Issuu on Google+

ПРОЗА ПОЭЗИЯ ПУБЛИЦИСТИКА

ISSN 0869-6381

3-4 2 0 12


Ê ãîäîâùèíå Âåëèêîé Ïîáåäû


Åæåìåñÿ÷íûé ëèòåðàòóðíîõóäîæåñòâåííûé æóðíàë «ËÓ×» 3-4 (227 - 228) 2012

Ó÷ðåäèòåëü Ñîþç ïèñàòåëåé Óäìóðòèè


Главный редактор

ОБЩЕСТВЕННЫЙ СОВЕТ ЖУРНАЛА

Николай (Е.) МАЛЫШЕВ

Редколлегия Марат БАГАУТДИНОВ Анатолий ДЕМЬЯНОВ Валентина ЕРМИЛОВА (отдел детской литературы) Владимир ЕМЕЛЬЯНОВ Маргарита КОВЫЧЕВА (зам. гл. редактора) Владимир КУЛИШОВ Виктор ЧУЛКОВ

Мария КОЩЕЕВА (секретарь редакции) Егор ВАСИЛЬЕВ (нач. компьютерного отд.) Художественное оформление и дизайн

Михаил Вахрин, Александр Семёнов Фото Валентины Ермиловой Адрес редакции, издателя: 426051, г. Ижевск,ул. М.Горького, 73 Телефон: 8 (3412) 51-35-61 Телефон-факс: 8 (3412) 51-34-69 e-mail: lit-luch@udmnet.ru lit-luch@mail.ru malyshev49@mail.ru Рукописи принимаются только в машинописном виде или компьютерной распечатке объёмом не более двух а. л. Не рецензируются и не возвращаются. Хранятся в редакции один год.

Н.А.БЕЛОГОЛОВКИНА, генеральный директор ОАО «Информпечать» В.И.БЕСЕЛЕВ, почётный гражданин г. Ижевска З.А.БОГОМОЛОВА, литературовед, член Союза писателей России, профессор УдГУ, почётный гражданин Удмуртской Республики И.Е.ГЛИКМАН, генеральный директор МУП «Ижгорэлектротранс» Ж.В.ДВОРЦОВА, председатель постоянной комиссии Госсовета УР по государственному строительству, национальной политике и местному самоуправлению П.В.ЁЛКИН, народный художник Удмуртии, заслуженный художник России В.Г.ЖИДКОВ, руководитель Аппарата Госсовета УР В.Н.ЗАВАЛИН, министр национальной политики УР Г.Г.КАЛИНИНА, директор Национальной библиотеки УР В.Г.КОСТЕНКОВ, священник Русской Православной церкви А.Л.КУЗНЕЦОВ, министр образования и науки УР С.А.ПАНТЮХИН, глава муниципального образования «Город Можга»

Авторы несут ответственность за достоверность предоставленных материалов. Мнения авторов и редакции журнала могут не совпадать. Редакция в переписку не вступает,

В.И.РУССКИХ, исполнительный директор ЗАО «Сотовая связь Удмуртии», депутат Госсовета УР В.В.СЕРГЕЕВ (Вячеслав Ар-Серги), народный писатель Удмуртской Республики

а только сообщает авторам о своём решении. При перепечатке ссылка на журнал «Луч» обязательна. Учредитель редакции - Министерство культуры, печати и информации УР Учредитель СМИ - СП УР (свидетельство о регистрации № 013817 от 15 июня 1995 г.) Журнал зарегистрирован в Комитете Российской Федерации по печати. Журнал выходит один раз в два месяца (6 выпусков в год) Распространяется на территории России Цена одного выпуска в редакции 40 руб. При обнаружении в журнале полиграфического брака просим звонить по тел. 78-36-69

А.М.ФОМИНОВ, председатель постоянной комиссии Госсовета УР по национальной политике, общественной безопасности, регламенту и организации работы Госсовета УР Подписано к печати 11.04.2012 г. Формат 60 х 84 1/8 . Печать офсетная. Усл. печ. л. 10,23. Уч.-изд. л. 11,0. Тираж 500 экз. Дата выхода в свет: апрель, 2012 г. Отпечатано в Ижевской республиканской типографии. 426057, г. Ижевск, ул. Пастухова, 13. Заказ № 5320

© Составление и оформление. «Луч», 2012


Содержание ПРОЗА К годовщине Великой Победы Алексей КУРГАНОВ (рассказы) ............................................................. 5 Анатолий ДЕМЬЯНОВ. ОМНИА МЕА (воспоминания) ................................ 19

К 100-летию со дня рождения Игнатий ГАВРИЛОВ. ЛОВУШКА (рассказ) .............................................. 49 Рашида КАСИМОВА. САГА О ЛУНЕ (повесть) ........................................ 61

ПОЭЗИЯ К годовщине Великой Победы Рудольф СЕМАКИН. РАЗМЫШЛЕНИЯ У ВЕЧНОГО ОГНЯ ............................. 4 Ада ДИЕВА. ОУЭР! (маленькая поэма) .................................................. 18 Валерий КИЛЕЕВ. ИЗ ИТАЛЬЯНСКИХ ЗАПИСОК ....................................... 46

Союз молодых литераторов Руслан МУРАТОВ, Антон КУРАКИН, Мария СИЛКИНА, Татьяна РЕПИНА, Андрей ГОГОЛЕВ ...................................................... 56 Олег КОРНИЕНКО. КОТОРЫЙ ВЕК СКРИПИТ ЗЕМНАЯ ОСЬ ........................ 80 Денис КОЖЕВ. РВУ КАЛЕНДАРЬ, СЧИТАЮ ЧИСЛА .................................. 81 Николай МРЫХИН. ТУТ ВСЁ МОЁ И ЗДЕСЬ Я СВОЙ ................................... 82

ПУБЛИЦИСТИКА Литературные архивы Ирина ДАНЦИГ. СТРОЧКИ ИЗ СТАРЫХ ПИСЕМ ........................................ 84


Виктор ЧУЛКОВ

К годовщине Великой Победы

Рудольф СЕМАКИН

РАЗМЫШЛЕНИЯ У ВЕЧНОГО ОГНЯ Этот год, он украшен такими вот знатными датами, Юбилеем Великой победы, твоим юбилеем, Ижевск. Я, увы, не поэт и боюсь, что талантов не хватит, Чтоб здраво судить, на каком мы сейчас рубеже. У заветных берёз, белоствольных, кудрявых подружек, В честь Великой победы подниму фронтовые сто грамм. Перед Вечным огнём, что возносит защитников души К нашим честным и синим, и трижды родным небесам. Этот Вечный огонь, он волнение, тайна, опора, Я прильнул вот к нему всей душой благодарной давно – Велика эта скорбь, и неправедность правды, которую И объять и вместить, и понять мне пока не дано. Всё могло получиться – страну защитив от напасти, Одолели разруху, привыкли и ткать, и ковать. Жить надеялись славно, да вот рухнуло всё в одночасье, И удел наш отныне: как и было всегда - выживать. И пошли мы, расставшись с отжившим, никчёмным наследием, Бросив утварь ненужную в разграбленном нами дому. По давосам и каннам, по заклятым друзьям и соседям, Разбирая на саммитах наш развал: как и что? почему? Только Бог видел всё - «нулевые» явили России: Замиренье, надежду, что властная воля мудра, Что страна, став единой, химеру распада осилит, А парад суверенов – пустых самолюбий игра. «Нулевые» шумели, твои поднимая новины, Расширяя и строя, созидая, как есть, на века, Новый облик Ижевска – разруху столетий отринув – Креативный мужчина примерно годов сорока. Р.S. Этот Вечный огонь - милосердье, печаль и забота, Неизбывная память, и душа всё сильнее болит. О стране, где простор и тщета, маята и работа, И нет механизма ротации самозваных элит. 9.05.2010г.

4


СОЧИНЕНИЕ К ДНЮ ПОБЕДЫ

Память

Алексей КУРГАНОВ

СОЧИНЕНИЕ К ДНЮ ПОБЕДЫ

- В школе сказали, чтобы дома сочинение написать, - сказал Пашка. - К Победе. Два листа с заголовком. Дед Иван Сергеевич оторвался от телевизора, поднял на него глаза. - Ну и чего? - Ничего, - сказал внук, настраиваясь на всякий случай обижаться. - Кто у нас ветеран-то? Вот и напиши. Сам же говоришь, что скучно. Вот тебе и занятие. - Спасибо! - ехидно поблагодарил внука за заботу Иван Сергеевич. - Нашёл писателя. Тебе сказали - ты и пиши. Привык, понимаешь, на чужом хребте к обедне. - Тебе чего, трудно? (а вот теперь Пашка действительно обиделся. Его, Ивана Сергеевича, характер! Один к одному! Гены, мать их…). Ведро выносить - я. Землю копать на этом т-в-о-ё-м садовом участке (он нарочно голосом выделил это «твоём». В том смысле, что, дескать, лично мне, Паше, этот твой сад-огород и задаром бы не облокотился, и вообще видел я эти земляные работы в гробу и белых тапочках!) - тоже я. В магазин сходить - у тебя вечно коленки ноют. Дед, не наглей! Имей совесть! - Да не знаю я чего писать! - рявкнул Иван Сергеевич. Напоминание о мусорном ведре и весенних земляных работах были, в общем-то, справедливыми: Пашка махал лопатой добросовестно, молча и без лишнего понукания. Никаких претензий предъявить ему Иван Сергеевич не мог. Да и чего ему не махать! Здоровый, чёрт! Откормленный! Один, в одну свою персону, килограммовую пачку пельменей запросто усиживает! Чего бы ему с таких питательных калорий с лопатой не позабавиться! - А я откуда знаю? Я тоже не Толстой по имени Лев! А! Во, дед, подсказываю первую гениальную фразу: «Никто не забыт, ничего не забыто!». И дальше в том же духе. Ну, мужество! - и Пашка для пущей доходчивости потряс в воздухе кулаками. Кулаки были здоровыми. Такими по лбу получишь – чесаться устанешь… А чего им такими не быть? С

целого килограмма-то пельменей и не такие наешь… - Героизм! Само…это… ну… пожертвование, во! «За нашу российскую Родину»! И тэ дэ. В том же духе. Ну, сам понимаешь. Не маленький. - За советскую Родину, грамотей! Тогда ещё советская была! Не, я так не могу! - вдруг упёрся Иван Сергеевич. Был у него такой грех: иной раз становился таким капризным - просто ужас! Прямо барышня из института благородных девиц, а не бывший токарь - нынешний пенсионер потомственный заводской пролетарий. - «Не забыт!», «не забыто!». Это всё лозунги! Транспаранты! Это когда с трибуны выступаешь или на демонстрации идёшь! А про Победу надо, чтобы от души шло. Это же, в конце концов, Победа, а не какой-нибудь там… примирения, соединения, соглашения, единства… напридумывали всякой… - Я, что ли, придумал? - тявкнул-рявкнул Пашка. - Я-то тут при чём? - Вы все не при чём! - теперь уже серьёзно завёлся и сам Иван Сергеевич. Вообще-то, у него и раньше характер был совсем не подарок, а сейчас, с возрастом, стал и совсем караул. Как говорится, чем старее - тем чуднее. Ну действительно, чего там Пашка может сочинить? Если только девке какой в уши надуть - это да, это специалист! А сочинение это не уши. Здесь серьёзность требуется. Подготовка. Это тебе не «Войну и мир» написать. - Победа! Понимать надо! Чтоб без всякой этой канцелярщины! - Вот видишь! - кивнул Пашка. - Всё-то ты и знаешь, всё понимаешь, - и даже подольстил ехидно, язва. - Прямо как взрослый. Тогда чего выкобениваешься? - Да не писал я никогда этих сочинений! - Иван Сергеевич даже руки к груди прижал. - На совете своём спроси, на ветеранском, подсказал Пашка со всё той же заметной ехидцей. Вы же там каждую неделю соби��аетесь, а завтра как раз суббота. Вот и займитесь делом. Чего водку-то просто так трескать. А здесь хоть какая польза будет.

Об авторе. А.Н.Курганов (1958) живёт в городе Коломна Московской области. Закончил Первый Московский медицинский институт им. Сеченова. Публиковался в местных и областных периодических изданиях, в журналах «Молодая гвардия», «Воин России», «Северная Аврора» (С.-Петербург), «Сенатор», «Голос эпохи», «День и ночь» (Красноярск), «Сельская новь», «Эдита-клуб» (Германия), «Стетоскоп» (Франция). Дипломант международных литературных конкурсов. В журнале «Луч» публикуется впервые.

5


Алексей КУРГАНОВ

- Ты поучи ещё чего нам там делать! - опять рявкнул Иван Сергеевич (да, нервы у него ни к чёрту! А ещё бывший член партии, несгибаемый большевик…). - Прямо плюнуть некуда - кругом одни учителя! «Напиши…». Нашёл, понимаешь, Льва Толстого! Да я и провоевал-то всего полгода! Пашка, стервец, тут же навострил уши. Опаньки! Неужели сработало? Начинает помаленьку отступать, раз заикнулся про эти полгода! Теперь главное - не останавливаться! Давить на него, герояосвободителя, и давить! И без всякой пощады! - А мне про всю и не надо. Вот про эти полгода и напиши. Сам же рассказывал, как в этой… Румынии в грязи сидели, в окопах. А немцы на вас бомбы бросали. - Какое геройство… - фыркнул Иван Сергеевич. - Это ты, дед, не прав! - решительно возразил Пашка и, торжественно выгнув вперёд спортивную грудь, произнёс: В жизни всегда есть место подвигу! - Так это в жизни. (На деда «выгнутие» должного впечатления не произвело. Зря старался, артист из погорелого театра. Это ты, Паша, перед девками выгинайся, на ваших наркоманских дискотеках. Для них это - самый смак). А мы - в грязи. По самые по уши. И хрен обсушишься. - Суровый быт военных будней! - опять отчеканил Пашка как по писаному (вот прохиндей! Во как вывернул! Нахватался где-то красивых лозунгов!). - Тоже пойдёт. Не всё же стрелять. Когда-нибудь надо и в грязи… Ну, ладно. Ты не торопись, подумай. Время ещё есть. И с этими своими… боевым братством переговори. Им ведь тоже надо, - и увидев на дедовом лице выражение непонимания, пояснил: У Тимофеича - Васька. У Чернова - тоже. А с Полинкой Степанян я вообще в одном классе. Вот завтра в своём музее встретитесь, пузырёк возьмёте - и вперёд, на Берлин! - Балбес, - буркнул Иван Сергеевич и отвернулся к Ванкуверу. По итогам сегодняшнего дня наша сборная занимает десятое место, фальшиво улыбаясь, сообщила-пропела симпатичная дикторша. Тоже дура. Нашла чему улыбаться… Нет, и чего ж сегодня за день-то такой поганый? Ни посидеть спокойно, ни поболеть не за кого… Ещё сочинение это… Да, вот он, пенсионерский быт. Ладно, завтра, дай Бог, разговеемся. Чайку, что ли, пока попить? На следующий день в ветеранской комнате заводоуправления, собралось шесть человек. Должно было прийти больше, но Лысенок лежал в больнице, Сан Саныч по каким-то срочным делам уехал к сыну на дачу, а у Прокофьевны внучка правнучку рожала. Сейчас ведь есть такие хитрые медицинские аппараты, вроде рентгена, которые пол у ребятёнка устанавливают чуть ли не в момент его зачатия. Он, ребятёнок-то, ещё и сам толком не решил, всё-таки решиться и родиться или на аборт идти, чтобы всю дальнейшую счастливую жизнь напрасно не мучиться – а пол уже установлен, и чуть 6

ли не паспорт ему уже можно выписывать! Наука, одно слово! Великое дело! Не какой-нибудь… экстрасекс! Они, мужики, ещё на прошлой неделе скинулись по сотне, чтобы серебряную ложечку новорожденной купить, как положено, «на зубок», и сегодня, хоть и заочно, отметить теперь уже Прокофьевну как прабабку. А в следующую субботу она обещала проставиться уже сама, собственной персоной. - Вы, мужики, сразу-то не расслабляйтесь! Сначала - дела! - решительно сказал Чернов, высокий и худющий, с мощными лохматыми бровями и характерно здоровенным, закорючкой, носом. Хотя сам он клялся и божился, что родился на Тамбовщине, и если кто у него и был в родне, так только цыгане, но его могучий шнобель однозначно и без всяких сомнений указывал на его подлинную национальность. «Ага, цыган, всегда в таких случаях подначивал Борис Степанович Игнашевич, тоже высокий, но с пузцом и носом картошкой. - Самый настоящий. Который в пейсах и ермолке. И с колбасой кошерной.» - Зато не бандеровец! - тут же уже привычно парировал Чернов. - По бандитским схронам не прятался! И фамилия наша самая что ни на есть русская. -Ага, - опять не сдавался Игнашевич (сам он был родом из-под Ковеля, это западная Белоруссия, рядом с западной же Украиной. Самые бандеровские края. Хотя там и кроме бандеровцев всякой послевоенной швали хватало). - А как же! Конечно. Чернов. Он же Шварцман. Самая русская. Русее только Ивановы. Вообще-то, разговоры на националистические темы в их ветеранском кругу не приветствовались - не поощрялись, но дружеская пикировка допускалась. У них, фронтовиков, к этому самому национальному вопросу отношение вообще было очень своеобразное: для них существовали только две нации - наши, то есть советские, и не наши, то есть враги. А к какому исторически сложившемуся народообразованию ты принадлежишь - это уже вопрос сто двадцать четвёртый. Войне, как известно, было без разницы - из-под Тамбова ты, из Якутии, мордвин или еврей вперемешку с татарином. Бери винтовку, наматывай портянки, пилотку на остриженный затылок - и вперёд, за горячо любимую Родину, за любимого товарища Сталина. Впрочем, если идёшь в атаку, то преданность интернациональному учению марксизма-ленинизма можешь не демонстрировать. Потому что никто в должной мере не оценит. Времени нету, когда кругом пули свистят, а ты сам, как голый в бане, во всей своей красноармейской красе. Так что можешь орать хоть матом. Это уже, по большому счёту, всем в атаке до фонаря, чего ты там орёшь. Главное в том ореве - страх заглушить. Свой, персональный. А фашисту и совсем без разницы, каких ты кровей, наций, народностей и национальностей. Ты для него один сплошной руссиш зольдатен. Ему тебя надо


СОЧИНЕНИЕ К ДНЮ ПОБЕДЫ

убить побыстрее, вот и все дела. Всё очень просто и понятно. Проще не бывает. А кровь, она у всех - и у наших, и не совсем у наших, и совсем не у наших одного цвета. Перемешается - и не разберёшь, где и чья… - Профком денег на коляску для Сурова даст, но нужно письменное заявление, - продолжал Сергей Петрович. Он любил и, главное, умел выступать, и за то, что в этих выступлениях не опускался до пустопорожнего словоблудия, ему эта слабость прощалась. Остальные выступать не любили, не умели, не отличались этим даже по пьянке, и это было тоже простительно. Не всем же быть цицеронами и позьнерами! Кто-то должен и слушать. Это, между прочим, тоже надо немалое терпение иметь. Это тоже своего рода искусство. - Так что сегодня надо нам эту бумагу составить и написать. Обязательно! - уточнил он, заметив, как поморщился сидящий рядом «товарищ Ениватов». - Дальше. Городской Совет ветеранов просит принести для выставки в краеведческом музее военные фотографии. Обещали сохранить в целости и сохранности, а после выставки, естественно, вернуть. И третье. Давайте, наконец, составим график выступлений по школам. Ведь прямо как малые дети, ей Богу! Второй месяц валандаемся, никак не договоримся: кому, где и когда! Делов-то на пять минут! - Да чего говорить-то… - пробурчал по привычке Ениватыч. - Каждый год одно и то же. Ну не умеем мы говорить, не умеем! Бог, как говорится, не дал. Хоть бы какие учебные пособия, что ли, там, в Москве, сочинили. А то выступаешь прямо как раньше на партсобрании. Ни одного живого слова. Стыдно же перед людями! - Ну и чего ты предлагаешь? - тут же накинулся на него Чернов. - Не выступать? А кто тогда? - Да я ничего… - виновато сморщился Ениватыч. - Только всё одно и то же… Я же вижу: им неинтересно. Просто отсиживают время, как на тех же партсобраниях. Кому она нужна, такая память? - Так вспомни новое чего-нибудь! Ты же все четыре года, от звонка до звонка - и чего же, вспомнить нечего? - С этими воспоминаниями так влететь можно… - упёрся Ениватыч. - Мне зять рассказывал. Он после училища в Белоруссии служил, и вот у них в части, как и положено, на День Победы решили собрание организовать. А что за собрание без ветерана? Ну, нашли одного. Кузнецом в ближайшем колхозе работал. Может, в кузне-то он и мастер, а говорить двух слов связать не может, всё только матом… Да.. Ну, всё-таки уговорили, в часть привезли - а он опять разнылся: да не умею я выступать! Вот если кобылу подковать или чего выковать по железной части… Замполит у них башковитый был, сразу понял, как деда умаслить. Накатывает ему стакан… Этот чёрт, конечно, принял с удовольствием, захорошел и говорит: ладно. Уломали. Но только уж не

обессудьте, если что… Не обессудим, отвечают. Ты скажи пару слов и с трибуны выметайся. А мы тебя прямо до дому на машине. И ещё пузырь дадим. Ну, вылез этот кузнец на трибуну, начал вспоминать. Вот, говорит, был интересный случай уже в самом конце войны. Мы на самой Эльбе стояли - и поступает приказ: захватить мост, на который немцы должны вы йти. Ну, мост так мост, нам-то какая разница? Бежим значит - а навстречу, как и положено, фрицы. Впереди один здоровенный такой, башка чёрная, прям угольная. Бежит, ручищами разма��ивает и орёт чего-то. Ну, я, понятно, автомат навскидку и по нему очередью… Этот чёрный - брык и аллес капут… Отвоевался за своего Гитлера… Да… Оказалось, негр… Союзник… Они, как уже потом выяснилось, тех немцев побили и к нам шли, на соединение… - И чего же дальше? - оживились собравшиеся. - А чего… - вздохнул Ениватыч. - Кузнеца этого побыстрее с трибуны стащили, в машину - и до кузни. Бутылку, правда, дали, не обманули… Васька, зятьто, рассказывал, что замполит неделю белый ходил, как снег. Переживал, как бы ему холку не намылили и куда-нибудь на Таймыр не сослали за этого старого дурака. Ничего, вроде обошлось. Я это вам к чему всё рассказал-то? Чтобы поосторожней со своими воспоминаниями! - А я помню! - неожиданно влез в разговор Тимофеич. Фамилия у него была звучная Ворошилов, поэтому помимо Тимофеича (это по отчеству) приятели дали ему, в общем-то, необидную кличку - Первая Конная. Тимофеич не возражал - Конная так Конная. Он вообще был мужиком покладистым. За это и ценили. - Лошадь у нас была. Блядкой звали. Полевую кухню возила с самого сорок второго, со Сталинграда. Смирная такая кобыла, обычная рабочая, из какого-то колхоза, там же, с Волги. В общем, посмотреть - ничего особенного. А глаза у неё - почему я сейчас и вспомнил-то! - спокойные такие были, добрые и всегда грустные. Как у девки недоцелованной. - Да ты, Тимофеич, прямо поэт! - то ли в насмешку, то ли серьёзно сказал Иван Сергеевич. «Недоцелованной»! Надо же такое придумать! И я вспомнил! У нас тоже лошадь была! Тяжеловоз, пушку возила. Затвором звали. Жеребец. Магабеков, ездовой, помню, лупил его почём зря. У него всю семью немцы под Нальчиком расстреляли и аул сожгли, вот он и злился, а на коняге зло срывал. Так у Затвора глаза тоже всегда были грустные. Хотя, честно говоря, туповатый был конь. Так что Магабеков ему правильно подсыпал. - Не, нашу Блядку не лупили. Хотя нет, вру. Семёнов ей поддавал. Но только он недолго с ней пробыл, месяца три. Его ещё в Сталинграде миной накрыло. А после него ещё четверо сменилось. Нет пятеро, правильно! Последним, это уже в Польше, Кулиев был, калмык. Так вот те четверо, которые 7


Алексей КУРГАНОВ

перед ним, Блядку уже не лупили. Так, наорут только - и всё. А Кулиев, так даже гриву расчёсывал. Они, калмыки, вообще лошадей любят. У них же степи кругом, а в степи лошадь - первый товарищ и друг. - Вообще, если разобраться, то несчастливая она, Блядка, была, - ударился в воспоминания «первый красный офицер». - То есть она-то как раз и счастливая, - тут же поправился он. - И под обстрелы попадала, и под бомбёжки; и однажды, это уже в Белоруссии, во время «Багратиона», в болоте под Бобруйском тонула. Одни уже уши из жижи торчали, даже морды не видно. Ну, думали, всё, отвоевалась! Нет, один хрен выкарабкалась, живой осталась. Прямо заговорённая! А зато ездовые около неё не задерживались – то убьют, то ранят тяжело. Прямо роковая какая-то была кобыла. А дура какая! Запросто могла и к немцам завезти. Помню, Егор Прокопов, кашевар наш - да, это под Брянском было, летом сорок третьего, городок мы тамошний брали, как сейчас помню Хатунец название – привозит нам кашу, а сам бледный весь как смерть и трясётся мелкой дрожью. А мы голодные, злые, нам нет дела до его трясучки. Накинулись на него: ты чего, падлюка? Мы тут кровью целый день умываемся, всю речку трупами завалили, где наши, где немецкие, не поймёшь. Шесть раз то мы её переходили, то немцы. И чего они за тот городишко так цеплялись? Там же ни одного целого дома не оставалось, одни трубы печные, и все дороги в стороне… Да! Ну вот, орём на него, а он, Прокопыч-то, прямо чуть не плачет: эта шалава, говорит, меня чуть прямо к фрицам не привезла. Прикорнул малость, а она идёт и идёт… Хорошо, очнулся вовремя - мать моя, нейтралка! Прямо посередь между нами и немцами! Хорошо там лощинка была, ни мы, ни они его не заметили, а то бы точно накрыли! Прямо с двух сторон! Он потом и к комбату специально сходил: дескать, заберите меня, Христа ради, от этой кобылы! Угробит она меня к едреней матери! - Забрал? - спросил Степанян. - Ага… - иронично хмыкнул Тимофеич. Таких… навешал! Любому ездовому поучиться! Матерщинник был наш комбат, чего и говорить, отменный! А ещё из бывших московских студентов! Мы сначала тоже думали - интеллигент… - Ну и правильно сделал! - сказал Чернов. Какого ты спишь-то, когда едешь? Лошадь в чём виновата? - Это конечно… - согласился тот. - Но пар-то надо выпустить… Да она вообще-то смирная была. И какая-то безответная. На неё, бывало, орут или по хребту треснут - а она только голову так покорно опустит, и не поймешь – то ли винится перед тобой, то ли просто так, по привычке. Дескать, чего уж тут, лупите, вам не привыкать… Была бы верблюдом, плюнула бы от души в ваши орущие хари, а так чего ж… А то, наоборот, голову поднимет, поглядит на тебя - ну чего, дескать, потешился? Отвёл душу? 8

- Живая осталась? - задал Степанян новый вопрос. Он был человеком последовательным и любознательным. Как и всякий уважающий себя армянин. - Не… Мы под Лодзью стояли, в немецком фольварке. Это хутор такой. Богатый, как будто и войны не было. Мы там, на фольварке этом, на отдыхе стояли, ждали наступления. И помню денёк был - сказка! Солнце вовсю, тишина, только птички чирикают. Отпустили её попастись. И ведь, главное, она никогда и никуда от расположения далеко не отходила. То ли боялась, то ли так уже приучилась, что может понадобиться в любой момент. А здесь на поле попёрлась! Ну, понятно, там и трава пожирнее, и клеверок кое-где. А поле-то оказалось заминированным. Немцы при отступлении мин наставили. Вот и… Жалко. Хорошая была кобыла. - Тебя, Ваньк, не поймёшь, - хмыкнул Иван Сергеевич. – То дура, то счастливая, то несчастливая, то хорошая, прям хоть плачь. Как это недавно по телевизору говорили... Клубок противоречий, во! - А она такой и была - всякой. Сегодня одна, завтра - другая. Кормилица наша. Сколько километров за войну она кухню-то за нами протаскала! Жалко лошадям медалей не давали, а то Блядка была бы первая достойна! Да… - и Тимофеич вздохнул. - Хоть клеверу перед смертью намолотилась. Для лошади клевер - самая сладость. - Ты вот, Вань, сейчас сказал про Польшу, и я тоже вспомнил, - оживился Ениватов. - Это мы когда Бреслау брали, на железной дороге цистерну нашли. У танкистов с бензином как раз туго было, вот нас, хозобеспечение, и послали туда, на пути, пошарить. Дескать, может чего из горючки и найдём. Там эшелонов от немцев полно оставалось, было в чём пошустрить. Ну, мы и нашли. Целую цистерну. Нет, не с бензином. Со спиртом! - и Ениватыч даже глаза прикрыл и даже причмокнул от такого вспомнившегося удовольствия. - Ну и вы её, конечно… - оживился народ. - Чего «конечно»? Было бы потише, тогда бы конечно! Уж втихаря отогнали бы куда-нибудь в тупик, подальше от командования. А тут вокруг хрен пойми чего творится: где немец, где наши, то впереди стреляют, то сзади. Всё вперемешку. Ну, по котелочку, конечно на дорожку набрали. Это само собой. - И там, у цистерны, наверняка отметились… подсказал всё тот же проницательный Степанян. - Ашот Иваныч, ну что ты говоришь! театрально развел руки в стороны Ениватыч. Иногда он любил порисоваться. - Как же мы от неё, от родимой, да просто так уйдём! Или мы не русские? Да… - и он даже причмокнул от огорчения. - Уходили и плакали. Как чувствовали, что больше с ней, с любезной, не свидимся. А когда до вокзала два шага оставалось, на засаду-то и нарвались. Там, помню, между пакгаузами, узкий такой проход был, и длинный, прям кишка. А как их пройдёшь, ближе к


СОЧИНЕНИЕ К ДНЮ ПОБЕДЫ

водокачке - площадочка с клумбочкой такою аккуратненькой. Что ты, цивилизация! Вот там, за клумбочкой, нас архангелы рогатые и поджидали. И не простая пехота - эсэсовцы! Здоровые, черти! Специально, что ли, их, бугаёв, Гитлер откармливал? Я с одним сцепился, за кадык его ухватил, а он - меня. Вцепился как клещ! Уже, помню, круги у меня в глазах такие оранжевые плавать начинают, хриплю, у него у самого глазищи на лоб лезут - а всё не отпускает, шкура, и не отпускает! И чего бы дальше было, но тут меня кто-то сзади по башке - хресь! И дух из меня вон. Сознания лишился. Подумал: ну вот и всё. Откукарекался гвардии сержант, товарищ Ениватов. - Это как же ты мог подумать, если был без сознания? - ехидно спросил Чернов. - Ну и врать ты, Никодим, здоров! Вы, пехота, все такие! Одним отделением армии в плен брали, одним батальоном фронт держали! И, главное, посмотришь такому в глаза - а они честные-пречестные, прямо как на иконе! Кто не знает - на самом деле поверит! - Вы, летуны, тоже не промазывали! Ну не подумал, не подумал, каюсь! - рассмеялся Ениватыч. - Уж и соврать нельзя! Сам-то иной раз травишь глазом не моргнёшь, как по писаному. А другим чего - по званию не положено? - Значит, попили спиртику… - задумчиво сказал Степанян. - Да! Очнулся уже в госпитале. Оглядываюсь, а на соседней койке - Угрюмов! Наш, снайпер из отделения. Тоже с башкой забинтованной, и ещё рука на перевязи. Он тоже как меня увидел, что я его тоже увидел, обрадовался! Здоровой-то клешней в воздухе замахал: мы-мы да мы-мы! - Понятно, - кивнул Ашот. - Контузия. Противное дело. Я после неё полгода нормально говорить не мог. Тоже мымыкал. - Да нет! Он немой был от рождения! Я, значит, ему на руках показываю, на пальцах: объясни, как дело закончилось? Хотя понятно как закончилось… Если живы остались, то, значит, хорошо. Значит, завалили тех эсэс. А он в ответ: мы-мы да мы-мы. И рукой здоровой в воздухе ещё шибче крутит. Того гляди, и она-то у него оторвётся… Тогда ему опять на пальцах показываю: кто-нибудь из наших ещё здесь есть? А он то ли и на самом деле не понимает, то ли ко всему и действительно мозги отшиб. Башка-то перевязанная… Опять только щерится да мычит. Радуется, значит, что вместе, в одной палате оказались. - Написал бы… - подсказал «Первая Конная». Я, например, когда контузия была, писать приноровился. Получалось! Сначала, правда, пальцы дрожали, а потом ничего, привык… Ребята даже быстрее самого меня разбирали, чего я там накарябал. - Да какой из него писатель… - махнул рукой Ениватов. - Он же из Сибири. Из какой-то самой глуши! Охотник - это да, первостатейный. Немца

снимал за двести с лишним метров, как белку в глаз. Его даже в снайперскую школу не взяли. Чему его там учить-то, немтыря? А писать - это не стрелять. Это ему не в подъём было. Да! А через два дня ребята пришли. Навестить. Они и рассказали, чего дальше было. Как эсэсовцев подолбили всех до единого, чтобы в плен их не возиться тащить. А того, который мне сзади по башке прикладом наварил, так Угрюмов и заколол. Вовремя успел, а то бы добил, гад. Я же говорю: они все как кабаны! А потом и сам он, Угрюмыч-то, под раздачу попал. И ещё руку… Не, нормально всё! Только нас-то с ним до госпиталя довезли, а лейтенанта не успели. Кровью истёк. Жалко, хоть и крикливый был. И за спирт трибуналом грозился. Чудак! Чего он спирт-то, его, что ли, был, персональный? Трофейный, немецкий! Святое дело причаститься! А мужики нам целую фляжку принесли. Они ведь туда ещё раз наведались, на пути-то. А как же! Такое добро без дела стоит, и без всякой охраны! Разве кто выдержит такие нервы? Вот и пошли. Только, когда нашли её, цистерну-то, то от неё уже мало чего осталось. Так, на донышке. Ясно как божий пень, что кто-то уже и без нас присасывался. Вот люди! Ничего от них не спрячешь! В землю закапывай всё равно найдут! Одно слово - русский солдат! И ещё сыру принесли, целых полкруга. Сказали, что на немецкий продсклад нарвались. И пока тыловики не реквизировали, затарились под завязку. Ну, мы вечером, после обхода ту фляжку всей палатой и приговорили. Хорошо! - А я помню, как мы в Румынии, у города Плоешти, чуть ли не две недели в грязи по уши сидели, - сказал Иван Сергеевич. Это воспоминание было для него не новым, но «до кучи» тоже захотелось отметиться. - Знатная там была грязь! Жирная, чёрная, прямо антрацит! Скоблишь сапоги и гимнастёрку, скоблишь, весь потом изойдешь, а все одно, хрен отчистишь! Там же рядом нефтяные промыслы, и нефть прямо у самой земли. Вот и говорили, что она такая из-за нефти нефтью и пропитанная. Немцы почему так и сопротивлялись. Из-за тех промыслов. Нет, хорошая грязь! Я вот в Минеральных Водах был, там грязевые ванны на весь мир известные, но ихней грязи до той румынской далеко! - Да, богатые у вас, мужики, фронтовые воспоминания! - ядовито хмыкнул Чернов. - И, главное, очень поучительные и содержательные! Один - про грязь, другой - про кобылу, третий - про цистерну. Настоящие герои-освободители! Об этом и школьникам будете рассказывать? Воспитывать подрастающее поколение на личных примерах? - А ты, Петрович, если такой умный, взял бы и подсказал чего говорить! - обиделся Степанян. - А то нашёлся… критикун! Вы, между прочим, по Балтике как по курорту шли, а мы, шестьдесят пятая, Данциг брали, а потом с померанских болот оборону 9


Алексей КУРГАНОВ

держали, чтобы ихние «панцеры» вам в тыл не зашли. Вот об этом и надо рассказать! Как вы на чужом горбе к лавашу! - На чужом хрену к обедне! - поправил его Чернов. - Ну, опять началось! Мы гуляли - вы держали. Обгулялись все! Под Кольбергом три экипажа за один день потеряли! Хорошая прогулка! И вообще, я тебе чего, Рокоссовский, что ли? И, может, на этом закончим с нашими волнительными воспоминаниями? Нам, между прочим, ещё заявление надо написать и с графиком разобраться. - Мужики, идея! - вдруг сказал Степанян и даже указательный палец вверх вытянул. - Чего мы с этими выступлениями головы себе ломаем! Надо взять школьные учебники по истории и по ним шпарить! А? - Не, некрасиво, - поморщился Ениватыч. - И вообще, несерьёзно. Как это - по бумажкам? Лекцию, что ли, придём читать? - Так не читать, а выучить надо перед выступлением! - подсказал Степанян. Ему и самому очень понравилась собственная неожиданная идея. Действительно, чего проще? И выдумывать ничего не надо! - Ашот дело говорит! - оживились остальные. Оказывается, вы, армяне, не только на рынке мозги пудрить умеете! В школе тоже! - Не обманешь - не проживёшь, - важно согласился «изобретатель» идеи. - Сами так говорите. - Не, мужики, с учебниками нельзя! - вдруг запротестовал «Первая Конная». - Там такая… - и он произнёс простое русское слово, - … написана! Я как-то взял у Вовки, думаю - дай почитаю из интереса. Прочитал - волосы дыбом! Про Сталинград - всего полторы страницы, зато про эти… горы-то… ну, в Бельгии которые… - Арденны, - подсказал Чернов. Он был всё-таки начитанным человеком. Зря, что ли, когда работал, пять лет в парткоме заседал? - Во! Арденны! Про них - целых пять! И написано хитро так, как будто не немцы там союзников чесали в хвост и гриву, а сами американцы с Англией, преодолевая яростное сопротивление… И что на Эльбе немецкая пацанва, курсантики необстрелянные, ихние передовые батальоны обратно в речку скинули и добили бы, если бы наши не подоспели - ни единого слова. Во какие шелкопёры эти самые учебные сочинители! Я и остальное всё прочитал, до конца. Просто из принципа. В общем, вывод этого поганого учебника такой: если бы не они, союзники, был бы всем нам полный кирдык ещё в сорок первом, под Москвой. Не, вы поняли, чего этим нашим ученикам эти ихние учебники в головы вдалбливают? - А так оно в жизни и есть, - сказал Ениватыч. Один всю войну в тылу ошивался, на каком-нибудь продскладе - а рассказывать начнёт, расписывать: мать моя! Прямо Герой Советского Союза! И цацек полная грудь! Где только наворовал… А другой от звонка до звонка на «передке», в таких переплётах 10

побывал, что в страшном сне не позавидуешь, и весь израненный-исконтуженный - а на пиджаке-то у него всего пара медалек, а если рот раскроет, то как Угрюмов: мы-мы да мы-мы. Двух слов связать не может. Эх, неграмотность наша, неучёность… А потом вот такие учебники и получаются… - Так ты нормальные книжки читай, а не учебники! - резонно возразил Степанян. - В газетах что пишут? «Пересмотр истории!». «Идёт идеологическая обработка молодёжи!». Чтобы, значит, не знали ничего. То есть, знали, но не так, как надо. То есть, как им надо, на Западе, - и вдруг рукой махнул.- Да ну вас совсем! Запутали меня всего своей политикой! - Вот так и надо выступить, - предложил Чернов (вот ведь упрямый! Как занозы у него в заднем месте сидят эти выступления!). - Про эту самую идеологическую обработку. Кто же ещё скажет, если не мы, неграмотные? - А это… - засомневался вдруг Степанян (армяне - они люди осторожные Им в прошлые века турки расслабляться не давали). - Нам холку-то не это самое…? За такие речи? Мы же сейчас вроде дружим со всеми этими капиталистами… - Испугался… - презрительно фыркнул «Первая Конная». - Чего нам-то бояться? Отбоялись своё. Уж помирать скоро! Так что не очкуй, Ашот! На фронте страшнее было. А сейчас парткомов нету, и вообще - свобода слова. Говори чего угодно. Главное - врать поубедительней, - и хохотнул. - Как в учебниках! И вообще, давайте с этой торжественной частью заканчивать. Будем мы сегодня Прокофьевной внучке ножки обмывать или совсем трезвыми, как дураки, разойдёмся? Вернувшись домой, Иван Сергеевич тихонько открыл книжный шкаф, достал с полки «Воспоминания и размышления» Жукова. Вот сейчас и сочиним, подумал довольно. Передерём у маршала про мужество и героизм. Ничего, Георгий Константинович не обидится. Не про грязь же румынскую писать на самом деле! Кому она интересна, грязь-то? Надо, чтобы красиво было, складно! И обязательно мужественно! Как в учебниках!

ПОГОДА НА ДЕВЯТОЕ «…Проходящая в городе и районе «Вахта памяти», посвященная сорок второй годовщине Великой Победы, ещё раз убедительно продемонстрировала, что советская молодёжь свято чтит память своих героических отцов и дедов…» Андрей Иванович Колдунов, молодой жизнерадостно-ироничный человек в модных, чуть затемнённых очках, главный врач Мячковской сельской участковой больницы, чуть поморщился и выключил радио. «Проходящая» - это от слова


СОЧИНЕНИЕ ДНЮ ПОБЕДЫ ПОГОДА НАКДЕВЯТОЕ

«проход», - подумал он с раздражением. А проход от слова «задний». Пройдёт - уйдёт - пролетит просвистит - сделает ручкой… Андрей Иванович считал себя человеком философского склада ума, поэтому любил иногда поразмышлять на заоблачные темы. «И почему всегда и всё у нас именно вот так, именно «со свистом», - подумал он, примеряя позу критика-мыслителя. «Великий и могучий» русский язык - а послушаешь: сплошная казёнщина с такою же сплошной, тупой, махровой канцелярщиной! И это в такой праздник! А говорим о нём так, что прямо скулы от тоски сводит. «Вахта»! «Продемонстриров��ла»! Чего она продемонстрировала, эта ваша вахта? Чего она вообще может демонстрировать? И ведь слово-то какое придумали, Господи! «Вахта»! Какое гениальное изобретение - вахта! Месяц пашем - месяц балду чешем! Как работали - так и работаем. Как болели так и болеем. Как пили - так и пьём. Вот так всю жизнь и живём. Вахтовым методом. Ничего нового. Одна скука. Андрей Иванович отвернулся к окну, посмотрел на весело и буйно, именно что по весеннему, зеленевшие кусты акации. «Весна! Как много в этом звуке…». Кофейку, что ли, попить? «Главным» он работал всего третий месяц, в своей теперешней должности до конца ещё не разобрался, хотя в основные принципы и направления уже «въехал». Опять же лучше быть главным на деревне, чем рядовым в городе. Нет, очень правильно он, Андрей Иванович Колдунов, сделал, что согласился на эту больше чиновничью, чем врачебную должность! Молодец! В любом случае – не прогадал! Телефон зазвонил так резко и противно, что Андрей вздрогнул. - Приветствую тебя, Андрей Иванович! услышал в трубке уже знакомый глуховатый голос Колчина, председателя здешнего колхоза «Победа». Хочу пригласить на празднование Победы. Не против? - Спасибо, Василий Васильевич, - сказал Андрей. Почему же против? Святое дело! - Значит, подходи девятого к девяти к памятнику павшим. Ну, на нашей площади, перед правлением! Погоду не слышал? - Только что передали: девятого солнечно и плюс двенадцать. - Ну и ладушки! Значит, придёшь? - Да, конечно, конечно! - заверил Андрей. Приду! - Тогда до встречи. - До встречи. С Колчиным у Андрея сразу, без всяких предварительных заходов, взаимных прощупываний и прочих разведывательных приёмов, сложились хорошие отношения. Это было тем более удивительно, что в райисполкоме ему намекнули, что

Василий Васильевич - мужик тёмный, хитрый, себе на уме, как говорится - един в ста лицах. Так что будьте, Андрей Иванович, с ним поаккуратней и поосторожней. К тому же есть у него, у Колчина, одно очень особое жизненное обстоятельство, которое, скажем так, не красит его как передового советского человека. Диссидент, что ли, хохотнул тогда Андрей, вспомнив Саньку Винера, своего институтского однокашника. «Почти», - услышал в ответ и понял, что говорили совершенно серьёзно. Да-а-а, дела… Вот антисоветчиков ему под боком только и не хватает… Однако при знакомстве Колчин на этакого графа Дракулу местного разлива или сладкопевных говорунов типа Синявского и Даниэля совсем не «тянул». Нет, лукавость была, и этакая хитринка плясала в его чуть прищуренных о-ц-е-н-и-ва-ю-щ-и-х глазах. Он и на самом деле играл, изображая перед ним, Андреем, простоту и добродушие, но что-то подсказывало: за этой игрой не напускное, настоящее, а что вынужден хитрить и приспосабливаться - так ведь должность такая! Всегда - что при царе, что сейчас, при Советской власти крестьяне на Руси ходили и ходят в крепостных. Хотя сейчас и называются свободными тружениками, да только кого этим дешёвым словоблудием обманешь… Да, Василий Васильевич, как узнал Андрей позднее (на деревне ведь ничего не скроешь), мужиком был куда как тёртым, хотя тоже иной раз переигрывал, срывался, и последствия таких оплошностей-срывов не заставляли себя долго ждать. К своим сорока пяти годам он уже успел один раз побывать и в здешнем председательском кресле, потом поработать в райкоме партии (что, несомненно, было повышением по карьерной лестнице), перейти в другой район на такую же райкомовскую должность (перемещение по горизонтали), уйти в председатели Агропромышленного комплекса, перейти в директора областной «Сельхозхимии» (повышение! явное!), откуда с треском вылететь якобы за срыв годового плана (слава Богу, не при Иосифе Виссарионыче живём! А то летел бы прямиком до самой Колымы), чтобы вернуться на «круги своя», то есть, в здешние председатели. Что стояло за этим якобы срывом на самом деле, здесь, в колхозе, говорили шёпотом и с оглядкой, но рты-то, как известно, людям не заткнёшь. Сам же Василий Васильевич ко всем своим карьерным взлётам-падениям относился философски, то есть, легкомысленно. То есть, просто чихал на них громким чихом - и правильно делал. Философия простая: сегодня ты на коне, завтра - я. Послезавтра опять местами поменяемся. Даже такой специальный управленческий термин придуман - «ротация кадров». Это жизнь, ничего не поделаешь, так что нечего и волосы на голове рвать. Впрочем, руководителем Колчин был действительно отменным, каких действительно ещё ой-ой-ой как поискать! Колхоз при нём стоял на ногах крепко и 11


Алексей КУРГАНОВ

уверенно держался в первых областных «середнячках» (но только бы не в передовиках! Боже упаси! Середина - самое оно!) Колчин умело держал в руках наработанные райкомовские и райисполкомовские связи, с проверяющими был щедр, с прежними коллегами добродушен, а с нужными «человечками» - ласков и хлебосолен (а как же! Не подмажешь - не поедешь!). Своих колхозников не обижал, на зарплаты и премии не скупился, старикам и убогим помогал. Сам воровал умеренно и - главное! - давал так же умеренно воровать другим. Вообще, весь стиль его поведения и на работе и в быту можно было определить всего двумя словами: не зарывайся! Да, именно так! Не привлекай лишнего внимания, не выступай не по делу (да и по делу тоже старайся пореже), вышестоящее начальство, конечно, слегка поругивай, слегка – это не возбраняется, да и подчинённые и окружающие будут уверены: а наш-то - нет, не лизоблюд! Но именно поругивай, то есть осуждай аккуратно, и Боже тебя упаси затронуть принципы и устои! Опять же ругать нужно не адресно, не конкретных людей, а начальство вообще, как социальный слой (кстати научиться этому не так уж и сложно: смотри внимательнее телевизионные дискуссии. Там порой такая ругань стоит - хоть святых выноси! А разберёшься - восхитишься: ни одного конкретного имени! Это называется - высший пилотаж обличительного словоблудия!). Нет, отличный мужик Василий Васильевич! Руководитель, каких поискать! При знакомстве он произвёл на Андрея приятное впечатление именно тем, что не кичился, не пытался подмять, сразу дал понять, что относится к нему как к равному по чиновничьему положению. Хотя и намекнул, что пусть он, Андрей, ему непосредственно и не подчиняется, но больница-то находится на его, то есть, колхозной территории. И поэтому пусть он, Андрей, сделает правильные выводы. А в ответ услышал здоровый, понятливый смех. Я вас понял, дорогой Василий Васильевич! Можете не продолжать! Только вот здесь какой деликатный нюанс: ваши колхозники лечиться ходят почему-то не к вам в контору, а ко мне в больницу. Как вы объясните такую странность? Да и некогда мне всеми этими «тайнами мадридского двора» сейчас заниматься и выводы делать, которые вы мне настойчиво предлагаете. Так что просто будем дружить. НА РАВНЫХ! Колчин тогда посмотрел на него внимательновнимательно… Потом усмехнулся и подал руку... Синоптики в прогнозе на Девятое Мая не обманули: погода с самого утра была просто-таки расчудесная, именно по-весеннему праздничная, весёлая и какая-то игриво-у-м-ы-т-а-я. У памятника мраморного воина в плащ-палатке и с автоматом на груди - к девяти часам собралась если не толпа (это понятие больше городское, не для села), но, тем не 12

менее, довольно внушительная группа нарядно одетых людей, как пожилых, торжественносерьёзных, с орденами и медалями, так и молодых, без орденов и без медалей, но тоже серьёзных, хотя и без особой торжественности на лицах. Вот чем и хорош именно День Победы: нет необходимости кривляться, изображать значимость и вселенскую скорбь. Это праздник действительно душевный, искренний, н-е-з-а-о-р-г-а-н-и-з-о-в-а-н-н-ы-й, и лицемерие и фальшь здесь неуместны и просто смешны. Это действительно для каждого конкретного советского человека Праздник с большой и торжественной буквы, даже для того, кто никаким боком ни сам, ни через родственников к войне отношения не имеет. Впрочем, вряд ли есть такие. Великая Отечественная задела если не каждую семью, то уж точно каждую фамилию. Ровно в девять часов к памятнику подошли нарядные пионеры с такими же нарядными большими букетами, положили их к подножию, отдали пионерский салют. После них, тоже с цветами подошли Колчин, председатель сельсовета Тимашук, специально приглашённый из города Герой Советского Союза ветеран-лётчик Коробец, ещё кто-то из районной администрации, местные жители. Положили цветы, постояли, помолчали, кто-то вздохнул, кто-то шмыгнул носом, а кто-то и заплакал. Потом председатель, Коробец, районные и несколько местных ветеранов поднялись на верхнюю ступеньку пьедестала. - Товарищи! - начал Колчин. - Позвольте поздравить всех вас с нашим великим праздником! Это день, который действительно порохом пропах! Который мы всегда чтили, чтим и, покуда живы, чтить будем! Говорил Василий Васильевич без бумажки, хорошо, душевно, и торжественные слова звучали в его выступлении просто и без всякой официальщины. После него слово взял Коробец. - Да, всё дальше те суровые дни и ночи, - сказал он удивительно звонким для его почти семидесяти лет голосом. - Всё меньше остается и нас, непосредственных участников тех грозных событий. Чего ж поделаешь, жизнь не стоит н�� месте. Дети уже взрослые, внуки растут, мы стареем. Конечно, здоровья, вам всем, успехов в жизни и семье! Да… он вдруг остановился, замолчал, явно что-то вспомнив. - Я лет десять назад, с ветеранской делегацией, попал в Кронштадт. Там, на главной площади стоит памятник адмиралу Макарову. Так на том памятнике есть надпись: «Помни войну!». Вот и я всем вам - и пожилым, и молодым - говорю: помните войну! И не потому, что мы, советские люди, какие-то уж особенно кровожадные, совсем нет! А помнить надо, чтобы не повторялась! Чтоб все живы были! И чтобы не плакали, как ваши матери, сёстры и жёны! Спасибо вам, мужики, за всё! При этих словах кто-то опять всхлипнул, кто-то


ПОГОДА НАКДЕВЯТОЕ СОЧИНЕНИЕ ДНЮ ПОБЕДЫ

полез в карман за платком, а кто-то закаменел скулами и потемнел лицом. Всё правильно. Всё так должно и быть… После Коробца выступали представители районной власти, местные ветераны. Потом прямо здесь, у памятника, выступили школьники со специально приготовленной праздничной программой. Закончилось торжество салютом из трех автоматов, с которыми приехали три молодых краснощёких солдата и такой же молодой и краснощёкий, отличавшийся от солдат лишь формой и лейтенантскими погонами офицер. - Андрей Иваныч, ты не уходи, - предупредил Колчин. - Сейчас пойдём в нашу столовую. - На чаепитие? - хитро прищурился Андрей. - Ага, - охотно подтвердил председатель. - С сушками-баранками. Хоть сегодня-то не передрались бы… - Кто? - не понял Андрей. - Да старики… - непонятно ответил Колчин. - Ветераны, что ли? - Ага. А то каждый раз, как поддадут - и начинают: «Мы справа шли, а вы слева должны были, а пошли за нами… У вас пушки были, а вы нам отбиться не помогли… Мы голодные сидели, а вы у поляков отжирались…». Послушаешь - и вроде бы хоть смейся, а нельзя, обидятся. Как дети, честное слово! Столько лет прошло, а они всё до самой тонкой мелочи помнят, кто справа, кто слева, кто сзади… До того иной раз разбуянятся, что кулаками махать начинают. Правда, годы-то уже не те. Выдыхаются быстро. Нет того фронтового задора. И слава Богу! Столы, составленные большой буквой «П», были накрыты белоснежными скатертями, украшены вазами с цветами, а от всевозможных закусок рябило в глазах. В этот день на этот праздник в колхозе экономить не привыкли. Ветеранов рассадили за столами, принесли горячее, выставили бутылки с водкой. - Не боитесь, Василий Васильич? - тихо спросил Андрей. - Кого? - Доброжелателей. Ведь донесут в верха-то насчёт водочки… Сухой закон. Свадьбы с компотом. - А-а-а… - и председатель легкомысленно махнул рукой. - Что же мне теперь, стариков кефиром угощать? А насчёт доносов… Одним больше, одним меньше - какая разница? Ну что, мужики? - сказал он собравшимся. - Я уж теперь без этих… официальностей. Спасибо вам за Победу. За то, что живы остались. Что земле родной, корням своим не изменили и держитесь за них, и детям своим, и внукам наказали держаться! За вас, деды! - И тебе, Василь Василич! - раздались дружно голоса. – За то, что пригласил! Что праздник организовал! Ты знай: если чего, мы всегда за тебя, не сомневайся! И своим накажем! А кто неслухи, то

по шеям враз нададим! Ты нас знаешь! - Не-не! - быстро сказал Колчин и не выдержал, засмеялся. - Никаких шей! А то в прошлом году устроили здесь, понимаешь, битву за Берлин! Мне потом целый месяц в райкоме уже мою шею мылили! - Да ладно! - послышалось из-за столов. - Был грех, виноваты! Извиняемся! Всё культурно будет! А если и сегодня кто разбуянится - тому мы сразу по шее! По фронтовому! Без всякой демократии! - Слышал? - сказал Колчин, садясь. - Я же говорю: черти, а не старики! До сих пор в рукопашные ходят! Выпили, закусили, закурили (хотя в обычные дни дымить в столовой не разрешалось. Но сегодня, в такой день… Да старикам из-за стола-то лишний раз вылезать… Ничего, проветрится!) - А у меня два дядьки погибли, - сказал Андрей. – А дед вернулся. Он, дед-то, вообще везучий был до невозможности! Три войны оттрубил. В гражданскую Врангеля гонял по Крыму, потом финская, потом Отечественная. И не где-нибудь в штабе ошивался - все три на передовой! В Сталинграде с первого до последнего дня! И что прямо невероятно: за все три войны - ни одного ранения. Да чего там ранения - ни царапины! Представляете? - Бывает, - согласился Коровец. Косой рваный шрам, шедший у него от верхней губы до левого уха, то ли от выпитого, то ли от духоты, хотя все окна были раскрыты настежь, налился краснотой. - Значит, судьба такая. - Да… А вот дядьки погибли. Старший, дядя Саша, он лётчиком был - в сорок третьем, в Донбассе. Пионеры-поисковики могилу разыскали, очевидцев. Те рассказали, что его немцы раненого в плен захватили. А по дороге в город полицаи забили. Ногами. Не немцы - местные. Братья-славяне… усмехнулся он. - И такие были, - согласился Коробец. - А у меня брат в пехоте служил, командиром роты. Рассказывал, что немцев они всегда в плен брали. А полицаев – нет. На месте расстреливали. Предатели – они и есть предатели. Кровавей самих фашистов были. Такие суки – не приведи господь к ним в руки попасть. - А второй - дядя Лёша. Тоже лейтенант, артиллеристом был, корректировщиком. Тот уже в сорок четвёртом, в Карпатах погиб. Я его сослуживца отыскал через газету «Советский Патриот», там даже постоянная рубрика есть «Отзовитесь, ветераны!». Вот туда и написал, что так, мол, и так, ищу дядькиных сослуживцев, данные прилагаю - и через полгода письмо! Чёрт-те откуда из Туркмении! Написал его тогдашний солдат, а сейчас – знатный чабан. Зовут Сапар Мамедович Мамиев. Он и рассказал, что был очевидцем дядькиной гибели. Оказывается, там, в Карпатах, сплошной линии фронта не было - горы, а в горах сам чёрт ничего не разберёт. На одной вершине наши, на другой – немцы. А на третьей - то ли наши, то ли немцы, то ли 13


Алексей КУРГАНОВ

вообще мирные гуцулы. А может, и нет никого. Такая вот чехарда. И вот наши со своей горки услышали, что к ним какая-то группа поднимается. Кто такие, чего делать? Дядька командиром был, велел наблюдать. Может, наши заблудились, выход ищут? Вот этот Сапар и написал: затаились, смотрим, слушаем. Хотя смотреть было нечего: туман сел, а в горах он невпрогляд. Но услышали русскую речь. Всё понятно: наши! Дали им сигнал, себя обозначили. Они в ответ: идём к вам. Начали подниматься на вершину, а когда уже почти поднялись, наши и увидели, что это власовцы. Только поздно увидели, рукопашная началась. А Сапар прямо у обрыва стоял. Дядька его увидел и закричал, чтобы тот прыгал. А он вниз посмотрел - и, пишет, голова закружилась. Он ведь в пустыне вырос, какие там горы… А дядька ему ещё раз: прыгай! Здесь так и так погибать, а прыгнешь будет хоть какой-то шанс уцелеть. А рукопашная уже к этому самому обрыву теснится, власовцы наших одолевают, скоро конец. Ну, он и прыгнул… А там, сверху не видно было, склон оказался не отвесный, а просто крутой, да и снегу на откос нападало. Вот и повезло: приземлился так, что даже не поранился. Пишет, встал, отряхнулся, вверх, на гору, глаза поднял - там ещё крики продолжались и выстрелы - и тут две сцепившиеся тени сверху! Упали рядом с ним. Сапар подбежал, видит: их старшина, а под ним - власовец. Власовец разбился, но и старшина, хотя и живой, тоже переломался. Сапар его до самого вечера по лесу тащил, куда тащил - сам не знал, но опять повезло: вышел к нашим. А старшина всё равно умер. Хоть и дотащил он его. - А ведь мог бы жить, дядя Лёша-то… - вдруг вспомнил Андрей. - Бабка рассказывала: его в сорок третьем ранило, и тяжело, и вот он сюда, в город, в госпиталь попал. Вишь как удачно получилось: считай, домой вернулся! Да… А бабка - она как раз в том госпитале работала, раненых и умерших со станции, с эшелонов возила и с одной врачихой познакомилась. Она нейрохирургом была, та врачиха, имела вес. Вот бабка к ней и пришла: как бы, дескать, Лёшку от фронта это самое… Тем более, что ранение серьёзное, неужели нельзя комиссовать? Ну а та… бикса быстро сообразила. Можно, говорит, сделать. Сделаю. Но только одно условие: пусть, говорит, он на мне женится. Оказывается, она дядю Лёшу ещё до войны знала, нравился он ей, да и он вроде бы симпатизировал… Правда, к тому времени, как этот разговор с бабкой произошёл, она уже и замуж успела сходить, и ребёнка сочинить. Ну что ж? Бывает. Дело житейское. Вот, значит, и предложила бабке. Поговори, сказала, с Алексеем. Дело-то серьёзное, фронт - не игрушки, а тем более, что у него должность не штабная, постоянно на передовой, а там каждый день утром просыпаешься и не знаешь, доживёшь до ночи или на ужин кому другому твой паек достанется. Да… - Ну и дядька чего? - спросил Колчин. 14

- Послал. И бабку, и врачиху. Бабка потом рассказывала, что ни разу раньше не слышала, чтобы он так ругался. Всегда спокойный был, культурный. Бабка говорила: всё книжки читал. Удивлялась: и в кого он такой? Ведь ни дед, ни она особой грамотностью не отличались. Обычные деревенские… А дяде Леше сама Лепешинская тапочки свои прислала! Ну, балерина. Прима Большого театра! Величина! - Зачем ему её тапочки? - удивился Коробец. - Балетные! Пуанты, вот! Ему балет очень нравился, он даже специально в Москву ездил, на спектакли, вот ей и написал, что балет любит, ну и всё такое… А она ему - тапочки. На память. Знать, чемто зацепило её его письмо. Раз пр��слала. Они у него, бабка рассказывала, над кроватью висели, чтобы постоянно перед глазами. И когда на фронт пошёл, то их с собой взял… Да, а ведь мог живым остаться… - Наверно, мог, - тряхнул головой Коробец. - А совесть не позволила. Честь офицерская. Вот какие люди были! - Да, история… - сказал Колчин. - Человеку человеково, Богу - богово, а моей фамилии… - и криво усмехнулся - …моя фамилия. Предлагали сменить! Дескать, замаранная она… - и хмыкнул. - А я их послал. Прямо там, в горкоме. Фамилия-то в чём виновата? Лишь бы к чему прицепиться… - Вы это о чём? - не понял Андрей. - А у меня отец власовцем был, - спокойно ответил Василий Васильевич. - Как? - оторопел Андрей. Ему почему-то сразу стало ясно: Колчин не шутит. Да и какие тут могут быть шутки! - Да как же это? - Молча, - ответил тот и налил не в рюмку - в стакан. - Перед войной отец закончил Омское танковое, воевать начал уже лейтенантом, командиром танка. Под Смоленском танк подбили, загорелся, они, экипаж, еле успели вылезти, сами обгорели… Попали в плен, оттуда - в лагерь… Там как раз добровольцев в РОА набирали. Ну, вот отцу и предложили: или здесь сдохнешь, или иди воевать против Советов. Он и пошёл. - Но ведь он наверняка просто прикидывался! не поверил Андрей. - Хотел таким способом к нашим перейти! - А кто его знает, чего он хотел… Отец, как из лагеря в пятьдесят пятом вернулся, ничего про мысли свои тогдашние не рассказывал. Говорил только, что в любом лагере - что в фашистском, что в нашем каждый сам за себя. И нужно быть самим собой и ничего не придумывать. Показывать себя таким, какой ты есть на самом деле. Там, в лагерях, таких актёров, которые пытались чужие роли исполнять, не жаловали. И что если бы не согласился на власовца перекраситься, точно бы сдох. В том лагере не выживали. - Ты рассказывал. Лагерь смерти… - и Коробец кивнул, вспоминая. - У нас в Польше рядом с


СОЧИНЕНИЕ ДНЮ ПОБЕДЫ ПОГОДА НА КДЕВЯТОЕ

аэродромом был. Мы как-то между вылетами сходили, посмотрели. Жуть. Особенно печки эти. - А как же вам-то, Василий Васильевич, в председатели подняться удалось? - не понял Андрей. С таким…такой… - и запнулся, пытаясь подобрать слово поделикатнее. - Разрешили… - не стал объяснять Василий Васильевич. - Что ж ты, Андрей Иваныч, думаешь, в партии умных людей в то время не было? Ошибаешься. Настоящих коммунистов тоже хватало. И сейчас хватает. Которые без гнилья. И если лижут - то по делу, а не потому, что они с рождения такие вот… лизуны. - А ещё, Андрей, я с самых малых лет уяснил себе одну простую истину, - продолжил он. Слушать нужно всех, и соглашаться тоже со всеми. А вот поступать - по своему. Заметь, не наперекор, а именно по-своему! Бывает, что люди и дельные советы дают. Вот ты всегда и примеряй: устраивает он тебя или нет. - Лицемерить, значит? - усмехнулся Андрей. - А иногда и не грех, - спокойно согласился Колчин. - Игнат Степаныч, как считаешь? - Не по мне это, - сказал Коробец. - Лучше уж сразу в морду! - Здесь не фронт, - возразил Колчин. - Здесь и промахнуться можно. Тем более, что дураков как было полно, так и сейчас не уменьшилось. - Вот это точно! - иронично хмыкнул Коровец.Этих орлов всегда хватает. Которые, например, вот этот свой дурацкий сухой закон устроили, - и повернулся к Андрею. - А ты, доктор, партийный? - Маленький ишо! - дурашливо засмеялся Андрей, но ни Коробец, ни Колчин шутки не приняли, смотрели серьёзно. - Да предлагают… - вмиг посерьёзнев, сказал Андрей. - Ну и…? - Не знаю… - пожал он плечами. - Вся эта политика меня как-то не… - и поморщился. - У нас на курсе парень один учился, Сашка Винер. Такой, знаете… гнилой, в общем. Вечно с ехидцей, вечно с подколами. И всё любил к политике сводить. Интеллигента из себя корчил, а сам фарцевал у планетария! Там рядом магазин есть, комиссионный, радиотехнику принимает. Ну, «Соньку», «Филипс», «Грюндиг», другие марки. Одно из главных мест сбора московской фарцы. Так вот там этот самый Саня, диссидент поганый, был своим человеком. А, помню, как выжрет - такую хрень начинал нести, прямо давился своей злобой! Я с ним подрался один раз. Чего ж ты, говорю, сука диссидентская, страну поганишь, которая тебя, козла, и кормит, и поит, и учит бесплатно. А он: ты ничего не понимаешь! Все вы здесь, комсомольцы поганые, только врать умеете и показухой заниматься! Ну, я ему и показал… показуху. По всей его наглой морде! Еле растащили… Меня уже хотели из института

исключать… Татаринов вступился, Андрей Иванович, «препод» с кафедры политэкономии. Во мужик! Всю войну от звонка до звонка! На рейхстаге расписался! Вот он меня и отстоял… А Винер сейчас в Израиле. Шкура сионистская. А-а-а! - и Андрей махнул рукой. Да и хрен с ним! Давайте выпьем, что ли! Налили, чокнулись, выпили, закусили. Всё по делу, всё по уму. Хорошо! За другими столами тоже не дремали. Ветераны оседлали своих любимых коньков - воспоминания. То с одной стороны, то с другой слышалось: «Помню, выбирались мы из-под Ельни. Такая каша!… А у нас на Рыбачьем немцы государственную границу так и не перешли… Танк горит. Земля горит. Где наши, где немцы – х… разберёшь! Мы к речке спустились - а там ещё экипаж. Думали наш, а ближе подошли - мать моя, гансы! Ну, мы их в ножи… Да мне сам командир дивизии, полковник Мыловаров, Иван Иваныч, благодарность перед строем объявил!» - «Ох ты, ух ты! Покос какой скосили! Полковник! Да мне сам командующий третьей танковой армией Рыбалко Павел Семёнович сказал: м…дак ты, старшина! Генерал, а не какой-то там полковник! Дважды Герой! Ему потом маршала дали!» - А насчёт партии Игнат Степаныч тебе правильно сказал, - продолжил уже Василий Васильевич. - В начальниках-то нравится ходить? - Ничего. Жить можно. - Вот! - и Колчин поднял вверх указательный палец. - Если можно, значит нужно! Тогда надо вступать. Молодой, с головой, самое оно! Хочешь, рекомендацию напишу? Андрей хмыкнул. - Прямо сразу так? - А чего тянуть? Ну, не сейчас, конечно, не здесь. Давай в понедельник. - И ко мне заедешь, - вмешался в разговор Коробец. - Я тоже напишу. Найдёшь меня в Совете ветеранов. - Ну, спасибо, мужики… - растерялся Андрей от такой оперативности. Вот уж действительно не знаешь, где найдёшь - где потеряешь… - Спасибо… - хитро-весело хмыкнул Колчин. Бутылка, а не здрасьте! И Степанычу не забудь! - У нас тоже замполит был, - сказал Коробец. Кличка - «Три Ваньки». Потому что Иван Иваныч Иванов. Между прочим, Герой Союза. Пятнадцать фрицев сам завалил и за двадцать - в паре. И в партию, между прочим, верил! Не по разнарядке вступил, а ещё на Халхин-Голе, когда япошек давил. А как нас, желторотых, берёг! Хлеще отца родного! И таких вот, партийных именно по убеждению, а не по выгоде какой поганой, на фронте много было! И никому, Андрей, не верь, кто политруков поганит! Да, и среди них козлы попадались - а где их не былото? Их и сейчас полно! Вот и с этим… балабоном меченым, вот увидите, мы все ещё ох как наплачемся!

15


Алексей КУРГАНОВ

- Игнат Степаныч… - многозначительно понизив голос, сказал Андрей. - Не место тут… - А мне пое…ть! - разошёлся тот.- И дело даже не в том, хорошие коммунисты или нет. Давай представим, что вот завтра проснёмся - а партии нет. Исчезла! Совсем! Представил? А теперь вопрос: а дальше что? А дальше другая партия тут же появится. И, скорее всего, не одна. Штук сто, как перед революцией. И каждая начнёт народу на свой лад мозги заси…ать. И чего получится? Правильно: ничего хорошего. Полная неразбериха. Так что это ещё очень большой вопрос: лучше с ними, другими, народу будет или хуже, чем с коммунистами. А они появятся. Обязательно. Свято место пусто никогда не бывает. Поэтому все эти козлы-диссиденты, вражьи голоса… - и вдруг замолчал, задумался. - Мне один очень мудрый человек однажды сказал: слугами не становятся, слугами рождаются. Как и хозяевами. Вот и недовольные эти, они кто? Слуги, шавки подзаборные. Только на кого гавкают? На страну свою, на Родину! Это же как надо мозгами набекрень завернуться, чтобы землю, на которой и ты родился, и отец твой с матерью, и деды с прадедами, г…вном поливать! И, больше того, этим поливанием гордиться! Ну, это разве не уроды, а? - Народ другой был, - помолчав, сказал Коробец. – Нет-нет, Андрей, ты уж позволь мне постариковски без отчества тебя называть? Не собираюсь я вас, сегодняшних, хаять, что и бездушные вы, и чёрствые, и идеалов у вас нет. Нет. Просто мы были одни, а вы - другие. - Да, Игнат Степанович, понятное объяснение, - хмыкнул Андрей. - Только таким вы тоном это произносите, что нетрудно догадаться, что не особенно-то вы нами, сегодняшними, довольны. - А я и не скрываю, - согласился Коробец. - Вот идеалов у вас сейчас действительно нет - а они нужны, нужны обязательно! Без веры жить нельзя! Хоть в партию верь, хоть в Бога, что в чёрта, но верить надо! Правильно говорят - бойся равнодушных и тех, кто ни во что не верит и никого не боится! - Бояться тоже радости мало, - поморщился Андрей. - Мало, - кивнул Коробец. - Но надо. И в первую очередь самого себя бойся. Бойся, что нагрешить можешь. Будешь бояться, тогда и грешить не будешь. - Чего-то тебя, Игнат Степаныч, на высокие материи потянуло, - хмыкнул Колчин. - Брось, Вась, при чём тут материи! Я как-то на днях вражий голос послушал. Ну, «Голос Америки». Так ведь они же прямо лютой злобой исходят, слюнями своими погаными захлёбы��аются, только бы нас в г…вно лишний раз окунуть! Был я в этих самых Штатах, ездил от области. Посмотрел на оплот, мля, цивилизации и демократии. У них у самих там хрен чего творится - а нет, про себя плохого не говорят. Всё хорошо, все довольны, все смеются! Великая держава! Никого сильнее в мире нет! А когда их 16

немцы в декабре сорок четвёртого в Арденнах начали драть как последних сучек, то Черчилль с Рузвельтом сразу в ноги к Сталину бросились: отец родной, выручай! Не дай погибнуть, наступай! Они нам тогда все оперативные планы спутали этим своим позорным драпаньем! - Да, вояки из них… - продолжил Коробец, приняв на грудь очередную рюмку. От воспоминаний и от выпитого он раскраснелся, на лбу выступила мелкая испарина. Андрей поглядывал на него с тревогой: не дай-то Бог, прямо здесь бравого лётчика «дядька кондратий» приласкает! Вот уж тогда шуму-то будет! Колчина точно сожрут. Скажут: упоил старичка, довёл до беды! И это в то время, когда весь советский народ в едином порыве поднялся на борьбу с «зелёным змием»… Фу, слушать тошно… А ведь именно так и скажут! Говоруны… Сами как квасили, так и квасят, а туда же: учить, в позы вставать, клеймить позором. Да и шептунов тоже хватает, жополизов… Вон, главбухто как своими очёчками хитро поблёскивает. Прислушивается, сердешный, к антисоветским речам… А потом - стук, стук! «Кто-кто в теремочке живёт! Это мы, славные райкомовцы, по вашу душу в гости пришли! Вместе с Комитетом Глубинного Бурения! Колись, падла, перед кем ещё наш глубоко любимый строй какашкой мазал! А?». Прислушивайся, Минаев, прислушивайся… Только Коробец-то тебе не по зубам будет. Жидковаты клыки твои бухгалтерские против Коробца… - … как из г…вна пуля, - продолжал тот. Помню, в середине апреля поднимают нас по боевой тревоге. Чего случилось? Союзников надо срочно выручать! Немцы их лупят в хвост и гриву на переправе через Эльбу! Ну, поднимаются наши три звена, набираем высоту, идём выручать. Выручили, отогнали фрицев. И чего же там случилось, отчего такой шум на всю Европу? А, оказывается, американцы переправили через реку несколько батальонов. А там поблизости, как назло, немецкая пацанва оказалась. Курсанты из училища пехотного, зелень мокрохвостая, ещё сопли не обсохли. Да они и в бою-то настоящем ни разу не были! А тут как америкосов увидели, и, молодцы, не дрогнули, не растерялись. Пушки развернули и кы-ы-ык всыпали «дорогим гостям»! Те тут же на западный берег срочно драпать! Вот такие они были, союзнички-то! Они только на парадах герои да во всех этих панамахгренадах! - Ну, чего, Минаев? - заметил он примостившегося рядом колхозного главбуха. - Всё прислушиваешься, всё замечаешь, всё в книжечку записываешь? - Хи-хи… - прихихикал тот. - Шутник вы, Игнат Степанович! - Шты ты! - ощерился старик. - Я тебя понял, Минаев! Нету у тебя книжечки. Всю, падла, исписал. Ладно! - и размашисто хлопнул испуганно съёжившегося главбуха по плечу. - В следующий раз


СОЧИНЕНИЕ ДНЮ ПОБЕДЫ ПОГОДА НА КДЕВЯТОЕ

приеду - привезу. Персонально тебе! А то это безобразие - записывать некуда! Непорядок, мля, в любимой эскадрилье! - Ну, вы, Игнат Степанович, тоже скажете… засмущался главбух, однако от их стола на всякий случай отодвинулся. Да, любил он так вот незаметно подсесть-пристроиться, послушать кто чем дышит. Василий Васильевич как-то неосторожно в его присутствии посмеялся: дескать, наш Павел Назарыч со своими способностями где-нибудь в зоне был бы для начальства незаменимым человеком! Правда, удавили бы его обязательно, зеки шептунов не жалуют. Но однако мути намутить всё равно успел бы! Такие всегда успевают! Андрей тогда совершенно случайно заметил: Минаев, хотя и улыбался во все свои тридцать два жёлтых зуба, но эти председательские слова - Андрей это тогда кожей почувствовал - воспринял со всей серьёзностью и наверняка запомнил. - Стучи, стучи, Минаев! - «разрешил» Коробец. - Святое дело! Только если на Василия какая-нибудь райкомовская бл…дь за сегодняшний стол баллоны покатит, то первого, кого расстреляю, так это тебя! Слово офицера! Пистолет имеется! Между прочим, наградной! Сам Александр Иванович Покрышкин вручил. Слышал такую фамилию? Главбух покраснел, опять дурашливо-лакейски захихикал и отодвинулся ещё дальше, в самый угол. - И как ты терпишь этого поганца… - брезгливо скривившись, сказал Коробец Колчину. - А куда же его денешь? - хмыкнул Василий Васильевич. - Райком за него горой. Он там свой человек. В какой-то комиссии постоянно заседает. - Во-во! - и Коробец с ожесточением хлопнул ладонью по столу. - Сами плодим всяких крыс, а потом удивляемся: почем это народ над партией смеётся? Сами себе могилу роем! А-а-а! - и рукой махнул. Старик вообще любил широкие, размашистые жесты. - Наливай, Андрей Иваныч, чего сидишь! Себя мне не жалко, пожил уже и пакостей никогда никому не делал. За вас, дураков, обидно! Ведь пойдёте за этим меченым-то, пойдёте! Как стадо вас поведёт, и никуда не денетесь! А он вас, чувствую, ох и заведёт! Мало никому не покажется! Расходились уже после обеда. Старикиветераны были довольны и не столько угощением (колхоз богатый, чего не угостить?), сколько вниманием. - Василий Васильич - мужик хитрый, - сказал Минаев, когда они вместе с Андреем шли от столовой по улице. Андрей сначала, после того как узнал, что Минаев «стучит», хотел другой дорогой пойти. А потом подумал: чего это я прятаться-то должен? Пусть он прячется, если рожа в пуху! Да и мне он пока ничего плохого не сделал. А то, что стучит… Куда же без них, без стукачей-то? Нельзя! Они всегда были, есть и будут. А этот хоть на виду, не

скрывается, поэтому и знаешь, как себя с ним вести. Так что пусть лучше он, чем какая неизвестная крыса… - Он этим угощением сразу даже не двух, а трёх зайцев убивает, - продолжал Минаев увлечённо. - И старикам уважение оказал, а это дорогого стоит, это в деревне ценится. Во-вторых, молодёжь в колхозе через тех же стариков удерживает. Попробуй кто молодой в город намылиться, так дед ему такой «уход» устроит - мама не горюй! - А третье? - напомнил Андрей потому, что главбух как-то непонятно замолчал. - А третье, это под праздник самое время и кое-какие грешки колхозные списать, - больше туману напустил, чем ответил Минаев. Он тоже был хитрым мужиком. Недаром, что бухгалтерией колхозной уже лет двадцать заправлял. Когда надо – молчать умел. Впрочем, на том крестьянство российское всегда стояло и стоять будет. Несмотря ни на какие сухие законы… На повороте распрощались. Минаев пошёл домой, а Андрей свернул направо, к больнице. - Как у нас в стационаре? - спросил дежурную медсестру Лидочку. - Всё тихо? - Ага, - почему-то испугавшись, быстро ответила она. - Понятно, - Андрею стало весело. Покрываешь, значит? - Да нет, на самом деле, Андрей Иваныч! - и Лидочка совсем по-детски прижала руки к груди. Ведь праздник… - продолжила жалостливо. - Они там по чуть-чуть… Чего ж уж теперь… Все равно ведь отметят… - Конечно, отметят, - сказал Андрей задумчиво и наклонился к ней. - И правильно сделают! - сказал неожиданно громко. Лидочка смущенно улыбнулась. - Тогда я даже и заходить не буду, - решил Андрей. - Чтобы не смущать. Правильно? - Конечно, конечно! - быстро заговорила Лидочка. - Праздник же! Какая же работа? - Ну тогда бывай, Лидия свет Макаровна (Лидочка прыснула). Пошёл я. Он дошёл до перекрёстка, сощурившись, посмотрел на яркое, весёлое, беззаботно светившее солнце, повернул на шоссе и посмотрел на часы. Автобус будет через двадцать минут, а если сегодня в город пойдет колхозная машина с молоком, то вотвот должна показаться из-за поворота. Ладно, так и так уедет. Действительно, какая уж сегодня работа… Сегодня праздник. Самый настоящий. Самый лучший на свете. День Победы.

17


Виктор ЧУЛКОВ

Поэзия Ада ДИЕВА

ОУЭР! (маленькая поэма)

От трудов в небесах не витали Наши предки – поможет навряд… Всем народом они почитали Удивительный, древний обряд: «Оуэр карон!», «Оуэр карон!» – Отбивай врага с четырёх сторон… От нашествий просторы пестрели: Гунны, булгары, орды хазар… Ливнем сыпались хищные стрелы, Бушевал ненасытный пожар. Не уйдёшь, не спасёшься в завалах, Не избудешь беду на печи. Не щадили ни старых, ни малых Харалужные вражьи мечи. Отдымятся пожарища мутно – Снова жилы тянуть, выживать… Было солоно древним удмуртам Жить да быть, да добра наживать… Оттого, чтоб не сгинули корни, Наши пращуры в мирные дни Постигали оружье упорней, Силу рати копили они. Подле луков-мечей не ленились, Подрастал за отрядом отряд… Может, коль на земле сохранились, Подсобил и старинный обряд? …Перед Пасхой, в Страстную субботу Пред лицо патриархов седых, Не пиры пировать – на заботу Собирали ребят молодых, Ладных отроков, хоть и безусых, Тех, кто к брони-мечу не доспел, Но сыздетства не праздновал труса, Молодецким задором кипел. Все, как лебеди, в празднично-белом (В совершенные годы взошли!) шли за главным жрецом поседелым на священное всхолмье земли. Был особой молитвой украшен Холм, где тёмные помыслы мрут, И варилась особая каша Из общинного мяса и круп.

18

А толпа пред мольбищем внимала – С каждым сердцем Господь говорил! – Как владетелю Солнца Инмару Жрец-восясь поклоненье творил. Всепокорно испрашивал мира, Роду-племени здравья и сил, Милос��рдия слабым и сирым, А врагу – сокрушенья просил… Единённые голосом крови – Всею силой народу служи! – Парни с мольбища двигались строем, Не мальчишки – мужчины, мужи! Им общинную баню топили. И, являя союз и пример, Парни, выйдя нагими, вопили Громкий клич боевой: – Оуэр! Нынче нету на них наказанья: Погуляй, молодая гурьба… Ввечеру на лугу состязанья: Скачки, стрельбы из луков, борьба – Красным девкам заманчиво будет Постоять на игрище таком. Старики доглядят и рассудят: Это хил, а тому – вожаком… Раззадорится юное племя, Всё им можно сегодня прощать – «Оуэр!» И пойдёт по деревне Бухать в бубны, в трещотки трещать. – Оуэр карон! Оуэр карон! Отбивай врага с четырёх сторон! Никого тамаша не смущает – Пусть примерят кафтан мужика. Хлебом-солью парней угощают А, глядишь, и корчажкой пивка. Поутихнут хвалебные речи, Глянут звёзды, чисты и остры, И в потёмках, в низине у речки Тень гоня, полыхают костры. Канут в пламя трещотки и бубны: Сладим новых, а эти – бери! Пусть такое же с нежитью будет – Подыхайте, пери, упыри!..

Пропадайте шайтаны лесные, Чтоб вам век из углей не восстать… Мы сегодня – бойцы записные, Роду-племени сила и стать! И ещё, молодым в поученье, Старики говорили в тиши, Что уменье сражаться – мученье, Но, осилив – живи и дыши! Не для сеч и сражений – для мира Для покоя родимой земли Подымали удмурты батыров, Чтоб не жить, пресмыкаясь в пыли, Не закинуть язык и обычай Средь чужих, средь навязанных вер – Оглашали противника кличем: – Оуэр! Оуэр! Оуэр! «Оуэр карон!», «Оуэр карон!» – Отбивай врага с четырёх сторон! Углядели премудрые цели, Путь, который надолго вестим: Устоим! Были б косточки целы, А уж мясо, глядишь, нарастим! …И поныне наследие предков Из ушедших столетий и эр, Словно эхо, я слышу нередко: «Оуэр!», «Оуэр!», «Оуэр»…

Перевод с удмуртского Анатолия Демьянова

Об авторе. Ада Диева родилась в деревне Ошья Башкирской АССР. Закончила филологический факультет УдГУ. Работает редактором отдела публицистики журнала «Инвожо». Пишет стихи и прозу. Публиковала свои произведения в журналах «Кенеш», «Ашальчи», «Луч». Член Союза журналистов России и Союза писателей Удмуртии.


ОМНИА МЕА

Новая книга

Анатолий ДЕМЬЯНОВ

ОМНИА МЕА (Дополнение. Начало в №№ 9-10, 11-12, 2011г.)

КНИГА ТРЕТЬЯ Глава одиннадцатая Остров обетованный. Закамская берегиня. Облом с продолжением. Марс и марсиане. Охлестыши, обмылки, отопки. Чуж-чуженин. Заблудшие в трёх соснах. Новое гнездо. Справедливо заметить, что первоначально на предмет обитательства сватался я – в камбаряки. С собственной на то подачи и доброго согласия редактора тогдашней нашей газеты. А с камбарскими огнями в ночи перемигнулся я ещё, когда начал добывать рыбку на озёрах Долгом, Круглом, Чёрном и иже с ними, что цепочкой окаймляли камское левобережье – за рекою как раз и блазнилось марево городка. Что, интересно, в имени его? Коротая время у костерков и загащиваясь там подолгу, до того чуть ли не додумался я: в давности «выплывали расписные» здесь разбойные барки, или там, баркасы, на простор камской волны, да торговые караваны здешних толстосумов того… сарынь, в общем, на кичку! Оказалось же всё проще пареной репы, посуху плавала моя «барка», словцо это во времена ещё ярыжные означало податную, тягловую единицу и даже звучало поначалу как «бирка». Так что бывать бы Камбарке – «Камбиркой», кабы не ужимки и прыжки в фонетике родимого языка, им же ни числа, ни разумения не имам… Островом же, по правде говоря, Камбарка «со посады» предстаёт только в буйную пору вешнего половодья. В остальные же времена года она полуостров, омываемый одноимённой городу речонкой, а также речкой чуть пошибче, носящей, не

знаю сколь благозвучное, но, уверяют, вполне цензурное имя Пись, ну и, собственно, Камою. Чтобы добраться сюда железной дорогой, приходится давать кругаля за триста вёрст с гаком, железнодорожный мост далеко. До войны так-то, ходят слухи, в Глазов через Москву добирались. Автодорожная же прямушка, из Ежовска через Сарапул, упирается в Тарасовскую переправу на Каме. «Переправа, переправа, берег левый, берег правый…», плавучий толкач – паром с бортовым поименованием «Факел», которое местными обитателями переиначено в «Фекал»: катерокслабосилок, видать, того стоит. Три сотни метров рекою, прибрежный посёлочек с печальноторжественным туб-санаторием на отшибе и уж потом, после семи вёрст щупленькой гравийки, сам городок – тоже, в общем, щупленький, застроенный сикось-накось, частным в большинстве своём, домохозяином. Располагают, однако, камбаряки достойной упоминания индустрией, машзаводиком, со сборки которого сходил, по реченному: «мал золотник, да дорог», большой трудяга малой колеи, сперва пузастый паровозик «кукушка», за ним мотовозы и тепловозы, тоже узкоколейные, в количестве не только достаточном для угасающих этих транспортных артерий страны, но шёл и экспорт в братские джунгли Вьетнама, Лаоса, Кубы и Бог весть куда ещё, в какие лесотаски… Действуют в Камбарке заводы газового оборудования и «Металлист», кроме официального производственного оброка, много радости поставляла здешнему речному браконьерству фабричка «Корд» - сети из отменной «куклы» её работы, добытые по не раз уже помянутому принципу «не украдёшь – где возьмёшь!» густо оснащали все окрестные омута и перекаты. «Для

Об авторе. Анатолий Илларионович Демьянов родился в 1942г. в Ижевске. Окончил Сарапульский техникум пищевой промышленности и литературный институт им. А.М. Горького. Работал машинистом холодильных установок, кочегаром, диспетчером, журналистом, литературным консультантом и заведующим Бюро пропаганды при СП УАССР. Пишет стихи и прозу, автор десяти книг. Перевел более сорока поэтических сборников удмуртских авторов на русский язык. Член Союза писателей СССР с 1976г. Наш постоянный автор.

19


Анатолий ДЕМЬЯНОВ

поддержки штанов» располагал район парой колхозов и совхозом, район миниатюрен. При всём том, обиталось всему приречному камбарству ни шатко ни валко, что и понятно для фактически анклава, отрезанного от родимой территориальной пуповины стихией воды. Перестроечная разруха разметала всё это малое достояние района мгновенно и в пыль. Так что, отрезанным ломтем, диковала и крепонько попивала Камбарка, обзавелась сомнительного разбора кержачьём и, будучи обойдена милостями метрополии, держала её в разумении своём тоже фактически ни во что, и было это только справедливо. И вот там-то обитала и учительствовала Маргарита Зимина с мужем Николаем и двумя парнишками, та самая «закамская берегиня», о которой значится в подзаглавии. Был в древнем славянском языческом пантеоне дух такой, милосердный и светоносный, женственный обликом, от всякой обиды покров и оборона, всякой злыдари отпор и отмщение. Берегиня. Дышалось пращурам близ такого божества свежо и отрадно. Чета Шутовых – Зиминых смолоду не чуралась творчества. Но, рискуя обидеть Николая, финансиста профессией, отмечу, что он стихи свои, вполне зрелые, интересные, - писал, а в последние годы и в качестве композитора и автора слов, создал немало песен, которые мимо души пропустить слушателю трудно. Рита же стихи – творила. Неприметно и укрывчиво творила, редко и без особой охоты публикуя их. Так что городок-то, по-моему, и не подозревал, укрытый раковиной собственной отторжённости, какая такая вызрела в нём дорогая жемчужина. С каким, помню, восторгом, почти потрясением вникал я в строчки первых её публикаций, подборок стихов в областной молодёжке: «Печально смотрит врубелевский демон, тоскуя от избытка мрачных сил…», «а за Камой горела Россия – и теперь уж, наверно, дотла…», - и никак не верилось мне, что в небольшом заречном затишке живут «честно и грозно» такие насквозь пронизанные музыкой чувства и слова стихотворения. Рита к тому ж деятельно собирала и оберегала всякий поэтический, пусть и небольшой, дар Божий окрест себя, собирала молодых творцов, пестовала. На стипендии, несколько раз уделённые ей Всероссийским Союзом литераторов (она предпочла вступить именно в этот писательский цех, в чём я ей, признаться, завидую) издавала полнокровные поэтические сборники провинциальных земляков-поэтов, книжки, талантом их участников вовсе не похожие на «братские могилы», коллективные обоймы «от казны». Я не раз и не два, недолгими наездами «по казённой надобности», гащивал у Шутовых-Зиминых, впитывал тихий улыбчивый свет бытования этого семейства, ничего и никому не отдавая взамен, о чём сегодня немалые мои сокрушённость и печаль… И всё же, когда проблеснула мне надежда перебраться на жительство «с милого севера в сторону южную», 20

возжелал я заякориться за Камою – именно оттого, что там, в Камбарке, жили и творили уже тогда дорогие для меня, удивительные люди, берегиня со чады и домочадцы. Шёл тогда самый пик, так мне казалось, «мёртвого сезона» всему, что живёт и дышит опричь неутолённого бурчания в брюхе, душа помаленьку иссыхала от многообразия свинцовых мерзостей вокруг неё, все сколько-нибудь человека достойные порывы и страсти были спрыснуты мёртвой же водою прозябания и скорбей; хотелось знать и видеть, что не всех же и не повсюду осиявает только звезда Полынь. А в Камбарке обитали эти люди, Шутовы-Зимины, способные верить, что мертвенная звезда Полынь не навовсе затмила звезду полей Коли Рубцова, что осталась на самом донце скляницы жизни вода живая. Хоть и горела, по словам Риты, за Камой Россия «дотла»… Завидущие у судьбы глазенапы: не обломилась мне Камбарка. Гладенький чиновный человечек утконосого обличья, что-то там изображавший в тамошнем городском «правительстве», отвёл меня в сторонку и полушёпотом уведомил: никому тут наезжие глаза и уши не надобны, местной брыкливой газетчиной во как сыты! Конечно, пущай клевещут, но всё-таки свой брат, камбаряки…Это же пусть и не услышал я, но увидел в глазах камбарского мэра: горит здешнее собкорство моё синим огнём! И я даже в чём-то понял такую опаску к чуж-чуженину: «острова свои обогреваем», по Рубцову, так для чего здешним хозяевам пришлый шелкопёр, да ещё если нельзя как следует и цыкнуть на него, коль уж он из чужого огорода? Понять понял, но царапинка на душе всё равно осталась… - Эва! – утешили меня в родной газете, - да в Кизнере-то твоём склады с химоружием ещё и почище камбарских будут, там же с кайзера Вильгельма добра этого навалено! Там и газета побойчее, и район ты знаешь, вот и карты тебе в руки… «Ипритная» тема, собственно, и была основной в устроении собкорского нашего пункта, уже вовсю гремели разговоры типа «прощай, химоружие!». В Камбарке как раз вплотную подступали к ликвидации смертоносной дряни, в Кизнере пока кумекали что да как – и полагалось, по газетной задумке нашей, держать животрепещущую руку на коротком журналистском поводке. Район я, действительно знал. Не по части тамошних потаённых смердючих хлорпикринов да бром-бензол-цианидов (к которым, разом оговорить, меня и на выстрел впоследствии не подпустили!), а вот с изнанки тамошнего пресловутого «заячьего тулупчика», обывании своём в мултанчиковцах да и ранее того, мно-ого ранее… Миша Пеньков, студиоз Ижевского педвуза начала 60-х, сотоварищ мой по «Радуге» и коллективным публикациям в жиденьких, «семейных» литературных сборничках, приходил мне на память. Словом парнишка располагал звонким и незаёмным,


ОМНИА МЕА

видом смахивал на этакого доброго медведика, рыхловат был и увалист, одышлив вдобавок из-за нездорового митрального клапана. Всё искупала тёплая улыбка во весь набор белоснежных зубов. Но болезненная рыхлость телес вовсе не исключала отменно накачанного характера, был Миша бойцом, никогда не просившим пардону, если уж доводилось противустоять подлянке… Двуснастную породу подсвистышей, янусов Пеньков особенно не выносил… По распределению выпало Пенькову ехать в Кизнер редактором тамошней газеты. Собрался, полагал, в служители добру и правде человеческой, а вышло – на месте прислужника ждали. Коль скоро оказалось, что молодой спец к предназначенному ему уделу мало гож, районные властители умов принялись гнуть и парить супостата, ведь на задворках общественного внимания руководящих пространщиков подобного рода кишьмя кишело, комвремена только начали закатываться… Калифствовала в районе мадам С. Под каким-то там нумером состояла она в секретарях… да уж не идеалогией ли препоручили «володети и правити?..» Впрочем, не суть важно – а важно то, что упомянутая мадам инакомыслия, то есть отличия от её мыслей по любому поводу, не терпела, считала ересью и на аутодафе для строптивцев не скупилась. А Пеньков мой как раз и попал под самую раздачу… Но отвлечёмся несколько на терминологию сегодняшних общественных социальных обозначений… Это в какой же мы угодили, интересно, тупик-тупичок? Ну как именовать по необходимости, скажем, незнакомого человека прикажете? Гражданин – гражданка? Чтоб заслужить подобное обращение, на нарах покуковать надобно. «Наше слово гордое – товарищ?..» Гордое ли? Я вполне солидарен с умеренно забавными изысками Задорного-младшего по части корней сего обращения, «Товар ищи!», - как если бы на большой дороге шайка-лейка сурьёзных мужичков с дубинками потрошила торгашеский обоз, подбадривая друг друга на подобный поиск. Расхожим обращение стало, поскольку иного нам просто не дозволялось. А если без дураков – мгновенно ведь как-то поувяло, скукожилось словцо, лишившись питательных корней своих, когда в преисподнюю ухнули, убравшись с сегодняшней нашей исторической дороги, все эти завкомы, рабкомы, райкомы, горкомы, обкомы и все прочие «комья» разбольшевичивания, лавиной сыпавшиеся на наши головы семь десятков годов. Мёртвых, известно, с погоста не таскают, и «товарищами» сегодня друг друга обзывают господа офицеры в своих офицерских собраниях да те ещё, кто по сей день юродствует насчёт светлого рая коммунизма на своих обветшалых политических игрищах. И ладно – тамбовский волк им товарищ! Я, к примеру – нет… Так что – «господа»? Вот только много ли нас,

сиволапых, сегодня на Руси доспело до такого румяного яблочка? Вот то-то же. «Сударь – сударыня», - по наущению иных вкрадчивых учёных сверчковедов? И это речение заслуженно и навсегда отбыло своё. Так что «кругом шашнадцать», приходится в обращении с братом-сестрой по общему житию обходиться пока что околичнословиями: «дружище», «приятель», «мил человек», «голубушка», «будьте ласка», благо, русский язык синонимами многообилен и, при известном навыке, вполне «до Киева доведёт». Ну, а в конкретном тексте моих тут мемуаров относительно «женска полу» прибегну-ка я к доброму старому обозначению «мадам», по аналогии: мадам Стороженко, мадам Грицацуева, мадам Петухова, - благо, классики тропу проторили. Ну, а в обозначении начальствующих милостивцев полу мужеска никак, понятно, не обойтись без «господина», что и воспоследует… Так что, с точки зрения воительствующей идеологии с прочими райкомовцами, Мише Пенькову и другим редакционным, полагалась роль летописцев исключительно отрадных здешних деяний начальниковза всех печальников, добродиев административных подвигов на местных пажитях. Высокие привесы и удои, отважные законоблюстители, утиратели вдовьих и сиротских слез в руководящих креслицах, - в общем, весь нехитрый набор кунштюков, которыми дурила тогдашняя власть всех мастей и со всех волостей простодырого доперестроечного читателя газет, бумага которых все терпела. Но как-то так неловко были устроены глаза и сердце моего приятеля: то он во весь тираж норовит поведать, как, по манию здешнего «великана», погиб старинный пруд-красавец (взбрело в руководящую, но раболепную голову покормить рыбкой какого-то наездного ежовского шишкаря, водоём необратимо спустили); то поднадзорный печатный орган некстати посетует, что навзничь повалены в округе льноводство и овцеводство, а здешние коровы в продуктивности начинают сильно завидовать козам; то некстати проболтаются газетчики, что поселковая застройка отдана на откуп бродячим шабашникам с араратских предгорий с конечным припевом: «ни дому, ни лому, а казне перевод…» Ну, никак не ложились предсмертные хрипы хозяйствования района на бравурные марши последних дней коммунистической Помпеи. Понятно, что строптивый «моральный недовес» неискушённого в науке сгибаться вперегиб редактора, да ещё и со стороны – а здешние пытались блюсти чистоту крови местной руководящей генеалогии! - мадам С. и всю районную королевскую рать не устраивали. Парня принялись шпынять, изводить цитатами из «Морального кодекса строителя коммунизма» и шипящими, словно ситро, разносами. Я тогда как-то свиделся с ним: поугрюмел лирик мой, осунулся… Ну, как тебе служится, с кем тебе дружится? Миша вздохнул и ответствовал 21


Анатолий ДЕМЬЯНОВ

бунинской цитатой, начитан был до ужасти: «Поживика на деревне, похлебай-ка серых щей, поноси худых лаптей…» Помаялся в Кизнере ещё сколько-то, да и махнул на великую волжскую автозаводскую стройку… Там его вскорости не стало – ещё одна зудящая в былом отметина. И ещё обитала теми временами в Кизнере светлая и самодостаточная башка – Марс Гайфутдинов, человек основательно учёный, защитивший кандидатскую степень – но не остепенившийся, не присмиренный. Влачил он себя на костылях по причине врождённого ДЦП, но – гладиаторствовал в посёлке, снисковав там трудную славу здешнего Овода, в прямоязычии своём нестерпимого… Цепкий разумом, в колючей «нэзалэжности» принципов и суждений, его сатирические перлы, действительно, «язвили славное чело» мадам С. со приспешниками ея: Марс очень обещающе искусился на стезе сатирической прозы. Мы его в республиканской молодёжке нашей изредка попечатывали, даже и в коллективную книжку прозаиков включили, но отчего-то, не помню, издание её так и не состоялось. Позднее мы с Олегом Хлебниковым и Сашей Ходыкиным специально к Гайфутдинову в Кизнер съездили. Самая окраинная поселковая болотина – а домик по-татарски опрятно обихоженный, с пёстрой ротондочкой в саду, где наш человек-анчар напитывал местным ядом свои губительные стрелы. В баньке попарились, проговорили часть ночи, оттянули, сколько сумели, горечь и обиду захлёбывавшегося ряской и тиной обиды и бессилия человека. Он никогда, кстати, не жаловался на личные незадачи, влача себя по жизни – но даже под ��остыли его тамошние руководящие коммуняки умудрялись пошвыривать пень-колодины: лишили работы, покушались, слыхать, даже и на нищенскую инвалидскую пенсию, когда ж не срослось, озлобились, так что даже просто общение с «гордынником» стало считаться вольтерьянством. Замолчал наш Марс, роман свой забросил, над которым корпел не один год. Но не стоит селение без праведника. Славная тамошняя женщина, земной ей за это поклон, разглядела и оценила в калеке великую человеческую душу, продала кизнерские дом-пожитки, увезла с собою Гайфутдинова в Набережные Челны. Пожил он ещё там не долго – но обустроенно и успокоенно, в сознании, что в общественном бытии была и его капля мёду, а скорее, яду – для его кизнерских гонителей. Ещё и Володя Шипицин, выше мною помянутый, чей «бриг луны» выплыл волей стихий тоже в кизнерскую гавань, вышиблен был вскорости оттуда с треском, тоже, по слухам, за вольтерьянство. Много ещё подобных административных подвигов на совести доблестно оборонявших свой сытый кус прошлых здешних руководителей районного начала,… но не для того сел я повспоминать, чтоб кого-то задним числом из этих идейных покойничков усовестить, обличить, напомнить, что тяготу могильной плиты мы по жизни 22

себе строим – не та, простите, публика, кого там усовестишь? Да и цели мемуаров моих посмиреннее будут, я ведь не морализирую, а только свидетельствую… А меж тем, социально-эконмическая, полуторавековой давности доктрина карлы-марлы, дойч-чемпиона по прыжкам из царства необходимости в царство свободы, допрыгалась наконец – вместе с нами, свято в неё веровавшими семь десятков лет. Стоявшая у штурвала отечественного корабля и посадившая его на рифы партия-рулевой получила в одночасье хар-рошего за это пинка (всё же склоним за него голову и перед Ельциным!) и без малого два десятка миллионов членов КПСС столь же безропотно, как и носили их, избавились от своих партбилетов (закопали, затеряли, спалили?). Это-то и потрясло: за каким же лешием тогда столько времени было забор городить, если уж дело трёх поколений, крови и пота по колени впитавшее, заброшено было почти единодушно, признано гнилым и с отрадой уложилось в краткое и меткое примечание: «за что боролись, на то и напоролись?» Один-разъединственный из знакомых мне «коммунистов кремневых», а по жизни, признаться, оболдуй, в припадке доверительности признался: с горючей слезою, в тайном, лишь ему ведомом месте зарыл он заветную «красную корочку», в великой надежде выкопать и прижать к сердцу! И вот уж тогда-а… Ну, что ж: «честь безумцу, который навеет человечеству сон золотой…» Аминь… С районной командной рубки в бозе опочившей руководительной партии началось повальное бегство, драпанье. Как-то в пассажирском поезде местного следования оказался моим соседом по скамье благообразный, ухоженный человек явно служилого вида, несколько уклончивый в суждениях. Но мы дружественно с ним поболтали, поцокали языком над горьким неустройством, разбродом и шатаниями в нравах, попутчик поведал: едет устраиваться в заведующие подсобным хозяйством к нефтяникам республики (умеют же люди устраиваться!), узнал от меня, что я газетчик профессией и как-то поприжался весь, ушёл покурить в тамбур и – с концом… - Добровольский монатки сматывает, последний партейный обмылок, бывший хозяин райкомовский, пояснил с усмешкой тоже соседствовавший нам пожилой железнодорожник в апельсиновой потёртой робе. Оказывается, ехал я, облегчая душу отважными разговорами, с отставным руководителем Кизнерского райкома КПСС, «последним из могикан», менявшим окраску, масть, насиженную провинциальную нору. А ведь не ударил и тут в грязь лицом бывший «первый человек», сумел освоить на новом месте искусство наполнения торфо-перегнойных горшочков близ нефтеносных парников…Горд и счастлив за него! В Ежовск же стриганула не последняя спица в


ОМНИА МЕА

былом райкомовском колесе мадам С. Дотошно, с толком и расстановкой перевезла в жалованную (последыши не бросали!) квартиру честные достатки, не посовестившись, рассказывают, выворотить и переправить туда же импортную газовую плиту, по казённому кошту стоявшую в её кизнерском жилье. Эта, подумалось, выплывет – оно не тонет… И выплыла – кто-то из знакомцев моих встречал мадам С. – в комиссии по реабилитации пострадавших от сталинского террора, активно распределяющей кровную народную копейку. То есть, и гноили, и сажали, и под пулю гнали – а потом восплакали над погублением росной чистоты слезою! Стряпали – и ложки спрятали! Мадам С. и посейчас ещё наезжает в посёлок на посиделки с теми, кто сжимает сухие старческие кулачонки в тоске по утраченной мордоворотной власти, и встречают её …трепетно, с хлебом-солью. Ну что ж, так легли карты! Обмылки, охлёстыши, отопки… столь лестными прозвищами жаловала ободранная в липку «народная масса» тех лет всю эту стаю партийных отставников, порскнувших на все четыре стороны от ухиченных гноищ своих, когда им руководителем государства было гаркнуто бесповоротное «цыц!». Мало кто из бегунцов этих впоследствии что-то потерял, поскольку, кроме барахла да ясновельможества, терять-то им особенно было нечего. Главное из того, что делает человека человеком, а не перелётышем с овина на овин, было утеряно ими много раньше. Нету к ним сегодня ни мстительности, ни укоризны особой – для меня такой исход партийных отставников родствен чем-то шествию, которое углядел я мальчонкой по грубой булыге послевоенного города – тоже и эти своего рода «костыльники», сор и шелуха здорового обмолота. Так, жалость с гадливинкой… А если уж кому-то из этих идеологических юродов и повезло – а повезло многим! – снова присосаться к сильненьким мира сегодняшнего, что ж, отнесёмся к этому философски, тоже ведь пить-есть надо бедолагам. Время рассудит всех… …Конечно, мне очень любопытствовалось поглядеть, раз уж я собрался менять местожительство, на то, что творится в облюбованном мною для этого месте, когда прошлась там всеочищающая метла отставок, отказов, отчуждений от тёплых креслиц комрвачества. И я приехал в Кизнер с редакционным заданием, прямиком отправившись к новому главе районной администрации Алексееву (не помню, к сожалению, имени-отчества этого человека). Слов нет, сколько отрады я испытал, общаясь с ним! Кандидат наук, зав.кафедрой сельхозакадемии в недавнем, эколог по пристрастиям, предельно искренне, это чувствовалось, озабоченный, как вытягивать препорученный ему район из пропасти нищеты и разрухи, куда свалили его агонизирующие недавние предшественники, их помогалы и

помогайки. Алексеев долго, по его словам, размышлял и прикидывал, подаваться ли ему в «предводители районства» из учёной своей кельи, отлаженных связей с корифеями его науки, целой плеяды учеников, аспирантов родимой столичной кафедры, которые и посейчас, наездом, просят подсобить с диссертациями, просто за добрым словом. Решился всё-таки, если уж «кто, как не мы?!» Мы долго и основательно говорили тогда с отрадным этим человеком. Мне он показался тогда не от мира сего, каким-то лирическим отступлением от кодлы мздоимцев, сановитых и вздорных калифов на час. Не был он из терпеливцев милостью Божией, устало и почти безмысленно бредущих сквозь отмерянное им время, не находя уже ни в чём отрады ни уму, ни сердцу – всё съела, всё выпила в них бесконечная усталость лихолетья. Алексеев жил, мыслил, делал дело. Он, долею, поделился со мной его пониманием причин безотрадности окрестных хозяйственных панорам: химическая нечисть арсенала района опутывала его абсолютным мраком гостайны, с которой наконец-то сорвали покровы за семью печатями. Ядовитая погань международным договором обрекалась на уничтожение, и уже невыгодно становилось молчать о химоружии в тряпочку, наоборот, полагалось звонить о том во все колокола. Но эта как раз тайна, когда она ещё была ею, непроницаемым пологом укрывала район запретной же для стороннего лишнего любопытства республики (Ельцин во всеуслышанье назвал как-то нашу автономию «самым милитаризованным» образованием в России). Так что чужакам в Удмуртию ходу не было, а свои властители творили что хотели – наружу не выплывет. Того горше стало, когда привёл в действие свои ржавые винтики-колёсики Договор о ликвидации химоружия. По части финансирования района Иван принялся кивать на Петра: Ежовск заявлял кизнерцам, что те вот-вот огребут, в иностранных «зелёных», целую кучу средств от военных федералов; первопрестольная от такого прожекта отнекивалась и отфутболивала их обратно в Ежовск. Так что телятко двух маток не кормила ни одна, и уже весело зашелестел на бывших неплохих пашнях молодой, в метр-полтора вымахавший, березничек… Много думал мой собеседник, как обуздать аховую ситуацию. Вселить толику надежды в спивающуюся любой, что только спиртоносит, гадостью деревню, разбегающуюся на все четыре стороны, привести в сколько-то божеский вид райцентр, как-никак обретающийся в обязывающем статусе посёлка городского типа. Первое, что повергло Алексеева, по его словам, в столбняк, когда он принимал административные дела, не то даже, что нет в Кизнере давно сгоревшего ДК, валятся от ветхости строения в больничном городке, убог и ветх вообще жилфонд, всё это задачи 23


Анатолий ДЕМЬЯНОВ

большие, затратные, их и решать придётся основательно, не нахрапом. Поразило же главу: в посёлке за десять тысяч населением не оказалось ни единого книжного магазина, даже отдела такого у здешних торгованов не нашлось… И я разделял с Алексеевым остроту совсем несложного, нелепого даже обстоятельства, которое просто никто не додумался в верхушке районной пирамиды разрулить – это же не новый Дом культуры отгрохать! Дошло, видимо, и досюда моровое поветрие чистогана, для которого массовая книга нож острый, немоту души человеческой обобрать куда легче… И всё-таки, полагал глава, положение не тупиково, надо только «отколупнуть» от вложений в уничтожение химоружия хоть сколько-то, с толком распорядиться обильным ещё лесофондом, заставить раскошелиться всемогущих нефтегазовиков, чьи питающие коммуникации пока что безданнобеспошлинно пролагаются по законно районным сельхозугодиям и, конечно, поднять из «новоцелинья» угасающую пашню. Свойски поговорили мы о ноосфере Вернадского, матери здоровья природы, о красоте здешних отрадных мест с величественным даже и в остатках своих Казанским заказником, редакционную задумку по организации в Кизнере корпункта Алексеев от всей души поприветствовал, обещал содействие. С тем мы и расстались. Напечатал я тогда в «Известиях» наших пространный очерк о том, что в глубинке времена, похоже, не к худу меняются, коль скоро в нужное время и в нужное место приходят позарез надобные там люди, чему примером новый кизнерский глава, помянул добрым словом проекты и прожекты этого человека – всё честь по чести. И активно забарахтался с переездом, а для этого необходимо уйму времени, уйму бумаг, тем более, что с денежкой на приобретение жилья в посёлке под собкорство в редакции оказалось туговато – да и когда газетам жилось в этом отношении достаточно? Но по сусекам наскребли – и сходу нарвались мы с этой своей редакционной покупочкой на закавыку, которая и испортила нам «всю малину». Газета, оказалось по учредительным документам её, лишена была права располагать какой бы то ни было недвижимостью. То есть всё, что редакция имела, до последней канцелярской кнопки, даже и приобретённое на её собственные кровные, те же самые заработки от рекламы, считалось, и юридически считалось – от «казны». То есть принадлежало нашим учредителям, а было таковых аж трое: Госсовет, Правительство УР и ещё кто-то могучий, не помню. Полагаю, вето нам на недвижимку создавалось в то время, когда бардак с «прихватизацией» превзошёл всю мыслимую грань бесстыдства, и «верха» пошли на подобную подстраховку, само собой, она была фикцией, ибо пострадали-то от запрета лишь сирые и немощные, акулам приобретательства это был комариный укус. Вето, тем не менее, действовало неукоснительно: 24

редактор национальной областной газеты, купивший на её средства квартиру вконец замордованному коммунальным бараком сотруднику, бобиком бегал за это по прокуратурам с год. Не раз покаялся бедняга, хоть и действовал, по жизни бессребреник, из сострадания к коллеге. Жильё это впоследствии всё равно вывели в муниципальное, так что и остался облагодетельствованный сотрудник в вечных квартирантах… Дубля подобных несчастий не хотелось, и жильё в Кизнере газета приобрела как редакционный офис, корпункт, в так называемую оперативную собственность, ни обмену, ни продаже, ни частному владению не подлежащую, так что юридическими владельцами по закону оказались газетные наши учредители, помянутые выше. Мы с женою поселились там по договору найма, практически, на птичьих правах, фактически – сторожами и истопниками этой «конторы»… Мы крепко заблудились в этих крючкотворческих «трёх соснах», менять ситуацию значило ломать учредительские установления, а это предполагало «добро» от всех помянутых попечителей, а все наши благодетели были в стадии административной реорганизации, а… А пошло оно всё к чёртовой матери, плюнул я – и зарегистрировал семью в Кизнере просто на жительство по бессрочному договору с газетой, сохранив в паспорте постоянную ежовскую прописку (этот «мёртвый якорь» в России всё собираются, да так и не собрались с корнем «изничтожить»!). Выход был единственным, по факту верным, подсказанным умницей – юристом Геной Сохриным, соавтором моим по «Паутине». Иначе мне так и пришлось бы скитаться по бесконечному кругу кривозаконья современных «легистов». Так что крышу над головой мы с женою обрели – но с нею и множество хлопот, бытовых недоразумений и несостыковок. Проклятая «собственность в оперативном управлении» доныне ахиллесова моя пята и пребудет таковою, видать, до времени поры, пока не достанется уже в окончательную собственность три аршина земли. И всё-таки, после беспрерывного последних лет скитания по снятым внаём углам, которые, кроме как «клоаки», язык иначе назвать не поворачивается, для нас с женою это было жильё, по местным меркам весьма приличное. С удобствами, понятно, во дворе, с двумя печами, сжиравшими за зиму палестину дров, с колонкой под окошком, но ведь, как говорят чехи: «дарёному коню в передние кости не смотрят». Попривыкли, обжились. Тем более, что мне эти древлеотеческие условия, в которых обитает до сих пор добрая половина народонаселения России, вовсе не были в диковинку, чему свидетельство воспоминания в самом начале книги, Людмила же Анатольевна моя также и детство-отрочество своё прожила не то что в деревенском – в лесном захолустье, на кордоне. Так что нам даже и в охотку поначалу показалось колоть дрова, топить печи,


ОМНИА МЕА

ходить по воду на колонку. Окошками наши «палаты белокаменные» выходили на железную дорогу, всё ещё бойкую и в те не очень тороватые для страны времена, и это давало ощущение сопричастности к мимоидущей цивилизации. Ещё имелся огородик в пару соток, и диво, как много чего произрастало на этом тесном клочке земли: кусты ирги, вишни, жимолости, яблоня-дичок, черёмуха и калина, облепиха, малина и крыжовник, к тому же прежняя хозяйка Валя Костромина слыла за знатную огородницу. Так славно распевали летом в буйной этой зелени садовые славки и малиновки, так славно там дышалось росными утрами, что снова хотелось ощутить себя малым дикарёнышем Маугли и позабыть вся и всяческое на свете шерханство… Ну, и супруга моя, «переняв славу» прежней владелицы, не ударила в грязь лицом и все свободные клочки и проплешины заняла всякой зеленью и овощью, насадила всяко-разных цветов уже с весны, поскольку перебрались мы на жительство поздней осенью. Земля под окошками была плодородна, некогда высились на месте пристанционных огородиков терриконы отработанного в паровозных топках шлака, а он всякой былинке друг. Главное, успели перебрать до холодов дохленькие печки, так что первая зима прошла у нас гладнем-складнем. И я, понятно же, всё это время исправно платил в свою газету свой словесный оброк как её собкор. Материалы собирать пришлось по всему южному кусту республики, так у нас было договорено с коллегами. Ново это казалось мне и интересно, пошли помаленьку в корпункт люди местные, с бору по сосенке, и это давало новый простор и сведения о месте, куда меня занесло волею обстоятельств. Картина начала складываться…

Глава двенадцатая Подмена. «Я иду по ковру…» Прощай оружие! Фар ниенте при лягушатнике. Шабер, он же бускель, он же –сосед.Люга-поёмные луга. Старпёры. Андреич. «Ветка жизни на древе больном…»

А вот с Алексеевым – Божьим человеком - мне, по переезде в район, пообщаться боле не удалось. Поклонник высокой духовной романтики и благого порыва, но весьма, и это чувствовалось, далёкий от заземлённой прозы сельщины, разорённой и затурканной к тому же донельзя, он не успел, не смог воплотить задумок своих в их радужном ореоле – свалился, рассказывают, с сердечным приступом, понаблюдав, как оголодалая скотина на одной из проваленных бывших ферм гложет даже не жерди огорожи, те уже сглодала – собственный под ногами грязный навоз. Чуть отлежавшись, глава немедленно

подал в отставку, воротился в родной вуз. Никто из столь ласковитой при его началии челяди его не пожалел, не попечалился, что, вот, уходили человека с добрым сердцем и совестью – пришёлся, понятно, не ко двору, где голодная скотина только поучает: самим бы не оголодать. Пошехонцы здешнего разбора занялись в начальствующем гнезде своём делом, им свычным и понятным - сварою за главные вожжи на районном облучке. У меня же, когда проведал, что «власть переменилась», нехорошо ворохнулось в сердце. Разумеется, с представительским визитом побывал я у нового избранника кизнерской Фортуны. Среднего роста человек, какой-то угасший осанкой и глазами, бывшый председатель небольшого и, поговаривали, очень среднего достатками колхоза, никогда и дотоле звёзд с неба не хватавшего. Заезженный трудяга, смирный, из тех, кто так хороши в пристяжке, но едва ли коренником. Пообщались мы недолго и без обоюдного интереса потолковали о «делах наших скорбных», отослал я в родное издание, потревожив прах старика Ремарка, ст��тью с названием «На западном фронте не без перемен», материал, никого ни к чему не обязывающий и написанный просто из вежливости – надо же как-то начинать хотя бы собственные свои перемены. Заодно познакомился и с моложавой ещё мадам, за что-то там такое неуловимое отвечающей в районной управе, не подозревая, что мимолётное это знакомство наше перейдёт, увы, в более пристальное, но менее дружественное. Заглянул я и во владения районных собратьев моих по репортёрской бичеве, газета называлась «Новой жизнью», после Миши Пенькова состояла под началом Натальи Рыловой и, когда райкому партии подошёл законный карачун, сумела выдраться из цепких лап насильственной идеологии, сделавшись изданием в районе весьма читаемым и почитаемым, с крепкими, здоровой закваски, материалами, умеренной, но приметной долей соли и перчика в подобающих случаю публикациях. Были ребята цеховым дружеством, зрело, как водится в районках, знали профессию свою, понимали, чем живут-дышат посёлок и его сельские выселки. Надя Данилова, Юра Решетников, Валера Санников, Андрей Коробейников, - не очень коротко, но и не шапочно был я с ними и раньше знаком, так что сошлись без лишних расшаркиваний – я был для них свой брат газетчик, и только. Ну, ещё стихоплёт изредка. Свой собкорский урок старался я отрабатывать честно, не раз навязываясь в спутники к ребятам из районной газеты, поскольку собственных «колёс» в жизни, не считая давних велосипедных тогда, с Лёвушкой Бяковым, так и не заимел. Писали мы «поп своё, чёрт своё», коллеги заостряли житейский и сельскохозяйственный вопрос до остроты, им дозволенной, а у меня руки, понимал я, посвободнее, писал откровенней и жестче. Но и меня 25


Анатолий ДЕМЬЯНОВ

бы, наверно, в момент высвистнули из моей газеты, вступи мне в башку выложить всю правду-матушку до точки: про кашу из комбикорма ребятишкам из полураздавленных деревнюшек, про живые остовы на скотных дворах расколхознутых колхозов, про пустые глаза и души мужиков, что выжгли себя пьяными суррогатами, словно нутро жилищ пожаром, потому что ничем иным не смогли заполнить отчаяния, безысходности: шло-то ведь самое начало нового века, страну ещё вовсю швыряло на валах неустройства. Писать всё, ЧТО я чувствовал, КАК я оценивал этот внутренний пал в настроениях заключённых в бездонную пропасть провинции людей, до которых, казалось, никому уже не осталось дела, да и самим им уже не осталось дела до самих себя, я не мог: и слов подходящих не находил, и всё ещё саднила поротая «сталинскими соколами» от цензуры задница. Ещё и понимал я, что шилом моря не нагреешь. По малюшечке, понятно, щипал корпию на чужие раны, кое-что побезобиднее из наболевшего, печаталось в паре-тройке газет Ежовска. То позабыт-позаброшенная судьбина стариков в деревнюшке с горластым когда-то, а сейчас вовсе охриплым именем Кочетло, то как хлебушек в раймагах в цене вздёрнули, либо о «нравах растеряевой улицы» с кизнерским прононсом. Криминала какого в столь микроскопическом негативе не видел, потому громом с ясного неба воспринял суровое приглашение в здешний «Белый дом», в райадминистрацию, переданное с посыльным (!) от той самой довольно моложавой мадам. Она, как я понял, отвечала в управе за духовно-нравственный уровень сознания и лояльность здешнего народонаселения к здешним, опять же, властям. А может, думала, что отвечает. «Вот она и полетела – из ноздри гнилая шерсть!» - эта секретная прибаутка на все случаи жизни всегда облекала меня во внутреннюю броню. Прибег я к ней и в эту минуту жизни трудную… А она оказалась и в самом деле неприятной, это минута тэт-а-тэт с идеологией. Размеренно и обстоятельно, точно гвозди в голову мою вколачивая, моложавая мадам сообщила: окрас моей собкоровской информации ни в какие ворота не лезет, она недостоверна, злопыхательна и, в конце концов, антипатриотична по отношению к месту, где и мне уделяется кусок хлеба. «Птица, и та не гадит в своё гнездо!» - я хорошо обучился читать между строк. А выволочка продолжалась: что благие надежды, возлагавшиеся было на мою журналистскую миссию в районе, доблестно стоящем на ногах и вполне заслуживающем за это доброго слова вовне, не оправдываются – «на всяк роток припасён платок», - снова мелькнуло в моей голове подспудное… И что худо это – заниматься очернительством и махровым критиканством, напрочь отметая отцовско-материнские заботы о 26

народном благе тутошних руководящих светоносцев… «Плетение словес» мадам я, может быть, привожу и неточно, но смысл был именно таков – зуб даю! И я окостенел! Я, чего долгонько за мною не водилось, опешил и не разом нашёлся с ответом. Потому что мне ведь, минуя околичнословия и цивилизованную канцелярщину выслушанной филиппики, было прямо предложено: «Заткнись, пока цел!». Каюсь, мне отчаянно захотелось чуток облегчить словарь самых моих заветных слов, припасённых на подобные житейские, как сейчас, крайности. Но «мы же с вами цивилизованные люди!», - хрестоматия для третьего класса начальной школы… Кстати, она же, рассказывают, и преподавала там деревенской детворе – до вознесения в этот свой судьбоносный для прочих-иных кабинетик. Так что я, согласно фольклорному послевоенному опусу из репертуара братанов Шайхайдаровых, «закыркал и заменжевал» молча. Умом, положим, настырную направленность монолога моей визави хорошо понимал: то-сё, сор из избы, не так поймут там, где не хотелось бы, где считали наоборот… Но могла бы и мадам сообразить, что сидит перед нею не трепетный мальчик, готовый, фигурально говоря, при малейшем окрике спустить штаны и благодарно принять начальственную розгу. А сидит «мужик битый, зубами рватый, голосом хрипатый», чуток присевший лишь оттого, что впервые на моей памяти экспедагогиня начальных классов давала мне урок чеховского: «я иду по ковру, ты идёшь, пока врёшь, он идёт, пока врёт…» И вот «пока врёшь», станешь и по хорошу мил, и по милу хорош! Тридцать с лишним годов прокуковал я в продутом всеми ветрами цеху печатного слова, газетного в том числе. И с младых ногтей вдалбливали в меня, что обманывать нехорошо: в школе, техникуме и вузе, в любимых читанных-перечитанных книгах, в ситуациях стиснутых, правда, лганьем, но никогда не удушаемых им до конца. В том же ощущении конечной слабины всяческой кривды я и правил по жизни, добавочно убеждённый в правоте такого пути. Потому что реальных примеров, когда бы косодушие приносило ощутимую выгоду любому лжецу, не видел. Крохоборов, скажем, ставивших в судьбе своей на подлянку, встречал, но только вся добыча их подобным способом была микроскопична, не стоила овчинка выделки. Ну, а сохранять облик человека перед «медведями на воеводстве», что заняты ухичиванием только своей, любимой, берлоги, тягая с миру по нитке для своих персидских ковров, под рыканье и зубовный щёлк, меня прекрасно обучил ещё Лёвушка Бяков, помните? «Ты по утрам с… ходишь? Вот и они тоже. Чем они лучше тебя?» А ведь правда – чем они лучше? Может, чаще «ходят» - но ведь это всего лишь их личный интим…


ОМНИА МЕА

Понятно, что из командирской тут бражки моя «ковровщица»… Но только не за столь уж и красивые глазки молодящейся мадам стану я поступаться всем, что накопил на горбу морального моего достатка – это уж «гехорсаммер диннер», слуга покорный, извините! Не говоря худого слова, поворотился я «к лесу передом», к мадам, оцепеневшей от моей неучтивости, задом, и ушёл восвояси. Она и после в своём районном обиталище небожителей, стороной до меня дошло, осталась поучать жить-поживать да добра наживать, всё ж первой профессии скоро из себя не вытравишь. Может, и сегодня поучает, не знаю, и знать не желаю. Меня в этом плане прекрасно устраивает «крик души» Буратино из фильма «Золотой ключик»: - Поучайте лучше ваших паучат!.. Нимало не удивило меня и приглашение «на ковёр». Никуда, в общих чертах, отсюда и не собиралось «красноопоясанное и меднообутое» местное марксистско-ленинское чиновничество, обыкшее помыкать всеми, кто способен оборониться только кукишем в кармане. Тут когда-то занесли в собственный список административных одолений избавление от пеньковых и гайфутдиновых, так и не имея толку сообразить: этих лучших из поселковых извела оттуда вовсе не робость перед сильненькими, а свойственная чистоплотным людям брезгливость, омерзение от существования в атмосфере нравственной помойки, кто бы там ни был её сотворителем. Своя своих познаша – вот и в отношении меня тоже имела быть применена привычная стратегия. И не вина тогдашних здесь доброхотов моих, что, и испив предложенную мне ими чашу отвращения, с глаз долой так я и не стронулся. Просто из вредности. «Погнали наши городских в сторону деревни?» Нам знакомо, мы – пскопские! А если всерьёз: многовато вам чести будет, р-р-растоварищи управители из идеологической могилы, распускать перед вами белые флаги пардонов, и во всех классах жизненной моей школы, в том числе и начальных, школили меня настоящие люди, которые с вами бы, извините, на один гектар и потрудиться бы не сели! С тем и примите мои уверения в наисовершеннейшем почтении… Не стариковское словоблудие побуждает меня тратить столько бумаги на мало��начимый, наверно, эпизод нестыковки жизненных позиций: я ведь, по сути, в лице поучительницы моей встал супротив постсталинистской машины, механиков которой ельцинский пинок только-только успел отбросить в подворотни и подвалы политического устройства страны. Здешние «механики» украдкой подкрашивали ржавый остов, шарашились с маслёнками отслужившего образца у скрипучих шестерней и сочленений: а ну как запустим в ход! Хоть ненадолго, на самую чуточку, покуда не выяснится дальнейший азимут следования страны. А уж там «мы поедем, мы помчимся…»

Никогда больше мне ближе «ста метров против ветра» к местному Белому дому подходить не доводилось, не было в том взаимной нужды. Газетчина опостылела мне хуже горькой редьки, и очень вовремя подошло время и возможность исполнить давнишний неутолённый зарок: всласть, невозбранно посидеть с удочкой на берегу. Это было действительно многолетне заветное моё мечтание, воплощаемое изредка и урывками, всегда впопыхах, когда непременно в самый, кажется, рыбий «жор» приходится сматывать снасти и бежать со всех ног на пригородную электричку, автобус, ловить милосердную попутку. И удручённо думать: пока что я не сам по себе, я «временнообязанный» вроде некрасовского Демьяна из «Кому на Руси жить хорошо», а жить мне хорошо будет, когда подойдёт моя сладкая пенсионная пора – тут мы и ударим по всем по трём!.. Многие, да все почти, поджидают, особенно в последние предпенсионные годы, время, «когда человеку платят за то, чтобы он не работал», с радостным предвкушением и внутренней клятвой рассчитаться со всем своим прошлым Несбывшимся, в эту самую прорву досуга утолить излюбленные привычки и пристрастия; с чувством, с толком, с расстановкой пожить – и себе в радость, и ближним своим в утешение. Не очень скоро по вручении тебе пенсионной книжечки соображаешь, в сколь жидкие впадал ты иллюзии. Пенсия твоя оказывается прямым глумлением, что ты о ней намечтал. Пощёлкали там что-то малообщительные тёточки в собесе на компьютере, тайны которого велики еси, и чёртиком из бутылки выскочил итог, за который благодарно в ноги валиться царству-государству уж точно не за что. «И пошёл, побираясь дорогой», поскольку тёточки при компьютере вразумили: машина, дед, врать не будет, машина, дед, святое дело, работать было надо как следовает, а не сопли жевать! Ступай, пока пересчитывать не сели… Беда ещё в том, что гонорарий за книжки и прочий публикационный заработок, в средний по исчислению пенсии, не входит… Это, так сказать, калым, твоё «фраерское счастье» (трижды позор социалке нашей за подобные милости, на грань нищеты-убожества ставящие всю и всякую творческую профессию в стране!). Так что: яко наг, яко благ, яко нет ничего… Впрочем, и у этого разбитого корыта на хлеб и табак я всё-таки заработал. Но тут открылись другие, нежданные заморочки на дороге к обретённому поседелому счастью – «утомились белы рученьки, уходились резвы ноженьки», открылось вдруг, что все бывшие наполеоновские планы рушатся по причине обычных старческих немощей, и никуда тебя «на лоно», в общем-то, уже и не тянет. «Как половую тряпку выжали, да под ноги и 27


Анатолий ДЕМЬЯНОВ

выбросили», - памятно выразился как-то один из новоиспечённых пенсионеров. И было это чистой правдой в отношении нашего отпушенного попастись на вольной травке клана. В этой части очень убедительна судьба «юных пенсионеров», сталеваров мартеновских печей металлургического завода, с которыми меня свело на подлёдной рыбалке. Эта братия, в добротнейшей справе и с совершенными причиндалами, спаенная и «споенная», всегда добычила на особицу, а я, тогда корреспондент многотиражки металлургов, соблазнился этой привычной к далёким рыбацким странствиям компанией и сумел туда втиснуться. Глубоко почитал я это братство с прокалёнными руками и лицами, ворошившееся у адских печей своих, изложниц с огненным расплавом – батя мой, может, так же вот и маялся когда-то… Специально в цеху ставили сатураторы с содовой водой и ящиком матушки-соли, горстями швыряли истомлённые пеклом молодые, здоровущие ребята её в своё питьё, потому что истекали потом, а с ним уходили и их сила-здоровье. Неприметно, вот именно по капле, покидали сталевары свой рыбацкий «ледовый орден», всё меньше становилось их в нашем общем кругу. Потому что, побыв год-два «юными пенсионерами», поскольку горячий стаж позволял им выйти на последний отдых, вроде, ещё при полных силевозможности, они и выходили… из жизни ногами вперёд. Уходили, надо быть, в райские кущи, потому что в преисподней уже при жизни были они всю свою рабочую жизнь, перегорев в ней до срока… Моё же собственное пенсионерство пришлось на места, относительно главного моего интереса, неизведанные. Скажем, ежовский пруд изучил я досконально, облавливая его с плавучих островков – лабаз, своих и чужих плоскодонок, излазил верховья и низовья в течение двух десятков лет, «морозил сопли» там по зимам, как изящно выражались домашние, тоже предостаточно. А тут оказалась вокруг меня истинная терра инкогнита, заманчивая, понятно, по рассказам, которыми, однако, сыт не будешь. Старого поселкового пруда, об одном воспоминании о котором у кизнерских рыбарей загорались глаза, по милости одного из местных угрюм-бурчеевых, не стало. А новый, за селом Кизнер, водоём, был, по молодости его, безрыбен, да и добираться было до него далековато. Юра, редакционный шофёр, помянул, что есть всё-таки в посёлке местечко, куда можно забросить крючок с насадкой: под взгорком, у железнодорожного полотна, близ зернохранилища, живёт озерцо, для лужи великоватое, прудом назвать язык не поворачивается. Рыбёшка кой-какая там всё ж водится, так что есть смысл мочить поплавок. Я приметил, как редакционные парни меж собой перемигнулись, понял, что мне «вешают лапшу на уши», да соблазн казался неодолим, и рекомендованное местечко, в версте от своего 28

жительства, я обнаружил. Увы, водоём оказался всего-навсего лягушатником, поросшим, правда, по берегам всамделишным рогозом и осокой, что всётаки скрашивало его сходство со знаменитой миргородской лужею; за спиною, на высоком откосе, впрямь погромыхивали мимолётные поезда, а по другому берегу озерца пылили по весьма обитаемому шоссе машины всех мастей и скоростей, так что вид кругом простирался далеко не пейзанский. Но я… сибаритствовал, почти равнодушный к этой остервенелости индустриального разбоя окрест, потому что лягушатник действительно располагал жизнью. Водился в нём карасик калибром в ладошку, поклёвывали мелкие и невозможно склизкие линьки. «Лучше маленькая рыбка, чем огромный таракан», поминалось мамино, и я таскал рыбку без всякой обиды, ведь вправду, не рыба важна – процесс. Кроме меня, рыбалкой в озерке пробавлялась малышня, а также с десяток кизнерских бомжей, здесь же, на берегу, улов свой и потреблявшие дружным кружком у закопчённого на семи огнях котелка, запивая пищу, понятно, не лимонадом. Оттрапезовав, бомжи принялись неотвязно и прилипчиво гонять меня вокруг лягушатника, вымогая курево, крючки, леску. Сам я, по неписанному рыбацкому закону, ниткой чужой во время лова не покорыстуюсь, оттого что «пути не будет». Так что, отдав и рассовав всё, что имел, бесприютной голи, отправился домой, похвастал уловом, почистил и отправил добычу на сковородку. «Вот и ешь сам!», наотрез отказалась жена, я попробовал угостить жаренкой кошурку мою Симону, и она лишь брезгливо дёрнула лапкой и поглядела с негодованием. Отщипнув, я попробовал кусочек: гниль болотная гнилью. Да, на такой харч следует вывешивать, как на трансформаторную будку, пиратского «Весёлого Роджера». Я полностью оценил скользкую переглядку ребят из «Новой жизни», отпустил им грех, поскольку и сам любитель приколов, но к лягушатнику больше не ходил. А ещё рассказывали мне охочие на красную ложь рыбаки, что в проистекающей по Кизнеру речке Тыжма водятся «щука с руку, сорога с ногу», но побывав у этого скверно пахнущего и маломощного потока, я только плюнул с досады в ничем не виновную струю – о какой бы то ни было жизни там вообще и говорить не приходилось. Выручили, как всегда, добры люди, точнее, благое соседство. Сильно повезло мне с ним на улочке-односторонке, задами выходящей к путанице железнодорожных рельсов, носившей название, за которое добрый мой коллега и приятель Саша Поскрёбышев обозвал меня «станционным смотрителем». Здесь и правда обитали люди, за главный профессиональный праздник свой поставившие День железнодорожника, и связанные с блескучей колеёю кто прошлым, а кто и сегодняшним


ОМНИА МЕА

днём. Даже молодёжь с улицы предпочитала почти единодушно приобретать профессии машинистов электровозов или, на худой конец, диспетчеров, сцепщиков, а может даже стрелочников, если только племя это не вовсе ещё перевелось. «Ты лети, лети, моя машина! Ах, как много крутится колёс, ах, какая дивная картина, когда по рельсам мчится паровоз!» колыхнула память пионерлагерных дней песенка, когда обыкал первые дни новоселья, созерцая непрестанную, суетную толкотню на рельсах с её лязгом, стукотнёю, заклинаниями диспетчеров по громкой связи и переливанием многоразл��чных огней на путях. Увы, «мамонты пятилеток сбили свои клыки», паровозов и в помине не стало, а новых железнодорожных песен я так здесь и не дождался. Так вот, одним из моих добрых знакомцев в ближнем жительстве (других перечислять, из опасения кого обидеть не назвав, не стану) оказался Михал Сергеич, горбачовский тёзка, сам так отрекомендовался, Огородников, шабёр - побелорусски, по-удмуртски – бускель. Первое, поскольку супружница его родом была минчанка, и этим языком он несколько владел, сам же горбачовский тёзка кровями и корнями был местный, тутошник, родимый язык знал и почитал, про «бускеля» я прознал именно от него. Женка бускелева говорливо сыпала слова конфетным цветным горошком-драже, а сосед, годами пятком постарше меня, цедил речь основательно, вдумчиво, с толком и расстановкой. В моём первоначальном устройстве Михал Сергеич принял, спасибо ему, самое живое и бескорыстное участие, когда перекладывали печи, безропотно возил на стареньком своём «Урале» из каких-то ведомых лишь ему копей глину, он же пособил расколоть на первую зиму несколько кубов берёзового кругляша, перебрал истлелые полы прилежащей дому баньке – не слушая благодарностей, пренебрегая всякой предлагаемой ему мздою. И после всего этого заикнись попробуй, что перевелись на свете добры люди! А ещё был Огородников уличкомом, узнав об этом, я скоренько разломал и рассовал по углам двора тлелое барахло, давний предмет трений Михал Сергеича с прежней хозяйкою этих покосившихся стаек и дровяников, мозоливших глаз кривобокостью своею. Каковые старания мои Миша очень оценил, ещё одна бесхозяйственная заноза прочь от его взыскательных к порядку глаз… Пожаловался я соседу в одночасье на то, что не имею точки приложения рыбацких моих сил. - В наших-то местах только малые детушки в постелях по ночам рыбачат! – веско осведомил сосед. – Видать, пора тебя к «Шишке» приучать. - К какой ещё такой шишке? - Место так зовём, «Шишка»… Пару остановок электричкой, там, перед станцией, взгорок пойдёт, вот его и обозначили. Кировская уж область будет. «Сухариком» ездим, контролёры, как завидят нашего

брата с удилишками, старичьё же, как мы, только головой качают: это, мол, «шишкари», чего с них возьмёшь, - ну, и мимо проходят. Люга, значит, там, посёлок, и речка при нём того же имени, в Вятку впадает… По-первости в Люге и порыбалим, а уж посля того Вятку тебе окажу, и местичко наше там главное Камешками называется, это уж рядом с Сосновкой будет, катерный когда-то завод там жил… …Люга, рабочий посёлок душ тысячи на четыре, вполне «попал под раздачу» постперестроечной разрухи, единственный там промысел, тарная артелка, заказал долго жить. Оставалось аборигенам пробавляться антониевой пищей огородины, хитничать остатки былого лесосплава, добирать малые рыбные остаточки из окрестных рыбоугодий, нигде больше не видел я такого обилия по дворам сохнущих сетей, сетешек и сетчонок, другой браконьерской снасти. Собственно, река Люга, петлявшая по посёлку, тамошних мало интересовала, люгинский рыбацкий вор привык брать добычу оптом, на продажу, ловить удочкой здешний хищник считал западло, только времени и деньгам переводом, да и от рыбнадзора, в случае чего, бежать некуда, кругом заливные луга, а ведь по местной песенке: «выйдешь в поле, сядешь с… - далеко тебя видать!» Вот и промышляли на люгинских лугах-берегах наезжие охотнички до рыбки, которой на их небольшую потребу водилось и в Люге вполне достаточно. Благо, в версте от посёлка речка впадала в Вятку и, стало, располагала полным списком рыбного наличия, что и та. Люга расстилалась по поёмным луговинам, пестуя на берегах реденькие, но высоченные осокори, ивушку плакучую, непролазные заросли шиповника, именуемые повятски «шипигой». Богатимый по береговым откосам стлался ежевичник, в самом закате лета усеянный фиолетовой, с сизым налётом смачной ягодой, в домашних пастилах, джемах и наливках – незаменимой. Рыбы бродило по омутам торовато, от ерша по судака включительно, так что вовсе уж с «пустом» мы с бускелем домой возвращались редко. Понятно, нашей парой люгинские берега не ограничивались. Мы – это команда «старпёров», обозначение хоть и обидноватое но, взяв во внимание наш возраст и сопутствующие ему специфические особинки… гм… реалистичное. Годами кизнерское «старпёрство» рыбаков собиралось, упорядочивалось, теряло, по убытии своём, по силевозможности, обретало продолжателей. В последние годы стабильность старого рыбацкого сообщества резко пошла на убыль: старые стареются, по немощам своим снасти оставляют, а прибытка в пустеющий круг что-то нету. К тому ж проезд в электричках дорожает, потому что отошла коту масленица до «Шишки» на халяву ездить, и рыбки по омутам убыло. И люгинские старожилы запоглядывали косо: носит вас чёрт сюда, сухоногие соглядатаи, наводите только на нашу голову лишний 29


Анатолий ДЕМЬЯНОВ

шмон - до того доходило, что начали притравливать и псами. Осталось от «конвенции», куда я десяток годов назад влился, трое-четверо «старпёров»: бывший учитель истории Грахов, дед Илья Александров, про которого, наверно, и составлена частушка: «зубы вставили ему – рот не закрывается», вправду скверно изготовили старику протезы, всё реже показывается на местах обетованных Лёня Данилов, печник, как когда-то отчим мой. Вот и все, собственно. Даже бускель мой, тёзка горбачевский, сильно ослабел ногами и дальше районных прудовкарповников, да и то на приватном транспорте приятелей, путешествовать не отваживается, закинув на меня заветные свои прикормленные местечки, обучив готовить приваду и незаменимую насадку, гороховое тесто. Опричь «старпёров», есть в здешнем гнездовье ещё кучка рыбацких завсегдатаев, зовутся они «тинарями», возрастом многообразны и объединяемы промыслом по водоёмам, откуда обитающей там добыче уже никуда не убежать. Это пруды, озёра, древние старицы и «сажалки» водоёмы искусственные, рыбоохранчиские. Эти, конечно, располагают «колёсами» и странствуют по району избирательно, активно ловя им же подобными порождённые слухи – как правило, чудовищные враки о том, где именно изобилует стоячая водичка верной перспективой улова. Мотаться же им без особого прока даже и по таким мифическим авансам есть куда: озера Перекопное, Сарапульское, Уряскино, пруды Вичурский, Нышинский, Старомултанский, Балдейский… На худой случай, можно к соседямграховчанам заглянуть, на конезавод, возле которого неплохие окультуренные карповники. Но поистину «золотым дном», апогеем совершенства считают «тинари» пруд Бемыжский, карася там, по их отзыву, «как грязи». Испытку ради, наведывался я пару раз в Бемыж, и этого мне хватило на всю оставшуюся жизнь. Водоём, прежде всего, угрюмый из-за обступившего его по холмам густого ельника, вытянут повдоль как-то грушеобразно, уловистые места ближе к черенку этой самой «груши» - и закоряжены, вымощены по одонью топляком они столь густо, что на всякую рыбалку припасай по пригоршне крючков, там их непременно в коряжнике и засадишь. Да и уловы… «маленькая рыбка, жареный карась, где твоя улыбка, что была вчерась?» Нет, не охотник я добычить карася, пусть и хвалёного бемыжского! Ловить эту рыбу неинтересно, можно робота к удочке приспособить, и он «наваляет» положенный урок, и тиною карась пахнет (отсюда, кажется, «тинари»), дух этот проклятущий ничем не выведешь, да и насчёт «жора» он великий капризник. Как, впрочем, карп и сазан – они ведь тоже, по сути, караси. Остался я верен Вятке, пресловутым «Камушкам», почти одинокий теперь в рыбацком своём раскладе… То-то и оно, что «почти». Ещё одного из 30

поуличных своих соседей, Никиту Дубинина, зову я с почтением Андреичем с той ещё поры, приметил его отроком лет четырнадцати, и увязался он со мною рыбалить вполне достойно, с молчаливой ухмылкой отреагировав на такое моё величание. С юмором у парнишки, видать, всё в порядке, отметил я, и дальше у нас пошло: Андреич и Андреич… Стал он мне на речном берегу спутником постоянным и надолго. Очень и сразу приглянулся мне этот малец: с несложившимся ещё обликомстатью, словно голенастый и нескладный борзой щен, малоулыбчивый – и очень какой-то независимый, в том числе и от дел, что вменялись ему в обязаловку: дровишки наколоть – в поленницу уложить, пройти с тяпкой пару картофельных грядок прямо под окошком, натаскать с колонки воду в бочку для полива… Мать его, здешний провизор Лариса, женщина нрава мягкого и тихого, добросердечная и отзывчивая на любую соседскую беду, воспитывала Андреича одна и умела сладить с сыновьими «ужимками и прыжками», вполне свойственными его возрасту, негромким, вовремя сказанным словом, да никаких особенных заскоков в его характере, слава Богу, и не было. Рослый, с хорошей реакцией, слыл он в школе классным футбольным «ловилой», учился не худо и без понуканий и, мало-помалу, сделался завзятым рыболовом, в чём, каюсь, есть и мой грех. Лариса восприняла никитин закидон спокойно, всё сын не собак на улице гоняет, да и, как-никак, под взрослым призором. Что уж он там думал обо мне в наших скитаниях по берегу, но меня Андреич как спутник более чем устраивал. Рассудителен не по годам, ходок, молодая безропотная рабсила, когда надо напасти хвороста для костра, частенько мы ходили рыбачить с ночевой. Он слушал мои рассказы о звёздах на ночном небе, с плохо скрытым омерзением – стихи, что я декламировал ему вслух, но - слушал, понимая, видимо, что для чего-то этот старый пень несёт всю эту тягомотину, явно ведь для него старается… Всегда и без слов забирал мой походный рюкзачок обратным путём на электричку, стоически сносил часы бесклёвья, только посвечивая на недвижный поплавок карими, словно изнутри подсвеченными тёплыми фонариками, глазами в длинных, «девчачьих», ресницах. Только вот Люгу как предмет лова парень забраковал сразу, так что несколько совместных летних сезонов пытали мы счастья на Вятке, окончательно сдружившись старый да малый… «Ветка жизни на древе больном…» - назвал я эту реку в одну из своих лиро-эпических минут. Немаленькая ведь «ветка-то», Каме сестра младшая по месту истока и, вдосталь погуляв по свету на особицу, к ней же в объятья и возвращается. Жаль, что для прогулок своих выбирает она места дальние, а в республике, её жизнь породившей, совсем мало живёт, как раз лишь в Кизнерском районе. Ну, и за то ей спасибо.


ОМНИА МЕА

Впервые перевидался я с этой рекою с глазу-наглаз, ещё когда в Мултанчике своём обитал, и взяли меня тогда молодые путейцы Меранов и Перескоков половить «на резинку» чехонь, в самую силу вешнего половодья. Втроём на мотоцикле одолели мы вёрст семьдесят, оставили его на взгорке, едва не перетопнув, одолели страшенный Уряськин лог, и предстала перед нами – Вятка. Мутная, буйная и расхристанная, больше напоминающая какую-то бабёнку в хорошем подпитии, нежели «светлую невесту», желательный облик любой речки по весне. Столь же отчаянно и бесшабашно жрала чехонь, уже к вечеру мы «наваляли» предостаточно, ну и спрыснули удачу у ночного костерка. Справа, неподалёку, тянулась цепочка огоньков обитаемого места. - Крым-Слудка это, - пояснил Перескоков, его за началование над путейцами Мултанчика те меж собою дразнили «бригаденфюрером». – Вааще утопают, вконец… Так имя и надо! Я не раз ещё потом бывал в Крым–Слудке и, между делом добычи, пытался вызнать от жителей этого основательного села, откуда приобрели они столь кругленькое имечко. Все норовили отбояриться легендой: вот-де, в стародавние времена из самого аж Крыму на быстролётных лодьях приплыл сюда лихой ватажок Слудка со своими добрыми молодцами: надоело ребятам разбойничать, взялись за ум, поселение завели, назвали по месту отбытия своего да по имени атамана. Но воробей я стреляный, и на такой мякине провести меня трудно… Чего, спрашивается, было переться сюда, тыщи вёрст киселя хлебать мужикам-черноморцам, которые к тому же «в стародавние времена» были поголовно гиреями и своих там приключений имели более чем… Так что с «крымом» всё ясно – это «кромлех», «кромка», «кремль», то есть край, конечная каёмка… Крым-то ведь, пока мы его великодушно руками Никиты Сергеевича не подарили братьям-малороссам, и считался «краем» великой нашей империи. А вот как со «слудкой» будем? Сказительную версию об одноименном разбойнике я отбросил сразу: всякий конгломерат людской, кому повезло заселить прилежащие реке места, норовит на всякий случай обзавестись своим Кудеяром – атаманом, желательно пострашнее и покровожаднее, чтоб соседи пуще уважали – те же камбаряки измыслили в своём прошлом некие пиратские флотилии на «барках»… Слудка… слудка… слыхал я, что таково местное название, а ещё «каравайка» - крупного кулика-ибиса, что водится у нас в астраханских плавнях. Древние египтяне, кстати, почитали ибиса за бога мудрости и письменного ремесла, воздавали ему великие почести под именем Тота. А у нас простенько и со вкусом – слудка… Но ведь и до волжского устья досюда далеконько, поближе поискать. И нашёл ведь я, в писаниях многолюбимого мною Пришвина – почтенный Михал

Михалыч разъясняет в «Дневниках», кажется: слудка – это обрывистый берег, подверженный постоянным обвалам. Берег-разбойник, так сказать – чтоб уж утешить тамошних любителей самодельного фольклора. Стало быть, Крым–Слудка обозначает в сочетании своём: береговая кромка с оползнями… И нечего огород городить! Пристрастным же к иному, сказочному толкованию имени собственного придётся спорить не со мной, а с самой тамошней природой: КрымСлудка неспешно, но безостановочно сползает в Вятку. И опять-таки «слудчане» пытаются оборониться от этого скверного поворота дел – сказкою, на этот раз с православным привкусом, но с тем же припевом: «в стародавние-де времена…» стояла в селе, на высоком вятском берегу аграмадная церковь! Приход был многолюдный и богатый, а вот клир окопался в церкви корыстный да сквалыжный, а уж сами поп да дьякон и вовсе греховодники по всем статьям, срамно и вспомнить. Ну, терпел Господь, терпел таковых пастырей, да и его, наконец, проняло: обвалил храм свой прямо в Вятку вместе и с попами со всеми! Церковь уж сейчас аккурат посередь реки, с ручками-ножками затонула, а за нею следом и посёлок в Вятку пошёл: народ-то здешний от пастырей своих грешить насобачился, вот и кара ему… Конечно, «блажен, кто верует», но я бы на месте тамошних сельчан не сказки сказывал, а к здешним оползням приложил бы руки: Крым-Слудка и окрестные её берега действительно с каждым половодьем десяток и другой метров кровной свой территории отдают Вятке: её-то сказка скоро сказывается… Но мы-то с юным моим друганом облюбовали место вдали от таких страстей, близ городка Сосновка, тоже стоящего на речном порубежье. Тоже и там вовсе «скапутился» известнейший некогда судостроительный завод, на месте которого сегодня скалились пустыми провалами окон каменные здания бывших цехов. А знатные, рассказывают, речные катера и прочие маломерные судёнышки там сходили со стапелей. - Кы-ык, знашь, учнут оне, глиссера эти, свои, по Вятке для пробы гонять, река-то чуть не до дна на берега выхлыстнет! Глиссер-от на самой, считай, заднице по реке летит, а сам весь снаруже! – восхищался рассказчик, мшелый дедок, сочным вятским говорком (Анна свет Игнатьевна вспомнилась!), победно щурясь. Впрямь, когда-то глубоко вспарывали тут речную гладь военные красавцы, собираемые для охраны водных рубежей – стремительные, мчавшиеся на редане, точно речные крачки на взлёте. А после, без ухода и призора, замелела Вятка, а на заводе поселился дух разрухи. Обузилась она сегодня до предела, и виною тому не только сверхзнойное лето 2009-го года, а 31


Анатолий ДЕМЬЯНОВ

ещё то, что Вятку забросили, как старый лапотный отопок, сами поднадорвавшись технически, на свалку умирающей природы. Загатили речное дно во время оно топляками молевого сплава, металлическим отвалом заводских производств, поразвелись невесть откуда острова и мели, и сегодняшнее немощное на ней судоходство – битые-ломанные «казанки» браконьеров. Потому что с чего-то надо всё ж жить заселяющему берега Вятки многолюдству, коль уж иначе – никак. Река, право же, даже и в сегодняшних своих скорбях красива. Матёрые, в полной силе и стати, дубовые рощи, цепочки заливных озёр вдоль берегов. Малыми остатками былой роскоши, гулкими всплесками на речной глади по утренним зорям, тревожат тишь речные обитатели: не перевелись ещё в Вятке благородная рыбка стерлядка, современница, утверждают ихтиологи, чуть ли не динозавров, бьёт плёсом сом с большим усом, пудиков так под пять, судачок есть и жерех. Ну и мелочи всякой рыбной, «старичишкам на молочишко», добыть пока получается. Обошли мы своим чередой с Андреичем, мало не до костей сжираемые комарьём, которое водится на окрестных болотинах тучами, доподлинно рыбные Дубки, Бызы и каряжники, побывали на загадочном Иннокентьевом озере – а осели, в конце концов, на тех самых Камешках, куда посулил меня некогда сводить мой бускель Огородников, да так и прособирался. Никиту я к тому времени без колебаний, будь моя воля, отрядил бы в стайку телевизионных «Умников и умниц», молодую смену нашу, за которую не совестно и которая не хула, а сама себе похвала. Привязался я к юнцу, который помаленьку рос да тянулся, за пару лет знакомства поднакопил плечишек. Вот он уже статный парень, девичья присуха; вот он уже не только внимает стариковской моей воркотне, а и собственным своим примером заставляет меня повторить вслед за ним поступок истинно геройской.

Глава тринадцатая Подвиг курильщика. Обитаемый остров. «Любовь к родному пепелищу». Во все колокола. Утраченные грёзы. «Огнищанин» и его родительский крест. «Клянусь Аполлоном врачом!» Дело в том, что курец я отчаянный, с малых лет, от «охнарей», подобранных на улице, чтоб обмануть сосущую пустоту в животишке, и до смертного моего часа уже, видать – курец… Однажды мы с подобным же мне спецом по отравлению общественной атмосферы никотином, какой же только гадости, принялись считать, не перебывало только в наших трахеях и бронхах… Зелье всех послевоенных сортов, начиная с самосада Вани 32

Горыча, махра вахромеевская, алатырская и моршанская; папиросы «Три богатыря», «Казбек» (глаза вразбег, шутили), «Красная звезда», «Кино», «Север», «Байкал» (иначе – «туберкулёзные палочки»), «Парашют»; сигареты «Ява», «Прима», эти я не выпускал изо рта три десятка лет подряд, с мундштуком и без оного, «Балканская Звезда» напоследок… боюсь только обвинений в рекламе всей погибельной этой дури, да и бумаги жалко, перечислять все выкуренное… И так – за пятьдесят с гаком лет подряд непрерывно, в особенности когда строка подгоняет строку, а сигарета – сигарету. То есть курил я чаще, чем дышал. Похваляться подобной пагубой, разумеется, не приходится, и друже мой, молодой толковый доктор, как-то оценив состояние моей «дыхалки» по всем учёным правилам, с прискорбием заявил: - Копчушка ходячая… Дымогарные трубы, вот что это такое… Вам бы, дорогой, триста лет и три года на свете жить, если бы вы лёгкие свои беспрерывно не калечили. А за то, что всё ещё в ящик не сыграли, благодетельницу свою природу благодарите! Пожалуй что, впрямь основательно вдохнул и глотнул на своём веку свежего кислорода в бродяжестве своём по сеням да весям, коль ещё дышу… В один прекрасный день обнаружил я, что Андреич, восьмиклассник уже, покуривает. В рукав да за пазушку, понятно, как и все мы украдкой приобщались. Естественно, что разогнался я на добродетельную лекцию на тему «Курить – здоровью вредить!», но подметил быстрый взгляд молодого друга моего на дымящуюся сигарету во рту моём во время таких поучений, и поперхнулся своим выступлением, на зеркало неча пенять… Подымил Никита таким порядком с полгода, всё очередное рыбацкое наше с ним лето, а в октябре приметил я: шабаш, откурился мой Андреич. - И давно? - Да вот уж четвёртые сутки идут! – похвалился Никита. - Девочка тут моя: а слабо, говорит, бросить? Особенно если Я тебя об этом попрошу? Вот и терплю… пока… Любовь, известное дело, облагораживает, и мой «юнгише фройнд» это лишний раз подтвердил. У меня подобного катализатора давно не было, но вдруг как-то внезапно вступило в сивую голову: а слабо… бросить табачишко? Я что, перед этим пацаном в коленках не дюж? И бросил ведь я курить! О чём объявил Андреичу сразу же и даже ударился с ним о велик заклад: кто из нас первым затабачит по-новой, тот и свинтус! Можно было только по цене этого спора сообразить, что отнеслись мы к обоюдному зароку такому как к обычной, ни к чему не обязующей хохме. Тем не менее, одолел я свою скверную


ОМНИА МЕА

привычку аж на два с половиной года! Не знаю, как уж мучился поначалу без табака Никита, всё ж курильщиком он был на полвека меньше моего. Я же прошёл через ад! Бессонница, свирепый неутихающий жор в любое время суток, семечки – вёдрами, мятные леденцы – пригоршнями, и так день за днём, месяц за месяцем. Чтоб отвлечься как-то от сосущей пустоты в груди, повадился пешеходствовать по посёлку и окрестностям его, каждый день наматывая на немолодые уже ноги по десятку вёрст. Отрава начала исходить из моего «нутря» коричнево-чёрной смолою, на которую и самому было глядеть страшно и тошно. С полгода так вот я веселился, а после – как отрезало, на дух не надо… Сильно оздоровился я, правда, сомнительно, всё-таки полвека вводил в организм проклятый никотин в количествах немерянных, и без того обмен веществ в телесах моих, подсевших на никотиновую отраву и лишённых необходимого фермента, пошёл как-то сикосьнакось. Я начал пухнуть, обрастать нездоровым салом, точно откармливаемый на Рождество гусак. И тогда я… снова задымил как паровоз, утешаясь тем, что насквозь прокопчённый «ливер» мой получил коекакую леготу и передышку, зато лишнее сало сползло с меня в момент. Андреич же оказался в зароке своём слабосилком, снова пристрастился к куреву вдвое раньше моего, что, блудливо отводя глаза, разъяснил: мол, девушка, что принудила его на такой решающий шаг, совершила по отношению к нему, Никите, акт самой чёрной измены, вот и получается: свинтус как раз она, и все претензии – к ней! Вскорости он перебрался в Ежовск, в колледж учиться по какой-то там сильно модной теперь нефтегазовой части, да там и остался, ибо в Кизнере отыскать хоть какую-то мало-мальскую работу в качестве молодого спеца невозможно (в посёлке сейчас, кстати, безработица почище штатовской времён великой депрессии!) Работает сегодня Андреич в ежовском отнорке знаменитой фирмы «Мечел» и стал жить–поживать да добра наживать. Заходил недавно проведать, возмужалый и в себе такой уверенный, с тоню-усенькой, дань моде, косюлькой на подбритом затылке. И девушкой, Алинкоймалинкой, что учится в медколледже, но зароков с него никаких не берёт. Строят, по-моему, ребята впереди самые серьёзные матримониальные планы. И я, с отрадою глядя на, хотелось бы пожелать, отличную чету, молчаливо подумал: совет да любовь вам, славная новая поросль. Только вот на рыбалку мне придётся теперь ходить одинёшенькому… Но всё оказалось не таким страшным. Полагая, что сердечное пристрастие моё, рыбалка, по силе тяги к нему и остроте ощущений чуть ли не уникально, я, оказывается, крепко ошибался: водятся в округе фанаты ещё и почище меня, грешного! Кто уж если и неподражаем в такой тяге, так это Серёга Долганов, житель почтенной Люги по штампу

прописки в паспорте, а по духовной географии своей гражданин мира, дышала бы только поблизости стихия воды. Годов ему, так, за сорок, натура у человека вполне вятская, известно, что «вятские ребята хватские: семеро одного не боимся, а один на один – и котомки отдадим!» Не хочу порочить нрав Сергея, просто не воитель он натурой, не сорви-голова. Мирён Долганов и смирён, хотя и в его озере водятся кой-какие черти. Подлинное обиталище моего героя – Вятка. Он не отверженец какой-нибудь, имеет в посёлке Люга крышу над головой и кровную родню, но мало не круглый год обретается на речном, густо опущенном ивою, островке, который, гоноша по мелочишке всякую бытовую мешанину, и сделал обитаемым. Там и робинзонит помаленьку в гордом одиночестве, поскольку никакого Пятницы больше ему в свои владения не втиснуть. «Гнездо», с грехом пополам складенное из плавника и обтянутое от непогожей немилости поролоном и виниловой плёнкой. Застланное всякий цвет и товарный вид утратившими «телагами», славно прокопчённая кухонная утварь, а в качестве роскоши – приёмник на батарейках. Чугунная, больше для тепла, печура, еду готовит на костровище с многогодовалыми напластованиями золы и пепла. Главные же сокровища своего острова, предназначенные снисковать ему хлеб насущный, сетки и прочий противозаконный инвентарь ловли, Серёга заначил почище капитана Флинта и никому не оказывает. А на предмет сыска инспекторов рыбохраны, прекрасно осведомлённых, какими снастями промышляет «островитянин», но никак не умеющих поймать его за руку, демонстративно выставляет безвинные перед законом удилища, не трудясь даже оснастить их леской-крючком и хладнокровно предлагая сыскарям: «Ишшыте!» - Я тут сам себе габирнатырь! – благодушно озирает он владенья свои, отдыхая от сомнительных трудов, покуривая «козью ножку» из выпотрошенного из окурков табака, собранных на станционном перроне. За иными достатками жизни Серёга не гонится. Потому что главное в судьбе богатство он добыл, и богатство это – вольная воля. Сам себе он не только «габирнатырь» - он ещё и стоматолог, выдирая остатки сильно траченных кариесом зубов обычными пассатижами, и шефповар весьма, правда, непрезентабельных яств, и храбрый портняжка, латающий трёпаные, как он называет их, «шобоны», рубахи и кацавейки; не в последнюю очередь, дегустатор невообразимо мерзких на вкус спиртоносов, необходимых, по его уверению, чтоб поддержать здоровье в постоянной мокрети. Грамотешкою Серёга «четыре класса – пятый коридор». Сторонник, по необходимости, рыбной диеты, он уверяет, что именно загадочный в ней «фарфор» (фосфор, видать) его крепит и исцеляет. Зимами, когда в хибаре его жить уже нет 33


Анатолий ДЕМЬЯНОВ

никакой возможности, Долганов в посёлок не возвращается, но пристраивается в Сосновскую райбольницу; лечат ему там язву, «бродячую по всему ливеру», как он сам диагностирует, подкармливают, водят в баню и кладут отдыхать на чистое бельё. Но всё это только до марта, Серёга отрясает с ног пыль цивилизации и с весенним восторгом возобнавляет островное житьё-бытьё до очередных зимних Николинских холодов. Он и в мечте не держит себя за некоего парию и отщепенца. Тут с ним приходится соглашаться, за «спасибо» он ни у кого и куска хлеба не возьмёт. В путину достаточно промышляет всяко-разной рыбки, везёт её на продажу то в Вятские Поляны, то в Кизнер, там он имеет постоянных, платёжеспособных приобретателей своего товара, ибо он только что из Вятки, а не залежалый магазинский. Потом устраивает для себя пир на весь мир, в котором многошумен и щедр. Однажды пригласил он меня погостить на свой остров. Поели мы ухи, заночевали у костра. Я, под атаками нестерпимого гнуса, намазался репеллентом, спутник мой лишь презрительно отмахнулся от тюбика, обогатив меня очередной мудростью: «С комариком перевидался – как с родным братом повидался!» Утром Серёжа, взвалив на плечо котомку со свежим уловом, отправился на электричку в Кизнер, заверив, что воротится не позднее вечера. Вечер этот минул, за ним второй и третий… Я куковал на острове без хлеба и курева, пробавляяс�� уклейкой, благо, она у берега кишьмя кишела, проклиная свою дурную сивую башку: связался чёрт с младенцем… Берег-материк далеко, Вятка река шустрая и омутная, не выплыть мне – и хоть бы какое подобие плавсредств под руками… Уже опустился я, запаниковав, до суетливого рысканья по берегу своей западенки и сиплого «Сними-ите меня!» на манер отца Фёдора, пленника отвесной скалы… Но редкие лодки с рыбаками следовали мимо. Наконец, суток через пять, моторка с Николаем, старшим Серёгиным братом, перевезла меня на берег. Оказалось, что изменщик коварный, Долганов-юниор парится сейчас в кизнерском «обезьяннике», засунутый туда на 15 суток за пьяное поношение правил пост-социалистического общежития. Спасибо: послал он гонца из только что освободившихся «декабристов», как поныне величают в народе пятнадцатисуточников, с вестью о моей злосчастной доле, и тот, пропьянствовав на свободе, всё же до Николая добрался и ситуацию ему растолковал… Серёга и до сих пор ведёт лукавые речи о совместных с ним гостинах посередь Вятки, хоть бегу я от его посулов, как чёрт от ладана. Казус сей в добром знакомстве нашем ничего, однако, не разрушил: случай он и в Африке случай… Конкуренты по промыслу в посёлке Люга завистливо дразнят Серёгу «шнырой», потому что обзавёлся он из-за относительно беззлобного своего 34

норова, весьма умеренных цен, по которым сбывает свой товар и прочие свои достоинства, имя же им легион, приятными и полезными знакомствами в самых разных сферах и кругах бытия. Тут и местные артисты, и юристы, и медикусы среднего достоинства, и даже, страшно сказать, помощник здешнего прокурора, который, если только это не Серёгина красная ложь, признался однажды тому, что хотел бы сам отринуть все заботы и печали суровой службы своей, так же вот побыть островитянином без докук и треволнений, на лоне, так сказать… И не только племени человеческого друзья обретаются возле его бивака: то филин прилетит поухать над рыбными останками, то вплавь пересечёт протоку куница, тоже привыкшая, что перепадёт и ей лакомый кусочек. По перволедку покинув материк, кормятся на острове даже белохвостые олени из соседственного Вятке Казанского заказника. Потому что Долганов ружья в руках сроду не держал, и всякая вольная душа живая подсобляет ему коротать его одиночество, которое Серёга таковым не считает. И ведь что-то в этом есть, если уж… гм… сам зам главного прокурора… Заглянул я между делом и в Мултанчик свой, навестить кров, ставший мне приютом в очень пустую и бездомную житейскую пору. Он был им полтора десятка последующих лет, где я находил своих близких и терял своих близких, где извёл не одну десть бумаги, поверяя свои и чужие думы, прорастая в них так, что и они становились родственно свойскими. Посёлочек, уже при мне ужимавшийся, словно клок шагреневой кожи, становился всего лишь точкой на местной карте-трёхвёрстке, а может, и её соскоблили острым ножиком забвения. Будущее Мултанчика было высвистнуто оттуда псевдожизнью ещё до меня, а бессильно цепляющаяся за «любовь к родному пепелищу, любовь к отеческим гробам» стариковская здешняя дряхлость тоже не могла связать концы с концами, когда перекрыли шлагбаумом переезд через пути и странсвующая машина с харчами ездить туда перестала; когда примёрли без призора все колодцы, а дедам с бабками стало не в силу ползти с вёдрами по косогору к роднику; когда, наконец, выворотили зачем-то с корнем бетонные плиты перрона, и ступеньки тамбуров стали древности недоступны. Бравый Орёл скитался по странноприимным домам да где-то там и сгинул, «ведьму» Веселиху увезли под Тюмень почти чужие люди, в душевном, слава Богу, сыновнем тепле и покое покинула мир Валя Макариха… Двое-трое обитателей останного Мултанчика оказались мне незнакомы, идти было не к кому. Направился я было к лесному озерцу, где много было отрадного мне и братану Володе, но и водоёмчик почти пересох, потому что кому-то пришло в голову спустить озеро и поживиться карасиками (карикатура на то, что было свершено в Кизнере). А речку Чембай перекрыли бобровые плотины – ну, хоть этот благородный


ОМНИА МЕА

зверь получил что-то для себя отрадное от окрестного одичания. Домишко мой оно тоже стороной не обошло… Стёкла оконниц выхлестнуты, выломан в баньке, точно гнилой зуб, котёл, из печи в дому «с мясом» выдраны колосники и заслонки с задвижками, видать, обездоленная бездомовщина собирала железяки в промен на «флакушку» какой-нибудь пьяной дряни, она же спалила в морозы кое-какую оставшуюся мебелишку, пару половиц. И было бы этого всего ничуть не жалко, если бы не угодили в печку средь всего прочего десятка два книжек, коими дорожил. А ещё на щербатом полу валялись мятые-комканные, со следами грязных подошв, страницы из толстенной амбарной книги, что таила черновики моих стихов, сотворённых в течение нескольких последних лет… Вот это была для меня утрата действительно невосполнимая. Неплохо «поблатовали» господа бомжи! «Бомм-жж!», «бомм-жж!» - нечто вроде пожарного набата ощутимо в этих звуках, не правда ли? Интернационально многолик древностью своей в веках искатель ничем не стесняемой воли вольной и сопутственной этому нищей безбытности. Американский «хобо», савойяр-итальянец, парижский клошар, немецкий шпильман, всеобщий хиппи и прочая с ними шваль, плюнувшая на все человеческие условности, обтрёханная во всех смыслах рать, что скитается по лону земли с древним, точно время, припевом: «Хлеба и зрелищ!». Россию, несомненно, не обошло стороной такое моровое поветрие паразитов на общественном горбу. Бегунцы староверы, «зелёные ноги» с сахалинских рудников, юроды Божьей милостью, список бродяг велик. В социалистическом отечестве нашем люди попрошайной профессии с одинаковым рефреном «пашпорта нетути!» также водились в количестве заметном. Они носили имя «бичей», были гнаны и притесняемы официозом, с хлеба на квас перебивались, тяготея к крупным станциям или портам. Но цивилизованных мегаполисов всё же чурались, слишком уж там с ними короток был разговор в милицейских участках… Многое о нравах и обычаях этого нечистого социума мне порассказал в своё время сокурсник, заслуженный «бич» в своём былом Володя Храмцов, побывавший в Благовещенске и во Владике с многаждыми там стоянками общественных супостатов. Ровно никакой иерархии, хоть и настаивали на том социологи тех лет, у «бичей» не водилось, сообщества эти были смутны, кратковременны и распадались от одного пристального взгляда в их сторону властей. Жили «бичи» как грибы опёнки, высасывая питательную мякоть в облюбованном месте, затем трупели, разбрасывая неупокоенные споры свои в другие края и области с попутным ветром. Стадо, паче всего боящееся обрести пастуха…

Бомжи, кажется мне, как внесоциальный элемент вовсе не порождение и не продолжение босяка времён доперестроечных, поскольку породили его совершенно иные общественные условия, а именно, внезапное и «триумфальное» массовое обнищание, порождённое негаданными устроителями народного блага со свеженькими их призывами: хватайте, кто может! Кто мог, тот схватил. Но поскольку «прихватизнуть» можно было лишь чьё-то чужое достояние, прибыль добытчика оказалась равной убыли того, кто на «хапок» оказался негоразд и потому оказался на этом празднике жизни – лишним. Без работы, без денег и, зачастую, без жилья… Раб Божий, обшит кожей, человек без определённого места жительства, бомм-жж… бомм…жж, бомм-жж… И куда там стало «бичу», смиренному, с охотой менявшему статус оборванца-побирушки на любой более достойный – до сменившего его «аватара», нахрапистого и бесцеремонного, нацеленного на всякий, в том числе смертный, грех. Что, в общем-то, с его точки зрения понятно: никто и нигде не жалел его, не жаловал обездоленного человека, выставив его на посмешище и всеобщий изгал, на помойки жизни – так чего ради с этим самым обществом, выдавившим его, точно гной из раны, должен он церемонится?! В отличие от неустроенного предшественника, бомж, особенно в последние годы, создаёт свои мусорные и помойные цитадели коллективного существования, вместе легче. Свалки обрастают сопутствующими им «отбросными городками» с приметной иерархией обитателей, где преобразуется мимолётное общение в касты и варны. Вводится даже, по образу и подобию зон, «общак», его хранители, распределители вызревают чирьями на ровном месте – бомжеватые «бароны», склонные вертеть достатками, смиренному законопослушному обывателю и не снящимися. Но особенное, новое свойство теперешнего бомжа: он не только всепокорно свыкся со своим состоянием и общественным положением отверженца: он вполне обжился и обтерпелся в нём, до того «вошёл в роль», что сплошь и рядом ничего иного в таком прозябании не желает. Он отвоевал в общем пространстве собственную свою нишу и чувствует себя там, если можно так выразиться, комфортно. Кусок, пусть отбросовый и заплесневелый, у него есть, обиталище, хоть и на семи ветрах, имеется, самка, даже и отвратнее, чем «атомная бомба», ему не откажет – у него «и нос в табаке, и хрен в кабаке» - так что он никому, ничем не обязан. Это составляет предмет настоящей ��нутренней гордыни «человека без паспорта», может, не вполне осмысленный, но крепёж на трясинном его пути. Дрожу, но форс держу! Нет, умный бомж никогда не станет фрондёрствовать напоказ, он знает своё место, но только до времени поры – когда по недомыслию либо в 35


Анатолий ДЕМЬЯНОВ

административном рвении кто-то не посягает на его право: носить рваньё, есть брошенную пакость и, стало быть, на его душевную расхристанность. Эту в себе рану он растравляет, бередит в себе ежечасно, наблюдая вокруг себя, как рвутся вон из кожи люди в сравнении с ним много благополучные, вырывая друг у друга изо рта благо, которого на всех не хватает, которое почитается цивилизованным. Выведите бомжа из облюбованной им свалки, отмойте его и избавьте от вшей, накормите от пуза, залечите язвы и раны – он примет добро от вас с видимой благодарностью. Но только до самой той поры, покуда вы не обусловите для него возвращение в мир честной святой необходимостью работать как все, быть в конкретном ответе за чуждые ему теперь сложности человеческого обитания – будьте уверены, он в тот же час легче пуха улетит на обжитое прежнее гноище! Потому что жить по общелюдским законам он отвык, ему в устроенном пространстве быть не корыстно и неинтересно. «Бог даст день, Бог даст пищу», - дальше этой евангелистической тезы бомжу искать нечего, и вполне устраивает его такое растительное прозябание существования. На обобщения я в своих здесь размышлениях не претендую, но общий их план, думается, разглядел… Нехорошо сказать, но даже и к столь злосчастной бомжеской доле я испытываю мало сожаления. Потому что в течение жизни видел очень много окружающего меня человеческого горя. Но видел и множество примеров, как можно и как должно вести себя в одолении цепких немилостей судьбы. Да всё военное и последовавшее за нею «лихо одноглазое» растоптали мы вселюдно, вместе всем народом навалившись, стиснув зубы, через немогу. Хоть лихо-то было не чета иным-прочим. А тут выполз в рванье своём на солнышко чужой милости, залил глаза пропойным суррогатом мужик, о лоб которого впору поросят бить – и довольнёшенек! Кого тут жалеть? За что тут жалеть? Ведь действительно согнутые бедою в дугу – они-то как раз до конца и барахтаются, как лягушка в кувшине, сбивают для опоры ногами ком масла… «А шёл бы лес валить-пилять…» - приходит в память негодующее Илюши Дроздова, коллеги по Музе. Шёл бы, чёрт гладкий – бомжи вовсе не всегда ходячие скелеты! – вагоны разгружал, либо амбалом на склад, ещё куда, ибо и в самую безработицу есть куда приложить силу-уменье, если уж вовсе припёрло к горлу. Но бомжу как раз нравится ощущать себя без вины виноватым, грязным пятном на чистом платье человеческом, и эту лакомую, по разумению его, медаль он ни за что по доброй воле не отдаст. Потому и воспринял я разбой, учинённый неведомыми мне бродячими «квартирантами» в мултанчиковой избе моей как горькую данность: тоже люди, тоже есть-пить надо, не судим, да не судимы будем… Вот только стихов жалко. 36

…В самых ещё началах пенсионерства своего, в непривычной прорве свободного времени, был я очень не прочь посодействовать в творчестве обитателям здешнего Парнаса. В любом даже качестве, наставника ли, консультанта на общественных началах, просто заинтересованного собрата по поэтическому ремеслу. Редактор райгазеты попросила побывать на занятии здешнего литературного объединения. Сам я, признаться сказать, хватаю в творчестве с неба очень невысокие звёзды, но это общение сильно и меня удручило. И не рифмами типа «годы-пароходы», «деды-победы», техника поэтики дело, в конце концов, наживное. Но чувствовалось в собравшихся, в пробах пера их некая обветшалость, и в возрасте, поскольку творили, почутилось мне, тут люди более чем пожилые, чувствами квакерски чопорные. Хотя, вроде, и лиру посвящали они любви: Родине любимой, району любимому, деревне любимой, берёзке любимой… Только вот любовь-то у них получалась все ходульная, там не ночевало «и торжество, и вдохновенье», шёл отбор некоего обязательного ясака, налога, что ли, натурой, как на отчётной партийной конференции с её слогом и высоким штилем слепоглухонемых. Я душевно привязан ко многим моим сотоварищам по литературному цеху и стараюсь накупаться на подобную же приязнь. Я, понимая, что рифмы это не вовсе «Надю Ваня на диване», что можно, особенно поначалу, путать ямб с хореем, и отношусь к ситуации такой вполне снисходительно: перемелется, будет мука. Но ещё отлично я помню, сколь беспощадно самого себя вкладывая, школил нас Флор Васильев, а за ним наш институтский «гуру» Михайлов, вдалбливая в нас вкус и ответственность к поэтическому слогу, взывая к стыду и совести нашей, если ощущал злостное небрежение, рифмованное пустозвонство, хоть самую чуточку снобизма и пустого высокоумия. Как же иначе ещё мог я реагировать на стиль и слог балаганных открыток с целующимися голубками и изложение «шершавым языком плаката» расхожих ура-патриотических заимствований, которых навидался и наслушался по приказу и заветам политических всесильников разного рода? Было, разумеется, кое-что в представленном и виршеподобное, стихообразное, но мозаично и фрагментарно, да ещё на том сурового возрастом авторстве, когда не учиться стихам, а о душе подумать надобно. Окончательно добило меня обстоятельство, когда на последней редакционной полосе газеты я увидел столбиком напечатанные поздравления типа «С днём рожденья поздравляем, много счастья вам желаем!»: относительно именин, родин, крестин, чуть ли и не разводов совершенно незнакомых мне и малоинтересных персонажей. Больше я на сходьбищах и гульбищах здешних стихописателей не бывал. Стороною дошло, что помянутые стихописатели кровно обиделись, «поступком оскорбясь таким» как следствием моей


ОМНИА МЕА

верблюжьей гордыни и спеси. Но и в голову никому не пришло, что не вынес я месива здешней поэтической кухни. Не знаю, заглядывает ли кто сейчас в этом объединении в томик, по которому я в детстве учился читать. Слишком я уважаю «служенье Муз», чтоб горевать по поводу злоязычия вслед, вполне довольствуясь перенятым у О*Генри: «А кому не нравится, тот может перейти на другую сторону улицы…» «Верблюжество и спесь» мои как-то очень легко и просто преодолел человек, с которым мы и по сей день в Кизнере связаны тёплым приятельством, родственными потугами творческого процесса и массой мелких и незначительных только на первый взгляд осколков бытовой изнанки, что зовутся ежедневным существованием. Зашёл однажды ко мне, очень просто, по-будничному, худощавый складный человек моего, примерно, возраста, с глазами детского врача, зоркими и добрыми, и отрекомендовался не доктором, правда, а учителем истории села Кизнер – стоит оно на взгорке, в версте, примерно, от посёлка. Отрадное взгляду, кстати, село, вразмах, с порушенным большевиками собором, который сейчас, попечением епархии и посильной лептой прихожан, восстанавливается, слава Богу, на прежнем месте, самой верхотуре села. Так вот, не без стеснения протянул мне новый знакомец свёрнутую в рулончик тоненькую школьную тетрадку и, потупясь, как нашаливший ученик, признался: вовсе на старости лет ума, знать, лишился, в сочинительство ударился, так что не глянете ли… а за беспокойство прощенья просим… С тем и убыл. Я глянул, понятно, и как-то особенно затеплело сердце: в тетрадочке были стихи. Настоящие. Не без прорех, может, не без огрехов, но автор мыслил и чувствовал мир окрест себя остро и образно, ощущал его в дорогой пробы окладе, канве звуков и красок. Душа душе дала кольцо… Я вцепился в Евдокимова Юрия Фёдоровича, впоследствии просто Юру, точно дурень в писаную торбу. Он, оказывается, сам уже искусился в публикации, издав две брошюры по краеведению, вкусные точно подобранным слогом и подбором этнографии и фольклористики на заданную тематику. Оказался необидчив, не разыграл и «лаптя со стажем», когда занялся я блохоловством в его заветной тетрадочке, скоренько освоил основные правила силлабо-тоники, ещё покорпел над рабочими своими… Собрали мы с ним три-четыре стихотворные подборки, «тиснули», благословясь, в республиканской газете и журнале «Луч». И с одинаковым изумлением проведали, что в оба помянутых издания тут же воспоследовал из Кизнера «донос на гетмана злодея», в лучших традициях этого жанра анонимный, конечно: мол, стихи Евдокимова, опубликованные тогда-то, написал вместо него… совсем другой автор, залётный и чужой творческой жизни посёлка стихоплёт, получив за медвежью услугу от Евдокимова некую мзду.

Поглядели мы с Юрой друг на друга, похохотали: действительно, с волками жить… И задалась с той поры меж нами славная человеческая дружба, просто так, по жизни, поскольку к стихам своим Юрий как-то неожиданно и бесповоротно охладел, словно бы утихомирив внутренние страсти. Ну, а понуждать, коль уж человек сам для себя всё решил, большой грех. К тому ж, погостив у него на селе, понял, сколько у него в доме и в усадьбе не работы даже – работищи, хозяйственное тягло скрутило мужика, стиснуло со всех четырёх сторон. Я только диву дался, как приятель мой, при посильном участии супруги его, Тани, воротит такую уймищу дел. Десятка два пчелиных ульев (Юра ещё и пасечник знатный, за его медок округа ему только что не в пояс кланяется), любовно ухоженный сад, огород, где хозяева умудряются выгонять до полной спелости аж бахчевые, правдают скотинку, на которую – накоси, накорми; домок-теремок, в котором хоть каждый месяц новоселье торжествуй, ибо за ним пристальный уход и рачительный глаз. И всё это своими, незаёмными руками, которыми, наверно, трудно держать учительский мелок, настолько уработаны и мозолисты пальцы. Учитель доброго старого земского склада, к которому ребятишек – не хворостиной гнать… Юрий Фёдорович к тому же счастливый отец. Один из его сыновей с редким теперь, сочным именем Ярослав закончил сельхозакадемию, младший, Игорь, медик и очень хороший хирург в здешней ЦРБ. Чада живут отдельно, строятся, ухичивают своё жильё, нарожали внуков – а ведь «родительский крест» приходится нести без перерыва на обед… Участвует в сыновней жизни и приятель мой и натруженным своим загорбком, и какой-никакой копейкою своей, и тревогами родительского ретивого. Добро ещё, что вышел он два года назад на пенсию, в чаянии передохнуть, от нескончаемого своего кружения, как белка в колесе, но пока что не получается. Хозяйство его хорошо механизировано, только что не домашняя МТС во дворе, и ведь не удивительно, что бывший руководитель районной культуры (а есть в биографии Юрия Фёдоровича и такой приятный факт!) и к механизмам-то своим пришёлся, как к ладони перчатка. Мне это в самую белую зависть, самому в умение разве что электролампочку в патрон ввернуть. «Руки не из того места выросли», оценивает мою бесхозяйственность Евдокимов и чем может старается подсобить – вот крылечко к дому недавно новое срубил… Но всё это не главное. Главное у меня с ним, когда подымает он меня затемно (очень нечасто, по предельной занятости моего приятеля) и везёт на своём авто в окрестные просторы. Приохотить его к искусству «мочить поплавки» мне так и не посчастливилось, раз только добрались мы до прудика в деревеньке с разухабистым именем Балдейка, часа два половили пятачкового карасика 37


Анатолий ДЕМЬЯНОВ

напополам с пескарьём, и приятель выразил отношение к занятию такому в выражениях, эксруководителю районной культуры малоподобающих, но от всей души. Зато вывез он меня однажды, октябрём уже, в совершенно изумительные молодые сосновые лесопосадки (летом, в травянистом распадке меж ними он по обыкновению, косит сено). Рыжики росли там в таком обилии и столь матёрые, ей-Богу, калибром чуть ли не в послевоенную «тарелку» радиорепродуктора, отменно чистые из-за погибели на эту пору грибной мушки, что я счёл поездку эту за полную компенсацию нашего балдейского неуспеха. За неусыпное хозяйственное бдение прозвал я его «огнищанином», был некогда в древней Руси такой разряд вольных землепашцев, расчищавший лесные пустоши посредством пала и засевавший сдобренную золой земельку зерном, а с такой работой на полатях, понятно, не залежишься. И он прозвищу такому не препятствует. Но тут первый бой дало мне моё состояние «между небом и землёй» по части жительства. Согласно старому, отменённому уже положению медицинского полиса, стационарное лечение обязан я был получать по месту постоянной прописки, то есть в Ежовске, так, во всяком случае, утверждали в здешней ЦРБ. А это ведь за полтораста вёрст, какникак. А тут пристигло – за одну ночь вздулась вдруг у меня на лице и шее здоровенная флегмона, нарыв по простоте, с резью и болью, температурой под сорок и прочими прелестями серьёзного воспаления. Так что был я совершенно нетранспортабелен и, признаться, готовился, по теперешней молодёжной молви – «склеить ласты». Тут и оказал мне дружью услугу приятель мой, поэт-пасечник, он же историк и этнограф. Хирургом работал, оказывается, не только сын Юрия, но, что важнее, заведовал отделением хирургии районной больницы Алексей Николаевич Баллеев, а он Евдокимову приходился сватом, то есть был отцом его невестки. Так вот, не имей сто рублей, и другана достаточно одного, был бы он настоящий. Так он и «засватал» меня к собственному свату. Медицина как профессия была для меня всю мою сознательную жизнь штукой почти культовой. Ренгенолог дядя Гена Иванов, близко принявший сердцем мое увечество, доцент Шипулин, что выправил мне ногу, ещё один военный хирург, удаливший мне в Сарапуле, в студенчестве, совсем «доставшие» меня вечно воспалённые гланды и, вопреки всем уставам, державший меня в военном своём госпитале с месяц, дабы, оголодалого, подкормить… Молодые врачи, светила теперь в своём искусстве Толя Черенков и Борис Мультановский (которого я упорно зову Мултановским, хоть он и профессор медицины!), дружбу со мной водившие ещё с мальчишекстудиозов… И не раз ещё «шили и пороли» мою 38

бренную плоть на хирургическом столе люди в белых халатах, и не раз ещё приводили в чувство барахлящую мою соматику они, чья профессиональная клятва столь же древня, сколь и величественна: «Клянусь Аполлоном врачом, Асклепием, Гигией и Панакией, всеми богами и богинями…» И это ведь в платоновской и аристотелевой Академии, медикусов, в большинстве своём, школившей, расправил крылья великий гимн всеземного ученья: «Гаудеамус игитур, ювенес дум сумус…» Вот и ещё встретился мне в жизни Врач с большой буквы, кизнерский Пирогов, если хотите, хотя и собственная его фамилия была «говорящей». «Балий» ведь по-древнерусски – лекарь, исцелитель, кудесник вот именно светлых сил, в противовес колдуну, чёрному магу, воплотителю зла. Никем иным, как балием, и не мог быть Алексей Балеев, главврач районной хирургии… Я не открою особенных панорам, описывая здешний больничный городок. Сердце его, четырёхэтажное здание каменной поликлиники, внутри которого, как и всюду по ЦРБ, тесненькие коридоры и клетушки для врачей с медсёстрами, мавзолейная по утрам очередь у регистратуры. Вокруг, как телятки близ матки, стационары: процедурный, для рожениц, лаборатория, двухэтажный белёный особнячок, где хирургия соседствует с терапевтическим отделением, оно наверху. Лечебницы только-только сами начали излечивать себя после выживания на грани голодной финансовой смерти, и процесс этот приметен и неостановим – «врачу, исцелися сам!» Угрюмые обветшалые бараки сходят на нет, крыши зданий с лечебными отделениями бодро сияют новым оцинкованным железом, помаленьку приобретается приличное весьма медоборудование и даже фундаменты долгостроев новых помещений, диагноцентра, к примеру, стали подрастать стенами – все это за два-три последние года. А вот свою гиппократову клятву здешние медики продолжали и во времена своего недавнего лиха исполнять неукоснительно, и теперь ей верны. Это я к тому, что в «больницах полусвета», городских и областных, властвует почти исключительно в святом ремесле докторов Её величество копейка: за анализы, за «мне только спросить» в предкабинетной очереди, за вовремя поднесённое нянечкой судно, за то, чтоб принял толковый и знающий «дохтур», за снадобья, без которых – хана… Мне здешняя ЦРБ представляется в этом смысле благословением Божиим, рвачество по какому-либо поводу средь кизнерских медиков пока что и не ночевало. Да, тесноват городок, и очереди на «отлёжку» приходится иной раз ждать неделями; да, о томографах и других хитроумных и баснословно дорогих машинах тут пока и не мечтают, и зарплата медиков по-прежнему унизительно тоща… Но тебя вылечат, не бросив на полдороге, с тебя ничего и


ОМНИА МЕА

никто не станет вымогать сверх положенного! Тем, кого здесь умиляет состояние дел здешнего здравоохранения как островок доброго старого социалистического прошлого, я бы резонно заметил, что это, скорее, сохранившийся ареал времён врачебного земства, который большевики просто не успели уничтожить до конца, удушить красными полотнищами парадных плакатов и лозунгов… Наверно, и у Баллеева его рабочее место не отличается от прочих закинутых на край света российских операционных «для простолюдинов», для быдла и тягла людских провинций, которое столицы наши норовят лечить всё больше горячими обещаниями, а не медикаментозами. Те же все скальпель, да ланцет, да трепанг, тот же кетгут для заштопывания ран… Но ведь «те же мучки – да другие ручки!» Больные тянутся к нему и только к нему, наслышанные о чудесах, сотворённых врачом на операционном столе. Одно из них свершил хирург, когда я лежал в его отделении с флегмоной: привезли заполночь девчушку лет семнадцати, с каких-то сельских танцулек, в спине её, загнанный по рукоятку, торчал нож, так рассчитался с возлюбленной деревенский отелло. Баллеев спешно приехал в отделение только что не в домашней пижаме, засветил над хирургическим столом свои волшебные огни и провёл над ним и пациенткой четыре часа. Он удалил орудие убийства …из сердечной мышцы, зашил рану, как аккуратная хозяйка прохудившуюся вещь. Девчушка, рассказывают, уже через месяц снова «балдела» на дискотеке, так и не осознав до конца, видать, насколько близко подобралась к ней курносая. И это только один случай «верхнего пилотажа» в милосердной профессии провинциал��ного хирурга Баллеева. А мою флегмону Алексей Николаевич вскрыл в момент, я и охнуть не успел, и шрам затянуло в неделю. Человек уже в солидных годах, Баллеев заботливо готовит по себе достойную его же за операционным столом смену, врачи Малыгин, Чернышев, тот же Евдокимов-младший учителя своего не посрамят: здешние медики клянутся по чести и совести…

Глава четырнадцатая «Поэта дом опальный…» Во имя отца и сына. Знакомая незнакомка. Теодорово око. Анна плюс Егорыч. Луч средитуч. «В списках не значится».

В Ежовск больше глаз не казал я последние лет, помнится, десять – искренне, без игры в «обиженника» или добровольного страстотерпца какого, траченного временем овидия… Взаправду обрыдли суррогатная, карикатурная «столичность» в невеликой же нашенской автономии, оглодки

значительности и «сурьёза», взятые напрокат даже не секонд хэнд, а просто дьявол знает из каких уже по счёту рук… Такой родимый и обаятельный в давно минувшем, город всё больше начал напоминать мне замурзанного мальчонку-ходунка, который пыжится и тужится, сидя на горшке «с лица необщим выраженьем». Время идёт, а он остаётся всё тем же мальчонкой в короткой, худо отстиранной рубашонке, на этой же ночной посудинке своей… Понятно, индустриальная мощь, стрекучие «калаши» из ежовской печи… но мало всего этого, чтоб просторно жила и дышала душа человеческая – моя, к примеру, начала задыхаться. И без того богато надёргал я цитат в эти воспоминания, не обойтись, однако, ещё без одной: «давно, усталый раб, замыслил я побег…» Понятно, Кизнер трудно выдать за «обитель чистую», но ведь каковы сами, таковы и сани… И не «поэзия, мёд великанов, для гномов – погибельный мёд…» заставила меня собирать городские мои монатки, много ли я и тут, в отлучке, написал стихов?.. Хотелось, выражаясь совсем уж выспренне, поближе к корням родимой землицы… Совсем уж, навовсе и окончательно, или хотя бы надолго, «свинтить» у меня не получилось, и в «поэта дом опальный» помаленьку пошли былые знакомцы. Сюрпризом для меня оказался визит Василия Ванюшева, того самого давнего моего коллеги по молодёжке, сменившего впоследствии Флора Васильева у редакционного руля. Долго мне после Флора в «КУ» не усиделось, а вот Василий Михайлович после этого хорошо пошёл в рост по учёной линии в нашем университете, стал там профессором и ведущим спецом по братским связям финно-угорских народов. Ну, а в Кизнер он наезжал, оказывается, поскольку родом он здешний, из деревеньки близ Гыбдана, которой уже и на карте нет, но остались родная кровь и детство босоногое, что влекут в родное же место. Да и районные власти приметно чтили мощного, по справедливости, земляка, хорошо ведомого «во столице» и далеко окрест неё учёного мужа. Я даже попереживал было: визит ко мне, человеку малопочтенному по здешнему месту, Ванюшеву уж точно чести и славы средь местного начальства не прибавит… Но он заглянул ко мне на огонёк не только ради былой дружбы, хотя бы я и это принял благодарно. Ему срочно понадобился переводчик его поэмы «Мамино письмо», написанной давненько уже. Ванюшев вообще, начиная с себя самого, человек требовательный и пунктуальный, так что работа с его подстрочником складывалась не просто. И одолел я перевод этот из чистого, по-моему, упрямства да потому ещё, что повествовала эта вещь о деревенском детстве военной поры, о горезлосчастье, которое мне тоже не во сне приснилось, не в книжках вычитано. Схожие обстоятельства сближают людей и разного склада натуры, дают дополнительные ресурсы доверительности. Вослед за 39


Анатолий ДЕМЬЯНОВ

первым, предложил вскоре Василий Михайлович поработать над другой его поэмой, фольклорноисторической, «Иднакар», о расположенном в Шарканском, помнится, районе древнем удмуртском городище – с легендами, археологическими экскурсами, хорошо и разнообразно ритмизированный материал направления, в котором я искусился впервые. И был откровенно обрадован, что требовательного автора перевод устроил. В своё время не чурался Ванюшев и поэтической лирики, но подстрочников такого жанра всё что-то от него не дождусь… Неожиданным было невдолге после этого времени и явление Кирилловых, отца и сына, соответственно Германа и Владислава, поэта и тож поэта. Для себя я их обозначил как «синьора» и «юниора», были они меж собой схожи, точно деревья одной породы, расхожие в облике и возрасте лет, этак, на тридцать. «Синьор», то есть старший Кириллов, пояснил: некогда он в здешних краях, и немало, поучительствовал. Заехал вот поклониться былому и сделать, так сказать, приятное знакомство, сына же прихватил с собою людей посмотреть и себя показать. Но «юниора»-то я и по Ежовску ещё, совместному писательскому Союзу знавал, он сразу же за мною, кажется, унаследовал Бюро пропаганды, где сейчас и директорствовал. Занимательно, что стихи, которые Кирилловы попросили меня перевести, тоже по-родственному походили друг на друга, и в том же самом варианте возрастной разницы меж родителем и сыном. Ну, прежде всего тем, что коренились они у обоих в почвах сельщины: и у того, и у другого тосковалось о родимой деревеньке, дорогих сердцу ключиках и подключиках, оба, и отец, и сын, ностальгировали по сеням и весям. Отличались же работы Кирилловаюниора от батькиных тем, что он озирал сельские ландшафты и нюансы все ж с высоты молодых своих крыл, брал их очами обширнее, с оглядкою на картины естественного уже ему горожанства, сдабривая тематику уже и горчичкой-перчиком философских потуг. Ну, и с формой стиха Владислав обучился работать изящнее своего родителя. Сам я, по признанию одного приятеля по цеху, «почвенник» в приложении сил, так что отказать в просьбе сотрудничества не смог, это была и моя тоже стезя. Владислав вскоре издал стихотворный сборник «Ивушка неплакучая» в моём переводе. Кирилловюниор самогениальностью, к счастью, не страдал и довольно покладисто соглашался что-то доработать, довести до масштабов совместного нашего общения. Надо отметить, что следом устроилось не только наше с ним профессиональное единение. Кириллов, натура вообще коммуникабельная в отношении писательского дружества в республике, всё чаще наезжал в посёлок с просьбами настоятельными «глянуть хоть глазком» на 40

поэтические подстрочники всё новых и новых авторов. Люза Бадретдинова, Люда Нянькина, Тамара Тихонова, Алёша Ельцов, Володя Михайлов, Адия Диева… за десяток, никак, коллег, половины из которых я и имени до сей поры не слыхал. Ну, вежеству обучены – переводил. К тому же не откажешь Кириллову во вкусе, большинство представленного «посредником» вполне соответствовало, на мой салтык, творческой зрелости, и работалось достаточно увлечённо. Стал, наконец, и я изнемогать, когда «юниор» заявился с ещё одним, объёмистым поэтическим подстрочником. Глянул я – Людмила Хрулева. Ничего это мне не говорило. С видимой неохотой принялся я полистывать присланное. Воспринимай кто как желает, с обидою или без, а всё-таки делю я стихотворное творчество в стихах на «инь» и «ян», мужское и женское. Исключая, понятно, имена и творения великие, никогда б не посмел я назвать Каролину Павлову, Зинаиду Гиппиус, Анну Ахматову, Сильву Капутикян, Веронику Тушнову, Маргариту Зимину – поэтессами. Только и исключительно поэты, ибо их поэтический гений, как ангел, пола не имеет. Но это, так сказать, в вышних, в идеальном и исключительном раскладе. Но вот как повернётся язык назвать поэтом обладательницу сла-аденькой патоки из любительниц писать складно и в рифму, от которой у меня, к примеру, дыбом встают волосы: «реченька – сердеченько», «снежок – мил дружок», «милый – любимый». Слезовыжимательные, горестные стенания с заламыванием рук в обращении к «голубочку-василёчку» и обращения разделить печаль с «берёзкой-подруженькой»… Это, право, ещё хуже, чем «семинаристы в жёлтой шале», это – поэтессы… Но в первой приглядке к подстрочнику как-то счастливо выпало мне прочитать посвящение памяти Володи Романова, и я, что называется, запал… Что-то таилось там пронзительно-горькое, от чего печаль жалит какое угодно по «национальности» сердце. Это не могло быть суррогатом, это было искусством слова. Мне очень повезло в тот раз, я заполучил прямо в руки зрелое, интересное и тонкое по сути и духу поэтическое дарование, о силе и достоинстве которого никто из братьев и сестёр по ремеслу в республике всерьёз не догадывался, да и сам-то автор, думалось мне, даровитости подобной за собою и не подозревала. Мне ничего, ну, абсолютно ни-че-го не пришлось за Людмилу Хрулеву додумывать, напрягаться в ухищрениях «плетения словес», междустрочных тайностях, все там, в подстрочниках, было, мне только и надобно было перевести содержание подстрочного перевода в систему русского стихосложения… До сих пор не уверен я, не утерял ли чего в этом процессе в сравнении с оригиналом, не принизил ли восхитительную игру ума незнакомого мне поэта,


ОМНИА МЕА

снова и всерьёз пожалев, что в знании удмуртского я – ни «бум-бум»… А мы были незнакомы, только со слов Кириллова знал я, что автор – журналистка по профессии и значится как стихописатель в местной «женской» компании поэтесс на ролях вторых, полузаметных. Только-только, по словам Владислава, обретает она пробуждающуюся творческую силу. Полгода спустя Хрулева прислала мне в Кизнер сигнальный экземпляр поэтической своей книжки, первой в моём и вообще переводе на русский язык. Сопроводила подарок трогательной припиской, где благодарила за эти переводы, за сотрудничество. «Деревенька моя», так называлась книжка. А ещё через два месяца ушла из жизни: долго и тяжко хворала, скрывая своё состояние от ближних и дальних, скупа была на жалобу. Так и не довелось нам познакомиться лично, но и я благодарен Хрулевой, поэту и человеку, что доверил мне самое дорогое, индивидуальное и сокровенное в нас – творчество. Фёдор Пукроков добрался до меня сам, без посредников, чем меня, в общем-то, удивил. Близки, при давнишнем нашем знакомстве мы с этим коллегой по Союзу писателей нашему, никогда и ни в чём не были. Он был «чистым» журналистом после МГУ, отведал издательского редакторства, работы, горше коей, по-моему, ничего больше и на свете нету: вороши так и сяк чужую словесную стряпню, тащи её за уши в наборный цех. Это ещё пострашнее будет, нежели работа переводчика, тоже своего рода донорство, но уже по служебной обязаловке. В Москве учился Фёдор на философском факультете, мыслил, очень остро принимая к сердцу истоки и исторический путь родного финно-угорского этноса, что, согласимся, весьма похвально… если уж это не совсем перебор. История народов – это ведь не в игре в «очко» - «к одиннадцати-туз», тут гипербола и гипертрофия играют злую шутку прежде всего с их сочинителем, я ему это как-то намекнул. Фёдор, кажется, обиделся. Впрочем, в исторических «фэнтези» своих он оказался не одинок, а мне какое, собственно, дело: умствует человек, и пошли ему, Господи… Но вот объявилась у парня ещё одна пламенная страсть, тяга к магике цифр и чисел, их сочетанию в худую или благую сторону влияния на вполне материальные дела и судьбы, а это мне нравилось и того меньше. Человек я не суеверный, магии чисел мне хватало в их сочетании «666», числа Зверя в Ветхом завете, и этого мне хватало в арифметике Божьей. Так что отношения наши с Фёдором так и ограничивались знакомством шапочным. Тем не менее, он ко мне приехал и протянул солидную стопу подстрочников: кое-что из его поэтической лирики, балладу «Мама», а ещё вещь, которая меня особенно заинтриговала, некий поэтический трактат, в моём впоследствии переводном поименовании «Макрокосм и Микрокосм». Художественно сильно

аргументированная философия о вечном борении добра и зла, конечной доминантой последнего и, слава Творцу, лишенная магической цифири, от которой всегда у меня мороз по коже. Трактат Фёдора, в литературе далеко не новичка, подкупал ещё основательностью заключённых в нём положений, поблёскивали в нём самоцветами включения фольклора, так что – почему нет? Работая над переводом, я прибег к славной древней октаве, строфе, несколько, может быть, архаичной и тяжеловесной в поэтике, но по-моему, только и лишь отвечавшей воплощению в данном опусе авторского мудрёного замысла. И с той поры стал называть Пукрокова, исключительно для собственного пользования – Теодоро, именем главного героя «Собаки на сене» Лопе де Вега, персонажа мудрого, хоть и несколько экзальтированного, не без загадки… Надеюсь, Фёдор меня простит: от привычки к «приколу» отвыкнуть не легче, чем от табака… Ещё погодя годом, Теодоро мой выложил передо мной главный свой козырь, роман в стихах, написанный и изданный им ещё два десятка лет тому назад – о нём поговорили и забыли. И напрасно забыли, это было единственное пока в национальной литературе республики творение такого весомого, такого масштабного плана, столь объёмное решение художнической задачи. Уже это вызывало уважение и желание, назовём это так, причаститься. А если проще – повело кота на мясо… Обидно, решил я исправить несправедливость полузабытого, насколько это у меня получится. Сюжет романа, действительно, был и достаточно многопланов, но психологически несколько «перенаселён». Благородство или низость решающего поступка, свет или закопчённая, таимая в низкой душе подлость, жестокость и возмездие за неё… Фёдор поначалу настаивал, верный своей тяге к символике магических чисел, чтоб недобрые деяния героев описывал я в своём переводе отчего-то 18строчными строфами, добрые же укладывал в двенадцатистишия, но я не видел в этом раскладе никакого смысла. И без раздумий прибегнул к пушкинской, классической «онегинской» строфе. Гудеть так гудеть! Заодно ополовинил число персонажей в романе, несколько переиначив цементирующую произведение легенду, вообще покорпев над композицией. Чтобы главное авторское требование, победа добра над злом, пришлась на свадьбу главного героя с предметом детских ещё его воздыханий. Работа получилась объёмной, за четыре тысячи поэтических строк, но далась мне как переводчику почти играючи, справился за полгода я с «Родниковым оком», как, в моём варианте назвал роман. А всё потому, что материал для своего замысла «Теодоро» Пукроков брал самый живительный и сочный, нам обоим ведомый по дорогому счёту: война и послевоенные мытарства, микроскопическое, но ещё более от этого 41


Анатолий ДЕМЬЯНОВ

олютевшее комчванство, так сказать, самопровозглашённое «сатрапство на местах» в местах как раз отдалённых от властного взгляда и дозора главных управителей. Жизнь и смерть, наконец, того достоинства, которое всяк заслужил. Как-то сумел Фёдор Пукрокович опубликовать роман отдельной книжкой, это был действительно акт самопожертвования в годы глухого для книгочиев мрака, мне, к примеру, совершенно бы недоступный. И опять, рассказывают, перемигнулись «центровые» наши коллеги: и ещё один блаженненький появился на горизонте. Только ведь к таким перемигушкам в созидающих слово кругах наших не привыкать… Отношения наши с Владиславом Кирилловым помаленьку сошли на нет по причинам, что лишь нас с ним и касаются. Так что поток подстрочников, что он доставлял мне в качестве добровольного гонца, иссяк тоже, за что только оставалось благословлять судьбу: честно говоря, приелось. Доходов мне от этой полезной моей деятельности, вопреки убеждению коллег, хватало как раз на компенсацию стоимости курева, потреблённого мною в «техпроцессе», и никак не больше; корпение над переводами отнимало массу времени, нервов, тем более, как ни кинь, это были всё же не мои стихи, я был только передаточным звеном. Вот разве что занятие моё помогало скоротать время, когда «зима – везде тюрьма», до светлых весенних денёчков. Тогда я решительно объявлял работодателям: фирма веники не вяжет! – и снова пропадал пропадом у речных омутов и перекатов. Но, оказалось, умыл я руки рано – подступило время переводов прозы. И опять взялся я за перо тоже не из меркантильных видов, они оказались те же, на курево. Показалось неудобным отказать в услуге давнему другу-приятелю, с которым нам так славно вдвоём бродилось по свету с рюкзаками и рыбацким скарбом. Генриха Перевозчикова звал я в подходящую для этого минуту «Железным Генрихом» на манер всеизвестного короля – за решительность, крепкую хватку к слову и воистину железное терпение, с которым творил он свою прозу, тоже весьма крепкую льдом и пламенем, давно перешагнувшую областнические мерки. Речь шла о повести Генриха «Шелеп» - «Шепка», он написал её ещё в самом начале нового тысячелетия, первым, насколько мне известно, очнувшись как писатель от болевого и психологического шока, ввергнувшего страну в мальстримы постперестроечного жития. И первый же посвятил эту самую «Щепку» анализу изначальных бед и обид сумасшедшей поры. Конечно же, очень хотелось повесть эту, написанную без всякой метафористики «кровью сердца», сделать и достоянием русского читателя, национальному она была уже ведома по прежней публикации и вызвала в своё время весьма убеждающие отклики. Честно говоря, давно мне 42

следовало сделать этот перевод, Генрих предложил мне подстрочник почти сразу же, как написал «Шелеп», но по какой-то, уже не помню, причине сесть за повесть я прособирался, а после, с хлопотами переезда из Ежовска, помысел такой и вовсе «замылился»… Лишь накануне 70-летия своего «Железный» напомнил мне о давнем соглашении, я его выполнил и не жалею: вроде морёного дуба дружба лишь крепнет от времени. Давненько нам уже с Генрихом не по силе-возможности пропадать неделями на озере Долгом и иже с ним, так хоть общей нашей памятью (в «Щепке» много уделено места «второй охоте») помянули мы совместное былое… Проза Ульфата Бадретдинова, человека, которого я знаю не так долго, все же ничего иного, как комплиментарность, в адрес её не заслуживает. Пишет он не вприглядку, основательно вдумчив, неспешно прилежен к слову. Притом, к слову, посвященному, в большинстве своём, детству и отрочеству, что, на мой взгляд, только добавляет весомости писательству, ибо жанр такой есть плод особого устройства души. Детский писатель инструмент от Бога, умению творить на этой стезе нельзя научить, набить, что называется, руку. К тому же, детская литература явно не место «притворяшек», тут явственно и немедленно окажут себя маски писательских приспособленцев «под детство». И в республиканском нашем Союзе водилась и водится поныне охота поворковать «подетски», поскольку и тиражи книжек побольше, и гонораришко погуще. Только, вроде, и всего, что освоить уменьшительно-ласкательные суффиксы да посюсюкать. Ан, «маловато будет!» Ульфат (я поддразниваю его «Ульфритом», он сам вселюдно признавался в этом прозвище детства в одной из своих книжек) в подобном лицедействе не нуждается, и мы с ним вскорости плотненько поработали и на русского читателя. За повестью Бадретдинова «Шордин, сердцевина моя золотая», перевёл я ещё и несколько рассказов хорошего, оказалось, мастера прозы «малого жанра», искусившегося даже в жанре научной фантастики. А потом в здешнюю, некогда всероссийски известную бальнеологическую лечебницу прибыла в качестве пациентки Анна Верина (она же ФедосееваБушмакина, оказывается), поэт, я был наслышан о творчестве её, даже публиковал подборочку стихов Вериной в «Известиях» республиканских, когда заведовал там литчастью. Хотя газета наша на предмет публикации стихов и не торовата, аспект, что называется, иной. Но работы того стоили: убористые и сверкающие гранями оттенков и полутонов мысли, точно хорошо обработанные, дорогие кристаллы, без философских пароксизмов, но с надёжно устоявшимися убеждениями в сказанном. И до этого ещё Андрюша Суднищиков, одарённый парнишка одной из наших сотрудниц, рассказывал о Вериной в


ОМНИА МЕА

высшей степени восторженно – она опекала группу молодых начинающих стихотворцев в каком-то из городских «рассадников» творчества… Строгонька-с, оценил я по знакомстве спокойную, немногословную женщину, уверенную в слове и движении, с глазами пристальными и тоже спокойными. Химичка образованием, рассказывают… Уж не из тех ли химичек, что в самый раздрай начала 90-х пригвоздила супостатов своих к позорному столбу, бросив со страниц главной «партейной» газеты страны «Не могу молчать!», правда, позаимствовав святой этот клич у Льва свет Николаевича Толстого? Ну, тогда разговора у нас не получится: помянутой раздражённой «химичке» я вовсе не сочувствовал, она тащила обратно из могилы Тараканище с его последышами. Отрадно, что Анна со всеми её тремя фамилиями оказалась совсем из другой обоймы, иного склада людей. По первой своей профессии психолог, розовых иллюзий она насчёт утраченных грёз не питала; не то, чтобы «добро и зло приемля равнодушно», а просто знала жизнь и её обитателей. Сильная личность, вообще привычная брать под крыло заблудших или неоперённых, и протеже её, миром да собором, издали не один коллективный сборник стихов, сама Аня в последнее время интересно отметилась в прозе, её рассказы и новеллы читаются в один присест. Так что мы взаимно раскланялись в творчестве, избежав-таки пресловутого диалога петуха с кукушкой, по духовной сродственности, и у меня опять появилась ниточка общения, с человеком, воспринимающим мир Божий по вдохновению, а не холодным установлениям, раздольно и сердцелюбиво. Меня и самого потянуло на творческие подвиги, это после тридцати-то лет полного отрицания «стихоложества»: навестил Егорыч, он же Саша Ложкин из той замечательной когорты нашего брата сотворителей, что работают за мольбертом. Я както полдня простоял в Третьяковке у полотен Архипа Куинджи… так вот, близ пейзажей Ложкина можно неотрывно простоять и дольше. Небо у него на полотнах… я теперь понимаю есенинское: «только синь сосёт глаза…» …простор и воля пространств Егорыча-живописца… я теперь ощущаю до боли сказанное Николаем Рубцовым – «я буду скакать по холмам задремавшей отчизны…» Упоительная простотою естества творческая мастерская художника Александра Ложкина раскрывала мне глаза на тайны и таинства собственной профессии, а сам он казался мне существом из каких-то недоступных высоких сфер: ну, вот откуда чувствует немыслимые сочетания оттенков красок, без которых мир окрест нас мёртв и недвижен?.. Все-таки если даёт Господь человеку талант, то он даёт его – много… Мы посидели с ним, повспоминали, благо, было что – и у меня после отъезда замечательного другаживописца опять пошли стихи. Подборку их я

отправил, конечно же, в журнал «Луч». Не оттого только, что больше у нас в республике публиковаться особо и негде, а потому, что само выживание названного издания считаю чем-то вроде восьмого чуда света. Я ведь и сам там заведовал в своё время отделом публицистики, и жили мы, и выходили в свет помятуя: «куда кривая вывезет»… Располагалась тесненькая конурка наша в одном здании с Союзом писателей, худо бедно всё же и в провальную ту пору финансируемым, нам же, чтоб наскрести на потребное количество бумаги для издания, приходилось пускаться во все тяжкие в поиске рекламодателей. И вот так переползал, буквально, год за годом, держался на плаву «Луч» мой любезный, и «доплыл» до двадцатилетия своего, подумать только, существования – хочется трижды постучать по дереву, чтоб плавание такое не прервалось, ведь что ни год, тонут в издательском море-океане корабли и более высокого класса. Не объяснить, какая «боевая магия» оставила в сущих жизнь провинциальному изданию в пору издательской тьмы, но ведь на то он и «Луч»!

Вероятно, очень вовремя и с толком сменил отбывшего своё на редакторстве и убывшего в столицу нашей родины Володи Емельянова – Николай Малышев. С ним-то у нас бывали недельные скитания по глухим егерским заимкам, и грибные и рыбацкие походы по местам обетованным… Ну, и, если не лукавить, в давнюю, полузелёную ещё свою пору могли мы о совместном своём дружестве молвить: «Попила моя головушка, поела огурцов!», ума, слава Богу, не пропивая. Славно об этом вспоминать обоим, затесавшись в стойкие ряды «язвенников и трезвенников»… У Малышева оказалась твёрдая рука и намётанный глаз, редакционный портфель, тощий в моё время, начал трещать по швам рукописями достославными и, главное, не примелькавшимися гдето ранее публикациями, не тем, что «это уже ели», и где Малышев умудряется добывать творческую свеженину, он признается, наверное, только на смертном одре, а до этого, хочется думать, далеко…

Там-то, в «Луче», и воскресил я заново былую жажду писать, ну, и публиковать, понятно, стихи… Творить «в стол» есть не только сама по себе мука мученская, это не только большая несправедливость к автору созданного, но и к самому сочинению, если только оно живёт и дышит, народившись на свет здоровым и благополучным. Это, вообще-то, касается всякой творческой профессии. Несчастлив музыкант, чьи сотворённые опусы пылятся безголосо на пюпитре; горек труд живописца, чьим полотнам суждено коротать время на мольбертах в одиночестве, тяжко переживает ваятель, сняв 43


Анатолий ДЕМЬЯНОВ

«лишнее» с глыбы мрамора и не встретив ответного взгляда, чувства, сопереживания. Такая невостребованность, пустотность и есть понятие – творить «в стол», и такое оно, поверьте, гнетущее нашу братию! Может, я оттого и отринул столь надолго собственное поэтическое слово, подсел на художественный перевод, что чужое дитяти всё ж меньше жаль, чем собственное кровное, да и беспокоиться за дальнейшую судьбу перевода приходится авторам оригинала, если уж им так благоугодно – публиковаться. «Луч» подсобил мне положить конец в моей игре в молчанку. Уже почти уверовал я, что врос корнями в кизнерскую землю надёжно. Но вот недавно, во время выборов в Государственную думу шестого созыва, мне напомнили всё-таки, что я в районе – «негражданин», просто не позволив мне там проголосовать… Дело в том, что на протяжении всего последнего десятилетия «с хвостиком», осуществлял я это моё неотъемлемое гражданское право именно по месту регистрации, невозбранно здесь, в посёлке, «отдавая голос», раз уж больше мне отдать государству решительно нечего. И, в общем, «отдавался» с удовлетворением даже, ясно соображая, что это не только право моё, но и долг – прошу за плакатность и дидактику свою прощения! И даже до помянутой выборной кампании, недели за две до пресловутого 4 декабря прошлого года, посетила жилище наше с женою прелестная девушка, отрекомендовалась членом участковой избирательной комиссии, тщательно сверила что-то там в загадочном своём списке – и хлебосольно пригласила в урочный день и час на участок – ждут, надеются и верят… Вот и понесло меня, старого лешего, сопричаститься гарантированному мне Конституцией таинству. И ткнули меня мордой в это самое на участке, объявив: где прописан, там и голосуй! Ходют тут всякие… А ежели ты, дед, уже в Ижевск успел смотаться и там на другом участке отметился, да ещё и тут проголосовать возжелал? Так что не порть нам картину, не отсвечивай тут… Нежданная эта пилюля прошла в меня легко и без боли, в особенности оценил я комизм ситуации, когда гонители участковые наделили меня даром левитации: на каком таком ковре-самолёте, интересно, успел бы я слетать в Ежовск и обратно, чтоб сделать «дубль» у избирательной урны? Воистину, чур меня, Чуров! Да и самый случай отторжения «агнца от козлищ» счёл рядовым и банальным, хорошо и до него знакомый с избирательной механикой далёкого прошлого, когда страна «в едином порыве» пригоршнями сыпала в общий котёл избирательные свои бумажки, понимая, что красная цена им всем – «десять рублей ведро». Общий итог такого голосования не мог быть иным чем, нежели 99,9 (периодическая дробь до десятого знака) процентов. «Мене, текел, упарсин», как на валтасаровом пиру, 44

всё было предрешено. Не самую крупную слезу вызывали у меня и теперешние трогательные картинки по «ящику», когда бессонные люди с урнами на снегоходах, вертолётах и атомоходах отлавливают где-нибудь в тундре или среди ледовых торосов разъединственную «ревизскую душу», дабы она, бедная, «голоса» своего не лишилась. Очень отрезвляет картинность таких, простите за тавтологию, картинок, когда глядишь в медвежьем углу наподобие нашего: люди достаточно безразличные к порученной им высокой миссии членов избирательных комиссий скучливо поулыбываются «голосующей массе» и в нетерпении ждут, когда же закончится вся эта «мистериа буффа»… Мне как пример вспоминаются в этом случае деревенские кержацкие «посиделки», где, правда, «чаюкю» с печатными пряниками на казённый счёт староверам не отпускают. Ладно, это всё, скажем, в наших парадизах… но тогда какого рожна искали на Болотной десятки тысяч москвичей (!), выйдя на эту достопочтенную площадь? В припадке благодарности за изящно проведённую избирательную кампанию типа «Камеди Клаб»? Набольшие в стране тогда кровно обиделись, но спецназ на толпу, слава Богу, никто не науськал, времена не те. Кстати, о временах… Я ведь, по дремучести своей направляясь на участковый избирательный участок, вовсе не намеревался изобразить там нечто из ряда вон выходящее, оппозицию какую ни есть. Я собирался отдать свой голос как раз за ту компанию, избранное абсолютное большинство которой как раз и греет депутатские кресла сегодня в Думе. Потому что, по мнению моему, большинство это и определяет, и в будущем, хотелось бы, будет определять течение и ход этих самых времён. Мне нечего делить с единороссами! По одному тому, что никто не смеет сегодня заглядывать из-за плеча моего: уж не вольтерьянствует ли русский лирический поэт в своих мемуарах, не «строгает» ли их вопреки калибру, эталону и циркулю, что запатентованы на веки вечные всевластным и всемогущим ОТК большевистской цензуры? Не стоит ли рявкнуть под его ухом: - А подать сюда Ляпкина-Тяпкина! Меня миновало… но сколько единомышленников моих было «подано» на разделочные столы цензурного «мясокомбината» в пору, когда на государственном небосводе светило одно лишь рябое «красное солнце» и когда прикормленные «отцом народов» современные нам иисусы навины от НКВД старались навсегда остановить его в зените? Знакомо-с… Да, туговато в первоначальности пошло у нас с переменами. Потому что в краснопамятном 17-ом не весьма юные ленинцы затянули страну в громадную по протяжённости и времени «заячью петлю» строительства светлого будущего в отдельно взятой территории – и ухнула она, страна с


ОМНИА МЕА

исторического пути своего – под откос… А соседи по планете расчётливо все это время шли вперёд, потирая загребущие ручки: баба с возу – кобыле легче… Они-то «огораживания» свои, жакерии, гильотины на площади Сен-Жермен вызубрили как исторический урок куда раньше нашего, и они тупым серпом по… и молотом по башкам больше не хотели. Мы на века отстали от них в дегустации, вкусно ли это. И всё-таки распробовали, и хватило отваги вывалить отраву в помойное ведро истории. Ничего у нас по-первости взамен её не водилось, оттого и продуктовые карточки времён «плачущего большевика» в мирные дни, через полстолетия после великой Победы, стыд наш и срам во веки веков! На новой нашей дороге никак было не избегнуть волчьего закона «начального накопления капитала» по принципу «падающего – толкни!» и «спасайся, кто может!»… Такой закон безжалостных начал благоразумная Европа и Новый Свет тоже изведали на собственной шкуре, когда «овцы съели людей» в аглицких «ширах» или изводили начисто чероки и оджибвеев близ Великого каньона бравые «коровьи мальчики» ковбои. Вот только произошло это много раньше, чем омерзительные наши расправы с «мироедами» в драных лаптях, с узниками ГУЛАГа, но всё же не на шестой части Земли, где малой кровью не обошлось. Хуже нет, чем ждать да догонять, оттого родимые «овцы» приватизации наскоро обзавелись такими волчьими клыками, что хапнули от общего куска порции, коими и по сегодняшний день давятся (см. списки современных миллиардеров мира, густо заселённые «нашими»). Ну да, жрут в три горла, девочек на Канары таскают, всякую там футбольную сволочь за «бугром» к рукам прибирают, всё это так. «Чудище обло, огромно, озорно, стозевно и лаяй…» Только вот ещё о чём вспоминаем мы сегодня много реже: ещё и вкладывают серебренники иудины свои в дыры и прорехи, которые стране без этих, пусть трижды проклятых денег, сегодня не зашить и не заштопать, а делать это приходится. И, по скудному счёту и малым числом – благотворят, суют лишний кусок сиротам в приютах, старикам в богадельнях, лекарство ребятишкам в смертельных хосписах. Душу спасают нувориши, это тоже понятно, да ведь не оспоришь, благотворят! Завидуем набобам, разумеется: кому калачи да пышки, а кому синяки да шишки… Но я бы отодвинул с первого места среди смертных грехов человеческих заповедь «не убий!» и поставил в самый неотмолимый грех именно – зависть, вот она-то на порядок гаже и страшнее всех прочих грехов… Перекочевала некогда к нам на голубые экраны братской ещё нам тогда немецкой работы телевизионная детская игра «Делай с нами, делай, как мы, делай – лучше нас!» но де-лай!!! Вместо того, чтоб исходить ненавистническими, завистными слюнями, уповать на Емелю на печи и его халявные калачи – «делай, что

должно, и пусть будет, что будет!», пофартит и тебе… «Выпоротков своих по заграницам учут!» - не унимается трескучий общий глас. Да ведь это-то как раз и превосходно, что дикое, волосатое миллионерство наше рассовывает отпрысков своих по гарвардам, стенфордам и итонам, в устоявшиеся цивилизации, чтоб хоть там чада их самых вершков законов и правил, достойных «человека разумного» нахватались и воротились домой похожими на людей. Даже и зверю чадо его дорого, и скоробогатики наши, утратившие в драках меж собою за густую копейку душу и лик человеческий, не могут не ощущать вокруг себя душной атмосферы негодования и обиды, зависти и раздражения тех, кого они обездолили законным, утверждается, порядком. Они пауками в золотых горшках пожирают друг друга – но паче смерти не желают такой же доли кровным своим детушкам. Кощеи наши, к счастью, не бессмертны, и очень им хочется спасти и оборонить собственных кощеят. Сделать их умнее, добрее и порядочнее, чем их папаши и мамаши, «дикие баре» нашего времени… «Дети будут лучше нас…», - гдето прочёл я, отнесём же это ко всем нам, что называется, сверху донизу. История в движении своём ворочает целыми пластами поколений, и если уж нам не посчастливилось увернуться от бедствий в час её гнева… что ж, это не вина, а беда наша. Если при любом раскладе политического устройства «государство есть машина для угнетения масс», так пусть уж в уготованном нам грядущем угнетении ждут нас проблески надежды и просветы удачи. Мне верится, что сегодняшнее направление общего нашего пути – к таким проблескам, таким просветам… Оптимизм, понятно, дырявый, да уж какой есть. Да, я оптимист, и на этой убеждённой ноте заканчиваю свои воспоминания, вместившие, может быть, не суть какие важные и нужные вещи, но сущие уже потому, что «людей неинтересных в мире нет, их судьбы – как истории планет…» Я, солидарно с хромым стариком из гайдаровской притчи, тоже не стал бы дробить волшебный «горячий камень», дабы начать жить сначала. Чего ради? Нескучливым, занимательно пёстрым сложилось житьё-бытьё. А пёстрое, по верной народной мудрости – к счастью. Которого читателям всемерно и желаю! 2009 - 2011 г.г.

45


Виктор ЧУЛКОВ

Поэзия

Валерий КИЛЕЕВ

ИЗ ИТАЛЬЯНСКИХ ЗАПИСОК *** Хрустальным поездом увозишь сердце росса Для тайного, искусного броска Туда, на юг, где у него не спросят: Где край его, победа и тоска; Где сотканность его воздушной ткани, И собранность алмазных копей где… И Юг его обманет и обранит, Пришпилив римской гордостью к звезде. Какою важностью коллизий и иллюзий Тебя сожмёт имперский Колизей? Но сердце русское по-рысьему не струсит Любить в объятиях тирренскую газель. Необратимо ранено и гордо Так Иды марта знают, как предать Разбудит Время русскую аорту, В которой нет ни страха, ни вреда. Ты, видно, жив во мне? мой светлоглазый воин Атлант и длань 1/6-ой Земли. Узнай же вкус тугой античной крови, Публичность пиний и интим олив. И согласись на просьбы примиренья И жатв, и жертв – и знамени, и слёз, О, мой последний, дорогой соперник Пред цезарем всех мировых желёз. Знай - прозорливость звёзд и шпильных линий Уже продлившийся победной кровью Путь, И по нему несёт Судьба гостинец Из сердца неба в солнечную грудь. Рим

*** О, сколько воздуха и чувства, И в узких улочках пространства, Когда идешь в верх безрассудства К пилотной форме жизне-танца; Когда щемит ристальный клапанПоспорить в совершенстве с богом, И синим небом так заляпан, Что вновь ночуешь за порогом. И плоть иссушена до смеха, Нанизана на луч межгорный, И в состязании доспехом Гобой являются с валторной. Теперь ты знаешь, как случаен Ты в колыбельной ноте слова: Тебя свирели укачали, И перецокали подковы. Твой жребий кроток, словно решка, Которая с орлом сразилась: О, да! Воздушная поддержка, О, да! Чувствительная сила! Но биться не с кем изначально В зелено-сером с голубикой, Поскольку вместе одичали И Бог, и я, и купол базилики. Сан-Марино

Об авторе. Валерий Килеев (1969) живёт и работает в Ижевске. Постоянный автор журнала «Луч».

46


«КУДА Ж НАМ ПЛЫТЬ?»

*** Чернее италийских кипарисов Танцоров смертной колкости земной Быть может лишь этрусский долгий список Всех связанных судьбой одной тесьмой. Как радостен Диониса пожиток Хмельная похоронок бечева, Когда смертельно раненых, убитых Нет смысла влагой жизни врачевать. Для них готовы ризы кипарисов И виноградин солнечный объём. И гладиаторы пьют жадно за Париса, Чтобы уйти в тосканский окаём. Холмы ливанских кедров осторожны, Незыблемы и в фатуме равны, А кипарисы памятно безбожны, И в синем небе чтят свои чины… Ты в горной горечи, как мумия столетий, Как кипарис, испивший мумиё, Оставил в небе жало междометий Прислушался: «И эхо не моё!» Тоскана *** Всё вспомнится нечаянно - начнётся, Когда встречают пинии в тумане, И местечково-италийское болотце Вдруг вспенится Венецией в лимане. То ли родство это? А то забродный Бродский? Санкт-петербуржский янко-итальянец… Вся жизнь твоя – толчок со дна колодца И в воздух солнца – шеей Модильяни. Так ходят по морю пизанские фрегаты С ветрами умирающего Рима, И флорентинцы жертвенно богаты, Эмалью дали в вечность выносимы. Так сарацины требуют налога С торговой жилки северного брата. И ходит уж по свету Марко Поло, Чтоб Азию Венеции сосватать. Стань гондольером частного везенья, Стань Дожем парусов преображенья, Чтобы принять единое скольженье Единого в едином отражении.

Признайся, что в тумане и в лимане Ты сбросил свои чёрствые одежды, Что ты не Камень гордеца-посла в кармане А чист как Память будущего в прежнем… Венеция *** Не вид на море – голубая власть эмали В глазах Флоренции – нектарной глубине Цветка небес на шпилях игл вязальных Любимчиков пастели, пасторали, Забытых словом «да» и словом «нет». Почувствуй – как цветёт твоя свобода, Какой флористикою набрана петля Твоей любви – прирученной природы, Привязанной к хоралам, к хороводам, Из слова «от» летящим к слову «для». Не ты еще любимчик, но приближен К пыльце, питающей талантливый расчёт Связать иглою лепестки престижа И в хороводе дней воскликнуть: «Вижу! Вижу!» И «нечет» свой перевести на «чёт». Флоренция Italian mini (выход из русского треугольника) И снег… И поезд отменяет круг Своим стремлением на запад Уйти совсем уже из мук, Идя на италийский запах К оливковой гортани слов И к маслу праздничных фонтанов Через значения углов Двух равнобедренных романов Сомнительно-живых широт, Простительно-слепых объёмов К щепотке солнечных щедрот И к шёпоту морской мадонны. Подвинься, старый чародей, На лавке бризовЫх предчувствий. - я с поезда. и я ничей Гостить V.I.P.-жителем отсутствий: Дышать солёным пустяком В ночном кафе на побережье, И быть нигде, ни с кем, ни в ком; Ни языка не знать, ни стержня

47


Валерий КИЛЕЕВ. ИЗ ИТАЛЬЯНСКИХ ЗАПИСОК

Ответа на прострел-вопрос: Ты где- ты с кем- вообще, ты наш ли?.. Как вкусен на столе христос Вино и хлеб из шаткой башни… И дождь…

ТРИПТИХ Любимой и Сандро Ботичелли 1 Успокаивала, убивала Хвойным запахом тень земная… Слезы высохли на вокзалах Были-небыли: кто их знает? Вечерели сезоны грусти, И сезамы не отпускали. Да и кто же нас Всех отпустит Похвоить вдалеке, повокзалить? И не видно песчаных линий У судьбы на часах без стрелок: Уезжаешь? – любовь остынет Время лечит, как сон сиделок. Уезжаешь, как умираешь; И в петлицах уж крестик хвойный То ли поезд ты, то ли знаешь: Как скуласт, одинок покойник В отражении перспективы Проплывающих мимо елей… Вспоминаются снов оливы И Венера от Боттичелли…

Виктор ЧУЛКОВ

Я не знаю того, кто… Кто же, всё-таки, знал бы историю более - с болью, но в радости принятого острога чем венчальное в темпере бремя любви. Вот и свет наших дней, наших Чаши и Лампы, он, теперь на виду. На волне, та что – к богу – и, значит, для всех. Не криви ты душой - юной пленницей зова, луча, как полёта над старым пространством Сбереги себя, милая! Чтоб не разбиться, и не разбить в кающемся непостоянстве первый Миг нашей встречи и фрески наше право любить. 3 О, Сандро, Сандро… Когда бы твой Младенец видел звезды, как слышит их хрустальная Кассандра, то возможно?.. возможно! и я бы не был телом хвойной тени в переносном отправленном к любви - том смысле, что подкожно введён инъекцией во всю мирскую фреску, где жизнь неумолимо служит мессу движенья солнца, праздника, свиданья… Я знаю, что такое Даль страданья. Я знаю, что такое близость Встречи…

2 Плыл ли ты по небесам к нам сам На гондоле, условно-пленённой, о, Миг нашей встречи? Из тишины новолунья, где Он и Она… и в бокале с шампанским предчувствие лёгкой, но главное! главное – вечной Любви, как волны, отраженной по-венициански, то в стекле, то на фреске – потом – в Сердце бога?..

48

Спасибо, Сандро. И тебе, моя родная, за то, что кистью жизни - навсегда! аминь! отмечен! в твоей судьбе, хвоёй своей сгорая. За миг, которым Вечность в Нас играет. За Время, где ничто нас не излечит.


ЛОВУШКА

Имена

К 100-летию Игнатия Гаврилова Классик удмуртской драматургии, поэт и прозаик Игнатий Гаврилович Гаврилов родился 30 марта 1912 г. в д. Большие Сибы Можгинского района. В 1924 г. поступил в Можгинский педтехникум и, не окончив его, перешёл на театральные курсы, открывшееся в Ижевске. Работал художественным руководителем Удмуртского драмтеатра, учился в Московском государственном институте театрального искусства. В последующие годы был заведующим литературной частью в театре, председателем правления Союза писателей Удмуртии. В Великую Отечественную войну воевал на фронте, после демобилизации из армии работал директором Удмуртского театра, затем литературным консультантом при Союзе писателей УАССР. И. Г. Гаврилов несколько раз избирался депутатом Верховного Совета УАССР. За активное участие в развитии удмуртской национальной драматургии и театра ему присвоено звание «Заслуженный деятель искусств УАССР и РСФСР), в 1968 г. за пьесу «Жингрес сћзьыл» («Звонкая осень») он совместно с коллективом Удмуртского драмтеатра удостоен звания лауреата Государственной премии УАССР. Писатель награждён орденами и медалями. Член Союза писателей СССР с 1934 г. В стихах и поэмах И. Гаврилов воспевает становление новой жизни, людей, борющихся за эту жизнь. Его лирический герой тонко чувствует красоту родного края, умеет работать и любить, бороться и переживать. И. Гаврилову близка народная песня. Не случайно многие его стихи стали популярными песнями. В историю удмуртской литературы И. Гаврилов вошёл, прежде всего, как драматург. Его пьесой «Вало ќр куашетэ» («Шумит река Вала») в 1931 г. был открыт Удмуртский драматический театр. Им были написаны свыше тридцати пьес о жизни удмуртского народа в разные эпохи. Наиболее значительным произведением в прозе И. Гаврилова является трилогия «Вордћськем палъёсын» («Корни твои»), посвящённая проблеме становления удмуртской творческой ителлигенции в 30-е гг. И. Гаврилов многое сделал для приобщения удмуртского читателя в классической русской поэзии и драматургии. В числе переведённых им произведений — «Полтава», «Медный всадник», «Руслан и Людмила», «Борис Годунов» А. Пушкина, «Ревизор» Н. Гоголя, «Гроза» А. Островского, «Кому на Руси жить хорошо» Н. Некрасова, «Егор Булычёв и другие» М. Горького.

Игнатий ГАВРИЛОВ

ЛОВУШКА 1 В окно тихо постучали. Семён Королёв одёрнул занавеску и в полголоса сказал: - Я сейчас! Не тревожа спящих, он на цыпочках прокрался на кухню, оделся и через две минуты был на дворе. На углу амбара темнела фигура Демьяна Всеволодыча. - Пошли, парень, дорога неблизкая, - процедил он, посасывая мундштук. Шли огородами, Сеня едва поспевал за серой шинелью. Тишина. Тепло и безветренно. Высокие липы словно замерли за изгородью. Вскоре знакомая тропа через малинник вывела их к реке. К нависающей над водой черёмухе были привязаны две лодки. Та, что побольше - Всеволодыча. На дно лодки брошена брезентовая палатка, на ней топор, верёвка, ружьё. Сеня достал из ватника ключ и щёлкнул замком.

Бросил цепь в лодку. «Брах!» - разнеслось по реке. - Тише ты, дурак! - зашипел Всеволодыч. Они направили лодки вверх по Ваге. По правую руку оставался посёлок, по левую - ивняк, а за ним густой лес. Летние ночи коротки. С первыми лучами солнца разливается птичье разноголосье. Просыпаются и рыбы: в поисках пищи они то тут, то там всплывают наверх, оставляя после себя разбегающиеся кругами волны. Лодка Всеволодыча широкая, как баржа, сделана из сосны. И вёсла длинные, добротные, за один гребок лодка проплывает чуть ли не на пять метров. Сеня хотя и не из хилых, но грести вот так умело ещё не научился. На своей лодчонке он едва поспевает за Всеволодычем. Сон как рукой сняло: гребёт, стар��ется, вспотел весь, аж ватник скинул. - Чего медлишь? Быстрее! - обернулся Жёлобов. Нравится Всеволодычу приказывать, хотя, в общем-то, он человек неплохой. Одолжил Сене денег дом подновить, недавно помог смастерить 49


Игнатий ГАВРИЛОВ

лодку. Четыре года в этом посёлке Всеволодыч. Семьи нет, живёт с сестрой. Держат свиней, кур, корову. Работал на пекарне, теперь на пенсии. Летом и зимой пропадает в лесу да рыбачит: корзинами сорогу тащит. Вытащив лодки на берег, они зашли в ольшаник. Под ногами булькала вода, шагать было тяжело. Сквозь ветки деревьев то здесь, то там мелькала сгорбленная спина Всеволодыча. В левой руке у него топор, а под мышкой - мешок. Там завёрнуто что-то тяжёлое. Правой рукой Всеволодыч раздвигал ветки деревьев и густую траву. Чем дальше заходили они в глубь леса, тем чаще останавливался Жёлобов. Поворачивая длинную голову в разные стороны, он внимательно прислушивался: издалека доносился лишь стук колёс поезда, и чирикали птицы. Позавчера они поставили на лосиную тропу, к водопою, капканы толщиной с палец. Неожиданно Всеволодыч остановился и поднял правую руку. Это был знак для Сени. Вблизи раздавался треск ломающихся веток, глухой стон, шум невидимой борьбы. Тут Всеволодыч рванулся к деревьям и стал размахивать топором. За ним с лопатой в руках побежал и Сеня. Сердце учащённо забилось. Возле валежника он увидел нечто чёрное, похожее на большую копну, которая дёргалась, прыгала между двумя ёлками. В лицо Сени подлетели комья сырой земли и дёрна. Резкий удар по лбу свалил его на землю. Жёлобов схватился с обезумевшим лосем. Только после удара кистенем в голову удалось повалить лесного великана. Всеволодыч перерезал ему горло, сам отскочил в сторону. Долго бился лось, судорожно пытаясь встать, пока грузное тело не замерло. Смахнув с лица пот, Жёлобов сел под ель и закурил. Сквозь густые ветви деревьев пробивались слабые лучи солнца. - Сеня! - крикнул Жёлобов, оглядываясь кругом.- Видишь, какого быка свалили? Эй, где ты? Сеня! Иди сюда. Не бойся, теперь он больше не будет лягаться. Сеня!.. Иди же… Этот дурак от страха, видно, домой укатил. Молодёжь трусливая пошла, тени своей боится. Сеня, да где же ты?.. Сеня не подал голоса. Жёлобов начал беспокоиться. Увидев возле колоды плашмя лежащего человека, он быстро вскочил. - Господи! - крикнул он с ужасом. - За что такое наказание? На Сене не было лица. «Голову разбил вдребезги», - подумал Всеволодыч. По его телу пробежали мурашки. - «Не дай бог, из-за него сам попадёшь в ловушку. Придёт милиция, следователь…» Ужасные мысли будто ударили Жёлобова дубиной по голове. Но услышав дыхание Сени, он закричал от радости. Тотчас побежал к лодке и, зачерпнув ведром, сшитым из брезентового материала, воды, начал обмывать с Сениного лица кровь и землю. - Ну, Сеня, тебе ещё повезло, - приговаривал 50

Всеволодыч, - а то я думал, что голова твоя разбита. Ведь лосиную силу словами не опишешь. Пнёт раз - и коня повалит. Благодари бога, голова цела и невредима. И на лице будто никаких синяков. Только вот что-то с глазами. Ой-ёй-ёй!.. Вот где, оказывается, беда-то!.. 2 Солнце клонилось к вечеру, а они всё ещё в лесу. Жёлобов возится над убитым лосем с ножом и топором в руках. Сеня лежит под ёлочкой. Левый глаз завязан носовым платком. В мыслях вертится одно: что скажет Дуся? Если останется одноглазым, посмотрит ли на него? Этот день для Сени казался бесконечным. Надо б идти в больницу, но разве уломаешь Жёлобова: «Потерпи немножко, скоро возвратимся». До сих пор Сеня был хорошего мнения о Всеволодыче, а сейчас начал выходить из себя. «Ну и жадный же, оказывается, Жёлобов! Ненасытный! Я на грани смерти, а он всё о своём: оставить столько добра волкам?» - Ели б дать тебе грамм двести, сразу б полегчало, - говорит Жёлобов, разделывая тушу. - Я торопился, вот и позабыл. Держи-ка лопату, копай вот здесь. Чем сидеть и стонать, лучше поработай, да и о головной боли забудешь. Парень медленно начал копать. Сначала ему было совсем плохо. Земля под ногами качалась как лодка в реке, щёки горели как после пощёчины. - Ну и вот, дело пошло, - обрадовался Жёлобов. - Ничего, Сеня, вылечат. Не горюй. Отдохнёшь недельку-другую, да плюс ко всему дадут больничный лист, стало быть, заплатят. Хе-хе-хе! Куски мяса аккуратно разложили в мешки, и раз пять по заросшей тропинке относили в лодку. Насаждали комары. Закончив работу, мужчины вернулись на прежнее место. Всеволодыч наступил на широкую, как ковёр, шкуру лося, и с сожалением сказал: - С собой бы взять, да тяжело… До чего же толстая и крепкая шкура, пригодилось бы ею валенки подшивать… Э-эх! Давай, помоги! Завернув шкуру как полог, бросили в яму. Туда же - голову лося, ноги, брюшину и прочее. Затем присыпали землю, укрыли травой и сучьями. - Столько добра пропадёт зря. Всё из-за чего? Из-за закона, так называемого… - продолжал Жёлобов, направляясь к реке. С трудом спустили на воду перегруженные лодки. Темно. Шумят деревья. Река волнуется. Страх одолевает. Такое ощущение, что из-за каждой ольхи за тобой кто-то внимательно следит. - Ну, Сеня, - тихо прошептал Всеволодыч, теперь мы в масле будем купаться. И деньги будут. Проживём, не беспокойся, лишь бы глаз твой прошёл. Что, болит? - Голова гудит. Наверное, инвалидом останусь. - Всё будет нормально. У медицины всякая


ЛОВУШКА

аппаратура имеется, вылечат. Говорят, сейчас даже глаза вставляют. Выколют, к примеру, собачий глаз, да и вставят - вот и будешь ходить с собачьим глазом. - Хе-хе-хе… - перепаханное морщинами усатое лицо Всеволодыча начало трястись. Ладно, ладно, шучу… Да сохранит бог… Неподалёку раздался гром. Жёлобов что-то шепнул себе под нос и торопливо начал креститься. Клубясь, приближались чёрные тучи. - Ну и дождь будет, - сказал Жёлобов, - хотя с одной стороны хорошо, в такую погоду все дома сидят. Громко завыл свирепый ветер, разгибая ветки стоящих на берегу ив и ольховых зарослей. Стало тяжело грести. - Сюда! - раздался злой голос Всеволодыча. Осторожнее, а то опрокинешься… Э-эх!.. Оказавшись в неглубоком омуте, Сеня долго пыхтел: вёсла запутались в водорослях. А между тем дождь всё лил и лил. Не поймёшь, где небо, земля, река, кустарник - всё помешалось. Сеня до ниточки промок. Он видит с трудом. Пришлось Жёлобову привязать Сенину лодку к своей. Наконец, дождь престал, лишь изредка слышались раскаты грома. На голубом небе вспыхнули большие яркие звёзды. Из-за опушки поднялась луна. Удивительно красивой стала ночная природа. С реки поднимается тёплый пар. Лишь соловьёв не хватает, хоть и ночь, наперебой запели птицы. Только Сене не по себе: неужели останется одноглазым? Сеню зазнобило, чтоб согреться, он изо всех сил начал грести. 3 Посёлок спал. В нескольких домах мелькали огни. Едва мужчины прибыли на место, сразу пошли в баню. - Уходя, сказал, чтоб баню истопили. Как кстати. А ты, Сеня, раздевайся, садись на полок, грей свои кости, а я ненадолго отлучусь. Вот лампа, давай зажжём огонь. Как только Всеволодыч ушёл, Сеня отжал свою одежду, развесил на перекладине. На угли плеснул ковш воды. Горячий пар разошёлся по бане. Сняв мокрую повязку с глаз, Сеня чуть не лишился чувств, ему показалось, что глаз вытек. Он сел на лавку. Хочется дотронуться до глаза, а сам боится, вдруг там пусто? Вскоре с бутылкой и закуской явился Всеволодыч. - Вот, держи, согрейся. - Мне б, Всеволодыч, в город поехать, произнёс встревоженный Сеня. Поезд отправляется в два часа. - Да успеешь. И кстати, если в больнице спросят о случившемся, скажи, что колол дрова, а в глаз отлетел сучок. Да что, в принципе, врачи следователи

что ли, особо расспрашивать не станут. Давай выпей одну. Вот молодец. Закуси жареным мясом. Это мясо, между прочим, лекарство заменяет. Я про лосиное говорю. Заболит живот - съешь кусок - и всё пройдёт. Но коль ты в больницу надумал, домой не заходи, а то увидит мать - расстроится. Я сам ей передам, что ты в больнице… Что ни говори, нам сегодня чертовски повезло. По моим подсчётам чистого мяса будет около тридцати пудов. Ну, давай париться, бери веник!.. В больнице глаз промыли и забинтовали. Первые дни Сеня в основном лежал, потом стал ходить по коридору и разгуливать по саду. Теперь голова не болела. А прежде как мучался! Готов был под колёса поезда броситься. Такую муку даже и врагу не пожелаешь. - Самое страшное позади. Хе-хе-хе… посмеялся Жёлобов, навестив Сеню. - Ну что, выздоравливаешь? - Как будто. Профессор обещал сохранить глаз. - Вот видишь! Профессор есть профессор, так что всё будет хорошо. Мать-то была уже? - Да, вместе с Дусей. - И что? - Мать плачет. Дуся тоже волнуется. - Женщины разве без слёз обойдутся… Слёзыто бесплатные. Хе-хе… Значит, всё хорошо, говоришь? Молодец, так держать! Да сохранит тебя Бог… Только… ты ничего лишнего не сболтнул врачам? - Нет. Как мы договаривались, так и сказал. - Умница. А насчёт мяса не беспокойся, всё на месте. Помнишь, как-то зимой я вам на подновку дома денег взаймы давал: так вот, теперь об их возврате не думай. Даже копейку не возьму, если понадобится, ещё дам… Он достал из кармана шаровар толстый растрёпанный бумажник. Среди высунувшихся справок, квитанций отыскал пятидесятирублёвку и протянул Сене. - Хоть серчай, хоть нет, но больше пятидесяти дать не могу. Без чужой помощи мясо не отп��авишь, вот и пришлось подкинуть тому, другому. Жизнь такая - все любят денежки. Но Всеволодыч врал. Всё мясо он отнёс в столовую, которой заведует Софья, родная сестра Жёлобова. Оформить документы не поторопились. Деньги разделили между собой: выпало по 350 рублей. Вот и Сеню не забыли… - Для начала и это неплохо… А дальше, Сеня, развернёмся ещё пуще. Бог нас с тобой не обидит. Леса здесь бесконечные, богатства надолго хватит. Только надо поумнее быть. Увидишь, мы с тобой и порыбачим не раз… А покуда - будь здоров. Ну, а если что… в смысле… дадут инвалидность или ещё что в этом роде, так ты не горюй, пенсию будешь получать. Только насчёт документов и справок придётся побеспокоиться заранее. Если узнают в собесе, что несчастный случай произошёл во время рыбалки, то пенсию дадут меньше. Ты возьми из 51


Игнатий ГАВРИЛОВ

профсоюза справку, что такая беда пришла на работе - на лесопилке. Понимаешь? Тогда пенсию тебе дадут по производственной статье, а это значит, что будешь получать больше, чем по бытовой травме. Тем более в профсоюзе работает твоя невеста, и слова не скажет - всё сделает, как надо. Через неделю Сеню выписали из больницы. Выполнив дома кое-какую работу, он поспешил в клуб, к Дусе. В последний раз они встречались в прошлую субботу, но Сене показалось целую вечность назад. Об их дружбе знает весь посёлок. А как не знать? Встретятся женщины с Сениной матерью, поговорят о том о сём, да и о свадьбе обмолвятся. «Сын твой, Марья, человек спокойный и вежливый, - говорят они, - да и невеста хороша, грамотная. Молодая, а добрые советы умеет давать. Хорошая пара». Такие слова наполняют сердце Марьи гордостью. Наконец, настанут и её счастливые дни. Муж погиб, а на руках осталось четверо маленьких ребятишек. И всех надо было кормить, обуть, выучить. Деревня маленькая, школа в соседнем селе. Попробуй протопать пешком шесть километров туда и обратно, да и одеть нечего. Сене не пришлось окончить даже пять классов, он нянчился с младшими, а мать работала в колхозе. А вскоре Марья апай* продала всё хозяйство, и уехали жить с семьёй в новый леспромхоз. Здесь работал дядя Васьлей, он и помог купить дом, устроил мать на работу. Марья апай оставляла детей одних. Паровоз с холодными вагонами вёз её по узкоколейке в лес. Марья обрубала поваленные ёлки, а в голове кружилась одна мысль: что творится дома. Как дети? Таня с Людой в школе, а Сеня водится с Аркашей. Надо бы Аркашу устроить в детский сад, тогда бы и Сеня в школу ходил - путёвку не дают, говорят, в детском саду места нет. В одно лето Сеня работал в клубе помощником киномеханика. Но как только парню исполнилось восемнадцать, дядя устроил его на лесозавод. Так и не пришлось Сене доучиться. Зато теперь сестрёнка Таня учится в медицинском училище, Люда - в ремесленном, а Аркаша нынче перешёл в четвёртый класс. Сене хотелось выучиться на киномеханика, но так и не довелось. Лесопилка стоит вблизи реки. На левой стороне лесопилки лежат аккуратно и плотно сложенные брёвна, а по правой проходит железная дорога. Вагоны загружены досками для крыш, шпалами. Весело стрекочут электропилы, разливается приятный запах серы. Друзья, оторвавшись от работы, замахали Сене. Сердце парня приятно забилось. В новых серых брюках и зелёной рубашке, бледный от волнения, он выглядел намного старше своих загорелых друзей. Ветер растрепал льняные кудри. - Ну и дорого обошлась тебе твоя уха! пошутил кто-то из друзей. Кто-то по-дружески похлопал по плечу. - О, окосел! Увидит Дуся - испугается, сразу убежит! - Да замолчите вы! - крикнул на них дядя Васьлей. 52

- У человека и без того большое горе, а вы смеяться! Эй, кто там остановил мотор? Оставшись наедине с Сеней, дядя Васьлей сказал: - Не сердись на товарищей, они сочувствуют тебе. А мы потихонечку работаем, и план перевыполнили. А вот как получится в этот раз трудно сказать: двое в отпуске, ты на больничном. Нынче нам новый агрегат обещали, двух механиков и инженера. Надо план выполнить. Вот такие дела. Нам сейчас болеть никак нельзя. В городе строят новый завод, в стране такого завода ещё нет. И новые жилые дома строятся. Без нашей продукции там никак не обойтись. Так ты, значит, и сам не знаешь, когда выйдешь на работу? Жаль. Ладно, что ж теперь поделаешь, раз так случилось… Зайди в бухгалтерию, получишь зарплату и премию. Под вечер перед клубом и конторой всегда многолюдно. Ребята бегают перед сеансом. Среди них и Аркаша. Кто-то пришёл по делам в контору. Ждут своей очереди к нужному начальнику. Люди обступили Сеню, начали расспрашивать о случившемся. Парню пришлось их обманывать: мол, дрова колол. Обманул он и мать, и сестёр. Соврал даже любимой девушке, но от этого ему не было легче. В бухгалтерии он получил свою зарплату и премию. Премию он получает не впервые. За последние годы материальное положение семьи Королёвых резко улучшилось. Мать работает, сам Сеня зарабатывает неплохо, да сёстры получают стипендию. Держат свой огород. И зачем ему Жёлобов? Чего не хватало? Эти мысли всё чаще стали беспокоить Сеню. Порой хочется открыть сердце, рассказать всю правду. Матери - боится: та начнёт плакать и ругаться. Ей и без этого хватает забот. Надо б обо всем рассказать Дусе, но он не посмел, хотя она девушка умная, не болтливая, она бы поняла Сеню. Раньше Дуся работала на пилораме, потом была заведующей клубом, теперь выбрали в комитет профсоюза. Может быть, обо всём надо было рассказать ещё в больнице? Ведь они давали слово помогать друг другу… Дуся закрывала рабочий кабинет, когда появился Сеня. - Сеня! Ты приехал?! - побежала она навстречу парню. - Но я сейчас иду на пятый участок. Главный инженер тоже собирается туда, так что я поеду с ним. Очень хорошо, что пришёл, а то я всё беспокоилась. Как твой глаз? - Ничего. Голова не болит. Только вот в другом глазу что-то мешает. Такое ощущение, будто и небо ниже, и улицы тоже. - Не беспокойся, после операции всё будет нормально. - Не знаю, - грустно вздохнул Сеня и посмотрел на рыбаков, сидящих на берегу. - Никакой надежды. Все успокаивают только. Наверное, останусь я, Дусь, инвалидом. - Такой молодой и инвалид?.. - А что поделаешь? Такие операции редко,


ЛОВУШКА

говорят, проходят удачно. Сначала человек немного видит, а через несколько дней - бельмо на глазу. - Неправда! - вскрикнула девушка. - А что? Профессор ведь не бог, такой же человек, как мы с тобой. - Дело не только в профессоре. Всё зависит от тебя самого. Надо верить, верить в силу профессора и себя самого!.. - Да что там говорить… Даже ребятня меня дразнит: «Одноглазый Сеня вернулся!» - Никто не смеётся. Ты больше выдумываешь… - Пытаешься успокоить, как маленького, а сама, небось, думаешь… - Ничего плохого я не думаю. Всё-таки мы знаем друг друга не день и не два. - Но, тем не менее, справку надо б принести заранее… - О какой справке ты говоришь? - Ну как тебе сказать… Впрочем, что несчастный случай произошёл на производстве. Услышав эти слова, Дуся невольно села на скамью. - Как так на производстве? Ведь ты сам говорил, что всё это произошло на рыбалке. - Ну и что, если говорил? Что, тебе трудно написать? - И я должна написать такую справку? - Дусины и без того большие глаза округлились. - Я?! - Ты, кто ж ещё? Ведь ты выполняешь обязанности профорга… Теперь Дуся была совершенно ошеломлена. Ветер слегка трепал на её стройной фигуре голубое платье, но она этого не замечала. Лицо побледнело, в глазах загорелись злые искры. - Сеня, ты вроде бы и не пьян. Сам подумай, как я могу выписать тебе такую справку? - Но ведь пенсия-то, говорят, будет маленькая! - Мы с тобой пока что молодые и здоровые! Меня вот что удивляет: кто тебя этому научил? Сеня выбросил окурок под ноги и резко встал. - Вот ты какая! Вот ты куда клонишь! Если так… - Причём тут «если так». Я, Сеня, беспокоюсь о тебе, вот уже как две недели не нахожу себе места. А теперь и по ночам не засну… - Если б… В это время из-за клуба выехал зеленоватый газик и остановился возле конторы. - А вот и машина, мне надо идти. Сеня, родненький мой, одно прошу: брось такие мысли. Тот, кто посоветовал тебе сделать это, наверное, очень плохой человек. Не верь таким. Ну, я пошла. Машина, подняв серую пыль, потерялась за столовой. Сеня ещё долго стоял в растерянности. И зачем надо было заводить разговор о справке?.. Не зная, что делать, он направился в клуб. Там должны были показывать новый фильм, поэтому и народу было много. Сеня подошёл к кассе, достал деньги, как вдруг вспомнил слова врача: читать, писать, смотреть фильм запрещается. «Эх, - с досадой сказал Сеня, - схожу в столовую, там же буфет есть».

Сене сегодня не везло так не везло. Столовая только что закрылась. Но народ не уходил, все стояли в надежде, а вдруг да откроют. Сеня решил идти домой, но в это время в открытое окно высунулась женская голова и весело смеясь, сказала: - Сеня, это ты? Кушать, что ли, захотел? Так и быть, заходи через служебные двери. Постой-ка… 4 Заведующая столовой Софья Всеволодовна дверь открыла сама. Через кухню они вышли в узкий коридор. - Вот сюда, - показала женщина на двери с зелёными шторами. - Этот зал для начальства и командированных, - сказала она, мило улыбаясь. - Ты подожди немного, я сейчас приду. В небольшой комнате тускло горел свет, в углу стояли трюмо, два стола. Вернулась Софья Всеволодовна с цветастым подносом в руках, с вином и закуской. - Слава богу, на сегодня отработалась, облегчённо вздохнула она. - Здесь день с ночью перепутаешь. Всем стараешься угодить, они же плюют тебе в лицо. Одному обед не нравится, другой торопится или вообще какой-нибудь пьяница зайдёт вот и … Сеня, что с тобой? Ты болен? Стаканы зазвенели. Сеня пил стакан за стаканом и вытирал губы рукавом. - Дурачок!... Вот салфетка. Какая муха укусила тебя, не невеста ли? Да забудь ты её. Такому красавцу, как ты, стыдно плакать по девушкам, пусть они сами сохнут по тебе. Ах, Сеня. Сеня… Живём мы по соседству, а друг друга и не знаем. Вино всбодрило Сеню. От этой женщины исходила удивительная теплота. И голос её был милый и нежный. - Я ж здесь человек посторонний, - продолжала Софья Всеволодовна. - Окончила кулинарную школу, работала в Ижевске, потом направили сюда. Ты, Сеня, даже не представляешь, как мне не хотелось ехать в такую глушь, а теперь потихонечку привыкаю. Признаться, здесь словно на курорте. Какая местность: кругом леса, рощи, луга… Только одной очень скучно. Круглолицая, полненькая, в белом халате, она была похожа на врача. Улыбнётся - на щёчках ямочки заиграют. Сама белокурая, голубые глаза из-под накрашенных ресниц смотрят на парня так ласково, так нежно… Дуся не такая: тоненькая, на овальном лице веснушки, курносая. Она тоже бойкая девушка, но не такая красавица, как Софья Всеволодовна. А эта, наверное, уже замужем, не юная. - Вы не замужем? - Сеня сам не понял, как спросил об этом. - Ой! - засмеялась она. - Где уж нам уж… Мне нравятся умные и воспитанные, а где они, до сих пор не встречала. Прокукую… - она вновь весело засмеялась. Давай, Сеня, выпьем за знакомство! Сеня был слегка пьян, настроение хорошее, 53


Игнатий ГАВРИЛОВ

сердце готово было улететь на небеса. Домой возвращались вдоль железной дороги, а потом завернули в лес. Деревья стояли не шелохнувшись, заливались соловьи. Сене было приятно шагать с Софьей Всеволодовной и слушать её умные речи. - Много народу приходит в столовую, и ведь всех надо чем-то кормить. Без мяса тут никак не обойдёшься. С ОРСа много не дают, вот и приходится бегать самой. Завтра пойду в правление. Нам, Сеня, дано право - платить наличными. Быть может ты пойдёшь ко мне кучером? - Пойду. - Прекрасно. Рано утром я дам продукты повару, и мы отправимся. Вдвоём будет веселее. Без мяса, Сеня, столовая существовать не может, одной крупой и макаронами не обойдёшься. Ладно, хватит об этом. Слышишь, как хорошо поют соловьи… А ведь поют они для нас с тобой, Сенечка… Какие прекрасные места! Сядем… Какой ты тёпленький… 5 Несмотря на то, что сегодня суббота, Дусе день казался необычайно скучным, длинным. Ей бы пора домой, но без конца заходят люди с вопросами. Долго обсуждали насчёт воскресника. Директор сказал, что даст трактор и бульдозер. Это очень хорошо. А то прямо посреди улицы стоят пни, а овраг, что рядом с клубом, не высыхает даже летом. И кишат там пиявки, квакают лягушки, под вечер липнут комары. Надо непременно закрыть этот овраг. Наконец, справившись с работой, Дуся пришла домой. Её беспокоила одна мысль: «Почему Сеня не зашёл ко мне на работу? И в столовой был, и в магазин заходил, а вот ко мне зайти у него времени не было. Или ждёт, чтоб я пришла? А что, вот возьму и пойду, не постесняюсь. Только так обидно мне… отчего… не пойму… Чувствую, что-то будет…» Надев белоснежное платье с голубыми тесёмками, девушка всё-таки решилась пойти к Сене. Гостеприимная Марья апай тут же поставила самовар, стала хлопотать. - Вы одни, что ли, Марья апай, где дети? - Аркаша пошёл в школу телевизор смотреть, Сеня сказал, что проверит мотор для лодки. Ушёл утром, а всё ещё нет. - А куда он пошёл? - В какую-то деревню, к одному учителю. Тот куда-то уезжает, вот и продаёт мотор по дешёвке. Дусе стало легче. Значит, он действительно пошёл покупать мотор, об этом он говорил не раз. Марье апай нравится вежливая девушка, так и хочется обратиться к ней «сноха». Скоро настанут и её счастливые дни. Дуся будет хорошей снохой. - А как себя Сеня чувствует? - Хорошо. Вчера вечером обнял меня и говорит: «Эх, нэнэ , если б ты знала!» «Что случилось?» - спрашиваю. «Скоро, - говорит, - мы будем жить так, как живут все нормальные люди». О 54

глазах беспокоится. Врачи сказали, что всё будет хорошо. Дуся ушла от Королёвых поздно вечером. Она возвращалась по проулкам, берёзовой веткой отгоняла от себя комаров и думала про воскресник. Что надо будет встать пораньше, работы хватит на целый день, как вдруг услышала знакомый голос. Это ж Сеня! Дуся сломя голову перебежала на ту улицу. Откуда доносился Сенин голос. Но рядом с ним шла женщина… Дуся узнала её, это была Софья. Сеня увлечённо что-то говорил, а та смеялась. Потом Софья Всеволодовна остановилась и коснувшись его подбородка, сказала: «дурачок ты, Сеня… Я тебя и такого буду любить». Они пошли дальше, а Дуся осталась ошеломлённая. Ещё с утра у неё было дурное предчувствие - что-то будет. «Я тебя и такого буду любить», - доносились до неё слова Софьи Всеволодовны. И зачем она не вышла перед ними. Чего постеснялась, кого испугалась?.. И когда они успели подружиться? Почему понадобился такой, казалось бы, гордой и красивой женщине её застенчивый Сеня?.. 6 Спустя неделю, Сеня пошёл в больницу. Когда все анализы были готовы, ему сделали операцию, которая прошла удачно. Сене казалось, что всё это счастливый сон: он снова видит как прежде. Обрадованный, стал проситься домой, но ему сказали, что ещё рановато. Дни в больнице проходили особенно медленно, под вечер становилось невыносимо скучно. В воскресенье его навестила мать, сначала поплакала, потом сказала: - Хорошо, что врачи глаз вернули. Теперь уж постарайся жить как все. Эх, сынок, сынок… Всё беспокоишься о вас, а вы врёте, обманываете. Врачей хоть поблагодарил? Или как и нам, всё наврал? - О чём ты это? Что, собственно, случилось? - Изменился ты, сынок, ой, как изменился… Заблудился ты… Что ты нашёл у наших соседей? Говорят, у Софьи Всеволодовны муж, зачем тебе замужняя женщина? Весь посёлок готовился к вашей с Дусей свадьбе. Вертопрах ты - вот кто. Обещанное слово - тебе ничто? И потом какую справку просил ты у Дуси? Только расстраиваешь её и меня тоже… Сене было неловко стоять перед матерью, он то бледнел, то краснел. Дусю жалко, да и Софью Всеволодовну трудно прогнать из сердца. В это же день, уже под вечер, Сеню навестил и Всеволодыч. Выйдя в сад и сев на скамейки, он начал: - Я рад, что всё так хорошо обошлось, улыбнувшись, сказал Жёлобов. - Вот Софья тебе письмо прислала, привет тебе передала. Беспокоится о тебе. Как самочувствие? - Вроде ничего. - Бог не даст в обиду. Всё будет хорошо. Про наши дела, надеюсь, никому лишнего не сказал?


ЛОВУШКА

- Мне нет резона ходить и болтать. - Ты прав. Вот выпишут из больницы, мы с тобой ещё не раз сходим на охоту. Деньги сами просятся в карман, как откажешься? На свете, Сеня, надо жить умом. Зайдя в палату, Сеня дрожащими руками раскрыл конверт. Сколько милых слов. «Дорогой, не сердись, - пишет Софья, - нет даже времени, чтоб навестить тебя. Да ты и без этого знаешь мою работу. Всё потерплю, родной, лишь бы тебя скорее выписали». Парень готов был прыгнуть выше потолка. Он представил красивое и гордое лицо Сони. Сеня пролежал в больнице больше недели. Наконец, профессор сказал: - Теперь всё хорошо, скоро выпишем. Береги глаза. Последние дни казались невыносимыми. Глаза здоровы, но в сердце какая-то непонятная пустота. Такое ощущение не покидало его и в поезде, когда ехал домой. Только милое лицо Сонечки успокаивало его. «Она меня любит. И на море позвала». Поезд прибыл в 11 часов вечера. Вот она, улица Речная! Он живёт на этой улице, на этой же улице живёт и Соня. Вот её дом. В одной из комнат горит тусклый свет. Значит, Соня дома. Сене непременно захотелось зайти к ней. Рассказать про свою радость. С волнением стоит он на крыльце, прислушиваясь к милому женскому голосу. Но вдруг этот голос прервал другой, мужской, не знакомый. Сеня насторожился. - Говорят, у тебя здесь появился жених, спросил мужчина. - Ого! Какая новость! - засмеялась Соня. Интересно, кто он такой? - Сосед твой… - Этот одноглазый-то? Ха-ха-ха!.. Сеня резко прикрыл дверь и побежал по лестнице. - Кто там? - крикнула Соня и вышла вслед. Она включила свет. - Сеня! Это ты? Заходи! Как хорошо, я только что думала о тебе. Сенины пальцы невольно сжались в кулак. Не успел он уйти, открылись ворота, зашёл Жёлобов и насильно завёл его в дом. Незнакомый мужчина встал и вышел. - Это мой племянник… - сказала вслед ему Соня. Жёлобов по-дружески похлопал Сеню по плечу. Софья тут же накрыла стол и поставила бутылку водки. - Теперь мы с тобой, Сеня, всё равно что одна семья, - произнёс Жёлобов, положив на его плечо рыжую волосатую руку. - А чуть погодя, может быть, и вовсе родственниками станем… - Ты, агай*, что попало болтаешь, - как бы упрекая начала Софья. - Красивых девушек в посёлке немало, да Сеня не слепой, сам их видит. - А ты, Сонюшка, чем хуже их? - Всеволодыч

обернулся, - благодари бога - не обидел и тебя внешностью… - Да ладно… Сеня не маленький! Они усердно угощали Королёва. Потом Всеволодыч, сев поближе, сказал: - Ну что ж, Сеня, теперь мы сходим кое-куда, ты догадываешься, куда, конечно же. Капканы я поставил, но в другое место, а то они почувствовали человеческий запах да поменяли путь-дорожку. А я, братец, тоже хитёр… Хе-хе-хе… Давай, тронемся, что ли… Ловить лесного зверя не грех, не нами придумано, сам Господь Бог велел. Пока Всеволодыч говорил об этом, Сонечка тихонько обхватила Сеню нежными руками. - Ну, конечно же, Сеня пойдёт… Ведь правда, ты пойдёшь? Долго шли охотники вдоль реки. Солнце поднялось ввысь. День становился знойным. Первые встречные капканы были пустыми - лоси прошли мимо. Жёлобов нервничал, кричал на Сеню. Но, увидев в одном из капканов пожилую лосиху, смягчился: - Всё-таки есть на свете Бог… Вот и лосиха пока что жива… Быстрее надо кровь пустить. Стой, куда ты?.. Я её сам. …Ай-яй-яй! Смотри-ка, и лосёнок здесь! Вот удача! Поблизости среди высокой травы стоял молодой лосёнок. Длинноногий, с дрожащими коленками, он направился к еле живой матери. Лосёнок мычал, просил помощи. Жёлобов встал с топором в руках, и ждал удобного момента, чтоб ударить. Но не успел поднять топор, как лосёнок прыгнул через лежавшую мать и исчез среди мелких деревьев. - Эх, не повезло, - с досадой шепнул Жёлобов. - Но ничего, тебе кушать захочется, так что никуда далеко от матери не уйдёшь. Красивы, однако. Пирожки что надо будет. Лосёнок действительно появился снова. - Тпре! Тпре! - ласково позвал его Сеня. Лосёнок с опаской приблизился к протянутой руке. А Жёлобов тут как тут: тихонько поднимает топор. - Не тронь! - закричал Сеня не своим голосом. Топор Всеволодыча отлетел в сторону. Сеня быстро перехватил его и освободил старую лосиху из капкана. Та, глубоко вздохнув, встала и затерялась среди деревьев. Жёлобов опомнился, взял ружьё, но Сеня отобрал и его. Парень побежал к лодке, не чувствуя ни высокой травы, ни веток, бьющих по лицу. Жёлобов - за ним: - Ружьё! Оставь ружьё, мошенник! Нет, Сеня не отдаст ему ружьё, отнесёт в лесничество, там уж разберутся. Жёлобов продолжал ругаться, угрожать. А Сеня плыл по реке, сверкало солнце. На сверкающем солнце, на берегу стояли лосиха с лосёнком, и пили воду. Перевод с удмуртского Лидии Нянькиной 55


СОЮЗ

Лаборатория слова

Редакция продолжает наблюдать (и даёт возможность делать это своим читателям) за творческими экспериментами недавно сложившейся литературной группы СИГМА и за их публичными чтениями, приобретающими известность под названием «Брезентовая цапля». Точно так же, как сама группа продолжает свою работу по поиску новых лиц, идей и мыслей. Итак…

Руслан МУРАТОВ, 22 года, Можга *** посреди огромных книг жил учёный Симеон. золотник, но бледнолик, и мечты его - шаблон. разбирался в альдегиде, и любил факториал. многое он в жизни видел, только счастья не видал. он пошёл искать совета за девятые дороги, где несчастье под запретом, а невесты голоноги. на двенадцатой дороге повстречался Симеону тот, кто кланялся лимону и летал на старом йоге. Симеон спросил бродягу: «ты ли счастье видел в жизни?» а бродяга сел на флягу в стиле абстракционизма. «ты - глупец! и в этом дело! прошептал он Симеону твоё зрение не зрело, и мечты инфекционны». Симеон искал слова, чтоб бродяге возразить: «ты - дурная голова! ты - никчёмный паразит! ты сидишь на крышке фляги с продырявленной ногой, сорок литров чистой влаги в чистоте сороковой. ты всего лишь самосвал, 56

и глаголишь ты наотмашь». но безумец отвечал: «счастье там, куда ты смотришь. оглянись вокруг себя, чтобы счастье стало шире. в каждом новом дезертире тысячи других присяг. не беги и не противься. снизу проще быть богами. доказала экспертиза: счастье прямо под ногами». Симеон раскрыл свой рот и стоял так до заката, озирая глубь широт в десять тысячных карата. он оставил вечер свой и записку на бумаге: «я пойду к себе домой. счастье - в каждом шаге».

Мондарбаг на восточном лепесточке напечатаны три точки, между ними Мондарбаг раскидал свои чулочки. и венок его пропах рукосердцем Королевы. он рассеял где-то слева поговорку о слезах. даже мыши и подмышки, и мормышки с ним дружили, и любили вкус ванили, и ванилью дорожили. и ютились в многоточьи


МОЛОДЫХ АВТОРОВ на гектаре светлых дум,

источали свежий шум в крайне среднем уголочке. уважали Мондарбага за порядочные мысли, за способность видеть числа, на которых спит собака. но однажды, в понедельник, Мондарбаг гулял по рынку, где играли на волынке паровоз и мукомельник. и увидел Мондарбаг, как невесту-Королеву понесли под руки девы на неведомый чердак. на чердак, где было сыро, а уют давно сгорел, где известный сыродел отравился красным сыром. Мондарбаг закрыл глаза, и глазами взаперти он разрезал транспортир, угол зрения связав. и исчезли паравозы, чердаки и понедельник, и исчезла сыродельня, и обида водовоза. и не стало дев несущих, и не стало даже нерва, лишь осталась Королева в лакомой венчальной гуще. в чердаке б закрылись двери, и конец бы был дурацкий, если б Мондарбаг поверил в то, что вера - это сказки. Мондарбаг (случай второй) вечерами Мондарбаг шил прекрасные диваны, а потом их великанам отдавал за просто так. Мондарбаг любил котят, унося всегда с собою тех, кто уличной зимою был до старости проклят. уносил в страну чудес, где сметаны край не виден, где в изнеженном бисквите глубина мясных небес. но однажды, в понедельник, Мондарбаг гулял по рынку, где играли на волынке паровоз и мукомельник. в лепесток стекла слеза

под лежачую собаку, заполняя небом влагу, чтобы он открыл глаза. Мондарбаг увидел горе в доме номер двадцать два, где котёнок с рождества жил в прохладном коридоре. Мондарбаг подпрыгнул вверх и в прыжке украл котёнка, и унёс на фотоплёнку, где гнездился шпротный смех, где в подушках сердобольных ласковые сны живут, где отважный лилипут рисовал восьмиугольник, где нет лестниц и дверей на прямой дороге к Богу. «слёзы делу не помогут», врали те, кто повзрослей. а под крышею любой пустота немых квартир. но незримая любовь в темноте спасает мир.

Антон КУРАКИН, 18 лет, Москва Вам швабра и шпатель нужнее пера и пюпитра, А рассудок ваш оцифрован и заземлён. Вы стихов не читаете - вы читаете титры Списки чужих имён. Афоризмы ищете те, что покороче, вы, Те, что вас оправдают перед вашей же совестью. Вы слезливы, слабы, доверчивы и доморощенны И не дочитав это, включаете «Новости». Вытереть пыль с телевизора, окон и полок, Вымыть посуду, постирать пододеяльник, Будильник на семь завести, чтоб вернул вас в кому В ваше «кофе-дорога-улыбка-компьютерначальник». Я вас не презираю, я просто в вас верю. Твёрдо. Я хочу вам помочь. Я готов вам помочь. Честно. Ведь по-прежнему зажигают для вас звёзды. Люди, их же целая бездна! У Вечности открытый перелом уважения, У истинно важных вещей некроз внимания. Цените и уважайте не деньги, а время, В его честь принесите будничность на заклание. Я двуручниками своих восклицательных знаков И блестящими острыми саблями вопросительных Вскинусь против ваших уютных мещанских взглядов, Научу отличать действительность от действительного.

57


СОЮЗ

*** Я плевал на вашу ненависть к людям, Модную, как Керуак и кашне. Я за людей - грудью! Так что давайте-ка понежней. Я мокротой плевал в мизантропные лица Я, консерватор и варвар. Да будет жив хоть один рыцарь, Готовый пасть за пирата! Вокруг - всё масса серая, не так ли? И только мы такие разноцветные Экономисты, бизнесмены, маклеры, Живущие лишь «лейблами» и «трендами». Мы все таланты, гении, маэстры, Герои, победители, призеры… Вместо того чтоб всем играть одним оркестром, Мы боремся за место дирижёра. «Печально я гляжу на наше поколенье» Девиз эпохи шлюх и каннибалов; Эпохи без добра, тепла и уваженья; Эпохи, где считают баррели и баллы. Здесь взлетают цены и падают самолёты, Здесь вместо метро строятся клубы и дачи… Давайте играть оркестром, играть по нотам! Давайте начнём работать и бросим батрачить! Давайте не переводить в Чечню миллиарды! Давайте будем вместе, когда туго! Давайте слушать добрые песни бардов! Давайте ценить и уважать друг друга!

Мария СИЛКИНА, 23 года, Санкт-Петербург У человека выросла рука У человека выросла рука. Правая рука, которой он лишился давно и по неизвестным причинам, неожиданно выросла. Она не была рукой младенца, рукой ребенка, рукой подростка. А просто в одно самое обычное утро, следующее за очередной обычной ночью, человек проснулся и обнаружил, что левая его рука в привычном положении покоится под головой, а правая рука лежит поверх одеяла. Это он почувствовал ещё до того, как открыл глаза. Он чесал ухо и в это же самое время ощущал под рукой мягкость одеяла. Это было странно и не доступно одной левой. Он секунду подумал и открыл глаза. Испугался и вновь закрыл их. Вспомнил, своё имя, свой возраст, чем занимался вчера и прочее-прочее. Открыл глаза, испугался и вновь закрыл их. Правая рука не только не исчезала, но и сообщала, что замерзла и просилась под одеяло. Так и пролежал он весь день, открывая и закрывая глаза. Правая рука была. Словно в канцелярию, отвечающую за распределение рук, наконец-то дошли его прошения снабдить недостающим органом. Правая была точной 58

копией левой. Только совсем новенькая, без характерных мозолей, следов от порезов и без заусениц. Человек возрадовался. Он поглаживал правую левой, оберегал её от нагрузок и ходить стал как-то больше правым боком, демонстрируя новинку. Огорчало его лишь то, что правая вела себя несколько вызывающе. Словно строптивая иностранка. Всё переиначивала по-своему и близкого общения с левой не допускала. На короткой руке сойтись не случилось. Правая переставала слушаться, когда требовалась её помощь, била тарелки, когда нужно было их мыть, проливала на человека кофе, когда он доверял нести ей кружку, а уж сколько оплеух досталось его жене, когда он старался погладить её правой, - сосчитать сложно. Почему так происходило - не понятно. То ли потому, что правая рука рано повзрослела. То ли потому, что руки просто так не вырастают. Так может, она и не моя вовсе? - начинал сомневаться человек. Правда, чьей она ещё может быть, человеку было невдомек. Невероятное терпение проявляла левая. Даже когда человек отчаивался и хандрил, она старалась как-то наладить контакт. Не то, чтобы левая питала к правой какие-то особенные чувства, но она понимала, что рука об руку предстоит жить долго и враждовать, черт возьми, ни с руки. Год левая подходила к правой дикарке, гладила её и прочее…Все колкости называла спецификой или индивидуальностью. Время шло, но ничего не менялась. Правая рука была лишней, чужой, неподатливой. Человек очень страдал. Он чувствовал себя большим калекой, чем до появления дополнительного органа. Левая страдала вместе с ним. И вот в одно утро человек со своими руками сидел на кухне и смотрел в окно на февральскую слякоть. Настроение было отвратительным, на полу валялись останки любимого сервиза жены недавно разбитого правой. Человек плакал. Левая погладила его по голове, вытерла слёзы. Правая безучастно наблюдала за происходившим. Развязка произошла стремительно. Небольшой кухонный топорик неожиданно появился в левой руке. Правая осталась лежать на обеденном столе. Она наконец-то получила ту свободу, о которой мечтала. И надо сказать, более чужой от этого не стала. Человек от боли и горечи взвыл. Но вот левая принесла бинт и ловко им прикрыла никому не нужное воспоминание. Так закончилась история о правой руке, которая не стала родной, но, наверное, осталась правой.


МОЛОДЫХ АВТОРОВ

Татьяна РЕПИНА, 20 лет, Ижевск небо в солёном небе выход к Буонаротти, выплеск подгрудно-глоточный, чтобы заново задышать, ты замер как вкопанный в центре на повороте, нарушая предписанное, не скрыться, не убежать. из-за молочной пенки рвётся вино золотое, пьяный от радости, забыв про зелёный свет, стоишь, и из-под лопаток стреляет живое, то, чему ни названия, ни антонима в свете нет. чище этого только сибирь меж сосен, только уран в своей первозданной сини, взгляд кавказского горца - упрям и грозен, что-то, чего не почувствуешь ни на одной картине. этого неба в городе мало, как правды в прессе, этого неба достойные спят в подвалах, Боже, под этим небом плыл легендарный крейсер, и золотая тучка тоже под ним ночевала, с этого неба капал ливень на Брестскую крепость, с этого неба однажды спустился Гагарин, всё это рядом вдруг обрелось, воспелось, в это небо дымил вместе с заводами Сталин, а ты, как неморождённый, как рыбья гортань, не зная, в кого и во что влюблённый под звуки людского лая, стоишь под стоградом окон, под маленькой, злой столицей, ломаешь нагрудный кокон, прекрасного острой спицей, и всё это, всё - под небом, чертог твоего острога, в котором немного хлеба и никого, кроме Бога.

введенчество я сделаю из шоколада платье обовью верёвками шеи рук ватная кость застревает в золоте горлом вываливается оскомина мне снова по-прежнему и я выхожу под поезд между колесом и рельсой марширует неостановимая цивилизация возлюби господа и во имя его убей нечистоты вдохновения обнули животворящий терминал посредственности встань у стены раздетым проливнем выжгись пустотой пусть бубенцы звенят: аллах даждь нам днесь... муравьи - Край света далеко? - Это там. (Б. Вербер «Муравьи») мы лезли на баррикады с бесстрашием муравьёв, с этим небом, ломившим виски, и обзором в пару шагов, с пластмассовых сабелек не сорваны ярлыки, а впереди большие собаки выкатывали языки. в их мохнатых хвостах копошилось созвездие блох и садились мухи в углы стекленеющих глаз. в середине пути нам попался навстречу Бог он сказал: «простите, я где-то мог раньше видеть вас?..» --мы лезли на баррикады, словесно осиротев, (облака плевались дождём по промокшим вконец собакам) бесконечно уверовав – с той стороны Алеф, Край Земли, Нирвана, Эдем, три цветочка мака… --цивилизация гибла от излишней к себе любви. муравейник шипел кислотой.

59


СОЮЗ МОЛОДЫХ АВТОРОВ

задавая вопрос: - а могли ли любить муравьи? получаешь в ответ: - могли. как никто другой.

Андрей ГОГОЛЕВ, 22 года, Можга трудная рыба 1. зима, февраль - отбеливатель флага. и гимн и герб до марта занесло. я часть той силы. сила хочет блага, но вечно совершает зло. 2. себя перегнав как спирт из пустой воды я одеваюсь как конь в яблочный грим. необходимо солнце. необходима ты. вьюжимся, пьём, печалимся, шьём, горим. екатерина вторая. девятый вал. екатерина вторая. четвёртый бог. екатерина вторая спасла кусок того, кто её намедни короновал. это сильнее, чем белая трескотня, белая, в смысле, без рифмы, я только пел, слышал Куранты, как скрипит шестерня. чайник автоматически щёлкнул, значит, вскипел. плугом ходили плясать семена в костры. небо как небо, но небо как борона. стрелки часов горячи и углы остры. щёлкнуло новое время, вскипела страна. трудная рыба грызла трудную сеть. трудный ребёнок шёл кого-то пытать. трудно. ползучие дети хотят лететь вдоль по пустым коридорам и так летать. вдоль по пустым коридорам пустой психушки ле-витировать вверх, толкая ногой пространство. я засыпаю на полупустой подушке. гаснущим взором я озираю убранство. 3. снег оживает. проходит двойное стекло. проходит как человек, садится на стул. чтобы не таять вливает в себя молоко. - это не ты сидишь, это я уснул! он хохотал. - поговорим о цене? таять не страшно будет, товарищ снег? 60

СОЮЗ

- таешь ли, спишь, живёшь ли - разницы нет. снег я или приснился. дело к весне.. 4. королева, королева. у тебя Россия слева. у России сердце справа. переправа, переправа. дай огня, княгиня Ольга. в небе горе красной стайкой. перемены, перестройка. перепойка, перепайка. мы не спели. мы не спали. переспели. перестали быть простыми. и устали. и успением остыли. голодаем, холодеем. что прислали переделим. упакуем тело стилем. перережем. перепилим. А и Б сидели слева. В и Г сидели справа. во фруктовой лавке Ева ничего вкушать не стала. от гоморры до содома кроет похотью суставы льва толстого. два толстого. было (ели, пили) стало. утро. зарево белело. мячик солнца в водном поло, там, за морем, королева, небом душу уколола. 5. мело, цвело, разбрызгивало ветер. великий тост порвал великий пост. кого не разделило, вечно третьи, но первым и вторым, едва ли нужен мост. на нерест вверх, сквозь водопады к счастью. у трудной рыбы жажда, дайте пить! я часть тех сил, кого не впёрли части, один из тех, кто просто шёл любить. из тех, кому мало' и зло и благо, хоть модно жмут тугие ярлыки. мело-мело. стряхну побелку с флага, как рифмы стряхивают белые стихи.


САГА О ЛУНЕ

Проза

Рашида КАСИМОВА

САГА О ЛУНЕ

Идущий ночью Последняя из рода саттаров родилась под знаком Скорпиона. Стылая ноябрьская луна, внезапно почернев, провалилась в серую расщелину раздвинувшейся ночи. Тусклая чернота залила зрачки малютки. Едва пошевеливая крошечными членами, она молчала. Обычный для новорожденного крик захлебнулся в ней, не родившись и словно не смея явить себя в эти сумеречные дни. И только к утру, когда из чрева угасающей ночи выскользнул ранний луч, глаза ее вспыхнули голубым светом начинающегося дня. Прошло два года. Когда человек, наконец, вышел из ельника, прихрамывая и опираясь на толстый сук, день встал такой холодный, ясный, что все поля и окрестные деревушки были видны до самого края неба. Заледенелая тропа посреди опустевших полей далеко и звонко разносила стук его палки. В ставшей деревянной телогрейке и заросший бородой, глядя перед собой своим единственным глазом, он ковылял открыто, уже не таясь… Он знал, что возвращается умирать и что час этот приблизился. Надо было ещё немного усилий, чтобы не рухнуть здесь, посреди знакомого с детства поля, нестерпимо сияющего серебром ранних заморозков. И когда он вошёл в село, люди, узнавая и пугаясь его, спешили пробежать мимо, и, отойдя на несколько шагов, оборачивались как на призрак. «Э – э!» - всплеснула руками жена свояка Энтентеиха, узнав в нём высланного год назад в Сибирь купца Бари. Потом шепнула: «Твои там… в амбаре у Рахима…» И гулко упала железная щеколда. Стало быть, в амбаре. Стало быть, Рахим пустил. Шатаясь, Бари вышел на горбатую аксайскую улицу. В ряду чернеющих на ослепительном небе изб краешком глаза отметил квадрат бывшего своего двухэтажного дома. Тяжело перевалившись через плетень в задубевшей телогрейке, доковылял до

рахимовского амбара, распахнул лёгкую, обитую тряпьём, дверь… Предки Бари происходили от арского князя Саттара, не пожелавшего оставаться в низовьях Волги под властью монголов. Сыновья его, покидая Поволжье, уводили за собой на вятские земли целые табуны монгольских лошадей. Горели кони от бешеного гона. Аксай оказался на торговых путях, и саттары, осев в нём, занялись барышничеством и мелкой торговлей. Все в их роду звались саттарами. «Вон саттар Гали идёт», - говорили об отце Бари. Он часто сопровождал своего деда с товаром по вотским деревням, починкам и займищам. «Мы, улым, серебряные татары, - рассказывал дед, держась за поводья лошади, - твой прадед родился на берегах Нукрат идель. Вода в ней светлая даже ночью. Вот от неё и волосы, и глаза, говорят, у нас посветлели. Видишь, у меня даже брови рыжие», - смеялся дед, оглядываясь на внука, лежавшего, закинув руки за голову. В три года Бари посадили на лошадь. На другой день он уже садился сам, спрыгивая на неё с дерева. А когда он натирал до мозолей свой маленький крепкий зад, то ездил, стоя на коленях на крупе лошади. Аксайцы только головой качали, глядя вслед крошечному наезднику, что проносился мимо, колотя лошадь по бокам своими грязными босыми ножонками. В мектебе мулла, открыв коран, прочёл детям, что аллах создал сатану из огня, а человека сделал из глины. Семилетний Бари, подняв голову, гневно заявил: «Я не хочу быть глиняным. Я хочу быть сатаной, потому что он из огня». - «Что ты! Что ты!» - испугался мулла. И Бари среди аксайской детворы получил прозвище «Джен» - сатана. К четырнадцати годам его начало помучивать мужское вожделение. Он рос в мире, где сама жизнь не могла разделить грех и безгрешие. Он видел, как волнами колыхались чёрно-белые спины коров,

Об авторе. Р. Касимова (1950) родилась и живёт в Глазове. Окончила Глазовский пединститут, преподает словесность в гимназии. Пишет прозу. Автор книги «Осенний дебют» (2007). Победитель республиканского конкурса, посвящённого двухсотлетию со дня рождения А. С. Пушкина (2000). Публиковала свои произведения в альманахе «Горизонт», журнале «Луч».

61


Рашида КАСИМОВА

шедших по вечерам мимо ворот, и как над ними время от времени возвышался бык, падал, ревел и снова поднимался, Бари видел, как склещивались собаки. И какой-то странной, дикой и сладкой силой отзывалось это в растущем теле. Однажды он упал с коня. Лежа за цветастым чаршоу и онемев от сковавшей мальчишеский пах боли, слышал, как бабка-знахарка сказала его матери: «Он не будет иметь детей и мужчиной не сможет быть». И тогда Бари, спустя две недели, направился в конюшенный загон, где, таясь в углу за ограждением, наблюдал, как сучили горячими ножками молодые кобылицы и ржали жеребцы в ожидании встреч с ними. Он видел, как жеребец покрывает их, и смотрел до тех пор, пока его собственная плоть не напрягалась, бугрясь и твердея. И тогда он пошёл в дом к молодой вдовой бесермянке, куда часто заглядывали шакирды из старших классов, и не был ею отвергнут. С царской службы Бари пришёл с небольшим капиталом в кармане. И врос сначала всем своим крепким телом в тощую землю, доставшуюся ему от отца. Весной быстрый сход снегов смывал почвы Нечерноземья, образуя овраги и унося с талой водой удобренные навозом земли аксайских крестьян. Бари первый в селе занялся травосеянием, давая отдохнуть земле, а дальний починок отдавал в аренду вотам. Он следил за тем, чтобы земля его удобрялась при зрелой луне, а не молодом месяце, когда особенно в рост идёт сорняк. Хозяйство его ширилось, требуя новых рук, и Бари нанимал для полевых работ односельчан, братьев из рода жалялов. Войдя в долю с глазовскими купцами, он начал торговлю. Непомерно длинными руками в рыжевато-палевых волосах он загребал мешки с овсом, пенькой и зерном, сам их грузил на телегу и свозил на торги. С широким поставом длинных бугристых рук и звероватой головой на приземистой фигуре он напоминал молодого одинокого зверя. Он и был одинок. Когда-то семнадцатилетний Бари мог один подвалить лошадь к уразе и мясоеду, вызывая восхищение односельчан. Но когда он развернул собственное хозяйство и открыл в селе лавочку, аксайцы стали сторониться его. Прошло пять лет. Бари уже имел торговую лавочку и в уездном городишке. Вдова внезапно скончавшегося глазовского купца Волкова продавала дом на одной из улиц, петляющих к югу от Соборной площади. Был солнечный и ветреный майский день. Подвижный воздух нёс ранний в этом году пух тополей. Деревья, словно шествуя друг за другом, колыхались вдоль улицы Никольской, толпились в глубоких затенённых дворах деревянных домов. И 62

неустанный плодовитый супруг их, ветер, всё опылял и опылял своих подруг и нёс новые живые облака семени, не давая остановиться бесконечной белой карусели. Приближаясь к дому Волкова, Бари услышал пение. Он толкнул калитку и очутился на широком зелёном дворе. Посередине стояла вынесенная на торги мебель. Через весь двор на верёвках в несколько рядов хлопало бельё. Когда порывы ветра поднимали простыни, Бари видел босые женские ноги, приплясывающие в такт музыке. У подножия чёрного с зеркалами шкафа прямо в траве играл граммофон. Когда труба, вздрогнув, зашипела и пластинка остановилась, из-за белья с прищепками во рту вышла вдова. На Бари глянуло скуластое и крепкое, с узким разрезом блестящих глаз, лицо вотки средних лет. Не спуская ласкового взгляда с незнакомца, она отхлебнула из кружки, стоящей возле граммофона, и медовый бражный воздух ущипнул ноздри Бари. «Уж извиняйте, у меня именины», - сокрушённо развела она руками и засмеялась, приглашая его войти в дом. Он робким и жадным взглядом окидывал её крепкое тело. Случайные женщины, с которыми ему иногда доводилось быть, не оставляли в нём ни имени, ни памяти о себе. Фаина, пройдя на залитую солнцем кухню, заскользила по ней, как лодочка на играющей светом волне, и, ещё раз вкусно отхлебнув из кружки, запела по-вотски: Ой, рябина-рябинушка, ты опутаешь мои волосы, Ой, рябина родимая, ты кинешь монисто мне… А руки её между тем метали на круглый стол тарелки с горячей бараниной, кислой капустой и мочёной клюквой, солёными огурцами и перепечами. И хмелея, и смеясь она говорила: «Я хорошо пою, я много пою, потому несчастлива, мне бабушка говорила…» Потом она замолчала и, не спуская глаз, смотрела, как Бари ел, и только молча, без слов, придвигала всё ближе и ближе к нему то одну, то другую тарелку… Встретившись с ней глазами, дикий и грубый Бари замирал и отводил взгляд. Их молчаливое разглядывание друг друга нарушил мужской голос за окном: «Хозяйка, ты продаёшь мебель?» - «Нет! Я купил дом и мебель, и ящик этот с музыкой… всё купил!» - вдруг охрипнув, гаркнул Бари, дивясь, как он удержался и не сказал «и эту женщину». А потом вдруг с силой загудел ветер, и Фаина кинулась к окну, силясь поймать убегающую раму, а Бари бросился помогать ей, и она, оказавшись в кольце его рук и ловко выскользнув из них, полетела во двор спасать пересохшее бельё, уже меченое летящими с тополей рыжеватыми чешуйками. Она путалась в простынях, и Бари, шагнув к ней сзади, вдруг жадно обхватил её, и на этот раз она вся, от круглой веснушчатой нежной шеи и до пяток, ушла в его длинные бугристые руки, прильнула к нему, закрыв глаза, комкая и волоча за собою бельё, и


САГА О ЛУНЕ

слабея в своей женской немощи… Ветер, играя своей силой, гнул до земли деревья, и горьковато-сладкий дух тополиного мёда кружил над ними. И он взял её прямо здесь, на укрытой пухом траве, где, зарываясь в тополином сугробе, погибал граммофон. Потом они поднялись с земли, ещё содрогаясь от пережитого соития, и по икрам женщины, мешаясь с налипшими золотистыми чешуйками и пухом, струилась кровь. Затворённая кровь её месячных, которых она ждала до сорока лет и не рожала в своём первом замужестве. Тело её, в себе самом заточившее женскую кровь, молчало. «Пустобрюхая», - вздыхал купец Волков, извергнув в неё, остывающее с годами семя, и вяло поглаживая живот жены. Он по-своему любил Фаину и незадолго до гибели привёз ей даже граммофон с дальней ярмарки. Но молчали её тело и душа. Внезапно вспыхнувшая страсть к дикому заезжему татарину разбудила её кровь и тело. Каждый вечер гнал Бари лошадь из Аксая в город. Звероватое лицо его освещалось и смягчалось, лишь переступал он порог её дома. Теперь каждую ночь он соединялся с ней, весь дрожа от счастья обладания и неведомой ему в себе до сих пор нежности. И к концу месяца Фаина понесла. Узнав об этом, Бари сгреб её в охапку и увёз в Аксай, в свой просторный двухэтажный дом. От него, предавшего народ и веру, отвернулись родные. Мать Бари, Зайнаб, не желая жить под одной крышей с невесткой воткой, уехала к дочери, бывшей замужем за кестымским коробейником. Односельчане, едва кивнув, при встрече отводили глаза. Но Бари ничего не замечал. Счастливый разделённым одиночеством и женской любовью, он продолжал врастать в торговое дело и с затаённым трепетом ждал рождения ребёнка. В мартовскую ночь, полную луны и света нерастаявших снегов, родила Фаина сына и назвала его Олешем. Дитя стало для них знаком согласия небес. Того согласия, которого не получили они от людей. И ещё жарче стали их ночи. Неутомимая в любви Фаина была языческой душой своего ушедшего пранарода, малорослого, боязливого, плача и смеясь поющего на тощих полях свои протяжные, похожие на волчий вой, песни, но неустанно горячего и хмельного в любви. Пять столетий назад, придя в промозглые сумеречные часы откуда-то с севера, селились воты между Великим лесом и Великой степью, сменяя отцов и дедов детьми и внуками, плотью и кровью становясь перегноем бедного Нечерноземья. В этой мшистой и болотистой лесной стороне случались удивительные истории. Говорят, ещё раньше в те далекие времена, когда великаны Алангасары, успокоясь, улеглись в прикамских долинах, в одном из вотских племён люди, прося защиты у Верховного Бога от начавшегося падежа

скота, принесли в жертву своего лучшего белого коня. И Бог Инмар вернул людям другого белого коня, ещё краше прежнего. Образ вечного возвращения открыл Инмар своему маленькому народу. Говорят, его можно увидеть ранним утром при бледном месяце и в лунные ночи, потому назвали его «лунный конь». Кто-то видел возле него тень собаки. Говорят, это тень того, кто вонзил нож в сердце жертвы, и с тех пор он преследует лунного коня. Так и бродят они вдвоем по земле. Люди боятся приближаться к ним. Говорят, у тех, кто их видит, резко меняется судьба. И бок о бок с вотами, в соседних бревенчатых деревушках, в тесном единении с землей, в каждодневном соприкосновении и вражде, проживали карино-татары, мешая свой язык с вотским и ревностно оберегая от них обретённого Бога своего. Но были среди тех и других потомки древних булгар кипчаков, пришедшие по Арской дороге в верховья Чепцы и не пожелавшие принять ни православия, ни мусульманства. Они ушли за гординские холмы на выселки, ниже гурьякарского погоста, и жили там в своей дремучести. Ходили слухи, что всё меньше у них стало рождаться мужчин и, наконец, когда они все вывелись, стал приходить к ним лесной зверь в волчьем обличье. Говорили, в туманные вечера женщины по очереди открывают ворота, впуская его в свои жилища… А в Бари, хоть и был он плоть от плоти частицей народа, избравшего единого бога Аллаха, текла ещё, как и в Фаине, добулгарская языческая кровь. И жил он, путаясь в страстях человеческих… Чтя Бога соседа, он не нашёл Бога в себе. Соблюдая обычаи аксайской деревни, он не укоренялся в них и всегда надеялся только на себя, на свои, похожие на оглобли, не знающие покоя, руки. Руки его, сгружая и разгружая нехитрый товар сельского уездного купчика, одновременно вымачивали, мяли и дубили волчьи, собачьи и беличьи шкурки, прежде чем он открыл в Аксае мастерскую по выделке кож и нанял людей на скорняжье дело. И уже ощупывали металлические лопасти новой маслобойки, привезённой из далеких немецких земель. Но пришла беда. Как-то, весь погружённый в мысли о новой мельнице, Бари возвращался в Аксай. Лошадь привычной рысью несла его по луговой дороге, политой утренней младенческой слезой. Белый налив луны ещё держался на небосклоне. Желая взглянуть на место запруды, Бари бросил поводья и спустился к реке. Низко над самой водой клубился туман. И вдруг он услышал рядом чей-то глубокий вздох. Из тумана вынырнула морда белого коня, посмотрела на него влажно-синими глазами и, наконец, явился сам конь, 63


Рашида КАСИМОВА

как видение из речной дымки. Татарин Бари знал толк в лошадях и потому перестал дышать. Конь стоял белый, лёгкий, с голубоватой гривой, глаза синим яблоком смотрели, ножки тонкие подрагивали. Хомут, оглобли, плуг - не его дело. Божий конь. И загорелось в сердце Бари: конь, ясное дело, ничейный. Шея чистая, не знавшая уздечки, копыта не подкованы. Стало быть, его конь. Взять, для забавы, сыну. Он нежно провёл рукой по крутому боку, слыша, как течёт шерстка у него под руками, но конь вдруг фыркнул, захлопал вмиг покрасневшими глазищами, заржал и взвился над человеком. Две бледные луны заметались в кровавых яблоках, и, как в окровавленных зеркалах, почудились в них чёрные силуэты собаки, быка и птицы. Бари, подпрыгнув, ухватился за конскую гриву и, не снимая другой руки, удерживал коня, шепча много раз слышанное в детстве от отца и деда слово. «Хуш-ш-ш!» - шептал он, как будто из своей широкой и костистой груди вместе с этим словом выдыхал другую, равную животному, силу, и сила эта усмирила белого гостя. Фаина, вся полыхая, вылетела навстречу мужу, но встала на полпути, ахнула и притянула к себе трёхлетнего сына, таращившего глаза на красавцаконя. Она смотрела, как Бари, довольный, повёл его на конюшню, бросив из-за плеча на жену знакомый ей горячий взгляд, и качала головой. А к вечеру явился он. Кобель с шерстью цвета потухшей золы и расплывшейся чёрной отметиной на переломе между застывших настороженно-злобных глаз. Не то собака, не то волк. Он сел перед воротами и ждал. Бари, распахнув ворота, позвал его негромким свистом, и тот вошёл. «Ну, раз пришёл будешь сторожить», - решил Бари. Ночью в постели, когда затих безмолвный и горячий язык их тел, Фаина сказала мужу: «Это лунный конь. Видишь, и собака пришла. Боюсь я, …отпусти их». - «Не бойся, это дикий конь. Заблудился, видать, ещё жеребёнком, одичал. Ничего, Фаинушка-рябинушка, он привыкнет, и будет скоро на нём ездить наш Ольшат. И собака нам сторожевая нужна, верно?» - так говорил Бари, склоняя к ней изнурённое любовью лицо. Стояли ночи полной луны. Несколько дней просидел пёс-волк на цепи в углу двора, ночами сипло воя, пугая односельчан и окрестных собак. Как-то с утра Фаина затеяла стряпню. Белые руки её, с нежными углублениями на сгибах, ловко метали кусочки теста. Только раз потемнел взгляд женщины, провожая из окна скользнувшую вниз к реке ласточку. «Ничего, птица полетела к воде жарко», - решила она. Трёхлетний Олеш играл в сенцах с деревянным коньком, покрытым розовым лаком, источавшим сладковатый запах лесных орехов. Все двери и окна были раскрыты. Жара, всё густея, заполняла двор и дом. Воздух замирал. 64

Мальчик, прижимая конька к себе, перелез через порог и, как все дети, задом вниз спустился с крыльца, не спеша переваливаясь косолапыми ножками, приблизился к зверю на цепи. Собака замерла. Ребёнок, запомнив, как это делал отец, освободил её от привязи. Собачья пасть, сделавшись огромной, злобно рыкнула, и мальчик, растерявшись, побежал не в дом, а в полуоткрытые ворота. Слыша над собой хриплое дыхание, ребёнок понесся вниз по дороге, к реке. Он ещё не знал страха перед водой… «А где Ольшат?» - весело спросил Бари, прижав к себе разморённое и сладко пахнущее тестом тело жены. «А где Олеш?» - эхом повторила Фаина, леденея от ужаса. И уже через мгновение оба метались по двору и кричали, и бежали к реке, услышав от кого-то, что видели мальчика с собакой у воды. И весь вечер, и следующий день, и следующую ночь искали они своего мальчика, не замечая ни утреннего света, ни вновь сошедшей на землю ночи. Река не вернула тела ребенка. Некрещёный в церкви и неблагословленный Аллахом, ушёл он в воды Валсю. Таков был приговор близких и односельчан. Сцепив челюсти и слыша, как от яростной тоски крошатся зубы во рту, молчал Бари, и всё чернела лицом Фаина. Она легла и закрыла глаза. А когда открыла их, постаревшая и одряхлевшая, то уже не узнала того, чей голос сладко проникал в самые тайники её чрева, и в чьих неуёмных ласках доходила она до смертной истомы. И когда он коснулся её плеча, она вдруг расхохоталась и, брызгая слюной, зашлась в крике ненависти: «Уйди, бигер проклятый! Ты привёл этих тварей, ты погубил сыночка!» Она превратилась в зверя. И он, осознавая, что она уже начала своё страшное скольжение к другому берегу, старался удержать её. Бари гладил родные плечи и руки, лаской прикосновения пытаясь вернуть её обратно. Но из глубин её обезумевшей памяти вытекли и время, и прошлое, и их любовь, и осталась только пытка невыносимо острой боли, и она ночами продолжала кататься по полу, плача и воя, и звать своего долгожданного, перворождённого и последнего ребёнка. На третьи сутки она вдруг затихла и, казалось, впала в сон. Но посреди ночи встрепенулась, села, расширив зрачки и прислушиваясь. «Вот… вот он опять пришёл» - шептали её растрескавшиеся губы. Выскочив на крыльцо, Бари увидел под воротами в пятне лунного света силуэт собаки. Он опять ждал. Схватив топор, Бари впустил его во двор и со всей силой ударил в углубление между холкой и спиной зверя, и тот рухнул, обливаясь кровью. Потом мужчина распахнул дверь конюшни, где, узнав его, заржали две гнедые кобылки. И мимо него белой молнией порхнул конь, перелетев через ограду,


САГА О ЛУНЕ

скрылся в ночи… Когда Бари вышел на двор через пару часов, трупа собаки не было. По сухой траве и поперек тротуара тянулся кровавый след, казавшийся чёрным в свете ночи. Зверь ушёл. Бари спит, держась за упавшую ледяную руку жены… Он видит, как белый конь уносит мальчонку по лунной дорожке всё выше и выше. Вот он, отделившись от земли, поплыл по воздуху навстречу небу, а там только сколок луны. «Эй, балам!» - кричит и бьётся в тоске Бари, силясь догнать их, и просыпается от собственного воя. Пуста брачная постель, залитая мёртвым сиянием луны. Нет Фаины. И тогда, уже зная о своей новой беде, бежит Бари босой, в одном исподнем, через всю деревню к реке Валсю. И там, на обрыве высоко над водой, где прижались друг к другу рябина и тополь, видит он недвижно покачивающуюся на фоне звёздного неба Фаину. Ещё не остывшее тело женщины рухнуло на него, и он, весь согнувшись и шатаясь от горя, понёс её в дом, где ещё недавно дышало и звенело их счастье. Аксайские женщины-мусульманки отказались омыть грешное тело Фаины, и он сам снёс её в баню и долго мыл её тело, продолжение его тела, самую нежную и беззащитную часть его самого. Беззвучно рыдая, мыл он её, гладил кожу, которая теперь становилась платьем на её плоти, и целовал обугленные огнем смерти зрачки любимых глаз. На другое утро он сам выкопал могилу. Потом завернул тело Фаины в льняные простыни и, уложив его на телегу, крытую зелёным сукном, повёз на кладбище, темнеющее как остров в заречной долине. Ещё издали увидел он колыхающуюся возле кладбища толпу. Она была похожа на сползшую с неба тучу и гудела громко и возмущённо, но, завидя его, разом стихла. Бари, остановив лошадь, поднял завёрнутое тело и, держа его перед собой, приблизился к людям. «Не гневайся, Бари, не пустим. Иноверка она, кряшен!» - сказал сурово голос из толпы. «Не пустим!» - заволновались, зашумели женщины, особенно жестокие в своей вере. И тогда молча, ничего не говоря, с остановившимися глазами, он повернул назад и пошёл в гору со своей страшной ношей. Принес её к круче над рекой Валсю и выкопал могилу под тополем с рябиной, где женщина прошлой ночью в безумии горя ускорила свой конец, чтобы успокоиться рядом со своим младенцем. Солнце, бледнея, уже шло на свою закатную дорожку. Тени деревьев переползли на другую сторону и стали остывать, а он всё сидел возле свежего холмика и гладил его, ставшего глиняным телом Фаины. Подошла осень. Холмик над Валсю покрывала палая листва, и на неё с лёгким стуком падали ягоды рябины… Как-то Бари застал здесь аксайских

мальчишек. Один из них, приспустив холщовые штаны, собрался помочиться. И тогда Бари, схватив его за грудку, поднял в воздух и держал так долго, до посинения, и, пожалуй, задушил бы пацанёнка, если бы не подоспела его мать. С тех пор никто не осмеливался подняться на этот крутогор… А он продолжал жить и работать, и люди видели его лицо, одинаковое, как у беркута, и утром, и вечером. Сентябрь близился к концу. Бари с утра, ссутулясь, уезжал с приказчиком по купеческим делам, оставляя за спиной мёртвую тишину дома. Возвращаясь поздно, в тоске одиночества падал на неубранную постель. Как-то вечером он один ехал вдоль Валсю по просёлочной дороге. Светила полная луна, от деревьев поперек дороги лежали чёрные тени. Вдруг лошадь встала в смертном ужасе. То сверкая сединой шерсти под полуночным светом, то ныряя в тень, пересёк дорогу знакомый зверь. Бари явственно увидел на лбу его кроваво-чёрный рубец и под ним синий, с жёлтым пламенем, глаз. Секунда, и он растворился в лесной тьме. А утром работник Шамиль, ведавший конюшенным хозяйством и ездивший накануне на цыганский базар за конской упряжью, окликнул хозяина: «Бари-бай, гляньте-ка, что я нашёл…» На чёрной растрескавшейся ладони конюха лежала детская шапочка-каляпуш, изрядно запылённая и измятая. Бари поднёс её к носу и услышал едва уловимый знакомый запах лесного ореха. «Где?» - выдохнул Бари одними губами. «Да вот, как поехал от базара, на повороте от балезинского тракта в Аксай… гляжу, на обочине вроде знакомая шапчонка». Смутная догадка радостной волной прошла по сердцу Бари. Однако он не дал ей ходу, но молча, про себя, решил проверить. Отослав приказчика в город одного, он сунул во внутренний карман казакина пачку денег, которые ещё вчера готовился пожертвовать на строительство новой мечети в чепецкой округе. Потом вскочил на свою любимую каурую кобылку и поскакал на станцию Балезино. У знакомого сапожника-кустаря расспросил он, где найти цыгана Митру, у которого когда-то покупал краденых коней. По-царскому указу от станции только что проложили железную дорогу на Пермь. Вдоль новых сверкающих шпал тянулись купеческие лабазы, за ними под ветхим навесом отыскал Бари цыгана Митру. И тот рассказал ему, что люди из табора Васьки Хромого месяца два тому назад подобрали мальчонку возле деревни Извиль. Ребёнка забрала себе жена Васьки Лала. Её собственный годовалый ребёнок утонул позапрошлым летом. А нынче табор ушёл на Макарьевскую ярмарку, спешил успеть завтра к обеду на паром, к переправе через Вятку… «Счастливо, Бари! Только как теперь уговоришь 65


Рашида КАСИМОВА

Лалу? Уж больно она к ребёнку привязалась». «Спасибо, Митра. И вот что я скажу тебе: это мой сын. И я верну его себе». Бари хорошо была знакома дорога на Нижний. Не раз он и сам ездил по ней за товаром на шумные Макарьевские ярмарки. Однако, зная привычки цыганского табора, он держался притоков Чепцы, что тянулись справа. Слева перемежались леса и перелески, багряные, жёлтые, все в ветрах и солнце. А он всё гнал и гнал, не разбирая дороги. Заворачивая в селения, он расспрашивал о таборе и летел дальше сквозь стылый и палящий осенний воздух. Из-под копыт его лошади летели брызгами щебень, палая листва и мелкая каменная пыль. Наконец, лошадь его, вся мокрая, сломала ногу… И Бари оставил её вятскому крестьянину, бросив впридачу часть своих денег. Взяв другую лошадь, он снова гнал её до самого вечера. Ветер утих. Темнело. На реке, из-за поворота сверкая огнями, выплыл пароход с двумя барками. С высокого отвесного берега открылись широкие просторы Вятки. На берегу под тёмным обрывом, заросшим ельником, различил Бари красный глаз костра. И, спрыгнув с лошади, спустился к огню. На земле у тепла, укрывшись с головой, спали двое. Слышался лёгкий храп копытящихся поблизости коней. Слабый свет догорающего костра освещал лицо цыганки, склонившейся над засыпающим у ней на коленях ребёнком. Она сидела по-турецки, скрестив свои босые грязные ноги, и отблеск огня вспыхивал на её красных бусах, зажатых в кулачке ребёнка, играл на мягких губах, что с улыбкой шептали что-то… Она не сразу подняла глаза на незнакомца, а потом, увидев его, испугалась, вскочила на ноги, уронила наброшенный на ребёнка платок. Бари с больно толкнувшим в грудь сердцем узнал родной затылок своего живого сынишки. И сказал хриплым голосом: «Вот я и нашёл своего сына». - «Нет! цыганка крепко обхватила ребёнка руками и, сузив злые глаза, спросила: - А какие твои доказательства, что он твой?» И отвернулась, поспешно унося мальчонку к завешанной тряпьём кибитке. «Вот его шапчонка, видишь?» - говорил Бари, шагая за ней. «Ха, шапчонка! Кто знает, чья это шапчонка!... Уйди, не отдам дитё!» - сказала она. Бари понял - не отдаст. И тогда он, чувствуя, как в нём закипает кровь саттаров, с бешеной силой ударил её кнутом вдоль спины. Женщина вскрикнула, присела, схватившись за плечо, на котором под светлой блузкой расплылось чёрное пятно. И Бари вырвал заплакавшего ребёнка из ослабевших рук цыганки. Прежде, чем сесть на лошадь, он кинул к ногам её оставшуюся пачку денег: «Это тебе за мальца, что спасла ты его, не бросила!» Отъезжая, слышал он, как кричала и плевалась ему вслед Лала: «Будь проклят, нехристь! Тьфу! Тьфу! Тьфу!» Проехав версты три и чувствуя смертельную 66

усталость, Бари съехал в овраг. Привязал лошадь. Закутал в свой казакин уснувшего сынишку и сложил над ним шалашиком еловые ветки. Сам, прислонясь к полуистлевшей, но всё ещё живой лиственнице, закрыл глаза. Но вдруг ему почудился лёгкий шорох, и он встретился взглядом с глазами наклонившейся над ним Лалы. Разгадав её коварный и наивный замысел, он схватил её за плечи и хотел отшвырнуть от себя. Но руки его, против воли самого Бари, ощутили такую покорность её мягких плеч, так пахнуло от неё духом тёплого сена, что он замер на секунду. И потом, отвечая на внезапный дикий и сладкий зов тела, бросился на неё… Небеса текли над ними, отражая свет полуночной нукрат-Вятки. Приподнявшись на локте, Бари задумчиво тронул пальцем запекшуюся кровь на оголённом плече женщины и спросил: «Больно?» - «Хэ-ей! Да не больней кнута Васьки Хромого! Сколько он меня бил… Хотела я у тебя, спящего, ребёнка забрать, да не вышло. А попривыкла я к нему. Мишке моему было бы столько же…» «Поедем в Аксай, Лала. Ты любишь моего сына и станешь мне женой». - «Нет, - смеясь, качала она головой, - ты нехристь, и дороги у нас с тобой разные…» И сверкнув белками глаз в темноте, ушла. Поднялась по склону оврага, юбкой сметая утренний иней и даже не спросив его имени. Низко над приречными лугами стлался туман. И луна, достигнув своего предела и снова истончась, встала как знак вопроса на серых небесах. Бари, покачиваясь с сыном в седле, думал о странном круговороте событий: потеряв раз ребёнка, Лала вновь потеряла его, а тот вернулся к отцу, уже похоронившему его мысленно в водах Валсю. Он увозил с собой память о ней, жене своей на одну ночь. Той, которой удалось горячими губами разомкнуть его ссохшийся в скорби рот. Когда к вечеру следующего дня Бари въехал в село с сидящим впереди себя ребёнком, аксайцы подолгу замирали у ворот, глядя им вслед. И в этот час не было на земле людей более счастливых, чем эти двое. Бари, отослав стряпуху, сам накормил сынишку, вымыл его и остриг ногти и, глядя на него, уснувшего, ощутил такой покой, какого прежде никогда не знал. И почудилось ему, что ктото Неведомый встал за его окнами. Бари уловил его Присутствие как дуновение в ночи. Ночью и было его сознание. Трижды весна сменила зиму, а осень - лето, и новая зима пришла в Нечерноземье. Бари с приказчико��, возвращаясь из Ахмарова, завернули в Юнду. Там сегодня начинались знаменитые базары. На берегу реки уже пестрели купеческие балаганы. Ветер трепал откинутые пологи, где толпился шумный


САГА О ЛУНЕ

разноязычий люд: крестьяне воты, татары, бесермяне, русские, цыгане, конокрады и торговцы. Короток зимний день. Спеша успеть к торгам, люди на лошадях переправлялись через реку по ледяному насту, толстому у берегов и тонкому, как высохший осенний лист, на течении. Бари с товаром тронулся вслед за ними. Над дальними холмами низко висело мглистое небо, обещая начало длинных глухих ночей. Вдруг, взорвав монотонный гул ярмарки, раздались крики. Льдистое стекло под тяжёлыми подводами не выдержало и треснуло, и сани с лошадью и людьми провалились в чёрное студеное крошево. Бари и ещё несколько человек, оказавшиеся рядом, соскочили с подвод и бросились в ледяной огонь воды, где в безумии барахтались животные и люди. Бари, держась в разломе между льдинами, схватился за платок девочки и подтащил её к себе, потом выбрался из воды и, подняв на руки мокрое скрюченное тело, побежал… …Бежит Бари, не чувствуя холода. Оторопь и смятение сковали его тело, и ноги не слушаются, и сердце неистово колотится в его широкую грудь. Фаину опять несёт он на руках. Но не ту зрелую и угасшую женщину, жену свою, а девочку, юную Фаину, что на руках его. И выбившиеся из-под платка медно-русые мокрые волосы щекочут ему шею, губы и путаются в его бороде, источая знакомый родной запах живой фаининой кожи. Накинув на трясущуюся от холода девочку свой тулуп, Бари погнал лошадь в село. Мокрый, с всклокоченной бородой, внёс он её в дом мельника. Жена мельника Капиталина увела девочку в баню, по обычаю, в день ярмарки, с утра жарко натопленную. Облачившись в сухую мельникову рубаху и выпив стакан крепкой кумышки, сидел Бари за самоваром и всё медлил с отъездом. И когда девочка, не закрываясь концом платка, как это делали замужние татарки в присутствии незнакомого мужчины, вошла после бани в дом, Бари, движимый каким-то болезненным чувством, шагнул к ней и приподнял её лицо за подбородок. Маленькая живая Фаина стояла перед ним. Выпуклый девичий лоб с капельками пота на смуглых висках и опущенные на горящее лицо ресницы. «Как зовут тебя? Откуда ты?» - спросил он. «Наваль, из Ахмади», - прошептала она, не смея поднять глаза на своего спасителя. Когда Бари вышел на улицу, уже стемнело. Базарный день закончился. Где-то в соседних избах старые бесермянки за кумышкой затянули свои древние песни-крези. И, как две тени, женщины, закутанные в платки и шали, вынырнули из глубины двора. Одна из них, ткнув в Бари костлявой рукой, прошептала: «В тебе кровь поганая, кяфирская и маленьких кяфиров нарожает тебе Наваль…» - «Что ты несёшь, безумная? - шептала другая, оттесняя её в сторону. - Не слушайте её, Бари-бай. Больная она. Аллах возблагодарит вас за спасение нашей девочки. Я

буду молиться за вас». Со смятенным чувством выезжал Бари из Юнды. Кто эта девочка с лицом юной Фаины? И что значит это пророчество старой безумной женщины? Наконец, остались позади избы с зыбкими огоньками в чёрных окнах. Холодало, и небо как будто поднялось выше. На нём, как древний знак тюркской руники, вырезался месяц, заново начиная свой таинственный путь. И минуло четыре луны. И подошло время весеннего сева. Ветер с полей нёс в лицо глубокий пряный аромат распаренной солнцем и готовой принять в себя семя земли, и звериный запах навоза с крестьянских дворов пьянил кровь людей и животных. В пятничный день в Аксае начинался предшествующий весеннему севу народный праздник - свадьба Плуга с Землей. Дугой вогнутая аксайская улица с утра стекала в долину толпами призжего пёстрого люда. Кое-кто уже хлебнул огненной араки. В толпе, то подавая голос, то теряя его, ныряла гармонь. Из раскрытых окон плыли ароматы свежей выпечки и сладкой карамели. Врезаясь в праздничный поток, проносились всадники на вычищенных и сверкающих крупами лошадях. После гибели Фаины Бари впервые решил снова участвовать в конных скачках. Он легко забросил своё тело в седло. Под ним нетерпеливо переступала ногами молодая кобылка Мариам. На спуске к широкому майдану Бари обогнал толпу ахмадийских и кестымских девушек с узелками на головах. Они шли, галдя и смеясь, в радостном возбуждении от предстоящего веселья, гостеваний и вечерних игрищ до утренних зорь. Ясный, весь прозолоченный день встал над лугом. Майдан тонул в пёстрых бабьих передниках и платках. Толпа встала полукругом, в центре которого взметнулся в небо с парой новеньких яловых сапог длинный гладкий шест. И, хлебнув для куража стопку араки и оголясь до пояса, лез по нему, обливаясь потом, аксайский паренёк, но где-то на полпути изнемог и под хохот толпы съехал обратно на землю. Вслед за ним, сверкая коричневым атласом тела, быстро, по-змеиному обвивая столб своими гибкими руками и ногами, поднялся Муса, сын известного глазовского купца Сахиб-Гирея. Через десять минут яловые сапоги уже блеснули в его руках под ликующий рёв дружков. Девушки, сбившись в кучу, с интересом посматривали на него из-под полуопущенных ресниц. Муса чувствовал это. Ладно сложенный, с карим глянцем стройного тела, он был неутомим в среде татарской молодёжи и оказался рядом с Бари в начале скачек. Взметнув своё нескладное мускулистое тело на круп лошади, Бари, как бывало прежде, взлетел над лугом. И посыпалась подковкой глухая дробь по серой, ещё прошлым летом утоптанной, дорожке. 67


Рашида КАСИМОВА

Позади заколыхались крупы других лошадей. Муса на своём вороном, весь подавшись вперёд красивым телом, шёл рядом. Почти одновременно с Бари пролетали они над канавками и завалами. Но вот конь Мусы вырвался вперёд и уже приближался к финишу. Вдруг Мариам заржала и взметнула в воздух комья земли, словно её какая-то неведомая сила выбросила вперед. Что-то изменилось в окружающем майдан пространстве. И прежде чем успел понять, увидел Бари, как толпа разом повернула головы в сторону бурого перелеска. Там по кромке осинника плыл, как невесомый, белый конь. «Ай - вал!» - кричали бесермянские подростки ломающимися голосами. Мариам, распалясь весенними призывами природы и далеко позади оставив вороного Мусы, продолжала галопом нестись к перелеску, где скрылся конь. Узнала ли она своего недолгого гостя, с кем три года назад, еще молодухой, простояла двое суток за низкой перегородкой? Лунный конь растворился в воздухе, оставив после себя долгий, как восхищенный шёпот, выдох толпы: «Ай - ат!» Но кто-то крикнул: «Да это цыганский конь! Они тут под Балезино табором стоят». Земля хрустела на зубах Бари, когда ему наконец удалось остановить Мариам и повернуть её назад. Юные девушки со смехом окружили подрагивающую потными боками победительницу, накинули на неё вышитые полотенца. И почудились Бари среди девчачьих лиц знакомые глаза, но он тут же потерял их и не нашёл, сколько ни вертел головой по сторонам… Вечерело. Народ расходился, белея платками и рубахами, поднимался в село. Отцвел сабантуй. Земля и плуг снова заключили брачный союз. Бари верхом въехал на мост. Навстречу вылетел на своем вороном Муса, блеснул зубами: «Я не в обиде, Барибай. Ты справедливо выиграл скачки. Айда к реке, выпьем за твою победу». У прибрежных кустов дружки Мусы разожгли костёр, пили красное городское вино, мешая его с пахучей деревенской бузой и закусывая конской колбасой. Красавец Муса, пьяно похохатывая, с красным от вина и огня лицом, толкнул Бари под бок: «Эх, Бари-бай, нынче мы девку крадём! Сейчас должны привезти её мне. Хочешь моим дружкой будешь, а?» «Найди кого помоложе для такого дела», - сухо отвечал Бари, опрокидывая в себя стакан вина. Муса, похлопав по шее своего вороного, продолжал: «Я уж и баньку велел затопить». «Постой, Муса, - возразил один из его приятелей, - она же не вотка. У татар не моются с невестой в первую брачную ночь». «А я буду мыться! - заявил всё более хмелея Муса, - ты ничего не понимаешь, верно, Бари-бай? Слушай, а ты со своей Фаиной…» - начал было он, но тут же смолк, увидев, как гневно сверкнул глаз Бари. 68

Между тем из-за гординских холмов, крадучись, шли сумерки, ведя за собой, как призраки, синие тени. Со стороны села ещё доносился хор молодых девичьих голосов. Бари, кивнув всем, вскочил на лошадь, но в это время из тьмы возник всадник с белеющей перед собой женской фигурой. Спрыгнув и тяжело дыша, он стащил с коня женщину и подтолкнул её к огню. Та сердито отшвырнула его руку и подняла голову. Бари похолодел. Ахмадийская девочка, спасённая им из ледяной воды прошлой осенью, стояла перед ним. Выходит, для забавы сына Сахиб-Гирея спас он её тогда. До сих пор он помнил тяжесть её упавших мокрых кос. Фаинины глаза, наполнясь слезами, умоляли его. «Я помогу тебе, Муса, - сказал вдруг Бари, решительно поворачивая лошадь, - куда везти девушку?» «О, спасибо, друг! Салих покажет тебе дорогу!» - расплылся довольный Муса. Бари, свесившись с седла, помог девушке взобраться на лошадь и тронулся вслед за приятелем Мусы. Но, поднявшись на взгорье, круто завернул в сторону и, хлестнув лошадь, помчался по свежей пашне навстречу полной луне, кроваво-красной от заходящего солнца. Что-то вслед кричал Салих, но Бари не слышал его и, нахлестывая лошадь, увозил девушку всё дальше и дальше. Так купец Бари сам сделался вором. Ночь царила кругом. Луна стала бледнеть. Запахло свежестью. Бари ехал вслепую по незнакомым лесным дорогам, и такой разговор происходил между ним и похищенной им девушкой: - Я увезу тебя в Ахмади, Наваль. - Нет! Нет! На мне теперь позор. Как я погляжу в глаза людям? - Тогда выходи за меня, девочка. Я не молод и не красавец. Но обещаю, потом ты полюбишь меня. А утром с первым солнцем мы поедем в Ахмади знакомиться с твоими родными… Где-то внизу, не умолкая, болтали говоруныродники. Ночной призрачный свет крался меж деревьями. - А ты не вспоминала обо мне, Наваль? спросил неожиданно Бари. - Вспоминала. Часто вспоминала, - шепнула девушка. - И я думал о тебе, Наваль, - Бари приник губами к чистой девичьей головке. Едва переступила Наваль порог незнакомого ей большого двухэтажного дома, как в окна и стены посыпались камни и раздался резкий призывный свист. Бари ждал его. Закатав рукава, он вышел навстречу скалящимся молодцам. Их было трое, незнакомых парней из дальних селений, должно быть братьев, очень похожих друг на друга, с бесцветными глазами сопатых подлёщиков. В темноте они казались белыми. Зная, что пощады не будет, Бари первый ударил в глаз одному из них своим жестким кулаком. Рассвирепев, братья разбили ему в кровь лицо и нос,


САГА О ЛУНЕ

разорвали одежду. Уходя, один из них, сплюнув кровью, крикнул: «Эй, купец, Муса велел передать: он не в обиде, девок много на свете!» Зажав ладонью кровоточащую скулу, Бари спустился в баню, наполненную шумом сухих веников, сыростью и мужским одиночеством. Свет из низкого окна падал на чан, наполненный водой. Тихо скрипнула за спиной его дверь. В багрово-чёрной воде с дымкой лунного света увидел Бари лицо женщины. Фаина… Нет, это была Наваль. Закапанная кровью тропинка привела её сюда. Она не вскрикнула и ни о чём не спросила. Она поняла всё. Перед ней был её господин и мужчина, дважды спасший девушку и жестоко за неё пострадавший. Первый мужчина, что поразил её воображение и теперь смущал её сны. Мужчина, которого она интуитивно, не имея опыта, готова была услаждать собой и служить ему, как это делали её мать, бабушка и прабабки. С покорной радостью она приняла судьбу, начертанную небесным каламом для всех дочерей живого, упрямого, крикливого и распылённого по всей земле народа. Своими тонкими пальцами она разорвала вшитый в бешмет ещё бабушкой мешочек-амулет и высыпала из него чёрно-синие ягоды вереса в чан с водой и обмыла его раны. И кровь его унялась. А воздух в бане наполнился пряным ароматом можжевеловых ягод. Кумганом зачерпнула она эту воду и полила его широкие бугристые плечи и своими узкими ладонями осушила их. И тогда Бари, не умея сдержать своего желания, привлек её к себе. И в свои сорок лет он впервые познал девственное тело и его дыхание, и испуг, и девичье лоно, как влагу чистого света. Они вошли в него и стали частью его тела и его памяти. И после того, как Наваль забылась в утреннем сне на кровати в своём новом доме, Бари долго ещё сидел на галерее, облокотившись на перила. Бледнеющие небеса погасили луну, и она теряла форму, спеша к новым пределам. И снова на Бари сошёл тот покой, какой он уже испытал раз, обретя сына. Снова кто-то Неведомый встал за его спиной. И это присутствие теперь станет постоянно смущать его дремучую душу, требуя от него слов, которых он не знал. Два года прошло с той их можжевеловой ночи… Бари не забывал Фаины. Они обе жили теперь в нём как одна, нераздельная с ним , женщина, которая явилась к нему сначала зрелой женой, а потом, опалив его болью утраты, вернулась в другом, юном облике. Вдыхая ночами запах густых, с медным отливом, волос Наваль, он шептал имена обеих… Шестилетний Ольшат, чувствуя молодость Наваль, тянулся к ней. Ему нравилось играть с ней в прятки. Нередко, возвращаясь из города, Бари заставал свою юную жену выглядывающей из зарослей малинника и, снисходительно посмеиваясь, шёл в дом. Воспитанная строгой бабкой-

мусульманкой и сумасшедшей фанатичной матерью, Наваль с радостным удивлением приняла свободу в доме мужа. Увидев её в первый день, закутавшейся по обычаю в большой платок, Бари снял с неё платок и накинул ей на макушку лёгкую цветастую косынку, возвращая ей её право на молодость. И Наваль повязала косынку вокруг головы, а узел сделала на затылке, открыв свои тугие, сверкающие медью, косы. Мать Бари, Зайнаб, вернулась в Аксай. «Вотвот, правильно, люди говорят: нарушаешь ты шариат», - говорила она, сердито дуя на чай в блюдце. Пришли первые осенние заморозки, и в деревне начали резать гусей. В помощь жене Бари нанял в дом двух аксайских девушек. На нижнем этаже, перед кухней за большим столом девчата ощипывали гусей и, по обычаю, пели. Но, заслышав шаги молодой хозяйки, прежней подруги детских игрищ, разом смолкли. Краешком глаз они видели, как Наваль спускается к ним, постукивая каблучками из разноцветной кожи и как волнами ходит её шёлковое зелёное платье. Когда, встав за их спинами, Наваль попыталась было запеть, девушки не поддержали её, низко опустив застывшие лица. Теперь она была чужой. Наваль знала, что потом девчата на коромыслах понесут гусиные тушки к роднику, а за ними с гармонью и шутками потянутся парни… Бари, выйдя из лавки, застал жену в задумчивости у окна. Он обнял её сзади и тихо шепнул: «Хочешь, оденься и проводи девушек…» - «О, Бари-бай, что вы…» - не нашла слов благодарности Наваль и спрятала лицо своё на груди мужа. А вечером, когда полная луна встала в окнах купеческого дома, выбелив внутренние покои и высокие подушки на никелированной кровати, Бари, склонясь над женой, губами ощутил набухшую упругость её груди. И тихо засмеялся от счастья, привлекая Наваль к себе. Через полгода Наваль родила сына Сафу с той же беспокойной синью в глазах. К осени следующего года Бари вместе с балезинским купцом Овсюковым открыли в Юнде русско-татарскую школу - мектеб. Бари привёз из уездного центра очкастого студента Чупина и заведя его в гулкую пустую школу, как всегда, коротко и грубовато сказал: «Вместе с татарским надо учить и русской азбуке. Вот ты и будешь учить». Имаму, с встрепенувшимся и беспокойным лицом, пояснил: «Без русского не выжить. Не те времена нынче». Когда Ольшату исполнилось восемь лет, Бари купил сыну синюю сатиновую рубашку с поясом и повёз его в школу. Школа была в двух шагах от его лавки. Нередко слышал он, как мальчишки из разных деревень, разбегаясь после школы, кричали вслед Ольшату: 69


Рашида КАСИМОВА

«Эй, богатей, ног не жалей!» Мальчонка, головой и носом зарывшись в ворот тулупа, нехотя двигался в сторону отцовской лавки. Как-то утром Бари, усаживаясь с сыном в сани, сказал ему: «Сегодня домой пойдёшь пешком. Дорогу знаешь. Держись санного пути». Лицо Ольшата вспыхнуло радостью. Когда после занятий ребятишки с шумом высыпали на улицу, кучер показал Бари на небо: «Погода меняется, будто к метели… а, Бари-бай?» «Ничего», - сказал Бари, хмурясь и провожая издали глазами поспешно удаляющийся от школы коричневый тулупчик. …Ольшат, закрываясь рукавом от ветра, в серой несущейся мути уже давно не видел ни леса, ни дороги. Слились острые спины сугробов и небо. Снег, летевший прямо в рот, казалось, хотел замести и его. Мальчонку бесцельно несло и крутило в этой снежной воронке. Наконец он наткнулся на чернеющее в снегу бревно и присел на него. Ему казалось, что он засыпает, но чей-то рык над самым ухом не давал ему заснуть. И он явственно видел перед собой собачью пасть с чёрной переносицей. Где-то он уже видел её… Декабрьские сумерки обрушились на Аксай снегом. Наваль, слыша тревожный свист метели, дула на обледенелое стекло, вглядываясь в темноту. Деревня по макушку утонула в сугробах, а снег всё валил и валил. И недвижно в белом пространстве застыли ворота. Вдруг прямо перед носом её взлетела бабочка с медно-пурпурным крапом на крыльях. Бабочка в доме зимой? Она продолжала летать перед лицом Наваль, то складывая, то расправляя свои трепещущие крылышки. И вдруг Наваль поняла. Она бросилась по ступенькам вниз и, едва не скатившись с них, накинула тулуп и сунув ноги в валенки, выскочила за ворота. Ветер толкал её в спину, снова беременную, с вздувшимся животом, толкал, рыча, и гнал в вихрящуюся муть. Ольшат почувствовал, как чьи-то тонкие и сильные руки подняли его, и тотчас услышал голос Наваль. Неслышно подъехали сани, и голос Бари остался в нём до конца его дней: «Никогда не садись в пути, сынок. Иначе заметёт». - «Спасибо, джаным, душа моя», - шепнул Бари жене, усаживая её в сани. «Это не я. Это она спасла», - отвечала Наваль. «Кто?» - «Фаина». «Волк», - шептал, засыпая, Ольшат. Ночью начались схватки. Позвали вдовуповитуху. Зайнаб увела сонных Ольшата и Сафу на свою половину. С чугунным лицом, уставясь недвижно в угол 70

дома, сидел Бари, положив перед собой свои тяжёлые руки. Он слышал вскрики жены и глухие, бессознательные удары рук Наваль о бревенчатые стены. И, наконец, когда раздался детский плач, он поспешно шагнул за полог и, наклоняясь над женой, стал убирать струящиеся вдоль щёк её мокрые волосы… Но повитуха, передав дитё девуш��еприслужнице, шепнула ему: «Бари-бай, вам следует выйти… Ещё один должен родиться». Он вышел, не услышав о втором ребенке и только поняв, что надо ждать и снова сел на то же место. И всё стояли перед ним её разбитые в кровь костяшки пальцев и восковое лицо с чёрными провалами вокруг глаз. Второй ребёнок - тоже мальчик, родился только под утро. Бари не видел, как унесли его, но, когда он рванулся к жене, повитуха сказала: «Наваль плоха. Зовите муллу…» Мулла читал молитву, но Бари не слышал слов молитвы. Из-за спины его он видел только постаревшее лицо Наваль, ещё больше теперь похожей на Фаину. Под ногами Бари опять разверзлась бездна, и оттуда уже снова глянула смерть… Он не мог и не умел принять начертанное. И тогда, вцепившись в плечо уходящего муллы, он попросил: «Хазрат, умоляю вас, молитесь ещё, спасите. Я… заплачу». «Сын мой, ты отошёл от нас. Ты презрел наши обычаи, не бреешь бороду, не держишь пост. Впусти Аллаха в свою душу. И всё случится так, как решит Он…» Мулла вздохнул и учтиво коснувшись руки Бари, вышел. И тогда Бари, не знавший благочестия и молитв, отвернулся к стене и стал горячо шептать обычное, человеческое: «Я уверую… Только не забирай её. О, я уверую…» Твердя эти обеты, он ещё не знал, что уже верил, ибо слово его уже было обращено. И следующий день, и следующую ночь Бари сидел возле умирающей жены. Но Наваль не умерла. Кровь унялась. Бари отослал девушкуприслужницу. Меняя под женой ссохшиеся чёрнобурые простыни, Бари ощутил, как тепло возвращается в её тело и розовеет лицо. И только тогда он позволил себе, задохнувшись в рыданиях, прижаться щекой к её запавшим глазам. Но он уже знал, что победил не он, ничтожный и маленький Бари, а победила бесконечность терпения Того, кто давно, пронзив его суетную жизнь собою, смотрел и ждал его. На следующий день, возвращаясь из Глазова с крещенских базаров, завернул Бари в мечеть и договорился о дне имянаречения своих близнецов. Он не сделался благочестивым мусульманином, творящим пятикратный намаз. Слишком жгучими и плотскими были его земные привязанности. Только с этого дня он был не один в этом мире. Он как бы раздвоился. И в нём теперь жили купец Бари и рядом


САГА О ЛУНЕ

с ним другой, соглядатай души его. К нему обращал он теперь свои мольбы о земном. И слова сами находили его. Последнее мирное лето перед началом Крушения было особенно памятным в семействе Бари. У него росли четверо сыновей, продолжателей рода, с одинаковой звёздной россыпью в синих глазах и упрямо сжатыми, как у Бари, ртами. Сам он сделался оборотистым и знатным в чепецкой округе торговцем. Как все купцы носил косоворотку под двубортным пиджаком, брил бороду и затеял строить кожевенный завод за рекой Кез. Но проливные дожди мешали начать дело. В это лето повёз он жену с детьми на знаменитую Макарьевскую ярмарку. Остался в памяти нарядный и шумный Нижний с Кремлём, пароходами, уходящими в серебряные волжские дали. Запомнилась кипучая весёлая толкотня на Соборной площади вдоль Китайских рядов, где торговцы из Китая протягивали им смешных, прыгающих на нитках, обезьянок, и Бари купил их своим близнецам. Иранские купцы раскрывали перед смущённой Наваль плетёные корзиночки с ароматами и женскими украшениями. Бари, несмотря на протесты жены, выбрал пару миндалевидных голубых самоцветов в чернёном серебре. И пока дети с женой лакомились сладкими и вязкими янтарными финиками, Бари, пройдя в дальние ряды, остановился перед старым турком. На лотке, крытом выцветшим ковром, лежали чётки разных мастей. Но внимание Бари привлёк медный кумган. На красноватых округлых боках его была вычеканена фигура человека в замысловатом уборе, за ним тянулись следы. Внизу была сделана короткая надпись на арабском языке. «Что это?» - ткнул Бари в изображение. Турок, плохо владея русским языком, пояснил как мог: «Бедуин… ношь… пустын…» И, повинуясь какому-то безотчётному смутному любопытству, Бари купил у него этот кумган, развеселив свою семью. «Для кого вы его взяли? Уж не для себя ли?» - спрашивала смешливая Наваль, и вслед за ней смеялись сыновья. «Ничего, пригодится», - твердил он, смеясь сам. К началу священного Рамазана по размытым дорогам Сибирского тракта, и всё-таки довольные вернулись в Аксай. Лето продолжилось и закончилось дождями. Всюду на дорогах и вдоль полей текли ручьи, в травах и на дворах пузырились лужи. Сгнили хлеба на полях. И в редкие минуты согласия между небом и землей стаи голодных птиц гигантским чёрным покрывалом падали на гнильё и клевали его. Кое-как протащилась голодная зима. И настало другое лето, страшное знамениями и происшествиями. Началось оно небывалым зноем. В жаркие

майские дни и ночи отяжелела белым цветом черёмуха, и старики в Аксае, качая головами, говорили: «Пустым зацвела. Не будет нынче пирогов с черёмухой». Малоземельные крестьяне, привыкшие прежде брать у Бари зерно в долг до осени, один за другим потянулись к нему в дом, а он, оставшись сам без излишек, сокрушённо качал головой, отказывая им, и видел, что люди уходят недовольные. Особенно зло косились на него братья Жалялы, когда-то работавшие на его дальних починках. Всюду хозяйничал голод. И, как случалось в такие времена, пошли по окрестным деревням побираться люди. Старые юндинские бесермянки, стоя у ворот аксайцев, жалобно и горестно тянули: «Э-э-э!.. когда-то ведь и мы были в вашей вере-е, да русской царь-от Грозной веру нашу отня-я-я-я-л!» И плакали, вытирая грязными рукавами свои красные, вывернутые трахомой, глаза… И началась засуха. Сначала задымилась земля. Удушливый запах гари держался не только днём, но ещё более усиливался к ночи. Горело где-то в утробе земли, и явственно слышали люди на покосах далёкое гудение подземного огня… Наваль с детьми находились в доме наверху, когда вдруг из кухни снизу раздались крики стряпухи. Несколько мгновений назад она поставила чугунок с пшёнкой на стол. Вдруг за окном возникла тень. Тощая рука, пробив стекло, нырнула в горшок и, торопливо выгребая оттуда вязкую массу, стала жадно запихивать её в страшный щелястый рот. Стряпухе запомнились пальцы с налипшей крупой и короткими тупыми ногтями… И больше она, перепуганная до смерти, ничего не смогла рассказать. В эти часы Бари находился в Глазове. Он повёз четырнадцатилетнего Ольшата поселить на квартиру к знакомому татарину-мещанину на Александровской, чтобы сын с осени продолжил учебу в городской гимназии. В городе было неспокойно. Искажённым эхом доползли к лету из столицы тревожные вести о январских событиях. У здания мужской гимназии гудела толпа молодых, среди которых узнал Бари и лицо учителя Чупина, размахивающего газетой. Напротив духовного училища на Преображенской шумели железнодорожники. На базарной площади из лапотной разноязычной толпы вынырнуло дикое слово «революция». Бари чувствовал, что это только начало той болезни, что называется крушением. Ветер предательски покинул город ещё в начале лета, и жара взяла его в свои тучные объятия. На углу Кругло-Вознесенской тополя, начав свой чад, вдруг разом все занемогли, свернув свои сухие листья и время от времени стряхивая грязные серые комочки

71


Рашида КАСИМОВА

пуха, который копился вдоль деревянных тротуаров, тянувшихся по Никольской к бывшему Фаининому и теперь доходному дому Бари. И всё вокруг казалось заражённым: и этот гаревый тяжёлый воздух, и летящий на обратном пути склизкий сколок луны… Ночью проснулись от багряно вспыхивающих окон. Горели двухэтажный амбар и конюшня. Гул огня заглушал частые удары по металлу. С ведрами и воплями «Пожа-ар!» бежали люди, боясь, что огонь перекинется к ним. Бари не мог подступиться к объятым пламенем воротам амбара. С обожжённым и бешеным от ярости лицом сорвал он доски с заколоченной боковой двери конюшни и ринулся туда спасать мечущихся в стойлах лошадей. Одну за другой, грязно ругаясь, выталкивал он их через пылающий выход. В дальнем стойле, поднимаясь на задние копыта, билась и ржала в гудящем пламени, вращая кровавыми глазищами, словно исполняла какой-то страшный танец, Мариам… Бари не увидел, как метнулась в тот дальний угол Наваль спасать их общую любимицу, ту, которую она украсила в тот памятный сабантуй бумажными цветами. И в этот миг рухнула кровля. Бари, услыша женский вопль, успел оглянуться и прежде чем рухнул настил, увидел взметнувшиеся к шее лошади белые гибкие руки своей Наваль… Огонь к утру опал, оставив на месте амбара и конюшен огромное чёрное пепелище, похожее на дымящуюся прокопчённую чашу, где, обугленные, в страшных объятиях друг друга, лежали женщина и лошадь. И ещё долго потом, почти до первого снега, летел из этой чаши пепел… Высвободив из-под трупа лошади Наваль, ещё стонущую, живую, Бари, спотыкаясь, как слепой, понёс её в дом. Женщину, похожую на обгорелую лучинку, завернули в мокрые простыни, положив её, как полагается, головой на юго-запад. На подушке лежало чужое раздувшееся багровое лицо. Она была недвижна, только тяжёлый храп поднимал и опускал её грудь. Но в какой-то миг, с трудом подняв веки, она остановила взор на сыновьях, вставших у ног её с недоуменно-синими глазами. Потом подёрнутые мукой зрачки остановились н�� Бари и он услышал, как её почерневший, в пене, рот слепил слово «Камал». Это было имя, но оно скатилось по нему, как дождевая капля по стеклу, не тронув сознания Бари. И пока мулла читал над ней «Йа син», Наваль отошла. Как тени, замелькали женщины, хлопоча о предстоящем погребении. Стояла жара, и похороны решили не откладывать. Бари сидел, склонившись над Наваль. Лицо его было отчуждённо. Чей-то голос сказал: «Нужно принести лёд из погреба». Бари встал и направился к выходу, но вдруг весь качнулся, 72

услышав запах можжевельника, который кто-то поджёг и подвесил по обычаю над входом. Он с такой силой ухватился за дверной косяк своими ручищами, что они побелели, и затрясся, низко опустив свою поседевшую за ночь голову. «Смирись с волей Аллаха, сын мой», - сказал хазрат, коснувшись его плеча. В доме было много женщин. И все хлопотали, облечённые светом торжества, а не скорби, заботясь о том, чтобы вода для омывания тела была родниковой и чтобы нитки и иголки для шитья савана были бы новыми. В приоткрытые двери Бари слышал, как женщины, расплетая, очевидно, косы Наваль, дивились длине и густоте её волос, которых почти не коснулся огонь. И всё это было так, словно они готовили её не земле предать, а к свадьбе. Многое ещё не понимал Бари в своём народе. Но именно это отсутствие надрывной пустоты, сопровождавшей его прежние утраты, остудило его боль. В суете слышал он, что накануне вечером видели селяне за его амбарами не то странное худое существо на двух ногах с нечеловеческой пастью, не то одного из Жалялов… Небывалым красным кругом встало солнце над кладбищенским лесом. Наваль опустили в землю. Мужчины, вымыв руки из кумгана и прочтя ещё раз над могилой отходную, побрели в село, переговариваясь уже о своём, земном. И тогда Бари спросил у задержавшегося за оградой имама, что означают рисунок и надпись на кумгане. «Это часть коранической суры, - отвечал хазрат, разглядывая медный кумган, - «идущий ночью» написано здесь на арабском… Все мы по земле бредём как в ночи, Бари-бай. Толкаемся, бьёмся, зверствуем… И всё же бредём… Видите следы?..» И Бари сказал, вдруг охрипнув: «Мои следы - это могилы за моей спиной. Но - за что?» Встретив пылающий взгляд Бари, имам опустил глаза и прошёл мимо. А Бари завернул на балезинский тракт и на выезде у знакомого трактирщика взял штоф смирновской водки. Вечером, спустившись вниз и заглянув в лавку, увидел Ольшат как отец, хмельной, сидел за стойкой и в сумерках шептался с кем-то: «Я купец, я умею только торговать. Так давай поторгуемся, - Бари ударил кулаком по стойке, - я был у тебя в долгу? Да. Только ты дорого взял. Эх, дорого…» Голова Бари стукнулась о стойку. Наутро он ехал мимо спалённых полей под усталым выцветшим небом. Он был абсолютно одинок. Он потерял не только Наваль, но и того, другого, кто жил в нём, разделяя его душу в последние годы. Нелюдимый и молчаливый, Бари снова впрягся в новую вереницу дней, хлопотных и пустых. Засушливое лето обернулось новой голодной


САГА О ЛУНЕ

зимой. Уездные власти призывали купцов к благотворительным сборам. Приказчики в лавках Бари жаловались на плохой оборот товаров. Строительство кожевенного завода было приостановлено. Ходили слухи о возможной войне. Зайнаб, смотревшая за детьми, как-то весенним утром, с тяжёлой одышкой садясь напротив Бари, сказала: «Сын, я уже стара и скоро помру. Тебе следует жениться». - «Не торопи меня, мать». «Тебе надо жениться, - упрямо повторила Зайнаб, - у меня есть на примете…» - «Кто такая Камал?» - вдруг спросил Бари, не слыша её. - «Это сестра Наваль. Как же ты забыл её?» И тут он вспомнил тихое и бледное существо возле бабки на похоронах. «Она не так хороша, как её старшая сестра, и мы ничего не знаем о ней», - сказала мать. - «В ней течёт кровь Наваль», - отвечал в задумчивости Бари. «Но это грех, сынок… Грех». - «В ней течёт кровь Наваль», - повторил Бари. Наваль и Камал были потомками мишарских синеглазых татар Чанышевых, бежавших в годы насильственного крещения с Поволжья на Каму, оттуда перебравшихся в верховья Чепцы. Дед и отец девушек были священнослужителями в селении Кигбаево, потом в ахмадийской мечети. Получив в Турции высшее духовенское образование, отец обучил детей грамоте, и те читали переводы с арабского «Юсуфа» и «Тахира и Зухру». Камал отличалась большей поэтичной набожностью, чем Наваль. На следующий день, после разговора с матерью, Бари, облачась в белую, европейского кроя рубашку и пиджак, поехал в Ахмади, вдовий дом на краю села… Безумная мать Наваль уже померла. Встретила его бабушка. Внимательно выслушав Бари, она покачала головой: - Я не отдам Камал за вас, Бари-бай. У вас не живут жёны… - Такова была воля самой Наваль, - сказал Бари. - Не упорствуйте, Бари-бай, я не отдам девочку, - твёрдо отвечала старая женщина. И Бари уехал ни с чем. Через месяц он снова заехал в Ахмади и снова получил отказ. Зачем он так упорно добивался Камал? Он не был хорош собою, а в часы гнева делался просто уродлив. Но он был богат, и за него пошла бы любая другая молоденькая девушка. И он ловил себя на мысли, что искал подобие Наваль. Он надеялся на чудо возвращения. Предчувствие смерти не обмануло старую Зайнаб. В начале лета она умерла. Между тем в большом мире короли империй объявили войну и разбудили ненасытного германского духа войны. Аксайцы высыпали на улицу и, сбившись кучами у

мечети, окружали уходящих новобранцев. Слезливая гармонь и бабьи всхлипы под свисающими большими шалями, лай собак и ржание лошадей смешались в эти дни. Телеги с грохотом и пылью уносили молодых по сибирскому тракту, оставляя за собой пустынные улицы, усеянные конским навозом… Оставив конюха со своими лучшими жеребцами на Конной площади Балезино, где шла мобилизация тягловой силы, Бари возвращался в Аксай. Навстречу двигались нескончаемые телеги и подводы с людьми. Наконец, он свернул с тракта на просёлочную дорогу и ослабил вожжи… Две большие лошади вдруг заколыхались крупами перед его взором. Одна гнедая, Мариам, и другой, знакомый белый конь, оказались впряжены в его пролётку. Они быстро мчали его по какой-то возвышенности. Но вот Мариам отделилась от сбруи и ускакала в сторону, и белый конь, распушив гриву и хвост, уплыл в другую сторону. А пролётка с Бари, лишённая управления, помчалась вниз, под откос, куда-то к обрыву… Похолодев, Бари открыл глаза и увидел спокойно покачивающийся круп своей лошади. Далеко впереди увидел он на дороге одинокую женщину с узелком в руке. Поравнявшись с путницей, Бари узнал в ней Камал. «Бабушка послала меня помочь вам. Вы теперь остались один с детьми», - говорила она, смущённо теребя концы узелка. «Камал, ты сама решишь, кем будешь в моём доме, няней или хозяйкой». Так сказал Бари и подняв легкую, почти невесомую, как ребёнок, девушку, посадил на пролётку возле себя. Через два года мужики, кто уцелев, а кто оставив под чужим небом руку или ногу, возвращались в родное Нечерноземье. Но это были уже другие люди. В окопах они заразились не только испанской лихорадкой, но бациллой пострашнее. В самом ядре каждой клетки каждого выжившего организма прочно осел вирус истребления. И крушение началось. Началось оно, казалось бы, с житейских историй. На огород Карима случайно забрела свинья из ближайшей вотской деревушки. Аксайские подростки, выдернув кол из изгороди, гоняли и лупили её, пока та, уже потеряв способность визжать, не рухнула замертво, задрав коротенькие тупые ножонки и пустив напоследок слезу из-под светлых ребячьих ресниц. А воты в отместку ночью прокрались к единственному в хозяйстве Карима жеребцу и охолостили его, оставив истекающего кровью… Подъезжая к мосту, услышал Бари крики и удары по телу, точно хлеб цепями молотили. Мужики, сойдясь из обеих деревень, колотили друг друга с упоением и сладострастием. «Стойте!» - крикнул Бари, кидаясь в гущу толпы.

73


Рашида КАСИМОВА

И та, словно ждала его появления. «А-а, кулак, ты за них заступаешься?», «Ты же сам кряшен, ты свинью ешь!», «Скоро твоя власть кончится!» - зло кидали в него из толпы. И шестеро вдруг наскочили и скрутили ему руки. Но силён был Бари. Всех шестерых проволок он по мосту и скинул с себя, разорвав одежды. Но тут вмешался подошедший мулла, толпа начала остывать. И видел Бари, как поднимаясь в село, мужики кидали на него одичалые взгляды и бормотали угрозы. Через полгода тёплый мартовский ветер принёс в Аксай весть об отречении русского царя. На смену бледной осени Нечерноземья пришёл большой снег. Но Шавваль в этом году начался с внезапной оттепели. С вечера кипели над притихшей землей тяжёлые тучи, округляясь, явили они формы женского тела. Но вот где-то по ту сторону неба пахнуло светом, раздвинулось чёрное лоно тьмы и выкинуло в мир тонкий молочный месяц. Началась новая эпоха. Бари, увязая на рыхлой санной дороге, ехал в город, откуда с вечера прилетела весть о новой народной власти в бывшей империи. По дороге подсадил Бари учителя Чупина, пешком идущего из Юнды в Глазов. - Вы слышали? Революция! - ликуя, сверкнул Чупин очками в сторону Бари. - А что это такое - революция? - спросил Бари. - Борьба труда с капиталом! - твёрдо и торжественно тихо отвечал Чупин. - С капиталом говоришь? А вот он, мой капит��л! - и Бари выкинул вперёд свои огромные, корявые, с въевшейся ещё с юности чёрной землёй, ладони, которые он старательно прятал на купеческих собраниях. И вдруг потемнев лицом, сказал: «Вон из саней!» Учитель, поспешно соскочив, остался стоять один посреди полей. Провожая Камал, приехавшую навестить её, бабушка сунула под сиденье мешок с вяленой кониной и кисло-сладкими ягодными пастилками хак для правнуков. Была весна. Открылись земля, упавшие сучья, травяной перегной и звериные следы в лесу. Всё готовилось тронуться новой жизнью. Камал ехала вдоль опушки, сама правя лошадью и вспоминала разговор с бабушкой. «Ты живешь с Бари?» спросила бабушка за чаем. - «Нет, - покраснела Камал, - он не трогает меня… Он, знаешь, даувани, он очень хороший…» - «Стало быть, судьба», вздохнула старая женщина, не сводя с неё пристального взгляда. Вдруг справа по склону опушки кубарем скатилось какое-то двуногое существо. Легко и быстро, странными прыжками стало оно двигаться 74

вслед за повозкой. Наконец, ему удалось ухватиться за край арбы. Скелет, заросший мужицкой бородой и с нечеловеческой пастью с клыками, ощерясь, вперил в девушку свои жёлтые немигающие зрачки. Грязные пальцы с короткими тупыми когтями цеплялись и царапали задок арбы. И тогда Камал, стуча зубами, стала, как учила её бабушка, торопливо шептать имена пророка: «Ар-рахииму, Ас-саляаму, Альазиизу…» Шёпот её звенел по округе, достигая вершины деревьев, мимо которых они неслись. Существо замерло, слушая её, потом разжало свои когти и осталось стоять словно поражённое невидимым огнём посреди дороги. И тогда Камал сбросила мешок с гостинцами и хлестнула лошадь кнутом. Подъезжая, увидела она широко распахнутые ворота. Братья Жалялы, один за другим, выносили из амбара мешки с зерном и с уханием кидали их на свои телеги. Сам Бари, с разбитой губой и связанными руками, тяжело дыша, стоял на крыльце и не видел подъехавшей Камал. Дети бросились к ней, и она загребла их своими длинными и гибкими руками. …Большая часть аксайских мужиков, сойдясь в коммуне, все разом заговорили на сходах и не замечали, что подошёл сев. Вся деревня сделалась как в пьяном угаре. Дивясь и ахая, натягивала она на себя красный камзол. Уже через месяц стали забываться старые татарские имена и в Аксае начали рождаться Вили, Энвили, Ревали и Люции… Родители этих младенцев толпились в крайней избе младшего Жаляла и учились читать по газете «Вятские ведомости», которую новые власти везли кипами из уездного центра… Забрав всё зерно, коммунары двинулись к выходу, а один их них повернулся к Камал: «Мы, комбедовцы, начали борьбу с невежеством. Хватит тебе, девушка, свою молодость гробить тут. Приходи учиться и освобождай себя из кулацкого гнёта». «Я жена Бари», - сказала вдруг спокойно Камал. И Бари вскинул на неё изумлённые глаза. Уложив детей, девушка спустилась вниз подтопить печь в выстывшем за день доме. Встав на колени, протянула она свои узкие ладони к весело вспыхнувшим поленьям. Платок сбился у неё на затылок, и огонь облил её волосы таким яркомедным сиянием, так играл на её загоревшемся от жара лице, что Бари замер на пороге. «Наваль», произнёс он одними губами. «Вы назвали меня другим именем», - сказала она. Бари шагнул к ней, рывком поднял её на ноги, с силой сжал её плечи: «А разве ты не она? Разве вы с ней не одна женщина? Разве нет?» Она вся дрожала, но не могла отвести взор от его горящих глаз. Он взял её здесь, у огня, грубо и жадно, ожесточась сердцем, инстинктивно,


САГА О ЛУНЕ

через обладание её телом, пытаясь уравновесить пошатнувшийся под ногами мир. Луна пробилась сквозь завесу облаков. Бари незаметно вышел из дома. Лунный огонь вспыхивал на медном кумгане. Прижав его к себе, спустился он к бане, обошёл бревенчатую стену и, опустив зазвеневшую изнутри посудину на землю, начал копать. Свет розовато-серой змеёй вполз в утренние окна. Лицо спящей Камал запрокинулось, забелело. Но вот она вскрикнула, проснулась и села. Увидев открытые, в чёрных кругах, глаза Бари, рассказала ему о вчерашнем происшествии на дороге и своей спасительной молитве. Точно зубная боль волной прошло по сердцу его упоминание о боге. Но, стряхнув это как минутное наваждение, он развернул её к себе своими ручищами: «Лавки в Глазове и в Юнде распотрошили дочиста. Сегодня-завтра придут сюда. Заберут жильё. Ты останешься с нами?» - «Я на улицу пойду с вами», - отвечала Камал, не зная, что пророчит свой завтрашний день. Он закрыл её ладонью свои дрогнувшие жёсткие губы. На другой день прискакали двое верховых из уезда с бумагой, начали опустошать складскую половину заново отстроенного амбара, не досчитались целой подводы пушнины и коротко приказали Бари: «Собирайся, в уезде расскажешь, где спрятал». Ладонью коснулся он каждого из своих детей, сжал плечо подросшего Сафы, повернулся к Камал: «Не оставляй их и… прости меня, Камал… да, вот…» - вспомнил он, пошарил в кармане сюртука и незаметно сунул ей в руку пару голубых камушков в серебре. Она вложила ему в карман «бэту», вшитый в мешочек листок с охранной молитвой. В арестном доме Балезино уездные комиссары топтали и били его крепкое, как кряжистый сук, тело, пытая, куда он дел пушнину, требуя от него правды. А у него была своя правда: аксайские активисты и комиссары сошлись в коммуне, чтобы отнять у него то, что он приобретал в трудах дни и ночи. Другой правды он не знал. Потом по знакомому Сибирскому тракту, истолчённому ногами, колесами и копытами, повезли в Глазов. Дом заключения, огороженный глухим забором, стоял на улице Красного Террора, напротив ревкома, где нескончаемым челночным бегом шла жизнь чекистов города. Бросив на узкий топчан своё квадратное тело, он сутками лежал в холодной камере, мучаясь не от холода и допросов, а от безделья. Отсутствие дела оказалось для Бари самой страшной пыткой. Спасал только сон, когда из студёного мрака, с того конца

длинного коридора памяти, неслись к нему лица близких, живых, тех, кого он любил. Однажды на подошве сапога он обнаружил прилипшую свежую тополиную чешуйку. Как она попала сюда? Должно быть, на соседней Никольской улице опять облетали тополя и заметали вдовий дом, где витала тень Фаины. Иногда он доставал из-под жидкого матраца листок с иероглифами, начерченными рукой Камал и подолгу разглядывал его. Душа Бари давно приняла Его замысел, но он не стал благочестивым. И не сама предопределенность мучала его, а та занавесь, за которую не мог он заглянуть и сказать: «Я согласен, всё решил Ты. Но - для чего?» И это было похоже на игру без конца и начала. Измучившись от мыслей, он сунул «бэту» за голенище и не доставал больше, тем более что не знал арабского. Однажды стукнул засов, и за порог камеры ступила Камал. Сердце Бари, давно остановившее свой ход, зашлось от радости. Она стала рассказывать ему о детях, а он жадно ощупывал её глазами, гладил её плечи. Взгляд его упал на округлившийся и туго обтянутый овчинкой живот. И он засмеялся забытым тёплым смехом: «Когда?» - «Должно быть, ещё месяца два», - сказала Камал. И протянула ему неслыханную в эти дни роскошь: искрящийся ослепительной желтизной лимон, который выменяла на городском базаре за одну серьгу с голубым камушком. …Камал ушла. За ней упал засов. В полумраке камеры под тусклым оконцем светился ноздреватый плод, излучая нездешний свет покоя. Что была женщина в мужском мире чепецких татар? Ничто. Но без этого ничто природа Бари, несмотря на его недюжинную силу, всегда была лишь половиной самой себя. Приход Камал вернул ей вторую половину, размягчив огрубевшее в долгом заточении сердце. Между тем по ту сторону тюремной решетки, в большом мире, началась новая бойня, названная гражданской. Она обошла Аксай стороной, но когда белый адмирал Колчак приблизился к окрестностям села, и со всех сторон слышалась раскатистая канонада, аксайские крестьяне с семьями забирались в погреба и овощные ямы. На десятки вёрст снова потянулись обозы с красными пулемётчиками. Ольшат, закончив Вятское реальное училище, вернулся в Аксай. Он вырос, вытянулся, у него пробивались усики, и голос стал похож на потрескивающий шепоток костра. Как-то апрельским вечером ахнул пушечный выстрел такой силы, что посыпались стёкла на нижнем этаже. И Ольшат, самонадеянный, как все молодые, объявил Камал: «Колчак где-то рядом. Я ухожу. Мы освободим отца». Не слыша её протестующего возгласа, он

75


Рашида КАСИМОВА

вывел последнего коня и легко забросил на него своё молодое тело… И исчез в клубах красной от заката пыли раньше, чем замер стук копыт… Через полчаса хватилась Камал другого сына и не нашла его. Только в полночь, постучав в окно бывшего извозчика Рахима, узнала она, что четырнадцатилетний Сафа выпросил у него коня и обещал вернуться к утру. Не догнал Сафа брата, вместе с которым непременно хотел участвовать в счастливом освобождении отца. За берёзовым перелеском в лощине окружили его красные пулемётчики и узнав в нём сына Бари, забрали коня, а один из них, волосатый и угрюмый, приотстав, поднял мальчика на штык. Потом вытер измазанную кровью руку о суконные штаны, стукнув по ремню тупыми нечеловеческими когтями… Камал проснулась от грохота. Упал горшок с геранью, посаженной руками Наваль. Она долго с замершим сердцем смотрела на черепки и рассыпавшуюся землю вперемешку с красными, как капли крови, лепестками… Луна за окном вдруг метнулась вниз и пропала, словно и её догнала пуля человека. Только на третий день аксайские крестьяне, возвращаясь через юндинский лес, подобрали скрюченное, с запекшимся чёрным отверстием в груди, тело мальчика. Привезли его к дому Бари и опустили перед мертвенно побелевшей Камал. Более часа длился бой на крутобедрых агрызских берегах, заросших хвойными и дубовыми лесами. Вчетверо убавилась рота. А потом началось отступление. Отыскав коня за ореховым кустом, Ольшат отходил вместе со всеми. Он давно понял, что никому нет дела до его отца и что путь назад ему закрыт. В последние дни в роте участились расстрелы за попытки к бегству. Там, дома, его так же ждала комиссарская пуля. Но бойцы, воты, русские, татары, наспех мобилизованные и белыми, и красными, разбегались по окраинным сёлам Нечерноземья. Те, кого настигла пуля врага-брата, были снесены в церковную ограду близ деревни Рябово Святогорской волости. Так и лежали они рядом, поубивав друг друга. Одеть их в форму не успели. И различались они только по нашитым на груди прямоугольным кусочкам белого холста или красного ситца. Вечерняя тёплая мгла застыла над незасеянными полями. Месяц всплыл, высветлив дорогу одинокому потерявшемуся в мире всаднику. Агрыз остался за спиной, но ещё долго слышался голос муэдзина, 76

поющего с мечети печальный азан. Дорога вела на юг. Нескончаемая дорога от отчего дома. Длиною в целую жизнь. Осень началась сухая, вся из шума уходящих лесов. Ветер нёс спелый свет и запахи отработавшей развороченной земли и отгоревших костров и взметал воздух, похожий на золотую пыль, над горбатой аксайской улицей, усеянной сухим навозом. Солнечный ветер толкал и бил Бари в спину, когда он, по воле провидения неожиданно отпущенный на волю, приближался к своему дому. Ещё издали увидел он пустое, одичалое, без привычной алой герани окно, и горестное предчувствие сжало его сердце. В распахнутые ворота увидел он лежащих в тёплой пыли кур, потом и всю свою семью. Но она как будто уменьшилась, не числом, а в росте. Из-за юбки Камал в больших братниных картузах глядели на него четырёхлетние Якуб и Вали, а на руках женщины покоились ещё двое новорожденных младенцев, Гали и Ясави, похожих друг на друга как две руки Камал. Грустным счастьем осветилось лицо женщины и дрогнуло от горя, которое предстояло пережить мужу. Нагнувшись, он поднял своих старшеньких близнецов и понёс их в дом, потом долго и бережно разглядывал первенцев Камал, что продолжили род саттаров и, слыша гул подступающей к груди тревоги, спросил: «А где Сафа? Где Ольшат?» Солнечный, тяжёлый, палящий ветер остался за спиной, когда он вступил за кладбищенскую ограду. Здесь было тихо. Он склонился над могилами жены и сына и без голоса заговорил с ними. Губы его были сжаты, только опущенные веки подрагивали от скопившихся в нём слов. Он рукой коснулся простого серого камня над прахом сына, погладил плюшевый можжевеловый кустик на могиле Наваль. Возвращаясь, он повернул к Валсю, поднялся на холм, постоял под рябиной, отяжелевшей и снова готовой разрешиться своим сочным и терпким пламенем. Где-то теперь Ольшат, Фаина? В этом году новая власть снова разрешила торговлю. И Бари с бывшим приказчиком двинулись на простой телеге в Кестым к знакомым перекупщикам. Вечером Бари вернулся с телегой, гружёной рулонами дешёвого и резко пахнущего пёстрого ситца, бочкой керосина и мешками с мылом. И аксайские крестьяне уже снова с утра толпились у лавочки Бари. Прошёл год. К началу в уезде покровских базаров похолодало. Луна взошла спелая, ясная. Чьято собака в Аксае завыла протяжно и тонко, ей тотчас ответил зрелым воем из-за шелоковского лога знакомый людям зверь. Но к утру небо низко


САГА О ЛУНЕ

опустилось тяжёлыми сугробами облаков. Повалил гаснущий на лету снег. Обманно пахнуло зимой. Уже рассвело, когда скрипнули ворота, и во двор верхом въехали двое уполномоченных из уезда. Кто-то донёс, что старший сын Бари ушёл с Белой гвардией. Вновь развернувший торговлю кулак не вклинивался в эту новую жизнь бесприютного крестьянского счастья. Под прикладами, наспех, дрожащими руками собирала Камал узлы, одевала перепуганно таращившихся ребятишек. Братья Жалялы радостно, торопливо понукая лошадь, как будто только ждали где-то за углом соседней избы, подъехали на своей телеге. Пока грузили узлы и подписывали бумаги, начал стекаться к дому Бари народ. Сочувствие и злорадство глядели из глаз, кутающихся в длинные шали баб и молчащих мужиков. Подошёл Хади хазрат, проваливаясь в калошах в грязно-белую жижу, встал за спинами людей. Бари, подняв закутанных в шали близнецов, посадил на телегу возле себя. Камал, снова беременная, укладывала своих годовалых первенцев между узлами, и беспрерывные слёзы текли из её глаз. - Ну, трогай что ли!.. - крикнул Жалялу один из уполномоченных. - Постойте, братья селяне, - раздался вдруг голос хазрата, который выбрался из толпы. - Что же мы молчим? Детей-то куда отправляем? Грех на нас будет! - Н-но! – пробасил Жалял, - сам небось в Сибирь хочешь? Но слова хазрата пробили толщу звериного и дикого, и выскользнуло на свет жалостливое, человечье. И толпа загудела, требуя оставить женщину с детьми. Верховые, перешептавшись, скинули узлы, столкнули Камал и детишек. Бари, спрыгнув следом, обнял Камал за шею, обжёг её ухо горячим шёпотом: «Камушки там, под баней. Не успел я, обменяй. И держись, я вернусь». - Я живой, я вернусь! - повторил он уже голосом, сидя на телеге. Телега тронулась и покатила, и всё назад попятилось от него, и горбатая деревенька со старой мечетью, и в стороне от людей побелевшая Камал с вцепившимися в неё детишками и разбросанным у ног тряпьем… Эту картину и увезла его память, замкнув её в себе на долгие годы ада. Старый посёлок угрюмо глядел из чёрной тени высоких береговых гор, заросших таёжными лесами. Так называлось поселение из длинных серых бараков с дырявыми крышами и нарами из голых жердей. Сюда прибывали обозы и баржи с измученными дорогой и голодом людьми. Семьи, занимая нары, завешивались друг от друга тряпьём. Из-за рваных одеял слышались шёпот и тихий детский плач. Говорили мало. Слова здесь были пылью. Они не кормили и не

грели. И памяти здесь тоже не было места. Воспоминания были отброшены или спрятаны, как неуместные и постыдные украшения. И если всякий человек - дитя Бога, то Старый посёлок был глумлением над ним. Бари работал на лесоповале коногоном. Сам грузил смёрзшиеся брёвна и таскал их вместе с лошадью на участок до самых сумерек, до замирания сердца в своей широкой исхудалой груди, до дрожи в ногах, до ледяного пота. И если люди возле него старались забыть прошлое, чтобы пережить настоящее, то он не мог этого позволить себе, и его близкие оставались жить на самой кромке его памяти-забвения. Проглотив остывшее варево из крупы, он откинулся к стене и сквозь тяжелеющие веки видел, как в широкой щели над ним растёт и дробится стылая луна, расползаясь на части… Прикосновение руки разбудило его. Перед ним стояла Лала. Но это не могло быть явью. Это был сон, видение из прошлого пятнадцатилетней давности. И Бари продолжал, не двигаясь, смотреть на женщину-видение. Но видение в телогрейке, приложив палец к губам, опустилось возле него, прижавшись к нему своей человеческой плотью. «Откуда ты?» - спросил Бари, и под его тяжёлой рукой серая шаль сползла на затылок Лалы. «Из Балезино, отвечала она с горькой усмешкой, - дали срок за кражу зерна, якобы на кумышковарение, и как подкулачницу в товарняк запихнули…» Серебряные нити заблудились в её смоляной когда-то головке, глубокие складки оттянули уголки рта, и заметно пожелтели крупные белки её глаз. Без лишних слов обхватила она Бари за шею и со стоном ткнулась ему головой в грудь. И не ушла в свой барак, осталась с ним. Не любовь и не желание соединили их в эту ночь в кишащем вшами скудном углу, и даже не память, похожая на растоптанный кем-то крошечный светлячок, а внезапное стремление тела, помимо рассудка, испытать ещё раз, может быть, в последний, живое струение крови. Очнулся Бари от придушенного крика Лалы за стенами барака и матерной брани конвоира. Тот шагнул за полог и замахнулся на Бари: «Ах ты, кулацкая морда! Устроил тут притон!» Больше Бари не увидел Лалы, разделив с ней в ту ночь её смертельную болезнь печени. Через неделю за нарушение режима его отправили в лагерь для заключённых на сотни вёрст севернее Старого посёлка. У всякого ада есть своя преисподняя. В лагере так же рубили лес и весной с верхней Печоры сплавляли вниз. Бари снова был коногоном. Только здесь в упряжку впрягались люди и тащили сани с мёрзлыми брёвнами. Когда спускалась вечерняя мгла и тихо, как во

77


Рашида КАСИМОВА

всём мире, падал снег, слышалось шаркание сотен ног. Возвращаясь с лесоучастка, люди расходились по баракам. Подойдя к нарам, они скидывали потрескивающие от ледяной брони телогрейки, и на несколько минут лица их обретали подобие покоя или улыбки, потому что их ждал короткий и желанный сон. И как во всяком лагере, в бараке с Бари жили люди из преступного мира. Собравшись в свой круг, они по вечерам тасовали карты, отхлёбывая кипяток из алюминиевых кружек, и развлекались жестоко, позвериному, подло. Когда маленький старый башкир Сеид для того, чтобы помочиться, садился на корточки, как того требует его вера от мужчины, синегубый Лыха в майке из татуировки, подойдя сзади, пинал его в тощий зад грубым башмаком и орал: «А ну встать! Сколько можно тебя учить ссать по-человечески! Ты эти свои магометанские штучки брось, старый сучара!» Этот маленький старичок, бывший сельский мулла, похожий скорее на ребёнка своим белым пушком на подбородке и сморщенным, как лежалое яблоко, лицом, дважды в день молился. Когда он садился на вечерний намаз, предварительно подстелив под колени выцветший бабий платок, который он прятал в кармане, и, заканчивая молитву, падал головой вниз, Чика, кривляясь, подходил сзади и с силой пинал старика в зад. «Эй, бабай, иди бай-бай!» кричал Чика, заходясь в истеричном, похожем на плач, смехе. Сеид, больно ударившись лбом о загаженный пол, молча уходил в свой угол. Его лоб был постоянно чёрным от несходящих синяков. Но во взгляде старика не было ни малейшего следа враждебности, кроме потрясения и боли. На другой день повторялось то же самое. Как-то Бари сидел на нарах, опустив свои дрожащие от гнева веки и слушая мерзкое хихиканье Чики над распластавшимся на полу Сеидом. Вдруг, резко встав, Бари двинулся в их сторону. Лицо его перекосила страшная судорога, и на лбу дрожала вздувшаяся жила. Собрав в кулак всю злобу, скопившуюся в нём за время заточения, он с бешеной силой ударил Чику в лицо и бил до тех пор, пока не скрутили его охранники. «За нами расчет, падаль!» булькал Чика ртом, полным крови. Лыха добавил: «На том свете взвоешь, бурэ!» Не запомнив его имени или просто из бандитской прихоти переделав на «бурэ», они не подозревали, что с татарского «бурэ» означает - волк. А Бари действительно стал все больше походить на волка… Глядя на него, худого, с широкой костистой грудью и тяжёлым взглядом монгольских глаз на жёстком и седом от щетины лице, никто бы не поверил, что он был купцом, общался, торгуя, с людьми, бывал на купеческих 78

собраниях. Он избегал разговоров с окружающими, и бандиты присматривались к нему, желая понять, какое место он должен занять в барачном пространстве. После того как Бари отсидел в карцере, похожем на заброшенную овощную яму, он вернулся в барак. Резкий, невиданной боли удар в глаз пресёк его дыхание и расколол ночь пополам. Одним глазом, второй мгновенно залило оловом крови, - увидел Бари, как сверкнуло над ним лезвие ножа. Серый свет пробился в щели барака, и сосед по нарам увидел недвижно лежащего Бари. Глаз его вытек, как гной, заполнив собою раздробленную скулу. Теперь «бурэ» смотрел на мир единственным глазом. И на хмурые берега верхней Печоры пришла весна. Обрушилась большой водой и светом. На лесоучастке густо запахло сосновыми смолистыми свечками. Как-то Бари присел отдохнуть на краешек бревна, где, держась за грудь, сгорбился Сеид. Отдышавшись, старик сказал Бари: «Улым, не трогай их. Оставайся человеком». - «Да, там, - Бари показал своим единственным глазом на небо, - там нужен хороший человек, а на земле лучше быть плохим». Вечером, пользуясь удлинившимися светлыми часами, люди задерживались у бараков. Сеид опять готовился к молитве и, как всегда, обтирал ноги, скудно смоченной в талой воде тряпкой. Бари присел возле него. «Сеид бабай, ты всё молишься, а он не слышит. Тебя ведь всё равно бьют за углом». - «Э-э, улым, - вздохнул Сеид, - это вера испытывает нас с тобой». Последняя фраза старого башкира долго не давала Бари уснуть. Прошёл ещё год. Умер маленький Сеид. С вечера лег на свои нары и утром не проснулся. Последний год ничем не отличался от предыдущего. Появившаяся боль в правом подреберье не давала Бари уснуть. Плохая пища и отсутствие сна делали своё дело. От прежнего Бари осталась лишь половина. Мрачный, худой, одноглазый, с лицом, иссечённым кнутом времени, он по-прежнему молчал, как ствол окаменевшего дерева. Но когда схлынули снега и солнечные дни затолпились один за другим, сжигая остатки льда на отвесной стене возвышающегося над тайгой Медвежьего камня, Бари понял, что предел его близок и он должен вернуться и лечь в землю саттаров. Лето здесь было коротким. Бари дождался начала устойчивой тёплой погоды и белых ночей…


САГА О ЛУНЕ

…Несколько раз перевернувшись и больно ударившись плечом о жёсткие выступы отвесного склона, Бари оказался в долине притока Печоры… Так началась его дорога возвращения, которая длилась долгие недели и месяцы. Днями он хоронился в лесах, по балкам да по оврагам, ночами шёл, долгое время питаясь одной таёжной ягодой и сырой рыбой. И когда остались позади хребты Северного Урала, он ступил на твёрдую дорогу. В одном из пермских поселений его узнал красногорский купецстаровер Фаддей Кудрин и снабдил одеждой и пищей. И теперь всё чаще виделся ему пролёт горбатой аксайской улицы, и превозмогая боль, он шёл упрямо на запад… Была уже глубокая осень Нечерноземья, когда он, наконец, выбрался к железной дороге. На маленькой станции, куда он под вечер прибрёл по насыпи, из-за вокзальной будки увидел он состав и полуоткрытый вагон, и нырнул туда, упал на мешки. И тотчас следом возник охранник в надвинутой так низко на лоб фуражке, что глаза его оставались в тени. Бари сделал движение выскочить из вагона, но человек в фуражке, положив ему руку на плечо, молча и твёрдо остановил его. Закрылась ставня, свистнул паровоз, закачался, заскрипел вагон. …Привалившись к мешкам, Бари долго трясся в вагоне. Твёрдая и крепкая рука охранника продолжала греть его плечо. И снова, как когда-то давно, неуклюжая душа его силилась промычать молитву, которой он не знал. И новое слышание Бога пришло к нему. Ни девяносто девять имен, ни распятие, ни крест, ни полумесяц не означали для него Бога. Бог был выше и больше. И велик настолько, что, дав силу маленькому Сеиду, сам не поднялся над его волей и волей того охранника, глаза которого так и не удалось увидеть, и волей самого Бари. И в этом была великая загадка всё предопределяющего на земле Бога. Одного, дающего в самой чёрной ночи Эмет надежду. Иногда и Бари удавалось ощутить его дыхание, но он терял его и снова оставался один на один с этим миром вечной вражды. Сойдя ночью с балезинского тракта, Бари пробирался сквозь подлесок по слежалой мокрой листве, натыкаясь на сучья и узловатые корни уже раздевшихся к зиме деревьев. Чувствуя нечеловеческую слабость и тошноту, он привалился к стволу осины. Потянуло свежестью. Полуночный свет скользнул меж расходящихся туч. И вдруг Бари почувствовал на себе взгляд. Скосив глаз, увидел он, как из поблекшего папоротника смотрят жёлтые, с тусклым блеском старого металла, глаза исхудалого знакомого зверя. «Э-э, бурэ, - радостно оскалился Бари, - что смотришь? Голодный?»

Бари приподнялся на локте. «А я уже давно не хочу есть. Только я совсем пуст, а мне надо дойти, - бормотал он, поднимаясь с четверенек, - понимаешь, хаеван?» Зверь был уже стар, но бороться даже с ним у Бари не было сил. Нащупав в кармане фаддеевский кривой нож, он просто упал на потерявшего ловкость зверя и лежал на нём, грея озябшие руки остатками уходящего из волка тепла и ощущая своим телом судороги, волнами идущие по ослабевшему телу больного зверя. Луна всплыла, вся в полном сиянии, заканчивая свой лунный век. В этот миг Бари заглянул в глаза волка и в тусклых зеркалах его глаз вдруг увидел себя. И понял, что зверь также шёл к своему пределу и должен дойти сам. Бари поднялся над ним, шатаясь как пьяный, а тот, словно повторяя движения Бари, тоже встал, дрожа всем своим старым телом на ослабевших конечностях. «Иди, по рукам», - сказал ему Бари, вспомнив свою старую купеческую присказку, и махнул рукой. И тот, отвернувшись и тяжело вихляя отощавшими боками, побрёл к чернеющим завалам бурелома и валежника. И где-то справа, с подветренной стороны подлеска, почудился Бари удаляющийся конский топот. Бари спешил. Он подобрал упавший толстый сук и опирался на него, подтаскивая онемевшую внезапно ногу. Он спешил, пройдя через знакомые с детства шелоковские лога, выйти на поле, чтобы успеть дойти до дома, где ждала его женщина, у которой было три имени. Там его ждали четверо маленьких саттаров. О пятом, родившемся без него, Бари ещё не знал. Он спешил успеть заглянуть им в глаза и сказать слова, что сберёг для каждого из них в своём долгом молчании… Медленно скрипнула амбарная дверь, и в холодном свете утра возник заросший бородой человек. Камал вскрикнула и бросилась к нему, обняла его без единого слова. Они до боли прижались щекой к щеке и стояли так долго. В полутьме, пропахшей угарным дымом, увидел Бари светлые пушистые головки детей и, падая, тянул к ним руки. И дети, пугаясь его, шарахнулись от отца… …Очнувшись, различил Бари в полусвете амбара ползающую по нему двухгодовалую девочку. Она обмочила его и ручонками тянула, рвала бороду «…е-едная…а…» - промычал Бари, скосив на неё угасающий мутный зрачок перед тем, как навсегда опустить единственное веко своё н�� изрезанном рубцами усталом лице. А навстречу ему уже неслась другая ночь.

79


Поэзия

*** Зачем опять гляжу на поезда, Что в сторону твою других увозят, И про печаль в глазах моих не спросят, С которой я повенчан на года? Вагонный трассер поглотила тьма. И страшный сон я вижу: вот ты смело, Глаза закрыв, другому даришь тело, Вчера меня сводившее с ума.

Олег КОРНИЕНКО

КОТОРЫЙ ВЕК СКРИПИТ ЗЕМНАЯ ОСЬ *** Смотрел не раз я на зарю, Но не было во взгляде жажды. Сам, как заря сейчас горю, Твою любовь познав однажды. Любовь твоя - не трын-трава, Не просто частое дыханье. Звенит от счастья голова, Когда спешу я на свиданье.

Не хватит слёз залить в груди пожар. На наших чувствах фальши позолота. Грехи свои мне искупить охота. Любить тебя в себе - нелёгкий дар. Фортуна повернулась вдруг спиной, В твой храм души уже не достучаться. Тепло твоей груди забыли пальцы, А дни в разлуке кажутся стеной. Пусть мне вино забвенье ниспошлёт. Я книгу наших чувств перелистаю, В ней лучшие места перечитаю, Чтоб вновь надежды ощутить полёт. Время лечит…

И я обманываться рад, Что не случайна наша встреча. Ведь яд любви - он все же яд, Хотя и ядом, знаю, лечат. *** Неизвестно когда я увижусь с тобой: Это будет декабрь или май... Возвращайся пургой, возвращайся грозой, Лучше - солнцем в душе засияй! *** Не спешите с работы домой. Пошуршите листвой на дороге. И развеются ваши тревоги, И в душе воцарится покой. Обнажились деревья в саду, Но с другою мне близость желанна. Мы, бывает, всю жизнь неустанно Ищем в небе свою звезду. С ней не страшно потом зимовать. Вы любовью её обогрейте, Солнце в сердце зажечь сумейте, Чтобы ярче других просиять. ...А однажды напишет она, Та, которая вас отвергала, Повод встретиться вам не давала, И была точно лёд холодна. Пусть печаль к вам её подтолкнёт. Вам-то что? Улыбнитесь для вида, Подожгите листву, и обида В небе с дымом тотчас пропадёт. 80

А.Г. Время лечит... Время лечит? Почему же мне не легче? Почему реки теченье Вечно в сторону твою? Я чужой в твоей квартире, Двери хоть открой пошире, Нет мне места в целом мире, А тем более - в раю. Я, уверен, стану лучше. Мне ожить поможет случай, Нынче я не твой попутчик, - С Богом, вольная река! Чтоб промыть на сердце рану Лучше водочка – не ванна. Пусть течёт вода из крана Я люблю из родника. За соломинку цепляюсь, И себе же удивляюсь: Не логично – я и леность За собой мосты не жгу. И живу мечтой о встрече, Все шепчу: «Ещё не вечер!» Время лечит. Время лечит? Время есть. Я подожду. *** Хоть непогода на дворе, Моей любовью ты согрета. Ведь осень - на календаре, В душе же - лето, лето, лето...


*** Дороги я тебе не перейду Ни чёрной кошкой, ни коварной рысью. К твоим ногам звездою упаду, И стану я твоею тайной мыслью. Она мила, как детский поцелуй, Как смех твой юный в трубке телефона. Ты весела? Пожалуйста, танцуй. Грусть на душе - захлопни дверь балкона, Платок на плечи нежные набрось, Приляг, усни - ты без любви устала. Который век скрипит земная ось, Хотя до нас с тобой ей дела мало. Тебя любовь весенняя спасёт! Она придёт к тебе с цветеньем сада. Она в тебе с рождения живёт, А это рядом - даже звать не надо. Незнакомке Жажда счастья, как наважденье. Но не слушайте зеркальце - врет! Не ругайте свое отраженье, Верьте: счастье и к вам придёт. Ведь глядеть на вас - наслажденье. И разгладят морщинки у рта Долгожданное объясненье, Губ пленительных чистота. И от счастья заходится сердце, Птицей рвется из пылкой груди. Пусть звезда наших чувств не померкнет! Мы не встретились? Все впереди.

Денис КОЖЕВ

РВУ КАЛЕНДАРЬ, СЧИТАЮ ЧИСЛА... Голос Голос, до боли знакомый, Любимый до боли в сердце Плачет в заброшенном доме, В доме с открытой дверцей. Окна, пустые окна Вновь провожают спину. Слёзы бегут одиноко, Чувства закованы в глину. Словно от страха проснулся Голос, казавшийся грозным. Шёпотом просит вернуться, Просит прощенья, но поздно. Будто бы кровь по сугробу, В душу проникнут речи. Руки, забывшие злобу Нежно обнимут за плечи.

Дно эволюции Весь мир стоял на грани срыва, Погрязший в лживости своей. Стоял, как на краю обрыва, Цепляясь всё сильней, сильней За каждый грош, за каждый слиток, Сметая всё и вся с пути. Стремясь скорей замять убыток, Готов дорогу перейти Наперерез. В чужие горла Вгрызаясь за клочок земли. Загаживать чужие стойла, И в грязь за каждый цент ползти. Жить в масках радостных улыбок, Имея за спиной глаза. За каждый вдох, за каждый выдох Брать пошлину. За голоса Молчать, насупившись, как рыбы. Иметь во власти небеса. Готов убить, была бы прибыль! Вздымать бетонные леса. Мир, съеденный злом, падал На самых эволюций дно... Лишь тем двоим, что были рядом, Не нужно было ничего. Армагеддон Я вижу слёзы на щеке И страх в твоих глазах. Рука, зажатая в руке, И слово на губах. Жизнь так бесценна, как алмаз, Ни выпить, ни продать. А нам остался только час, Чтоб это всё понять. А механизм часовой Считает жизнь назад. Уже не встретимся с тобой, Ты - в рай, я, может, в ад. Несётся белая коса И оставляет след. А нам осталось полчаса Понять, что мира нет. Я слышу крики, голоса, Рыдания и плач. Поля, луга и небеса Сжигает всё палач. А люди прочь скорей бегут, Пытаются уплыть. Лишь нам осталось пять минут Чтоб вместе быть... Календарь Пустая кружка, горький чай, И вроде бы понятно всё. Платок, мурашки, «не скучай»... Но что-то, что-то есть ещё. Прощальный взгляд, улыбка с грустью Всё смешано, все чувства голы. Внутри, в груди, как будто пусто. 81


Пальто осеннее. До пола Другому полу дела нет. На мягкий коврик грусть стекает. И недоеденный омлет На кухне быстро остывает. Боясь поверить, головой Качает. Дрожь, трясутся плечи. Будильник сон развеет злой, Не лечит время, лишь калечит. На свет души ложиться тень, Завуалированы мысли, Погиб цветок, окончен день, Рву календарь, считаю числа... Где ты?.. Где ты? Когда разбитое сердце лежит у дороги подобно собаке, раздавленной горем. Где ты? Когда уляжешься рядом, я вряд ли засну. Мои мысли останутся между тобою и мною. Где ты? Я тоже думал, что небо останется сверху, но земля под ногами меня поглотила. Где ты? Когда лопата сквозь землю разрежет мне сердце наполовину, я выкрикну имя. Где ты? Когда собака в подъезде, обнюхав все стены, виляя хвостом, в твою дверь поскребётся. Где ты? Когда соседский глазок переполнится ядом, отмывая косяк после пса. Где ты? Когда в задушенном городе переулки пусты, и на каждой дороге по разбитому сердцу. Где ты?.. Застенок Подгнило что-то в датском королевстве, вниз по наклонной плоскости качусь. Изодранны колени, словно в детстве, ходить и жить, как в первый раз, учусь. Под занавес вечернего тумана уходят, как со сцены - навсегда скелеты в ржавых латах. Барабаны опять стучат. Холодная вода 82

скрывает в памяти обратную дорогу. Ладонь ещё хранит тепло щеки, нечаянно почуявшей тревогу, превозмогая стыд и страх, но дрожь руки не побороть. Но всё же, как прекрасно стоять над письменным своим столом, когда безжалостно написано, бесстрастно поставить точку. Застенки-города железною дорогой обогнуты, без права переписки на любовь. Колючей проволкой слова насквозь проткнуты. Обвиты руки. Проступает кровь на выцветшем конверте, как чернила, отправленном и обрекаемом на плен: Мне больно забывать, ведь я любила в уездном городе. Целую. Ваша N.

Николай МРЫХИН

ТУТ ВСЁ МОЁ И ЗДЕСЬ Я СВОЙ Афганский ожог Памяти друга воина-афганца В.В. Был высок ты и строен, не мал да удал. И была у нас родственность душ. Не погиб ты в Афгане, Афган здесь догнал, Злобным хамством российских чинуш. Ничего в них святого, высокого нет, Равнодушные рыбьи глаза. То один кабинет, то другой кабинет. И сверкает паркет как слеза. «Убери с глаз долой ты медальки свои, Что афганский мне твой перевал. Что мне раны твои, что твои мне бои, Я тебя туда не посылал». И упало вниз сердце, как камень в обвал. Запылало - афганский ожог. Встал со стула тихонько, ничего не сказал, Дверь прикрыл и навеки ушёл. Если враг вдруг попрётся и нагл и спесив. Призовёт всех нас Родина-Мать. Коль такие владыки у нас на Руси, Кто же будет её защищать? Возвращение солдата Я честно отдал долг России, Шагаю радостный домой. Под небом ясным, светло синим Тут всё моё и здесь я свой. Здесь помню каждую былинку


И каждый кустик мне знаком. И сняв армейские ботинки, Иду по травам босиком. Мой отчий край совсем не броский Шепчу: «Привет тебе привет». Подружки стройные берёзки Ветвями машут мне во след. Вот дом родной, вот сад, скворечник. Встречай, встречай, моя семья. Спросила бабушка: «Ты здешний?» «Бабулька, здешний, здешний я!» Спустился над деревней вечер. Уселись куры на шесток. Готовит мама перепечи*, Дед ставит посятэм* на стол. За стол уселись мы все дружно, Вся наша собралась родня. И говорим с отцом о службе И мама обняла меня. И будет ночка длиться, длиться До голосистых петухов. И будут песни литься, литься Про жизнь, про дружбу, про любовь. *Перепечи (удм .)шанежки *Посятэм(удм.) горячий винный напиток Баллада о сгоревшей звезде «Если звёзды зажигают, то это кому-то нужно» В.В Маяковский То не раз, не два в веках бывало, Что являло небо свыше знак. Ярко вспыхнув, звёздочка упала, Чья-то путеводная звезда. Как средь многих ту одну заметить? Грешный люд, мы смотрим чаще вниз. Мало сердцем видящих на свете, Мудрецы почти перевелись. Замерла Земля в оцепенении. Воды подтопили города. То продлилось несколько мгновений, А затем всё стало как всегда. Юный месяц выстелил дорожку, Льётся сверху несказанный свет. И в предсмерьтии попросил морошки Наш великий, русский наш поэт. Но горит уже звезда другая, Собрались волхвы вновь на поклон. Если тот, кто звёзды зажигает, То и гасит их, конечно он.

Время нас не делает моложе Время нас не делает моложе, По себе я это знаю сам. Оттого взыскательней и строже Очи поднимаем к небесам. Что стремимся там найти, заметить, Жизни подводя своей итог? Ничего там, гонит тучи ветер С запада куда-то на восток. Скрипит время медленной арбою? Нет, летит стремительной стрелой. Вдруг окатит ледяной водою: Глянешь в зеркало – а ты уже седой. Старый год зарубкой отмечаем, Что на сердце оставляет след. И гнетёт котомкой за плечами Груз тобой прожитых лет. Успенье Пресвятой Богородицы В день Успения Богородицы Загрустил и сад, и лес. В этот день всегда так водится Слёзы сыплются с небес. Ходики на стенке тикают, Дождик за окном сильней. Скорбно плачет Русь Великая По Заступнице своей. С верою живём надеждой. В облачении простом Матерь Божья, как и прежде, Осеняет нас крестом. В храмах все открыты двери. Пусть в сердцах печаль и грусть, Потому что свято верим, Оттого жива и Русь. Оттого и есть в нас сила, Оттого не стынет кровь, Матерь Божья расстелила Над Россией свой Покров.

Об авторах: Корниенко Олег Иванович (1954) родился в селе Котовское на Киевщине. Печатался во многих периодических изданиях России. Член СП РФ. Живёт в г. Сызрани Самарской области. Постоянный автор журнала «Луч». Денис Кожев (1984) родился и живёт в Ижевске. Пишет стихи и прозу. Публиковался в поэтических сборниках «Мы» (2005), «Собственный голос Ижевска» (2006), «Отражение» (2007), журнале «Луч» (2008). Н. П. Мрыхин (1947) родился на прииске Усть-Тарым, Пермской области. Живёт и работает в Ижевске. Автор восьми стихотворных сборников. Публиковал свои произведения во многих изданиях России и зарубежья. Член Союза писателей России.

83


Ирина Данциг

Литературные архивы

Ирина Данциг

СТРОЧКИ ИЗ СТАРЫХ ПИСЕМ

Осенью умерла моя мама, и только тогда я посмела вынуть из старого шкафа чемоданчик в сером холщовом чехле. На чехле висела бирка: «Москва. Хамовники. Плющиха. Виктор Анимович Данциг», а внутри лежали тщательно собранные по годам письма, телеграммы, дневники, газетные вырезки, стопки титульных листов из книг начала прошлого века – во время эвакуации 1941 года мама не смогла перевезти все книги, сохранив лишь титульные листы с дарственными надписями Данцига. Но больше всего здесь было писем. В них с первой записки после встречи в 1924 году и до последнего письма 1933 года я прочла историю любви. За эти неполных десять лет они написали друг другу более 600 писем. Мама – Ольга Куперман (её девичья фамилия), родилась осенью четвёртого года в городе Николаеве. В двадцать первом семья перебралась в Берлин – мама устроилась делопроизводителем на кондитерскую фабрику Hamet. Виктор Данциг родился летом второго года в небольшой белорусской деревне в семье врача. У его тетки (по материнской линии) было две дочери: Лиля, он звал ее Лилли, и Эльза, будущие Лиля Брик и Эльза Триоле. В одном из писем Лили Брик к своей сестре – из Москвы в Берлин – есть фраза: «Кланяйся Вите Шкловику, а Витю Данцига спроси, почему он ничего не шлёт Осе – Ося в полном недоумении». Значит, Виктор что-то публиковал через Осипа Брика, знал Виктора Шкловского, Владимира Маяковского, возможно, Василия Каменского, Романа Якобсона... В Берлин Виктор приехал учиться, поступил в сельскохозяйственную академию по специальности обработка технических культур льна и конопли, жил у родственников. Он был сухопар, элегантен, курил, 84

острил, был душой компании, много читал, хорошо и красиво писал… Неудивительно, что, познакомившись с ним весной 1924 года, мама влюбилась. В это время Виктор заканчивал академию. Осенью ему предложили работу в Советском Союзе – на Льнозаводе № 1, в Сычевке. Для специалиста, только окончившего курс, это было лестное предложение. Он согласился. Ещё через год его призвали на службу в армию, в 40-ю большую авиаэскадрилию в Липецке (мама сохранила его летные лычки). Ольга забрасывала Виктора письмами. Он отвечал редко, сознавая, что не может дать ни жилья, ни заработка. Обещал вызвать в Москву, как только наладится быт. Она пишет в дневнике: «Если я поеду в Москву, то хочу поехать в мае. Думаю, мне нужно будет отказаться от этой «жизни берлинской барышни». Пудриться, красить губы, шелковые чулки, короткие платья – всё чепуха. Конечно, без маленького комфорта, к которому привыкаешь с детства, невозможно, но его всегда и везде можно создать самому». Виктор – Ольге 30/VII 26 «Родная моя Мошка! Если ты сама уже дошла до такого состояния, что пребывание в Германии кажется тебе гибелью личной, то ехать сюда нужно, если вполне учесть всю нашу обстановку и приблизительно то, с чем придется столкнуться. Ничего ни внешне, ни внутренне не похоже на Берлин; разве что в Москве движение на улицах сильнее. Нет необходимости заранее отказываться от многих удобств жизни: светлых комнат, собственных ванн, что хочу то и делаю, но нужно к этому быть готовыми, хотя мы такими шагами идём, что через два-три года и эти неудобства отойдут в область предания. В отношении работы прежде


СТРОЧКИ ИЗ СТАРЫХ ПИСЕМ

всего тебе придется здесь поработать над собой, выяснить своё место в общем коллективе СССР. Что можешь ты и что ты хочешь. При непросто честном, но сознательно приемлющем и разделяющем наши взгляды отношении к работе и всему тому, что у нас происходит. Без работы ты не будешь (если в этой работе вообще будет необходимость). Разные свои странности и «чрезмерныя» придётся оставить по ту сторону границы. Просто сделай это, как сделал я. Здесь мы будем вместе. Это решение будет подписано в злополучном загсе. Это учреждение тебе знакомо? Я буду свободен к ноябрю. Приказ о демобилизации уже есть. Надеюсь также, что сейчас же после демобилизации получу свою прежнюю службу. Она не исключает возможности жить в провинции год или два. Что такое провинция? Это очень удобно, очень сытно… и очень грязно. В данный момент, да и вообще до ноября, я большой ноль, нет у меня ни свободы, ни гроша за душой, ни даже возможности встретить тебя по приезде. Письмо вышло, быть может, слишком холодное, следующее будет иное». Когда дело доходит до получения визы, Ольга просит походатайствовать Брика или Маяковского: «Это должен быть кто-то им [властям] известный. Надо, чтобы за меня похлопотали в Москве». И добавляет: «Спроси Лилю, можно ли остановиться в комнате Маяковского». Виктор – Ольге 27/Х 26 «С комнатой Маяковского [в Гендриковом переулке] ничего не вышло, ибо в ней происходят сборища всей футуро-имажинистской братии и они отнюдь не намерены лишаться столь уютного места». Но Ольга не хотела ждать. Она добилась того, чтобы брат Шурик, живший в Ленинграде, прислал ей приглашение. В декабре 1926 года Ольга и Виктор встретились. Как оказалось, на три дня – его направили в очередную командировку. И снова их связывали только письма. Порой несколько месяцев в году они были рядом, но никогда так и не отдохнули вместе – только строили планы. Планы всегда разрушали командировки на льняные хозяйства, заводы по переработке льна, конференции по льноводству. Письма летели из Ярославля, Вологды, Вятки, Свердловска, Сарапула, Саарова, Бельгии, Германии, Ирландии… Виктор – Ольге 4/XII 26 из Темкино «Мошкин, мой любимый Мошкин! Ведь правда, эти три дня, что я провел с тобой, были самыми светлыми, самыми счастливыми за последние 2 года. Я не предполагал, что моя холодная, в сущности, натура способна так любить. Хочется говорить и думать только о тебе одной. Целую тебя моими неопытными, но искренними губами. Твой Витя». Виктор – Ольге 26/I 27 Вязьма, по дороге в Темкино «Детка, солнышко моё любимое, только

недавно (ведь всего 10 часов прошло) расстался с тобой и уже тоска до полной потери сознания. Эти четыре дня в Москве пролетели как какой-то чудесный сон. Ведь счастье моё так велико, что всё собой заслонило. Если любишь меня, моя крошка, то в разлуке не забывай и пиши мне часто-часто. В день три раза. Хорошо? Целую тебя всю крепенько и помни, что наши дни в Москве – это самое светлое. Безумно хочется тебя обнять и прижаться к твоим губам. Твой Витя. Моя любимка ненаглядная, моя детка славная! Я всегда буду любить тебя и только тебя одну». И всё же какое-то подобие семейного гнезда они смогли создать: сначала снимали угол, потом комнату на Садово-Земляной, потом две комнаты на улице Станкевича, 6. Топили дровами. Обзаводились небольшим бытом: заказали книжную полку и шкаф, кухонный шкафчик. В одном из писем Ольге (она отдыхала тогда в Крыму) Виктор пишет: «В связи с описанием комнаты мне пришло на ум удачное выражение Шкловского: «Что касается электричества, телефона и ванной, то уборная была в ста саженях». Знакомство его со Шкловским подтверждает письмо от 2 сентября 1927 года: «Был на даче в Пушкино. Лилли, к сожалению, не было. Но зато застал Виктора Шкловского. Мы с ним проболтали весь день. Завтра поеду к нему в гости». Виктор – Ольге 1/III 27 «Работы под к��нец навалило чёрт знает сколько. Днем завод, а вечером вместо кровати (хоть и соломенной) беседы и лекции у крестьян и рабочих». Виктор – Ольге 28/VIII 27 «Помню о 25-м и заранее целую и благодарю за то, что ты согласилась быть моей радостью. Цветочки около твоей карточки уже осыпались – завтра принесу новые». Ольга – Виктору 5–6/IX 27 в Свердловск «Была у Лилли, получила 100 р. и отдала Гликерам за комнату. Представь себе: Лилли отдала перепечатать Эльзину книгу. Если бы она знала, она бы мне дала. Эта работа на 21 р. Ты разве не говорил ей, что у меня машинка? С Кулешовым [советский режиссер] – любовь вовсю». Виктор – Ольге 29/IX 27 Ибра, где-то не доезжая до Вятки «Постарайся каждый день заниматься на машинке. Будешь, или выдержки не хватит? Думаю, ты у меня энергичная. Целую от ножек до головки. Твой Витя». «Всем, что у меня есть, я обязана Вите», говорила мама. Это он настоял, чтобы она училась печатать на машинке, это он добился, чтобы Главлёнком выделил им две комнаты на Плющихе. Она будет печатать ему статьи, переводить с немецкого на немецкий. Всю жизнь до 84 лет она будет стучать на машинке, получая по 10 копеек за 85


Ирина Данциг

лист. Она выучила заочно французский и английский и печатала на четырех языках для курсов иностранных языков Мосгороно на Молчановке, для издательства «Прогресс». Ольга – Виктору «Была у Лили в Спасо-Песковском переулке. Лиля сейчас толстая и имеет нового мужа [Валерий Примаков]. На сей раз военный с тремя орденами отличия. Ты знаешь, Витя, я думала секрет молодости и интересности Лили заключается в её умении любить. Я удивляюсь ей. Была Луэлла (дочь Краснощекова, любовника Лили, управляющего банком) с мужем. Луэлла прехорошенькая, а у мужа вид дегенеративного цыплёнка, а муж ее Варшавский Илья Исакович – писатель-фантаст. И уверяю тебя, они держались гораздо степеннее, чем Лиля [Лиле 39, Луэлле 20]. Объятия, нежные слова, будто молодая жена. Чем будет заниматься «новый» не знаю. Но да это будет видно из того, чем Лиля займётся в будущем». Виктор – Ольге 2/Х 27 из деревни Филенки «Ты себе отдалённо представить не можешь, что такое вятская деревня в грязь… Этого добра по колено и, кроме того, все топкие места выложены брёвнами и едешь на телеге, как по клавишам рояля. Внутренности окончательно смешались, а предстоит ещё четыре дня такого удовольствия. Ночуем где попало – в деревнях, в избах. Опять в Курск, опять инспектирование льнозаводов». Виктор – Ольге 11/Х 27 Сарапул «Приехал вечером и вид города с Камой прямо великолепный (при том же луна). Гостиница какая-то трущоба с еврейскими хозяйствами и изрядным количеством тараканов. За время поездки привык к разному зверью: двухногому, четырёхногому и более ногому. Мой первый поход в Москве будет в баню. Знаешь, ты мне сейчас кажешься каким-то неземным существом, как магометанские «райские кущи». Всё, время. Целую, с листом. Па [это слово значило у них «поцелуй»] и милого медвежонка, плюшевого нашего сына (последнего?)». До сих пор в мамином серванте в бокале сидит мохеровый, набитый опилками, рыжий медвежонок – его первый подарок. Ему сейчас 88 лет. Наступил 1930-й год… Льняное дело было в основном ручным, импортные машины – на мелких заводиках, механизированно отжимали масло, а чёс, теребление, мочка – вручную. С созданием в 1929 году колхозов и совхозов была поставлена задача объединения льнозаводов и создания советских машин. А для этого таких специалистов как Виктор, да ещё со знанием немецкого и английского языков, отправляли в Европу на выставки для ознакомления с льняным производством. 86

Виктор – Ольге 2/VIII 30 Берлин «Моя дорогая, любимая девочка! Вот уже два дня в Берлине. Помню, оказывается, все места, все улицы и даже маршруты трамваев и автобусов. Что тебе сказать про Берлин? Он очень вырос и стал какимто полным, светлым, чистым. Поражает порядок, освещение и масса авто… Но… большое горе Германии – кризис. Он чувствуется на каждом шагу. Магазины буквально ломятся от товаров, но в них… нет почти никого, кроме продавцов. Безработица умопомрачительная. Конечно, если ходить с закрытыми глазами и без критики, то внешняя показная сторона прекрасна. Много заслуживающего не только внимания, но и подражания. Ребята экипируются и уже без 5 минут «европейцы». Киска, когда расстаёшься надолго, то ещё больше ценишь своё солнышко. Мне хочется видеть и целовать тебя, мою жену, детку, мамку, киску, любу. Не знаю, можно ли больше, но я с каждым днём всё больше люблю тебя». Виктор – Ольге 17/VIII Кенигсберг «Вернулись из кино. Видели говорящую картину (американскую) с Al Gonson «Sonny Boy». Это что-то из ряда вон выходящее по прелести и красивости. Усиленно советую посмотреть. Пение передаётся до чёртиков чисто и красиво, речь – хуже. Женские голоса слишком грубы. Ни на что виденное до сих пор не похоже (то видели, а то и слышали)». Виктор – Ольге 17/VIII Наш павильон на выставке в Кенигсберге «Видел много интересного: особенно скот. Это даже не скот, а какие-то чудовища. Свиньи, похожие на гиппопотамов. Корова-рекордсменка дает 14000 литров молока в год. Это фабрики в буквальном смысле слова». Виктор – Ольге 26/VIII Бреслау «Сейчас как следует знакомимся с хозяйством Силезии. Завтра в 5 утра уезжаем в имение Rahnsdort, где будем изучать первый завод первичной обработки льна. Хозяйство и особенно техника чрезвычайно интересны. Горе только, что на всём висит кризис, о величине которого невозможно и приблизительно судить, не видя. Внешне всё чисто и благородно, но как только начинаешь присматриваться – сразу вылезают белые нитки, которыми это благополучие шито. Все немцы, с которыми приходится сталкиваться, плачут в жилетки». Виктор – Ольге 6/IX Берлин «Мы неплохо ознакомились со всем льняным хозяйством Германии и кое-что приобрели в смысле знаний. Общее впечатление: через год-два учиться будут ездить к нам. Я тебя больше и больше люблю, обожаю, целую ннееввооззммоожжнноо!» Виктор – Ольге 13/IX Гамбург «В городе всё ходуном ходит, завтра выборы. Митинги, листовки, люди с повязками. Посмотрим,


СТРОЧКИ ИЗ СТАРЫХ ПИСЕМ

что день грядущий нам готовит. По-моему, ничего хорошего для Германии. Люди с нацистскими значками распоясались вовсю и некому надеть им хоть маленькую уздечку». Виктор – Ольге 25/IX Soraw «Кошка, ты только сейчас пришла к выводу, что меня видишь. Я это делаю уже 4 года, и, может быть, именно поэтому многие житейские тяготы кажутся мне пустяками. Ведь знаешь, если я когда-либо и создам себе непогрешимый кумир, то этим кумиром будешь ты. Без тебя и вне мысли о тебе для меня всё решительно теряет интерес и содержание. Я вообще против слишком большой связанности, но ты – это даже не связанность, а какое-то неотделимое органическое создание, которое только неизбежная смерть может стереть. Вот эта вера в тебя и твоя близость давала и даёт мне силу во всех жизненных проявлениях. Я думаю, что даже моя работоспособность – это ты. Недаром работать ночью я могу только тогда, когда ты около меня. И ведь особенно удачно идёт всё, когда я чувствую и вижу мою крошку спящей сладко и спокойно около меня. Безумно и постоянно люблю моё солнышко. Крепко целую родные губки, всё тело. Твой Витя». Далее рисунок и надпись: «Моя улыбающаяся рожица». Виктор – Ольге 26/IX Дрезден «Едем в Мюнхен в горы, где будем смотреть озимый лён. В Sarow достигли таких результатов, как ни один из ездивших до сих пор. Посещением института, запретного для иностранцев, перевыполнили на 100% программу. Выставка сделана очень хорошо, особенно наш павильон. По сравнению со всеми остальными странами – это перл творения». Виктор – Ольге 4/Х Берлин «Сегодня утром узнал, что здесь проездом в Москву находится Эльза. Она едет с мужем коммунистом-французом – удивительно славный парень [Луи Арагон]. Я немедленно к ним полетел, чтобы передать тебе привет. Немедленно позвони Лилли (2-35-74) и узнай, где Эльза остановилась и телефон её. Она передаст личный привет от меня». В октябре у мамы день рождения. Виктор через Эльзу передал ей подарок: часы и флакон французских духов Koti. Виктор – Ольге 5/Х Бельгия «Любушка, ты не представляешь себе, какое впечатление на меня – больного льном человека – произвела страна классического льноводства. Это какая-то очаровательная сказка… Всех наших льноводов надо посылать сюда хотя бы на день. В корне меняется взгляд на многие, казавшиеся нам неоспоримыми, вопросы. Самое комичное – это мой язык. Ребята здесь совсем молчат, а я говорю на невозможной смеси французского, немецкого,

русского и фламандского языков. Все меня понимают и я всех». Виктор – Ольге 9/X Бельгия «Носились весь день с завода на завод, от машины к машине. По дороге изучил, что такое «На западном фронте без перемен» (Э.М. Ремарк о Первой мировой войне). Были в Ипре – когда-то до основания разрушенном (отсюда имя газа – иприт). Теперь он выстроен заново в своём прежнем виде. Благо, немцы платят». Виктор – Ольге 23/Х Лондон «Вот я и в Лондоне. Лондон производит совершенно потрясающее впечатление. Шум, гам, туман, тьма народу. Исключительные магазины (держись) – всё это смешалось в какой-то Вавилон». Виктор – Ольге 27/Х Ирландия Белфаст «Сегодня весь день провели на Ирландской государственной опытной ферме. Видели ��ассу интересного. Ирландия – зелёная, ослепительная, но и туманная до умопомрачения – за 5 шагов ничего не видно». Опыт командировки Виктор обобщил в статьях. В немецкой газете Wirtschalt und Technik публикует статью «Льняная проблема в Союзе». Принимает участие в совещании Наркомзема СССР и 16-й партийной конференции, делает доклад наряду с Ежовым, Яковлевым, Богдановым. В это время он завсектором обработки льна в Льнотрактороцентре СССР – контора располагалась в Орликовом переулке. 1931-й год. Виктор разрабатывает новую машину для расчёсывания льна – декортикатор. Его командируют в Ленинград на Ижорский завод им. Карла Маркса. Виктор – Ольге «Итак, 18/VI 31. Приехали на МТС [Машинотракторная станция] в Детское село. Торчим в мастерской с 8 утра до 11–12 вечера. Ни капли не устаю. Белые ночи и можно (как это делаю сейчас) без электричества писать». Чертежи оказались неверными. Необходимо было сделать поправки и уточнения. Одна неделя растянулась почти на полгода. Виктор – Ольге 26/VII Ижорский завод им. Карла Маркса «Пишу тебе с завода, откуда три дня не выхожу. Главный конструктор всё напутал. Машина – это мой экзамен на самостоятельность. Родинка, всегда и всюду знай, что у тебя есть любящий тебя безгранично человек, который тебя боготворит, целует всю-всю-всю и хочет быть у тебя на плечике и звать которого «Витя». Виктор – Ольге 29/VIII Ижорский завод им. Карла Маркса «Дорогушка моя, пишу тебе с поля сражения. Уже 2 ч. ночи и работа в полном разгаре. Люди злые,

87


Ирина Данциг. СТРОЧКИ ИЗ СТАРЫХ ПИСЕМ

усталые и чёрные (я – в том числе, от моего костюма увы! чистыми остались только внутренности карманов). Кончаем машину, как и следовало ожидать, ни один чертеж не похож на действительность даже приближённо, и всё приходится подгонять и переделывать. О, хотя бы она, проклятая, любимая, уже закрутилась! Родная, до скорого свидания. Я знаю, что ты каждую минуту думаешь обо мне и желаешь удачи. Поэтому удача будет! Твой Витя». Виктор – Ольге 3/Х «Машина в общем и целом вышла на ЯТЬ, от облисполкома получил премированного ударника. Из этого названия слово «ударник» оставляю себе, а премию в виде необлагаемых налогом 100 рублей преподношу Вам, как разделяющей со мной все тяготы жизни. Чувствую, что мы молодожёны и к этому «молодожёнству» пришли через ряд очень и очень серьезных испытаний. Значит, теперь мы всегда будем молодожёнами. Как это хорошо, чудесно, вкусно. Люба, я ведь улыбаюсь, когда думаю о тебе». Ольга – Виктору 23/VII «Котик, знаешь, чем больше я вижу чужих людей, чем больше говорю с ними о жизни, тем более убеждаюсь, что так хорошо, как мы с тобой, никто не живёт. Может, я ужасная дрянь бываю иногда, но ты не сердись. Я тебя очень люблю. Твоя Оля». «Твой», «твоя» – это же такое обязательство, такая ответственность, что именно твой и ничей другой. Детей у них не было, мечтали… Глядя на своих племяшек, Виктор писал: «Хочется, чтобы все эти хохмы проделывал не мой племянник, а мой сын, сын моей Олюшки, такой же нежный и мягкий, как она». 1932-й год. Виктор занимается наукой, а Ольга в качестве машинистки едет в командировку от Льноконоплестроя. Ольга – Виктору 25/IV 32 Вязники. Ивановская область, гостиница «Витя, родненький мой, знаешь, что случилось? Я хотела сперва дать телеграмму, что я покусана вшами, и спросить, является ли это основанием для преждевременного отъезда. Срочно. Но потом подумала, ты ничего не поймёшь, и решила написать письмо. Я на всё шла и со всем примирилась – и с грязью, и с клопами, и сугробами, и с холодом – но вошь не входила в мои планы». Наступил 1933 год. 6 августа Виктор был в командировке на Кашинском заводе на испытании двухкудельных машин. Заискрил мотор, вспыхнул пожар… Требовалось найти виноватых и наказать их. И Виктора, который все эти годы самоотверженно вкладывал все свои силы в культуру обработки льна, 88

Ирина Данциг

который участвовал в создании новой отрасли промышленной обработки льна, обвинили в саботаже, поджоге и вредительстве, а 25 октября 1933 года арестовали по делу Льнотрактороцентра. Как он переносил эти дни? Эти допросы? Невозможность ей сообщить, уберечь? Как переносила его исчезновение она? Не имея продовольственных карточек, скрывалась у родственников, работала посудомойкой. Многие даже не понимали, что произошло. Только после войны мама через суд наконец-то получила справку о том, что Виктор умер от болезни сердца. Она пережила его более чем на 50 лет, но так и не узнала когда, где и как он погиб. В 1987 году она получила постановление о реабилитации. От неё откупились двумя должностными окладами. В 1988 году после смерти мамы я обратилась в КГБ и узнала, что Виктора Анимовича Данцига расстреляли у стен Ваганьковского кладбища 22 июня 1934 года. В списке мемориала памятной книги он значится под номером 137. Каждый год в июле я прихожу к стеле мемориала и кладу цветы от себя и от мамы. Лиля Брик не вступилась за Виктора, хотя имела отношение к ГПУ. Такое было время, когда забывались друзья, родственники, знакомые. В переписке Лили и Эльзы, опубликованной в 2009 году, нет упоминания о Викторе. Сумела уничтожить, боялась обысков? Всё уничтожила? Не всё. У мамы остались письма Виктора и о Лиле, и об Эльзе, и о Маяковском, и о Шкловском. Часть оставшихся от Виктора и мамы вещей я отдала в Музей В.В. Маяковского: фотографии с Лилей и Осипом Брик, Маяковским и Романом Якобсоном, карты, очки, пудретку, кузнецовский фарфоровый чайничек с цветами шиповника… Их можно увидеть в уголке «Про это». А сейчас я хотела бы издать все 600 писем мамы и Виктора и буду признательна тем, кто откликнется и поможет мне в этом. Записала Елена Девятова


Литературные архивы

Ольга и Виктор Данциг

Берлин. 1924. Лиля Брик (в центре). Справа внизу (предположительно) Владимир Маяковский

Оля Куперман (в замужестве - Данциг) в юности

В центре слева мама Виктора - Ада Данциг, справа - ее сестра, мама Эльзы Триоле и Лили Брик


Ê ÑÂÅÄÅÍÈÞ ÍÀØÈÕ ×ÈÒÀÒÅËÅÉ Ïîäïèñêà íà 2011 ãîä ×òîáû îôîðìèòü ïîäïèñêó âû ìîæåòå íàïèñàòü íàì (426051, Óäìóðòñêàÿ Ðåñïóáëèêà, ã. Èæåâñê, óë. Ì.Ãîðüêîãî, 73, ðåäàêöèÿ æóðíàëà «Ëó÷»), óêàçàâ ñâîè ïî÷òîâûå êîîðäèíàòû. Ìîæíî ïîäïèñàòüñÿ è ïî òåëåôîíó, ñîîáùèâ ñâîé ïî÷òîâûé àäðåñ è èìÿ ïîëó÷àòåëÿ. Ñòîèìîñòü ïîäïèñêè â ðåäàêöèè íà 2012 ãîä - 240 ðóá. Åñëè âû æåëàåòå ïîëó÷àòü æóðíàë ïî÷òîé, ê ýòîé ñóììå äîáàâÿòñÿ íàêëàäíûå è ïî÷òîâûå ðàñõîäû. Æóðíàë áóäåò âûñûëàòüñÿ âàì íàëîæåííûì ïëàòåæîì, ò.å. ðàññ÷èòûâàòüñÿ âû ñìîæåòå â ñâîåì ïî÷òîâîì îòäåëåíèè ñâÿçè íåïîñðåäñòâåííî ïðè ïîëó÷åíèè êàæäîãî î÷åðåäíîãî íîìåðà. Ëèáî âû ìîæåòå ïåðå÷èñëèòü 480 ðóá. (ãîäîâàÿ ïîäïèñêà) íà ðàñ÷åòíûé ñ÷åò 40603810200000000008 â ÀÊÁ «Èæêîìáàíê», ÁÈÊ 049401871, êîð. ñ÷. 30101810900000000871, ÈÍÍ 1831043069, (ïîëó÷àòåëü ÀÓ «Ðåäàêöèÿ æóðíàëà «Ëó÷» ïîäïèñêà-2011) è óæå íå áåñïîêîÿñü ïîëó÷àòü æóðíàë âåñü 2011 ãîä (â ïðåäåëàõ Ðîññèè).


Луч № 3-4 2012