a product message image
{' '} {' '}
Limited time offer
SAVE % on your upgrade

Page 1

Давид МАРКИШ

БЕЛАЯ ЖАРА ИЗБРАННОЕ


УДК И (Изр) ББК 84 (5Изр) 6–4 М 26

Иллюстрации – Софья ДИМАНД

Маркиш, Д.П.

М 26 Белая жара. Избранное / Д.П. Маркиш – Оренбург: ООО «Оренбургское книжное издательство имени Г.П. Донковцева», 2019. – 608 с.

ISBN 978-5-88788-255-0 В книгу одного из ведущих израильских авторов, пишущих на русском языке, вошли лучшие образцы его короткой прозы: рассказы, повести, публицистика. Сын известного еврейского поэта Переца Маркиша, расстрелянного по сфабрикованному делу Еврейского антифашистского комитета, то погружает читателя в атмосферу арабо-израильских войн, то отправляет его в ущелья Тянь-Шаня или в бескрайние степи Казахстана. Присущий Давиду Маркишу яркий, запоминающийся язык с его особенным юмором не оставит равнодушным читателя любого возраста. ISBN 978-5-88788-255-0

УДК И (Изр) ББК 84 (5Изр) 6–4

© Д.П. Маркиш, текст, 2019 © С.В. Диманд, иллюстрации, 2019 © ООО «Оренбургское книжное издательство имени Г.П. Донковцева», 2019


Я Опыт автобиографии

Я, Давид Маркиш, родился 24 сентября 1938 года. Это случилось в Москве, хотя могло состояться в любом другом городе или местечке, на обочине петлистого еврейского пути – подобно тому, как в отдалённые времена, в дороге, красивая Рахиль родила патриарху Яакову сыночка Вениамина и умерла родами. Патриарх новой еврейской поэзии Перец Маркиш, мой отец, был арестован сталинской властью в 1949 году, обвинён в измене родине – в отторжении Крыма и передаче его американцам, и расстрелян. СССР не был родиной Переца Маркиша, так что и «изменять» было нечему. Мой отец родился на излёте позапрошлого века в Идишландии, в Черте осёдлости, в Украине. И моей родиной СССР не был, а только местом рождения. Отчизной моего отца и моей была еврейская земля, «сочащаяся мёдом и млеком», где, во времена оны, мои прославленные библейские предки гоняли по холмам и ложбинам баранов и козлов. Четырнадцати лет от роду, по статье «член семьи изменника родины» (ЧСИР) я, с остатками нашей семьи, попал на десять лет в ссылку, в казахстанский пустынный кишлак Кармакчи. Там, в неволе, я полюбил свободу; ссылка стала моей школой. Там, ради сытости, я играл на музыкальных тарелках в похоронном оркестре, а люди в ссылочном кишлаке мёрли как мухи. Нас было пятеро музыкантов – валторнист, геликонщик, турецкий барабанщик и я, тарелочник – под художественным руководством корейца-кларнетиста, отбывавшего вечную ссылку. Кроме траурного марша Шопена, мы не знали ничего. Денег за музыкальный труд мне, как малолетке, не платили, зато кормили на поминках в доме покойника, куда мы прямиком отправлялись с кладбища: такова была договорённость. Через полтора года после смерти Сталина нас выпустили «за отсутствием состава преступления», а неподалёку от нашего кишлака построили космодром и пускают оттуда ракеты по нынешний день. Потом, но не сразу, освободили и корейцев, и чеченцев, и греков, и немцев Поволжья, и турок-месхетинцев, – каких ссыльных там только ни было, в Кармакчах!

5


Но это только присказка, сказка впереди. Именно так – «Присказка» – называется мой первый роман, впервые вышедший в свет в переводе на португальский язык, в Риоде-Жанейро. Почему в Рио? Так уж сплелось и сложилось. Увлекательно то, что, почти пятьдесят лет спустя, нынче, выяснилось всерьёз: легенда, бродившая в полумифической истории нашей семьи, нашла документальное подтверждение и совпала с правдой. Нашим предком по отцовской линии оказался мореплаватель Лоренцо Маркиш, адмирал португальской Короны, чьё имя носила столица португальского Мозамбика – до тех недавних пор, когда, к моей душевной досаде, патриотически настроенные аборигены взяли да и переименовали «Лоренцо-Маркиш» в пресное «Мапуту». Рубеж моей жизни – репатриация, после недолгого двухгодичного отказа, в Израиль, в 1972 году. Недолгого, но омерзительного: в отказе я чувствовал себя невольником куда сильней, чем в ссылке. Чужая власть цепко держала меня за руки и не пускала. Идея тайного побега через границу была привлекательна и мила, хотя и неосуществима; но я предпринимал кое-какие практические попытки, впоне безуспешные… Ступив, наконец, на еврейскую землю, я был готов ко многим испытаниям. Более всего я хотел не книжки писать, а поступить в армию, в боевые части – мне уже стукнуло тридцать четыре года, надо было спешить. Я успел – и на войну Судного дня, и, уже как резервист, на Ливанскую. После демобилизации я вернулся к сочинительству. Начали выходить книги, в разных странах, в переводах на разные языки. Сколько книг? Не знаю, не скажу. Несколько раз брался считать, но сбивался с панталыку, путался и охотно забывал подсчитанное. Не ошибусь, если скажу – книг вышло несколько десятков. Да и какая разница – сколько? Что даст точный подсчёт, что определит? Ведь я не арифмометр. Говорят: поскреби прозу и обязательно обнаружишь автора. Свидетельствую: это правда. Во всём, что мною написано, я присутствую между строк. Вглядеться получше – и я возникаю во весь свой рост, со всеми биографическими подъёмами, спусками и перекрёстками. Нет никакой нужды описывать это движение жизни хронологически, в отрыве от литературных текстов. Я специалист по буквам, а не по цифрам. Пусть так и будет.

Рассказы


Рассказы. СПАСЕНИЕ УДАРНОЙ АРМИИ

СП А СЕНИ Е УДАР НОЙ А Р М И И

Глухой ночью змея укусила солдатку Розенцвейг за гениталию. Казалось бы: ну, что тут такого? Война всё спишет… Ночь была приятная, немного ветреная. Ветер дул и дудел, звёзды красиво сверкали над Синайским полуостровом. Солдатка Розенцвейг вышла из палатки на волю, стала там оправляться, и её тяпнула змея. – Сразу видно, что она не из Галиции, – узнав о происшествии, заметил сержант Мишка Гербер, хустский уроженец. – Галичанские бабы писают стоя. Если б она тоже писала стоя, никакая змея её бы не достала. – Мишка Гербер считал себя истинным галичанином, и это обстоятельство как бы приподнимало его над синайской песчаной равниной. А со змеёй было всё не так просто. Командир батальона подполковник Дуду Бар-Муха, по кличке Тембель, ещё третьего дня обошёл солдатские палатки и всё объяснил: «Вы, ребята, даже не сомневайтесь. Я сам из Марокко, я знаю: тут змей никаких нет и быть не может. Я это вам прямо говорю. Скорпионы – да, это дело другое. Но где их нет, скорпионов! Тут надо под ноги глядеть, не зевать». Солдатка Розенцвейг тоже, надо думать, не зевала, а вон что вышло. Мало того. Назавтра вечером, уже после истории с солдаткой, в нашей палатке обнаружился змеёнок. Солдаты, числом восемь, включая Мишку Гербера, валя8

лись на двухъярусных койках. Откуда ни возьмись появился змеёнок, чиркнул по земляному полу. Солдаты, живенько подобрав ноги, заорали на своих койках, а змеёнок от этого ора и почему-то хохота юркнул в ближайший красный ботинок, валявшийся около койки. Не сговариваясь, солдаты выдернули из-под своих тощих матрасиков автоматы М-16 и открыли ураганный огонь очередями по десантному ботинку. Это правильно, что автоматы кладут под матрас, чтоб всегда были под рукой. На шум прибежал Тембель, имевший нехорошее обыкновение шататься по лагерю в темноте и выуживать солдат, вышедших подышать воздухом без каски на голове. Такие любители свежего воздуха могли, с подачи Тембеля, угодить под трибунал и схлопотать денежный штраф или двое суток губы. Приятного мало. – Вы чего? – заглядывая в палатку, но не входя, спросил Тембель. – Змея! – укоризненным хором объяснили мы со своих коек. В этой укоризне заключалось и то, что змея ужалила солдатку Розенцвейг, и то, что уверения подполковника – тут, мол, этих тварей не сыщешь и днём с огнём, – оказались пустым звуком. Тембель ковырнул носком разнесённый в клочья ботинок. – Исключительный случай, – постановил Тембель. – А вы уже испугались. Израильские солдаты боятся какой-то вшивой змеи! Учебный фильм все видали? Нечего было и гадать, какой именно фильм имел в виду Тембель. Он имел в виду потрясающую трофейную ленту, на которой египетские десантники, пробегая верблюжьей парадной рысью мимо трибуны с начальством, выдёргивали из-за пазухи живых змей и сжирали их на бегу, начиная с головы. Глядя на эту мрачную трапезу, нельзя было не взгрустнуть о том, что Господь Бог послал нам таких жутких соседей. Войска соседей стояли тут же, за Суэцким каналом. Посреди канала нелепо торчал из воды притопленный кубинский сухогруз. Гражданских вообще нигде не было видно,

9


Давид МАРКИШ. Белая жара

они куда-то ушли или попрятались, как сквозь землю провалились. По белым улицам пустых прибрежных городов бродили только кошки да ослы. Собаки не появлялись, арабы не любят собак, считают их нечистыми. Кто-то нам рассказывал, что если араб случайно прикоснётся к собаке, то он потом не может совершать намаз. У каждого свои заморочки. Соглашение о прекращении огня было уже подписано на 101-м километре от Каира, в пустынной степи справа от шоссейной дороги. Там разбили огромную палатку, настоящий шатёр, как в древние времена, когда в ходу были кожаные рубли и деревянные полтинники, а солдаты скакали с пиками на лошадях, а не ездили в танках и самоходках. Вечерело, египтяне выставили шеренгу с одной стороны шатра – почистились, построились и ровно стояли, несмотря на поражение. А наши раскидались кучками по всей степи до горизонта вокруг костерков, на которых варили кофе – грязные, заросшие, только-только из боя. Вся степь была в этих костерках, как будто тут конники Чингисхана спешились на ночь и варят свою кашу… Подписывать соглашение прилетел начальник военной разведки генерал Аарон Ярив. Он по-молодому выпрыгнул из вертолёта, поглядел на вытянувшихся по стойке «смирно» почищенных египтян, усмехнулся и прошёл в шатёр. В шатре он недолго пробыл – обсуждать было нечего, а подготовленные документы лежали на столе. Война к тому времени уже почти закончилась: Арик Шарон, форсировав Суэцкий канал, проутюжил своими танками его африканский берег, нашпигованный зенитными ракетами. Теперь нашим самолётам ничего не мешало атаковать стратегические объекты в глубине Египта. На Синае слышалась ещё кое-где стрельба: то пытались пробиться к своим, на Запад, отбившиеся от разбитых и размётанных частей группки египетских солдат. Пленных не брали, у сдававшихся тысячами египтян отбирали оружие и ботинки и отпускали: идите домой! И это было умно: пленных надо кормить и охранять, а без оружия и босиком в пустыне много не навоюешь.

10

Рассказы. СПАСЕНИЕ УДАРНОЙ АРМИИ

Самую большую головную боль причиняла нашему начальству Ударная египетская армия. Прижатая к каналу с синайской стороны, поредевшая, обескровленная и обезвоженная, она всё же представляла собою боевую единицу. Что с ней делать, не знал никто. Одни предлагали распустить её по домам, другие – сжечь напалмом; а время шло, и поползли уже разговоры, что израильтяне специально, с дальним прицелом ничего не делают и что в Ударной вотвот начнётся повальный мор. Нам, в наших палатках, плевать было на то, что случится с Ударной армией, в сорока километрах от нас. Мы уже полтора месяца не получали увольнительных, и поездка домой на сорок восемь часов стала для нас нежной мечтой, которую даже не стоило представлять вживе, чтоб не спугнуть. Однако же и на Синае, вблизи священной горы, на отрогах которой не остыли ещё следы пророка Моисея со скрижалями в руках, всякая вещь имеет свой конец. Дождались и мы: нас отпускают на пятницу и субботу, за нами придёт транспортный «Геркулес» по прозвищу «Гиппопотам», или, сокращённо, «Гиппо». Сорок минут полёта – и мы дома. Ура! Уже с утра мы то и дело поглядывали на небо: не летит ли транспортник. «Гиппо» должен был приземлиться в четыре, и нам объявили, чтоб мы были готовы. Да мы и так были готовы: оружие при нас, электробритва, кое-какая трофейная на память мелочёвка с того берега канала, из Африки. Какая мелочёвка? Ну, какая… Брикетик мыла «Земляничное» саратовской, что ли, фабрики, или солдатская штормовка, тоже советская. Мы под Порт-Саидом военный склад вскрыли, а там одни штормовки эти и мыло, больше ничего нет. Ну, всё же трофеи! И уже на выходе внимание обратили: на двери бумажка висит, на ней написано «Заминировано». Ну, думаем, пронесло… Оказывается, это наши ребята из полевой контрразведки бумажку прилепили, чтоб не лазили, кому не положено. А чего там лазить, кому это мыло нужно? Может, сами египтяне склад успели грабануть, оставили одно барахло. А то, что было там ещё кое-что, это точно. Сапоги, например. Настоящие русские сапоги! Низкие такие кирзачи, на

11


Давид МАРКИШ. Белая жара

две ладони ниже колена. Гербер Мишка под пустыми полками нашёл пару. Отличные, между прочим, сапоги, их носить – не переносить, года на два хватит, а наши ботинки рассчитаны только на шесть месяцев. Полгода – расчётный срок. Если полгода прошло, а солдат топает себе дальше, ничего с ним не случилось, – ему новые ботинки выдадут. А если случилось, то тогда и новые ботинки ни к чему. И в этом, если вдуматься, ничего такого нет особенного. Зачем мёртвому солдату новые ботинки? Средний срок жизни солдата по статистике – полгода, и если ботинки всем подряд шить, предположим, на год, то это дороже обойдётся налогоплательщику. А чего ради? Чтоб совесть спокойная была у госконтролёра? Так ведь это для нас шьют, для солдат, а у нас и так совесть – броня; так что всё в порядке. Да это нас и не волнует, сказано же: каждой вещи свой срок. Если бы Господь Бог хотел сделать нас бессрочными, он дал бы нам алмазные зубы – а у нас скребки какие-то во рту, от них одни неприятности, не говоря уже о том, что никаких денег на ремонт не напасёшься. Пока в армии, чинят за счёт казны, а после демобилизации делай что хочешь. Я люблю армию. Не из-за зубов, конечно, я её люблю. У нас в армии все, строго говоря, равны – как в бане: там тоже кипяток на всех один. А что наш Тембель придурок, так это ничего не меняет: дурак – он и в Африке дурак, и это в прямом смысле. Вон она, Африка, за каналом, и если Тембель перейдёт на ту сторону по понтонному мосту, он умней от этого не станет. Да, в армии все равны, хотя один приказывает, а другой как бы беспрекословно подчиняется. Для того, чтобы в армии тебе было легко и хорошо, надо валять дурака и в этом состоянии всё время пребывать. Вот и я валяю дурака, и объясняюсь по-дурацки, и прекрасно себя чувствую. А если начнёшь рассуждать о философии войны и насилия, о крови и проверенных военных хитростях, когда надо обмануть человека, заманить его в западню и убить из-за угла, это – беда. По существу, солдаты – те же испорченные дети, армия – детский сад. Тут и ходят строем, и поют всякую муру по при-

12

Рассказы. СПАСЕНИЕ УДАРНОЙ АРМИИ

нудиловке. Дети должны слушаться. Пой, и всё, хотя у тебя нет к этому никакой склонности. И наказание тебе светит, если что не так и старшие поймают. Только в детстве нас тянуло отодрать у мухи крылышки, у кузнечика – голову, а то и кошку стукнуть ни за что, ни про что палкой с гвоздём. А в армии главная задача – укокошить врага на законном основании. Все мы, с блуждающей улыбкой на поблёкших щеках, мечтаем вернуться в детство хоть ненадолго. Вот и возвращаемся в армии. «Р-рота! За-певай!» Топ-топ, топ-топ. Взрослым людям неестественно ходить гуськом под музыку, уставившись в затылок друг другу. На гражданке так пойдёшь – подумают, что психи сбежали из сумасшедшего дома. А детям можно, и многие даже думают, что это трогательно и красиво. К посадочной полосе мы потянулись врассыпную и без песен. Увольнительную получили шестнадцать солдат – две палатки. Подходя, мы уже по-деловому смотрели то на часы, то на небо: ну, где же «Гиппо», чего ж не летит, чёрт его возьми! До Тель-Авива час лёта, а оттуда многим из нас ещё предстояло добираться до дому два-три часа. Стоя у края полосы, мы нетерпеливо переступали с ноги на ногу, как будто самолёт уже приземлился и мы сейчас толпой бросимся садиться. Наконец, с небес прилетел далёкий рёв моторов, и мы сразу расслабились: вон он, вон он! Хотелось погрузиться как можно скорей и подняться в воздух. И тут явился Тембель. – Ну как, ребята, готовы?– подозрительно сладко спросил Тембель. – Молодцы! – И продолжал уже неприятным голосом: – Тут у Ударной армии проблемы, смертность у них подскочила, теперь весь район провоняют… Надо им помочь, кровь сдать. Спасти, то есть. На добровольных, конечно, началах. Новость била наповал. – Как это? – спросили солдаты вразнобой. – Кому? – Им, – не стал вдаваться в подробности Тембель. – Ударной. Спасти, я сказал.

13


Давид МАРКИШ. Белая жара

– Да нет! – немного оклемавшись, выступил вперёд Мишка Гербер. – Кому сдавать-то? – Не понимаешь? – нехорошо прищурился Тембель. – Нам! Добровольно! – Вот это да! – сказал Мишка Гербер и поглядел на нас злыми глазами. – Вот это по-нашему! Пусть гражданские сдают, мы-то тут при чём! Кровь! «Геркулес» тем временем зашёл на посадку, сел и поехал по неровной земле. Оставалось подняться в самолёт, пристроиться на железных седачках, укреплённых вдоль бортов, и улететь домой. – Не хочешь – не сдавай, – сказал Тембель. – Я ж говорю: дело добровольное. Но кто не сдаст, домой не поедет. – Крутанувшись на каблуках, он размашисто зашагал к штабному бараку. И мы, понурив головы, угрюмо поплелись за нашим командиром Дуду Бар-Мухой. – Главное, чтоб самолёт без нас не ушёл, – пробормотал Мишка Гербер. – Ну, что ты будешь делать! – А то ты не знаешь, – подбодрил я Мишку Гербера. – Поллитра сдал – и свободен. И ещё чашку кофе дадут с бутербродом. – На чёрта мне этот бутерброд! – сказал Мишка Гербер и в сердцах махнул рукой. – Я, как увижу кровь, сразу сознание теряю. Это было что-то новенькое: Мишка Гербер прошёл всю войну в боевых частях, и быть такого не могло, чтоб он крови не видал. – Какую кровь-то? – спросил я, стараясь разобраться в услышанном. – Чужую или свою? – Всё равно, какую, – сказал Мишка Гербер. – Теряю – и всё. Это вроде такой болезни. И внутри всё едет. – А если не смотреть? – предложил я обман. – У тебя берут – а ты в это время отвернись. – Не поможет, – кисло поморщился Мишка Гербер. – Ты отворачиваешься, а тебя всё равно тянет смотреть. Так тянет, что не утерпишь. Я-то уж знаю. Палатка, оборудованная под полевой лазарет, стояла сразу за штабным бараком. Раскладные походные койки были

14

Рассказы. СПАСЕНИЕ УДАРНОЙ АРМИИ

готовы принять доноров в свои парусиновые ладони. На дощатом ящике, на голубом подносе, покрытом марлей от мух, тесно лежали бутерброды с сыром. Всё было готово. Фельдшер, покуривая, ждал. Не снимая обуви, мы молча улеглись. Фельдшер быстро переходил от койки к койке, наклонялся и делал своё дело. Я глядел, как наша кровь шибко бежала в пластмассовые прозрачные мешочки. Когда очередь дошла до Миши Гербера, он как-то затравленно огляделся и, поймав мой взгляд, подмигнул мне. Я слышал, как он скрипнул зубами, протягивая фельдшеру выпростанную из рукава гимнастёрки руку. Головы он так и не отвернул и зачарованно следил за тем, как длинная игла шприца глубоко вошла в его вену. Потом кровь показалась в трубочке и уверенно поползла по ней вверх, к мешку, а тело Миши вдруг выгнулось, а потом обмякло, и голова откинулась на подушечный валик. – Э! – окликнул я фельдшера. – Он сознание потерял! – Ничего, – переходя ко мне, сказал фельдшер. – Это бывает. Пройдёт. «Гиппо» ревел всеми своими четырьмя моторами, в грузовом отсеке стоял ровный грохот. До посадки оставалось ещё минут двадцать. Мы, плечо в плечо, сидели вдоль борта, а у наших ног, на железном полу, лежал на носилках Мишка Гербер. Он ещё не пришёл в себя, фельдшер вкатал ему чтото успокоительное, и он теперь спал. Дикий шум, как видно, не тревожил его. Ударная армия была спасена. Апрель 2002


Давид МАРКИШ. Белая жара

парень из конторы плантатора наблюдал за происходящим со стороны. Заметив Евсея, он приветливо помахал ему рукой. Не ответив парню, Евсей повернулся и мимо тюрьмы Абу-Кабир вдоль шоссе зашагал прочь. Больше я никогда ничего о нём не слышал. Говорят, он вернулся в Россию. Может быть. Вольному воля.

У Д АР С ЧАС Т ЬЯ

Март 2014

Снег выпал среди ночи и вот лежал, застлав Крещатик тонкой накидкой без морщин. – Лежит и в ус не дует! – с оттенком упрёка в голосе пробормотал Наум Кацман, разглядывая с порога гостиницы белый покров, на который накануне даже не было и намёка. Наум Кацман был раздумывающий человек: его напрягала опасность того, что Луна упадёт на Землю. Каждый из нас, хоть раз в жизни, не без тревоги задумывается, почему это Луна висит себе в пространстве, без всяких подпорок, и не падает нам на голову. Потом мы забываем о нашей тревоге и больше не возвращаемся к ней. А Наум Кацман возвращался. Он приехал в Киев в служебную командировку из Хайфы, где заведовал бюро по торговле сельскохозяйственным оборудованием. То была маленькая посредническая контора, коих народились большие тыщи на Святой земле; наши евреи хотели завтракать, обедать и ужинать, хотели ходить в кино и рожать детей – и готовы были прилежно посредничать в торговле хоть поливальными брызгалками, хоть кошерными крабами, хоть космическими спутниками. Киевская командировка вышла не случайной: Наум был местным уроженцем, он переехал в Израиль подростком, вместе с мамой-одесситкой, от которой папа ушёл к другой и скрылся навсегда за поворотом нашей жизни. Почему не237


Давид МАРКИШ. Белая жара

полная семья бросила якорь в Хайфе, которая, по словам мамы, была похожа на Одессу, как свинья на коня, дать ответ было затруднительно; бросила, и всё. И Средиземное море плескалось в ногах города. Тяготенья к лазурной вольной волне Наум Кацман не имел и курортное море, которое билось под горой, как бы вообще привычно не замечал. Тому были причины, и веские. Купание в водоёме он считал занятием пустым, пережитком дикой старины. И прежде всего это относилось к морю: круглые сутки рыбы туда писают в силу природной необходимости. А потому в море – ни ногой! Этого правила Наум Кацман придерживался неукоснительно… Насчёт рыб – это было, конечно, игривой отговоркой; просто Наум моря не любил, он был по природе горный человек. Но кто, какой-такой рискнул бы поставить ему это в укор? В конце концов, где-где, а в таком деле человек безгранично свободен: хочет – купается в море, хочет – карабкается на гору. Этот Наум был ближе к пятидесяти, чем к сорока; шлейф лет, влачившийся за ним, ещё не утяжелял его походку. Он не был удальцом-молодцом, но и размазнёй он не был: человек как человек, усреднённая персона, озабоченная состоянием луны в небе. Если получше вглядеться, из всего человеческого множества одних волнует луна, других – чужая жена, а третьи, «с глазами кроликов», принимают древнеримское замечание «in vino veritas» слишком предметно и близко к сердцу. Всяко может случиться с каждым из нас. Киев нравился Науму Кацману: красивые дома, каждый на своё лицо, и улицы широкие, а народ совсем не вредный, хотя у них там на русской границе идёт война и люди гибнут. Почти как у нас – война идёт, вообще ни на день не прекращается, а чувствуем мы это, по-настоящему, только на кладбище: привыкли. Городской вид, такой милый, не будил в сердце Наума ностальгических бабочек; может, они там дремали в виде неразумных куколок. Но и Хайфа, так непохожая на Одессу, что даже и говорить противно, ему не мерещилась этим воскресным утром с обледенелого порога гостиницы; он был

238

Рассказы. УДАР СЧАСТЬЯ

человек сегодняшнего дня, романтический душистый ветерок его не щекотал. Соступив с мраморного порожца, он попробовал ногою снег, как купальщик воду, прежде чем в неё войти. Снежный наст был скользок, и Наум Кацман, сойдя, переставлял ноги с большой осторожностью. Киев под снегом нравился ему меньше, чем вчера, без снега; да и зябко в израильской куртёнке на рыбьем меху. Задумано было Наумом Кацманом пройтись по Крещатику до Бессарабки – знаменитого рынка, красочностью и богатством экспозиции не уступающего ватиканскому музею. Правда, птицы-сойки, подаренной одному из пап одним из американских президентов, на рынке нет, но это и ни к чему: там и так всего полно… Задумано – почти сделано: шаг за шагом по белой поверхности земли, потихоньку-полегоньку. Как верблюд на катке. Бессарабка празднично пылала всеми цветами радуги; здесь выходных не бывает, праздник каждый божий день. Свою победу торговля торжествует без перерывов и без передыха, как будто Главный Проектировщик сам не отдыхал на седьмой день утомительной работы и людям ничего такого не заповедал. Красная икра, как зёрна граната, и зёрна граната, как красная икра. Круглая Бессарабка похожа на сцену знаменитого оперного театра, и декорация роскошна, и волшебно овладевает залом триумфальный марш из оперы «Аида» композитора Джузеппе Верди, и волоокий торговец медовой турецкой хурмой вот сейчас разинет рот и запоёт арию влюблённого военачальника Радамеса. Невиданные тропические цветы привезены сюда, в центр Киева, из дальних заморских стран – кажется, вместе с ними импортированы и мелькающие крохотные колибри, подобные разноцветно-золотистым искрам праздничного фейерверка. Чисто, тепло. Не видать меж рядов ни мордатых рыночных полицейских, ни базарной шпаны и карманников-щипачей. Вольный торг здесь правит бал! Фруктовый центр посредине этой круглой островной Атлантиды окружён кольцевыми рядами рыб,

239


Давид МАРКИШ. Белая жара

птиц, мяс. Тёмно-бордовая черешня с загадочного острова Борнео, размером с райское яблочко, поглядывает на всё это разномясье несколько свысока. Так изысканная японская гейша с фарфоровой чашечкой чая в почти прозрачной ладошке скользит взглядом по сиволапому мужику в лаптях и собачьем малахае, с гранёным стаканом водяры в корявом кулаке… Девичья кожа абрикоса, нежнейшая, под которой уложена оранжевая плоть плода, хранящая аромат средиземноморского французского побережья: сбегающие к синей воде дома под капитанскими мостиками крыш, расползающиеся по жердям усики виноградной лозы, оливы в серебристо-зелёных полушалках, на плетёной ноге. И рыбы расположились по своему прилавочному кругу. В доступной близости витрин смирно отдыхают метровые осетры с нахальным костяным носом и маленьким капризным ртом – эти, говорят, современники диких динозавров. Милые угри, растерявшие в коптильне всю свою пугающую змеиную юркость – они всецело смирились со своей грядущей застольной судьбой. А масляная рыба, неопределённого рода-племени, сущая лишь в виде подсоленного в меру филейного бока переливчатого цвета розовой жемчужины – я не встречал людей, которые видели бы эту рыбочку в её первозданном обличье, в водной стихии. Соленья, варенья, меды, – и всё это драгоценное роскошество надёжно защищено кольцевым редутом сала. А как же без сала на киевской Бессарабке – слегка тронутого дымком или беломраморного, с розовыми прожилками? Эти прожилки, словно секретные знаки, тайная вязь на лоснящемся листе пергамента. Намётанный глаз профессионала распознаёт их, как знаток поэзии «Я помню чудное мгновенье», а дилетант глядит плотоядно, не более того. Наум Кацман был дилетант-практик. Переполненный впечатлениями, он вышел с рынка и побрёл по уже очищенному от наледи тротуару – подышать снежным воздухом и дать улечься гастрономическим эмоциям. Он не глазел по сторонам, и даже под ноги не глядел, а – в себя, и видел там тихое озеро в заросших пальмами берегах, и травяную поляну, и человека на ней, протянувшего руку

240

Рассказы. УДАР СЧАСТЬЯ

к древнееврейскому природному корму, разложенному на блюде: финик, смоква, оливка. И эта дикая нищая простота почему-то пришлась ему в радость и диктовала приятный покой. А Хайфу с её морем, висящим, как синий плед, на руке города – не различал. Около лавочки «Цыбик» Наум Кацман споткнулся о лежащего человека. Над входом в лавочку, на деревянной рисованной вывеске, летел на всех парусах чайный клипер по золотым волнам моря, а человек залёг у самого входа в «Цыбик», для удобства подложив под буйную голову скомканную шапку-ушанку. Опасно покачнувшись на ходу, призадумавшийся Наум, чтобы не упасть, схватился за ручку входной двери под клипером. Дверь, открывавшаяся вовнутрь, послушно отворилась, и на пороге возникла девушка лет двадцати с малым, намеревавшаяся, как видно, выйти из чайного заведения наружу. Помедлив на пороге, она оглядела балансирующего в неловкой позе Наума Кацмана и привольно раскинувшегося на тротуаре гражданина. – Извините, – сказал Наум Кацман. – Я об этого споткнулся и дверь вашу толкнул… – Напился и спит, – констатировала девушка. – Ишь, разлёгся тут! – Сладок сон трудящегося, особенно с перепоя, – подтвердил Наум Кацман. Девушка подняла бровки и поглядела на Наума с интересом. То была приятная девушка, невысокого роста, с ладной фигуркой, где всё было расставлено по своим местам: грудь, бёдра, плавнотекущие руки. – Вы к нам? – спросила девушка, сочтя разговор о спящем исчерпанным. – Заходите! – А у вас тут что? – входя, спросил Наум. – Чай, – сказала девушка. – Какой хотите. – Чей чай-то? – продолжал спрашивать Наум Кацман. – Ваш? Магазин – ваш? – Да нет! – улыбнулась девушка такому лестному предположению. – Помогаю я здесь. По стенкам магазина, тесного и узкого, как вагон, разбе-

241


Давид МАРКИШ. Белая жара

гались от пола до потолка выдвижные деревянные ячейки с нанесёнными с любовью к делу каллиграфическим почерком сортами чая. Этих ячеек было штук сто пятьдесят или двести, и Наум Кацман одобрительно их разглядывал. Чего тут только не было, бог ты мой! Чай индийский, китайский, цейлонский, японский, чай чёрный, зелёный, жёлтый, белый, чай Улун, Пу-Эр, Дарджилинг, Лапсанг и Рабуста, чай Липтон и Эрл Грей, тибетский Ча и фуцзянский Су-ча «Брови старца», чаи цветочные и фруктовые, не говоря уже о несколько загадочной заварке под названием Мудань. – И вы всё это знаете наизусть? – с оттенком сомнения спросил Наум Кацман у приятной девушки, следовавшей за ним в его обходе чайного королевства. – Не всё, – честно признала девушка. – Хозяйка всё знает, она за товаром поехала. – А вас как звать? – спросил тогда Наум. – Меня? Лина, – сказала девушка. – А я Наум, – поторопил события Наум Кацман и поглядел на Лину внимательно – как она отреагирует на такое не местное имя. Она никак не отреагировала. Наум так Наум. Может быть, это даже хорошо, кто знает. В тесноте лавочки он ощутил исходящий от Лины воздушный лёт электричества, как будто она, стоя рядом, расчёсывала свою каштановую шевелюру черепаховым гребнем. – Вы, наверно, приезжий? – высказала предположение Лина. – Ну да, – сказал Наум. – Потом расскажу. – Когда это «потом»? – уточнила Лина. – Пошли перекусим куда-нибудь, – сказал Наум, – и я расскажу. За столом. А? Пожилой парень и молодая девушка. За столом. Вечная картина. Отправились, без лишних слов, в грузинский подвальный духан «Старый Тифлис» – там недалеко, рукой подать. Наум Кацман распахнул ворот куртки и вольно теперь шагал, уверенно вколачивая каблуки в подтаявший ледок до-

242

Рассказы. УДАР СЧАСТЬЯ

роги. Не тащиться же, действительно, как дырявой шаланде, рядом с чайной Линой, похожей на клипер! Ознакомительные рассказы о Хайфе, пока шли, Наум перемежал выцветшими семейными воспоминаниями о старом доме на Подоле, где Кацманы жили до переезда в Израиль. Лина слушала вежливо, но наводящих вопросов почти не задавала, особенно про Подол. А посвящать ли девушку в подробности его одинокой жизни на берегу Средиземного моря, Наум ещё не решил. Как пойдёт, так пусть и будет. На подходе к духану, осталось только улицу перейти, немного задержались: машины гудели, тормозили и останавливались, как будто кто-то взял и бросил бревно на дорогу, перегородил путь. Наум, придержав ход Лины, глядел, в чём причина задержки. Улицу переходила, настороженно вертя точёной головкой на вертлявой шее, курица-пеструшка, а за ней тянулся врассыпную её выводок – пятеро цыплят. Совершенно непонятно было, откуда они здесь взялись. Водители машин вели себя по-разному по отношению к виновнице затора: одни, высунувшись в окно, весело смеялись во весь рот, а другие коверкали лицо злобой, ругались и жали на гашетку гудка. Наум Кацман, с блуждающей улыбкой, неотрывно глядел на озабоченную курицу с семьёй посреди города, в окружении толпящихся железных машин. В этой необычной картине заключалась живая тайна жизни, одна из её тайн, и, случайно с ней соприкоснувшись, приезжий Наум ощутил драгоценную нечаянную радость. Много-много лет, не испытывая ровным счётом ничего, Наум Кацман скользил взглядом по бледным, обмытым, обтянутым пупырчатой кожей курам в ближайшем к его дому супермаркете. И вот вам – здравствуйте! – на мокром асфальте, почти под колёсами, в самом центре Киева. Это Киев, красивый добрый колдун, явил настоящее чудо Науму – и он был благодарен чудеснику… Пеструшка благополучно перешла дорогу, вскочила на тротуар, отряхнулась всем своим пернатым телом и, в окружении потомства, исчезла в ближайшей подворотне. Затор рассосался, машины поехали. Мостовая пустела на глазах, как кинозал после сеанса. Кутая подборо-

243


Давид МАРКИШ. Белая жара

док в шерстяной шарф, Лина терпеливо ждала, когда Наум Кацман насмотрится на дорожное происшествие. Явление пеструшки с цыплятами, явившимися словно бы из иного, почти забытого, но не утратившего солнечной теплоты мира, показалось Науму Кацману добрым знаком: впридачу к случайному знакомству с чайной Линой, дуновение ветерка откуда-то из дальнего дедовского детства, из местечка Почины под Житомиром – это, хотелось верить, не просто так сплелось. Хотя, вообще-то, Наум не верил ни в приметы, ни в знаки, он был несуеверный человек, и такое происшествие – и чтоб так на него подействовало – сколько он себя помнил, впервые с ним приключилось. Этим воздействием он был приятно удивлён – до такой радостной степени, что даже неизбежное падение луны на наши головы отодвинулось на задний план: упадёт так упадёт, тут уж ничего не поделаешь… Грузинский духан располагался в подвале, туда вела крутая лестница, втиснутая в каменный рукав, освещённый еле-еле: ресторанные площадки в городе шли нарасхват. Наум спускался первым, слыша за спиной, почти без зазора, лёгкое дыханье Лины. Ему хотелось чуть-чуть споткнуться, вцепиться в перильце – и остановиться, застыть, чтоб чайная девушка сходу на него натолкнулась и прижалась к нему хоть ненадолго. За столом, в тепле и ароматном уюте, разговор поскакал рысью. Цинандали золотило бокалы, шашлык дружелюбно глядел с шампуров, а бледно-розовая форель лежала в овальном блюде, как Маха обнажённая на своей кушетке. Науму Кацману было что рассказать чайной девушке. Вино способствовало лёгкому настроению, Наум через стол глядел на Лину, на её лицо, украшенное, словно драгоценной пряжкой, крупными светло-коралловыми губами. Он испытывал безмерную благодарность к девушке за то, что она, такая милая и молодая, согласилась пойти с ним, и он, без оглядки, готов был положить к её ногам весь мир, включая сюда и приморскую Хайфу. Рассказывала что-то и Лина, но Наум пропускал её слова мимо ушей – он, начав, теперь желал решительно открыться

244

Рассказы. УДАР СЧАСТЬЯ

перед девушкой настежь, раскатать перед ней, как ковровую дорожку, всю свою жизнь, и ему станет легко и ново. Такое случается иногда с немолодыми мужчинами, особенно по отношению к почти незнакомым женщинам, восприимчивым к чужому, как сухой песок к воде. И с каждой фразой, произнесённой над столом, над упругим грузинским хлебом, ему становилось всё легче и новей. А подвальный духан жил своей праздничной жизнью, потому что насыщение едой – это и есть праздник, и кто этого не видит, теряет многое. И вот, едоки за столами были заняты собой, они вели скучные разговоры о неудовлетворительном состоянии здоровья и курсе доллара; женщина с вялыми бледными волосами, переступившая из первой половины жизни во вторую, назойливо бубнила товаркам о каком-то Валере, который взял и отнёс её цигейковую шубу в ломбард, а ей прислал квитанцию по почте. Наума Кацмана эти тусклые люди, привычно жевавшие свой корм, ничуть не занимали, а судьба какого-то Валеры была ему совершенно безразлична. Он обежал взглядом неровные стены подвала, побелённые нарочито небрежно, «по-деревенски». Над буфетной стойкой висела старательно, но без искры божьей выполненная копия с картины Пиросмани «Винный погреб», а по соседству одиноко чернел на белом поле стены, на гвозде, кавказский кинжал. Повешенный здесь для красоты, кинжал в кожаных ножнах был похож на клерка похоронного бюро в чёрном костюме, при исполнении обязанностей… Закончив праздный огляд заведения, Наум вернулся к Лине, к её тихому лицу. Рассказ Наума Кацмана о его ровной, как доска, пресной жизни в приморской Хайфе: квартирка с каменным плиточным полом, строгая холостяцкая кухня, неизменный вид из окна на синий залив внизу, – этот сухой, без подробностей, набор тронул Лину; чуть наклонив подбородок, она глядела на рассказчика с дружелюбным интересом. – Вот так и живём, – завершил свой рассказ Наум. – День да ночь – сутки прочь… Но это должно пройти. – Когда? – участливо спросила Лина.

245


Давид МАРКИШ. Белая жара

– Всё, что началось, обязательно должно закончиться, – помолчав, сказал Наум Кацман. – Уже скоро… – А «скоро» – это сколько? – переспросила Лина. – Долго или недолго? – А это как посмотреть, – с удовольствием пожал плечами Наум. – Для одних «долго» – это вся жизнь, лет, может, сто, а для других – четверть часа, за которые вся жизнь проходит перед глазами… Вообще-то, Время придумал Бог, а люди – маятник со стрелками и кукушкой. Но, может, Бог только пошутил, и нет никакого Времени. Нету – и всё. – Вас слушать интересно, – придвинувшись к Науму Кацману через стол, насколько позволила столешница, одобрила Лина. – Вы говорите об одном, а получается, что обо всём на свете. – Я люблю слова, – сказал на это Наум Кацман. – Другой человек любит лесные орехи, а я люблю слова. Всё дело в разнице. – Когда вы там, около магазина, – продолжала свою мысль Лина, – сказали насчёт трудящегося, который спит, я сразу поняла, какой вы нации и что вы иностранец. – Да ну? – удивился Наум Кацман. – Да, – подтвердила Лина. – Потому что наши привыкли: спит человек – ну и пусть себе спит, кому какое дело. И никому в голову не придёт, работяга он или хоть граф. – А насчёт нации? – разведал Наум. – При чём здесь это? – Народ думает, – не задержалась с ответом Лина, – что евреи распяли Иисуса Христа, всех споили и устроили революцию. А я не верю. – Почему? – спросил Наум Кацман. – Другие за две тысячи лет просто бы испарились, – объяснила Лина, – а евреи живы-здоровы, и лечат в Израиле лучше всех, и уровень жизни высокий. Старики доживают до восьмидесяти лет и больше, я сама читала. – Это потому что у нас апельсины дешевле картошки, – сказал Наум, удовлетворённый ответом Лины, – а чай вообще не разводят. – Не растёт? – немного озаботилась Лина. – Чай?

246

Рассказы. УДАР СЧАСТЬЯ

– У нас всё растёт, – не дал прямого ответа Наум. – Плюнь на землю – вырастет пальма. – Здорово! – сказала Лина доверчиво. – А у вас балкон есть? В квартире? – Есть, – ответил Наум Кацман. – Он как раз на залив выходит. – А что вы там держите? – продолжала расспрос Лина. – Где?– уточнил Наум. – На балконе? Да всё. То есть ничего специально не держу, а так: раскладушку, мангал. – А я бы там посадила чайные розы, – сказала Лина. – Вьющиеся. Наум Кацман представил себе розы, оплетшие перила его балкона, и ему понравилось. – Вот вы про кухню говорили, – продолжала Лина. – А что вы готовите? – Ну, что… – задумался Наум Кацман. – Кашу, например, и яичницу жарю. Пельмени покупные. Сухой суп можно кипятком развести – гороховый, гуляш. – А я бы вам тыквенный пирог приготовила, – сказала Лина. – С цукатами и вишнями. От такой заботы Наум почувствовал прилив тепла, и ангелы в его душе запели песни без слов. – Мама научила? – спросил Наум. – Нет, – сказала Лина. – Рецепт по телевизору слышала и записала. Они ещё сказали, что тыква – самый древний плод, а до него люди кормились чуть ли ни корой. «Какая хозяйственная! – подумал Наум Кацман. – Рецепт пирога записала». Он был рад, что разговор не перетёк на маму – где она живёт, что делает. Ему не хотелось загружаться информацией о семье чайной девушки и вникать в обстоятельства её мамы, папы и братьев с сёстрами, если бы они обнаружились. Науму было по краешек достаточно её самой, и всякое дополнение нарушило бы гармонию и всё испортило. Лина на его кухне, у плиты. К худу ли, к добру – но, как заметил раздумывающий Кацман, что начинается, то неизбежно и кончается в нашем мире, под луной, которая покамест не свалилась нам

247


Давид МАРКИШ. Белая жара

на голову, но чей полёт в бездне когда-нибудь непременно придёт к концу. И конец застолья уже проглядывал в духане «Старый Тифлис»: принесли чай с кизиловым вареньем в розетках. – Принесите нам по рюмке коньяку! – попросил Наум, и официантка доставила заказ без промедления. Под чай с коньяком Наум рассказал Лине о своём непутёвом сыне Якове, поменявшем место жительства с Хайфы на бразильский Манаус, женившемся там на индианке и зарабатывавшем на хлеб насущный преподаванием йоги амазонским дикарям. Опасения насчёт луны он решил покамест попридержать – не хотел перегружать мыслительный аппарат Лины глубокими раздумьями. Надо сказать, что от вина, коньяка, а особенно от истории с бразильским Яковом, затеявшим приобщать диких аборигенов к индийской философии, чайная девушка немного одурела. – А дикари – людоеды? – подавленно справилась Лина. – Это ж просто ужас! – Ничего, ничего! – успокоил девушку Наум Кацман. – Наши евреи теперь ещё и не такое вытворяют. Совсем с ума сошли! Это, конечно, не относилось к бывшему киевлянину Науму Кацману, и Лина ни на миг не усомнилась в его совершенной нормальности. Поднявшись из-за стола вслед за Наумом, девушка доверчиво и благодарно просунула ладошку ему под локоть, и так, рука об руку, они двинулись к выходу из подвала, к лестнице, круто ведущей вверх. Там было сумеречно, почти темно, и латунный глаз единственной лампочки под сводчатым потолком еле освещал крутой и узкий туннель коридора. Поднимались ощупью, держась за стенку и проверяя ногою надёжность ступенек. Казалось, что этот притемнённый ход был проложен не из духана «Старый Тифлис» на киевскую улицу, набитую людьми и машинами, а далеко-далеко отсюда соединял он несоединимое – земную твердь с запредельной высью, и ангелы, похожие на Марселя Марсо в гриме, скользили вверх и вниз по лестнице, бережно задевая Наума Кацмана и Лину.

248

Рассказы. УДАР СЧАСТЬЯ

Посреди подъёма, не доходя выходной двери, чайная Лина оступилась и упала бы в темноте – не раскинь Наум руки и не подхвати он девушку в объятия, лицом к лицу. Губы их сблизились и сошлись, время прекратило отщёлкивать мгновенья и остановилось, и Наум ощутил удар счастья, о существовании которого забыл, а, может, и не знал никогда. – Какие у тебя губы… ласковые, – медленно возвращаясь к земной жизни, сказал Наум Кацман. Больше он ничего не сказал. – Все мне так говорят, – откликнулась Лина, и в её голосе Наум расслышал то ли гордость, то ли неловкость. И вслед за ударом счастья почувствовал укол ревности. Но, в конце концов, счастье и ревность располагаются неподалёку друг от друга. – Поехали ко мне? – замирая, спросил Наум, когда они вышли на свет, на поверхность земли. – Вечером приду, – сказала Лина. – Мне ещё в магазин надо, а то хозяйка вернётся, а меня нет. – А у тебя муж есть? – спросил Наум. – Или… – Разве это имеет значение? – от чистого сердца ответила Лина Науму Кацману. И перешёл вечер в ночь, перетёк плавно. И, не мигая, глядела луна в окно гостиничного номера Наума Кацмана. Ночь – двуликий Янус, опытный врач и верный палач: лечит, возвращая силы, или же отбивает спящего от стада и уводит в беспредельное синее поле. Наум лежал на спине, неловко подоткнув подушку. Ему и в голову не приходила мысль повернуться на бок, подвинуться: он бы тогда спугнул чайную девушку, спавшую беззвучно у него на груди. А к нему сон никак не шёл на этом их празднике. Позвать её в Хайфу он придумал ещё днём, когда вернулся в гостиницу и сидел внизу, в кафе, перебирая в памяти всё с ним случившееся с утра: снежок под ногами, роскошь Бессарабки, спящий мужик на пороге чайной лавочки. Лина, «Старый Тифлис». Лестница, по которой бегали ан-

249


Давид МАРКИШ. Белая жара

гелы! Тёмная лестница, где счастье негаданно на него обрушилось. Он чуть скептически улыбался над своей третьей или пятой чашечкой «эспрессо»: Лина с противнем в руках, печёт тыквенный пирог, за окном кухни синий хайфский залив. А что тут такого! Этот набросок тоже умещается в картине счастья, которое уже началось и продолжение которого наступит этой ночью… Приглашение он приберёг к ночи: пусть будет для неё сюрприз! И полетим вместе, не откладывая ни на день. Завтра всё же не получится. Значит, послезавтра. Первым рейсом. Надо ещё, чтоб она согласилась. Она согласилась. – Любовь – есть? – спросила она, сбросив одеяло и положив ладонь ему на грудь. – Нет, – сказал Наум Кацман. – Есть притяжение слепое. И оно куда сильней. – Тогда едем, – сказала чайная Лина. Дела можно размазывать неделю, месяц. Можно управиться и за день – было бы желание отчаянное, намерение, какое не согнуть. Наум и Лина управились – он со своими дождевальными устройствами и покупкой билетов на ранний завтрашний рейс, она с чайным магазином «Цыбик» и, наверняка, с ещё какими-то расплывчатыми слежавшимися делами, о которых Наум Кацман её не расспрашивал и знать о которых ничего не желал. – Пойдём поужинаем в «Старый Тифлис», – позвал Наум на исходе дня, когда они встретились, чтобы уже не разлучаться и ехать на рассвете на аэродром. – Там всё у нас началось… – А вдруг курица опять пойдёт с цыплятами? – предположила Лина. – Хорошо бы, – сказал Наум. – Это место зачарованное. Смеркалось. Подъехав к духану, они постояли немного у входа, внимательно и молча глядя на дорогу, словно бы в ожидании тайного чуда. Но чуда не случилось: машины шли мимо сплошным потоком, сияя огнями и лаком,

250

Рассказы. УДАР СЧАСТЬЯ

а пеструшка всё не появлялась. Как видно, чудеса бывают только в одном экземпляре. Наконец, Наум шагнул к входу и толкнул дверь, за которой тёмная лестница круто вела вниз, в подвал. – Держись за мной и, смотри не споткнись, – предостерёг Наум. Он спустился на одну ступеньку, Лина следом, и освобождённая пружина захлопнула за ними входную дверь. Нащупывая дорогу, Наум Кацман озирался по сторонам – он ждал ангелов, они должны были непременно появиться. Середина лестницы, Наум задержался на мгновенье: здесь вчера обрушился на него мягкий груз счастья… Переведя дыхание, он шагнул вперёд – и зацепил носком ботинка неровный край ступеньки, и споткнулся, и не удержался на ногах. Нелепо переваливаясь, он скатился до самого низа и ударом тела распахнул дверь, ведущую в ресторан. И так застыл на пороге – скомканная фигура с вывернутой набок головой. Врачу скорой не понадобилось много времени, чтобы удостоверить: перелом основания черепа. Смерть пришла мгновенно. Чуда не получилось. Лина стояла в стороне, никто её не окликал и ни о чём не спрашивал. Ей было страшно. Апрель 2017


ТЕНТИ Посвящается Н. Ласкиной

1

Из окна белой хаты Фёдора Андреича Федченко, май-

Повести

ора, видно озёро, за ним, на горизонте, горы, как бы по грудь погружённые в озёрную воду, над горами – белые облака, плывущие по назначению. Хата, правда, не совсем хата, как и Фёдор Андреич не совсем майор. Майором Фёдор Андреич был семь лет тому назад, до того дня, как, по выходе на гражданку, получил должность заместителя начальника отдела кадров рыбачинского мясокомбината. Что ж до хаты, – то, что ж это за хата, раз стоит она среди пыльных азиатских карагачей, а не в сладкой тени каштанов и калин! Но название дачного подрыбачинского посёлочка – Калиновка – ласкало ухо и приятно скрашивало истинное положение вещей. Калину от рябины или от того же каштана Фёдор Андреич едва ли сумел бы отличить – на изучение растительного мира ему не достало времени в жизни. Сначала он изучал пушки и воевал, потом осваивал точную науку перевоспитания преступников в тех отдалённых северных краях, где и деревья, и люди обозначались цифрами: шифрованными номерами и количеством кубометров, «кубиками». А потом был направлен сюда, на Иссык-Куль, в отдел кадров: каждому – по заслугам его. Заслуг было много, куда больше, чем воздаяния за них. Взять хотя бы начальника отдела кадров, сорокапятилет-

269


Давид МАРКИШ. Белая жара

него наглого сопляка: у него четыре медали против семи федченковских, а зарплата на двадцать семь рублей выше. Да что там зарплата! А участок? А дачка какая? А тёплый сортир?.. Но, шлепая по грязи в свой вонючий скворечник с сердечком на двери, Фёдор Андреич не роптал, а всего лишь ворчал: он давным-давно, ещё на войне, разуверился в справедливости, и всего более полагался на счастливый случай, на козырного туза; но колода шла к концу, туз всё не выпадал, а на пересдачу уже нечего было надеяться. Родные орловские просторы если и брезжили в памяти Фёдора Андреича, то только по пьяному делу, после второго стакана. Числясь по паспорту русским, в глубине души он считал себя украинцем. Зачем это было ему надо, он и сам не знал. На Украине он бывал только проездом, украинской речи не понимал – а вот же радовался тому, что дачный его посёлок называется Калиновка, а не какая-то там Русопятовка, что живёт он в хате и кругом, по берегу озера, полным-полно хохлов, переселившихся сюда, на тучные земли, ещё до революции. Он даже запомнил десятка два украинских слов, хотя и не злоупотреблял ими в служебном разговоре – а только с женой, молчаливой болезненной старухой, давно уже махнувшей рукой и на опостылевшую ей жизнь, и на неудачника-мужа. Фёдор Андреич знал, что он неудачник, знал доподлинно, но это не отравляло его жизнь. Своё неудачничество он нес, как полковое знамя на областном параде: с ощущением избранности и не глядя по сторонам. Неудачничество согревало его. Иногда ему казалось, что, будь он счастливчиком и баловнем судьбы, как, например, начальник отдела кадров, – ему было бы зябко на свете. Но, представься случай, он поменялся бы с начальником местами. Не то был Тенти. 2 Леночка, племянница, дочка младшего брата, приехала в Калиновку из Орла на летние каникулы. Она училась на медицинском, ходила в джинсах и курила сигареты «Ява». Увидев джинсы и сигарету, Фёдор Андреич почувствовал растерянность; сердце у него нехорошо заныло. «Ишь, ты,

270

Повести. ТЕНТИ

чёрт, – подумал он. – Теперь разговоры пойдут…» Но больше чем разговоры неприятно ему было другое: как это брат допустил, чтоб девчонка явилась сюда, к нему, к заместителю начальника отдела кадров, в таком поганом виде! И жалко было брата. Но девочка по-родственному бросилась на шею, чмокнула в наодеколоненные после бритья щёки – и Фёдор Андреич со смущением и удовольствием почувствовал упругую тяжесть её груди, стремительную силу молодого тела. Угрюмо взглянув на бесплодную, как камень, жену, распорядился: – Чего стоишь! На стол подавай! Бубня что-то под нос, старуха застучала тарелками и вилками. – А скатерть! – строго указал Фёдор Андреич. – Не в хлеву живём! – Бубня пуще прежнего, старуха неприязненно взглянула на гостью и, подтащив к шифоньеру табуретку, полезла за скатертью. – Ну, вот, – одобрил Фёдор Андреич, – теперь ладно… Мы всё же не киргизьё, на полу не сидим. – А на полу, дядя Федя, даже интересней, – то ли косвенно заступаясь за старуху, то ли всерьёз сказала Леночка. Фёдор Андреич только лоб наморщил и головой повёл от плеча к плечу. – Ну, это ты зря, – назидательно сказал он.– Ты с ними не сидела, а мне вот приходится иногда по службе. Киргизы – они что? Как жили при царе Горохе, так и сейчас живут, ничего их не берёт: спят на полу, жрут на полу, а стулья и кровати у них только для красоты. Ты им – своё, а они тебе опять же своё… Правильно их тут зовут: звери. Зачем, с какой стати взял Фёдор Андреич Леночку с собою в командировку на сырты, в киргизскую горную глухомань, он и сам себе внятно бы не признался. Под ворчанье старухи собрали они вещички и поехали в Рыбачье, на аэродром.

3 Летели часа полтора. Под крыльями тряского, как телега, «АН-2» обозначались, сменяя друг друга, заросшие

271


Давид МАРКИШ. Белая жара

тянь-шаньской елью отроги, межгорные каменистые долины и бурые реки среди безлюдных диких берегов. Двенадцатиместный самолёт был полупуст; в хвосте терпеливо блевала в бумажный мешочек беременная киргизка, рядом с ней сидел на полу её муж, прижимая к коленям курдючного барана. Ещё два-три пассажира, все киргизы, дремали, откинувшись в креслах и раскидав сильные чабанские ноги, обутые в кирзовые сапоги. – Там наших нету, на сыртах, – неодобрительно взглянув на барана, сообщил Леночке Фёдор Андреич. – Там одни киргизы, чёрт их знает, как не дохнут. Правда, ни вшей, ни клопов – ни-ни: высоко. Ну, на ГМС¹ семья одна русская, пятый год уже живут, тоже озверели почти… Я б там ни за какие деньги не поселился, – заключил Федченко. – А что ж они внизу не живут, на озере? – поинтересовалась Леночка. – Кто? – уточнил Фёдор Андреич. – С ГМС, что ли? Шуркины? – Да нет, – сказала Леночка, – киргизы. Ну и Шуркины тоже, если там так плохо. – Шуркины за отдалённость получают, – стал объяснять Фёдор Андреич, – за высокогорность. Их никто туда, Шуркиных этих, силой не гнал: они денег накопят побольше и спустятся. А киргизы привыкли, им там даже лучше, чем внизу. Это их земля! – А на озере? – разглядывая угрюмые жёлтые скалы внизу, спросила Леночка. – Озеро – наше, – строго, убеждённо сказал Фёдор Андреич. – На озере им делать нечего. Оставили им два села на юге для справедливости – ну, и хватит с них. Ты видала, какой там у нас чернозём? Плюнь – яблоня вырастет! А им чего? Им лишь бы баранов своих гонять. Вытащив из кармана галифе смятую пачку «Севера», Фёдор Андреич закурил, задымил. – Это тебе ещё понять надо, вникнуть, – затянувшись подряд несколько раз, пасмурно продолжил он. – Мы когда 1 ГМС – гидрометеорологическая станция.

272

Повести. ТЕНТИ

сюда пришли – наши, то есть – это ещё при царе было, до революции, – киргизы эти дикарь дикарем жили. Мы их, можно сказать, «папа-мама» научили говорить – а они бунтовать… Ну вот теперь и сидят в своих горах. – Выслали их, что ли? – сказала Леночка, как об обычном. – Зачем выслали! – пожал плечами Федченко.– Сами ушли… Они с нами жить не хотят. Не дождавшись от племянницы вопроса, всколыхнувшего бы вдруг заглохший разговор, Фёдор Андреич обиженно попыхтел папироской и без понукания объяснил: – Они в пятнадцатом году как начали бунтовать! Взяли пики свои, топоры – и на нас. А мы их – пушками! Ну, они, конечно, бежать, в Китай. Под Хан-Тенгри до сих пор весь перевал в мослах. – Пушками! – ужаснулась Леночка.– А они – с топорами! Ну, это, знаешь ли… – Не бунтуй! – жарко пресёк Фёдор Андреич и ребром ладони рубанул себя по коленке. – Эт-та что такое?! Ну и пушки тогда были не пушки, а так – смех один. Вот если б из «катюш» вжарить навесным, по квадратам… Самолётик швыряло из стороны в сторону; беременная широко развела колени и, скрючившись, припала ртом к жерлу рвотного мешка. Блеял баран и рвался из рук безучастно сидевшего киргиза. – Во трясёт! – жалко улыбнулась Леночка. – А ты вниз не гляди, – надёжно обняв племянницу за плечи, наставил Фёдор Андреич.– Наглядишься ещё. – И, мельком взглянув в иллюминатор, душевно порадовался, что трясёт. Внизу, в ущелье, скакала река с камня на камень, а ущелье последним трудным рывком вымахивало на плоскогорье. Унылая жёлтая степь тянулась до горизонта, до Китая. На земле не видать было ни животных, ни людей, ни строений, только крылатая тень, словно привязанная ниточкой к самолёту, тащилась по жёлтым низким травам, да противный стрекот мотора царапал синее эмалированное небо. Потом тряска кончилась, самолёт лёг на крыло и полетел по кругу. Внизу обозначилась горстка кибиток, обнесённых

273


Давид МАРКИШ. Белая жара

квадратным глинобитным забором. С неба кибитки казались аккуратно склеенными из серой бумаги коробочками. Самолёт, снижаясь, шёл прямо на посёлочек, как бы в атаку, как на цель. Уже пронесясь над домами, Леночка увидела, что из ворот высыпали десятка полтора всадников и поскакали за самолётом к взлётно-посадочной поляне. – Здесь раньше погранзастава была, – дал объяснение Фёдор Андреич невнимательно слушавшей Леночке, когда самолёт, будто курица, запрыгал по кочкам поляны.– При пограничниках порядок был, а сейчас… – Федченко отрешённо махнул рукой. – Ворота пожгли, баню развалили. А башкарме ихнему, председателю поссовета, это всё равно: он сам харю-то по праздникам только моет. Пока пилот сновал по поляне, всадники успели доскакать и спешились у самого самолёта. Некоторые привезли с собой детей. – Они в уборную и то верхом ездят, – с неудовольствием сказал Фёдор Андреич. – Ну, давай: приехали. – А ты здесь уже был, дядя? – спросила Леночка, подымаясь послушно. – Здесь не был, – сволакивая рюкзачок с полки, отозвался Фёдор Андреич. – Рядом был, километров триста отсюда. Да тут всё одно и то же: и Иштык, и Чон-Су, и этот Кара-Шийрак. Их встречали. Башкарма – мужчина лет пятидесяти, в расстёгнутом драповом пальто, синем, в синем же полувоенном френче и галифе, заправленном в давно утратившие блеск, потускневшие хромовые сапоги, с камчой в руке – степенно выдвинулся из толпы и, подойдя к Фёдору Андреичу, сказал: – Товарищ Федченко? Долетели как? А нам Шуркин сказал: радиограмма пришла, уполномоченный по выборам едет. Здравствуйте, пожалуйста! – И, энергично потряся руку Фёдора Андреича двумя руками, поправил сбившийся на затылок картуз с широким и прямым, как полка, козырьком, тоже синий. – Долетели нормально, – информировал Фёдор Андреич. – Урны готовы? Урны, говорю, готовы? Ну, ящики для голосования! Хорошо… Это родственница моя, девушка.

274

Повести. ТЕНТИ

Глядя на хитро улыбающегося, с налитыми здоровым яблочным румянцем щеками башкарму, Федченко вдруг почувствовал досаду: лыбится, киргизская харя! Девку молодую увидел при начальстве и лыбится! Ишь ты, пальто драповое напялил… – Вы у Тенти жить будете, – сказал башкарма, высморкавшись в сторону и обмахнув ноздрю слежавшимся в кармане носовым платком. – У него кибитка большая. Вещи положите – и ко мне: отдыхать надо с дороги, мясо есть, кумыс пить. А выборы завтра устроим, или потом – куда спешить? – Не завтра и не потом, – сухо поправил Фёдор Андреич, – а послезавтра. Не ты, башкарма, для этого день назначаешь, а Верховный Совет. – Нам пожалуйста, – без спора согласился башкарма. – Нам когда велят, мы устроим. Я верблюдов уже согнал – скачки проведём. – Вот это дело хорошее, – сурово одобрил Федченко. – Приз назначил за скачки? – А как же! – ещё пуще заулыбался башкарма. – Ящик спирта! Чтоб всем хватило! – Первый приз назначь – вымпел с надписью, я привёз, – объявил Федченко. – А второй уже можно спирт. – Тогда, начальник, никто скакать не будет, – перестав наконец улыбаться, сказал башкарма. – Все захотят вторыми прийти. – Ты первым придёшь, – нахмурился Федченко.– Ну, давай, пошли, что ли, к этому… к Тенти, или как там его.

4 Кибитка Тенти просторная по причине малонаселённости: сам Тенти там живёт, да сын его – парень сразу после армии. А хозяйки нет – ушла-уехала неизвестно куда, говорят, видели её в Пржевальске с каким-то терьячником в дунганской столовой. Тенти по этому поводу не огорчался: баба с возу, кобыле легче. А бабу другую можно найти, если понадобится – помоложе и покрепче. Сына Арслана нашёл Тенти у дальних родственников в Иштыке, когда вернулся из Сибири семь лет тому назад – затравленного какого-то,

275


Давид МАРКИШ. Белая жара

огрызчивого, как волчонок. Ну да ничего – нашёл, и слава Богу. Паренёк скоро пообвык в отцовской кибитке, округлился, щёки наел и перестал по ночам метаться, кричать: «Ой, дядя, больше не буду!» Дядина рука – чужая, злая. Дядина – с камчой, теткина – с кочергой. А отец бьёт по-доброму, бьёт как гладит; на то он и отец. Тенти, привезя сына в кибитку, стал окончательно доволен жизнью. Было у него два мешка картошки в чулане, да полмешка муки, да конь, да сколько-то баранов, а сколько точно – не обязательно знать. Паслись те бараны с колхозной отарой Канурбая, и старый Канурбай в обиде на Тенти не был. А сам Тенти с Арсланом пасли яков колхоза им. XX съезда, сорок пять голов. Ячье молоко известно какое: пальцем поболтать получше – и масло. Впрочем, известно, да не всем. Есть такие люди, которым и неизвестно. Немцам, например, или тем же якутам. К этим чужестранцам Тенти относился вполне терпимо: не знают – и не надо им. Зато у немцев есть ружье «Зауэр – Три Кольца», а у нас нет, у нас с малопулькой и на козла ходят, и на барса. Каждому своё…. И в этом благоденствии Тенти намеревался-таки привезти какую-нибудь бабу, вдову какую-нибудь из Чон-Су или даже с озера, из Сары. Благоденствие-то было, но веселья в кибитке не было. А Тенти хотел веселья. В это время прибыли русские – товарищ-господин Федченко с девушкой. – Здравствуй, хозяин! – сказал Фёдор Андреич, плечом вперёд вталкиваясь в отпахнутую башкармой дверь.– Ну, здоровье как? Дети? Тенти в ответ на вежливые вопросы усмехнулся и цыкнул сквозь зубы слюною в угол. – Заходи, товарищ-господин! – выкрикнул Тенти и поправил на круглой крепкой башке зелёную городскую шляпу с чёрными подтёками пота вкруг тульи. – Садись вот, мешок кидай, и жена пускай сидит, отдыхает. – Племянница, – сухо поправил Федченко. – Племянница это, Леной звать. – Это нам всё равно, – сказал Тенти и снова цыкнул. – Ты, давай, их тут долго не держи, – стоя в дверях, дал

276

Повести. ТЕНТИ

указание башкарма. – Успеешь ещё… Может, они ноги хотят помыть? – Человек не собака, чтоб ноги полоскать, – рассудительно заметил Тенти. – Это собака босиком бегает, а начальник вон в каких сапогах… – Ладно, ладно, – прервал ненужный спор Фёдор Андреич. – Домой вернёмся, тогда и помоем… Да у тебя и тазика нет, чего зря языком трясти! – Тазик есть, – не отступил Тенти. – Китайский тазик, мы в нём бешбармак варим. Леночка глядела на Тенти во все глаза. Китайский тазик! Ей показалось, что владелец этого самого китайского тазика, ухмыляясь в свои толстые прямые усы, подшучивает над тяжеловесным дядей Федей. Хиповый мужик Тенти. – Ну, я пойду тогда, – сказал башкарма, легонько пощёлкивая камчой по голенищу. – Ты, Тенти, тоже приходи давай. – Командир велит, солдат делает! – гаркнул Тенти и даже руку поднял, по-военному приставил ладонь к своей зелёной шляпчонке. Стоя так, в позиции услужливой готовности, он вдруг широко улыбнулся, под чёрной колбаской усов сверкнули несокрушимые сахарные зубы. И Леночка окончательно утвердилась: издевается Тенти. А Тенти быстро, без суеты запалил костерок посреди юрты – с круглого каменного ложа потянулись к тюндюк-жале длинные, нежные стебли огня. Удовлетворённо цыкнув в костерок, Тенти подвесил на треногу ровно закопчённый чайник и оборотился к гостям: – У башкармы чай с конфетами, а у меня чай с чаем. Барышня, пиалушку вот бери! Боорсаки берите! – из ситцевого красного мешочка он высыпал на дастархан подсохшие боорсаки. Неудобно поджав под себя ноги и сложив их крендельком, Леночка удивлялась взволнованно: сидение на полу, и костёр посреди дома, и этот дикий мужик, называющий её «барышня». Откуда он слово взял? Сто лет уже в городе так не говорят, не то что здесь… А приятно, всё-таки: барышня. Как старинная чашка какая-нибудь, хрупкая, с золотой ручкой, дорогая.

277


Давид МАРКИШ. Белая жара

– Ну, хоп¹, – строго сказал Фёдор Андреич, выпив чаю. – Пошли. – Сейчас, – готовно отозвался Тенти. – Уберу только… – Он стал ладонью сгребать боорсаки в красный мешочек. Леночка, морщась, высвободила из-под себя затёкшие ноги и потянулась к порожним пиалушкам – помогать хозяину. – Ничего, – ухмыльнулся Тенти, завязывая узлом горло мешочка. – Давай я. Леночка протянула ему пиалушки над заглохшим костерком, одна выскользнула, брякнулась донцем о камень и аккуратно раскололась на несколько частей. Леночке сделалось неловко. А Тенти подобрал осколки и, покачивая головой, внимательно их осмотрел. – Извините… – пробормотала Леночка. – Я… – Ничего, – сказал Тенти, убедившись, что ни склепать, ни склеить осколки не удастся. – Пиалушку разбили – науке помогли. Но – жалко. – Какой ещё науке? – недовольный неловкой племянницей, а ещё более говорящим какими-то дурацкими загадками, странным хозяином, спросил Федченко. – Как какой? – бурно удивился Тенти.– Археологии! Фёдор Андреич пренебрежительно пожал плечами и завозился, подымаясь с пола. – Ты, товарищ-господин, плечами не жми, – укорил Тенти. – Через тыщу лет, может, тут археолог ковыряться будет в земле, а найдёт осколки эти и скажет: «Вот, мол, пили чай начальник с барышней, и с ними Тенти сидел. Молодец, мол, барышня, что пиалушку уронила!» Леночка улыбнулась теперь благодарно. – А ты, я вижу, шутник, – отряхиваясь, проворчал Федченко и вышел на волю. – Начальник сердитый, – и Тенти подмигнул Леночке весёлым жёстким глазом. Леночка почему-то вдруг смутилась и, досадуя на себя за это, поспешила выйти вон. 1 Хоп – хорошо, ладно (кирг.).

278

Повести. ТЕНТИ

Сидение у башкармы оказалось затяжным и неинтересным. Федченко строго толковал с киргизами о каких-то бланках, об урне и закрытой кабинке, которую не успели построить. – Зачем кабинка, начальник? – в который раз спрашивал башкарма. – Мы друг друга не стесняемся. Давай ящик на дворе поставим, каждый подойдёт, бумажку кинет. А кабинку эту из чего строить? Фанеры нет, досок нет… Давай на дворе, по-честному! – Не положено, – угрюмо и твёрдо возражал Федченко. – Тебя ещё когда предупредили: строй, а ты только лясы точил. Плохо работаешь, башкарма! Башкарма согласно кивал головой, глядел скучно. И снова заводил своё: нет досок, нет фанеры, нет кирпичей, можно устроить секретную избирательную кабинку в заброшенной солдатской уборной: внутри всё почистить, прибрать, дырку закрыть, чтоб никто не провалился, а на коврик ящик поставить. Коврик башкарма готов был предоставить. Услышав такое, Федченко побагровел. – Да ты что! – вдруг вспотев, заорал он. – В тюрьму захотел?! Да тебе пятнадцать лет дать – и то мало! В уборной… Да за одно такое слово! – Фёдор Андреич опустил голову на грудь и трудно дышал. Он знал, что по новым временам проклятый киргиз за такое неуважение не получит не то что пятнадцати, даже пяти лет, и было ему горько от несправедливости. А башкарма испугался. Он елозил глазами, хлюпал носом. Искренне не понимал, чем так рассердил русского начальника – уборная была дощатая, сухая, с красивым сердечком на двери, и никто туда не заходил уже года три – с тех пор, как перевели отсюда заставу на новое место: киргизы справляли нужду по старинке, в чистом поле. – Да я как лучше… – пробормотал башкарма, утёр лоб и щёки шапкой, а потом обнародовал свои заслуги: – Наши киргизы хотели сколько раз уборную эту на дрова разобрать, а я не давал: государственная. – Да как ты только мог такое предложить! – начал понемногу остывать Федченко. – Как тебе это в голову взошло, баран ты!

279


Давид МАРКИШ. Белая жара

Сравнение с бараном башкарма принял смиренно: баран так баран. Главное, чтоб в Сибирь не загнали. Леночка прикусила губу, чтоб не расхохотаться. А что, прекрасная идея! Голосовать в сортире, и даже урна не нужна: бросать бюллетени прямо в дырку. Всё равно всё будет окей: проголосует сколько там надо процентов, и все – «за»… Она оглянулась на Тенти, к дастархану по незначительности своей недопущенному и сидевшему на корточках у входа в кибитку, с пиалушкой в руке. Тенти поймал Леночкин взгляд, ухмыльнулся и цыкнул через порог. – В Сибирь его, товарищ-господин! – подал голос Тенти. – А чего! В Сибири баранов нет, теперь будут. Сельское хозяйство надо развивать, я сам в газете читал. – Тебя не спрашивают! – огрызнулся Федченко. – А головы вам даны, чтобы думать. – Это было сказано таким тоном, словно бы он, Федченко, как представитель советской власти, лично раздал всем присутствующим по голове для сочинения полезных и правильных мыслей. – Слушаюсь! – сразу согласился Тенти и с шумом потянул чай из пиалушки. И добавил как бы про себя, но достаточно ясно и убеждённо: – Птица летит, советский человек слушается. – Вот это верно! – поддержал Федченко. – Настоящий человек должен делать, что ему говорят. Воспользовавшись передышкой, башкарма разлил водку в стаканы. Разговор помягчел, согрелся, и вскоре придумали с кабинкой: решено было завесить угол кибитки одеялом и там устроить урну. Об уборной больше не вспоминали. Сварился, поспел зарезанный к приходу гостей баранчик, пришла пора есть. Ели долго и обстоятельно: сначала ломтики курдючного сала и печени, потом работали ножичками над грубо разрубленными кусищами мяса на костях. Тенти, сидя всё там же, у двери, смачно вгрызался в толщу мяса, вкусно хрустел жилами и хрящами. Покончив с мясом, аккуратно отодрал зубами плёночку надкостницы и критически осмотрел белую кость с разных сторон. Потом благодарно утёр усы и губы шершавой, как неструганная доска, тыльной стороной ладони.

280

Повести. ТЕНТИ

Покончив с цельным мясом, разделав и разделив голову между гостями – одна щёчка досталась Леночке, – принялись за бешбармак. Леночка видела, как башкарма, засучив рукава френча, поливал тонко наструганное мясо бульоном и, распялив пальцы, перемешивал. Жир стекал с его рук, башкарма медленно, чтоб не разбрызгать, встряхивал мутно блестящие пальцы над казаном. Фёдор Андреич осовел от мяса и водки, сидел молча. Леночке всё это наскучило, надоело, хотелось за дверь, на волю. Она то и дело взглядывала на Тенти как на единомышленника, но помощь не приходила и от него. Тогда Леночка поднялась с кошмы и, прихрамывая на непослушных, чужих ногах, вышла из кибитки. Её не удерживали. Солнце проваливалось за голый холмистый горизонт высокогорья, прохладные синие тени лежали по всей степи. Нежно и горько пахло горной полынью и кизячным тёплым дымом. Живая тишина стояла над степью, и, пристально вслушавшись в неё, Леночка различила голоса кузнечиков и птиц, свободный голос ветра, и далёкое лошадиное ржание. Сев на камень, она забыла думать и о дяде Феде, и о Тенти с башкармой, и об этом месте земли, где оказалась она случайно. Стала Леночка продолжением камня, и неясно было, мертва ли она, как камень, или камень жив, как человек. И время обтекало её, как ветер. Пришла в себя от голоса Федченки: – Вон она сидит! Устала, должно быть, да и высота… – Пошли, барышня! – подходя, загребая душистую стынущую землю разбитыми сапогами, сказал Тенти. – Пошли в кибитку, теперь отдыхать надо. И Леночка пошла на зов, и легла под крытое пунцовым шёлком одеяло, и спала в кибитке. Поздним утром, в семь часов, она открыла глаза и увидела Арслана, сына Тенти – как он хлебает шурпу из пиалы. – Отец яков на выгон погнал, – сказал Арслан, доев суп. – Тебя Леной звать? Я по-русски плохо умею. Арслан был похож на отца, только усов у него не было и лицо не одубело ещё, сохранило нежный и здоровый смугло-розовый оттенок. Крупные угольные, косого разреза

281


Давид МАРКИШ. Белая жара

глаза глядели не насмешливо и дерзко, как у Тенти, а – независимо. Плечи парня под пропотелой рубахой выпирали гладкими буграми, пиала для супа утопала по бортик в широких загорелых ладонях с длинными и крепкими пальцами. Смутные мысли посетили Леночку при виде этих ладоней, этих пальцев. – А дядя Федя где? – спросила она, не шевелясь под тяжёлым одеялом. – К башкарме пошёл, будку проверять, – сказал Арслан. – Ты вставай пока! – и вышел из кибитки. Поглядывая на неплотно притворённую дверь, Леночка торопливо натянула джинсы и кофточку и вышла во двор. Арслан покуривал, привалясь плечом к стене. – Польёшь мне? – попросила Леночка. – А то рукомойника нету… – Она огляделась, как бы приглашая оглядеться и Арслана, удостовериться, что рукомойника нет. – Воду ещё не провели к нам в Кара-Шийрак, – улыбнулся Арслан. – Идём, полью.

5 Фотографический портрет кандидата в депутаты от блока коммунистов и беспартийных был напечатан на выборном бюллетене, на котором ничего не следовало писать или рисовать, а только вложить его в конверт и бросить в щёлку, в ящик. Кандидат, киргизский человек, глядел с бюллетеня строго и неподкупно; окажись он тут вживе, никто, пожалуй, не стал бы звать его в кибитку попить чайку или расспрашивать о чём-либо, – даже Тенти. Фёдора Андреича, как бы представлявшего этого строгого человека, тоже никто и не думал спрашивать о том, кто таков кандидат и чем он хорош и полезен. Завтрашнее кидание конвертов в щёлку вызывало, однако, приятное возбуждение, как всякое бессмысленное, но обязательное действие: процедура в секретной кабинке походила на игру для взрослых, а атмосфера праздника подогревалась грядущими скачками, неизбежным обжорством и пьянством. Всё население Кара-Шийрака готовилось к выборному действу, призванному скрасить однообразие высокогорной жизни. Никто не 282

Повести. ТЕНТИ

знал, куда именно выбирают неподкупного киргиза в галстуке, но этот вопрос никого не занимал: выбирают – и всё. Выборы – это праздник, как Первое мая или Седьмое ноября. Праздник прошёл, утречком опохмелились – и точка. Праздничный день выборов никому в голову не приходило связывать с днём завтрашним или послезавтрашним. Кандидат тут был ни при чём, он в этом представлении играл роль последнюю, значение его было прикладное. На этом бюллетене он был как бы флажком, которым размахивают дети на организованных гуляньях народа. Его будущая деятельность не имела никакого отношения к бросанию конвертов в щёлку – делу чисто развлекательному, не серьёзному и не мужскому. Тенти менее других радовался предстоящей затее: права выбирать и быть выбранным он был лишён по причинам, о которых речь пойдёт ниже, а скакового верблюда у него не было, – так что не было и надежды на призовое получение ящика спирта. Подумав, всё же решил барана зарезать: он не хуже других, да и гости у него просидят до первого самолёта – куда ж без мяса… Решив и мысленно распрощавшись с бараном, повеселел и, посвистывая в усы, погнал яков за ближний взлобок, на простор. Простор открылся сразу – великий, зеленовато-голубой, с золотыми солнечными разводами. Ближе к горизонту Простор уже назывался Китаем, переходил в Китай. Китай был южным направлением Простора, туда можно было съездить за порохом, за мукой и пивка выпить со сметаной в какой-нибудь забегаловке. Китай был рядом, вот. А озеро с его Пржевальском и Рыбачьим, с его порохом, мукой и пивом – озеро Иссык-Куль существовало как бы по ту сторону высокого горного забора, перелезать который обременительно, долго и вообще ни к чему. Да и нельзя, запрещено: заметят, проверят и срок дадут за то, что без спроса оставил места ссылки. В Китай – езжай себе на здоровье, запряги да езжай: пограничников всех вниз перегнали, границы нет никакой – Простор и Простор… И хорошо было Тенти, и улыбался Тенти оттого, что судья так мудро приговорил: местом пожизненной ссылки назначить родину

283


Давид МАРКИШ. Белая жара

преступника-рецидивиста – Южные сырты. А поскольку оперуполномоченный ГБ там не живёт по причине дикости и отдалённости этого самого места, то и отмечаться каждые десять дней не надо; не у кого отмечаться, комендатуры нет. Хорошее место – родина Тенти, замечательное место: лучше нет на белом свете, включая город Краков. В городе Кракове, в войну, Тенти поймал немецкого адмирала с ленточкой, живьём. Свистнув якам, Тенти привольно сел на чистый жёлтый камень, торчавший среди других камней земли. Солнце не успело ещё набрать горячую силу, живой холодок ночи шёл от камня, и Тенти испытал мимолётную сладкую благодарность к камню, к утру и к Простору, полноправной частью которого был камень с привольно сидящим на нём Тенти. На юге Простор переходил в Китай, а за северным горным забором, за озером, очень далеко, располагался город Краков.

6 В предместье города Кракова оказался Тенти в 44 году, в составе штрафного батальона. В батальоне собраны были разные люди, и попали они туда за разные дела-делишки: русские и украинцы, казахи и литовцы, и один еврей – пожилой налётчик из Одессы. Были и воры, и мародёры, и один подполковник, который случайно выстрелил в живот полковнику, а пожилой еврей попал за то, что перед атакой напился мертвецки, на бегу пел песню на иностранном языке, а потом, споткнувшись, упал и заснул посреди поля боя. Все эти бойцы в соответствии с различными приказами и указами, подписанными генерал-лейтенантом Шебуниным, должны были биться до первой крови и этой кровью смыть свою вину и позор. Первая эта кровь становилась, по большей части, и последней: штрафники долго не жили. Не то был Тенти. Попав в «академию Шебунина» в самом начале войны за то, что унёс жирного ягнёнка со двора, с хозяйкой которого – русской крестьянкой – накануне провёл ночь, Тенти до весны 45-го из штрафбата почти и не вылезал. Это смертное

284

Повести. ТЕНТИ

сидение объяснялось буйством нрава штрафника, любовью к незнакомым привлекательным предметам. В юности ведь и сама жизнь кажется привлекательным и малознакомым предметом, тем более в юности военной. – Страшно, зато интересно, – не скрывал своей позиции Тенти. – Как куда первыми войдём – грабь, ребята! А потом уже власть подтягивается – штабы всякие, начальники – их, значит, очередь. У нас мешки, у них вагоны, а как же… А убить везде могут, хоть в штрафном, хоть в гвардейском. Краков сразу понравился Тенти: красивый, богатый. Дома крепкие, толстостенные – хоть из пушки в них стреляй. Европа! Тут тебе и часы, и «польты», и «Зауэр – Три Кольца», может, удастся где-нибудь разыскать. Нет для охоты на горного козла лучшего ружья, чем «Зауэр – Три Кольца», это свой один рассказывал, штрафник, оружейный мастер. «Зауэр»! Из «Зауэра» даже снежного барса остановишь, а что ж тут такого… Каким сорным ветром занесло немецкого адмирала в город Краков – того Тенти так никогда и не узнал, хотя и любопытствовал очень, – а товарищи, которым адмирал был сдан с рук на руки под расписку, на разведочные вопросы Тенти – как же, мол, так, отсюда моря в бинокль не видать – эти знающие товарищи только пожимали плечами и вертели красными шеями, как будто Тентиному адмиралу тут, посреди суши, и полагалось находиться, дежурить на дне реки вместе с карасями и раками. Адмирал был взят над оружейным магазином, в просторной квартире с длинным коридором. В магазин Тенти вошёл через окно с приятелем своим Мереке, казахом – содрал жалюзи, расшиб стекло и вошёл. Нужного «Зауэра» там не нашлось, и Мереке торопил – пойдём, мол, отсюда лучше по квартирам, там что хочешь есть, – и они поднялись на второй этаж, выбрали дверь побогаче, с начищенной медной дощечкой. Мереке выстрелил в замок, они вошли. В первой комнате было скучно, а вторая, вся голубая, зеркальная, так и звала – давай, мол, ребята, вали сюда! Посреди комнаты стояла двойная белая кровать с резной лебединой головой, в кровати помещалась барышня приятной

285


Давид МАРКИШ. Белая жара

наружности. При виде Тенти и Мереке барышня не выразила ни радости освобождённой от ига, ни ужаса застигнутой врасплох разбойниками с большой дороги. Оглядев необыкновенные для Восточной Европы лица мужчин, она выпростала из-под кружевного розового одеяла белую руку и вполне по-деловому указала ею в глубь квартиры. Мереке, степной человек, заглядывать в будущее, даже наиближайшее, привычки не имел, поэтому жесты барышни его ничуть не увлекли и не заинтересовали. Барышня в пуху и в пенках – это то, что щедро предстало его косым глазам и, таким образом, сейчас принадлежало ему. И Мереке, довольно урча, распустил ремень позорных штрафных штанов… Степной Мереке никогда не заглядывал в будущее, поэтому, может быть, его и убило осколком снаряда двадцать один день спустя после описываемых событий. Может быть, поэтому. Тенти не стал мешать Мереке. Если б на месте пуховой барышни отдыхала даже царица здешних мест с золотыми часами и брильянтовыми бусами – даже и тогда Тенти не стал бы препятствовать Мереке: пусть берёт, на войне добра много, на всех хватит. Да и подождать можно чуть-чуть. В Тенти же деловой жест барышни возбудил и без того бурное воображение. Что там, в глубине гулкой квартиры? Водка? Деньги? Другие девушки? Возможность подвоха и обмана Тенти почти не допускал: обманщицу можно было разорвать, и она сама, наверняка, догадывалась об этом. Оставив урчащего Мереке перед белой кроватью с лебединой головой, Тенти чутко пошагал по коридору в направлении, указанном барышней. Оружие Тенти держал вполне наготове и за свой интерес готов был постоять. Ударом раздолбанной кирзы раскрывал он лаковые белые двери, высокие и двустворчатые, выходившие в коридор, и цепко оглядывал открывавшиеся чистые комнаты. В одной сидела на резной кушетке старуха с расплетёнными серыми волосами и плакала, и Тенти не стал её утешать, а прошёл мимо: квартира была большая, на весь этаж. В другой комнате на одиноком круглом столе стоял почему-то красненький заварной чайник, и Тенти смёл его в карман, предусмо-

286

Повести. ТЕНТИ

трительно перешитый и углублённый до коленной чашки. Чайник привольно улёгся в кармане, и Тенти бестревожно почувствовал разливающееся по ноге и стекающее в сапог тепло: чайничек оказался недопит. Шкаф стоял в последней по ходу движения комнате – большой и важный, с навершием в форме короны. За такой богатый шкаф стоило воевать и рисковать жизнью.

7 Вода была дивная, ледяная. Вода покалывала лицо морозными иглами, отдалённо напоминавшими орловские, но куда более прозрачными и острыми, серебряными. Потом кончилась в ковшике эта алмазная и серебряная метель посреди лета, и Арслан подал полотенце. Не хотелось утираться, не хотелось погружать лицо в бесформенную ткань, пахнувшую дурно. – Спасибо, – возвращая полотенце, сказала Леночка. – Не надо. – А я вытираюсь, – сказал Арслан. – У нас тут ветер, а кожа мокрая. Потом чешется иногда. Рассказывая про эту незадачу, Арслан глядел совершенно неподвижно своими антрацитовыми шариками, и Леночке казалось, что меж нею и киргизом вдруг натянулись чудесным образом два каната и можно по ним ходить с поперечиной или даже ездить на велосипеде. «Она по проволоке ходила, махала белою ногой». Как там дальше? Дальше там про страсть. – А вы… а ты… – запнулась Леночка, – вниз летаешь иногда? Ну, в Россию? Или в Рыбачье? – Нет, – не откатывая свои шарики, ответил Арслан. – Тут хорошо. – Он, к облегчению и досаде Леночки, отвёл наконец глаза и, чуть-чуть щурясь от раннего сильного солнца, огляделся с удовольствием. Леночка повела взглядом, головой вслед за Арсланом. Ей было приятно это делать. Преданно подчиняясь по собственной воле этому силачу с круглым затылком, поросшим жёстким волчьим волосом, она испытывала смущенье

287


Давид МАРКИШ. Белая жара

и радостную беспомощность – чувства, ещё вчера незнакомые. И ей хотелось открыть рот и сказать: «Ой, мама, умираю! – хотя не прекращение жизни, а обретение молодой вечности мнилось ей сейчас, а к вредной маме последние годы – после окончания школы и обретения формальной независимости – она обращалась лишь по неизбежной надобности, не чаще. Тёмные пещеры и бездонные колодцы разверзались в безмятежных долинах Леночкиного существа, когда она взглядывала на Арслана или чувствовала на себе его чёрно-светлый взгляд… Как всё это стремительно, однако, совершается! Леночка повела своими орловскими синими глазами, и азиатское плоскогорное пространство открылось перед ней так близко и тесно, будто она, держась за спину Арслана, просвистала над этими жёлтыми китайскими камнями и зелёными тянь-шаньскими елями на специальном летающем коне. Эта красивая одинокая земля называлась – сырты, здесь жил Арслан, и здесь жил летающий конь, а город Орёл с его чудовищными пятиэтажками, медицинским училищем и причёсанным «под Джона Леннона» Витей со слюнявыми губами и пресным языком – это вдруг перестало существовать в природе, провалилось в тартарары. Сырты сделались центром мира, пупом земли, и от посёлка Кара-Шийрак во все концы мироздания вёлся теперь отсчёт километров. – Покатай меня на коне… – попросила Леночка. – Сейчас пойду поймаю, – сказал Арслан. – Посиди пока в юрте, супу выпей. Я скоро! В юрте сидеть было неинтересно, и Леночка, зачерпнув пиалой шурпы из котла, вышла на волю. С благодарностью и торжеством наблюдала она за тем, как Арслан ловит и седлает коня на зелёном пологом склоне, насмешливо – за бегающим по двору бывшей заставы и командующим киргизами дядей Фёдором Андреичем, с восторженным любопытством – за толстоусым Тенти, перегоняющим своих яков со взлобка на взлобок. Весь этот новый и такой замечательный мир легко умещался вокруг неё, и не было вблизи деревьев или домов, загораживающих горизонт и сужива-

288

Повести. ТЕНТИ

ющих обзор жизни. Вон вчерашний башкарма спешит, деревянно поспевает за залетным русским начальником: руки по швам, пальто застёгнуто на все пуговицы. Арслан подвёл чалого поджарого жеребца, на его ровную спину, сразу за задней лукой седла, брошена была барсовая шкура. – Держи вот, – и Арслан высыпал в готовно подставленные руки Леночки охапку мелких красных тюльпанов на крепких стеблях. – Отец сказал: барышне отнеси, обрадуется… – Господи, что это! – Леночка благодарно взглянула на истуканом стоявшего Арслана, а потом приблизила лицо к красному, лёгкому: – И пахнет! – Цветы-тюльпанки, – сказал Арслан. – Вон там, в урочище они растут, у нас их никто не берёт. – Мы туда поедем? – спросила Леночка. – Почему не поедем, – сказал Арслан. – Поедем. Тюльпаны были разбрызганы по склону урочища, в зелени травы маячили их красные колпачки. Они сидели, привалясь друг к другу, на барсовой шкуре и молча глядели, как освобождённый от седла чалый жеребец длинными скачками, всхрапывая, подымается на голый гребень, на котором против солнца, вся как бы вырезанная из чёрной жести, стояла, повернув к чалому голову на длинной шее, вороная кобылка. Когда жеребец уже почти поднялся, почти взошёл – кобылка, часто перебирая точёными ногами, останавливаясь и оглядываясь, недалеко отбежала по гребню. Остановился и жеребец – удивлённо, гневно. Вознесённая над линией гребня, как над линией тёмной воды, его голова с прижатыми ушами была неподвижна на фоне густого неба. Кобылка тем временем, выгнув шею, снова оглянулась из-за плеча, поглядела на жеребца, и жеребец одним мощным рывком тяжело взметнулся на гребень и застыл, рукой подать от кобылки, но не вплотную к ней. Снизу, с тюльпанного склона, они казались нацеленными друг на друга изваяниями, разделёнными всего лишь несколькими метрами налитого сильным солнцем неба, – изваяниями, которым вот сейчас предстоит ожить и быть

289


Давид МАРКИШ. Белая жара

приведёнными в направленное неостановимое движение. Чуткая тишина окружала эту двойную фигуру, и всякий звук-шелест ветра в траве, птичий свист или еле слышное дыхание сидевших на барсовой шкуре – начинался от неё в отдаленье. Кони на гребне глядели друг на друга, а мир с его красивыми лугами и звуками был отделён от них и отодвинут. Помешай сейчас коням, их сближению какой-нибудь призрак этого мира – жеребец будет драться до победы и смерти… Нет им помехи в этом малолюдном круглом мире, и гребень – это их гребень, а мир – это их мир. Жеребец шагнул, властно и нежно толкнул грудью круглый круп кобылки и, не встретив отпора, потянулся вздрагивающими губами к её холке. Она стояла, покорно опустив голову. Тогда жеребец, не отпуская холки, надёжно прикушенной, вздыбился. – Подожди, не рви! – сказала Леночка, чуть приподымаясь на шкуре. – Сама сниму… Бешеный! И двойная эта фигура сблизилась и слилась, и мир принадлежал им, а они – миру.

8 Шуркин младший ехал рысью на коротконогой, с широким крупом кобыле, пегой. Тряска ничуть не досаждала ему, он даже не привставал в стременах, развинченно вздымаясь и опускаясь в седле. Седло было горное, высокое, с седла по обе стороны конского брюха свешивался довольно ещё свежий ватник. Отслужив армию, Лёшка Шуркин приехал сюда, на сырты, к родителям, и оформился на гидрометеостанцию наблюдателем. То есть станция и без дополнительного наблюдателя могла бы простоять, наблюдали же Василий и Клавдия Шуркины за чем следует и до приезда сына – но в республиканском управлении ГМС не хотели ссориться с высокогорными Шуркиными: немного находилось русских людей – охотников, готовых сидеть три года по контракту в этой киргизской дыре. Вот и взяли Лёшку, и зарплата за отдалённость и за высоту ему потекла. Фёдор Андреич Федченко уважал Шуркиных за обстоя-

290

Повести. ТЕНТИ

тельность и почти военную твёрдость: второй срок уже отбывают на станции, среди киргизья, ещё годков несколько – и можно будет спускаться: хватит и на домик, и на машину. И Лёшку в люди выведут. Распоряжаясь киргизами, устанавливавшими на плацу бывшей погранзаставы избирательную будку и лозунги «Все на выборы!» и «Коммунизм – наше светлое завтра», Фёдор Андреич нетерпеливо ждал встречи с Шуркиными. Вот приедут сейчас свои люди, с ними и выпить можно по-хорошему, и поговорить – не как с этими… Лёшка ехал первым – предупредить Федченко, что родители припоздают на часок. Миновав кибитку Тенти, пегая кобылка с седоком потрюхала прямо к почте, запертой на висячий амбарный замок по причине ухода в отпуск почтаря, сидевшего, впрочем, тут же на тёплом бугорке земли, и, поводя потемневшими боками, остановилась у коновязи. Лёшка съехал с седла, привязал пегую и зашагал через плац к Федченко. – Здрасьте, Фёдор Андреич! – не доходя шагу, сказал Лёшка. – С приездом! Папаня через час будет. – А мать? – потребовал Федченко. – Тоже. – Ну, здравствуй тогда! – сказал Фёдор Андреич, наступая на Лёшку и заграбастывая его. – Ишь, холку наел! – Он покровительственно похлопал его по крепкой шее ладонью. – За кого голосовать-то? – кивнув на будку, ухмыльнулся Лёшка. – За кого надо, за того и проголосуем, – не принял неуместного веселья Федченко. – Тебе имя, что ли, назвать? – Да нет, – стушевался под майорским взглядом Лёшка. – На хрена? Мне бумажку дадут – я и опущу. – Не бумажку, а избирательный бюллетень! – строго поправил Федченко. – Знать надо! Ты, всё же, советский человек, а не бугай! – Папаня самогонки везёт баллон, – легко сообщил Лёшка. – Праздник! – В праздник выпить можно, – рассудил Федченко. – Ты принимаешь, что ли?

291


Давид МАРКИШ. Белая жара

– А чего ж! – сказал Лёшка. – Я, что ли, больной? – Ну-ну, – согласился Федченко. – На таком больном орудию таскать… Дома-то всё ладом? – Ветер дует, зарплата течёт… – рассмеялся Лёшка. – Папаня кабанчика с озера привёз, на откорм. – А эти? – Федченко покосился на киргизов, стоявших чуть в стороне. – Они на чушку смотреть не могут, как бы не отравили. – Я им отравлю! – выпрямился, выкатил грудь Лёшка. – Да я… – Самогон-то хлебный? – поинтересовался Фёдор Андреич. – Не. Сахарный. Слеза! И горит. – Ладно, – сказал Фёдор Андреич. – Скорей, что ли бы, ехали. – Может, помочь чего? – спросил Лёшка. – Да всё уже, – отмахнулся Федченко. – Шагай вон к этому, к Тенти, жди там. Скажи племяннице моей, девушке, чтоб дастарханку постелила, хлеб нарезала. Закуску-то везёт отец? А то у меня консервы есть, тушёнка, лук тут найдём. – Найдём, может, – сказал Лёшка. – Ну, я пошёл тогда. Воздух сыртов прохладный, гладкий. На коричневую каменную грудь земли наброшена зелёная шкурка, по холмистой степи бродят люди и волки, овцы и архары, или всадник скачет. Крупные наблюдательные сурки сидят на своих жирных задах у лазов в норы, стремительно и сильно посвистывают, перекликаются. Последний человек, человек, утративший уважение к себе и сделавшийся поэтому получеловеком, станет есть сурочье мясо, пахнущее землёй и сладким тленом: этот паскудный зверь, которого надо бить пулей только в голову, разносит чуму. А добрый человек ест нежное мясо барана, сваренное в пресной воде, и сердце его смягчается, а брюхо становится круглым и твёрдым, как тыква. И под этим синим густым небом нет дела добрым людям ни до большого озера Иссык-Куль с его трехэтажными домами и торпедным заводом, ни до большой горы Хан-Тенгри с её неприятными духами. Зачем им это? Отмеренные часы нашей жизни – время праздника,

292

Повести. ТЕНТИ

расплетшие тринадцать косиц женщины зачинают праздничной ночью и выталкивают детей в мир для того, чтобы умерли сильный сын и красивая дочь своей смертью, в свой срок. Так устроено и положено на сыртах от Начала Начал, и лишь беспокойный человек, тронутый бесом, вертит головой и считает далёкие перегоны за той чертой, где небо припадает к степи. Мир его душе! Но и он, тронутый, ведёт свой отсчёт от центра мира, от стен своей кибитки, обращённых к четырём ветрам земли. Лёшка Шуркин пересёк немеряный луг, подошёл к кибитке Тенти и увидел племянницу Федченки. Леночка сидела, расслабленно прислонившись спиной к солнечной стене, её выпуклые крупные глаза были лениво прикрыты. – Шуркин я, – представился подошедший. – Алексей. Лёшка, значит. Леночка, обидно не пошевелившись, приоткрыла глаза и поглядела на Шуркина Алексея, будто бы крупная птица пролетела мимо по своим делам или пёс пробежал. – Меня дядя ваш послал, – не обескуражился Лёшка. – Пусть, говорит, дастарханку кладёт, хлеб режет. Племянница, мол. – Сам пускай режет, если ему надо, – без раздражения выговорила Леночка. – Ишь, начальник какой… – И, никак на Шуркина не реагируя, вытянула из пачки длинную «Яву», закурила. Курение племянницей Федченко сигареты произвело на Шуркина сильное впечатление. Откинувшись к стене, Леночка красиво и плавно застыла, от неё до одеревеневшего Шуркина доносилось подспудное мерцающее тепло. – Сигаретку можно? – шлёпая губами, произнёс Шуркин в бездонной тишине. Леночка не успела ответить – из кибитки появился Арслан. – Тебе чего? – спросил Арслан, надвигаясь. – Дядя ихний велел дастархан накрывать, – не испугался Лёшка. – Тятя-то твой где? – Там! – отмахнулся Арслан. – Заходи, что ли… А Леночка всё полулежала, покуривала на солнышке.

293


Давид МАРКИШ. Белая жара

Потом поднялась, потянулась, разведя руки – груди её разбуженно подались вперёд и сделались округло-заострёнными, тяжёлыми, – и, подойдя к Арслану, поцеловала его в чёрный висок. А Лёшка Шуркин скривил лицо, как будто взял в рот кислое. Третий час уже пошёл, как сидели вокруг дастархана – Фёдор Андреич на почётном месте против двери, Шуркин Василий с Шуркиной Клавдией, Леночка с Арсланом и Лёшкой и Тенти, хозяин. Ели баранье мясо, хрустели хрящами и луком, и самогон постепенно убывал в баллоне. Разговор тёк вольно, прерываемый лишь благодарной сытой отрыжкой. Но алмазно поглядывал на Лёшку Арслан, и Лёшка на Арслана – с угрозой. Переглядывание это не укрылось от отяжелевшего в шерстяных и ватных подушках Фёдора Андреича, он всё чаще – стакан за стаканом – вертел головой и похмыкивал, переваривая съеденное и увиденное. Хмель солнечно и легко плескался в нём, и серое становилось розовым, чёрное – белым, а угловатое – округлым. Леночка в какой-то лёгкий миг вдруг сделалась досягаемой, и в крепеньком кобельке Лёшке Шуркине учуял Федченко конкурента, набычился, сжал кулаки до побеления костяшек. Арслана он в расчёт не брал, как существо иной породы, коня или осла. И скачками обдумывал Фёдор Андреич, как побольней справиться с этим Лёшкой. – Линдау город называется, – услышал Фёдор Андреич голос Тенти и погрустнел, раздражённо завозился в своих подушках: только ему, майору Федченко, следовало здесь, в горах, среди киргизов, рассказывать о героических обстоятельствах Великой войны. – Озеро большое, чистое, – продолжил меж тем Тенти, – а на берегу стоит этот город, Линдау. Дома богатые: стёкла блестят, двери – дуб. Заходим в один, я и товарищек мой Климов. Ходим, глядим. Вино нашли, занавески толстые, хорошие. Вдруг Климов зовет: «Подь, – зовёт, – сюда! Давай мыться, вон сколько уже не мылись!» А чего мне мыться? От воды только кожа буреет, вредно это. Гляжу – Климов портки снял, в кабинке стоит, а кабинка вся из камня мрамора. Камень такой белый, а на нем жилки голубенькие. Климов стоит, лыбится. «Щас, –

294

Повести. ТЕНТИ

говорит, – смотри лучше!» – и ручку какую-то крутит. Тут прямо из стенок этой кабинки, из мрамора этого вода ударила под давлением – дырки, значит, там были проверчены, в камне, большие и маленькие дырочки, и вода из них прямо хлещет в Климова. Ну, ему щекотно, он хохочет, как Валерий Чкалов, когда тот был ещё мальчиком-ребёнком… Шурко, что ли, называется эта кабинка. – Тенти как бы сочувственно взглянул на Шуркина-старшего, сидевшего мешком. – А ты Валерий Чкалова не трожь! – рассердился Фёдор Андреич и пальцем погрозил Тенти. – Валерий Чкалов – Герой Советского Союза, ему сам Сталин медаль вручал! А ты тут глупости свои плетёшь… – Виноват, товарищ-господин! – сразу сдался Тенти. – Исправлюсь! Леночка видела это наигранное сочувствие в глазах Тенти, хохотала беззвучно, откинувшись на плечо Арслана. – Почему… – выговорила Леночка, – почему Чкалов? – Да не знаю! – охотно улыбнулся Тенти. – Само как-то вышло – Климов до штрафбата в авиации служил. А что, барышня, обидно, что ли? Леночка хохотала, Шуркин-старший глядел на неё мутно. – Ну, чего… – досадливо сказал Федченко. – Выпьем, что ли… – И налил. Выругать племянницу у него язык не повернулся, и это было ново, незнакомо. – Шурко! – вдруг ляпнул Лёшка, искательно глядя на Леночку. – Вот это здорово! Это по-нашему! – Да не Шурко, а Шарко, – успокоившись, сказала Леночка. – Это душ такой. – Я и говорю, – подтвердил Тенти. – Душ. – И, выгнув ладонь ковшиком, зачерпнул бешбармак из котла, схлебнул, и вытер руку сначала о голову, а потом – уже насухо – о голенище сапога. Леночка глядела на него с обожанием. Арслан сидел недвижимо, с важным лицом. – Бешбармак хороший! – от нечего сказать похвалил Шуркин-старший. – Мясо как мясо, – сухо откликнулся Федченко. – Его бы жарить или там на гуляш. А варить-то каждый дурак может: кинул в котёл и вари.

295


« ЗА М Н О Й ! » Записки офицера-пропагандиста

ВСТУПЛЕНИЕ

Публицистика

Нет-нет, речь здесь пойдёт отчасти и о Ливане – но отнюдь не о вступлении в Ливан. Наше вступление в Ливан состоялось почти три года назад и носило идиллическое название «Операция "Мир Галилее"». Потом это название набило оскомину и почти повсеместно было заменено на другое: «Ливанская война», начавшаяся, разумеется, с массированного вступления в Ливан. Что же до «операции», то, если уподобить Ливан живому организму (а он таковым и является в действительности), операция над ним может преследовать лишь оздоровительные цели. Удаление воспаленного аппендикса – это операция, четвертование или распиливание пополам – это совсем не операция. Это – война. Некоторые горькие остряки называли операцию «Мир Галилее» несколько иначе: «Война "Мир Галилее"»… Итак, можно вступить в войну, можно вступить в дерьмо и в грязь, – что, как правило, одно и то же. Вступление в войну сопровождается «справедливым гневом» как вступивших, так и пытающихся воспрепятствовать вступлению. «Справедливый гнев» – это поначалу очищает помыслы и освящает убийство. Убивать под пиратским или разбойничьим флагом нельзя, убивать под флагом «справедливого гнева» необходимо как можно больше. Только вот трудно 391


Давид МАРКИШ. Белая жара

определить, чей гнев более справедлив, а чей – менее: каждый гнёт в свою сторону с упрямством, достойным лучшего применения, а диалог не слышен за грохотом стрельбы и взрывов. Зато проклятья слышны… Вступление в книгу о войне дело куда более приятное, чем вступление в войну или в дерьмо: взрывы не мешают и не отвлекает брань. Жаль, что диалог здесь подменяется монологом – но имеющий уши да услышит. За всю свою кровавую и грязную историю человечество не придумало занятия более нелепого, чем война. Разумеется, не народы, объятые «справедливым гневом», выходят на войну – безответственные правители втравливают их в войны. Словесная мишура, окружающая военные походы, не изменилась с тех давних времен, когда в ходу были кожаные рубли и деревянные полтинники: «чистота оружия», «слава боевых штандартов»… О какой «чистоте оружия» может идти речь, если при помощи этого оружия один человек превращает в удобрение другого человека – совершенно ему незнакомого, к которому он не испытывает ничего, кроме абстрактной ненависти (оборотной стороны «справедливого гнева»), внушённой ему средствами пропаганды – иными словами, средствами оболванивания, находящимися в руках правителей! Человек может ненавидеть другого человека, с ним связанного тем или иным образом – но народ не может осмысленно ненавидеть другой народ: это противоестественно, а, следовательно, невозможно. И только развязанная правителями война, в законодательном порядке отменяющая понятие «нельзя», превращает целые народы в шайки озверевших разбойников. И какая разница, как быть убитому – с автоматом в руках или от ножа грабителя, вознамерившегося отобрать у тебя кошелек или пальто? И, так же как «справедливый гнев» равно присущ каждой из воюющих сторон, так и слёзы, проливаемые друзьями по убитым, одинаково горьки. Кровь одинакова у всех, и слёзы у всех одинаковы. Сколько существуют войны, столько же существует и попытка устроить мир без войн. И ничего из этого не получается.

392

Публицистика. «ЗА МНОЙ!»

Мне кажется, что народы по простоте душевной верят в мир без войн, а правители народов, облечённые властью, не верят ничуть. «Война – продолжение политики». И правители спускают с цепи пса национальной гордости, и пёс этот превращается в волка национальной исключительности. Первая кровь – и волк превращается в слепого тигра национальной спеси: «Мы лучше, умней, сильней других!» Следующий этап – война с соседями, вступление в сопредельные страны через границы, построенные на песке и из песка. Я говорю не о нас – израильтянах. Я говорю о нас – людях, раскроивших мир на разноцветные лоскуты недолговечных политических образований и продолжающих кроить и перекраивать: «Это – моё, и это тоже моё!» А ведь всё это – наше. Войны ничему не учат, как и сама история не учит ничему. Вторая мировая война, уничтожившая шестьдесят миллионов жизней, привела к казни нескольких нацистских правителей, к разделу Европы и новому противостоянию сил. Почти все войны, разгоревшиеся после Второй мировой, в той или иной степени связаны с этим новым противостоянием. Связаны с ним и наши израильско-арабские войны, в том числе и последняя из них – ливанская. На ливанскую войну в последний раз я явился в августе 1984, в качестве офицера-пропагандиста. Отслужив до этого десять лет в боевых частях и дослужившись до командира расчёта 155-миллиметрового орудия, я чувствовал себя на сей раз бесконтрольно до изумления. Я был всецело предоставлен самому себе да ветреным обстоятельствам войны. Офицерскую команду «3а мной!» мне не пришлось применить – я ни разу не атаковал и не был атакован. Но теперь, сидя за машинкой в тель-авивском пригороде и заканчивая вступление к книге о ливанской войне, я хочу восполнить это упущение. Итак, за мной! За мной, читатель – и мы вступим в Ливан, минуем Перекрёсток Вод, оставим за спиной недоброй славы озеро Карун и упрёмся лбом в передовые позиции сирийцев в северной части долины Бекаа.

393


Давид МАРКИШ. Белая жара

ЭТОТ СЛАДКИЙ ВЕТЕР РИСКА…

Ливан – вторая страна, куда я вступал без пограничных формальностей, без визы и вообще без паспорта. Первая была – Египет. Вступление в Египет, одиннадцать лет тому назад, было куда более волнительным, прежде всего потому, что Египет – это всё-таки Африка. Я, стало быть, вступал в Африку, в которой никогда прежде не был и о знакомстве с которой мечтает каждый нормальный человек. Интересней, конечно, было бы вступить и познакомиться с чёрной, Центральной Африкой, чем с арабской, Северной. Но здесь выбора у меня не было: Израиль воевал с Египтом, а не с Ганой. Пересеча Суэцкий канал, я ступлю на африканский берег. Африка! Таинственная земля детских сказок. Земля Гошен, откуда стартовала на родину орда евреев под началом неутомимого Моисея – там, за каналом. Земля жесточайшей в истории Израиля войны. Перешагнуть через канал – значит перешагнуть с континента на континент… За год до этого, сидя в Москве, в отказе, мне и в голову не могло прийти, что в ноябре 1973 меня ждёт вступление в Африку. Понтонный мост через канал был видавший виды: шаткий, обшарпанный, исчирканный пулями и осколками, – и это почему-то оказалось приятно. Хотелось вылезти из джипа и идти по этому боевому мосту пешком, а потом постоять немного и переброситься несколькими словами вон с тем солдатиком в кипе, который опёрся о весьма условные перильца и ест себе мацу. Это всё ж символично: хладнокровнейшим образом грызть мацу в земле Гошен, сегодня. Африканский берег канала, собственно Африка напоминала наш военный городок где-нибудь под Ашкелоном. Египтян нигде не было видно: их солдаты погибли либо были взяты в плен, а гражданские люди бежали вглубь Египта, как будто из Синая нагрянули в страну Нила не евреи, а чума с холерой. При всей красоте и торжественности момента вступления по шаткому боевому мосту на соседний континент мне было все же чуть-чуть горько: совершенно непричёмные местные жители бежали от нас, побросав

394

Публицистика. «ЗА МНОЙ!»

свои дома, как от чумы и холеры. Но вскоре я как-то позабыл о местных жителях, потому что увидел в Африке множество интересных вещей, дотоле мне неведомых. Вот, например, пальмовая роща, которую как бы поразил одним махом гигантский палаш: каждое дерево перерублено примерно посредине, крона с верхней частью ствола валяется, а нижняя часть ствола торчит. Вид рощи дик и нелеп, и кажется, что вот сейчас из-за песчаного холма, на котором расположена эта бывшая роща, покажутся какие-то наступающие инопланетные завоеватели, у которых вместо головы – нога, и колёса вместо ног: эти странные и отталкивающие существа и исковерканная артиллерийским обстрелом роща подошли бы друг другу. Обветренная смуглая степь за рощей сплошь в оспинах: это танки, сожжённые прямо в капонирах¹, они как бы вплавлены в песок, как соринки в дымчатое стекло. Они приготовились встречать нас огнём в чистом поле, но были зажжены с воздуха. За танками, вправо от размётанной снарядами и гусеницами дороги, видна низкая крыша подземного бункера, в котором просторно и с удобствами разместился бы семиглавый дракон с семьёй. Туда можно было бы без хлопот загнать полсотни танков и самоходок, спустить боевые и транспортные самолёты. Я никогда прежде не видал таких больших бункеров и не предполагал, что они вообще существуют на свете. «Такую штуковину можно разрушить только прямым попаданием атомной бомбы», – сказал мне про этот бункер сведущий человек… Выйдя из драконьего бункера, я обнаружил, что наступила ночь, настоящая африканская ночь, чернейшая, прекраснозвёздная и безлунная. И тут я увидел картину, заслонившую все прочие картины, виденные мною в Африке, и запомнившуюся наиболее зримо и красочно. Чёрная степь предо мной до самого горизонта была густо покрыта тысячами золотых костерков, низких и трепетных. Чёрная степь, и в совершенной темноте полыхают золотые костерки, один рядом с другим, до самого горизонта. «Это солдаты варят ужин, – было объяснено мне. – Снабжение ещё не налажено, кухни 1 Капонир – огневое оборонительное сооружение для ведения флангового или косоприцельного огня в двух противоположных направлениях.

395


Давид МАРКИШ. Белая жара

не подвезены». Чёрная степь полыхала золотыми огнями, и не видно было ни солдат, ни их танков и пушек. Так, быть может, выглядела степь, когда с темнотой останавливалась на ночлег конная тьма Чингисхана: вся земля, куда только хватает глаз – в кострах. С Ливаном всё было иначе. Ливан – не Африка, и никакого нет между нами канала, а просто сразу за нашей Метулой начинается Ливан. И Моисей тут никогда не блуждал со своим строптивым стадом. И ливанские танковые клинья никогда не вгрызались в нашу землю. Причиною войны были, как всегда, поиски более прочного и надёжного мира, а поводом – террористическое покушение на нашего посла Аргова в Лондоне. Поиски мира прискорбно затянулись и увязли в болоте, посол Аргов забыт. А я еду по Ливану. На голове у меня замечательная каска, в руках – прекрасный автомат, мою шею, грудь и часть живота защищает великолепный пуленепробиваемый жилет. В Африке жилета у меня не было вовсе, каска и автомат были площе – а чувствовал я себя куда возвышенней. Это происходило, наверно, оттого, что был я на одиннадцать лет моложе и проживал в ином возрастном поясе. И ещё оттого, что египетская Африка была пуста от египтян, в то время как ливанские деревни полны ливанцев, и эти люди смотрят на тебя – в лицо и в спину, вслед. В лицо они смотрят безразлично или заискивающе, в спину – угрюмо или с ненавистью. Я не стану излагать мои ливанские впечатления во временной или географической последовательности: это ведь не дневник и не «Заметки путешественника». Я начну с линии противостояния с сирийцами на Севере – с Северного бруствера, откуда невооружённым глазом видны города Захле и Штура. Там, на Севере, среди солдат срочной службы, я вдруг и себя почувствовал двадцатилетним и оборотился к тем временам, когда безоглядно и радостно рисковал жизнью на Памирских ледниках и кручах – ради этого живительного ветра смертельного риска, который и делает, с точки зрения двадцатилетних, мужчину мужчиной. Передовая крепостица Кока¹ была воздвигнута на вер1 Действительные военные названия заменены на вымышленные (авт.).

396

Публицистика. «ЗА МНОЙ!»

шине обрывистого и высокого холма. Какой-то офицер в каком-то штабе придумал это название; укреплённая вершина не имела никакого отношения к кока-коле, ни, тем более, к кокаину. Никто из гарнизона Коки не сумел объяснить мне, чем обязана крепостица своему названию. Быть может, «наверху» решили сбить врага с толку. По той же причине, наверно, другое укрепление получило название «Суматра». Но и слово «крепостица» достаточно условно в этом сочетании – «крепостица Кока»; просто я не умею найти другое слово для обозначения этого плотнейшего сгустка боевой мощи на вершине холма. Продвинувшись вперёд в части строительства оружия (ещё один пример абсурдизма обкатанных словосочетаний: прогресс в производстве предметов убийства), человечество явно регрессировало во всём, что касается сапёрства и военного дизайна. И если Мономахов парадный кинжал с некоторой натяжкой можно было бы назвать произведением искусства, то пистолет маршала Устинова едва ли подпадает под эту категорию. То же и крепости, и крепостицы: и в помине нет белых стен, полноводных рвов и подъёмных мостов. Земляные насыпные валы, окружающие Коку, не призваны радовать глаз. Вместо подъёмного моста поперёк ворот стоит танк: если какой-нибудь безумец решит ворваться в базу на грузовике, начинённом взрывчаткой, он врежется в многотонную глыбу танка… Зато в Коке я увидел воочию, что значит «ощетиниться оружием». Так, верно, составив в круг боевые телеги, ощетинивались в старину копьями и дротиками. А здесь неровное кольцо вокруг вершины составлено из огневых точек, вместо копий торчат стволы всех видов оружия, матово-чёрные, длинные и покороче, голые и заключённые в кожухи – торчат как щетина на кабаньем загривке. Картина холодная, чудовищная, какая-то внеземная и уж, во всяком случае, не имеющая никакого отношения к спокойному и мирному пейзажу: к зелёному склону холма, к солнечной долине, по скошенным полям которой бродят овечьи отары… И внутри крепостицы тесно от боеприпасов, оружия, и притаилась борзая свора бронетранспортёров. А вверх, в небо направлены какие-то рога, тарелки и чаши, постро-

397


Давид МАРКИШ. Белая жара

енные в соответствии с последним словом науки и техники; эти фантастические штуки принято с гордостью называть «электронные глаза», «электронные уши». Я помню другое – из доэлектронного века: «сердца пламенный мотор». Мы тогда негодовали: бред! нелепость! пламенный мотор сердца – это принадлежность монстра, а не человека!.. Электронные глаза и уши – это из того же нелепого, страшного ряда. Электронный глаз без райка и зрачка, только из насыщенных холодным током проводов. Резиновый язык. Чугунный мозг… Ничего не скажешь, браво прогрессирует человечество. Человек с охотой, с восхищеньем уступает себя мотку медной проволоки. На огневой точке – стальном скворешнике, насаженном на скалу и обращённом бойницею к сирийцам – нет ни тарелок, ни рогов. Есть пулемёт с патронной лентой, плавно выползающей из зарядного ящика. Есть гранатки – в достатке. Есть портативный миномёт. Есть всякие хитромудрые приспособления для поражения танков. Есть, наконец, автомат «Галиль» – личное оружие солдата по имени Халиль. Халиль обязан, в случае надобности, стрелять из автомата, пулемёта и портативного миномёта, пускать осветительные ракеты, кидать гранатки и поражать танки. Всё это он умеет делать очень хорошо. Он – боевой парень в прямом, наконец, смысле этого слова. Время от времени поглядывая в мощный бинокль, мы сидим с Халилем на ящике с гранатками, выкрашенными в больничный светло-зелёный цвет. Вечер. Горный воздух лёгок и свеж. – Я бы этого Асада сам убил, – кивая на сирийские позиции, говорит Халиль. – Прицелился бы и – трах! Халилю двадцать лет, он – друз, как и почти весь личный состав крепостицы. Деревня Халиля расположена где-то за Хайфой. А на сирийских позициях, в сторону которых кивает Халиль, сидят друзы из других деревень – из-под Дамаска или из-под Алеппо: там держит оборону друзский полк. Не знаю, как сирийских, но наших друзов эта дурацкая ситуация не шокирует: человек не собака, ко всему привыкает… А ведь вполне возможно, что как раз сейчас оттуда, с сирий-

398

Публицистика. «ЗА МНОЙ!»

ских позиций, смотрит на нас в бинокль какой-нибудь родственник симпатичного Халиля, тоже парень симпатичный, жарко мечтающий прицелиться получше и застрелить, скажем, Арика Шарона. – А правда, что в Москве за университет ничего не надо платить? – спрашивает Халиль. – И ещё деньги на жизнь дают? Прежде чем ответить на этот популярный вопрос, я вытягиваю из кармана гимнастёрки пачку сигарет, угощаю Халиля и чиркаю зажигалкой. – Кури в кулак, – роняет Халиль. – А то они, – кивок на сирийские позиции, – иногда стреляют по огонькам. Я неспешно затягиваюсь, прикрываюсь ладонью от всей огневой мощи сирийской армии. Курить в кулак на огневой точке мне куда вкусней, чем лениво потягивать дымок в каком-нибудь тель-авивском кафе. Я вижу себя таким же вот солдатом на передовой, как этот Халиль. Мне сладко кажется, что мне двадцать, как ему. Риск уравнивает нас. И ветер с Джебель-Барука пахнет Памиром – любовью моей жизни. Там, на Памире, я рисковал двадцатилетним, четверть века тому назад. Коченея от восторга, я выслушивал историю о том, как ледник Федченко перемалывает людей в кровавый фарш в своих подвижных трещинах – и шёл на ледник. Я карабкался на шеститысячник, не доходя снежного перевала Тюя-Ашу – не имея ни опыта, ни снаряжения. В Заалайском ущелье, перед перевалом Терсагар, лошадь из-под меня ушла в пропасть, а я, уцепившись за камни, болтался над полукилометровым провалом – пока не посчастливилось мне дотянуться до арчового корня, гибкого и крепкого, как канат. Я рисковал. Никто не гнал меня на Памир – этот прекрасный полигон риска. Я рисковал по собственной воле, потому что хотел приблизиться к той грани, которая хрупко отделяет жизнь от смерти – приблизиться, но не пересечь. О том, что за гранью, я не думал ни мгновенья: безоглядный мой риск не имел ничего общего с самоубийством. Я желал испытать жизнь. Смерть я просто не принимал в расчёт, как будто её не было вовсе. Время Памира – памирской охоты, сумасшедших речных переправ, зимнего

399


Давид МАРКИШ. Белая жара

восхождения на Великий ледник, когда, протащившись полсотни метров, падаешь, задыхаясь, на оледенелый снег и вжимаешься в него лицом, вгрызаешься зубами – это время осталось лучшим, светлейшим и прозрачнейшим временем моей жизни. Такой безоглядный риск – привилегия молодых. И не имеет значения, по какой причине чувствуешь ты уверенный бег крови в жилах и слышишь гул жизни – ставя разбитую лыжу на тёмный наст над ледниковой трещиной или прикрывая ладонью огонёк сигареты от пули, рыскающей в ночи. Вот почему, наверно, молодые – самые отчаянные, самые лучшие солдаты. А риск обдуманный, измеренный и взвешенный – это уже удел пожилых, это уже смелость, а не бесстрашие. – Так как же там, дядя, насчёт университета? – вдруг, как пуля, настиг меня вопрос симпатичного Халиля, годящегося мне в сыновья. И, прежде чем начать, наконец, рассказывать об образовании в Советском Союзе, я поблагодарил судьбу за то, что она присовокупила к моему Памирскому времени эти несколько минут, когда я снова почувствовал, как тогда, бег крови и гул жизни. «ФУН МУНЕ ЦУ ШМУНЕ»

Отправляясь на Ливанскую войну, я захватил с собой из дома три ломтя хлеба и луковку. Я хотел было запастись и солью, но потом отказался от этого гастрономического намерения: обойдусь без специй. Война, в конце концов, не ресторан и не дом отдыха. На войне быть бы сыту. Верно, что израильский солдат сыт, если только он не придерживается голодной диеты. Армейские столы ломятся от всяческих ед: яйца и шоколадная паста, овощи и фрукты, мясо, маслины и хумус. Ешь что хочешь и сколько хочешь. В одной базе солдат в будний день кормили компотом из бананов и грейпфрутами, в другой я видел стол с надписью «Для вегетарианцев». Но моё участие в Ливанской войне никоим образом не было связано с сидением в базах. Напротив, мне было предписано много ездить, задерживаться

400

Публицистика. «ЗА МНОЙ!»

в базах лишь на определённое, недолгое время. Выехав до завтрака с одной базы и приехав в другую после обеда, можно прокуковать на голодный желудок до самой ночи. Жизнь солдата на войне – в руках Бога, желудок солдата – в руках самого солдата. Поэтому я без раздумий сунул в карман нейлоновый пакет с хлебом и луковкой. В армейском уставе ничего не говорится о том, как солдату следует использовать карманы своих штанов. А карманов этих немало, они различной формы и различного объёма, и разбросаны они по всей площади штанов – от колен до зада. Карман, выбранный мною, идеально подходил для двух целей: для хранения хлеба и луковки, для хранения запасной обоймы к автомату «М-16». Спасибо конструктору этих штанов, он славно потрудился. Карманы его произведения способны вместить значительно более того минимума, который необходим человеку на войне. Итак, разместив в карманах документы, курево и зажигалку, пластмассовую бутылку с лекарством против язвенных болей, книгу Бунина «Тёмные аллеи» в мягком переплёте, запасную обойму к автомату «М-16», ключи от квартиры, хлеб с луковкой, носовой платок и стопочку туалетной бумаги, я ехал в открытом джипе по деревушке на восточном берегу озера Карун. Голова моя, в соответствии с Правилами передвижения по Ливану, была защищена стальной каской, шею, грудь и часть живота прикрывал пуленепробиваемый жилет. В руках я держал великолепный автомат «М-16», который на том же Памире, употреблённый против диких козлов, барсов и горных индеек-уларов, кормил бы меня, обувал и одевал круглый год. Жалко, что не было у меня на Памире автомата «М-16»… Солнце сильно припекало, в пуленепробиваемых доспехах было жарко. Хотелось снять тяжеленную каску и подставить мокрую от пота голову встречному ветру. По обеим сторонам узкой и извилистой деревенской улицы пестрели восточные лавки, набитые западными мерседесами и БМВ, радиоаппаратурой, сигаретами и бутылками кока-колы. На порогах лавок торговцы и их приятели попивали кофе. Полуденная жара располагала к лени и сну.

401


Давид МАРКИШ. Белая жара

Навстречу нам проехал трактор на высоких колесах. За рулём трактора сидел усач в длинной белой рубахе, держа на коленях охотничью двустволку. Едва ли в его планы входило пострелять в поле зайцев или куропаток, едва ли… Возможно, усач собрался подшибить, строптивого соседа, а, может, прихватил ружьё просто так, на всякий случай: бережёного Бог бережёт. Джип переваливался и подпрыгивал на выбоинах дрянной дороги. Встречные машины поспешно сворачивали на обочину, освобождая нам путь. Я просторно расположился на заднем сиденье, около рации. Передо мной, рядом с водителем, сидел за пулемётом молодой лейтенант срочной службы. – Они тут все друг в друга стреляют, – полуобернувшись ко мне и поводя стволом пулемёта из стороны в сторону, сказал лейтенант про усатого тракториста. – Палят, кому только не лень… Бедный народ. Навстречу нам попалась группка деревенских парней и девушек, праздно идущих. Парни были в расстёгнутых рубашках, девушки в лёгких летних платьях, с открытыми по плечи руками. Рядом с ними мы в своих жилетах и касках, с пулемётом и автоматами, были некстати в этот зной, на деревенской улице, – как если бы тут вдруг появился крестоносец с двуручным мечом, в железных штанах и шлеме-наморднике. – Феллини, – пробормотал оценивший ситуацию лейтенант за пулемётом. – Ну, просто Феллини… Весьма возможно, что эти деревенские молодые люди никогда не слышали имени Феллини и ничего не знают про итальянский кинематограф. Но как они – со своих позиций – расценивают появление закованных в ультрасовременные доспехи, изготовившихся к бою чужеземцев в своей деревне? Чужаков в раскалённых солнцем железных шапках, в чудовищных костюмах, неподходящих ни к какому времени божьего года? «Бедный народ»… Эти слова я слышал не раз от солдат и офицеров, от сефардов и ашкеназов. За деревней дорога выпрямилась, пошла меж каменистыми заброшенными полями. Озеро лежало слева от нас,

402

Публицистика. «ЗА МНОЙ!»

на дне неглубокой горной долины. Здесь, на озере, в начале кампании шли тяжёлые бои, дорого нам обошедшиеся. Западный гористый берег, крутой и зелёный, был куда красивей. Там, среди виноградников и садов, белели стены вилл и роскошных рыбных ресторанов. Там была «ливанская Швейцария» – обязательная принадлежность всякой страны, не имеющей ничего общего с истинной Швейцарией. В «ливанской Швейцарии» проживали, как будто, приверженцы покойного Башира Жмайеля, но ездить там было опасно, опасней, чем по восточному берегу озера, а в рыбные рестораны мы давно перестали ходить по разным неинтересным причинам. К северу от озера Карун долина постепенно расширялась, холмы по её обочинам понемногу превращались в горы. То и дело встречались наши базы и базочки, крепости и крепостицы разных родов войск. От одной к другой мне и предстояло ездить, пользуясь всеми мыслимыми видами транспорта: джипами и команд-карами, бронетранспортёрами и сафари, грузовиками, бронированными каретами скорой помощи и автолавками. Эта бесконечная езда «Фун Муне цу Шмуне» представляет собой наиболее противное предприятие на нынешнем этапе Ливанской войны. Общеизвестно, что пускание поездов под откос – одно из самых популярных и любимых действий заинтересованной стороны. Без пускания поездов под откос современная война просто немыслима. Но в Ливане железная дорога не функционирует, и заинтересованная сторона, лишённая, таким образом, классической возможности, все свои усилия сконцентрировала на минировании дорог и нападениях на движущиеся по этим дорогам средства транспорта. Перспектива быть подстреленным, как утка, во время очередного переезда «от Муни к Шмуне» меня ничуть не привлекала. Понимая патриотические устремления налётчиков, я, тем не менее, не желал оказаться их целью. Двусторонний «справедливый гнев» мог продырявить меня в рабочем порядке. Но отсиживаться в базе было оскорбительно и скучно. В крепость «Санаторий» мы прибыли около двух часов

403


Давид МАРКИШ. Белая жара

пополудни. Крепость стояла в чистом поле и представляла собой недостроенную больницу. Четырёхэтажное здание было уже подведено под крышу и поделено на клетушки-палаты. Был и пол, выложенный кое-где плиткой. Не было: окон, дверей, воды, электричества и лестничных перил. Стены крепости были на редкость густо изрыты следами пуль. Во дворе стояли бронетранспортёры и танки. На плоской крыше – этой союзнице военных людей – громоздились нейлоновые мешки с песком и были оборудованы два наблюдательных пункта. В крепости было малолюдно: большая часть гарнизона выступила на полевые учения. Оставив спальный мешок, пуленепробиваемый жилет и каску в одной из несостоявшихся палат, я отправился на рекогносцировку. Несмотря на то, что час был определённо послеобеденный, моё будущее меня не заботило: пакет с хлебом и луковкой, приятно оттопыривающий карман, внушал уверенность если и не в завтрашнем дне, то в сегодняшнем вечере. Танки с опущенными орудийными стволами имели вид угрюмый и значительный. Лучшие в мире – ими, следовательно, могло восхищаться и гордиться всё человечество. Они способны наносить наисильнейшие удары – и наисильнейшие же удары выдерживать. Множество замечательных приспособлений прикреплено к броне этих танков – приспособлений улавливающих, стреляющих и камуфлирующих. И среди всех этих научно-технических чудес простолюдинкой затесалась присобаченная к боку неприступной башни обыкновенная лопата. Выгнутый её штык с глубокой ложбинкой посредине трогательно напоминает человеческий зад. И этот зад чуть-чуть очеловечивает весь танк. Если б у меня был собственный танк, я бы прикрепил к нему две лопаты – по одной с каждой стороны башни. Танки были пусты, как консервные банки. Их экипажи были неразличимы среди редких солдат, слоняющихся по этажам крепости: без шлемофона мальчик-танкист ничем не отличается от любого другого мальчика. Обследовав двор и левое крыло больничного корпуса, я спустился в полуподвал. Лестница, ведущая туда, была

404

Публицистика. «ЗА МНОЙ!»

сильно повреждена, засыпана каким-то мусором и утоптанной землёй. Держась стены и приволакивая ноги, чтоб не свалиться, я разглядел в темноте бледный свет и пошёл на него. За поворотом коридора, похожего на подземный ход, обнаружилась столовая с кухонькой. Молодой солдатик срочной службы беспечно гремел оранжевыми пластмассовыми тарелками, чисто вымытыми. Проанализировать и оценить обстановку не составило для меня труда: мясной обед был закончен. Цвет тарелок говорил о недавнем их животном наполнении, о прочем повествовали непросохшие ещё после споласкивания столы. Солдатик – йеменский еврей – с любопытством поглядывал на мои погоны: офицеры-пропагандисты, как видно, появлялись здесь не слишком часто. – Мир тебе! – приветствовал я солдата. – Осталось что-нибудь от обеда? – Только что мясо выкинул! – огорчённо сообщил солдатик. – А вы лекцию будете читать? Про что? – Про изящную словесность, – не стал я вдаваться в подробности. – С утра ничего не ел. Чашку кофе только выпил – и всё… – А у нас сегодня шницели были, – информировал безжалостный солдатик. Сев за стол, я вытащил из кармана мою еду и сколупнул ногтем шкурку с луковки. – Вы будете это есть? – потрясённо спросил солдатик. – Конечно! – подтвердил я, вгрызаясь. Солдатик смотрел потерянно. – Хлеб и лук – основа жизни, – дал я пропагандистское разъяснение. – Ну, ещё чеснок… Всё остальное: шницели, хумус, шоколадные конфеты – это всё приятные, но необязательные дополнения. Так запомни: хлеб и лук! Мне было приятно, что я со своим харчем произвёл такое потрясающее впечатление на йеменца. Такое же чувство лёгкого, снисходительного превосходства я испытывал, сообщая какому-нибудь русскому человеку, что я – первый еврей, поднявшийся на гидрометеостанцию «Ледник Федченко», к тому ж зимой.

405


Давид МАРКИШ. Белая жара

– У меня тут компот, абрикосовый, – предложил йеменец. – Только ложки нет… – Ложка нужна сытому человеку, – охотно откликнулся я. – Голодному человеку ложка не нужна. Тут я заметил сбоку от плиты картонки с яйцами. – Дай-ка мне парочку! – попросил я солдатика. – Маргарин заперт… – пробормотал не совсем ещё оправившийся от потрясения йеменец. – Ничего, давай! – потребовал я. Надколов головки, я выпил яйца сырьём, одним глотком, как пьют водку. Йеменец неотрывно глядел на меня, плотно сжав губы. На его смуглом лице блуждало отвращение, как будто «руси» тут пил по-дикарски кобылье молоко. И это восторженное отвращение было мне наградой. Восстановив съеденный запас хлеба и лука, я в превосходном настроении отправился знакомиться с правым крылом крепости. Здесь помещались призванные на очередные сборы солдаты резерва – преимущественно отцы семейств, люди, отягощённые неприятным и скорбным знанием жизни. Иные из них, не теряя даром послеобеденного времени, храпели в своих комнатах, а другие играли в национальную игру шеш-беш. Среди игроков в шеш-беш я отметил несколько человек с московскими и рижскими лицами и порадовался: выходцы из России абсорбируются в районе весьма успешно, следующей ступенью будет ношение фесок и игра на зурне. Один из дверных проемов был закрыт фанерным щитом с русской надписью на нем «Бляди, вытирайте ноги!» и дилетантскими рисунками фривольного содержания. Я потянул щит и вошёл. На десятке коек, на разостланных спальных мешках, лежали средних лет и пожилые евреи. Их подсумки и пуленепробиваемые жилеты были привольно разбросаны по комнате подобно нижнему белью в легкомысленной ситуации. – По-русски здесь говорят? – спросил я с порога. – Говорят, говорят… – приподняв с лица старый номер «Советского спорта», откликнулся один из солдат. – Заходи. Ты откуда?

406

Публицистика. «ЗА МНОЙ!»

– Из-под Тель-Авива. А вообще-то из Москвы. – А я из Вильнюса, – сказал солдат. – Лёва… Кофе будешь? – Кофе? Ну, конечно! – согласился я. – А что это вы тут написали «Вытирайте ноги»? Сухо ведь! – Это не мы, – сказал Лёва. – Это ещё зимой написали, когда грязь была. Я бывал в этих местах и зимой, грязь здесь, действительно, адская. Солдаты ворочались на своих мешках, прислушиваясь к разговору. Мы легко перезнакомились. В армии, как в тюрьме, свежий человек всегда вызывает интерес. – Ты меня извини, – прихлёбывая кофе, сказал Лёва, – ты ведь вроде как политрук… Ну, так скажи: сколько мы тут, к чёртовой матери, будем сидеть? Я имею в виду – в Ливане. – Да я-то почём знаю? – сказал я. – Сколько ты, столько и я. Что я, премьер-министр, что ли? Да и он тоже не знает. Эта тема волновала солдат куда живей, чем изящная словесность. – Сколько надо, столько и просидим, – пробасил из своего угла здоровенный парнище с сержантскими нашивками на рукаве. – Нас не спросят. – Это уж точно, – принял сержантскую точку зрения рядовой лет сорока, по имени Фройка. – А людей пока что каждый день колотят, даже привыкли уже. – Привыкли, пока самих не зацепило, – проворчал сержант. – Членов Кнессета бы сюда, в Санаторий, и на сафари покататься… – А, по-моему, надо международный закон ввести, – сказал Фройка. – Если кто кого убил – на войне или как, это неважно – такого человека под суд отдавать. Тогда порядок будет. – А что, идея не такая бредовая, – откликнулся со своей койки университетский преподаватель из Иерусалима, с желчным и острым лицом. – Всякое убийство приравнять к уголовному преступлению… В этом что-то есть! – Кто на это пойдёт? – сердито спросил сержант. – Ты, я… – В том-то и глупость, что никто не пойдёт, – расстановочно проговорил иерусалимец. – А жаль. Казалось бы, чего проще додуматься…

407


Давид МАРКИШ. Белая жара

– Да ладно вам… – махнул рукой Лёва. – Пульку, что ли? – и взглянул на меня вопросительно. – Я в преферанс не умею, – сказал я. – Вечерком ещё заскочу. – Мы через полтора часа на стрельбы, – сказал Фройка, замурлыкал что-то под нос и потянулся рукой под матрас, за колодой. А я поднялся прогуляться на крышу, к наблюдателям. Стреляные гильзы валялись на крыше, раздавленные жестянки из-под кока-колы. Что бы такое привезти из Ливана в подарок сыну? Пожалуй, гильзу. Выбрав гильзу поблестящей, я уселся на мешок с песком и положил автомат на колени. Предвечернее солнце мягко высвечивало жёлто-зелёную долину: зелёные сады и бахчи, жёлтые квадраты и прямоугольники скошенных полей. А над тихой тёплой землей, невысоко, клубилась стая птиц, похожих на журавлей – крупных, белых, с широкими крыльями, обведёнными по одному краю чёрной полосой. По золотистым полям, свесив головы, медленно струились стада чёрных коз и коричневых овец. А птицы скользили, распластав крылья, клубились, кружились серебряным с чернью обручем – никого не ловя и не глотая, просто так, ради собственного удовольствия, как будто катались на большой стеклянной карусели. СКАЗ О БАРАНЕ

Оборонительные укрепления всегда располагаются на высотах – это, кажется, неукоснительное правило военного искусства, если только у искусства есть правила, а военные действия можно отнести к миру искусств. Так или иначе, но нейтральная полоса начиналась в полукилометре под нами. Склон горы был скалист, окутан колючей проволокой и заминирован. Между подножьем горы и нейтральной полосой, на узком языке земли, стояло несколько домиков местных жителей. То были хуторяне, а, может, они просто поселились на отдалённой окраине деревеньки. К северу от обитаемого языка торчало ещё с пяток домов, и около одного из них даже стоял красный

408

Публицистика. «ЗА МНОЙ!»

грузовик – но там никто не жил, жить там было запрещено. Там была нейтральная полоса, нашпигованная минами и простреливаемая с обеих сторон, с нашей и с сирийской. Забрести туда могло разве что животное или безумец. Противопехотная мина, напоминающая чем-то детскую игрушку, и противотанковая, похожая на большую кастрюлю со смертью – это, в сущности, ловушки: наступил – и попался, который кусался. В седые времена наши уважаемые предки тоже устраивали ловушки: рыли ямы, в дно ям вгоняли заострённые колья. Сверху сооружение маскировалось ветвями. Иногда – в зависимости от стратегического замысла – на маскировочные ветви помещалась привада. Славная ловитва: наступил – и попался, который кусался. И вот урчит в горшках свежая убоинка, и плечистый начальник дарит своей девушке очередную тигровую шкуру… Прошло время ловитв, да и время битв тоже прошло-проехало; наступила эпоха запрограммированного взаимоуничтожения. Простодырые предки со своими ямами, шкурами и плясками! Нынче замаскированная мина, присыпанная песочком и камушками, а то и прикрытая веточками, нацелена не на дичь, а на охотника. Охотник, таким образом, стал дичью, которую ни съесть невозможно, ни пустить на шкуру. И чем мина для какого-нибудь наступившего на неё Рабиновича лучше, чем атомная бомба? Нейтральная полоса нашпигована минами, как баранина чесноком. Выселки под нами, на берегу нейтральной полосы, обитаемы: бегают и гомонят дети, покуривают взрослые. С наблюдательного пункта в большой турельный бинокль видно, как какой-то Абдулка или Мухаметка сосёт палец, лёжа в своей люльке в углу двора, в теньке. – Гостей ждут, – отрываясь от окуляров, говорит Нир, наблюдатель. – Барана сейчас будут резать… Бедный народ, чтоб я был здоров: сидеть на минах и звать гостей! В бинокль мне виден ливанец, сидящий на корточках. Перед ливанцем лежит на земле баран, ливанец связывает ему бечёвкой ножки, одну оставляя свободной. Ливанец сидит ко мне спиной, и мне кажется, что это мой друг Кадам,

409


Давид МАРКИШ. Белая жара

барсолов из памирского кишлака Золотая Могила. Но если это Кадам, и он собирается зарезать барана в честь моего приезда к нему в Золотую Могилу, то я, выходит дело, должен находиться рядом с ним, держа в руках эмалированную мисочку для стока бараньей крови – а не подглядывать за ним в турельный бинокль с наблюдательного пункта крепостицы Суматра. – Барана даже зарезать не могут, – ворчливо замечает Нир. – Нож тупой… – Он, Нир, может, состоит членом Общества по защите животных, а, может, просто не любит арабов. В конце концов, арабы нас тоже не любят. Никто нас почему-то не любит. – Ты, что, пробовал его, что ли, нож? – не отрываясь от бинокля, говорю я. – Не бойся, они не дурей нас. Сейчас мисочку под горло подставят, зарежут, спустят кровь, а потом за свободную ножку подвесят на рогатку, вон она торчит, рогатка. – А ты откуда знаешь? – недоверчиво спрашивает Нир, легонько отпихивает меня от бинокля и приникает, всматривается. – Верно, миску какую-то подлаживают! Откуда я знаю! Да как же мне не знать, если я сколько раз сам подлаживал миску, сколько раз, уперев колено в бараний бок и нащупав нужное место на шее, проводил острым, как бритва, ножом! А рядом, у рогатки, стоял, поглядывая одобрительно на мою работу, Кадам или другой человек, по дружбе доверивший мне это ответственное дело – в высокогорных кишлаках Памира или Тянь-Шаня. И вот – готово, и я слышу за спиной: «Ай, молодец, Даудбек!». И я с благодарностью готов поверить, что, действительно, сделал всё, как надо. Я гляжу на ливанца, подвешивающего зарезанного барана на рогатку, и испытываю к нему необъяснимую симпатию. Почему, в конце концов, именно он, поужинав бараниной, должен взять базуку и выстрелить в мой джип? Но, может, и он… Кадам – тот бы не выстрелил ни за что, ни за какие деньги. Мы с ним были друзьями: я, московский еврей, и верующий мусульманин Кадам из кишлака Золотая Могила.

410

Публицистика. «ЗА МНОЙ!»

Этот кишлак стоит на хорошем месте – сто километров надо ехать оттуда верхом в ближайший посёлок за спичками или керосином: в Золотой Могиле лавочники, слава Богу, ещё не завелись. В Золотую Могилу ведёт по чёртовым кручам тропа, неприметная для чужака. В Золотой Могиле не забыли пока, как обращаются с «бусурманскими спичками» – огнивом, и если вышел весь керосин, то всегда можно запалить фитилёк в плошке с растопленным киичьим жиром. И, самое главное, нет в Золотой Могиле ни милиции, ни партийной организации, ни самой советской власти. Без спичек и без советской власти, на берегу Великого ледника, кишлачники обходятся с большой лёгкостью. Если б я не был Давидом, я бы хотел быть Даудбеком из кишлака Золотая Могила. Всё это просвистало, просквозило в моём сердце, когда я глядел на ливанца, разделывавшего тушу барана во дворе своей кибитки. – Зачем он его подвесил? – спрашивает Нир. – Ну, барана? – Свежевать удобней, – объясняю, – шкуру снимать. И потрошить. К нему придут гости, к ливанцу – другие ливанцы, и они будут есть мясо на краю минного поля. А мы, евреи, будем смотреть на них в бинокль. Нас разделяют пятьсот метров, которые можно преодолеть без труда – и вражда, конца которой не видно и в бинокль. Интересно, пойдёт ли этот ливанец, поужинав, стрелять и бросать гранаты в мой джип? Ливанец, который точно, как Кадам, сдирает с барана шкуру: подрезая ножом, помогая себе ребром ладони. – Ты пошёл бы туда в гости? – спрашиваю я Нира, кивая на дом и двор под нами. – Глупости! – отмахивается Нир. Да, глупости. Ливанец не позовёт нас, потому что мы для него – захватчики. Мы не пойдём к ливанцу, потому что он для нас – враг, к тому же араб. «Все арабы – враги». «Все евреи – враги». Это просто и доходчиво, это не требует доказательств. Это сплачивает дураков. Это подогревает «справедливый гнев» и приукрашивает торгашескую демагогию политиков… А мы-то тут при чём? Да ни при чём!

411


Давид МАРКИШ. Белая жара

…Я ездил на мусульманский Памир не только за свободой, риском и бараньим бешбармаком. Я выдумал привлекательную для себя историю: мусульманские мужики куда ближе мне, еврею, мужиков русских – и географически, и духовно, – как, скажем, пальма мне ближе берёзы. Эта история хорошо укладывалась в мою жизнь. Я по нескольку раз в год ездил в Среднюю Азию, колесил по пустыням и горам, выучил с полсотни имён местных людей, для чужака почти непроизносимых и незапоминаемых. Эти местные люди относились ко мне хорошо, по-дружески, они давали мне сильных лошадей и место в юрте. Я заслужил у них имя Даудбек, имя молодецкое – Давид-всадник. Они верили в Аллаха, а я верил, что пробьюсь в конце концов в Израиль и найду там, рядом с евреями, таких же замечательных друзей-мусульман, которые будут мне куда ближе, чем сермяжные русские мужики… Здесь мусульмане другие, и другие евреи. И ливанец не позовёт нас в гости, и мы ливанца не позовём. – Бедный народ… – вздыхает за моим плечом Нир, и непонятно, что он имеет в виду: то ли неумение ливанца управиться с бараном, то ли сидение его на краю минного поля, посреди своей земли. ПЕРЕХОД ГРАНИЦЫ

Я никогда не встречал человека, который бы относился к этому понятию – граница – с любовью. Граница – это запрет, ловушки и лагерная колючая проволока, это тюрьма, увечья или смерть для того, кто хочет границу пересечь по собственному желанию, – в Советском Союзе. Граница – уродливая стена со стрелками и самострелами, – это в Германии. Граница – вежливые и непреклонные таможенники, шмонающие твою машину в поисках лишней бутылки вина или куска сыра, – это в свободной Европе. Это река, которую переплывают, рискуя последним своим достоянием – жизнью – нелегальные иммигранты. Это приманка для преступников, это надежда для гонимых. Это никчёмная, вредная выдумка, служащая постоянной причиной для раздоров и разрушительных устремлений правителей – линии

412

Публицистика. «ЗА МНОЙ!»

зыбкие, стыки непрочные. Это принадлежность политических карт, а не разума или сердца человека. Граница между Сирией и Израилем, проходящая к северу от озера Карун, дело совсем уж особое и исключительное: граница эта проведена двумя государствами по территории третьего, формально независимого, обладающего флагом, гербом и прочими игрушками для взрослых. Узкая нейтральная полоса лежит между оккупированным Севером и оккупированным Югом Ливана. Сами ливанцы имеют к создавшейся ситуации отношение самое что ни на есть косвенное. Более того, на территории своей собственной страны, на земле своей родины они являются как бы никчёмным балластом в затянувшемся противоборстве между нами и сирийцами. Они мешают всем: и нам, и сирийцам, и палестинцам. Сдавленные жерновами чужой войны, они под шумок дерутся друг с другом – сводят давние и новые счёты. Само их присутствие на земле Ливана причиняет дополнительные хлопоты, почти ничего не давая взамен. Но они живут здесь, ливанцы, и с этим фактом приходится мириться. Как и с тем, что время от времени им взбредает в голову тащиться с Севера на Юг, а также и в обратном направлении – в гости к родственникам, например. Для этого приходится пропускать их через нейтральную полосу и границу – с малыми детьми и ветхими стариками, с чемоданами и сундуками, с баранами и козлами. Весь этот беспокойный табор следует обработать, проверить, оформить. Сначала их мурыжат на северном контрольно-пропускном пункте, потом на южном. Между пунктами лежит нейтральная полоса, которую они должны пересечь пешим ходом. А жарко. А нервно. А обидно… И так уходит полдня. Операция, именуемая «переход границы», начинается на рассвете. Сотни автомобилей с ливанцами, по тем или иным причинам желающими попасть на юг своей страны, скапливаются на шоссе, перед границей. Границей между кем и кем? Между ливанцами и ливанцами? Между мусульманами и христианами? Между нами и сирийцами? Или, если глобальней, между двумя противоборствующими силами, неизмеримо более мощными, чем мы и сирийцы,

413


Давид МАРКИШ. Белая жара

вместе взятые – между Советами и Западом? Всё это верно, и до всего этого нет дела вон той ливанской старухе, ковыляющей по дороге с мешком на голове. Она глядит перед собой и чуть вниз белёсыми индюшачьими глазами, она даже самой себе, наверно, не задаёт вопроса, почему это она должна переть пешком со своим мешком, вместо того, чтобы ехать на автобусе или на ишаке. Впрочем, может быть, и задаёт – это просто мне не хочется, чтобы она задавала: ответ на этот вопрос не сделает нам чести… Они более похожи на беженцев, чем на путешественников, эти ливанцы. Километра полтора должны они протопать пешком, с кладью. Это обременительная прогулка и оскорбительная. Они идут молча, глядят устало или сумрачно. Не слышно ни шуток, ни смеха. Дети не шалят, понуро плетутся рядом с родителями. Знакомая мне по советской Средней Азии, характерная для Востока картина: впереди идёт молодая жена, ловко балансируя большим чемоданом на голове, следом за ней тащится пожилой тучный супруг – налегке, с жениной лакированной сумочкой в руке. Это, собственно, не совсем по правилам: супруг должен идти впереди – но ситуация, как видно, настолько неприятная, что тут уж не до правил. А может, толстяк просто устал и еле тянет ноги… Миновав пешеходный отрезок пути и проделав все необходимые формальности, ливанцы скапливаются на окраине деревеньки, расположенной уже на «нашей» территории. Они толпятся на дороге и на её обочинах, то ли поджидая отставших, то ли по иной какой-либо нужде. Их тут человек 300–400, и ещё новые подходят. Держа путь с юга на север, я въехал в эту деревеньку в открытом команд-каре. Я сидел в кузове, на откидной скамейке, прислонясь спиной к бортовым перильцам. Перед нами, в двух десятках метров, шёл джип командира батальона. Сбросив скорость до минимума и непрерывно сигналя, мы въехали в толпу, как в густое вязкое вещество. Люди расступались перед машинами медленно, не то чтобы нехотя, но и безо всякого желания, – покорно, но не предупредительно. И в этой несуетливой покорности толпы гнездился и зрел бунт.

414

Публицистика. «ЗА МНОЙ!»

Самая неприятная опасность – это та, которую, не видя перед собою, чувствуешь спиной. Я чувствовал совершенно отчётливо, как вот сейчас чья-то рука подымется над толпой, липнущей к бортам машины, и ударит меня ножом в спину. Какой это, интересно, будет нож: армейский кинжал, уличная финка или широкий кухонный, шершавый от присохших крошек хлеба? Я мог бы поспешно подняться со своей скамейки и пересесть на запасное колесо на дне кузова, и тогда моя спина была бы защищена железной задней стенкой кабины и я получил бы возможность действовать автоматом по своему усмотрению, в любом направлении перед собой. Но мне было позорно и скучно пересаживаться перед уставившейся на меня толпой, пересаживаться поспешно и проворно, и я остался сидеть, как сидел. Принадлежность к лучшей в мире армии не придавала мне гордости и радости. Только выбравшись из толпы на свободную дорогу, я вспомнил, что на мне пуленепробиваемый жилет. Из джипа выскочил командир батальона и, размахивая руками, закричал: – Назад! Очистить дорогу! Разойдись! Но ливанская толпа, как и всякая другая толпа, была неуправляема и не думала расходиться. Комбат размахивал руками и наступал на толпу, а толпа только еле-еле прогибалась в том месте, где напирал комбат, но не вступала с ним в соприкосновение. Из комбатского джипа вышли вслед за своим командиром второй офицер и водитель и бегали вдоль фронта толпы, перегородившей дорогу. Толпа гомонила монотонно, сдвинуть её с места, казалось, было невозможно – как невозможно муравью сдвинуть с места ком теста, приготовленного для выпечки хлебного каравая. Тогда комбат дал длинную очередь в воздух от бедра. Услышав выстрелы, второй офицер выдернул пистолет и тоже несколько раз выстрелил в воздух. Мне почему-то, совершенно некстати, вспомнилась Сенатская площадь, толпа декабристов и генерал Сухозанет со своими пушками. Толпа тогда была рассеяна, побежала, и многие погибли в давке. Ливанская толпа, привычная к стрельбе, никуда не ду-

415


Давид МАРКИШ. Белая жара

мала бежать. Мужчины и женщины глядели на стреляющее оружие без испуга и вообще без всякого выражения. Старухи и старики что-то бормотали и сплёвывали. Реакция детей была удивительна: они вытянули головы и с удовольствием наблюдали за стреляными гильзами, золотым веером вылетавшими из комбатского автомата. Комбат перестал стрелять, и второй офицер перестал. Толпа не показала испуга, но, сплотясь ещё неразрывней, неровно попятилась. Комбат, размахивая руками, теснил её, как стадо гусей. – Бедный народ… – сказал водитель джипа, ставя на предохранитель свой автомат. Сойдя с дороги, народ теснился по обеим её сторонам, на обочинах. Дымя и грохоча, к нам подъехал бронетранспортёр и остановился, развернувшись на месте. Из утробы бронетранспортёра торчал наружу миномётный ствол. Командир бронетранспортёра сидел в командирском люке за крупнокалиберным пулемётом. Два пулемёта поменьше были укреплены на броне. Порядок был восстановлен. Окажись в этой толпе тот ливанец, что резал и потрошил барана – он, набив брюхо сладким бараньим мясом, укрылся бы, пожалуй, за каким-нибудь придорожным валуном и шмальнул из базуки по моей машине. Будь я на его месте, я, возможно, поступил бы так же. С позиций «справедливого гнева» сторон этот акт можно было бы назвать террористическим, а можно – партизанским. ТЕРРОРИСТЫ И ПАРТИЗАНЫ

Шлемофон лучше каски, в этом можно ничуть не сомневаться: он легче, он плотно облегает голову и не сползает на глаза. Ощущения полной безопасности прикрываемой им части тела он не даёт – но не даёт и каска. А что вообще даёт ощущение абсолютной и полной безопасности? Может, какой-нибудь особый род безумия даёт. Из зловонного болота или из адамова ребра, откуда бы он ни был, – но человека издревле преследуют опасности и всяческие неприятности, они следуют за ним на протяжении всей его жизни, крадутся на мягких лапах – отчасти выдуманные, в других случаях

416

Публицистика. «ЗА МНОЙ!»

реальные. Безмятежное счастье не преследует человека – ни выдуманное, никакое. Нахлобучив на голову серый шлемофон с оттопыренными дитячьими ушами, я стоял за пулемётом в бронетранспортёре, рядом с другими солдатами. Чуть слева передо мной вырастала из люка зелёная гибкая спина молодого командира. В шлемофоне, с рукою, положенной на большой пулемёт, похожий на маленькую пушку, он был совсем не похож на того симпатичного двадцатилетнего очкарика, с которым мы четверть часа назад пили утренний кофе в столовой базы. Глядя на него, я подумал о том, что и я, должно быть, выгляжу сейчас мужественно и дико – в шлемофоне, в бронетранспортёре. Мужественность и дикость – необходимые черты портрета всякого образцового солдата всякой армии. Дикость универсальна, мужественность же имеет свои специфические оттенки в зависимости от национального характера и климатического пояса. Так, например, отборные солдаты одного из соседних с нами государств на параде, перед правительственной трибуной, со зверскими лицами жрали живых змей – и это должно было выглядеть вершиной мужественности. Мужественный человек обязательно должен быть обвешан оружием, устрашения ради, а если он при этом ещё и пожирает змею – это просто замечательно и прекрасно. Мужественность почему-то прежде всего связана не с жизнью, а с неестественной смертью: «мужественно пасть в бою», «мужественно взглянуть в глаза палачу». Или вот те же змеи: ведь змея может изловчиться и укусить мужественного солдата прежде, чем мужественный солдат укусит змею. Смерть от змеиного яда, на благо родины – это тоже мужественная смерть. Мы, израильтяне, в пищу змей не употребляем по целому ряду причин, одна из которых – несомненная некошерность змеиного мяса. Всякий армейский раввин, зорко следящий за кошерностью солдатских харчей, категорически воспротивился бы пожиранию змеятины, даже в сугубо пропагандистских целях. У нас есть другие средства, чтобы обнаружить свою мужественность. Плакаты, с которых смотрит

417


Давид МАРКИШ. Белая жара

огненными глазами солдат с каменным подбородком, у нас не в ходу… Итак, наш бронетранспортёр, представляющий собой не что иное, как передвижную мини-крепость, спускался по крутой лесной дороге с горы в долину. Был ранний час тихого погожего утра, долина ещё спала. Посреди долины, на фоне чёрно-зелёной листвы большого сада, розовела черепичная крыша сооружения, похожего на замок. Приятно, должно быть, жить в таком роскошном доме, пить каждое утро кофе с молоком и свежим хлебом и, распахнув окошко, дышать воздухом сада… Дальность расстояния навевала такие приятные, литературно-помещичьи мысли. Дом под розовой крышей был образцовой кошарой какого-то богача. Этому богачу, поселившемуся то ли в Бейруте, то ли в Лондоне, принадлежала, по слухам, и вся долина впридачу. Вилла богача стояла в сосновом лесочке на склоне нашей горы, лавки там – и те были из мрамора. Это последнее обстоятельство придавало владельцу виллы дополнительный вес в глазах моего соседа по бронетранспортёру, солдата срочной службы Нисима: настоящий богач, по его мнению, должен сидеть только на мраморных лавках. Дорога петляет по горному склону, в кронах деревьев по-курортному шумит утренний ветерок. Дорогу и долину хочется фотографировать для рекламных открыток: «Приезжайте, люди добрые, со всех концов света, глядите, какая тут красота и покой!». Мы ищем мины на дороге, ведущей в долину. Бронетранспортёр ползёт медленно, приноравливаясь к скорости движения нескольких солдат, шагающих перед нами и как бы составляющих наш авангард. Держа автоматы наперевес, солдаты внимательно всматриваются в каждый подозрительный предмет на дороге и на её обочинах. В пыли дороги, то здесь, то там, жёлто поблёскивают россыпи стреляных гильз. Едва ли их разбросали тут шутки ради или от нечего делать стрелки, возвращающиеся с полигона. Гильзы не успели ещё потемнеть, военные машины, курсирующие взад-вперёд по этой дороге, не успели их расплющить. По краям дороги буднично чернеют об-

418

Публицистика. «ЗА МНОЙ!»

рывки автопокрышек, указывающие на то, что именно здесь были обнаружены и обезврежены вражеские мины. Идеологи войны любят порассуждать на темы «честный бой» и «военная хитрость». «Честный бой», на мой взгляд, понятие совершенно абсурдное – много ли чести в том, что незнакомые люди бросаются друг на друга, как дикие звери, с единственной целью: зарезать, задушить или застрелить. Постановка же мин относится к категории мелких военных хитростей: идёт себе человек, и вдруг его разносит в клочья взрывом. Ничего не скажешь, хороша хитрость! К убийству из-за угла люди «незапятнанных военных мундиров», «люди чести» относятся несколько брезгливо. Но чем же постановка мин отличается от бандитского стояния «за углом» с камнем, ножом или пистолетом в руке? Мины – самое популярное оружие на нынешнем этапе ливанской войны. Следом за минами идут засады – ещё одна разновидность «военной хитрости»: убить и убежать. Сеятели мин и участники засад – местные люди, недовольные создавшимся положением. Мы называем их террористами, а для их соотечественников или европейских единомышленников они – партизаны. Следует разобраться в этой нелепой мешанине понятий, настоенной на словоблудии и политической демагогии. Казалось бы, определения достаточно понятны и ясны, во всяком случае, для нашего беспокойного района: террорист – это человек, проникший из-за рубежа с целью уничтожения гражданских объектов и нападения на гражданских лиц. Партизан – это человек, на территории собственной страны нападающий на военные объекты и живую силу армии, оккупирующей эту страну. Кровожадный террорист обречён на всеобщее презрение, кровожадный партизан, напротив, пользуется всеобщим уважением. Замешанные в конфликт стороны, однако же, по-разному трактуют действия террористов и партизан. Это немного похоже на деятельность агентов секретных служб: «У нас – разведчики, и они хорошие и благородные, а у них – шпионы, и они плохие и гадкие». Для нас, таким образом, ливанские партиза-

419


Давид МАРКИШ. Белая жара

В 48 году – в войну за независимость – здесь было шестьсот пятьдесят тысяч евреев. Сейчас – в десять раз больше. И это тоже можно отнести к области чуда. Да здравствует чудо! А за границами Государства Израиль проживает восемь с половиной миллионов евреев – на два миллиона больше, чем на исторической родине. Означает ли это, что сионизм – возвращение народа на родную землю – не состоялся? Разумеется, нет! Сионизм получил изрядный удар и устоял на ногах – за тысячи лет своей истории евреи научились держать удары. Не арабская угроза и уж, тем более, не экономическое положение Израиля клейко удерживают зарубежных евреев в странах их проживания. С опаской глядят они из своего далёка на «семейные распри», расшатывающие стены нашего дома: правых с левыми, религиозных со светскими, мятежников с приспособленцами. И, всматриваясь зорко, не спешат укладывать чемоданы… Всматриваемся и мы – изнутри, и убеждаемся в бритвенной точности суждения Жаботинского о том, что лучшим пропагандистом возвращения в Сион является антисемитизм. 2018

Воспоминания


Воспоминания. ЗАПИСКИ ИЗ ПРОШЛОГО ВРЕМЕНИ

З АПИ СК И ИЗ ПРОШЛОГ О ВР ЕМ ЕНИ Фрагменты

*** Магия цифр влияет на человеческое сознание. Двадцати лет, молодым человеком, я мечтал дожить до Миллениума с его тремя нулями, с перевалом, воздвигнутым меж тысячелетиями. Мечтал – но мне не верилось, что доживу. А чем, собственно говоря, 1999-й год отличается от 2000-го? Вот вопрос. Но как манило пересечь эту фальшивую границу между Двадцатым и Двадцать первым веками, между Вторым и Третьим тысячелетиями! Переход границы между странами – в этом было заключено, как взрывчатка в оболочке гранаты, что-то запретно-торжественное для советского человека. Что же тут говорить о Миллениуме! *** Выдворенный из СССР в 1974 году Виктор Платонович Некрасов прилетел из Москвы в Женеву. Мы договорились встретиться в центре города, в примыкающем к Университету холёном парке, где какие-то одержимые старики играли в гигантские шахматы – двигали с квадрата на квадрат метровые фигуры по клетчатой площадке. Вика стоял на краю этой площадки и с восторженным любопытством глядел на женевских стариков, управлявших пешками, ладьями и конями.

440

– Они высечены из мрамора, – сказал Вика, не спуская глаз с шахматистов. – И старики, и их кони. Это старая добрая Европа! Мы договорились ехать во Францию, начинавшуюся на окраине Женевы – там проходила граница, которую местные жители пресекали в оба конца либо на трамвае, либо в машине, а иные и пешком. У меня был прокатный фиат, и я позвал Вику во Францию обедать. Когда мы подъехали к пограничной черте, никем не охраняемой – ни солдатами с автоматами, ни кинологами с собаками, ни минами-ловушками – Вика попросил остановить машину. Трамвай – этот милый атрибут городской жизни – пересёк, не тормозя, линию границы. – Я пойду пешком, – сказал Вика. – Всю жизнь мечтал перейти границу так, чтоб не застрелили. Я иду, а ты езжай. Встретимся во Франции. Я видел, как он шёл, приближаясь к пограничной будке с сидевшим внутри, как птица в скворечнике, таможенным чиновником. Он шёл с другими редкими пешеходами, до которых никому не было дела. Никто его не остановил, не спросил ни о чём. *** Чем ближе приближался я к Миллениуму, тем тревожней заглядывал вперёд; но, вроде, не было причин опасаться того, что мне не удастся перевалить через этот праздничный гребень времён. Мне шёл седьмой десяток, хвори за мной не бежали на своих складных ногах. Новое тысячелетие я придумал встретить у костра, в кинжально узком, лазорево-страшном ущелье Вади-Кельт, сбегающем от Иерусалима к Мёртвому морю. Послушный ручной костерок, набитое звёздами небо над головой. Полночь. Смена декораций, а, может, и эпох – кто знает… Ничего не изменилось. Ничего. Нули Миллениума оказались не более чем пустышками, красивыми радужными пузырями. С облегчением разуверившись в магии чисел, я стал жить дальше.

441


Давид МАРКИШ. Белая жара

Воспоминания. ЗАПИСКИ ИЗ ПРОШЛОГО ВРЕМЕНИ

***

***

В шестом часу утра начинают петь птицы за моим окном – в рассветных деревьях парка и ещё по-ночному прохладных кронах пальм, стоящих вдоль улицы на своих слоновьих ногах. Птицы поют сильными, сочными голосами существ, уверенных в своём будущем: Бог дал день, Бог даст пищу. Я люблю этих птиц, хотя понятия не имею, как они называются и как выглядит каждая из них: в суете дня они неприметны, а на рассвете только слышны. Их свежие, как парное молоко, вопли означают наступление дня: пора подниматься, самое время. Может быть, это воро́ны, или удоды, или щеглы. Соро́к нет среди них, нет ни одной сороки, мне это известно доподлинно, хотя, надо сказать, мои орнитологические познания близки к нулю. Сороки не живут в Святой земле, а жаль: они, помнится, красивы – аккуратно причёсанные чёрные головки, фрачные пары с длинными подрагивающими фалдами и белыми манишками. Название моего романа «Кадам, убивший сороку» никак не могли перевести на иврит: о птице сороке никто у нас не слыхивал, «Сорока» – это еврейская фамилия, и получалось, что какой-то Кадам взял и убил еврея. Это ещё при том условии, что читатель догадается: Кадам – имя собственное, а не пустой набор звуков… В конце концов, роман пришлось в переводе назвать по-новому: «В тени Большого камня». Камень, тень – тут ни у кого не возникали сомнения. Великий Бунин назидательно указывал пальцем: писатели должны, обязаны знать цветы и травы своей земли, этих наших добрых соседей по миру. Мне приятно думать, что он включал в этот круг соседей и деревья, и птиц, которые в них квартируют. Он, наверняка, мог отличить сурепку от василька и трясогузку от овсянки с той же лёгкостью, с какой Пушкин, в отличие от Онегина, отличал ямб от хорея. Хорошо бы помнить в лицо цветы, деревья, птиц. Мы не помним, нам не до этого.

Премьер-министр Менахем Бегин, польский еврей, не знал ни цветов, ни птиц. Его генералы, рядовыми солдатами излазавшие израильскую землю на брюхе вдоль и поперёк, не без пренебрежения посмеивались над незнанием Бегина: израильский премьер, по их разумению, должен был читать наизусть свою природу, как русский писатель – свою. Налёт высокомерного отчуждения лежал между боевыми генералами и бывшим подпольщиком Менахемом Бегиным, штатским человеком. Для воюющего Израиля, не снимавшего палец со спускового крючка автомата, такое положение вещей не было из ряда вон выходящим – оно, скорее, было нормой. Я слышал об этом от Ариэля Шарона, героического Арика, создателя легендарного диверсионно-десантного подразделения «101». Мы познакомились в доме Бегина – он жил тогда в Тель-Авиве, в небольшой квартирке неподалёку от театра Габима – через две недели после моего приезда в Страну. Спустя четыре или пять месяцев – на дворе стояла зима 1973, война Судного дня была ещё впереди – я встретил Шарона в Иерусалиме, на съезде правой партии Бегина «Херут» («Свобода»), и Арик взялся подбросить меня на своей машине в Тель-Авив. Он вёл машину по узкой петлистой дороге мимо Рамле – нынешней автострады № 1 не было тогда и в помине. Мы разговаривали в темноте кабины. – Как тебе съезд? – спросил Арик, и я услышал в его голосе сарказм. – Я многого не понял, – сказал я, и это была чистая правда. – И правые, и левые – одно и то же дерьмо! – жёстко и сердито сказал Арик Шарон. Ему было видней: он говорил о том, что знал не со вторых рук. Эта реплика вспоминалась мне и в октябре 73-го, когда Арик проводил свои блистательные боевые операции на Суэцком канале и к западу от него, и в 82-м – во время Первой ливанской войны, и позже, когда он стал премьер-министром. Я и сейчас это помню очень хорошо: «И правые, и левые – одно и то же дерьмо!» Как это для евреев? Это плохо для евреев.

442

443


Давид МАРКИШ. Белая жара

Сорок с лишним лет назад я попал из закупоренного, как консервная банка, СССР в новый мир. Мало того, что это был совершенно новый для меня мир – он был к тому же ещё и еврейским. Я глядел вокруг себя во все глаза, но историческая память не посылала мне никаких подсказок. Я видел всё – и не узнавал ничего. Появись на улице царь Давид, мой тёзка, в короне и с лютней в руках, я безошибочно признал бы его: тут генетика не подвела бы. Но царь Давид не появлялся. А Давида Бен-Гуриона я не узнал, и вот уже сорок с лишним лет мне стыдно. Это стряслось в самом конце 1972-го, в фешенебельном по тем временам отеле, на северном въезде в Тель-Авив. Отель – устоявшееся место сбора политической, военной и финансовой элиты – был каким-то образом связан с именем знаменитого в специфических кругах израильского разведчика из круга легендарного Шаула Авигура, создавшего разведывательную сеть «Тропа» в странах советского блока. Авигур был последним из оставшихся в живых участников боя на высотке Тель-Хай, где был убит полный Георгиевский кавалер Иосиф Трумпельдор. Эти романтические обстоятельства содержали для меня, израильтянина с двухмесячным стажем, особый аромат. В гостиницу, на банкет, меня пригласил Арье Дисенчик – главный редактор газеты «Маарив», где я публиковал еженедельные подвалы; они потом вышли отдельной книжкой под названием «И здесь, и там» в издательстве Министерства обороны, в серии «Тармиль», предназначенной для библиотечек армейских подразделений. В этот вечер играл свадьбу Идо Дисенчик, сын Арье, и среди трёх сотен гостей мелькали звёзды первой величины, не говоря уже о звёздочках помельче. Но каждый из именитых приглашённых представлял собою как бы целую цепь событий, повлиявших в большей степени, чем в меньшей, на историю евреев и судьбу государства. В этой толпе знаменитостей я чувствовал себя не в своей тарелке. Мне противопоказано многолюдье, на больших праздничных сборищах я начинаю испытывать сосущее

444

Воспоминания. ЗАПИСКИ ИЗ ПРОШЛОГО ВРЕМЕНИ

чувство одиночества – чего со мной не случается ни при каких других обстоятельствах, даже когда я один-одинёшенек, с самим собой наедине. А тут меня запросто представляют людям, имена которых я слышу по радио, а лица то и дело вижу на телевизионных экранах и на страницах газет. Мне уделяют тут непомерное внимание, ко мне проявляют ничем не заслуженный интерес – как будто я вчера или третьего дня совершил затяжной прыжок с парашютом из стратосферы или выиграл в числовую лотерею сто миллионов. Но я не прыгал с небес, а в лотерейные отгадки вообще не играю никогда – презираю это занятие. Тогда почему такой ажиотаж? Потому что густая шумиха, поднятая вокруг моего возвращения на историческую родину два месяца тому назад, ещё не улеглась: газеты продолжают писать о том, как «весь Израиль, от стены до стены», во главе с лидером политической оппозиции Менахемом Бегиным, явился встречать меня на аэродром, и что я делал в России, чтобы вырваться оттуда в Израиль, и что делаю теперь – утром, днём и вечером. Потом шумиха осядет – до следующего раза, когда из СССР приедет ещё кто-нибудь, подходящий на роль газетного «героя на час», например, Ида Нудель, ошпарившая агентов КГБ кипятком из чайника. Меня знакомят с замечательными людьми, которые смотрят на меня с любопытством, а некоторые с уважением: может, слышали, как я с моей мамой вышел на демонстрацию, на московскую Манежную площадь, с жёлтыми шестиконечными звёздами на одежде. Книжки мои, понятно, тут никто не читал по той простой причине, что они ещё не переведены на иврит или какие-нибудь другие общедоступные языки. Первый роман «Присказка» выйдет через полтора года по-португальски, в Рио-де-Жанейро… Меня подводят к высокому сухощавому человеку лет пятидесяти, с доброжелательным пристальным взглядом – это адмирал Мока Лемон, угнавший пять наших ракетных катеров, задержанных французами в военном порту Шербур, и доставивший их в Хайфу. Мока родом из Барановичей, немного говорит по-русски. В моих глазах он, конечно, куда боль-

445


Давид МАРКИШ. Белая жара

ше, чем былинный витязь и герой – израильский адмирал, в двадцать шесть лет командовавший ВМФ страны, натянувший нос французам в Шербуре! Мока даёт мне свою визитную карточку, зовёт в гости на ужин. Можно не сомневаться, я пойду… Вот самая, пожалуй, известная израильская актриса Хана Марон, она поздравляет меня с приездом на еврейскую землю и спрашивает, чем я собираюсь заниматься. Резонный вопрос. Я хотел бы продолжать заниматься литературой, но писательство в Израиле редко и мало кем признаётся профессией, и я отнюдь не уверен, что мне это удастся. Впрочем, я к этому готов: народ Книги становится понемногу народом бухгалтерской книги; грустный факт, но правдивый. В бухгалтеры я не пойду – не подойду по складу характера, и к тому же начисто забыл, как делят углом. Но у меня есть другие варианты, и самый главный из них я сообщаю Хане Марон: «Я хочу как можно скорее пойти в армию. Мне уже тридцать четыре года, потом будет поздно». Хана смотрит на меня с большим удивлением, но сочувственно: от этих «русских» можно чего угодно ждать! Дверь зала распахивается, входит Моше Даян, а следом за ним министр финансов Пинхас Сапир. Замечательно то, что никто здесь не обращает ни малейшего внимания на их появление, они свои среди своих, и всем это, как говорится, до лампочки – кроме меня, разумеется. Среди гостей разгуливает ещё один министр – заведующий внутренними делами Йосеф Бург, с которым Бегин познакомил меня месяцем раньше, в буфете Кнессета. Это образованный, умный немецкий еврей с мощным торсом и живыми глазами, подёрнутыми пеплом печали. Он лидер партии религиозных сионистов, к нему уважительно относятся как левые, так и правые политики. Незадолго до того, как из зала-накопителя гостей пригласили в соседний, пиршественный зал с накрытыми к ужину столами и застывшими в охотничьей стойке официантами, кто-то – не помню, кто – подвёл меня к стоявшему особняком от вполголоса гомонящей толпы низкорослому старичку в дурно сшитом и неловко сидящем на нём синем пиджачном костюме. Брови этого старичка были надви-

446

Воспоминания. ЗАПИСКИ ИЗ ПРОШЛОГО ВРЕМЕНИ

нуты на глубоко посаженные внимательные глаза – седые брови, довольно-таки густые и клочковатые. Его круглая, с нависающей теменной частью голова была почти гола, лишь считанные длинные волоски, снежно-белые, пари́ли над ушами. Старик, высоко держа голову, следил за моим приближением. – Давид Маркиш, – представился я, подойдя. В ответ старик молча протянул мне руку, а потом сказал: – Я умею говорить по-русски. Он говорил с сильнейшим местечковым акцентом, почти анекдотическим. – Вы когда-нибудь были в Ленинграде? – спросил старик. – Да, – ответил я, дивясь вопросу неуместного, казалось бы, на этом пиру старика в его колхозном костюме. – Был. – Я тоже был в Ленинграде, – продолжал старик. – В 1923 году, на сельскохозяйственной выставке. В ответ на это мне оставалось лишь кивнуть головой: да, был на выставке, хорошо. Что бы мне такое ему сказать, этому старичку? Тут позвали в столовый зал, и всё общество пришло в оживлённое движение. Я отошёл от старика. И, отойдя на несколько шагов, застыл как соляной столп: да ведь это Бен-Гурион! Я представлял его выше ростом, с нимбом вздыбленных седых волос над сильным упрямым черепом – как на знаменитой фотографии. Но это он, он, в этом нет никакого сомнения! Я обернулся, но его уже не было видно в гуще хлынувших в столовую гостей. Возможно, он решил не оставаться на ужин и уехал. Я не видел его до самого окончания празднества. Через несколько дней я получил от него письмо. Он писал, что был рад со мной познакомиться, поздравлял с возвращением в страну отцов и выражал уверенность в том, что в своей литературной работе я перейду с русского языка на иврит. В этом он ошибся.

447


Воспоминания. ДВАДЦАТЬ ПИСЕМ ПОЖИЛОГО ГОСПОДИНА

ДВАД ЦА Т Ь П И СЕМ ПОЖИЛОГ О Г ОСП ОД И НА

Письмо первое. ГОНОРАР ЗА ПИСЬМА

Почему двадцать? Да так… Летом 72-го прошло полтора года, как я подал документы на эмиграцию в Израиль, прошение моё было отклонено властями без объяснения причин, и я «сел в отказ»; обычный ход событий по тем временам. До подачи, до тридцати с лишним лет, я жил по всеобщему советскому закону: сиди и не рыпайся. Подав, я «рыпнулся» – пришёл во враждебное соприкосновение с властью, да и с обществом тоже: в глазах, разогретых пропагандой трудящихся масс, из которых, строго говоря, и состояло ядро общества, еврейские «подаванты», а тем более «отказники» выглядели как отщепенцы и предатели социалистической родины. Между нами и советской жизнью возник, таким образом, ров или, если угодно, стена: здесь мы, там они. Налаженные связи между ними и нами истончали: наши интересы сводились к стремлению как можно скорее распрощаться с СССР навсегда, а это приравнивалось к преступлению. Направленные к одной цели, мы, главным образом, общались между собой, как в гетто. Отказ сплачивал нас, неприятие советского строя, силком удерживавшего граждан в границах страны, росло изо дня в день; мы успешно становились внутренними эмигрантами на «родине социализма». В самом начале 70-х нас было

464

совсем немного, и это способствовало нашему единству перед лицом Красного фараона. Нас было мало. И большая свобода манила нас, как голубой рассвет за горизонтом. Переступая порог ОВИРа, мы, безусловно, бросали открытый вызов системе. Но это был наш выбор. Жуть и тоска положения усугублялась полнейшей непроницаемостью будущего. Мы – моя мать и я – знать не знали, что нас ждёт: бессрочный отказ, тюрьма или сладкое чудо освобождения из советской неволи. Надежда на чудо была совсем худосочна: не то время, не те лица. И всё же, надежда подсвечивала наш безрадостный мир, как горящая спичка тёмную пещеру. Среди семей расстрелянных руководителей Еврейского антифашистского комитета мы были первыми, подавшими на выезд в Израиль – и попали в отказ. Нам казалось, что мы понимаем упорство власти: выпустить нас – открыть ворота перед вдовами и детьми других еврейских культурных лидеров, убитых антисемитским режимом. Это не принесёт Кремлю ничего кроме неприятностей. Вот нас и не выпускали… Но и держать нас взаперти – это тоже не приносило властям политических дивидендов. Давление Запада усиливалось, требования о свободной эмиграции евреев из СССР звучали всё отчётливей – как гласно, так и подспудно. Горькие судьбы наших семей обсуждались в довольно высоких международных сферах, и советским представителям приходилось несладко: «Сначала вы убили их отцов, теперь добиваете семьи». Возобновляя просьбы о выезде и исправно получая отказ за отказом, я приблизился к отчаянию на расстояние вытянутой руки. Каждый час, каждую минуту я ощущал полнейшую неспособность изменить ситуацию в свою пользу: власть брезгливо зажимала меня двумя пальцами, как червя или жука. В гнусном этом положении я мог повеситься или утопиться, но мне не хватало решимости. Я как раз писал мой первый роман «Присказка» – писал украдкой, всякий раз перепрятывая у проверенных друзей по десять-пятнадцать исписанных антисоветских страниц.

465


Давид МАРКИШ. Белая жара

Я не хотел, чтобы, придя с обыском, кагебешники их у меня нашли – каждая главка обошлась бы мне в годик за решёткой, и так набежало бы с десяток. И всё же, Лучше лагерь и тюрьма, Только б не кололи яды, Только б не сойти с ума За больничною оградой. Там врачи – стукачи. Санитары – палачи. Писание «Присказки» облегчало мне жизнь, но от отчаяния ничуть не освобождало. Вот тут-то из Израиля позвонил по телефону неназвавшийся человек и сказал: – Давид, постарайтесь связаться с женой Виктора Луи, её зовут Дженнифер. Запишите номер её телефона. Она англичанка. И она сможет рассказать вам о ваших перспективах на получение разрешения на выезд. Телефон в нашей квартире прослушивался, в этом не было ни малейшего сомнения. Значит, на Лубянке знали об этом звонке и об удивительном совете, полученном из Израиля. Разумеется, позвонивший мне израильский незнакомец отдавал себе отчёт в том, что телефоны отказников стоят на прослушке – в этом я тоже почти не сомневался. Значит, в Тель-Авиве кто-то хотел дать знать ГБ, что я буду искать встречу с Дженнифер Луи. Зачем? У меня не было ответа на этот вопрос, но я решил последовать совету незнакомца. В начале 70-х годов имя Виктора Луи говорило о многом. Слухи о нём клубились в среде творческой интеллигенции и сводились к тому, что Луи, разъезжающий по всему белу свету с журналистским удостоверением лондонской Sunday Times в кармане – генерал госбезопасности и высокопоставленный эмиссар Кремля. Чем он там в действительности занимается в этих своих разъездах, творческая интеллигенция знать не знала и ведать не ведала, допытываться боялась, а догадывалась лишь об одном: Виктор Луи в высшей степени опасный и влиятельный человек. С ним, в частности, связывали, наряду со многим другим, скандал

466

Воспоминания. ДВАДЦАТЬ ПИСЕМ ПОЖИЛОГО ГОСПОДИНА

вокруг публикации книги мемуаров Светланы Аллилуевой «Двадцать писем к другу» и её нежданному-негаданному «пиратскому» выходу в свет при посредстве сомнительного лондонского издательства «Флегон Пресс». Сказать, что я знаком с Луи, было бы несомненным преувеличением. В конце 50-х, на какой-то богемной вечеринке или, как сказали бы нынче, тусовке художник Илья Глазунов представил меня, молодого беспутного поэта, Виктору Луи, в то время корреспонденту шведской газеты. На том наше знакомство и закончилось. Теперь, спустя пятнадцать лет, я снял телефонную трубку и не без опаски набрал номер Виктора Луи. Ответил мужской голос: – Алло! – Добрый день! – сказал я. – Будьте любезны Дженнифер. – А кто спрашивает? – поинтересовалась трубка. – Давид Маркиш. Мне звонили из Израиля и порекомендовали с ней связаться. – Скрывать мне, понятно, было нечего. – Давид! – сказала трубка. – Это Виктор! Мы же знакомы, ты забыл? – Нет, не забыл, – сказал я. – Но мне сказали про Дженнифер… – Ну, вот что, – перебил Виктор Луи. – Давай вечерком ко мне на дачу. – И адрес продиктовал. Это было странно. Более чем странно. Название подмосковной железнодорожной станции Баковка ни о чём не говорило советскому человеку, кроме того, что там располагался завод всесоюзного значения по производству презервативов. Там же, в Баковке, в двадцати минутах от Москвы, был расположен и дачный посёлок, имя которого продиктовал мне по телефону Виктор Луи. Особняк стоял в глубине большого участка, обнесённого довольно высоким забором, через который можно было перелезть, но за который нельзя было мимоходом заглянуть с улицы. Калитка оказалась заперта. Я нажал на кнопку звонка, мне открыли. К дому вела по травяному газону ухоженная

467


Давид МАРКИШ. Белая жара

дорожка, по сторонам которой светлели пять или шесть садовых скульптур Неизвестного. Чуть в стороне от дома, среди деревьев, виднелось вытянутое кирпичное строение со сводчатыми воротами в лобовой стене. У запахнутых наглухо ворот я разглядел чёрную «Волгу» с кагебешным номерным знаком МОК. Машина была пуста: ни водителя, ни пассажира, возможно, полковника. Это означало, что чёрная «Волга» принадлежит либо хозяину дома, либо, что верней, не я один приглашён приехать сюда сегодня вечером. И от близости невидимого кагебешника на меня повеяло тоскливой тревогой. Я поднялся на крыльцо дома. В дверях меня встретил Виктор Луи. Хозяин провёл меня в гостиную – просторную, богато и со вкусом обставленную комнату, которую правильней было бы назвать гостиным залом. Картины в великолепных золочёных рамах висели по стенам, скульптурные бронзовые портреты задумчиво глядели на вошедшего. Я старался не глазеть по сторонам – не затем я всё ж здесь очутился, чтоб пялиться на роскошную обстановку дома Виктора Луи. – Мы ведь, кажется, были на «ты», – не столько спросил, сколько утвердил Виктор, усаживая меня за письменный столик изысканной старинной работы. Я не стал спорить, я вообще не собирался спорить с Виктором Луи ни на какую тему, а только слушать как можно внимательней. Сквозь толстые линзы очков Виктор глядел на меня несколько, мне казалось, сонно, а с лица его не сходила иронически-доброжелательная улыбка. На генерала, как они представляются рядовым штатским людям, он не был похож. На картины не смотреть, на бронзу не смотреть, на антикварную мебель не смотреть, на опасного хозяина тоже не смотреть в упор. Оставалось несколько «нейтральных» предметов, среди них политическая карта мира на стене, густо испещрённая флажками на булавках, словно оперативная карта военных действий на столе боевого генерала, в штабном блиндаже. Виктор, несмотря на сонность взгляда, засёк мой интерес к карте. – Флажками я отмечаю страны, где побывал, – сказал

468

Воспоминания. ДВАДЦАТЬ ПИСЕМ ПОЖИЛОГО ГОСПОДИНА

Луи. – Ну, Америка, Европа. Израиль… А вот совсем новенький флажок. Видишь? Это Тайвань. Я смотрел на флажок в совершенном изумлении. В 72-м году советскому человеку отправиться на остров Тайвань было столь же фантастично, как слетать на Марс и вернуться восвояси, в Баковку. И что он там делал, на Тайване? – Ты был в Израиле… – повторил я вслед за Виктором. Само слово «Израиль» в устах Виктора Луи звучало для меня святотатственно. – Да, несколько раз, – подтвердил Луи. – Я лечу там спину, на Мёртвом море. Очень помогает. Расспрашивать его о болезнях спины и целебных свойствах Мёртвого моря я не рискнул. Мне представлялся пассажир чёрной «Волги», незримо присутствующий при нашем разговоре, и это зябко настораживало. – Хочешь выпить чего-нибудь? – спросил Виктор. – Саке? Мне очень хотелось выпить саке, тем более что я в жизни никогда его не пробовал, а знал о нём исключительно из литературных источников – но опасение быть отравленным взяло верх над любопытством, и я отказался: – Нет, спасибо. Что-то не хочется… Луи не настаивал, и я пожалел, что отказался: может, и не отравленный был этот его саке. – Как приедешь, – продолжал Виктор, – оглядись получше, не спеши. И не иди в кибуц, это жизнь не для тебя. – Так значит, – сказал я, – нас выпустят? – Я хотел услышать это от Виктора Луи прямым открытым текстом, а не посредством доброго совета не идти жить в кибуц. Луи поднялся из кресла, вышел из комнаты и вернулся с листком бумаги в руке. – Вот, смотри, – сказал он и протянул мне затрёпанный листок с машинописью. – Здесь двадцать три фамилии. Все отказники. Ты восемнадцатый по счёту. Этот список мне передали в Иерусалиме и попросили помочь. Я помог: семнадцать семей уже уехали. Три семьи невыездные. А ты уедешь месяца через два с половиной – три. Сиди тихо и жди. – И он забрал у меня листок и положил в ящик стола. Больше в сторону Израиля он разговор не сворачивал.

469


Давид МАРКИШ. Белая жара

А мы ещё с часок поговорили о том, о сём, об общих знакомых. – Хочешь, покажу тебе дом? – спросил Виктор Луи, когда диалог стал иссякать и прерываться. Дом ничем не напоминал дачу – то было городское жилище богатого человека с неограниченными возможностями. Я бы искренне порадовался за Виктора, но его пугающая репутация сковывала мои эмоции. – На будущий год закончу бассейн под домом, – поделился со мной строительным планом Виктор Луи. – Плавательный. Мы шли довольно длинным коридором, несколько дверей выходили в него. Нигде никого не было слышно – ни жены Дженнифер, ни детей, ни ужасного пассажира чёрной «Волги». – В этом коридоре будут стоять горшочки, – по ходу давал пояснения Виктор. – Двадцать – двадцать пять горшочков. Я не понял, о чём идёт речь – цветочные, что ли, горшочки, оранжерейные? – и рискнул уточнить: – Какие горшочки? – Эмалированные! – охотно дал справку Виктор Луи. – Дачу у меня отберут, устроят здесь детский сад. Этот коридор самое подходящее место для детских горшков. Я молчал, осмысливая рискованную шутку хозяина. Мы вернулись в гостиную, и Виктор, взглянув на часы, спросил: – Ты на машине? Вопрос требовал ответа: – На какой там машине!.. – Тогда я тебя подброшу до Москвы, – сказал Виктор, – а там ты возьмёшь такси, на Кутузовском. Гараж размещался в том вытянутом кирпичном строении, у сводчатых ворот которого стояла полтора часа назад чёрная «Волга». Теперь её и след простыл, и это тоже возбуждало беспокойные вопросы: куда делся полковник? В похожем на ангар гараже, освещённом сильными потолочными лампами, стояло семь или восемь иномарок: «мерседес», «вольво», «ровер», БМВ. «Только у Брежнева машин больше, чем у меня!» – не без гордости прокомментировал

470

Воспоминания. ДВАДЦАТЬ ПИСЕМ ПОЖИЛОГО ГОСПОДИНА

Луи. Над одной из машин, полуразобранной, трудился механик. – Это антикварный Бентли, – с гордостью в голосе сказал Виктор. – Купил разбитым вдребезги на какой-то помойке, в Лондоне… Но этот парень, – он кивнул на механика, – колдун! Он и мертвеца подымет из праха. Месяца через три Бентли будет бегать, как новенький. Мы шли по гаражу к маленькому низкому автомобильчику, крайнему в ряду. – Поедем на нём, – сказал Виктор. – Садись. Я втиснулся в салон, Виктор включил мотор, и мы двинулись. Уже на шоссе, с лёгкостью обгоняя попутные «москвичи» и «Волги», Луи взглянул на меня из-за руля и спросил: – Ну, как тебе машина? Нравится? – Хорошая, – ответил я. – Это «порш». – Я впервые слышал такое название и деликатно промолчал: порш так порш. А Виктор Луи добавил без нажима: – Гонорар за «Двадцать писем к другу». Письмо второе. ИМЯ И СЛОВО

Имя нисколько не является определителем характера или судьбы человека – носителя этого имени. Имя есть бирка, повешенная на шею младенца его родителями и говорящая только и лишь об их художественном вкусе, пристрастиях или конъюнктурных устремлениях. Такую бирку можно поменять на другую, и неоднократно. Я знал носителей диковинных имён, созвучных эпохе. Музыкальное мужское имя Мэлор, Мэлори, оказывается на поверку аббревиатурой «Маркс-Энгельс-Ленин-Октябрьская-Революция». Тут явно налицо опасный пробел: нет буквы «С», символизирующей незримое присутствие Сталина. За такую политическую близорукость родителей могли упечь в лагерь годков на семь-восемь, да и самого отпрыска отправили бы на колымские нары учиться уму-разуму. Но, кажется, миновала их чаша сия, пронесло: ЧК тоже иногда допускала недогляды… Марленов – «Марксов-Лениных» было в советской антропонимике, как гусей нерезаных: много и даже больше; я сам знал с десяток. Бесподо-

471


Давид МАРКИШ. Белая жара

бен в своём роде Триэл – «Ленин, Либкнехт, Люксембург», не говоря уже о Лапанальде – «Лагере папанинцев на льдине». Передовые научные знания успешно шагали в ногу с политическим озарением плодящихся: вылупливались на свет Электроны, Элероны и Электроды. Барышни численно отставали от кавалеров, но и среди них случался иногда натуральный перл, например Электрификация, ласкательно Фика. А нежная Лаиля – «Лампочка Ильича» – чего стоит! Помеченные героической советской эпохой, все эти люди, которым всё же так не повезло с именами, привыкали к ним, как привыкают ко всему в нашем мире, даже к неволе. Не все они просятся в анекдот. Некоторые имена просто звучат несколько необычно для нашего уха и потому остаются на слуху. Я запомнил двоих: Гомера и Онегина. Гомера Ивановича Семерджиева знала вся Киргизия – его называли «крылатый доктор», полвека назад он единолично управлял санитарной авиацией этого горного края. И не было в Киргизии дальнего угла и глухого захолустья, куда бы ни добирался Гомер – на трудные роды, на ранения, на переломы костей и на ядовитые укусы. Мало ли отчего человек в горах, в стороне от накатанных дорог, страдает и умирает! По популярности среди киргизов Семерджиев далеко опережал и знаменитого чабана с геройской звездой на вельветовом ватнике, и не менее знаменитую мать-героиню с золотым орденом на опавшей от беспрерывного кормления груди… В распоряжении Гомера числилось несколько «кукурузников» – работящих бипланов АН-2, и лёгкий вертолёт. Необычное имя привлекало интерес заезжих чужаков, и любознательный человек, путём расспросов местных встречных-поперечных, узнавал много интересного о крылатом Гомере. А официальные источники о прошлом Семерджиева не распространялись, словно воды в рот набрав, и это могло означать лишь одно: доктор чемто проштрафился перед властями и навлёк на себя опалу. Всяко бывает. Итак, Гомера Ивановича, сухумского грека, посадили в разгар сталинской «чистки», в 37-м году. После отсидки

472

Воспоминания. ДВАДЦАТЬ ПИСЕМ ПОЖИЛОГО ГОСПОДИНА

его отправили на вечное поселение в Киргизию, в ссылку – а в ссылку, как известно, сослали в разгар войны с германцами и уже после победы над Гитлером всех без разбора причерноморских греков по оздоровительному плану Сталина о переселении и расселении малых народов. Во Фрунзе, киргизской столице (этнические киргизы, в силу устройства речевого аппарата, не выговаривали звук «Ф» и поэтому в их устах название стольного града звучало как «Прунзе») скопилось со временем множество интереснейших ссыльных людей, среди них двойник Сталина, чудом переживший свой усатый оригинал и оставшийся в живых. Когда я с ним познакомился в шестьдесят первом или втором году, в прошлом веке, у меня сердце ушло в пятки… К этой ссыльной среде относился Гомер Иванович; это и было его подмоченным прошлым в глазах прунзенского партийного начальства. Самой отсталой, дремучей окраиной Киргизии считался Баткенский район. Даже рядом с Ошом, откуда брал начало карабкающийся к памирскому Хорогу высокогорный тракт, Баткен выглядел немного диковатым… Туда мало кто наведывался: турист не шёл – в ореховых горных лесах могли и ограбить, и зарезать. Даже узбекские торговцы-коробейники там не показывались, потому что народ в лесах и на горах Баткена проживал безденежный, чтоб не сказать нищий. Мало того: никто не мог припомнить, чтоб в баткенском краю поселился и осел хоть один-единственный еврей, а ведь в других местах планеты, включая сюда Драконовы острова, евреи охотно приживаются; и этот факт куда больше говорит о Баткене, чем о нас. Здесь, в зелёном горном урочище, Гомер Иванович и открыл никому незнакомое племя. Открыл на беду племени, да и на свою тоже. Семерджиев летел по вызову на дальнее кочевье, на отгонные пастбища – чабан поранился на охоте, дело его было плохо: чёрное воспаление ползло от колена вверх по бедру. Вертолёт шёл над баткенской глухоманью, внизу горбились горы. Пилот пошевеливал штурвалом, медбрат-киргиз в нарядной красной рубашке клевал носом.

473


Давид МАРКИШ. Белая жара

За одной из вершин открылось урочище, по его глубокому дну река вскачь катила свои воды, на береговом взлобке теснилось десятка три юрт и глинобитных кибиток. – Стойбище, что ли? – всматриваясь, сказал пилот. – Вроде, посёлок… А на карте нет ничего, пустое место. – И обернулся к Семерджиеву. Всматривался и Гомер. – Нет, говоришь, ничего? – вжимаясь лбом в иллюминатор, сказал Гомер. – А ну-ка, облети его пониже! Пониже так пониже. На грохот двигателя, грянувший с небес, из кибиток стаей высыпали женщины и дети, и мужики откуда-то возникли. Люди, застыв, молча глядели на вертолёт – не размахивали руками, не бежали следом. В этом оцепенении содержалось что-то тревожное. – Садимся, – решил Гомер. – Что-то тут не то… Вертолёт, снижаясь, описал овал над урочищем и приземлился вблизи кибиток. Опала поднятая пыль. Гомер, пригнув голову, показался в проёме дверцы притихшей машины и застыл, занеся ногу над порожцем: завидев грека, мужчины, женщины и дети стойбища повалились на землю и лежали неподвижно, лицами книзу. – Спроси у них, кто они такие, – сказал Гомер медбрату. Медбрат спрыгнул на землю, подошёл к лежавшим и заговорил с ними по-киргизски. – Ну, что? – поторопил Гомер. – Они говорят, что они – люди, – перевёл медбрат. Лежавшие на земле не подымались и лопотали сбивчиво, все разом. – Они боятся, – сказал медбрат. – Они говорят, что Бог спустился с неба. «Плохо, – с досадой подумал Гомер. – За Бога могут и посадить… Чёрт меня дёрнул тут садиться». Обстоятельства, с грехом пополам, выяснились в самом скором времени. Боязливо уступив уговорам, лежавшие поднялись с земли и рассказали толмачу-медбрату вещи необычайные. Народ урочища, по словам его обитателей, жил здесь всегда или, более наглядно, сколько себя помнил. А боль-

474

Воспоминания. ДВАДЦАТЬ ПИСЕМ ПОЖИЛОГО ГОСПОДИНА

ше не помнил никого, потому что из этих мест, за перевалы, никогда не выбирался: там жили ужасные существа, извергающие огонь и пожирающие людей. Но этих тварей никто из урочища не видел в глаза, поэтому и вспоминать было некого. История об огнедышащих монстрах, проживающих окрест – в Оше и дальше, не понравилась Гомеру. Речь ведь тут шла о советских людях, неустанно строивших коммунизм под руководством КПСС. И спрос за такие интересные истории ляжет не на этих детей природы, а на него – Гомера Ивановича Семерджиева, причём ляжет полной мерой: зачем, как какой-то Колумб Америку, открыл он урочище, населённое антисоветскими дикарями? Действительно – зачем? Совсем недавно, при Сталине, такое открытие можно было без труда подвести под статью «террор через намерение» и вдобавок засудить Гомера как греческого шпиона. Отвлекшись от неприятных мыслей, Гомер вернулся к рассказу старательно переводившего медбрата. О советской власти, как выяснилось из объяснений аборигенов, тут не было даже отдалённого представления. Раз в год из-за перевала приезжали двое верховых торговых караванщиков с вьючными лошадьми и угоняли овец, а взамен оставляли в урочище порох и свинец для снаряжения охотничьих патронов, соль и муку. Завершив обменную сделку, стороны, довольные друг другом, расставались до следующего года. И текло время. Переубеждать, открывать глаза и учреждать в урочище перестройку у Гомера не было ни желания, ни времени. Но и оставлять всё как есть, Гомер не решался: либо пилот, либо медбрат обязательно проболтаются, слухи о диком народе расползутся, и «крылатого доктора» с подмоченной репутацией начнут таскать по начальству, с ковра на ковёр. – Снимай рубаху! – сказал Гомер медбрату. – Снимай, снимай, для общего блага! Я тебе две своих за неё отдам. Медбрат удивился, но спорить не стал: снял пиджак, а за ним стащил через голову красную рубашку с короткими рукавами, надетую поверх голубой майки. Гомер повертел рубашку в руках и сильными пальцами

475


Давид МАРКИШ. Белая жара

хирурга аккуратно разодрал её по боковому шву. Получилась неровная полоса ткани с накладным кармашком и застёжкой-«змейкой». – Прикрепи её к кибитке побольше, вон к той, – указал Гомер медбрату. – К палке привяжи, чтоб повыше было. Пиджак надень! Без пиджака не иди, ты тут советскую власть устанавливаешь! Теперь можно было и улетать. С воздуха рубашка медбрата на палке выглядела как красный флаг над урочищем. А потом поехали комиссии: районная, областная, республиканская, Академии наук, Всесоюзного исторического общества. Это уже не говоря о товарищах из Министерства государственной безопасности, Главного милицейского управления и Выездного счётного подразделения МВД. Людей урочища и их баранов, действительно, пересчитали, переписали и занесли в секретный реестр, детей учебного возраста забрали у политически незрелых родителей и определили в школьные интернаты республиканского подчинения. А само стойбище свободных людей на берегу реки назвали колхозом имени Карла Маркса, и председателя прислали из райцентра. И время поплелось дальше на своих некованых копытах. До конца своих дней Гомер Иванович мучился укорами совести: зачем, к чёртовой матери, сел в том свободном урочище? Лучше бы кто-нибудь другой это сделал… А Онегин? Ну, это совсем другой разговор. Онегин с Гомером знакомы не были и едва ли когда-нибудь слышали друг о друге. Но и Онегин писал песни; этого у него не отнимешь. «Быть может, ты забыла мой номер телефона» – это он написал. Онегин был поэт-песенник, и этот неоспоримый факт, в сочетании с диковинным именем собственным, настраивал нас, его соучеников по Литературному институту, на насмешливый лад. Надо сказать, что поэты-песенники стояли особняком от поэтов, не говоря уже о прозаиках, драматургах и критиках. Их поэтические возможности оценивались невысоко, чтоб не сказать низко: нет, не трубадуры

476

Воспоминания. ДВАДЦАТЬ ПИСЕМ ПОЖИЛОГО ГОСПОДИНА

с миннезингерами. Они сочиняли только эстрадные песни, рассчитанные на непритязательную широченную публику кабаков и общественных танцплощадок. По большей части – но не всякий раз – эти стишата накладывались на уже готовые мелодии или, на профессиональном жаргоне, изготавливались «под рыбу». Обыкновенные – хорошие или плохие – стихи песенники писать не могли, без музыкальной поддержки их сочинения утрачивали всякий смысл. Стихи хороших – и посредственных – поэтов перекладывались иногда на музыку и оборачивались песнями. Но сочинённое песенниками не выбивалось за рамки своего жанра и никогда не становилось поэзией. Так было, так и есть: вряд ли продукцию песенника-классика, седокудрого народного артиста России Ильи Резника можно отнести к поэтическому творчеству. Помимо Онегина учились в институте ещё два песенника: Миша Пляцковский и Игорь Шаферан. Связь между поэтами и песенниками складывалась как бы из узаконенной снисходительности и походила на отношения между цирковым борцом и героем-любовником провинциального театра: оба артисты, но разного полёта. Песенники, надо сказать, обиды на коллег отнюдь не держали и на место в поэтической «башне из слоновой кости» не претендовали: там и без них было тесно, а определение «в тесноте, да не в обиде» к этому месту жительства было неприменимо. Песенники клепали себе свои песни и, как нынче говорят, заколачивали хорошие бабки. Очень хорошие. Безденежные молодые поэты смотрели на финансовый пир песенников не без зависти и не прочь были подзаработать: сочинить, без огласки и, желательно, «в чёрную», песню-другую для кого бы то ни было – певца или певицы. Но и площадка песенников была перенаселена, и втиснуться туда со стороны представлялось делом нелёгким; это удавалось по случайности, единицам-везунам. Я и сам написал «под рыбу» полдюжины песен для Жака Дуваляна, и молодой Высоцкий пел две песни на мои слова. Высоцкий получил от меня тексты по-товарищески, а «хорошие бабки», заработанные у Жака Дуваляна, были пропиты до копейки за дружескими

477


Давид МАРКИШ. Белая жара

столами. Так мы жили – «весело и шибко», без оглядки. Что ж, «каждому овощу свой сезон»… Главное – не перезреть, успеть всё же оглянуться – и всем прочим радостям жизни предпочесть работу. По словам Цветаевой, «Само – что яблоню трясти? – в срок яблоко спадает спелое…». Тут главное – срок не пропустить. А исключения из правил – что ж, где без них в нашей жизни! Примером тому знаменитый полупоэт-полупесенник Роберт Рождественский, в тесном обиходе – Робик. Так сложилось, что в его круг вошли люди, отмеченные небесной печатью: Евтушенко, Ахмадулина, Аксёнов, Вознесенский, Высоцкий. В его квартире во дворе Союза писателей, на улице Воровского, я познакомился с Булатом Окуджавой. Булат пел, первой из его песен я запомнил потрясшего меня своей нежной силой «Бумажного солдата». На дворе, за окном полуподвальной квартиры, у памятника Льву Толстому стоял 61-й или 62-й год… На фоне своего могучего окружения Рождественский оказался несоизмерим: стихи он писал вполне средние, понимал это и даже одно время наивно подумывал бросить стихосложение и перейти на прозу. А соревноваться с зубрами-песенниками, производителями бравых шлягеров, у него не хватало ни сил, ни ремесленной сноровки. Так вспоминается мне картина нашего молодого литературного быта полувековой давности, подёрнутая уже кракелюрой. Такое отношение к песенникам, скорей всего, несправедливо – но молодости свойственна жестокость, поэтому хорошими солдатами становятся молодые ребята, не обросшие ещё жирком жизненного опыта. Да ведь и мир наш устроен несправедливо, и это, хочешь не хочешь, тоже приходится принимать к сведению. В коридорах Литературного института безмятежно и отдалённо соседствовали, как Канада с Антарктидой, как московская литературная школа с кишинёвской: Гена Айги, тогда ещё Лисин, сотрясаемый порывами Рильке – с «извергающим вату» Рождественским, Ахмадулина с Онегиным, Евтушенко с Шафераном. Как-то раз, в случайном разговоре с Пляцковским, милым человеком, я вспомнил

478

Воспоминания. ДВАДЦАТЬ ПИСЕМ ПОЖИЛОГО ГОСПОДИНА

единственную, на мой взгляд, поэтическую строку во всём их песенном ворохе: «Четвёртый день пурга качается над Диксоном». – Блеск, – сказал я Пляцковскому. – Пурга качается, поворачивается с боку на бок над ледяным полуостровом. Это видно, Миша! Но это всё, что вы сумели увидеть в ваших бесконечных песнях. – Не «вы», – сказал мне на это Пляцковский. – Я. Это моя песня. Хороший Миша. Кто б мог подумать, что песенник напишет такую строчку. С Онегиным вышло по-другому, хуже. Столкнувшись с ним в одном из институтских переходов, я стал к нему цепляться без всякой видимой причины. – Онегин, песня про телефон обеспечит тебе место в литературных энциклопедиях, – едко я ему сказал. – «Быть может, ты забыла мой номер телефона». Это же классика! Вся страна поёт, рта не закрывает. – У тебя есть дача? – спросил на это Онегин. – Нету? А я за одну эту строчку дачу куплю. Крыть мне было нечем: аргумент оказался бронебойным. Примись я уверять, что имущество отягощает руки и никакая дача мне не нужна, никто бы мне всё равно не поверил. Но самая главная часть истории об Онегине относится к продолжению его жизни – когда он, к немалому удивлению знакомых и незнакомых ему людей, завязал писать песни и отвернулся от громкой эстрадной славы. Тут вопросов возникает куда больше, чем ответов, – как, впрочем, и должно быть в нашей жизни. Какая-то метаморфоза с ним приключилась: в середине 80-х годов Онегин-сибарит, гурман и гуляка вдруг принял православие, стал аскетом, ушёл в монастырь, решился на постриг и явился миру в образе иеромонаха Силуана из Оптиной пустыни. Истинная правда: неисповедимы пути Твои, Господи. На моих глазах сотни не чужих мне людей обратились к религии – еврейской, христианской или мусульманской. Может, наше ветреное, загадочное время способствует

479


Давид МАРКИШ. Белая жара

такому духовному блужданью: собственного, индивидуального Бога менять на общественного, а чисто поле, располагающее к беспрепятственному общению с Всевышним – на молитвенный клуб. Кто знает… Вдруг или не вдруг обратился светский до мозга костей Онегин к христианству, и почему к христианству, а не к традиционному для его азербайджанского рода исламу – этот существенный вопрос останется, надо думать, открытым: Онегин Юсифович Гаджикасимов умер в 2002 году. Нетрудно предположить с большой долей уверенности, что в монашестве Онегин своих песен не писал и чужих не слушал. И так хочется надеяться, что к перелому жизни его привело осознание полной никчёмности созданного им на потребу публики. Если кому-то нравится определять это предполагаемое осознание как «божественное озарение» – на здоровье! Необыкновенные имена – серебряные гвоздики, на которых висят карнавальные костюмы воспоминаний. Если б не это, выветрились бы из памяти и Гомер, и Онегин – подобно множеству других встреченных мною людей, не отмеченных словами диковинных имён. Гул Слова исполнен нежной мощи, как библейское эхо, остановившееся на лету. Может, поэтому слышавшему и твердь, и хлябь Ивану Бунину выпало написать такое: – Я на даче один. Мне темно За мольбертом, и дует в окно. Что ж! Камин затоплю, буду пить… Хорошо бы собаку купить. Письмо третье. ГРАНАТОВЫЙ ЛОГ. КАМЕНЬ И СЛОВО

Камень, говорят, старше Слова, но и оно прошло испытание временем сполна: Адам и Ева не блеяньем переговаривались под своим деревом. Камень старше, с него всё здесь начиналось. Первозданный камень неизбывен – во всяком случае, до конца дней; но и он растрескивается и разламывается, оставаясь, впрочем, самим собою. А Слово не подвержено ни ржавчине, ни коррозии.

480

Воспоминания. ДВАДЦАТЬ ПИСЕМ ПОЖИЛОГО ГОСПОДИНА

Всё снашивается: привязанности сердца и фундаментальные теории, шёлк молодой кожи и зоркость зрения, и ноги, носящие нас по земле. И языки народов, составленные из множества слов, изнашиваются и уходят в сыпучий песок времени, а Слово, сопутствуя нам, остаётся безразличным к реалиям пёстро-мелькающей жизни. Я испытываю почтение перед Камнем и перед Словом. Однажды, на левом берегу памирского ледника Федченко, не доходя ночёвки Чёртов гроб, на высоте около четырёх тысяч метров я наткнулся на россыпь серых каменных кругляков размером с куриное яйцо. Мир вокруг Чёртова гроба состоял из трёх компонентов: камень, снег и лёд. Больше там не было ничего: ни куста, ни мышки. Кругляки в незапамятные времена вынесло из расколотой, словно колуном, горы то ли оползнем, то ли лавиной и рассыпало по дну открывшегося здесь лога. Оболочка кругляка представляла собою каменную крошку, скреплённую древней засохшей грязью; я легонько тюкнул по ней клювом ледоруба, и кругляк раскрылся. В нём посверкивало несколько кристаллических зёрен – густо-красных, цвета спелого граната… Сперва я подумал, что это рубины, и, разглядывая зёрна на ладони, испытал сладкую истому первооткрывателя. Поиск захватывает, и не всегда бескорыстно: пяти-шести зёрен красоты оказалось мне недостаточно. Я хотел ещё, про запас, и бродил по дну ущелья, как грибник по лесу. Алчность брала своё: часа за полтора я набил два порожних спичечных коробка каменными гранатовыми зёрнышками. Миллионы лет они вызревали в земной кожуре и были прекрасны – в отличие от музейных артефактов: когтя фараона или зуба птеродактиля. Потом, в самолёте, по дороге в Ашхабад, я продолжал вглядываться в эти гранатовые зёрнышки, в их кровеносную сердцевину, не знающую старения. Они казались мне поднявшимися со дна времён живыми словами, которые я не умею прочитать и высказать. Потом к ним прибавятся, неуверенно выстраиваясь во фразы, зёрнышки зелёные, синие, розовые.

481


Давид МАРКИШ. Белая жара

В Ашхабаде бывалый человек определил мою памирскую находку: горный гранат. Бывалого человека звали Дурды, он одиноко жил на окраине города, в глинобитной развалюхе. Нельзя сказать, что он был хромой: он был одноногий. Гибель ноги пришлась на его басмаческую юность: большевики то ли её отстрелили, то ли отбили миной, а самого Дурды захватили в плен. Отсидев положенное, Дурды вернулся домой в свои пески и занялся, пропитания ради, вполне мирным ремеслом – ювелиркой. На всём ювелирном пространстве он управлялся лишь с одной производственной задачей – творил серебряные перстни и украшал их туркменским народным орнаментом «след змеи», обегавшим мой любимый камень сердолик. А с другими камнями мастер не работал. Овальный или круглый сердолик, уложенный на подогнанный по его форме и размеру и снабжённый бортиком поддон, крепился к самому кольцу. Под камень, для яркости цвета, Дурды помещал подложку – серебряную конфетную бумажку, и сердолик гордо пламенел на солнце, оправдывая своё древнее название «кизиловая ягода». Камни, которые ювелирный мастер хранил в холщовом мешочке, он получал тайным образом, контрабандной тропой из соседней Персии – как видно, сохранил серьёзные связи, заведённые в басмаческой молодости. Перстни – это всё, что он умел делать, и этого было достаточно. Такой подход напоминал мне моё собственное отрочество: вместе с четырьмя старшими коллегами – кларнетистом, трубачом и турецким барабанщиком – я наяривал на тарелках в похоронном оркестре, который из всего музыкального моря выудил и освоил лишь один-единственный траурный марш Шопена, а больше ничего – ни ноты. И это приносило нам какой-никакой заработок и кормило на поминках… Дурды знал немного о моих приключениях, я – немного о Дурды; наши отношения были безоблачны. Встряхивая мешочек, отчего сердолики в нём пощёлкивали, Дурды запускал туда руку и протягивал мне на ладони, для обозрения, несколько камешков; я мог выбрать любой, указать на него, и мой одноногий приятель оправил

482

Воспоминания. ДВАДЦАТЬ ПИСЕМ ПОЖИЛОГО ГОСПОДИНА

бы его для очередного моего перстня. Сердолики были изумительной красоты, красно-оранжевые. Некоторые из них украшал вырезанный в камне рисунок – конь, архар – или надпись, выполненная вьющейся, как виноградная лоза, арабской вязью; то была сура из Корана или имя ископаемого владельца камня. Мне кажется, Дурды одобрял мою привязанность к сердолику: в басмаче дышала душа художника, и верность характера не позволяла ему изменить избраннице – «кизиловой ягоде» – с персидской бирюзой или афганской ляпис-лазурью, роскошно-синей, перед которой и древние египетские вельможи не могли устоять в тени своих пирамид, на берегу Нила. С Дурды меня свёл мой ашхабадский приятель, на пальце которого я увидел сердоликовый перстень. Этот приятель подробно мне объяснил, как, не сбившись с пути, добраться до глинобитной берлоги басмача на городской окраине, и я, прихватив две бутылки водки для знакомства, отправился не мешкая. Надо сказать, что та водка была отменный «сучок» местного разлива. За отсутствием под рукой инсектицида ей можно было с успехом морить тараканов, и даже «после третьей», когда, по графу Л. Толстому, она должна была лететь как маленькая птичка, глотать её без неприятного усилия было никак невозможно. Войдя в единственную комнату развалюхи, я без лишних слов выставил бутылки на кошму, на которой сидел хозяин, и, свернув ноги калачом, уселся против него. У локтя ювелира находилась объёмистая хозяйственная сумка, а на кошме алел круглый чайник с отбитым носом и, с ним рядышком, пиала. – Я эту не пью, – приветливо глядя, сказал Дурды. – Я «сухую водку» употребляю. – Он легонько щёлкнул янтарным ногтем большого пальца по стеклу керосиновой лампы с бахромчатым язычком пламени, стоявшей сбоку от него, на полу. – Приезжий? Кто послал? Я сказал, кто. – Кольцо надо? – спросил Дурды. Как видно, по другим делам к нему никто из чужих не заглядывал. Разговор, слово

483


Давид МАРКИШ. Белая жара

за слово, легко потёк. Я хотел купить четыре перстня – один для себя, три для московских друзей. – Да ты выпей! – предложил Дурды и придвинул ко мне бутылку, а сам достал из сумки длинную цыганскую иглу, коричнево-чёрный шарик размером с горошину и прямоугольный кусок газеты, ровно оборванный по краям. Я налил в пиалу, а хозяин свернул из газетки узкую воронку, снял с лампы стекло и, насадив шарик на иглу, поднёс его к открытому пламени лампы. От шарика пошёл плотный серый дымок, и Дурды, сунув воронку в рот острым концом с отверстием, поймал дым раструбом и затянулся. – Опий, – сказал ювелир. – С Иссык-Куля привозят. Хочешь? Вот к нему, к Дурды, я и пришёл со своими зёрнышками. – Гранат, – коротко взглянув, определил басмач. – Горный, с Памира. Значит, не рубины. Ну и чёрт с ним. Красота одна, только название другое. Вернувшись в Москву, я поспешно раздарил гранатовые зёрнышки – все до единого – знакомым милым девушкам. Им они тоже очень понравились, тем более что я давал разъяснение: – Держи, держи! Это же настоящий рубин. Горный. Письмо четвёртое. ЗВЕРИ И ИХ ЛЮДИ

Отношение человека к миру во многом определяется отношением человека к собаке. И дело тут не в трюизме и не в лукавой игре словами: «Собака – интегральная часть мира, поэтому, хорошо относясь к собаке, ты и к миру хорошо относишься». Собачка – первая в долгом ряду наших зверей; тут и кошки, и лошади с коровами, и морские свинки с попугаями, и даже серпенты. Но собачка – первая! Человек изначально заряжен любовью – этим золотистым облаком без чётких очертаний, изменчивым и своенравным. Злодей носит его в своей душе точно так, как добродей. Но добродей осеняет им окружающих, а злодей копит в себе и не может найти ему применения. Не отпуская стреноженную любовь на все четыре стороны, он становит-

484

Воспоминания. ДВАДЦАТЬ ПИСЕМ ПОЖИЛОГО ГОСПОДИНА

ся ипохондриком и лишается душевного покоя. Мрачный и нелюдимый, он иногда адресует запертую в нём любовь ручному зверю – собаке, и это приносит ему облегчение. Примеров тому немало, один из самых выпуклых относится к зрелищным библейским временам. Придуманная и описанная Михаилом Булгаковым доверительная любовь между злодеем Понтием Пилатом и его литературной собакой Бангой убедительна и прелестна. Булгаков ощущал, как немногие, что любовь куда огромней прекрасного влечения Мастера к Маргарите – это она, любовь, а не чахлая справедливость, высосанная из пальца горсткой одержимых, противостоит тьме во вселенской войне, столь затянувшейся, что и конца ей не видно. Отношения, сложившиеся между Пилатом и Бангой, если и не делают прокуратора добрей, то хотя бы наделяют его какими-то будничными человеческими чертами. Ни к кому не испытывает он душевной привязанности, кроме как к своей собаке… Это всё Булгаков придумал просто замечательно. Литература, спасибо ей огромное, внимательней, чем всё прочее в нашем мире, всматривается в отношения двуногих с четвероногими. Не случись этого, всё свелось бы к экспериментам академика Павлова и картине художника Сухотина «Псовая охота на медведя». В обоих случаях собачкам отведена подсобная роль: с Павловым всё ясно без слов, а художники на своих картинах используют собачек либо как подручных работяг живописных охотников, либо как необременительную деталь, актёров второго плана в натюрмортах с битой дичью. В литературе – иначе! Целый мир, пусть параллельный, умещается между тургеневской Муму с её Герасимом и блистательным «Верным Русланом» Владимова. И, разумеется, не только сердобольная русская литература проявляет трогательный интерес к «собачьей теме». Американец Роберт Пенн Уоррен в романе «Вся королевская рать» мимоходом рассказывает о завсегдатае бара – неряшливом старике, от которого бармен хочет избавиться, обвиняя его в том, что он плюёт на пол. Старик уходит, а назавтра появля-

485


Давид МАРКИШ. Белая жара

приходит… А если и не появляется, чёрный купол сна над миром освобождает спящего от поклажи бытия и приоткрывает ход в Вечность. Сон неодолим, а сновидения загадочны и странны, как круги на полях. Не напрасно сон в русской классической литературе занимает такое почётное место – наряду с пейзажем, который нынче, из-за повсеместного искажения зрения, разучились видеть и писать. Движение сна, курящегося на рубеже двух миров – яви и миража – необъяснимо; нечего и пытаться. В последнем сне тебе явилась птичка из нашего детства, жестяная игрушка, заводная, размером с детский кулачок. Возможно, то был зяблик – во всяком случае, тебе этого хотелось, хотя ты совершенно себе не представлял, как выглядит зяблик; тебе нравилось само слово. Птичка подпрыгивала на своих спичечных ножках, пока не ослабевал завод пружины, но не пела и не чирикала, вообще не произносила ни звука, а ты сосредоточенно вслушивался и различал щебет, которого быть не могло. Но сон тем и велик, что в его стеклянных чертогах мы с лёгкостью принимаем желаемое за действительное; спасибо за это. А мои уверенья в том, что птичка нашего детства, та давняя игрушка, была нема как жесть, из которой она была сделана, ты досадливо пропускал мимо ушей. Почему прилетел жестяной зяблик? Откуда? Зачем? Кто знает… Серый рассвет прислонился к окну, и пришло время распроститься со сном. А мне с тобою незачем прощаться, потому что расставанье нам не грозит. Лето 2016

СОДЕРЖАНИЕ Я. Опыт автобиографии —5 РАССКАЗЫ —7

Спасение Ударной армии —8 Убить Марко Поло —16 Яхта —45 Золотая башня —62 Помещик Ривкин —79 Луковый мёд —98 Круглый стол в Бараньей долине —114 По Старой английской дороге —141 Петрович —159 Белая жара —177 Один —193 Очевидец —209 Начальник рощи —223 Удар счастья —237 Райский Джек —252 Одинокий Саша Люблин —258 ПОВЕСТИ —268

Тенти —269 По пятам. Я и Савик Кричер —317 ПУБЛИЦИСТИКА —390

«За мной!» —391 Вступление —391

Этот сладкий ветер риска… —394 «Фун Муне цу Шмуне» —400 Сказ о баране —408 Переход границы —412 Террористы и партизаны —416 Йонька —422 Бабочка, шалом! —430

В дебрях еврейского мира —431

ВОСПОМИНАНИЯ —439 Записки из прошлого времени —440 Двадцать писем пожилого господина —464

Profile for orenbook

Белая жара  

Белая жара  

Profile for orenbook
Advertisement