпанные снегом. Но и тут возникали проблемы — оказывается, закончилась белая краска… или кисти затвердели и пришли в негодность — краску я всю извёл, а кисти не вымыл… Папа заставлял нас копать грядки и сажать подсолнухи или вырезать небольшие квадратики дёрна и обкладывать ими наш дом по периметру, как это делалась когда-то в русской армии — обкладывали дёрном палатки в летних лагерях, да, кстати, и в мою бытность в армии делалось так же, получается, что военную подготовку я получил задолго до призыва в армию… Папа много рассказал о нашей семье, о нашем происхождении, поэтому мне хочется располагать документальным подтверждением всего сказанного, так как рассказы порою были весьма противоречивы, вернее сказать, вроде правдивы, но в то же время не совсем. Начну с того, что папа гордился своим происхождением и никогда его не скрывал. Он, к примеру, страстно хотел сохранить фамилию Норвилло и обратился к властям, чтобы Ване разрешили носить фамилию Норвилло-Вишневский, рассчитывая на то, что он моложе всех и передаст эту фамилию потомкам. Конечно, ему отказали, как и во всём в этой стране отказывали, дабы чего не вышло. Хотя, даже если бы и было дано разрешение, ничего не вышло бы — Ваня умер молодым, потомства оставить не успел, и этой фамилии суждено было кануть в небытие. Папа много рассказал мне о Ледовом походе, о том, что пережил и чему научился в этом походе — всё то, что не успел написать в своих мемуарах. К сожалению, рассказы его расплывчаты в моей памяти, так как он рассказывал различные эпизоды от случая к случаю, по какому-то поводу, во время той или иной беседы, просто так — что-то вдруг вспоминал. Поэтому цельного рассказа привести не могу, да и поход — событие столь священное, что позволить себе какие-либо неточности здесь невозможно; к тому же надо ещё заслужить право на такой рассказ. От папы я узнал историю нашего прапрадедушки, он родился в 1803 году в Тильзите, участвовал в Польском восстании 1830—1831 гг. За участие в восстании был лишён званий, прав и состояния и сослан в Сибирь, где и умер в 1866 году. Вот, собственно, и всё, что известно достоверно, дальше — путаница. Тётя Лена говорила мне, что пра­ прадед в Сибирь сослан был с двумя сыновьями, стало быть, один из них — наш прадедушка. Но согласно послужному списку прадедушки, он родился в 1844 году, звали его Дионисием, и всю жизнь он прослужил в русской армии, а призван был в городе Заславль, там же родился и наш дедушка. Но папа упорно твердил, что его дедушку звали Николаем, был он то ли лесничим, то ли владел участком корабельного леса, вроде, был состоятельным человеком, а имение его находилось в Волынской губернии. То, что имение действительно существовало, скорее всего, так. О нём, независимо друг от друга, упоминали по разным поводам и тётя Лена, и тётя Лида, и папа — все трое рассказывали, как они в детстве там отдыхали, гуляли, играли в прятки, описывали

143


АРСЕНИЙ ВИШНЕВСКИЙ запомнившийся им большой сад. Теперь истину не узнать… а я при жизни папы не расспрашивал его, о чём сейчас очень сожалею. Производить поиски в архивах — я пытался, но тщетно — ответ один: «архив не сохранился». А то, что узнал из послужных списков прадедушки и дедушки, пересланных военным архивом, ничего не прояснило, скорее — наоборот. О роде Норвилло рассказывать не буду, тут тебе всё ясно, даже известно, как выглядит герб. Семья у прадедушки была большая: шестеро сыновей и дочь, правда, дочь в послужном списке не значится, а то, что именно Дионисий Дионисович — наш прадед, — правда, так как в послужном списке отмечено, что женат он на Мищенко, нашей прабабушке. Папа тут чтото напутал… и не было леса корабельного, и уж никак — лесничего. Все дети получили хорошее образование и занимали в России того времени солидные должности, а если судить по единственной сохранившейся фотографии, на которой снята вся его многочисленная семья — сыновья, невестки, внуки, — видно, что жили безбедно; некоторые в военной форме. Хотя имена всех сыновей я знаю, определить, кто есть кто, за исключением дедушки и бабушки, к сожалению, не могу. Равно как и рассказать их судьбу — всех поглотила революция… все канули в вечность, и не с кого спросить… У прадеда, видать, характер был своеобразный… Когда все его сыновья устроились, он просто выгнал прабабушку, сказав, что у неё много богатых сыновей, пусть едет к одному из них и там живёт. Кто из них принял её — не знаю, папа не говорил, а прадеда не осуждал. Ты знаешь, Марина, скажу тебе, у меня всего-то два сына, да и не очень устроенных, так что жить мне со Светой до гробовой доски — я к тому, что поступок нашего предка я, как и папа, не осуждаю. Как ты думаешь? Ведь из всех нас, говорят, ты больше всех похожа на прабабушку, и не только внешне, если верить папе — характером тоже… Кто мы? Откуда мы? Какого роду-племени? Теперь не узнать. В Белоруссии и Волынской губернии насчитываются десять родов, носящих фамилию, которую носим и мы с тобой, столько же и деревушек под названием «Вишнёвка», и все в пределах этих областей. Что до Польши — не знаю… Тильзит, где родился прапрадедушка, в те времена принадлежал Восточной Пруссии, а образование почему-то получил он в Польше… Правда, этот вопрос, похоже, тебя не очень занимает… А я задумываюсь… Что же в те далёкие времена произошло с нашими предками? Однажды сидим на кухне, папа за кружкой чая, я за чашкой кофе, завязался разговор о моей военной службе, но не столько о службе, сколько о тех местах, где я служил. И тут я вспомнил один эпизод, когда на манёврах, а я к тому времени был водителем гусеничного арттягача — тащил за собой зенитную пушку, — увидел указатель: «Вишнёвка, 1 км 300 м». Тут я и вспомнил, что именно в этих краях должно находиться имение прапрадеда или, может быть, прадеда, а поскольку был тот редкий случай, когда рядом со мной не было офицера (не пойму, почему ко мне обязательно приставляли офицера — неужели боялись, что удеру за границу?), я свернул… «Что ты увидел?» — спросил папа… «Видел ли ты дом в стиле рококо с двумя белыми колоннами и речку? И лес? И большой парк?» Дом я действительно видел, но почти развалившийся, возле него стоял трактор. Парк как таковой? — вряд ли это был парк, так — заросшая бурьяном рощица, а лесов в тех краях хватает… Так что папа что-то помнил. Много лет спустя я попытался определить это место по справочнику, оказалось, небольших населённых пунктов с таким названием в этой области несколько… так и не вспомнил…

144

Все канули в вечность, и не с кого спросить…

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07


ПИСЬМА СЁСТРАМ

11

А. К. Раньше «двойка» ходила по Тринклера? Как теперь «двенадцатый»? К. Б. Раньше много чего ходило по Тринклера. Например… Ю. Ц. Тс-с-с! Послушаем дальше.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07

Вот, по сути, и весь сказ… может быть, кто-то из наших внуков или правнуков когда-нибудь задумается о своих корнях, и мой скромный рассказ послужит им отправной точкой и поможет пролить свет, откуда пошёл наш род… Может быть, ты не знаешь, но папа собрал все, какие смог найти, фотографии и надписал каждую на обороте. К сожалению, большин­ство фотографий пропало, по словам папы, их украли соседские мальчишки, мол, коробка с фотографиями лежала на подоконнике, а окно было открыто… Ну зачем мальчишкам старые фотографии? Может быть, они совсем в другом месте, там, где и книги, которые у нас забрали при обыске. Кому мы обязаны обыском — ты знаешь, и говорить об этом не буду. Папа вышел на пенсию ровно в шестьдесят лет. Что он делал последующие двадцать два года своей жизни, ведь сил у него было ещё много (сегодня я это хорошо понимаю, он был молодым ещё, во всяком случае, так думаю с высоты собственных лет)? Может быть, обретя свободное время в избытке, не знал, чем заняться, и скучал? Думаю, что не так. Он подчинил себя строгой дисциплине и ни разу не нарушил установленный им же самим распорядок дня, не опустился. Вставал в семь утра, аккуратно брился, шёл на кухню, пил чай, варил маме кофе и исчезал в своей комнате, ожидая, пока мы в свою очередь встанем и уйдём на работу. Всегда в одно и тоже время, в любую погоду, в дождь, в лютый мороз, в дикую жару — выходил из дома. Маршрут тоже никогда не менялся, садился на «двойку», ехал до Сумского рынка11, покупал овощи, затем покупал газету, всегда у одной и той же старушки, считая, что таким образом он ей помогает (выполнить план, что ли?). Иногда он брал с собой Диму, всегда в одном и том же магазине покупал ему неизменный стакан берёзового сока и, опять-таки, всегда в одно и тоже время, так что, думаю, у Димы выработался условный рефлекс… возвращался к часу, перекусывал, читал газету или книгу, иногда спорил с мамой на тему, по которой они никогда не приходили к соглашению, тему эту ты знаешь… спор всегда кончался уничижительным маминым аргументом «старый дурак», что приводило папу в восторг… Сказать, что папа не навязывал нам свою точку зрения и не вмешивался в нашу жизнь, не интересовался ею, когда мы с Никитой были уже взрослыми и самостоятельными, будет одновременно правдой и нет. Взять хотя бы тот факт, что он просил нас после каждой сессии показывать ему зачётки, а когда я подрался с каким-то хулиганом, который толкнул Свету и не извинился, он мне заявил, что «в драку лезть надо с умом… что меня подкараулят и отлупят». Он оказался прав — когда мы со Светой возвращались поздно с занятий, нас подкараулили несколько подростков. Но нельзя же было позорно сбежать на глазах собственной жены… в результате пришлось идти на работу со знатным синяком под глазом, а моим объяснениям, что столкнулся с косяком двери, почему-то никто не поверил… Определённо можно сказать, что папа всегда был в курсе всех наших дел, хотя внешне никак этого не проявлял. Как-то он вдруг заявил: «Не гоже тебе прятаться под крылом старшего брата и пользоваться его авторитетом». Я, конечно, сразу понял, в чём дело. У меня на работе произошла крупная стычка с непосредственным начальником, который мне нахамил, как, впрочем, хамил всем, не получая при этом отпора от подчинённых — видать, считал это эффективным методом руководства. Я не стерпел и резко, при всех, поставил его на место. Мягко говоря, на самом деле я послал его куда подальше по русскому обычаю, не очень умно, конечно, но стерпеть не мог. Понятно, дальше работать вместе было нельзя, поскольку начальником был он, и я вполне разумно рассудил, что подыскивать работу надлежит мне, ну, я и обратился к Никите. Он в свою лабораторию, естественно, меня не

145


АРСЕНИЙ ВИШНЕВСКИЙ взял (у него тоже были свои принципы), но договорился, что меня возьмут руководителем группы в подразделение, занимающееся охраной окружающей среды. Папа мой поступок не осудил, хотя и призвал к сдержанности, но за «то, что подготовил пути отступления» похвалил: «это уже поступок взрослого и разумного человека». В Никитин институт, в итоге, я не перешёл. Хватила ума и у начальника, и у меня не раздувать конфликт — не в наших интересах, ведь делали одно дело. Правда, долгое время наши отношения нельзя было назвать тёплыми, хотя, в конце концов, они наладились, и мы даже ходили друг другу в гости. К папе приходило много народу, он всех с удовольствием принимал, здесь он оказывался в своей стихии, правда, ему было что порассказать, а, главное, он объяснял нам, что в мире существуют иные принципы и ценности, мягко говоря, несколько отличающиеся от тогдашней идеологии. Слушали его с интересом… Папе никто никогда не мешал, не раздражал, да он и никуда не торопился, терпеливо ждал, например, когда готовился ко сну, пока Дима не напрыгается на его кровати, говорил, мол, рано или поздно ему надоест, не входил в кухню, когда там хозяйничала Света или Адик разворачивал бурную деятельность, мастеря очередной столик или полку и никогда после себя не убирая, или когда я располагался в прихожей, сколачивал подрамники, натягивал на них холст и грунтовал его, папа молча переступал, стараясь не помешать, не задеть, говорил, когда делались попытки уступить ему немного жизненного пространства, — «я не работаю, успею»12. В ночь, когда умер Ваня, мы с Никитой дежурили в больнице и были рядом с ним, медсёстры кололи наркотики, в сознание он не приходил, исход был ясен, речь шла о часах, а то и минутах. Ваня умер в ночь на 29 сентября в 4 часа 30 минут, лёжа лицом к батарее парового отопления, и это последнее, что он видел в мире сём, когда на миг к нему вернулось сознание, а за окном шёл бесконечный дождь… Всё было кончено, необратимо… мы для него больше ничего не могли сделать. Дежурная нянечка сложила ему руки, подвязала подбородок полотенцем, всё кончено… Мы вернулись пешком на Салтовку, папа ждал нас… спросил: «Всё кончено?» — больше ничего не сказал, заперся в своей комнате и не выходил, пока Ваню не похоронили. О чём думал этот сильный духом человек, прятавший от других своё горе? Этого никто не узнал и никогда не узнает, впоследствии папа никогда не говорил о своих чувствах и думах, страдал в одиночестве, слёз его никто не видел, равно как и маминых. Ходила мама каждый день на кладбище одна, ни папа, ни мы, дети, уважая её горе, ничего не говорили, не сопровождали её, понимая, что для неё важно бывать там ежедневно, побыть наедине с собой, а, может быть, она общалась там с так рано ушедшим из жизни самым младшим из её детей. Потом ушла из жизни мама — и тогда папа не проронил ни слезинки; и наступили дни, когда он остался один в квартире, некогда так густо заселённой. Немного позже в этой квартире поселилась Таня со своей семьёй, но не могла она смягчить отцу боль жестокой утраты, да и не надо было этого делать — думаю, Таня это понимала. Наташа приезжала каждый день, привозила ему еду, это обязывало её подчиняться дисциплине, приходить надо было в строго определённое время — папа продолжал придерживаться строгого распорядка дня. Навещали папу Никита и я, но лишь по вечерам, после работы, успевали обменяться несколькими словами, и он отправлял нас спать, говоря, что нам на следующее утро на работу, но, думаю, скорее, потому, что пришло время ему самому ложиться спать: в 22.00 и ни минутой позже.

146

12

К. Б. Быт и устройство семьи Вишневских конца 1950-х гг. (период армейской службы А. И. Вишневского) описáл Эдуард Лимонов; см. и ср. «Подросток Савенко, или Автопортрет бандита в отрочестве» (1982) — часть первая, глава двенадцатая: «У семьи Вишневских целая квартира в три комнаты. Старший брат Арсений — коммунист, говорят, что во Франции его преследовали, потому семья перебралась в Советский Союз, из-за брата Арсения. Если бы они не были репатриированными, им бы не дали трёхкомнатной квартиры, хотя у них и большая семья — отец, мать, две старшие дочери — Марина и Ольга, Арсений, Ася и младший брат Ванька, он же Жан. Раньше у Аси не было своей комнаты, но теперь обе старшие сестры уже вышли замуж и живут в Центре с мужьями, потому у Аси своя комната с окном, выходящим на мощёное булыжниками шоссе и на высокий серый каменный забор автобазы, той самой, где работает парикмахером Вацлав. Всякий раз, приходя к Асе и выглядывая в её окно, Эди-бэби вспоминает о Вацлаве. Шоссе перед Асиным окном весной и осенью становится непролазным морем грязи, как, впрочем, почти все салтовские дороги. Но сейчас грязь уже замёрзла, и по ней бодро ходят люди на Тюренку и обратно. — Хочешь вина? — спрашивает Ася, возвращаясь из глубины квартиры, где она говорила о чём-то с родителями пофранцузски. Дома >>

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07


ПИСЬМА СЁСТРАМ << Вишневские говорят по-французски. Эдибэби учит французский язык в школе со второго класса, но, конечно, не может разобрать, что они говорят, да ещё при такой скорости. — Хочу, — отвечает Эди-бэби. Не потому, что Эди-бэби действительно хочет вина, вино у Аси в доме всегда виноградное, некрепкое и кислое, оно не берёт Эди-бэби, как биомицин, например. Эди-бэби знает, что вино у Аси в доме всегда очень хорошее, её отец был во Франции дегустатором вин, но Эди-бэби не любит хорошего вина. Эди-бэби любит бокалы, в которых Ася подаёт вино, и маслины, с которыми она подаёт вино, и салфетки. Он никогда не признается Асе, что не любит самого вина, что он предпочитает биомицин. Эди-бэби приятно бывать у Аси. Ему нравится обилие книг в доме. Мало того, что книги (в основном французские, но есть и русские, и английские) занимают все стены в большой комнате, но книги занимают целую стену и в Асиной комнате — это Асины книги, и у всех других членов семьи свои книги. Даже над Асиной кроватью, на деревянной полочке, так, чтобы было удобно дотянуться до них прямо с кровати, расположились книги. Ни у кого на Салтовском посёлке нет такого количества книг, разве что у Борьки Чурилова, а если и есть, как у родителей Сашки Плотникова, то все очень скучные собрания сочинений во многих томах, затянутые в мрачные переплёты. У Аси необыкновенные книги — половина их >>

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07

Наступил день, когда Никита мне позвонил, чтобы я срочно приехал на Салтовку — папа очень плох. Я приехал, Никита сидел возле отца. Папа лежал в своей знаменитой домашней куртке, при галстуке, дышал очень тяжело… — А, вы сегодня оба пришли, — прошептал папа, выходя из полузабытья. И добавил: — Раз ты пришёл, Сеня, сходи в магазин, купи бутылку портвейна, ты знаешь какого. Я действительно знал, он всегда покупал один и тот же портвейн. Сбегал в магазин, купил портвейн и, поскольку обязанности были строго распределены, папа попросил Никиту налить ему полный стакан вина. Папа выпил вино залпом. Зачем он это сделал, когда было ясно, что сердце его еле бьётся, что этот стакан портвейна может оказаться смертельным? Теперь я понимаю: он хотел ускорить уход, осознавая, что часы его сочтены, и не желал предстать перед взором своих сыновей в жалком виде умирающего, не способного контролировать свои действия. К счастью, мы это поняли и не посмели отказать ему в последней просьбе. Выпив, заявил, что теперь будет спать и чтобы мы последовали его примеру, а он нас разбудит в 7 утра, чтобы не проспали работу, мол, спите спокойно. С отцом спорить было не принято, и Никита лёг на мамину кровать, я на диван, где она умерла, рядом с папой, в случае чего… решив, что утром на работу не пойдём. Но не тут-то было — ровно в семь часов папа нас разбудил и отправил на работу, сказав: «Идите, я вас дождусь…» Ничего не поделаешь, пришлось подчиниться: не хотели, чтобы папа догадался, хотя он всё прекрасно понимал. Никита кончал работу на час раньше меня, институт его находился в центре. Он приехал к отцу первым. Он едва успел… папа ещё дышал, видно было, что физически страдал ужасно, но не стонал. Как прожил он последний день своей жизни один на один с неминуемой смертью, делая нечеловеческие усилия, чтобы дышать, дабы дождаться своих сыновей, одному Богу ведомо… он сказал Никите, чтоб взял пятый том Мао Цзэдуна, там, мол, пятьдесят рублей, после его смерти надо отдать матери Игоря Аполлоновича, а пятеро детей его, которые у него остались, найдут деньги, чтобы достойно похоронить отца. Заметь, «пятеро детей, которые остались». Вани не было, об этом горе папа не забыл даже перед лицом собственной смерти. Затем попросил Никиту налить полный стакан портвейна, выпил до дна, покрылся испариной, прошептал: «кончено» — и поспешил на встречу с мамой, Ваней, всеми, кого так любил, а они взяли и ушли раньше него. Я приехал, когда папа только что умер, Никита рассказал всё, что я тебе описал. Мы молча допили бутылку портвейна, потом позвонили Наташе и Вере. Вскоре приехала Вера, на следующее утро приехали сёстры и Толя, сделали всё, что нужно. Ты молчала… Родительский дом опустел, Таня с семьёй уехала в Америку, некоторое время в доме отца проживала младшая дочь Никиты — Оля, но и она уехала… а родительский дом стоит до сих пор — дома, если их не разрушают, живут дольше, чем их хозяева… Харьков, 1999–2001

Что ответить Асе? Дорогая Ася! Не счесть, сколько раз мне задавали один и тот же вопрос: «не жалею ли я, что приехал в Россию?» Но как можно на него ответить? И вообще, существует ли ответ?

147


АРСЕНИЙ ВИШНЕВСКИЙ Неисповедимы пути Господни, и как сложилась бы моя жизнь, останься я во Франции, есть тайна величайшая… и что об этом говорить сегодня — жизнь прожита, и всё тут. Решение покинуть Францию принимал не я… путь родителей на родину не простой, и пройден он не за один день… можно сказать — то было предназначение, и вся их жизнь в эмиграции, а может быть, и до неё, привела к тому, что семья навсегда покинула Францию. Правда, не только наша семья уехала, уехали и близкие знакомые, такие, как Волконские, Старки, Муравьёвы, Кривошеины, Каменские, Карвовские, Двигубские и другие, но многие не уехали, а кое-кто просто делал вид, что намерен вернуться в Россию, а может быть, в последний момент изменил своё решение… Сказать, что те, кто уехал, не понимали, куда едут, думаю, будет неправдой — о том, какова жизнь в СССР, представление имели, хотя бы по рассказам советских военнопленных, которых во время войны прятали у себя; и позже, когда после войны появились во Франции советские девушки, которых привезли французы из германского плена и женились на них. Сегодня на Западе говорят о великом обмане, о ловушке, расставленной Сталиным, вроде бы, выражают сочувствие «возвращенцам». Но, я думаю, дело в ином… может быть, в менталитете русских людей, а может, в том, что нет более доверчивых, чем те, кто хочет верить, а скорее всего, это тяга к родному краю, где прошли детство и юность… в любом случае, за это, в какой-то степени, расплатились мы — дети возвращенцев… и, видимо, прав был Никита, когда говорил о нас как о потерянном поколении, хотя в ХХ веке, да и в другие времена, уже «потерянных поколений» было немало. Определённо могу сказать одно: отец, приняв решение вернуться на родину, не искал лучшей доли, и двигала им отнюдь не тяга к материальным благам, но, откровенно говоря, как принято выражаться сейчас, это его вопрос, и, наверное, ему следовало бы спросить мнение своих детей, а не принимать единолично столь ответственное решение. Правда, ещё не известно, спроси он у нас, как бы мы решили и что по этому поводу думали, так как наш путь в Россию тоже определился не сразу, был долгим и мучительным, дело в воспитании, которое мы получили, в нём участвовали не только родители, но и наши наставники; сознание того, что мы не такие, как наши сверстники-французы и принадлежим к «великой стране», — это учитывать надо. Так что не суди, да не судима будешь… собственно, кого судить и за что? Мне кажется, отец в своей эмигрантской жизни дошёл до предела, для него вернуться стало вопросом жизни и смерти. Этому способствовала и ситуация, сложившаяся в то время, неблагоприятная для нас, его детей. Лицей окончили, что делать дальше — непонятно, ведь отец уже был не в состоянии финансировать дальнейшую учёбу. Лицейское образование специальности не давало — это были просто общеобразовательные навыки, определённый образ мышления, то, что могло проявиться со временем, что, к счастью, и случилось с нами в будущей нашей жизни. Отец оказался без работы, мы же выросли, у каждого из нас был свой взгляд на жизнь, какие-то планы. Так что традиционный устой семьи, где царствовал патриархат, вот-вот должен был рухнуть, да к тому же появились новые знакомства, уже не только в среде русской эмиграции. Ты, наверное, помнишь Монику Менан, отношения с ней приобрели весьма конкретный характер, Маринину историю и Верину — в общем, всё было на грани… Последствия этих отношений не могли не волновать отца, да, кстати, не только нашего отца, с такой ситуацией столкнулись многие отцы в среде эмиграции. Не говоря о том, что Франция всё более и более приобретала для нас

148

<< издана за границей, даже те, что на русском языке. Ася даёт Эди-бэби читать свои книги, она не жлоб. И сейчас у Эди-бэби в доме лежит несколько Асиных книг — роман “Три товарища” Ремарка и несколько номеров журнала “Отечественные записки” с романом очень странного писателя В. Сирина “Дар”. Эди-бэби нравится, как живут Вишневские. Нравятся даже их деревянные кроватикушетки, которые они сделали сами. Большинство жителей Салтовки пользуется железными кроватями с железными же панцирными сетками. <...> Асина кровать покрыта цветным пледом, а поверх — шкурой. Рыжей, лисьей. Эди-бэби садится на шкуру. Нравится Эди-бэби и освещение в доме Вишневских. Везде расставлены маленькие настольные лампы с абажурами из старых географических карт, это очень уютно придумано. В салтовских же домах свет идёт сверху, от торчащих под потолком ламп, или совсем голых, или прикрытых матерчатыми оранжевыми или красными абажурами с длинными шёлковыми кистями, что делает салтовские комнаты похожими в первом случае на общественный туалет, во втором — на гарем, такой гарем с абажурами Эди-бэби видел на картинках в старой географической книге о Турции. Ещё у Вишневских просторно, нет никому не нужных бегемотообразных буфетов и шифоньеров, отнимающих у человека >>

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07


ПИСЬМА СЁСТРАМ << жизненное пространство, только нужная мебель. Ася приносит ему на подносе (!) вино и маслины. Вино венгерское — называется “Бычья кровь”. Извиняясь, она говорит: — Простите нас, мсьё, за то, что мы вынуждены подавать вам венгерское вино, а не французское. К сожалению, аборигены не завезли в этот раз французского вина в близлежащий гастрономический магазин. — Ася, поставив поднос на низенький столик рядом с Эди-бэби, шутливо приседает, как это делают барышни в фильмах о дореволюционной жизни, и садится рядом. Когда Ася говорит “аборигены”, Эди-бэби не может удержаться от того, чтобы не сказать: “А! Бори и Гены!” Или если не сказать, то хотя бы вспомнить точный каламбур. Ещё Ася часто употребляет словечко “местные”. Асе не нравятся местные аборигены, и, когда она рассказывает Эди о Париже, в глазах её иной раз появляется что-то похожее на слёзы. Когда Эди-бэби впервые познакомился с Асей, он учился в шестом классе, Ася говорила по-русски с акцентом, она тогда только что приехала в Харьков из Франции. Встретился Эди-бэби с Асей при очень романтических обстоятельствах. В театре». Арсений Вишневский В компартии какой-либо >>

13

Союз Молодёжи Французской Республики.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07

притягательность, тогда как Россия, несмотря на полученное воспитание, оставалась страной мифической и далёкой. Если добавить к этому, что за участие в студенческой демонстрации Никиту выслали из Франции, что очередь дошла до меня, так как, чтобы получить французское гражданство, мне нужно было отслужить в армии и, как принято было тогда, я имел все шансы повоевать в Алжире, а в случае моего отказа быть просто высланным вслед за Никитой, Мишкой Терентьевым или спешно бежать, как Серёжа Муравьёв, ты это прекрасно помнишь. Что касается лично моих соображений, скажу тебе, что состоял я в UJRF13, в нашей ячейке были выходцы из Алжира, коих считал я своими друзьями, и не видел, почему должен в них стрелять. Так что, Ася, если судить здраво, отъезд для отца стал острой и насущной необходимостью. Я, конечно, понимаю твои чувства и, возможно, обиду на папу за его решение и надеюсь, прочитав то, что я написал, ты не станешь строго судить его, как ты, мне кажется, склонна делать. А о том, чтобы оставить тебя и Ваню на попечении тёти Нади — сама рассуди, могли ли родители на это пойти? У него был выбор, и он его сделал, у нас же выбора не было, как сказал Мише один офицер в Чопе: «Ворота сюда широкие, а назад, ох, какие узкие — не просочиться», — что, по Мишиным рассказам, сразу несколько охладило его патриотический пыл, и «Кубанские казаки» или «Поезд идёт на восток» вдруг показались ему не столь привлекательными фильмами. А может быть, и у нас был выбор, я имею в виду старших, знать бы тогда об этом. Тебе, я думаю, интересно узнать, чем для нас, старших, обернулся переезд на постоянное жительство в Россию, скажу тебе, что в общем — ничем. Жили мы так, как все жили здесь, и Бог миловал — избежали судьбы Никиты Кривошеина или Вали Гетманского, а может быть, и многих других, о которых не всё знаем… то же, что творилось в душе, сама понимаешь, дело это субъективное… Конечно, некоторым нашим знакомым из эмиграции и не из эмиграции удалось изменить свою судьбу, покинув Россию, и, как им кажется, к лучшему. Так ли это на самом деле, трудно сказать, во всяком случае для тех, кто родился здесь, не забыть, что оставили они здесь свои мечты, надеялись на другое, но ведь менталитет свой не изменить, вот и обижаются на всех. А ведь если сыт — так сыт, и не важно чем насытился, какая разница, наелся сала или рябчиков, ел из серебряной посуды или из разовой тарелки, сыт — и ладно. Порою, сталкиваясь с высказываниями некоторых из них, никак их не приемлю… живя в лучших условиях, пользуясь благами, которые лично не заработали, забывают, откуда приехали. Они даже учат нас жить. Получается, что они наставляют нас в жизни, и выглядит это жалко и не слишком умно, иногда просто аморально. Как ни крути, в бобры они не вышли… Ты вправе меня спросить, что я тут пытаюсь доказать и оправдать, но дело в том, что ничего такого в мыслях у меня нет. Всё это эмоции, возникшие, когда я углубился в историю нашего рода, вот тогда и пришли боль, сострадание и непринятие их трагической судьбы. А чувство, из этого вытекающее — странное, для меня необъяснимое — могу ли я стремиться возвратиться туда, когда никогда не жаждал этого особенно и довольствовался тем, что просто живу как живётся, день за днём, стараясь обрести хоть какую-ту малость счастья, не пытаясь изменить свою жизнь и особенно не страдая от этого, как страдал Никита, который умер здесь, унеся с собой в могилу свою гордость, томительную тоску и печаль. Не знаю, понятно ли тебе это чувство, сумел ли я передать тебе то, что сам ощущаю смутно… Харьков, 1999

149


АРСЕНИЙ ВИШНЕВСКИЙ Приезд в СССР на ПМЖ Лето, конец июля, мы ещё не уехали… но отъезд решён окончательно и бесповоротно… Когда? «Скоро», — говорит мама, во всяком случае, так уверяют в консульстве… Традиционная прогулка по берегу Сены, железная дорога, река, уходящая вдаль… на том берегу, далеко — панорама Парижа, на фоне сиреневого неба — белый собор Sacré-Coeur14, там Монмартр… там мои друзья — художники. Они не спешат, лениво попивают винцо на террасах кафе или возле мольбертов, они никуда не едут… им и здесь хорошо. Всё-таки, мама, когда мы уезжаем? В это время проносится железнодорожный состав. Мама считает проносящиеся мимо вагоны: «чёт» — скоро, «нечет» — позже… иного не дано… довольно неконкретный ответ, но другого у мамы не было… вот так решается судьба: чёт-нечет, третьего не дано. И мы уехали в августе с Восточного вокзала, откуда уже уехало столько народу, чтобы никогда не вернуться… Я мало что запомнил из путешествия, но шпиль последней церквушки Франции, едва различимый в лиловой утренней дымке, это я запомнил. Германия… Что Германия? Название «Штутгарт», мелкий моросящий дождик — всё… Затем Прага. Мы выходим из последнего европейского поезда. На вокзале — солдаты, у них на ногах тяжёлые сапоги, точно такие я буду сам таскать три с половиной года подряд, но я об этом ещё не знаю. В городе много людей — Международный фестиваль молодёжи — коммунистической. Нас приветствуют, откудато узнали, что мы едем в СССР, наверное, такие же наивные, как и мы… поздравляют нас… Спасибо! Далее путешествие в пригородных поездах Чехословакии, в тамбуре едкий сигаретный дым, паршивые сигареты, которые курят чехи. Я курю «житан», выделяюсь — расспросы: откуда, куда? «Из Франции в СССР» — многозначительное молчание, некоторые кивают головой: да, да! Ja, ja! СССР… Папа суетится, что-то решает, но я ему не помогаю: словно под наркозом, ничего не воспринимаю, да и вообще, при чём тут я? Что я тут делаю? Вот и не помню, почему вдруг оказался с отцом в Косиче — небольшом городке у подножья невысокой горы. Солнце светит, люди куда-то идут, оглядываются на нас… двухместный номер в дешёвой гостинице, выходит, мы там переночевали, но почему? Где остальные? Сёстры, мама? Ваня, бабушка? Они ждут нас… где? Ах, да! Задержались из-за багажа, он за нами не поспел, и надо что-то оформить… где-то… Чоп! Приехали. Но в чём дело? Отсутствующий взгляд сестёр, остановившийся взгляд мамы, реакций — ноль! Так что же происходит? Да ничего особенного, просто едем в СССР, вот и всё! Чоп — пограничный город, врата рая… Ада, чистилища? Мы не знаем — наверно, всё-таки рая — «Кубанские Казаки», «Поезд идёт на восток», «Смелые люди», «Ленин в Октябре», «Чапаев», православные церкви, великий народ-победитель, РОДИНА, для нас, правда, только историческая. Стоим долго, шумят, меняют колёса, здесь колея шире, чем в Европе, сам Царь когда-то такое придумал, чтобы обезопасить себя от завоевателей, — молодец! Умный монарх был, только вот понимал ли он, что отгораживается от Европы? Пограничники застыли вдоль состава на расстоянии вытянутой руки друг от друга, овчарки — устрашающая картинка. Любезные таможники, приветливые, формально осматривают багаж: «Запрещённую литературу везёте?» Разве существует запрещённая литература? «Ну та, которая призывает к войне». Ах, демократия, демократия… Как это мило! Автоматчики и собаки за окнами вагона… Демократия, её надо защищать…

150

<< страны я никогда не состоял. Мои левые политические взгляды были продиктованы, как у многих на Западе, пиаром СССР сразу после войны. Длилось это во Франции недолго — где-то до разгрома французской армии во Вьетнаме (её окружение в Бьен-Ден-Фу поставило точку в этой войне). Моё же политическое участие на стороне левых в общественной жизни в годы юности ограничилось участием в демонстрациях, продаже по воскресеньям газеты «Юманите» (после прислуживания батюшке на воскресной литургии в православной церкви в Клиши), распространением листовок в защиту Розенбергов, Реймонд Дьен, Анри Мартен (сохранилось фото, где я снят под огромной, сделанной мной масляной краской, надписью на скале «Освободите Анри Мартена», — ведь я как никак художник), Белояниса — всё это вместе с UJRF, в ряды которого я вступил, добиваясь расположения миловидной француженки. Думаю, что Лимонов имел в виду моего старшего брата — он действительно в течение нескольких месяцев состоял в компартии Франции, куда вступил из-за войны, развязанной США в Корее. Французские власти нас не преследовали. Брата выслали поделом — как апатрид он по закону не имел права заниматься политикой на территории >>

14

Собор «Сердца Господня» на Монмартре.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07


ПИСЬМА СЁСТРАМ << Франции. Никто моего отца из Франции не выгонял, он сам захотел уехать. А вот квартиру на Салтовке Лимонов описал правильно.

15

А. К. Сравни-ка с Гарсиа Маркесом. Очерк «СССР: 22 400 000 км2 — и ни одной рекламы кокаколы!» (1957): «Наконец-то миновали нескончаемые и томительные дни, терзавшие нас летней духотой и медлительностью ползущего без расписания поезда, провожаемого взглядом оторопевшего от изумления мальчугана с коровой. Беспредельную равнину, засеянную табаком и подсолнухами, стремительно окутали сумерки. Франко — мы познакомились с ним ещё в Праге, — опустив оконную раму, крикнул, чтобы я подошёл: вдалеке сиял золотой купол. Мы были в Советском Союзе! Поезд встал; в земле, рядом с железнодорожным полотном, открылся люк, и прямо из подсолнухов высыпала группа автоматчиков в форме. Мы потом долго терялись в догадках, куда мог вести тот люк. Рядом виднелись фанерные мишени в человеческий рост для прицельной стрельбы, но нигде не было даже намека на какие-либо строения. Напрашивалось только одно заключение: здесь, >>

16

Рыцарь без страха и упрека (фр.).

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07

«Добро пожаловать на родную землю!» Папа чуть не прослезился, мама, похоже, не очень растрогана, а бабушка горда собой — её «не посмели» обыскать… Ну вот и Львов, громадный вокзал, кислый запах в зале ожидания, неповторимый, грязные деревянные лавки, длительное ожидание, всеобщее внимание, милиционер возле нас, не отходит ни на шаг, мило улыбается, но других пассажиров к нам не подпускает — если откровенно, то слава Богу… Папа всё нервничает да суетится, какую проблему решает на сей раз? Не знаю, мне всё равно, пусть решает, мне нужно подойти поближе к остальным, похоже, бабушке плохо, да и мама что-то не очень… а тут ещё малыши — Ася и Ваня… бабушка молчит, крепится. Теперь понимаю, нужно купить билеты до Харькова в общей очереди, как все, можно представить, что задача не из простых: не один билет и даже не два, а целых восемь… да ещё во Львове! Да ещё обычному советскому гражданину, а их около 200 миллионов, похоже, все собрались здесь в этот день, в том числе и мы — полноправные советские граждане, так что пользуйтесь своими правами на здоровье! Помогла миловидная женщина, одетая не как остальные: оказывается, едет то ли из Польши, то ли из Германии. — Ах! Ах! Куда вы едете? — В Харьков… — Ну, это хорошо, Харьков — город культурный, студенческий… Как это понимать?! А если не в Харьков? Мелькнула мысль, ну да, мне же рассказывал старичок в Сен-Женевьев-де-Буа… Едем в Харьков в плацкартном вагоне: деревянные лежаки, вагон забит, запашок… не от Диора… но ехать можно. Беседую с миловидной девушкой, сидим друг против друга, полка боковая, слезла с верхней… как и что?. . оказывается, едет из колхоза, студентка, да, конечно, харьковчанка… ездила подрабатывать? Как я во Франции в свободное от занятий время? Нет, нет! Это обязаловка, Хрущёв придумал… что придумал? Да так… потом узнаете, успеете… Часы томительно тянутся, вот и Киев, но на перрон не выходим, ночь уже, едем дальше, и вот — рано утром конечная станция нашего путешествия через всю Европу и Украину15… Наконец папа на родине, то есть в Харькове, где никогда до этого не бывал… Нас встречает наша кузина Нина и какой-то парень, а где же Никита? Он в ночной… Что значит «ночной»? Потом, потом, всё потом узнаешь. Потом — так потом, ладно, не время — предстоит трогательная встреча папы с сёстрами, как-никак разлука длиной в тридцать пять лет, и наша с Никитой, ведь четыре года не видели его. Наш старший брат, культ его личности в семье… Выходим всем табором на привокзальную площадь, серые здания, какие-то огромные красные плакаты, что-то написано… Реклама? Не похоже… ну, в общем, да! «Партия — ум, честь и совесть…» Подъезжает нечто железное, бренчит, скрипит, вот-вот развалится… но не разваливается, это трамвай или что-то вроде, садимся, поехали. Развалится, не развалится? А колёса, похоже, квадратные… едем долго, привыкаем к шуму, но разговаривать, расспрашивать — не решаемся. На остановках кондуктор кричит, да ведь кричи, не кричи — двери не закрываются, люди висят гроздьями, как у Чаплина, вот сейчас передних выдавят через дверь. Госпром… здание нельзя назвать изящным, но наша кузина Нина говорит — «гордость советской архитектуры», и площадь эта — самая большая в мире, называется — площадь имени Дзержинского… мы знаем, кто это… тот же фильм… когда-то… le chevalier sans peur et sans reproches16 революции; тогда ничего не смыслящие в этом эмигран-

151


АРСЕНИЙ ВИШНЕВСКИЙ ты восхищались… талант, личность, коими так богато отечество, взять того же Чапаева — из простого народа, а полководец! Правда, до того момента, пока не показали «психическую атаку»… Ах! Как наши красиво шли! Цвет нации! Всё это мелькает в голове, я живу ассоциациями, я пытаюсь что-то понять, вот так, с ходу. Подходим к дому, в котором живёт тётя Лена, папина родная сестра. Из окон выглядывает народ, можно сказать, нас ждут… На первый взгляд, тётя Лена сурова, но это на первый взгляд, на самом деле, она добрейший человек. Мы узнаём позже, что она многих приютила, кормила, взять хотя бы Никиту, потом Мишу, до этого — беспризорника Колю, это он нас встречал сегодня с Ниной. Ещё раньше — нашу кузину Свету, дочь «врагов народа», это в 1937-ом году. Разыскала в приюте, куда направляли детей врагов народа, не побоялась. Не побоялась принять родного брата — корниловца, т. е. нашего отца. Когда вызвали её «куда надо» и спросили, примет ли его на первое время, это было в 47-ом году, когда папа подал прошение о возвращении в Россию. В то время это было смелым шагом, ведь не многие признавались, что у них есть родственники за границей, и это при том, что родного её брата расстреляли в 38-ом году, а отца арестовали по доносу как бывшего офицера, в общем, хороший букет… а тут мы свалились на голову — восемь человек, и ясно, как божий день, что на её попечение и ответственность. Папа ничего лучшего не нашёл, как сказать: «У тебя всё та же бородавка». После тридцатипятилетней разлуки. Отношу это к эмоциям, хотя внешне они никак не проявляются ни с той, ни с другой стороны. Однако тётю Лену этот вопрос не очень занимает… у неё другие проблемы, сразу предупреждает: «Мой сосед — бывший офицер НКВД». Ну и что? Соседи живут в других квартирах, что нам до того? Нет! Вовсе нет! В одной квартире со мной, в соседней комнате… Так вот что такое квартира в самом центре города, как писала она в письмах… а мы представляли себе нечто вроде квартиры тёти Нади, на проспекте Ваграм… Ну да ладно, мы здесь долго не задержимся, скоро получим свою квартиру… так нам обещали… в Париже… Есть ещё дом другой папиной сестры — в нашем представлении такой же или почти такой же, как у нашего дедушки в Севастополе, адрес — Екатерининская набережная, 72; этакий особняк, который мы себе хорошо представляли, ведь мама сохранила план и документы на его владение… интересно — для какой цели? Неужели? Да нет! Не до такой степени, всё же… И второе предупреждение: Сеня пойдёт осенью в армию, — правда, она об этом сразу предупреждала в своих письмах, но тогда, во Франции, это представлялось далёким и не очень реальным, и потом, не Алжир ведь… и армия советская, не то что капиталистическая, — народная. «Солдат Иван Бровкин»… хороший, весёлый фильм… К тому же, лучше сразу отдать долг родине — воздастся потом, служить можно и за себя, и за своих сверстников, родившихся здесь… им нельзя… они учатся в институтах… им некогда… элиту нужно беречь… моих будущих начальников, таких чутких, таких суровых, но справедливых… да и будущих учёных тоже надо готовить — таких, как наш Толя; или талантливых художников — как Юра, тоже наш. Отец деловито разбирает чемодан, достаёт подарки, правда, по всему видно, ни тётю Лену, ни Нину это не очень интересует — не такие люди, да и что можно привезти из страны загнивающего капитализма? Слава Богу, хоть сами прибыли, столько лет ведь… революция, гражданская война, эмиграция, Вторая мировая война, разлука такая, столько воды утекло, столько людей пропало… ценности иные. Но тут вдруг Марина, стоящая на балконе, восклицает: «Кажется, Никита мчится». Если то, что мы видим с высоты третьего этажа, — наш брат, можно сказать, что он за четыре года изменился… нечто длин-

152

<< по всей видимости, расположена подземная казарма. Солдаты, заглянув под вагоны, убедились, что там никто не скрывается. Два офицера поднялись к нам для проверки паспортов и фестивальной аккредитации. Они упорно испепеляли нас глазами до тех пор, покуда окончательно не уверились в схожести наших лиц с теми, что на фотографиях. Пожалуй, это единственная граница в Европе, где предприняты подобные меры безопасности. Чоп — это городок, находящийся в двух километрах от границы и являющийся крайним западным населённым пунктом России. Хотя последние делегаты фестиваля проезжали здесь чуть ли не неделю тому назад, станция попрежнему была украшена голубями из картона, лозунгами мира и дружбы на всевозможных языках и флагами всей планеты. Переводчиков не наблюдалось. Девушка в синей форме посоветовала нам пройтись по городу, поскольку поезд на Москву отправлялся в девять вечера. Часы на станции показывали восемь, мои — шесть, соответствуя парижскому времени. Поэтому мне пришлось перевести стрелки на два часа вперёд в угоду официальному времени Советского Союза. А в Боготе был полдень. В центральном зале вокзала, симметрично от входа, который вёл прямиком к городской площади, я заметил две недавно посеребрённые статуи в полный рост: Ленин и Сталин. Они стояли непринуждённо >>

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07


ПИСЬМА СЁСТРАМ << и без формы. Благодаря особенностям русского алфавита казалось, что буквы на объявлениях просто разваливаются на части; от этого веяло упадком. Одна француженка была поражена неказистым одеянием людей, хотя я бы не сказал, что они на редкость скверно одеты, — быть может, оттого что свыше месяца находился за «железным занавесом», а парижанка явно пребывала во власти ощущений, испытанных ранее мною в Восточной Германии. В центре площади по опрятному и утопающему в цветах скверу, расположенному вокруг бетонного фонтана, гуляли военные с детьми. И повсюду — на балкончиках кирпичных домов, только что окрашенных в пёстрые, но не агрессивные тона, возле дверей магазинов, не имевших витрин, — сновали люди, тоже выбравшиеся подышать вечерней свежестью. Несколько нагрузившихся чемоданами и баулами с провиантом людей выстроились в очередь за стаканчиком газировки, продававшейся со специальной тележки. Повсеместно царил дух провинции вкупе с провинциальной бедностью, из-за чего я не ощущал десятичасовой разницы во времени, отделявшей меня от деревушек Колумбии. Это как бы подтверждало, что земной шар на деле ещё более кругл, нежели мы полагаем, и стоит >>

17

Игра сделана (фр.).

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07

ное, ужасно худое, в каких-то брюках в обтяжку, непонятного покроя и неопределённого цвета — оказывается, военные галифе, на голове — идиотская кепочка с помпончиком — живописно; а за ним идёт тоже что-то очень худое, как будто человека пропустили через волочильный станок для производства проволоки, — а это, оказывается, Миша… не выдержало девичье сердце… Наташа пустила слезу, мама промолчала… В принципе, по письмам Никиты мы уже знали, что работает он на крупном заводе, на приличной должности — то ли начальником смены, то ли начальником цеха, а Миша — чуть ли не инженером-электриком и тоже на «приличном» предприятии… Конечно, на самом деле, было не совсем так… Никита работал грузчиком в литейном цехе завода «Серп и Молот», а Миша ремонтировал утюги в какой-то артели… действительно — завод был крупным, этого отнять нельзя, а ремонт утюгов имеет какое-то отношение к электричеству. Справедливости ради надо сказать, что со стороны Никиты эта небольшая неточность была проявлением милосердия по отношению к родителям и в то же время защищала его самолюбие. К тому же его не покидала надежда, что папа в конце концов изменит своё решение, и у него — Никиты — появится шанс когда-нибудь вернуться во Францию, имея там родителей, но забыл при этом, что как высланному ему это не светит. В своих письмах он пытался намекнуть, что не следует сюда приезжать всей семьёй, но папа не понял или не захотел понять… Ну да ладно, до военной службы два месяца, а пока надо чем-то заняться, короче говоря — зарабатывать на жизнь. Да начала надо получить паспорт, как у всех, а не на двух языках франко-русский, который выдало консульство в Париже, когда мне исполнилось шест­ надцать лет. Демаршей было не счесть, но наступил день, когда я сдал старый паспорт и получил полноценный, как у всех… навсегда закрывший путь назад, как говорится, les jeux sont faits17! На работу «устроил» меня Никита, «устроил» — это громко сказано; туда, куда меня можно было принять как выходца из страны загнивающего капитализма, особых знакомств, а тем более, блата, не требовалось — похоже, на этот завод принимали всех неблагонадёжных, там уже работали Никита, испанец, попавший в СССР после войны в Испании, ещё кое-кто… в общем, немного, как и для первой волны эмиграции во Франции, для них тоже более или менее приличные работы были заказаны — только тяжёлая работа для тех, кто оказался на самой низшей ступени общества. Однако мне повезло, меня приняли учеником токаря на тот же завод, где работал Никита. Работа в три смены: первая начиналась в 7 утра, вторая в 16 часов, третья — в 24 часа, или, если угодно, в 00 часов. На заводе я проработал около двух месяцев, но токарем высокого разряда не стал, хотя какой-то разряд мне присвоили. Зато выучил современный разговорный русский язык… он оказался не сложным, и, в принципе, можно было общаться и управлять заводом при помощи простой трёхчленки, применяемой во всех случаях жизни и на производстве, да ещё одного слова… Инструкции, полученные от мастера, были лаконичны, но не очень доходчивы и заключались в следующим: «Берешь эту х…вину, х…чишь пока не ох…ешь, и центрируешь эту х…вину, а если не зах…чишь, х… с ним, зах…чишь со временем». Вот, собственно, вся инструкция и учёба. Я не сразу уразумел это, ведь русскому языку учился, в основном, в воскресной школе при церкви, а когда в глаз мне попала стружка, мастер закричал: «какого х…я не надел очки?» — и отправил меня к такой-то матери, то есть в заводскую поликлинику.

153


АРСЕНИЙ ВИШНЕВСКИЙ Первые месяцы в СССР Жизнь налаживалась, конечно, не сразу… разместились мы, в общей сложности двенадцать человек, в комнате тёти Лены, как-никак 17 м2, затем Никита переехал сюда же с Верой и Таней, получилось чуть больше одного м2 на человека. По-моему, это не очень понравилось соседу, стал он писать бывшим своим коллегам доносы, мол, не хочет жить под одной крышей с белогвардейцем (так однажды рассказала мне тётя Лена, которую, видимо, вызывали и сообщили, что на неё жалуются). Но неприятностей не последовало, думаю, что «там» были в курсе дела, а этот офицер, по всей вероятности, не так рьяно служил, если удостоился такого непотребного жилья за свои заслуги. А пока что белогвардеец занимал позиции, и по всему видно было, что намерен обосноваться здесь прочно и надолго… начал с того, что стал сооружать (по-другому не скажешь) кресло. Гвоздей не жалел, так что получилось солидное сооружение, которое, кстати, его пережило и долго стояло у тёти Лены, вплоть до её отъезда в Солнечногорск, куда Нина переехала много лет спустя с мужем и детьми. Не знаю, забрала ли с собой тётя Лена это заслуженное кресло. А к папе возвращалось всё то, о чём он так тосковал в годы эмиграции… Видишь, Сеня, говорил он мне, здесь окна с двойным остеклением, не как во Франции, — чтобы сохранить тепло… Да… подумал я тогда, только ради этого и стоило сюда приехать… Здорово! — ответил я, чтобы ему было приятно и как-то оправдало его решение вернуться. А потом — ты видел, Сеня, вдоль железной дороги деревянные щиты — это защита от снега, такого ты не видел во Франции… Что правда, то правда, снег во Франции редко бывает… это не романтично, особенно в рождественскую ночь… Однако маму, похоже, это не слишком умиляло, ей не очень нравилось жить цыганским табором, и настроение её явно портилось. А в это время бывший белогвардейский офицер обустраивал быт, закончил кресло, взялся за книжные полки, ведь надо будет размещать единственное богатство, достойное быть привезённым сюда — огромную библиотеку (всё остальное приобретём на месте), которую отправил в Россию морем. При этом тётя Лена философически молчала, не мешала ему прибивать доски с утра до вечера. Наша же кузина часто отсутствовала… очаровательная кузина. Но мама решила: «cousinage — dangeureux voisinage»18, и это также относилось к старшему брату, так как у нас была ещё одна кузина — Света, внучка литовского князя, а это Никите импонировало… И поскольку «cousinage — dangeureux voisinage», было принято решение, что мы с Никитой переедем жить к тёте Лиде — младшей папиной сестре. А что в то время происходило с бабушкой, сёстрами, мамой, с младшими, Асей и Ваней, увы, ничего сказать не могу. Что до Вани, можно было быть спокойным, у него три сестры и кузина, они о нём позаботятся, ведь Марина и Ася прежде, чем подумать о себе, думали о Ване, да и Нина тоже. Что с мамой происходило, о том знают сёстры… У меня же были иные заботы, пришло время уходить в армию, уж не помню, сколько раз приходила повестка из военкомата явиться с вещами, сколько раз возвращали меня с призывного пункта, находящегося в то время на территории исторического музея. Ходил я туда в течение полутора месяцев каждый день, как на работу. Я уже начал думать, что не удостоюсь чести служить в Советской Армии, да и рекруты на призывном пункте твердили мне, что «не пройду» мандатную комиссию, не разъяснив, что же это за штука такая, так что и до сих не очень представляю, что это такое… но, в конце концов, «забрили» меня, сел я в теплушку… провожали меня Вера и Никита, где были и что делали в это время остальные, не знаю. В тот день всех новобран-

154

<< проехать всего-навсего каких-то пятнадцать тысяч километров от Боготы на восток, и вы снова оказываетесь в посёлках Толимы. Наш поезд прибыл точно в девять. И точно по расписанию — через одиннадцать минут — станционный громкоговоритель исторг из себя гимн, и состав, провожаемый с балконов взмахами платочков и прощальными возгласами, тронулся. Вагоны советских поездов — самые комфортабельные в Европе. В каждом купе — две удобные постели, радиоприёмник (с одной программой!), лампа и ваза с цветами на ночном столике. Все вагоны одного класса. Простенькие чемоданы, узлы с вещами и продуктами, явная нужда — всё это контрастировало с роскошью безукоризненно прибранных вагонов. Военные, едущие со своими семьями, расстались с сапогами и кителями и фланировали по коридорам в майках и шлёпанцах. Позднее мне пришлось убедиться, что советским офицерам, как и чешским военным, присущи простые и человеческие привычки. Подобной точностью славятся лишь французские поезда. В купе мы увидели >>

18

«Родственная близость — опасная близость» (фр.).

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07


ПИСЬМА СЁСТРАМ << расписание, которое было отпечатано на трёх языках и неукоснительно соблюдалось. Может статься, что движение поезда было налажено таким образом, дабы поразить делегатов фестиваля. Хотя едва ли. Имели место куда более существенные явления, поражавшие западных гостей и, однако, не скрываемые. Да тот же радиоприёмник с сиротливой кнопкой — только для московской программы. Эти радиоприёмники в Советском Союзе весьма дёшевы, но спектр их использования ограничен: либо слушаешь Москву, либо выключаешь радио. Неудивительно, что в Советском Союзе поезда подобны гостиницам на колёсах — человеческому воображению едва ли под силу осмыслить такую беспредельность просторов. Путешествие от Чопа до Москвы мимо бескрайних пшеничных полей и скудных украинских деревушек — наиболее непродолжительное: всего 40 часов». <…> «А ночью нас разбудил непереносимый запах гнили. Мы пытались хоть что-нибудь различить во мраке и установить источник необъяснимого смрада, однако в необозримой украинской ночи не было видно ни зги. Я предложил Малапарте, первому, кто почуял запах, чисто детективную разгадку, которая ныне составила известную главу его книги. Позднее наши русские попутчики тоже упоминали про этот запах, но никому так и не удалось понять его происхождения. Следующим утром мы >>

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07

цев побрили наголо и повели в баню… Вера и Никита, уверенные, что меня вернут назад, долго ждали… но Вера есть Вера — пробралась-таки в баню, но меня не нашла, сказала: «Сеньку не найти — все мужчины, когда голые и подстриженные под “нулёвку”, похожи друг на друга». Тоже, в своем роде, откровение… А то, что папа не провожал и не очень интересовался, уйду ли я в армию или нет, мне понятно: ему было чем заняться, для него уход мужчины в армию — дело более чем обыденное и не стоит особого внимания. Я уехал, семья осталась, со всеми я встретился через полтора года, когда приехал «на побывку». Сразу скажу, не за заслуги в боевой и политической подготовке, а из-за болезни. В армии я заболел плевритом и по предписанию лечащего врача (прекрасная женщина и врач, которая выкачала из правого лёгкого пол-литра гноя, приговаривая при этом, что я молодец, правда, я так и не понял, почему же это я молодец) получил официальный двухмесячный отпуск для по­правки здоровья, но, пока документы из госпиталя дошли до штаба, он сократился до трёх недель. Я прибыл к тёте Лене, от которой узнал приятную новость, что семья переехала в свою «квартиру» и Никита с Верой тоже, в отдельную. И при этом в центре города! (Писем я практически не получал и об этом не знал, поэтому и пришёл к тёте Лене.) Как встретила меня семья — не помню, во всяком случае, пира не было — запомнил бы. Зато помню, что встретил Ваню на Сумской, и он привёл меня к «нам». Это «наше» оказалось небольшой комнаткой в доме «Саламандра», «коммуналка», в которой, кроме нас, жили ещё четыре семьи… к тому же комната больше смахивала на коридор, чем на комнату. Тётя Лена предложила мне, поскольку у родителей и так много народу — не повернуться, провести отпуск у неё, я согласился… И вот бывший белогвардеец, обретя расширенное жизненное пространство, взялся за производство мебели, ему нравилось этим заниматься, и кое-какими талантами, правда, непризнанными, он безусловно обладал. Во всяком случае, его квартира выглядела оригинально и красиво, ежели не очень придираться к деталям. Даже Марья Соломоновна, когда побывала там, нашла, что выглядит даже богато… Если я об этом упоминаю, то лишь потому, что папа вдруг решил сделать «очень удобный и оригинальный стол-шкаф-купе, предназначенный для установки в Никитиной кухне. Получилось нечто очень тяжёлое, весьма необычное, но страшно неудобное функционально, хотя бы потому, что оно после установки заняло практически всё пространство кухоньки, оставляя мизерный проход, из-за чего каждый стремящейся попасть в комнату набивал себе шишки. Но от такой милости со стороны отца отказаться было нельзя, и в один прекрасный день мы протащили через весь город этого монстра. Никита ворчал, я же стыдил его — мол, папа так старался для тебя! Выбросить нельзя! Папа сообщил, что на следующей день приедет посмотреть, как сооружение выглядит на месте… что и сделал, остался очень доволен. О том, была ли Вера в восторге от этого приобретения, история умалчивает, и я умолчу… Харьков, 2001

Военная служба Дорогая Марина! Ты меня просила рассказать о военной службе, я сперва ответил, что не представляю, что можно такого из ряда вон выходящего рассказать. Я не первый и не последний из служивших в армии,

155


АРСЕНИЙ ВИШНЕВСКИЙ таких, как я, из поколения в поколение во всех странах мира было множество. На первый взгляд может показаться, что в обстановке непривычной, в совершенно незнакомой мне стране, я пережил нечто необычное. Но думаю, что ничем не отличался от ребят, призванных, например, из Карелии или из глубин Казахстана, для которых, скорее всего, dépaysement19 могла оказаться более ощутимой, чем для меня. Но поскольку ты не служила в армии, возможно, тебе интересно будет узнать, как вообще прошла моя военная служба в России. Здесь, как и во многом другом, сказалось отсутствие Никиты, длившееся более трёх лет, хотя это отнюдь не означает его неучастия. Когда я отправлялся в армию, Никита меня подготовил, а это чтонибудь да значит… Во время его пребывания в Германии он имел возможность познакомиться с советскими офицерами и рассказал мне — в общих чертах, конечно, — чтó в то время представляла собой советская армия. Кроме того я вполне был согласен с ним, что военная служба есть обязанность, вполне естественная для любого мужчины, я с самого детства знал, что эта обязанность сопровождается определёнными неудобствами, хотя бы по рассказам старших товарищей из Оржемона, которые служили, пусть во французской армии, да какая разница? — армия есть армия. А то, что некоторым из них пришлось мыть полы в казарме зубной щёткой, я воспринимал как забавный эпизод и воспитательную меру, да, впрочем, как просто мелочи жизни. Не забывай — военных в нашем роду было много… Не очень ещё понимая, куда попал, я повздорил со старшиной батареи. Хотя Никита и по этому поводу проинструктировал меня, понимая, что может появиться вполне естественное желание послать начальство куда подальше, но «это надо делать с умом», объяснил он мне. В таком случае «стань по стойке смирно, на достаточным удалении от возможных свидетелей, издали ты будешь выглядеть вполне почтительным, и высказывай всё, что накопилось, а твой начальник никогда не признается, что рядовой проявил к нему неуважение, так как в этом случае пострадает его авторитет как среди солдат, так и среди офицеров». Я однажды попробовал; правда, об этом потом пожалел… я уже не мог рассчитывать на снисходительность старшины, он ко мне придирался по малейшему поводу. Короче, этот совет старшего брата я не могу отнести к полезным советам, уж слишком высокая цена за минутное удовлетворение. Надо, однако, признать, что, в принципе, я не возражал против дисциплины, хотя мне хотелось, чтобы она проявлялась не столь бессмысленным образом, во всяком случае, так я думал на первых порах. Например, когда зимой при двадцатипятиградусном морозе среди ночи поднимали по тревоге и отправляли взвод в десятикилометровый марш-бросок, чтобы похоронить окурок, брошенный кем-то из солдат на пол казармы. Мне казалось, что нарушение не столь велико, чтобы таким образом наказывать всех, или заставлять полдня рыть канаву, чтобы засыпать её во второй половине дня, или — это я считал полнейшим идиотизмом — заметив, что держишь руки в карманах (мёрзнут зимой), заставляли наполнять карманы песком, зашивать их и ходить так несколько дней, а порою — недель, ведь служба длинная, спешить некуда, можно и потаскать некоторое время песок в карманах… Но, в принципе, в то время армия была достаточно демократичной. Нас опекали офицеры, которые прошли войну, они уважали солдата — он зависел от офицера, но и офицер зависел от солдата. Солдаты и офицеры были люди одного сословия, поэтому хорошо понимали друг друга, интересы были общие, и неслужебные отно-

156

<< по-прежнему ехали по Украине. В деревушках, принаряженных во имя всемирной дружбы, нас выходили приветствовать крестьяне. На площадях, там, где по обыкновению водружают памятники знаменитостям, в окружении цветов маячили статуи, символизирующие труд, дружбу и здоровье. Они отражали сталинское видение соцреализма: фигуры в человеческий рост, раскрашенные в настолько естественные тона, что выглядят мертвецами. Похоже, и эти статуи были покрыты краской совсем недавно. Деревушки рождали впечатление радости и чистоты, однако видневшиеся то здесь, то там одинокие домики с колодцами, с перевёрнутыми телегами на скотных дворах, с курами и свиньями, с глинобитными стенами и крышами из соломы — чем не иллюстрация к классической литературе? — выглядели обшарпанными и тоскливыми. Жизнь, проносящаяся сейчас за окном вагона, с поражающей скрупулёзностью отображается в русской литературе и кинофильмах. Статные, пышущие здоровьем мужеподобные женщины — в алых косынках и высоких сапогах до колен — >>

19

Растерянность (фр.).

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07


ПИСЬМА СЁСТРАМ << трудились на земле, не уступая мужчинам. Они приветствовали едущий поезд и с криками «До свидания!» размахивали орудиями труда. Так же кричали и ребятишки, восседавшие на чудовищных возах с сеном, задумчиво увлекаемых могучими першеронами, головы которых были украшены цветочными венками. На станциях — в яр­ких, превосходного качества пижамах — прогуливались люди. Поначалу я решил, что это пассажиры нашего поезда, вышедшие размяться, а потом меня осенило: то были местные жители, встречавшие поезд. Они непринуждённо расхаживали в пижамах по улице в любое время дня. Мне объяснили, что такова летняя традиция. Муниципальные служащие, правда, не смогли объяснить, отчего пижамы превосходят по качеству обыкновенную верхнюю одежду. В первый раз по-советски мы позавтракали в вагоне-ресторане. Завтрак изобиловал острыми соусами самых разных цветов. На период фестиваля (когда икру уже предлагали на завтрак) медработники убеждали западных делегатов не слишком налегать на приправы. Французов парализовало до ужаса, что к обеду подают воду или молоко. Поскольку десерт отсутствовал — судя по всему, кондитерское искусство воплощается в архитектуре, — казалось, что обед вечен. К несчастью, советские люди пренебрегают кофе, завершая приём пищи чашкой чая, который готовы пить когда угодно. В лучших гостиницах >>

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07

шения складывались как между равноправными людьми. Дедовщины не было, как не было и межэтнического антагонизма. Никому в голову не приходило даже заикаться об отделении одной республики от государства, все были равны и, что лукавить, сплочёнными не только страхом. Страна пережила страшную войну, тогда между однополчанами разных национальностей завязалась крепкая дружба, она пережила годы, а неоднозначные перемены последних лет, я это знаю, для многих оказались трагическими, несправедливыми и нелепыми. «Старослужащие» — как тогда называли прослуживших как минимум два года — молодых, «салаг», не обижали, всячески помогали по службе, что шло на пользу всем, ведь ещё действовал принцип «один за всех и все за одного», — и это не вызывало каких-либо возражений со стороны солдат. За всю свою службу я ни разу не видел, чтобы старослужащий перекладывал на молодого солдата свои обязанности или унижал того — не было этого да и быть не могло. Более закалённые «старички» легче переносили трудности и нередко выполняли часть обязанностей молодых, когда последние выбивались из сил — например, на марш-бросках. Помню, как один из них — таджик, видя что отстаю, взял мой вещевой мешок. Конечно, образовывались товарищества среди земляков, довольно демократические, в которые ты мог быть принят при условии, что не «сачок», не жадный и делишься со всеми содержимым посылки, которую прислали родственники из дома. «Сачковать» — означает, что ты не выполняешь своих обязанностей и твои товарищи должны будут выполнить то, что ты не сделал. В таких случаях никто командиру не жаловался, вопрос решали между собой. Назначалась так называемая «присяга», а она заключалось в том, что присуждалось опредёленное количество ударов ложкой по заднице. А ложки мы носили в голенище сапог — может быть, не очень гигиенично, зато всегда при тебе, мало ли что, когда и где перепадёт. Ложки эти искусно гравировались — наносились имя владельца и всяческие узоры, а поскольку ложки были алюминиевые, наносить узоры было нетрудно; правда, чем только не забивались углубления: и песком, и махоркой, и засохшей пищей, и Бог знает чем ещё. Ябедничество считалось самым большим преступлением, на которое никто не решился бы. Хотя называть ябедничеством жалобу командиру на то, что у тебя спёрли новые сапоги, ушанку или новую шинель (шинель выдавалась одна на весь срок службы, а сапоги — может быть, пара на полгода), и громко сказано, — но лучше было этого не делать: могли и «тёмную» устроить, а это означало, что накроют виновника шинелью и каждый имеет право «угостить» его пинком под зад. В таких случаях лучше было не признаваться, что у тебя спёрли сапоги, самому решать вопрос, то есть молча заменить сапоги таким образом, чтобы степень их износа соответствовала тому сроку, когда тебе они были выданы. Мы так и делали… помню, кто-то из солдат потерял хлястик от шинели, молча снял его с другой шинели, и пошла цепная реакция, и сие на время длительное… в итоге, весь полк ходил без хлястиков, пока старшина не додумался выдать новый — всего-то один хлястик. Несмотря на болезнь, которую я «заработал» на военной службе, у меня нет плохих воспоминаний о солдатской жизни. Во время военной службы в мире происходили события, которые сегодня уже забылись, а это ведь был период Венгерского восстания, Суэцкого канала, многочисленных китайских «предупреждений», изза всего, реально, мог разгореться военный конфликт. Но нас, рядовых солдат, хотя мы и находились в постоянной боевой готовности, это не смущало, и мы видели в этом только возможность вырваться из казарменной рутины, тогда как офицеров такая перспектива сильно

157


АРСЕНИЙ ВИШНЕВСКИЙ беспокоила, можешь себе представить, какова была наша политическая сознательность… У меня, конечно, были знакомые среди местных девушек, и скажу тебе, были они ужасно симпатичные и достойные, голыми руками не возьмёшь… В Белоруссии к солдатам население относилось хорошо и всегда радушно принимало. Так получилось, что мне удалось добиться расположения дочери замкомандира дивизии. Эта дружба несколько скрасила мою службу и повысила мой престиж и попутно престиж Франции среди товарищей, правда, с учётом предрассудков моих «братков», что Франция — страна развратная и нет ничего удивительного, что я развратил девушку, хотя, на самом деле, это было далеко не так, но переубедить товарищей было невозможно. Поскольку моя служба, с точки зрения фольклора, не представляет особого интереса, ограничусь несколькими эпизодами, так или иначе связанными с Никитой. Когда я получил повестку, Никита счёл необходимым просветить меня и дал инструкции, которые считал достаточными и необходимыми. Во-первых, сказал он мне, «не валяй дурака», и это было понятно, во-вторых, не забывай своего происхождения, откуда прибыл, поэтому твои беседы с начальством должны ограничиваться двумя выражениями: «так точно», «никак нет» — и всё! Что до первой ин­струкции — ясно до предела; не могу сказать, что безукоризненно её придерживался, хотя и старался. Что до второй — запрещающей длительные беседы, её я придерживался полностью. После путешествия, которое длилось более трёх суток, мы прибыли в казармы абсолютно пьяными. Казармы эти существовали ещё со времён Екатерины Великой, и можешь себе представить, сколько здесь побывало солдат, там я и остался на целых три года. Я ещё не протрезвел, а мне уже сбрили остатки волос, которые не добрили на «комиссии», сама догадываешься, в каких местах, помазав к тому же эти места страшно вонючей жидкостью, настолько вонючей, что даже если и были насекомые, сами удрали бы, почуяв эту вонь. Два или три дня спустя, ознакомившись с тем, что представляет из себя военная служба, одетый в форму, которая, прямо сказать, мне нравилась, вызван был в канцелярию полка. Принял меня какой-то капитан, судя по погонам и окантовке на фуражке, спецотделовец. О том, к какому роду войск он относился, сомнений не было, об этом меня проинструктировал Никита. Очень мягко и вежливо он предложил присесть и протянул папиросу «Казбек», тогда это были дорогие папиросы… Несколько удивлённый таким приёмом, на который после трёх дней службы вряд ли мог рассчитывать, я взял папиросу, прикурил от зажигалки собеседника… Затянулся с удовольствием, предоставляя капитану разглядывать меня сколько влезет. Он, видимо, прикидывал, как начать беседу со мной. В конце концов, спросил, не удивился ли я, что меня призвали в Советскую Армию? Согласно инструкции, полученной от старшего брата, я ответил «никак нет» и замолчал. Молчал и капитан, видимо что-то своё соображал и, наконец, спросил, желаю ли я служить в Советской Армии? У меня в запасе была ещё одна подсказка, ответил «так точно». Тут капитан приказал: «Стать смирно, кругом, марш в казарму!» — даже не дал докурить папиросу. Когда я вернулся в казарму, ребята спросили, что произошло, зачем меня вызывали. Что я мог ответить? Просто сказал, что вызывали меня на мандатную комиссию, что я её успешно прошёл. С тех пор мои беседы с начальством мало в чём изменились, это было удобно, позволяло сохранить дистанцию между подчинённым и начальством, к которой я сам стремился, когда,

158

<< Москвы подаётся китайский чай — его исполненные поэзии свойства и аромат таковы, что хочется выплеснуть содержимое чашки себе на голову. Какой-то работник вагона-ресторана, вооружась английским словарём, уведомил нас, что чаепитие стало традиционным лишь два столетия тому назад. За соседним столиком шёл разговор на неплохом испанском языке с кастильским акцентом. То был один из тридцати двух тысяч испанцев — сирот гражданской войны, — обрётших в 1937 году себе родину в Советском Союзе. Большая их часть уже обросла семьями и детьми и, получив образование, трудится на советских предприятиях. У них есть право избрать себе любую из двух национальностей. Одна женщина, оказавшись в СССР шести лет от роду, стала теперь судьёй. Пару лет назад три тысячи испанцев возвратились домой; им оказалось непросто привыкнуть к тамошней жизни. Квалифицированные рабочие, получавшие в СССР очень высокую зарплату, не в восторге от испанской системы труда. У кое-кого возникли даже политические осложнения. Сейчас многие возвращаются обратно в Советский Союз. Наш собеседник также возвращался из Мадрида; его русская супруга и семилетняя дочь превосходно, подобно ему, объяснялись на двух языках. Он намеревался поселиться в СССР навсегда. Даже оставаясь испанцем — по национальности — и разглагольствуя о >>

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07


ПИСЬМА СЁСТРАМ << неизбывной испанской душе — уж как без этого! — он пламенел патриотизмом куда яростнее, нежели обычный испанец, и не понимал, как вообще можно жить при режиме Франко. Сомнения по поводу того, допустимо ли жить при режиме Сталина, его не тяготили. Многое из рассказанного им подтвердили и другие испанцы, проживающие в Москве. Чтобы они не позабыли родной язык, преподавание предметов до шестого класса велось на испанском; они получали специальные уроки по испанской культуре, вселившие в них пыл патриотизма, повсеместно ими проявляемый. В известной мере благодаря им испанский стал в Москве самым распространённым из всех иностранных языков. В толпе русских нам то и дело попадались испанцы, устремлявшиеся к тем, кто говорил на их родном наречии. Однако отзывы о Советском Союзе далеко не у всех были одинаковы. Когда мы интересовались, по какой причине они возвращаются на родину, некоторые отвечали не слишком убеждённо, зато исключительно поиспански: «Зов крови». Прочие уверяли, что из любопытства. А самые раскрепощённые использовали и ничтожную степень доверительности, чтобы, волнуясь, воскресить в памяти эпоху Сталина. У меня создалось впечатление, что они убеждены: последние годы — время перемен. Один испанец признался, что провёл за решёткой пять лет по обвинению в попытке побега за границу; он прятался в >>

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07

в свою очередь, стал начальником. Иерархия есть иерархия, от этого выигрывают и дисциплина, и, в конце концов, дело, которое ты делаешь. Приказ не обсуждается, а «выполняется точно, беспрекословно и в срок». Всё дело в том, что когда отдаёшь приказание, ты должен знать, что оно выполнимо в те сроки, которые ты назначаешь. Это целая наука, но если придерживаться этого правила, твой авторитет руководителя только выигрывает. Скажу тебе, в армии того времени это правило действовало; кроме того, часто сам командир лично показывал, как выполнить тот или иной приказ, который отдавал. Моя военная служба длилась 38 месяцев, а это 1140 дней и ночей, прожитых в полной изоляции от внешнего мира и от действительности, с которой столкнулись вы все и с которой, я понимал, рано или поздно придётся столкнуться и мне, но с трёхгодичным опозданием, как мне думалось тогда, а на самом деле, оказалось, что на четыре с половиной года я выбыл из жизни — из-за болезни. Писем от вас я не получал, за исключением редких твоих, но тебе нечего было мне порассказать, и это понятно, поскольку наши жизни резко отличались. Я это понимал, обиды не было, в конце концов, думал я, каждый мужчина должен пройти какой-то отрезок жизненного пути предоставленным самому себе и накапливать опыт самостоятельности, оценить себя, сделать свой выбор, решить, как жить. Этот путь прошёл папа в Добровольческой армии, равно как и Никита в Германии. Конечно, сначала было тяжело, и это я пытался объяснить в своих письмах, когда ещё существовало подобие переписки с Никитой и чуток с вами. Папа ничего не понял или не захотел понять, а скорее всего, ему было недосуг, ведь мамино состояние здоровья, как я узнал позже, вызывало большое беспокойство и, наверное, нами, её детьми, не полностью осознавалось. Возможно, папа не так меня понял, решил, что я смалодушничал перед трудностями… Бедный папа! Я ему никогда не говорил, что значит оказаться в «казённом» (я и сегодня это подчёркиваю — эмигранты, попавшие в Иностранный легион, всё-таки попали туда с земляками) доме, практически в чужой стране, и как нелегко понять менталитет настолько чуждый, насколько то видение страны, которое папа так страстно пытался донести до нашего сознания, ничего общего не имело с реальностью. А с этим мне надо было разобраться, ведь не в гости же приехали и не на один день. 1140 дней я прожил с товарищами в огромных казармах, где стояли двухъярусные металлические кровати, тумбочки — одна на двоих — и деревянные табуретки, куда складывалось обмундирование перед сном. Вот и вся меблировка. Подъём в 6-00, дневальный орал неимоверно гнусавым голосом (в том числе и я, когда был дневальным): ПОДЪЁМ! Иногда добавлял с отвращением: трупы! — хотя последнее уставом не предусмотрено. Через несколько секунд ты уже должен быть на улице на зарядке, без рубашки, а поскольку было всегда холодно, никто не ленился и энергично махал руками, чтобы как-то согреться; и день начинался, чтобы закончиться в 22-00. Находиться в помещении казармы в течение дня запрещалось, заходить можно было только после боевой и политической подготовки в 21-00. Наступал час свободного времени, весьма относительно свободного, так как это время выделялось на приведение в порядок формы — подшить подворотничок, постирать портянки, почистить сапоги, пришить и довести до блеска пуговицы и т. д. Можно было посидеть на табуретке и навести порядок в своей половине тумбочки, что много времени не занимало, в ней разрешалось хранить только зубную щётку, мыло и книгу. Если у солдата были личные вещи, он дол-

159


АРСЕНИЙ ВИШНЕВСКИЙ жен был сдать их в каптёрку, допуск к которой был разрешён в строго определённое время. Не имея ничего личного, ты всегда и целиком в распоряжении государства, которое взамен кормило, одевало, обувало и думало за тебя, — в принципе, как ты понимаешь, вполне беззаботная жизнь. Живи себе спокойно, дожидаясь обеда и отбоя. Думать не надо, за тебя думают другие, даже о том, когда тебе идти в туалет — в общем, неплохо, забот о завтрашнем дне никаких, живи себе, — не то что на гражданке. Ещё мы выезжали за пределы части — для заготовки дров, и это было благодатью, жили у крестьян ближних деревень. После работы ходили на «вечёрки» или в клуб на танцы всей компанией, а возвращались порознь, кто поздно вечером, кто рано утром перед перекличкой, в зависимости от обстоятельств, кому как повезло. Мне запомнились прекрасные леса и деревянные избушки, о которых знал из русской литературы, и мне казалось, что вот именно здесь — исконная Русь… Осенью заготавливали картошку, идя следом за комбайном. Часто под нудно моросящим дождём, сидя на корточках, выкуривали огромные махорочные самокрутки, оправдывающие наше безделье: перекур — дело святое! Были и бесконечные часы, проведённые на посту. Фокус заключался в том, чтобы спать с открытыми глазами и не упасть. Этому научиться несложно, и мне снились прекрасные сны, когда стоял я, прислонившись к стенке склада боеприпасов, который охранял. Зимой выдавали валенки и огромный тулуп, так что холодно не было, даже в самый лютый мороз. Но не всегда приходилось стоять на посту на улице, был «трудный» первый пост, это когда в штабе ты охранял знамя полка. Два часа нужно было стоять по стойке «смирно», в помещении жарко, в сон клонит, и спал я с открытыми глазами, помню, как-то приснилось мне, что по коридору идёт огромный слон, касаясь боками стен, не оставляя мне ни единого шанса на спасение, и я заорал, благо время было обеденное, и в штабе почти никого не было, так что обо­ шлось… Вот и всё, что, в общих чертах, могу тебе рассказать о своей военной службе. Вот так прожил я три с лишним года, но повторяю, так сложилось с незапамятных времён для тысяч и тысяч мужчин во всех странах мира, всё дело в том, чтобы к этому приспособиться и не слишком задумываться. Харьков, ноябрь 1999 г.

Болезнь Засентябрило… Томительно-призывно звонят колокола… долго же они молчали в России… но сегодня звонят даже как-то назойливо, вселяя беспокойство, выводя из душевного равновесия… впору одеться и бежать в церковь… Вспоминаю, как звонили колокола по воскресеньям в Оржемоне, и между этими перезвонами — вся моя жизнь… Ну, что ж, Марина, настроение соответствующее, пришло время рассказать последнее, о чём ты просила — о том, как протекала моя болезнь, и о чувствах, которые я тогда испытал, — и закончить повествование об эпизодах жизни моей, которые тебе не известны, но интересуют тебя. Когда я вернулся из армии, не очень осознавал опасность, которую представляет эта болезнь, понял лишь с возрастом…

160

<< мешке, однако его всё равно обнаружили. В Киеве нас ждал пышный приём — с гимнами и букетами цветов, флагами и горсткой слов на западноевропейских языках, едва усвоенных за пятнадцать фестивальных дней. Както мы поинтересовались, где бы купить лимонаду, и на нас, словно по волшебству, отовсюду посыпались бутылки с водой, сигареты, шоколад в обёртках с эмблемой фестиваля и блокноты для автографов. И самое поразительное в этом невообразимом участии было то, что самые первые делегаты оказались здесь ещё пару недель назад. В течение двух предшествовавших нашему приезду недель поезда с делегатами проходили через Киев чуть ли не каждые два часа. Толпа народа не знала усталости. Когда поезд всё-таки тронулся, мы обнаружили отсутствие многих пуговиц на рубашках, а в купе, до отказа заваленное цветами, бросаемыми в окно, попасть было почти невозможно. Не иначе как мы оказались в гостях у какого-то сумасшедшего народа — чувство меры изменяло ему даже в энтузиазме и щедрости. Мне удалось свести знакомство с немецким делегатом, похвалившим советский велосипед, который он увидел на одной из станций. В Советском Союзе велосипеды — редкость и стоят дорого. Девушка, которой принадлежал велосипед, объявила немцу, что она дарит его ему. Тот отказался. Стоило поезду тро­ нуть­ся, и эта девушка, через посредство добровольных >>

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07


ПИСЬМА СЁСТРАМ << помощников, зашвырнула велосипед в вагон, случайно разбив делегату голову. Будучи в Москве, я мог наблюдать чисто фестивальную картину: немец с перевязанной головой беспорядочно кружит по городу на велосипеде. Приходилось следить за собой, чтобы русские, обуреваемые жаждой дарить, не лишились бы всего своего имущества. Они дарили всё что угодно. И ценное, и чепуху. В украинской деревушке некая бабушка, протолкавшись через толпу, вручила мне обломок гребёнки. Всеми владело желание дарить просто во имя желания дарить. Ктонибудь, остановившись в Москве купить мороженое, должен был теперь поглотить порций двадцать, а в придачу — печенье с конфетами. В общественном заведении лично оплатить счёт было нереально: он оказывался оплаченным соседями по столику. Однажды вечером Франко был остановлен неким человеком, который пожал ему руку, оставив в ней редкую монету царских времён, и даже не задержался, чтобы принять благодарность. У входа в театр какая-то девушка из толпы — нам больше не довелось повстречать её — засунула в карман одному из делегатов ассигнацию в двадцать рублей. Вряд ли подобная исключительная и всеобщая щедрость была результатом распоряжения властей, >>

20

Лоск (здесь: хорошие манеры) (фр.).

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07

Через неделю в теплушке, в которой всегда путешествовали русские солдаты, я прибыл в Харьков. Теплушки были оборудованы нарами из досок, на них спали в каждом вагоне бок о бок человек пятьдесят. Этот барак на колёсах жутко раскачивался по дороге из Белоруссии в Украину. Прибыл я накануне Нового года. Был преисполнен счастья, был свободен, вся жизнь впереди. Во время пути я не обращал особого внимания на кашель, который, по правде сказать, беспокоил меня уже давно — задолго до демобилизации. Не знаю, каким чудом я сразу нашёл квартиру родителей, ведь был я в ней только один раз во время отпуска, как раз когда семья переезжала, а с тех пор прошло более полутора лет, но, видать, чудеса на белом свете существуют. Когда я пришёл, дома был один папа. Около 17 часов, на улице темно. Папа сидел в хорошо тебе известном кресле, что сам соорудил. «А, вот и ты», — пробормотал папа, на миг отрываясь от газеты, но не проявляя при этом ни малейших признаков радости. Честно говоря, я немного растерялся, ведь отсутствовал-то более трёх лет, но виду не подал, ответил, что, действительно, это я. Когда снял шинель, отец взглянул на меня и увидев, что на погонах не красуется ни одной лычки, явно оскорбился за несколько поколений офицеров в роду, бросил: «Ты что, более чем за три года не смог заработать хотя бы одну лычку?» Слишком много нужно было объяснять ему — и то, что ефрейтор считался испорченным солдатом, и о том, чтобы направить меня в школу сержантов, не могло быть и речи — по причине, о которой отец мог бы догадаться и сам. «Ну ладно, — сжалился папа, — ты, наверное, голоден, поди на кухню, почисть себе картошку, думаю, что как рядовой ты научился за это время». И поскольку вопросов у него больше не было, вновь углубился в чтение газеты. Я отправился на кухню, начал чистить картошку, размышляя о своём будущем, которое, судя по оказанному приёму, на первый взгляд радужным и безоблачным не вырисовывалось. Вскоре пришли ты и Наташа, ты сбегала в магазин за водкой, видимо, успела узнать, что солдат пьёт водку… Наташка занялась ужином. В итоге — тёплая встреча, у меня появилось чувство, что вот моя семья и дом родной, не казённый. На следующее утро все ушли — ребята в школу, ты с Наташей в институт, мама на свои уроки английского языка, папа в университет, где работал продавцом в книжном киоске. Я остался дома один, несколько растерянный, то курил, то валялся на кровати, чувствуя непреодолимую усталость, желаний не было никаких. Так прошло несколько дней, никто ничего у меня не спрашивал, в душу не лез, в семье это было не принято. Думаю, ни ты, ни Наташа не знали, о чём со мной говорить, я стал чужым, менталитет мой изменился, скорее всего, вам я казался «солдафоном», и это естественно — действительно, был я грубым, хорошими манерами не отличался, а то, что за короткое время успел вам наговорить, вряд ли было понятно. Вы за это время вошли в университетскую среду, а главное, сохранили свой vernis20, чем я похвалится не мог. Позже узнал от Томы Пробачай, что, видя мою полную растерянность, вы очень обеспокоились. Вы делали попытки ввести меня в свой круг, который для меня, честно говоря, был совершенно чуждым, а так называемый юмор Олега М., беседы о красотах природы, о Бабеле и прочее были мне не по душе. Вы привели меня в свою компанию на встречу нового года, я быстро напился, мне стало плохо. Правда, мною занялась Тома «Врубель», проявив сочувствие и понимание. Что касается ваших друзей, мало кого я запомнил, разве что Лёню Сержана, он дал мне прочитать свой перевод стихотворения Бодлера. Перевод мне понравился, так как точно передавал настроение близких

161


АРСЕНИЙ ВИШНЕВСКИЙ мне по духу стихов. Не могу не сказать о Грише Миллере, пожалуй, единственном среди ваших друзей, с моей точки зрения, искреннем и добром человеке. Конечно, я не отрицаю, что благодаря твоим, Марина, друзьям, моя жизнь вошла в нормальное русло и стала качественно лучше, чем та, на которую я мог рассчитывать без их поддержки. По сей день благодарен Томе «Врубель», которая добровольно и безвозмездно давала мне уроки математики, помогла поступить в институт, Мацаеву Коле — он меня «гонял» по этому предмету, надо сказать, весьма эффективно, Маре — буквально вытащившей меня «за волосы», не жалевшей ни сил, ни времени, чтобы сделать из меня инженера, помню моего первого руководителя группы Евгению Израилевну и многих других; конечно же, никогда не забуду участия Толи. Я этого никак не могу отрицать и забыть не могу, но всё это было после выздоровления, а пока… …Мне предстояло преодолеть новое испытание — болезнь. …По истечении нескольких дней папа спросил меня, что я намерен делать дальше, он считал, я достаточно побездельничал, что у меня было достаточно времени для принятия решения. Во время военной службы я столько получал более или менее несуразных приказов, что пришёл к выводу: дабы их не получать, самый верный способ отдавать их самому, а, следовательно, поступить в институт и приложить все усилия, чтобы обязательно стать начальником. Я знал, что ты, Наташа, Миша и Серёжа, который жил у нас, учились на стационаре, и считал, что тоже смогу учиться, как и вы. Правда, Никита учился на вечернем отделении Политехнического института, что, поразмыслив, я посчитал естественным, ведь у него семья, двое детей, их надо кормить. Однако папа придерживался иного мнения, в том смысле, что учиться надо, он согласен, но на вечернем отделении, мою учёбу он не потянет, кончились те времена, и это было правдой. Мы живём в демократической стране, заявил он, где можно сочетать работу с учёбой, государство даёт льготы, и мне надлежит поступить, как старший брат. Коль так, «пора устроится на работу и не мешкать, в социалистической стране безработицы не существует, вон сколько объявлений висит, даже принимают учеников и даже платят им». Так что работу я найду без труда. Я хотел найти работу, связанную с живописью или рекламой, коекакой опыт у меня был, ведь в своё время в Париже я учился в художественной школе и участвовал в создании театральных декораций. Ты, наверное, помнишь это… Матушка Шумкина организовала русский театр, занимала в нём нас — детей эмигрантов. Помню, как мы — Саша Карвовский, Коля Двигубский и я — создали довольно-таки удачные декорации для сказки «Аленький цветочек». Каждый по-своему: Саша в классическом стиле, с применением разного рода аксессуаров из подручных материалов, Коля же подошёл к делу серьёзно и проявил оригинальность в создании зловещего леса, что само по себе всегда очень сложно, однако у него получилось здорово и выразительно. Но это не удивительно, Коля более всех нас был одержимым, и, видать, не случайно, он впоследствии стал хорошим художником, ежели судить по воспоминаниям Кончаловского, тогда как ни Саша, ни я не стали, хотя способности были. Я считал, что шансы были и у меня, так как преподаватели художественной школы в Париже меня выделяли, и я получал хорошие оценки. Но именно моя манера писать brutale et heurtée21, как говорили учителя — оттолкнула руководителей многочисленных художественных артелей, коих в то время было немало. При виде моих «работ», которые я им приносил на просмотр, они махали руками, и никто меня на работу не взял.

162

<< желавших произвести на делегатов впечатление. Однако даже если столь невероятное предположение справед­ ливо, правительство СССР вправе гордиться дисциплинированностью и преданностью собственного народа. В украинских сёлах нам встречались овощные базары — длинные деревянные прилавки, обслуживаемые женщинами в белых халатах и с белыми платками на голове. Рифмованными и задорными восклицаниями они призывали покупателей взглянуть на товар. Я было подумал, что это фольклорные сценки — по случаю фестиваля. Смеркалось; поезд остановился в какой-то деревушке, и мы выбрались из вагона размять ноги, радуясь, что нас никто не встречает. К нам приблизился юнец, испросив иностранную монету, но вполне удовлетворившись и пуговицей (последней) с моей рубашки. Он пригласил нас посетить рынок. Мы замешкались возле одной из женщин, в то время как её товарки, жестикулируя, по-прежнему вели громогласную рекламу — неведомо зачем. Юнец растолковал нам, что происходит продажа колхозного урожая, и, справедливо гордясь, хотя и не без политического >>

21

Резкая манера письма (в живописи) (фр.).

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07


ПИСЬМА СЁСТРАМ << подтекста, особо указал на отсутствие конкурентности между женщинами, так как их товары — коллективная собственность. Я заметил ему, что у нас в Колумбии всё обстоит точно так же. Но юнец остался безучастен к моим словам».

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07

Время шло, и папа стал прямо-таки намекать, что мне пора работать… Я думаю, не столько потому, что ему было трудно меня прокормить, сколько потому, что он считал — безделье ни к чему хорошему не приведёт. Я начал встречаться с товарищами по службе, а это кончалось гулянками и пьянками, как обычно происходит с теми, кто возвращается из армии, мы как бы догоняли упущенное за время службы — многие проходят через это. Как ты понимаешь, не столько моё поведение, сколько подобный образ жизни не мог не насторожить родителей и не озадачить вас… В конце концов Никита, прекрасно помнивший, как я проявил себя на заводе, подсказал, что лучше всего мне поступить работать на стройку, мол, «работа там разнообразная, и дисциплина не та, что на заводе, а главное, там только одна смена», и добавил: «Если ты сумеешь себя проявить, может быть, тебе поручат красить фасады зданий, а это уже монументальная живопись, и ты приобретёшь требуемые навыки, чтобы стать художником». Остряк… Я обратился к прорабу первой попавшейся строительной конторы, был я в солдатской форме, но уже без погон и знаков различия. Я знал, что к демобилизованным солдатам относятся хорошо, поэтому и надел форму, тогда ещё наивно полагая, что на работу устроиться сложно, — видать, во мне ещё жили пережитки капитализма… Действительно, руководство приняло меня хорошо и не возражало против оформления, однако мне необходимо было пройти медобследование в поликлинике. Если память не изменяет, дело было где-то на Залютино. Первый врач, у которого я побывал, оказалась женщиной в возрасте (я никогда не забуду её фамилию — Витебская), прослушав меня, спросила, болел ли я чем-либо в армии. Когда я ответил, что болел плевритом, её лицо омрачилось (я не забуду выражения сочувствия на её лице — о том, что кто-то может сочувствовать, давно позабыл), она добавила: «Послушай, сынок, не может быть и речи, чтобы ты работал на стройке, идём, я отведу тебя на рентген». Сама села за экран, осмотр оказался быстрым и малоутешительным — туберкулёз, причем — диссеминированный процесс, что-то вроде скоротечной чахотки, у меня мелькнула мысль, что такой хворью болели кисейные барышни прошлого века, да ещё Шопен, с этим долго не живут, доказательство — Башкирцева, о которой в своё время рассказывал папа. А врач возмущалась, говорила своей коллеге из рентген-кабинета: «Как это так? Губят мальчишек, что это за врачи и командиры там? Этого мальчика сразу после болезни надо было комиссовать, бесстыдство… безответственность… судить надо!» Не побоялась высказаться, а время было не «перестроечное», и до «гласности» далеко… В общем, дала мне направление в районную поликлинику, не успокоилась, спросила, где живу, побежала, где-то добыла телефонную книгу, куда-то долго звонила и, наконец, приказала, чтобы тут же поехал в районную поликлинику, она туда позвонила, меня сразу примет врач, короче — целый переполох. Но я этого не осознавал и, честно говоря, не испугался, да и не совсем понял, почему такое бурное возмущение. В поликлинике врач-фтизиатр, женщина средних лет, приняла меня спокойно, прослушала, даже не повела на рентген и поставила на учёт как туберкулёзника, выписала кучу таблеток — «паск» и «фтивазит», так они называются, наказала прийти к ней на приём через месяц, заявила, что моё состояние допускает амбулаторное лечение, да всё равно сейчас в больнице нет свободных коек, и отпустила меня с богом. Поскольку врач восприняла всё спокойно, не выражала тревоги, это привело к тому, что и я ситуацию трагически не воспринял. Однако усвоил, что работу надо искать такую, где не требуется проходить медкомиссию, иными словами — щадящую. По совету одного из твоих знакомых стал обивать пороги исследовательских и про-

163


АРСЕНИЙ ВИШНЕВСКИЙ ектных институтов. Обращался не к кому-нибудь, а непосредственно к директорам, рассчитывая, что возьмут меня либо лаборантом, либо «за старшего, куда пошлют», а может быть, и учеником, специальности ведь у меня не было. Меня всегда любезно принимали, мило беседовали, расспрашивали про Париж, иногда проявляли знания французской литературы, правда, на уровне Гюго, иногда Мопассана, но чаще почему-то Жорж Санд, — дальше дело не шло… Короче — решения не было… Так получилось, что тётя Лена взялась за дело и посоветовала, что поскольку я комсомолец, чтоб обратился в обком комсомола, «там обязаны помочь», и уж не знаю каким образом организовала приём. О моём вступлении в комсомол следует рассказать, так как это оказалось делом весьма теоретическим. Я был единственным солдатом в полку, который не состоял в комсомоле, а это было недопустимо, такого ещё не было никогда, чтобы солдат не был комсомольцем. Одна из маленьких комедий того времени — любой школьник по достижении четырнадцати лет обязательно должен стать комсомольцем. Поэтому в один прекрасный день: — Рядовой Вишневский, ко мне! — Рядовой Вишневский по вашему приказанию прибыл! — Завтра поступишь в комсомол, вот тебе устав, учи! — Слушаюсь! — Смирно, кругом, марш! Вот и вся агитация… На следующей день полк уезжал на полигон на зимние стрельбища, и командир решил, что меня будут принимать по пути в зимние лагеря в теплушке: так сказать, в боевой обстановке, вроде как во время войны, когда принимали в партию перед боем, — романтично… «Если погибну, считайте меня коммунистом». Собрали комсомольское собрание прямо в теплушке, и, как положено, товарищи должны были дать рекомендацию, мол, ручаются за меня — вполне достоин быть комсомольцем, даже для солидности один из принимавших столь ответственное решение был моим командиром отделения — симпатичный грузин, которому было абсолютно безразлично, стану ли я комсомольцем или нет. По заведённому ритуалу, товарищи должны были задавать мне вопросы: мол, кто, как и что — и экзаменовать меня по уставу. Но их это мало интересовало, да и они сами-то устава не знали. Вопросов никто не задавал, приняли единогласно… Повезло, так как устав я, естественно, выучить не успел, только понял, что отныне я становлюсь резервом партии и надо платить членские взносы. Так что в качестве комсомольца явился к какому-то великому комсомольскому деятелю в здание Госпрома, упитанному, розовощёкому, в классической вышитой украинской сорочке. Сидя за огромным полированным столом, покрытым зелёным сукном, он, как мне показалось, бесцеремонно меня разглядывал, можно сказать, с ног до головы. Правда, к этому я уже успел привыкнуть… уж столько порогов обил, и всегда на меня смотрели с недоумением, как на полного кретина… это я гораздо позже понял почему — видано ли это дело, чтобы здравомыслящий человек приехал в Харьков из Парижа, да ещё добровольно. Он пытался быть приветливым и любезным, но раздражал меня своим покровительственным тоном. Когда он спросил меня, какую я хотел бы работу и какие у меня склонности, я ответил, что у меня нет никаких предпочтений и склонностей — меня интересует только щадящие условия труда, так как я «тубик» и заработал эту заразу в армии, защищая первое в мире социалистическое государство от происков империалистов. Я видел, что ему не понятна моя агрессивность и

164

Рядовой Вишневский по вашему приказанию прибыл!

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07


ПИСЬМА СЁСТРАМ

Мари лён трэ, Иван тэля пасэ.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07

такое отношение к нему, ведь лично он ничего плохого мне не сделал, и было очевидно, что он искренне хочет мне помочь. «Но всё же, есть ли у вас какие-то предпочтения?» Нет их у меня, мне всё равно! В конце концов, мы договорились, что попробую себя в столярном деле. Он дал мне направление в артель по производству полированной мебели, что папу привело в восторг, ведь в этом он кое-что смыслил, и сам любил столярничать, как ты знаешь, к тому же получалось, что в семье объявился последователь, так сказать, рождалась новая рабочая династия. Приняли меня учеником столяра в артель «Коопреммебель». В ней трудился своеобразный рабочий коллектив, не очень характерный для общества того времени. Моими новыми товарищами оказались симпатичные люди — четверо глухонемых, которых не смущал визг электропилы и удары молотков по дереву, один цыган — целыми днями наигрывавший, лежа под верстаком, на гитаре, один реэмигрант из Бразилии, который объяснял, что в Бразилии каждый сам себе хозяин и живёт как хочет, и два украинских мастера, для которых я, будучи их учеником, бегал за водкой, а они, перепившись, хватались за печень. На первом этаже работало несколько полировщиц под начальством «бабы Шуры», которая, когда я приносил очередную доску для полировки, неизменно спрашивала у меня, что означают французские слова «Мари лён трэ, Иван тэля пасэ» или строка песенки «Де люнитаз а-ля писсуар», и всегда угощала домашними пирожками. Как ты понимаешь, учение моё продвигалось медленно… Мой ученический заработок составлял двадцать рублей, т. е. официально, если считать двадцать рабочих дней в месяц, в день я располагал одним рублём на сигареты, на обед и на транспорт. Благо в то время в столовых хлеб был бесплатный, а чай стоил копейки. У папы денег я не просил, а он думал, что мне хватает, правда, никогда не интересовался, сколько зарабатываю, и отчёта не требовал, считая, что я достаточно взрослый, чтобы самостоятельно распределять свой бюджет. Стал я ходить на «подкурсы» в институт коммунального хозяйства, но вскоре забросил. Быстро понял, что эти занятия бесполезны, поскольку сводились они к переписыванию формул, которые лектор писал на доске, а осмыслить их потом не было возможности, да и некогда… Мой образ жизни привёл к тому, что к весне я сильно похудел, а мамино терпение или терпимость, или надежда, что я образумлюсь, иссякли. Она стала требовать, чтобы я приходил домой не позже 21 часа и спал не менее десяти часов. С мамой шутки были плохи, сама знаешь, если она что-то требовала или хоть намекала, лучше было подчиниться. Но длилось это недолго, мама забила тревогу, и вот вы с Толей вмешались. Твоя свекровь взялась за дело… и в одно прекрасное летнее утро ты отвезла меня в довольно плачевном состоянии в Померки, помнишь? Марья Соломоновна дала соответствующие инструкции главному врачу — взяли меня в оборот на несколько месяцев. Она периодически вызывала меня в институт, обследовала, что-то писала и отправляла с запиской обратно в Померки. Пробыл я там около года, и за это время мало кто меня посещал. По сути, посещала меня в самом начале только ты, две твои подруги по институту, правда, одна из них с конкретной целью, и всё свершалось в соседнем лесу. Вторая — Тома Пробачай — всегда приносила что-нибудь из еды, из того, что присылали ей родители; я видел, она искренне переживает, и, представь себе, хотя думаю, ты мне не поверишь, я был тронут до глубины души и до сих пор ей благодарен. Но ты вдруг пропала… я только потом узнал, что ты тоже заболела, что за тебя взялась Марья Соломоновна, а что это такое, я знал…

165


АРСЕНИЙ ВИШНЕВСКИЙ Ты пропала… практически никто меня долгое время не навещал, правда, как-то пришли Никита с Верой и с детьми и один раз мама. Честно говоря, меня это не очень печалило, я не обижался… к счастью, ведь в семье в ту пору имелись серьёзные проблемы, причём у каждого из вас, и если бы я затаил тогда обиду, сегодня чувствовал бы себя неуютно, мягко говоря. А пока что, приняв душ в санпропуснике, одетый в очередной раз за счёт государства — на этот раз в пижаму и халат, настолько застиранные, что трудно себе представить, какого они цвета, нижнюю рубашку и кальсоны с тесёмочками — один к одному такие же выдавали в армии, отправился с врачом в корпус, где на веранде, открытой всем ветрам, стояла «моя» кровать рядом с такими же кроватями — их было двадцать, занятых мужиками разного возраста, внешне значительно старше меня. Под недремлющим оком твоей свекрови началось лечение, растянувшееся на долгие месяцы и на годы уже после выписки из больницы. Это требовало строгой дисциплины, постоянного контроля со стороны врача, короче, без преувеличения можно сказать, что Марья Соломоновна спасла мне жизнь. Прошла весна, затем лето, которое в тот год было особенно жарким, наступила осень. Дни тянулись однообразно, с укоренившимся страхом перед очередным рентгеном — тебе это знакомо хотя бы по романам Ремарка. Гулял в соседнем лесу, читал, курил, посещал с больным моего возраста женское отделение, где лежали болеющие «открытой формой», что это означает — ты понимаешь. Неожиданно папа осенью стал регулярно приходить ко мне (раз в неделю), всегда в один и тот же день и всегда в одно и тоже время, в 18 часов. Неизменно приносил французскую булочку и плавленый сырок. Тогда-то он мне и сказал, что не излечиваются от этой болезни только дураки и слабовольные, всё дело в мужестве и воле. Во дворе была спортивная перекладина, точь-в-точь как когда-то возле казармы. Чтобы показать ему, что дела у меня хороши, я демонстрировал ему несколько упражнений на перекладине, которым обучился в армии, папу это приводило в восторг. Как-то пришёл он с Фёдором Фёдоровичем, очевидно, чтобы доказать ему — любую болезнь можно перебороть, если на то есть воля бороться до конца. Это было в то время, когда Ф. Ф. сильно болел и считал, что у него нет шансов на выздоровление. Да, папа есть папа! Разве можно вылечить старость? Хотя… у папы, как у Ф. Ф., жизнь была нелёгкой, судьбы схожи, испытаний и тяжких утрат немало, а дожил папа до восьмидесяти двух лет. Значит, в этом что-то есть. Бедный папа! Видел я, что переживает, как он ни старался это скрывать, ведь болезнь всё длилась и длилась. Эх, папа, папа… когда он меня спросил, как тут кормят, — это после нескольких-то месяцев, проведённых в больнице, — я ответил, что нормально, даже манную кашу с маслом дают на завтрак, к тому же я улучшаю меню, сдавая в соседний магазинчик пустые бутылки, которые собираю после посещений родственниками больных. Приумолк папа, задумался, но не таким он был человеком, чтобы проявлять слабость — похвалил: правильно, мужчина должен жить без посторонней помощи, рассчитывать только на себя, он для себя — последняя инстанция, за ним никого нет, разве что Господь Бог. Для мужчины позор жить за счёт других, а живёт он хорошо или плохо — это зависит только от него. В заключение приведу тебе строчку из стихов Н. С. Муравьёва:

Дни тянулись однообразно, с укоренившимся страхом перед очередным рентгеном — тебе это знакомо хотя бы по романам Ремарка.

Болезнь моя — враг мой — друг мой…

И это правда. Харьков, 1994 г.

166

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07


ПИСЬМА СЁСТРАМ Поездка во Францию через полвека

22

Опаской (фр.). 23

Энгиен, пригород Парижа. 24

Кондитерская (фр.). 25

«Пари-Бар», кафе в пригороде Парижа. 26

Рю де Бургиньон (букв.: улица Бургундская). 27

Пригороды Парижа. 28

Улица Петель, где в подвале гаража устроена церковь, подчиняющаяся Московскому патриархату.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07

Дорогая Марина, тебе, естественно, интересно узнать, каковы наши с Никитой первые впечатления от поездки во Францию после полувекового перерыва, и я, конечно, постараюсь с тобой ими поделиться… хотя тебе придётся отнестись к ним с некоторой reserve22, так как испытанные чувства как у Никиты, так и у меня, оказались весьма противоречивыми и, конечно же, неоднозначными. Ведь для нас стремление возвратиться туда, думаю, как и для тебя, есть ни что иное, как стремление вновь обрести потерянный рай. Но какой? Действительно ли мы стремились вернуться во Францию, хотя бы на короткий срок, или просто нас снедала жажда вернуться в прошлое — в детство и юность, которые прошли не столько в самой Франции, сколько под куполами православных церквей, коих немало на её земле? Нет такого поезда и нигде не продают билеты в страну детства и юности, а тем более, нельзя вернуть то, от чего более или менее добровольно отказался, когда покинул родину навсегда. Поэтому скажу сразу: нельзя назвать эту поездку радостной или хотя бы удачной, на то есть свои причины, и главная та, что мы ничего не нашли, всё осталось в прошлом, а, вернее сказать, прошлым оказались мы сами… в буквальном смысле этого слова; и наша затея вернуться — т. е. вернуть себя прежних — утопия в чистом виде. «Paris, 2 km 700» — ты, наверное, помнишь эту надпись огромными буквами красной масляной краской на бетонной стене, которая стояла вдоль железнодорожных путей на подступах к Парижу. Мы всегда её видели из окна вагона пригородного поезда, следовавшего из Аржантея до вокзала Сен-Лазар. Это в своём роде было сигналом готовиться к выходу, расстояние это поезд преодолевал всего за несколько минут. Нам же с Никиткой, если выразиться «высоким штилем», потребовалось на это почти полвека. Полвека мы мечтали, строили планы, как и что будем делать, ежели Богу будет угодно, чтобы мы хоть на миг вернулись в ту страну, где открылся перед нами свет Божий — так выражался наш старший брат. Конечно, Марина, за эти полвека мы не раз и не два представляли, что будем делать конкретно. Наш план был предельно прост, и большего нам было не надо… и этот план осуществился, частью благодаря Горбачёву, а в основном, благодаря тебе и Асе, поскольку поездку финансировали вы, наши сёстры (пусть наши потомки об этом знают, авось мой рассказ сохранится и попадёт кому-то из них на глаза). А мечта наша сводилась к следующему: рано утром, желательно — первым поездом, мы едем в Enghien23 и по хорошо тебе известной дороге идём в Оржемон мимо казино, озера, дома, который в детстве сравнивали с кремовым тортом, купим в patisserie24 на первом этаже дома круассан, затем, минуя тот домик в отдалении слева, где жила многодетная семья, такая же бедная, как в ту пору и наша, пойдём по тропинке, пересекающей огороды, дойдём до Paris-Bar25, закажем по чашечке кофе, которую выпьем медленно, очень медленно — за все полвека, покуривая «голуаз» или «житан», а уже потом, только потом, постоим возле 39 rue des Bourguignons26. Мы прекрасно понимали, что никто не пустит нас в дом, в котором мы родились. А уж потом пойдём пешком в Аржантёй, сядем в поезд, проедем все станции — Le Stade, Colombes, Bois-Colombes, Asnieres27, проедем мимо надписи «Paris, 2 km 700» и, поскольку, так мы рассуждали, будет вечер, как раз время к вечерне, поедем на rue Pétel28 на вечернюю службу. Вот, собственно, весь наш план, дальше мы не заглядывали, да и зачем?

167


АРСЕНИЙ ВИШНЕВСКИЙ В принципе, мы так и сделали, правда, с небольшими отклонениями, потому что Ася никак не могла допустить, чтобы мы это проделали без неё, опасаясь оставить нас предоставленными самим себе, как бы чего не натворили, забывая при этом, что наши головы поседели и пыл наш угас, а о том, чтобы напиться (с какого горя?), речь вообще не шла, но Ася есть Ася. Конечно, она понимала, что для нас могло означать это retour29… какого, в общем-то, не получилось… Дело в том, что мы на минуту забыли, что стали старыми, быстро устаём, так что всё произошло не так, как грезилось на протяжении полувека. Энгиен на нас не произвёл никакого впечатления, просто нам показалось, что некогда широкий бульвар на самом деле стал узким, хотя по-прежнему прекрасно вымощенный, сам вокзал ничуть не изменился, та же решётка на мосту и то же бистро на углу справа, если идти от вокзала, — и всё: ничего такого, что могло пробудить в нас хоть малейшее эхо прошлого, ничто не заставило наши сердца биться сильнее, несмотря на героические Асины усилия вернуть нас в прошлое, которое для неё, оказывается, так близко. Хотя внешне ничего не изменилось: то же казино, то же озеро, те же причудливо подрезанные платаны, и всё остальное, и всё прочее… Что-то было не то в воздухе, как бы это сказать, ну, как принято нынче говорить — аура не та. Сегодня, когда я мысленно возвращаюсь к тому моменту, я склонен думать, что не предметы, не здания и даже не памятники заставляют тебя чувствовать свою принадлежность к какому-то уголку на земле, к стране. Скорее всего, люди, которые нас окружают, те, кто живёт рядом с нами, дух эпохи, в которой ты живёшь, а этой эпохой для нас в этой стране был военный период, послевоенный период и, что ни говори, легендарные пятидесятые годы, когда люди во Франции не прятались, как сегодня, в своих домах, запираясь на множество хитроумных замков с головоломными комбинациями цифр, а вдобавок ещё домофоны, люди разучились ходить пешком, отгораживаясь от других в автомобилях. Не забывай, то было время Эдит Пиаф, Жерара Филипа с TNP30, Фернанделя с его маленьким мирком Дона Камилло, «Compagnons de la chanson»31, великих политических баталий L’appel de Stockholm pour enterrer vos libertés32… Иоська-голубь, поджидающий Черчилля за углом с огромной дубинкой в руках… И вот мы прибыли… проделав пешком путь от Энгиена до Оржемона. Ася рядом с нами, расстроенная до невозможности, не понимающая, в чём дело и почему мы так равнодушны ко всему, что для неё является святыней — каждый дом, каждое дерево, каждый кустик, каждый столб, — только и твердила: «Тут бабушка то-то, тут мама то-то, тут Ваня то-то…» — и т. д. и т. п… Но как ей объяснить, что мы ехали в другую эпоху, навеки исчезнувшую, и всё, что нас окружало нынче, — иная планета. И вот почему: кофе мы выпили, конечно, ведь, по сути, мы специально для этого и приехали, но не в «Paris-Bar» — этого кафе уже не существует, «через него» нынче проходит окружная дорога, — а в «Ile de France» — так это кафе называлось в наше время. Но в кафе никого не было — ни одного завсегдатая: никто не играл в белот, никто не ставил пластинку на проигрыватель, которого, кстати, и не было, не было так же, как и мини-футбола. Кофе подала равнодушная (как это так?) хозяйка — чашку кофе, которую мы ждали почти пятьдесят лет! — даже не спросила, как дела. Но что поделаешь? Кофе оказался не таким вкусным, а сигарета горькой. Однако мы приехали сюда не только для кофе, надо постоять возле дома, в котором родились, — и мы пошли. Но что это? Городок вымер, улицы безлюдны! Где дети, которые носились по улицам, играли в футбол, «воевали», затевали игру в классики? Ведь их было много, по пять-шесть детей в каждой семье; почему не полощется на верёвках бельё в садах? Где хозяйки — почему

168

29

Зд.: возвращение к истокам (фр.). 30

«Национальный популярный театр», созданный Жаном Виларом в сотрудничестве с Жераром Филипом, который был главным актёром этого театра. TNP нёс искусство в массы — совершал бесконечные гастроли по Франции, ставил классику. Одной из выдающихся ролей Жерара Филипа был Сид в одноимённой пьесе Корнеля (Ж.Ф. завещал похоронить себя в костюме Сида). Театр был доступен для простой публики — благодаря дешевизне билетов (это достигалось, в частности, тем, что постановки осуществлялись практически без декораций). 31

«Друзья песни», популярный в 1950-х гг. ансамбль. 32

«Стокгольмская лопата для закапывания ваших свобод» (фр.), каламбур слов, обыгрывающий название известного Стокгольмского Воззвания (L’appel — воззвание, la pelle — лопата).

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07


ПИСЬМА СЁСТРАМ

А времени у них нет, хотя не работают и книг не пишут, и картин не рисуют.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07

не стоят у калиток или не переговариваются из окон, перекрикиваясь друг с другом через дорогу? Ни кошки, ни собаки, двери домов плотно заперты, закрыты и ставни на окнах. В общем, пустыня! Некуда идти, никто не приветствует. Что мы тут делаем? Зачем пришли? Никто нас не ждёт, где же наши друзья? Соседи? Безмолвие, непривычное для этого рабочего посёлка, угнетает: тут же кипела и должна кипеть жизнь. Так получилось, что некуда нам стало идти, и разумнее всего было бы вернуться в Понтуаз. Но чтобы как-то порадовать Асю, у которой глаза полнились слезами при виде нашего полнейшего безразличия, делаем вид, что очень довольны и взволнованы, тогда как на самом деле мы сильно устали, и у нас острое желание где-нибудь присесть. Что мы, кстати, и сделали. Ася привела нас в дом Виржини, одной из лучших маминых подруг, которая ещё жива, — единственная «вновь обретённая», которая всё помнила… Но мы долго не засиделись… больно уж старенькой стала Виржини, да и разволновалась очень. А Никита, светский и приветливый, всё благодарил да благодарил Асю за чудесное путешествие в прошлое. Но знаешь, Марина, не встретились мы тогда с прошлым, не растрогало нас посещение места, где, в принципе, прошли самые лучшие годы нашей жизни. В Энгиене Ася с таинственным видом объявляет, что у неё для нас сюрприз, и этот сюрприз — две порции мороженого! В характерных вафельных конусообразных рожках, купленное у того же продавца, который им торговал ещё «тогда». Конечно, мы этого не помнили, и, скорее всего, то был «Асин» торговец, хотя Никитка тут же заявил, что, конечно, прекрасно помнит его… Собственно, Марина, на этом можно было бы завершить рассказ, так как, полагаю, тебе всё стало ясным. Но я тебе ещё не рассказал о наших встречах с живыми людьми и не поделился нашими впечатлениями о том, как они живут, что в их жизни нам стало понятно, а что и вовсе нет. Правда то, что за тридцать девять дней, которые мы провели во Франции, мы ни с кем практически не встречались, а воистину тёплых встреч не припомню вовсе. Многие из наших друзей и знакомых ушли из жизни, многие болеют, многих мы просто не нашли, а остальные очень заняты, хотя и на пенсии, но, как правило, внуками не занимаются — вроде бы там это не принято. А чем занимаются, ума не приложу, ведь у всех вполне обеспеченная жизнь, и пользуются они всеми чудесными достижениями технического прогресса — автоматическими стиральными машинами, посудомойками, всякими там скороварками с программным управлением, пультами дистанционного управления, не надо даже выходить из автомобиля, чтобы закрыть за собой двери и ворота: нажал на кнопку, и готово — ворота закрываются сами, а дом ставится на охрану; всего-то и не перечесть. А времени у них нет, хотя не работают и книг не пишут, и картин не рисуют. И это — дети первой волны эмиграции, как ты знаешь, нищей — когда часто целые семьи ютились в бедных и тесных квартирках 15-го округа, работали на тяжёлых работах, но находили время заниматься нами — и школы, и театры, и лагеря, не буду перечислять, сама всё прекрасно знаешь. И почему-то более молодые, те, кто ещё работают, страдают всякими стрессами, чего нам с Никиткой никак невозможно было понять. Немудрено, что психологи и психиатры процветают, взять хотя бы дочь Аниты Вайт и её мужа Пьера: у них всё есть — и два громадных дома, и несколько автомобилей, и яхта, и чего только у них нет, — а внешне, хотя и психиатры, не производят впечатления счастливых людей. Заняты до невозможности, да так, что за тридцать девять дней они смогли посвятить нам — а мы ведь сыновья Валентины Викторовны, для них, как ни крути, это что-то да значит — всего-то часа два, и то — позд­ но вечером.

169


АРСЕНИЙ ВИШНЕВСКИЙ Но нас удивила не только материальная сторона жизни, были вещи, как мне думается, более серьёзные, как, например, если по­ зволительно мне так выразиться, духовная сторона. Но здесь тебе придётся сделать скидку на мои воззрения. Ведь мы прожили в России почти полвека, и наш образ жизни не мог не сказаться на нашем менталитете, который отличается даже от твоего и твоего мужа. Но от менталитета не избавиться, как шахтёру от угольной пыли, въевшейся в кожу его: сколько ни три, ничего не получится. Не буду говорить, как нас, например, разочаровал бульвар СенМишель или квартал Сен-Жермен-де-Пре: первый, по сути, превратился в коммерческий центр, второй — в туристическое безобразие, напичканное самыми разными кафе и забегаловками, ничего общего не имеющими с так близким нам по духу французским бистро; каких только кафе теперь там нет: греческие, китайские, вьетнамские, арабские и ещё бог знает какие. А что есть французское традиционное кафе и какую эмоциональную нагрузку оно несёт, ты сама знаешь. Не говоря уже о безобразии, коим является центр Помпиду рядом с — только подумать! — Собором Парижской Богоматери. Эти выставленные на показ технические коммуникации, воздуховоды и прочее, которое нормальные люди стремятся спрятать, ассоциируются с выставленными на показ внутренностями туши забитой скотины в мясной лавке. И все восторгаются! В том числе и твой старший брат Никита… которому очень понравился небоскрёб на Монпарнасе, не говоря уже о современном здании на Défense33, мало чем отличающемся от нашего Гос­прома в Харькове34. Что до входа в Лувр — в виде стеклянной пирамиды, придуманной китайцами, — она не очень вписывается в атмосферу средневековья самого Лувра, и не очень понятно, от чего тут приходить в восторг. Правда, Ася и Никита пытались меня убедить, что это прекрасное сочетание современности с прошлым, что я ничего не смыслю — пусть так, но меня это не убеждает. Можно много говорить и приводить немало примеров… но остаётся чувство, что всё не на своем месте, всё не так, как должно быть; напоминает, если хочешь, раздражение Светы, когда случается, что в её отсутствие я мою посуду и расставляю не на те места, к которым она привыкла, и это рассматривается как вероломное вторжение в её личную жизнь. Вот так, примерно, можно объяснить испытанные мною чувства при виде изменений, произошедших в Париже за время моего отсутствия. Может быть, сравнение моё покажется тебе надуманным, но другое не приходит в голову… Были мы, естественно, на rue Daru35, но так и не получилось попасть на службу, не очень понятно было, когда служится литургия, или мы не угадывали. Зато получили мы там моё свидетельство о крещении (туда переведён архив), правда, на французском языке, что нас немало удивило и даже насторожило. В чём дело, непонятно: православная церковь, а справки выдаёт на французском языке. Мы считали, что нынче в Париже немало русских и особый дух нашей эмиграции както должен был сохраниться; во всяком случае, так нам с Никитой думалось — мы забывали при этом, что ушли из жизни родители и наши наставники, даже их братья и сёстры старше нас всего-то на несколько лет. А дети нашего поколения давно ассимилировались во Франции и, видимо, русского языка совсем не знают. Но мы ещё больше удивились, когда побывали на вечерней службе на rue Crimée36 в церкви, где венчались папа и мама и где нас крестили, — там служба, оказывается, ведётся на французском языке! Это уже выходило за всякие допустимые рамки, правда, в нашем понимании и с учётом, конечно, наших предрассудков. А то, что даже в церкви на кладбище Сен-Женевьев-де-Буа служба ведётся вперемешку на русском и на французском языках, эдакий винегрет, нас просто привело в недоумение, а Ники-

170

33

Дефанс, ультрасовременный административный район Парижа. 34

К. Б. Эйфелева башня в своё время вызывала похожую реакцию… А. К. Ага, ещё один «Почти Параллельный Париж». 35

Улица Дарю, где находится известный православный собор. 36

Улица Криме, где находится православная церковь.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07


ПИСЬМА СЁСТРАМ

37

«Я плачý, мужики» (фр.).

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07

ту даже возмутило. Интересно, что бы он сказал, если бы узнал, что В. В. Путин посетил русское кладбище, отметив свой маршрут деревянными крестами, великодушно им кладбищу подаренными? Правда, кресты эти хлипкие, не чета тем, которые делает Шишок (а он не президент великой страны) по своей инициативе, периодически обновляя их на могилах близких, знакомых и просто русских людей, нашедших здесь своё последнее пристанище. Но об этом Никита уже не узнает… В завершение давай-ка я тебе расскажу несколько, на первый взгляд, забавных эпизодов, относящихся к нашему «приземлению». Ты знаешь, автобус, в котором мы ехали, перевернулся в Германии, вернее сказать, после столкновения со встречной машиной был отброшен в кювет и лёг на бок. К счастью, никто особенно не пострадал, ежели не считать Никиту и одну женщину. Никита пострадал из-за меня: я на него повалился и довольно крепко придавил, помял ему плечо, что, надо признать, он мужественно перенёс, а главное — меня не попрекнул. Проехав ночью всю Германию всего-то за двенадцать часов, после столь долгого отсутствия, длившегося для меня 38 лет, 4 месяца, 2 недели и 12 часов, а для Никиты 41 год, 3 месяца, 1 неделю и 6 часов, мы наконец добрались до площади Конкорд. У нас в кармане было всего несколько франков, а надо позвонить… Но не очень понятно, как это сделать: во-первых, сколько нужно вставить в аппарат, а самое главное — куда? Правда, ты меня инструктировала, что нужно делать во Франции, чтобы позвонить: иметь телекарту, — но я забыл, а в аппарате не было щели для монеты. Да ладно, не беда, сказал я Никитке, у нас какие-то деньги есть, видишь бистро, зайдём, спросим у патрона жетон и позвоним, помнишь, как это делалось в наше время, заодно и кофе попьём, потренируемся. Не буду тебе описывать выражение лица патрона, когда я у него попросил жетон и спросил, где находится телефон. Он очень вежливо сообщил, что мне удобнее будет купить телекарту в табачном ларьке совсем рядом. Никита, подлец, наблюдал за мной со стороны и веселился: у него такая карта лежала в кармане (ему её дала Вера перед отъездом). Видать, патрон не выдержал, уж больно хотелось ему удовлетворить своё любопытство… видимо, не мог понять, что мы за люди такие: внешне ничем не отличаемся от окружающих и говорим по-французски как все, без акцента, характерной парижской скороговоркой. Не выдержал — подошёл… — Простите, мужики, вы откуда? Надо отдать должное Никите, он никогда не теряется: — Из Аржантея! Постоял патрон, почесал живот, потом под мышкой, чего там стесняться — он примерно нашего возраста и, по всему видно, не из буржуев. — А вы давно оттуда, мужики? — 38 лет, 4 месяца, 2 недели и 12 часов, — теперь отвечаю я, дабы не отставать в сообразительности от Никиты. Чувства патрона угадываются по выражению его лица, это явное сочувствие… молчит, не трудно догадаться, что он подумал, но, видимо, таких сроков во Францию не дают, разве что пожизненное заключение… и он говорит: — C’est ma tournée les gars37! — Исчезает и вскоре возвращается с тремя кружками пива. — И где ж вы были всё это время? — В Украине, — отвечает Никита, всё-таки старший; пусть говорит он — надо уважать старших. — Где это? Никита очень сообразительный и, чтобы не пускаться в долгие объяснения, выпаливает: Чернобыль, вы знаете?

171


АРСЕНИЙ ВИШНЕВСКИЙ — Мерд, невесело там… там холодно? — Видимо, у него есть коекакие познания в истории, наслышан о войне 1812 года… — Иногда, особенно зимой. Но пора звонить Асе, мы вышли, пообещав патрону, что ещё зайдём к нему, но так и не зашли. Худо-бедно преодолели все препятствия и оказались на платформе метро. Никита занял позицию, стал впереди меня, понятно, для того, чтобы первым зайти в вагон и занять сидячее место — на то он и старший брат… Подошёл поезд, постоял и умчался… недоумению Никиты не было предела, он стал ворчать: — Что он там, заснул? Понятно, он имел в виду того служащего, который находился в последнем вагоне, следил, нажимал на кнопки — и все двери поезда открывались одновременно. Но так было в наше время. Сегодня технический прогресс шагнул вперёд и упразднил эту должность в парижском метрополитене — экономия средств, видать. Ася объяснила, что нынче предусмотрена задвижка, которой управляет сам пассажир, желающий войти или выйти из вагона. Она бывает разной: когда рычажок, который надо приподнять, чтобы открылась дверь, когда кнопка, — и не надо открывать все двери, а только ту, которая нужна. Желая проявить свою осведомлённость в части экономии энергоресурсов, я сказал Никитке: — Понимаешь? Получается огромная экономия электроэнергии, это надо понимать, ведь мы во Франции, а тут всё рационально. Не буду тебе повторять то, что он мне ответил — не очень лестное — по поводу моих способностей в технике и о том, какой я есть инженер. Тем более, его высказывание явно несправедливо… Ну да ладно, не беда, подошёл следующий поезд. Никита, освоив урок, благополучно справился с задачей открывания двери и вошёл первым. Однако свободных мест не оказалось. Но тут молодая, очень миловидная женщина предложила Никите сесть на её место. То, что миловидная, немудрено: как выяснилось впоследствии, девушка — украинка, а я узнал ещё в 1955 году, что украинские девушки самые красивые, мне об этом сказал один старичок, когда перед отъездом в Россию я побывал в Русском доме в Сен-Женевьев-де-Буа. Тот старичок до революции учился в Харьковском университете и, узнав, что я туда отправляюсь, позавидовал мне (спрашивается, чему?): «Харьков — город студентов, а харьковские студентки — очень красивые», — вот так, старенький-то старенький, а запомнил. А выяснилось, что девушка из Украины, вот как: когда она уступила Никите место, он пробурчал по-русски, как ему казалось — шёпотом: «Неужто я выгляжу таким рохлей?» — а получилось громко, ведь с годами стал туг на ухо, как, впрочем, и папа и, в какой-то степени, я. Вот тут-то милая девушка и сказала по-русски: — Что вы, месьё! Просто вы чуть постарше меня… Разговорились, но вскоре мы вышли на Сен-Лазар, а девушка поехала дальше… — жаль… Этот эпизод напомнил мне другой, когда, по рассказам Никиты, ещё до отъезда в Россию, он ехал то ли с Никитой Кривошеиным, то ли с Андреем Волконским в метро (по сути, неважно: и тот, и другой — оригиналы) от «Сен-Лазар» до «Vaugirard»38, а это, как-никак, девять станций, в то время поезда метро двигались намного медленнее, чем сейчас, так что ехать приходилось долго. Никита как всегда сидел… тут зашла старушка, и Андрей В. или Никита К. сказали по-русски: — Никита, будь человеком, уступи место этой старой корове. Пришлось уступить, а старушка, выходя на следующей станции, улыбнулась: — Старая корова вас благодарит!

172

38

«Вожирар», станция метро в 15-ом округе Парижа.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07


ПИСЬМА СЁСТРАМ

Извините, но с билетами второго класса не надо садиться в вагон первого класса.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07

Так что, Марина, воистину сказано: слово — серебро, а молчание — золото. А уж если ты решаешься на благородной поступок, делать его надлежит от всего сердца, не жалея, не то Бог на Страшном Суде его не зачтёт. Ася давала нам инструкции, как, например, упаси Бог, не перепутать вагоны и не сесть в вагон первого класса — внешне они ничем не отличаются, только сбоку написано первый или второй класс, — в общем, внимание и ещё раз внимание! Естественно, первый раз, когда поехали в Париж без Аси, мы сели в вагон первого класса. Ещё удивились: странные люди эти французы — набиваются в вагон, когда рядом стоит такой же, но пустой. Правда, очень скоро появились два контролёра и, проверив наши билеты, весьма куртуазно спросили, видимо, мужики не были лишены чувства юмора: — Вам удобно ехать? Мы наивно: — Да-да, спасибо! Вопреки всем Асиным предостережениям (не вздумайте спорить с контролёрами, как не раз наблюдала в детстве, вы это делали в Харькове, доказывая, что вам не выплатили зарплату или вы не успели купить билет, здесь не Россия, это влетит вам в копеечку) контролёры оказались милосердными, возможно, вид наших седых волос… самито контролёры тоже не очень молоды, повезло! Говорят: — Извините, но с билетами второго класса не надо садиться в вагон первого класса. Чего там, мы согласны, порядок есть порядок, а у самих ду