Issuu on Google+

АМАЯК ТЕР-АБРАМЯНЦ

(балтийский роман)

1


УДК 882 ББК 84 Р7(Рос – Рус)4 Т76

Автор выражает сердечную признательность издателю и спонсору этой книги дотору мед. наук Серпову Владимиру Юрьевичу.

Редактор: Балаховская Т.И.

ISBN 978-5-73301-06-692 2


Аннотация Амаяк Тер-Абрамянц знаком искушенному читателю по сборникам рассказов, выходивших с 1993 года. Недавно вышел его исторический роман «В ожидании Ковчега» о событиях в Армении с 1917-1921 годы. Автор снова обратился к исторической прозе, на этот раз действие его романа происходит в Таллине. «Шоколадный вождь» - новая несомненная удача автора, в творчестве которого так тесно переплетаются исторические судьбы России, Армении и Эстонии. Автор знает и любит Эстонию. Здесь прошли его детские годы, сюда он возвращался не раз, здесь навсегда сроднился с её морем. Поэтому все уже ставшие историческими события романа (середина 20 века, сталинские репрессии и сопротивление им), словно пропущены сквозь его сердце. Это не только военно-историческая, но и психологическая, лирическая проза с искусно вплетённой любовной детективной интригой. Наряду с документальной достоверностью роман насыщен живыми, запоминающимися образами: это пытающийся разобраться в страшной действительности флотский лейтенант, и его жена-эстонка, начинающий эстонский поэт Рауль, вынужденный уйти к лесным братьям, и простая русская женщина, потерявшая на войне мужа, любознательная и смелая эстонская девушка из лесного хутора и обречённые карательной системой русский профессор и протестантский пастор. Особый ряд это те, которых автор считает нелюдями, гоблинами, непосредственно творящими на земле зло. Для этих существ автор умело использует приёмы сатиры, гротеска. Этот необычный роман написан живым языком; историческая и жизненная достоверность «держит» читателя. Татьяна Дмитриева. Редактор журнала «Русская речь».

3


Шоколадный вождь ЕДУТ! ....................................................................................................5 ТУМАН .................................................................................................7 ПОЛИНА ИВАНОВНА .....................................................................13 ПРОФЕССОР ШУЛЕГИН ................................................................16 НОЧЬ ...................................................................................................20 ПОЛИТГРАМОТА ............................................................................22 ВЫЗОВ ................................................................................................25 У МАТРОСОВ НЕТ ВОПРОСОВ ....................................................28 ГЛОРИЯ ..............................................................................................30 РАУЛЬ И ЕГО УЧИТЕЛЬ .................................................................34 МЁРТВЫЕ ЦВЕТЫ ...........................................................................37 РАССЛЕДОВАНИЕ...........................................................................39 БЛОКАДНИКИ ..................................................................................41 СИНЯЯ ТЕТРАДЬ .............................................................................43 ЛЕС ......................................................................................................45 КОНЕЦ БОГА ....................................................................................49 СКЕЛЕТЫ В ШКАФУ ......................................................................53 ЗАГАДОЧНАЯ ВЕЛОСИПЕДИСТКА ............................................58 ХУТОР КАУПО .................................................................................59 ПУТЬ РАУЛЯ .....................................................................................62 ПЕСНЯ ................................................................................................65 ПИР ПОБЕДИТЕЛЕЙ .......................................................................67 МОЛИТВА .........................................................................................76 В МОРЕ!.. ...........................................................................................78 Эстонские песни.................................................................................80

4


ЕДУТ! Случилось это необычное происшествие где-то около пятидесятого года прошлого века в славном городе Таллине, который очередной раз стал писаться с одним «н», лишь пять лет после Великой Войны минуло. Никто уж сейчас и не помнит о нём, да и в моё время, когда ещё свежо было фронтовое поколение, об этом событии вспоминали редко, с неохотой и опаской. Много воды с тех пор утекло из реки Пирита в море, старики в основном перемёрли или разъехались, ярые враги и друзья по нескольку раз уж менялись местами. Не ручаюсь потому за точность имён и званий лиц, принимавших в этом событии участие, одно знаю наверняка – БЫЛО! В одну из ноябрьских ночей нагрянула в Эстонию высокая комиссия МГБ из самой Москвы. А точнее – с неба свалилась в зелёненьком двухмоторном самолёте с прямоугольными окошками. И как только самолёт коснулся посадочной полосы и побежал мимо её сигнальных огоньков, весь Таллин накрыл густой, как кисель, промозглый неподвижный туман. Из самолёта по лёгкому трапу сползли на поле трое – в офицерских фуражках, в длиннополых шинелях. Их ожидала делегация военных, автоматчики охраны, лендлизовские виллисы и семиместный с длиннющим рылом правительственный ЗИС – 101. Этот визит считался секретным, но, как это часто у нас бывает, о нём за несколько дней знало уже полгорода (а, может быть, и специально была допущена утечка информации). Ходили слухи, что он связан с браком на заводе «Двигатель», где строились подводные лодки, из-за которого якобы совершенно новая подлодка чуть не затонула в заливе, звучало, прошёптывалось таинственное и страшное слово «диверсия» и слух, что грядут большие аресты. Город замер: на улицах не было слышно голосов, люди выходили из домов только по крайней необходимости и на работу, молча торопясь преодолеть неуютное пространство улиц, хотя на самом деле надёжность их жилищ была всего лишь иллюзией – улица была даже в какой-то степени безопасней: органы предпочитали брать людей планомерно, спокойно и не спеша, по заранее намеченным адресам, под утречко, когда наиболее сладок сон. Все официальные лица торопливо подчищали свои дела. Подчёркивалась важность и секретность визита и тем, что он шёл по линии МГБ и о нём не был даже официально поставлен в известность первый секретарь ЦК Эстонии Кэбин – прознав о комиссии, он срочно уехал на дальнюю мызу, выполненную в стиле готического замка, и сидел с утра до вечера в кабинете, в угловой башенке, готовил доклад к предстоящему пленуму секретарей союзных республик в Москве, сочиняя небылицы о небывалых достижениях приборостроения и свиноводства в республике на пути строительства к неизбежному коммунистическому раю, почти ничего не ел, несмотря на баснословный в обычное время аппетит и огромный живот, и постоянно глотал настой валерианы. А адмирал КБФ, базирующегося в Таллинском заливе, будто по какому-то совпадению, объявил внеплановые боевые учения, и в день перед прибытием комиссии все боевые корабли и подлодки вышли в открытое море, в поход, в туман, объявив полное радиомолчание, дабы не быть обнаруженными предполагаемым противником. Ушли все корабли, за исключением эсминца «Быстрый», находившегося на ремонте в Минной гавани. Говорили даже – опять же шепотком – что адмирал, едва услышав о грядущей комиссии из МГБ, грохнул тяжёлым кулаком о стол и заявил: «Ну, я этим сукиным детям ни одного моряка не отдам!» и тут же дал команду в поход. Высокая комиссия состояла из генерала и двух полковников. Генерал, глава комиссии, был низенький и толстенький, как колобок (вождь не любил держать рядом людей выше его ростом). У него был вытянутый нос со странной раздвоенной картофелинкой на конце, и оттого казалось, что он всё время принюхивается. Звали его Матвей Савельич Хрипоносов. За ним не шёл, а будто струился согнутый вопросительным знаком, будто стараясь не быть выше генерала и присосаться к хрящеватому уху начальника, полковник Ломидзе, всегда весёлый, улыбающийся, с миндалевидными чёрными глазами восточный красавчик. Третьим был Марк Ильич Осиновский, славный тем, что отрёкся от 5


собственного отца раввина, отправленного в лагерь: «Всем ответственно заявляю, – говаривал он нередко, хмуря кустистые брови, – мне за отца – Иосиф Виссарионович Сталин, и другого быть не может!» – Ну и погодка! – матюкнулся Хрипоносов, оказавшись на земле и, оглядываясь, поднял воротник шинели. Весь полёт он вспоминал своё свидание с вождём и сейчас нёс его в себе, нёс, нёс… Вождь сидел за столом, а он стоял перед ним навытяжку своего короткого роста. Вождь держал в руке бумажку, попыхивал трубкой и щурился. – Сматри, что делают, сволачи! – наконец изрёк вождь. – Слушаюсь, товарищ Сталин! – выпалил Хрипоносов, но вождь бросил на него мутный взгляд: – Расслабься, дурак, я с тобой по-чэловэчески гаварю! – Слушаюсь! – сглотнул ком страха Хрипоносов, стараясь придать своему взгляду выражение ещё более искренней преданности, однако позволил лицевым мышцам несколько обмякнуть. Он почувствовал вдруг необыкновенную любовь к этому великому человеку, который мог бы раздавить его одним движением пальца, щелчком, как паучка, как мошку таёжную, но не делает этого, давая главное – возможность жить, дышать! Сталин встал из-за стола и зашагал по комнате, неожиданно маленький, сутулый, но оттого кажущийся ещё более угрожающим и опасным, как скорпион, – в одной руке погасшая трубка, в другой листок бумаги. – Вот сматри, Матвэй! – сказал он, тряхнув бумажкой. – Здэсь данные эмгебе из Эстонии. Это разве парядок? Хрипоносов вытянул короткую шею в направлении к бумажке: – Товарищ Сталин, да ежели чо не того, дак мы того!.. Сталин движением руки оборвал. – Мало сажают, савсэм мало, панимаешь? А честных каммунистов убивают какие-то недобитки… – Сталин усмехнулся. – Гаварят, малэнькая республика, мало народу… а в Армэнии больше? А ты пасматри, какие паказатели Анастас даёт: в два, в три раза больше! Маладэц, Анастас! В общем, Хрыпонос, кто там эмгебе? – Арво Куйстик, товарищ Сталин. Сталин сощурился: – Эстонец, сваих жалеет! Ради такого дела жалеть! Ради кАмунизма жалеть – это наивисшее прЕступление! – (в особо важных словах вождь делал ударение на первом слоге). – Прошёлся: – Так, без всякой борьбы ми кАмунизма не добьёмся! Вот, поезжай, Хрыпонос, разберись… – Так точно, товарищ Сталин, разберёмся! – Ми тебе людей дадим в помощь: харёший парень Ламидзе от Лаврентия паедет, Осиновский – он глазом режит! – Есть, товарищ Сталин! – весело теперь улыбнулся Хрипоносов, вытянулся и даже каблучками прищёлкнул. – Будет сделано, когда выезжать? – А завтра, завтра и виезжайте, только летите сэкретным бортом, завтра ночью… Тебе Ламидзе всё скажет. Идите, – устало махнул вождь. Хрипоносов вытянулся, отдал честь, развернулся, готовый было идти, как вдруг его остановил голос вождя. – Таварищ Хрыпоносов. – Да, товарищ Сталин! – быстро развернулся Матвей Савельич. – Ви человек свежий, – усмехнулся вождь, – прямо с Колими. Как там на Колиме? – На Колыме, товарищ Сталин, растёт выработка золота и урана! – не без гордости объявил Хрипоносов, в глазах которого сразу восстало его бывшее хозяйство: бесконечные вереницы похожих не на людей, а на странных первобытных обитателей Земли, заключённых – врагов народа, шахты, распадки, кладбища с надмогильными колышками и прибитыми к ним дощечками с номерками – окончательное место назначения этих врагов. 6


– Да я не о том! – рассмеялся вождь, показывая свою простую человеческую сущность. – Климат как там? – Двенадцать месяцев зима – остальное лето! – бойко отрапортовал Хрипоносов шуткой, популярной у заключённых. И они вдруг, не сговариваясь, рассмеялись, как близкие друзья, привыкшие понимать друг друга с полуслова. – Харащё, харащё, идите, – смеясь махнул ладонью вождь, – и скажите, у нас страна большая, на каждого эстонца найдётся своя Колима-а! Это потом, уже в самолёте, он понял глубокий смысл этой шутки, когда у пилота случайно узнал, что «ма-а» – по-эстонски значит земля, и очередной раз подивился мудрости Учителя: «Вишь ты, грузинец, а все языки проведал!» Хрипоносов твёрдо шагал по взлётному полю. Навстречу ему спешили начальник МГБ Эстонии Арво Куйстик, его зам и негласный стукач-информатор, каждый день отписывающий донесения на своего патрона прямо в центр, Берии, подполковник Нечаенко, начальник управления МГБ Прибалтики, начальник тюремной службы Таллина... – Здравствуйте та-арищи! – Здрасьте, тарищи! – А это тарищ… А это тарищ… – коротко представлялись они, но лиц во мраке почти не было видно, и Хрипоносов только махнул рукой: – Едем… А поближе познакомимся потом. – Товарищ Хриппоноософ, не угодно ли отдохнуть с дорошки? – предложил Куйстик. – Не угодно, не баре! – грубо оборвал его Хрипоносов, – сразу за работу! Отчитываться будете. Сначала отчёт – потом почёт, – он невольно покосился на Ломидзе. Тот, как всегда, чёрт его не разберёт, улыбался. Шестеро человек проглотил огромный правительственный ЗИС. – Куда? В МГБ, на Лай? – Куда…? – О, у нас всё утоппно! – похвалился Куйстик, рассмеявшись. Это был толстенький белокурый человечек, похожий на розового поросёнка. – эмьгебе на улитсе Лай, остальные утсресдения в самке! – Что? В какой ещё самке? – вздрогнул Хрипоносов. – В самке, в самке, из камня котторый, – прояснил Куйстик. – В замке, товарищ генерал, – подсказал Ломидзе, – у них там все министерства. – Та, та, всё блиско, песком – и эмьгебе, и Верховный советт и министерство здравоохранения и турьмаа! – А-а! – расхохотался Хрипоносов, – но вовремя спохватился и грозно нахмурился. Машина мчала по шоссе, приближаясь к городу. Фары еле пробивали туман. – Осторосно, Ифан, – сказал Куйстик водителю, – не реп-пку везём – начальсфо! Хрипоносов вздрогнул: что хочет сказать этот гад? Что за намёк на сказку? Дедка за репку, бабка за дедку или как там… «Ничего, приедем – разберёмся, какая у тебя сказка!». – злобно подумал Хрипоносов, доставая пачку Казбека и закуривая. – А почему нет моряков? – спросил он. – Сротсные учения, фсе усли в мор-ре – паевая трефога! – грустно вздохнул Куйстик, – по приказу атмирала… – Ну, я им ещё покажу! – рыкнул Хрипоносов. – Голубая кровь, бля, понимаешь!

ТУМАН Молодой инженер-лейтенант эсминца «Быстрый» Владимир Климов возвращался домой из Минной Гавани поздно. Погода была подстать его настроению. В тумане расплывались редкие огни окон и фонарей, ещё «тех», готических, досоветских. Скоро их, наверное, по мере износа заменят на стандартные пузыри, светящие от океана до океана – с некоторой грустью подумал он: по всей стране идёт неизбежная унификация, стандартизация – плата за всеобщее благополучие… Влага оседала на щербатых известковых стенах домов и башен 7


Старого Города, слезилась по ним, сливаясь в крохотные ручейки, поблёскивала на брусчатке мостовой. Редкие торопливые прохожие вдруг появлялись из тумана и в нём же исчезали, будто призраки. И сама его жизнь, доселе чёткая и ясная, теперь казалась порой Климову призрачной, ненастоящей. – Стой! Кто идёт? Из тумана показалось нечто конкретное: фуражка офицера и две пилотки, блеснула сталь автоматов – военный патруль… Зажужжал ручной динамофонарик, осветив лицо Климова и заставив его сощуриться. – Ваши документы! – лица патрульных расплывались в сумраке. Климов достал из внутреннего кармана удостоверение и увольнительную. «Вижу-вижу-вижу… – жужжал фонарик, и свет переместился на бумаги. – Так… – наконец сказал патрульный офицер. Луч фонарика снова упёрся в лицо Климов: «Вижу-вижу-вижу…» – Ничего подозрительного, товарищ лейтенант, не заметили? – донёсся глухой голос офицера. – Да, ничего, – пожал плечами Климов, – а что? – Ну, знаете, здесь же эстонцы, а вы военный, так что осторожнее, – доброжелательно посоветовал офицер, отдавая документы. – Ну и что, что эстонцы? – вяло удивился Климов. – Ну, сами знаете, они ещё к советской власти не приучены, всякое бывает, – офицер ещё раз козырнул, и через несколько минут патруль исчез в тумане, а Климов продолжил свой путь по улице Пикк. Он думал о том, как всё было раньше в его жизни ясно и как запутанно и непонятно сейчас. Раньше был враг – фашисты, эвакуация из родного Пскова, жизнь в убогом приволжском городке, похоронка, известившая о гибели отца в этом суровом море, старшего механика траулера «Коммунар». Перевозило это перегруженное судёнышко в 41-ом году из Таллина в Ленинград солдат и беженцев. В аккурат на траверсе мыса Юминда подорвалось на немецкой мине, да так, что никто не спасся – с бывшего вблизи морского охотника свидетели рассказывали, они дважды прошли над местом бедствия – только щепки да трупы... Мать говорила, ещё повезло, что отца в пропавшие без вести не записали. Пропасть без вести, значит автоматически очутиться под подозрением в измене родине, и тут уж все члены семьи почти враги народа... Отца он уже помнил не очень чётко, да и нечасто тот бывал дома – всё в плаваниях, да ещё в каких-то непонятных разъездах. Был большой, сильный, пахнущий мазутом мужик, не слишком обращавший внимание на своего отпрыска, а будто всё время погружённый в одну неотступную, самую важную думу, по сравнению с которой всё окружающее второстепенно. Лишь иногда поднимал взгляд он на сына в каком-то немом удивлении, будто увидев его впервые. Обычно приезды его омрачались запоями и скандалами. Причины такого тяжёлого поведения маленького Володю удивляли и возмущали, ведь он с такой радостью поначалу ждал приезда «тятьки». – Мам, а мам, – говорил он тогда, – а зачем папка пьёт? – Водка, водка проклятая всему виной, – вздыхала Полина Ивановна. – А хочешь, когда я вырасту и стану сильнее, я его так побью, что он больше к ней не притронется? – Бог с тобой! – испуганно отмахивалась Полина Ивановна. – Битого-то за что бить? Жизнь у него тяжёлая была – ни отца, ни матери… – А почему? Их беляки убили? Губы Полины Ивановны вдруг плотно сжимались, взгляд уходил в сторону. – Больно рано тебе ещё знать, – наконец вздыхала она, – придёт времячко – расскажу… «Значит беляки! – думал он. – Просто больно ей досказать!» – и кулачки сжимались в ненависти к «проклятому царизму», только от которого, как объясняла учительница, и оставалось, и тянулось всё негодное и горькое в жизни. 8


И мнилось ему не раз: летел на коне в атаку с шашкой наголо его геройский дед – ну точь-в-точь Чапаев в фильме, а бабушка, в белом халате с красным крестом на сумке, раны перевязывала ему… А потом их вместе ведут на расстрел эти пузатые, лощёные, в золоте, буржуины… А дед перед ними как развернётся, как крикнет, руку в кулаке вскинув: «Да здравствует Мировая Революция!..» – и он впивался в подушку, чтобы не слышать страшного залпа. Отец, однако, не буянил, не дрался, как иные соседи пьяницы, а валился с ног и спал несколько суток, пробуждаясь лишь для того, чтобы сбегать в ближайший магазин за водкой. А после протрезвления на него напускалась жена, но он сносил её упрёки спокойно, словно шелест ветра, а в глазах снова появлялась неотступная дума. Однажды, как раз накануне войны, ещё не вполне очнувшись после такого запоя, он вдруг остановил сына, схватив за рукав. «Слушай, Вовка! Слушай внимательно и запоминай! Не было на земле никогда Правды, нет нигде и никогда не будет!» – Да что ты мелешь такое, чему учишь дитя-то?! – напустилась на него жена. – Ум свой совсем пропил, видать! – но он будто не слышал, а также упорно и пытливо смотрел на сына. – Да отпусти ж ты его! – наконец замахнулась Полина Ивановна полотенцем, которым вытирала тарелки, и тогда отец отпустил его, пошарил карманах брезентовых штанин и вытащил оттуда какой-то болт – «На!»… Потом Володя долго носил его с собой и хвастался перед сверстниками, что это главный болт на корабле – отверни его – и корабль рассыплется! Но горе утери отца почувствовал через горе матери, почувствовал так остро, что из весёлого, беззаботного мальчишки стал замкнутым, сосредоточенным, другим: тогда он дал себе клятву стать моряком, как его отец, и отомстить фашистам, и ненависть к врагу становилась священной… Эта ненависть странным образом собирала его в единое целое, понуждала аккуратно учиться, помогать матери, которая работала прачкой и уборщицей в эвакогоспитале. Потом было возвращение в разбитый, разрушенный Псков, по сравнению с которым оставленный приволжский городок казался раем земным. Тяжёлая работа матери на стройке, и уборщицей в госпитале. А он упрямо учился, чтобы поступить в морское училище. Город медленно восстанавливался, расчищался. Дважды он бросал вместе с другими подростками обломки кирпичей в колонны немецких военнопленных, возвращающихся с работ. Второй раз его поймал милиционер и привёл домой. Его заперли в комнате, и о чём-то милиционер с матерью говорил, и он с тайным ликованием услышал, что какой-то из кирпичей повредил голову какому-то немцу. Потом мать говорила с ним долго, чтобы он такого не повторял, а он слушал нахмурившись, сжав зубы. «Они тоже люди, – вздыхая, говорила мать, – их Гитлер воевать заставил». «Они не люди! – яростно выкрикнул он, – они нашего папку убили!» «Пусть лучше города восстановят, которые разрушили», – увещевала Полина Ивановна сына. «Мы и без них восстановим!» – огрызался впервые матери Володя. Месть кровавая для него была несравненно важнее и слаще. И только одно подействовало: «Если будешь и дальше так себя вести, ни в какое училище не возьмут, а сядешь в тюрьму вместе со своими дружками, а они туда точно сядут!» Потом поступление в военно-морское училище в Ленинграде, офицерский кортик – и назначение сюда. Да, здесь и погиб его отец, простой моторист минного тральщика, в 41-ом, у мыса Юминда во время перехода флота из Таллина в Ленинград. И мины до сих пор ещё находили в этих водах. Об одном он сильнее всего жалел тогда, что война слишком быстро закончилась и не успел он отомстить фашистам – только те два кирпича, летящие в колонну, и остались его личным вкладом в Великую Отечественную. Здесь, в Таллине, он почти сразу встретил Марту – у памятника «Русалке» познакомились. Море серебрилось мелкими волнами, как кольчуга, чёрный крылатый ангел на вершине розовой гранитной скалы благословлял крестом корабли на рейде, глухо гудели корабельные сирены... Он, в парадной форме военного моряка (чёрный бушлат, светлый шарф, золотые якоря на пуговицах и фуражке с белым верхом и золотой кокардой), важно 9


рассказывал ей историю затонувшего во время шторма броненосца вместе со 177-ю душами, которую она, конечно же, сотни раз слышала, но делала вид, что внимательно слушает. А когда он закончил, сказала: – А теперь я расскажу вам другую историю, тоже об этом памятнике, но историю его создания и любви… Его создал известный в Эстонии скульптор Амандус Адамсон. В доме у него работала 17-летняя горничная Юлиана Роотси – между ними возникла любовь. И вот именно с неё он изваял того ангела, который стоит наверху… – Они вместе, не сговариваясь посмотрели вверх, и он отметил, какая у этого ангела гладкая и элегантная пяточка: – Да, – сказал он, – зимой, наверное, ей холодно… – И они рассмеялись. – Это было почти полвека назад, – продолжила она, – но говорят, что она ещё жива и приходит сюда иногда посидеть на лавочке, встретиться со своей молодостью… Посмотри на этих старушек на лавочках, – может быть, она из них! На лавочках напротив памятника и впрямь сидели старушки, целых три – седенькие, аккуратные, в очочках: одна, высокая, что-то вязала, другая читала книгу, третья в старомодной шляпке просто сидела, сидела прямо, прикрыв глаза и положив руки на кожаную сумочку на коленях. – Может это она! – В глазах Климова вспыхнуло любопытство. – Давай подойдём и спросим? Марта удивлённо посмотрела на него: – Нет, у нас так не принято! – Как? – А так… входить в чужую жизнь без приглашения, человека тревожить… А может быть, ей сейчас ни с кем общаться не хочется, откуда мы знаем? Это у вас, русских, всё просто, – тон её стал неожиданно насмешливо задиристым, – все – мамани, папани, братишки, сестрёнки… и каждый может сунуть нос в душу другого без спросу: как вам спалось, например, спросить, что снилось, а куда вы вчера ходили вечером? Особенно начальство любит спрашивать. – Скажи, – она неожиданно перешла на «ты», – ну что у вас, у русских, вообще хорошего есть? – Марта смотрела на него со спокойным насмешливым высокомерием, но и с некоторым любопытством. И он внезапно посерьёзнел, выпрямился, поправив флотскую с якорем фуражку, и гордо выпалил, как на духу, не раздумывая: – Товарищество! Дружба! Такого, как у русских, товарищества нигде не найдёшь! Не зря же у нас говорят: «Сам погибай, а товарища выручай!». Ни у одного народа больше нет такой пословицы! «За други своя и живота не жалко!» – «живота» – значит жизни! – Это потому, что вы много воюете, – вздохнула Марта. – Товарищество, братство, морское братство! – рубил Климов воздух ладонью. Марта смотрела на него внимательно, ничего не отвечая, только уголок рта её вдруг дрогнул в полуулыбке. С того момента весь мир отступил на второй план: её образ стал преследовать его днём и ночью, и чем дальше и непонятней она казалась, тем сильнее притягивала, как терра инкогнита притягивает настоящего моряка, – ему снова и снова хотелось увидеть её платиновые волосы, улыбку, немного выступающие скулы и лоб, прохладные, прозрачные, светлые глаза, в которых он моментально тонул, увидеть её стать, лёгкую походку, которую даёт ловкое здоровое тело. В последнюю очередь думал он тогда, что она эстонка, Она была богиня, а всё остальное, земное, безусловно, приложится, ведь главное – они любят друг друга! И они зарегистрировали брак. Марта была школьной учительницей эстонского языка. Родители её жили в скромном одноэтажном деревянном домике с садом на окраине города, отец – инженер, мать – домохозяйка, в своё время хорошо знавшие первого главу правительства советской Эстонии романтика-коммуниста Иоханнеса Барбаруса, который застрелился в 1946 году. Они поженились. Нет, она не была влюблена – безошибочным инстинктом женщины почувствовала, что этому человеку можно верить, можно будет всегда опереться на его плечо, 10


что это человек единого слова, единого решения, с которого не свернёт. Какое-то убаюкивающее спокойствие исходило от этого русского крепкого парня с высоким лбом и светлыми глазами, будто постоянный тёплый ветерок. Она увидела в нём задатки подлинного интеллигента, которые лишь надо было развить, развернуть в правильном направлении. А его критическому уму дать другую пищу, нежели марксизм. Климов относился к тем немногим людям, которые не трусили сами перед собой, признавая Правду, какой бы она ни была нелицеприятной, если появлялись неопровержимые доказательства. Честный, прямой, помолодому горячий, он обладал в то же время бесстрастным, постоянно и упрямо стремящимся к истине умом… В доме у эстонских тестя и тёщи Климов был всего лишь раз, с Мартой. По всей видимости, брак они этот не одобряли. Несмотря на то, что Володя, как мог, старался произвести на них наилучшее впечатление, встреча произошла довольно холодная. За столом пили кофе с цикорием, и в разговоре чувствовалось много недосказанностей. На его вопросы о первом председателе президиума верховного совета Эстонской ССР, поэте, Иоханнесе Барбарусе и его загадочном самоубийстве больше отмалчивались. Зато Марта говорила такое, что у них в ужасе округлялись глаза. «Да понял он, что ваш коммунизм обман, вот и застрелился!» – жёстко усмехалась Марта. Климовым дали жильё в коммуналке – целых две комнаты, хотя и смежных. Благодаря «уплотнению классово чуждого элемента» – профессора русской литературы Шулегина Дитрия Николаевича, русского послереволюционного эмигранта, сын которого погиб в Белой гвардии. Шулегину осталась комнатка, служившая ему кабинетом, кухня становилась общей. Впрочем, Шулегин обиды на неожиданных соседей не держал. Ему было достаточно забитого книгами кабинета со старым письменным столом перед окном, креслом, стулом и продавленным диваном. Одинокий старик даже обрадовался появлению этих новых и, как оказалось, ��аких разных молодых людей. Что касается быта, то новая пара жила в полном ладу, но почти немедленно на семейном небосклоне вспыхнули идеологические споры, доходившие порой до не свойственной эстонцам точки яростного кипения. Не раз Шулегину приходилось быть их невольным свидетелем и, по просьбе Марты, даже арбитром. Очень скоро Климов узнал, что Марта ненавидит и презирает всё советское и русское (она не разделяла эти понятия) и ужаснулся. Он-то, со свойственной молодости самоуверенностью, думал, что сможет сделать, благодаря любви, с этой женщиной то же, что скульптор делает с глиной, придавая ей нужную форму, но оказалось, что он имеет дело не с пластилином, из которого можно творить желаемое, а с твёрдой гранитной скалой, человеком совершенно сформированных убеждений. Марта говорила ему прямо такие вещи, от которых волосы приподнимали его флотскую фуражку с кокардой. О таких взглядах полагалось сообщать «куда следует», но о таком он и помыслить не мог. Он был уверен в своих убеждениях, был уверен, что Марту всё же удастся переубедить. Спорили они часто. Ещё в училище Володя изучал Маркса с огромным искренним интересом. Казалось, на каждый теоретический вопрос он мог бы ответить, но Марта крыла его всякий раз примерами из жизни, и часто после очередного «почему» Марты спор обрывался, и Володя, не находя немедленного ответа, долго рылся в конспектах, листал двухтомник избранного Маркса и даже ходил в библиотеку дома офицеров, где имелось полное собрание сочинений классиков марксизма. Но и там он часто не находил ответа на простые вопросы и вздыхал, сетуя на свою малообразованность. Бредовых текстов Ленина, представляющих определённый интерес для психиатра, как обычный, нормальный, мыслящий человек, он вообще не понимал, но относил это за счёт своего недостаточного интеллектуального развития. Что-то подсказывало ему, что браться за аргументы Сталина – запрещённый приём, тем более, что втайне считал преждевременным оценивать его теоретические постулаты. Тем более что у Марты вдруг появился неожиданный союзник в спорах с Владимиром – их сосед, профессор Шулегин – во всяком случае, в том, что касалось существующей власти. 11


Что касалось Эстонии и России, мнения Марты и профессора расходились. Профессор был русофилом, а Марта – ярой сторонницей идеи независимости Эстонии. Старик сосед и молодой морской офицер быстро сблизились и частенько проводили вечера на кухне за чаем, беседовали, и Шулегин поражался, как мало знает советский офицер, а Климов жадно глотал старые книги по истории России с ятями, которые давал ему профессор, – Карамзина, Соловьёва, Ключевского… Он понимал, что эти книги запрещены, но с удивлением не находил в них ничего антисоветского. Внутреннее состояние Климова оказалось взбаламученным, смутным: кто враг, кто друг? – неужели нет той системы, которая сразу всё определила бы? Неужели мир настолько сложен, что каждый атом необходимо оценивать в отдельности? Но в лучшие мгновения с Мартой растворялось «высшее» – политическое, классовое, национальное… разделяющее человечество, обязывающие ненавидеть и презирать огромное число незнакомых людей. Марта говорила часто такое, во что поверить с первого раза было порой просто невозможно. К примеру, что в буржуазной Эстонии жили вовсе не плохо и даже лучше по сравнению с нынешним временем (это прямо противоречило заученной идее, что при социалистическом строе народ живёт лучше, чем при капитализме), что советские газеты врут, что многих арестовывают ни за что и отправляют в Сибирь – последнее, к сожалению, он видел вокруг себя всё чаще – исчезновение людей, целых семей, объявленных вдруг врагами народа, и были среди них те, о которых он точно знал – никакими врагами быть они не могут. Ну, это ошибка, ну, это исключение – уговаривал он себя на первых порах. Но уж очень много таких «исключений» с каждой неделей набиралось – брали и эстонцев, и русских, и евреев, и татар… Беда была в том, что он был от природы человеком анализирующим, и чем дальше, тем больше получалось, что Марта права… Марта обладала быстрым рациональным умом и частенько ставила его в тупик и по теоретической части, безжалостно расшатывая его внутреннюю целостность. «Как же так, – насмешливо говаривала она, – твой Маркс считает классовые противоречия движущей силой общества, а как же сможет существовать твой коммунизм, если все противоречия исчезнут?» – «Ты, ты погоди, – махал он рукой, – ты не смешивай…» – «А ты объясни!» – «Конечно, объясню! – говорил он и кидался в комнату рыться в томах избранных сочинений Маркса и Энгельса, – вот я тебе сейчас найду! У Маркса всё есть!» – Не находя, злился, а Марта усмехалась. «Да ведь есть ещё другие противоречия – между обществом и природой!» – выкручивался он, листая страницы. – «Да я вот завтра пойду в библиотеку дома офицеров – там полное собрание сочинений!» Марта хихикала: «Ищи, только на девушек других не заглядывайся!» На это Климов только возмущённо тряс головой. В доме Марта говорила исключительно на эстонском, и он удивительно быстро и с охотой освоил этот певучий, плывущий язык, но при Шулегине, и, тем более, когда приезжала мама, Климов всегда говорил по-русски, а Марта демонстративно обращалась к мужу при них только по-эстонски – он отвечал по-русски, он спрашивал по-русски – она отвечала по эстонски. Шулегин лишь улыбался в усы – эстонский он знал, а вот Полину Ивановну это ужасно расстраивало – она вся каменела и поджимала губы. Однажды Марта твёрдо заявила мужу: – Мои дети будут эстонцами! И они будут свободными людьми! Он только пожал плечами; он слышал, что, если женщина в положении, с ней спорить нельзя. Через десять месяцев после свадьбы у них родился сын. Марта назвала его Артуром, и Володя не мог перечить, хотя в этом имени чудилось что-то совсем чужое. А вот Марта с детства зачитывалась книжками о рыцарях Круглого Стола. «Сэр Артур!» – так называла она его про себя, когда ещё носила, и так обращалась к нему в своих мысленных разговорах с ним, когда чувствовала шевеление в животе. Почему-то она была на сто процентов уверена, что родится мальчик. Мальчик был живой, беленький. Марта несколько месяцев после родов гордо сияла. Однако на четвёртом месяце врачи стали отмечать странности у ребёнка – он не фиксировал 12


взгляд на игрушках, предметах и людях, реагируя только на звуки. Приговор врачей был страшен: врождённая слепота. У Марты сразу исчезло молоко, и пришлось перейти на детские смеси. Марта на какоето время будто окаменела, окаменел и он. А жизнь текла по накатанному руслу изо дня в день, с кормлениями, сменой пелёнок, стирками, пением Марты над младенцем, будто ничего и не произошло. А ребёнок улыбался, смеялся на ласковые звуки речи, счастливый в своём неведении. И Марта, и Володя молчали, но несли в себе ежеминутно: «Это нам божье наказанье!» За что? – думать дальше не хотелось. Зато все окружающие – родители Марты, Полина Ивановна, соседи – знали прекрасно: нельзя, нельзя было вам таким разным соединяться. И от этого было ещё отвратительнее – от этой примитивной их правоты! Молодые сердца не хотели смиряться с таким приговором, не могли… Однажды Марта так и сказала Владимиру с грустной усмешкой, их словами: «Это нам Божье наказанье!» «Какое Божье наказание, Бога нет!» – хотелось выкрикнуть ему, но он сдержался, ибо начал колебаться в своём атеизме – так всегда бывает, когда человека постигает великое горе: он пытается найти Высшее. – Марта! – говорил он. – Я сделаю всё, что смогу, я найду докторов, я никогда вас не оставлю. Она холодно посмотрела на мужа. – Я его никогда не оставлю! – она положила руку на голову ребёнку, и тот заулыбался во сне. – А тебе я даю полную свободу… – А я её не возьму! – сжал зубы Климов. – Марта, прости меня за то, что я тебе встретился, – вырвалось у него глухое. – То же самое я могла бы сказать тебе, но не скажу… Потому что во всём этом есть какой-то смысл, понять который мы, люди, просто не можем! Ты ни при чём, мой милый, – она погладила его по щеке, – главное – мы люди. Это главное. – Да, мы люди, – кивнул он, пожимая ей руку. – Мы им всем докажем! И самому Господу Богу, если он есть! Докажем! Туман скрадывал шаги. Где-то в подвале, ниже уровня мостовой, сиял свет, и сквозь решётку была видна часть чужого жилища: широкий стол, какие-то чертежи и линейки, циркуль и отсвечивающая уютным светом лампы лысина в серебристом венчике. «Наверное, у него всё в порядке – здоровые дети, внуки… – подумалось Климову, и тут же пресёк себя: – А тебе откуда известно? У каждого своя печаль, особенно у жизнь прожившего – возможно, сын и здоровый, да пьяница или под арестом… Кто знает?» С тех пор как он стал ощущать противоречивую сложность жизни, разрушающую теории, схемы, традиции, сотрясающую, казалось, незыблемые убеждения, всё большее отдохновение и цельность душевную находил в работе, на корабле – там было всё объяснимо. А если и попадались сложные технические задачи, то конкретные, решаемые… Вот корабельный дизель, турбины, винты – здесь было всё чётко, логично. Была неисправность – он находил её, и это было как маленькая побед��. Вот и сейчас он стал думать о том, что завтра надо будет в последний раз проверить систему охлаждения двигателя – насосы, кингстоны, и сразу успокоился.

ПОЛИНА ИВАНОВНА Когда Полина Ивановна впервые приехала в Таллин к сыну-моряку, её поразила сохранность и порядок в городе по сравнению с раскорёженным войной и до сих пор только приходящим в себя Псковом. В ближайшем магазине её потрясло наличие продуктов, о которых в России подчас могли только мечтать: лежали на прилавках сыры, яйца, сливочное масло, колбаса, тушёнка, конфеты, и молоко! – в общем, всё то, что в каких-нибудь ста километрах отсюда, в полуголодном Пскове можно было «достать» с трудом превеликим, 13


отстояв после работы огромные очереди по отдельности, в разных магазинах разных районов города. А здесь и очередь совсем небольшая – человек десять-двенадцать! А ещё Марта говорила, что «стало хуже», мол, раньше и очередей не было вовсе, – вот в эту байку Полина Ивановна сразу и навсегда не поверила! А живший здесь ещё до войны старик Шулегин, которому она больше доверяла как русскому, проворчал, что, дескать, «ассортимента» не стало. Это слово Полина Ивановна услышала впервые, но спрашивать постеснялась (у Вовки узнаю, решила). «Жируют, жируют… – подумала она горестно-ревниво, – видать, война мимо них совсем прошла!» – Кто крайний? – спросила она у очереди. Никто ей не ответил, хотя вся очередь вдруг обернулась к ней: лица холодные, отчуждённые, с тяжеловатыми, как у Марты, скулами… Кто-то что-то сказал на непонятном языке, какой-то голос ответил, но не ей. Однако она почувствовала, что сказанное касалось её, сделалось неуютно. Но была она неробкого десятка: «Ну и пусть лопочут по своему!» – подумала и, сжав губы, решительно встала в самый край очереди за пожилой высоченной эстонкой. Очередь двигалась довольно быстро и спокойно, продавщица (таких ещё Полина Ивановна не видела!) – чистенькая миловидная девушка, в синем элегантном халатике с «крылышками» и в белом с рюшами чепчике, приятно улыбалась, в отличие от российских торговок в вечно засаленных халатах, для которых облаять покупателя было неписаным правилом. Здесь же покупатели негромко спрашивали, ангелоподобная продавщица, мило улыбаясь, спокойно отвечала, взвешивала и заворачивала товар в вощёную бумагу и рассчитывалась... «Культура!» – с некоторой завистью подумала Полина Ивановна. Когда она подошла к весам, за ней уже стояло человек шесть-семь. – Так, дочка, – деловито сказала Полина Ивановна строго благовидной беленькой продавщице в рюшечках, – сыру полкило, масла сливочного двести грамм, колбаски грамм триста… Во сколько обойдётся? Девушка на миг окаменела от слова «дочка», однако тут же взяла себя в руки и, не двигаясь, смотрела Полине Ивановне прямо в глаза и мило улыбалась. Полина Ивановна повторила заказ, но девушка так же не двинулась, продолжая мило улыбаться. – Ma ei saa aru, – cказала она наконец, – я не понимаю русски… – Как не понимаешь? – удивилась Полина Ивановна и закипятилась, – да что тут понимать-то – вон сыру, сыру отрежь, взвесь кусок, – она указала на жёлтую голову сыра на витрине под стеклом и на медово-жёлтый куб сливочного масла, уже сильно урезанный. Девушка с готовностью закивала, куда-то наклонилась, и скоро на прилавке перед Полиной Ивановной возникли пять коробок спичек и пачка соли. – Ei saa aru. – улыбалась девушка. За спиной Полины Ивановны послышался смешок. Краснолицый мужик с водянистыми глазами смотрел на неё с высоты своего роста и ухмылялся. – Ах, вот вы как! – поняла всё Полина Ивановна и горькая злость подступила к горлу, – а мы вас ещё освобождали! Ну дай Бог вам по делам вашим! – она схватила пустую авоську с прилавка и бросилась к выходу, чтобы не разреветься на глазах у этих… которым она и слова сразу подходящего найти не могла, но у самых дверей развернулась и бросила всей очереди гневно самое для неё страшное, что только мог сказать русский человек живому человеку, хуже самой многоэтажной матерщины: – Вы – не люди! Вы – ФАШИСТЫ! – Мы – люди! – вдруг донеслось из очереди, но она уже не слышала, хлопнула дверью и лишь на улице дала волю слезам, которые уже никто не мог увидеть, к тому же моросил мелкий тёплый дождь. Она шла домой, сжимая пустую авоську, заклиная шёпотом: «Фашисты… фашисты… фашисты!» А тем временем в магазине после её ухода возникла дискуссия – на эстонском языке, естественно. Тот, который стоял в самом конце очереди – высокий пожилой человек с 14


длинным черепом и вдавленными висками, был пастор Каллас из Святодуховской церкви, хорошо известный в Таллине. Стоял он в конце, потому что все знали: непременно откажется, если кто-либо попытается пропустить его вперёд. – Милая девушка! – покачал головой пастор. – И зачем вы так нехорошо поступили с этой пожилой женщиной? – А за что они всю мою семью, отца, мать и братьев в Сибирь сослали? Только за то, что мы отказались идти в их колхоз! – глаза девушки не улыбались, а светились холодной ненавистью. – Да, но причём тут эта женщина? Она может просто многого не понимать и не знать… – Да все русские хороши, – послышалось из очереди, – зачем едут и едут сюда? – Но вы же не знаете её обстоятельств, – возражал Каллас. – Может, и не по своей воле она здесь! А очередь продолжала разными голосами: – Да кушать сюда едут, голод у них, вот и едут вместо того, чтобы у себя работать! – Лентяи и пьяницы! – выкрикнул женский голос. – Тише, вас арестуют! – Но ведь эта старая женщина не виновна! – продолжал качать головой Каллас. – Фашисты, – хмыкнул краснолицый детина, – да при немцах лучше было! И правы немцы: они низшая раса, они даже ложку из чашки не вытаскивают, когда чай пьют! Русские, евреи и негры – одно! – Тише, вас арестуют! – А у меня сына посадили ни за что! Пусть теперь и меня сажают! – Тише, нас всех арестуют! – Эстонцы, эстонцы, – качал головой Каллас, – ведь вы в церковь ходите! – А вы слишком добры, уважаемый пастор, – сказал краснолицый, – вы к небесам ближе, чем к Эстонии, вы всех жалеете – это ваша работа… А Полина Ивановна тем временем шла по улице, глотая слёзы обиды и сжимая пустую авоську в кулачке, и самое горькое в её мыслях было: «Сын мой, сын, Вовочка милый, как же угораздило тебя с вражьим племенем породниться, они ж твоего тятьку топили! Это они! – те, что в очереди стояли… – И воображение дорисовывало к суровым скуластым лицам высокие немецкие рогатые каски. – И Марта твоя волчицей смотрит… Уйду, уйду от тебя к чужим людям русским, как только Артурчика несчастного чуть помогу поднять… перетерплю… жена, конечно, важнее матери!.. Это для неё, для Марты, значит, я тебя поднимала, растила, надрывалась, ночи не спала, сердце тряслось, когда ты болел… Господи! Уйду к чужим русским людям, няней наймусь, пусть стыдно будет ему, офицеру… – с мстительной горечью думала она, – но не уеду совсем, не смогу, ближе тебя ведь никого у меня не осталось… буду рядом, буду навещать! Буду… Милый…» Она шла, глотая слёзы и сжимая сетку в кулачке, как вдруг из тумана появились две чёрные страшные фигуры. Пуговицы на сюртуках блестели, на плечах были метлы и щётки, лица чумазые… – Тэрэ! – закричали они весело хором, заставив вздрогнуть женщину. Это были знаменитые на весь Таллин трубочисты-весельчаки – Яан и Петер. Яан был маленький, толстенький, Петер – высокий, длинный. Полина Ивановна отшатнулась: ей показалось, что она увидела чертей во плоти, что было совсем неудивительно в этом чужом городе: – Свят! Свят! Свят! Боже милостивый! Сгинь бесово отродье, – перекрестила она их поправославному, а они, смеясь, радуясь предстоящей кружке пива после нелёгкой работе лазанья по старой ветхой черепице крыш и прочистке дымоходов, исчезли в тумане. – Как ты думаешь, Петер, вкусное сегодня будет пиво у Тоомаса? – Очень вкусное, судя по тому, как нас благословила эта добрая русская женщина! – ответил Яан, и они расхохотались, а Яан пальцами изобразил у себя на голове рога и, присев на корточки, просеменил так пару метров. 15


Она шла, еле разбирая дорогу, глотая слёзы обиды, сжимая пустую авоську. «Ну вот, Марта, – говорила она сама с собой, – вот твои йестонцы!». За что, за что это ей? За то, что немцы убили мужа, Володю старшего, за голод, за работу в эвакогоспитале, самую тяжкую и грязную, а после этого поиски пропитания к скудному пайку для нездорового, растущего Володи? А бессонные ночи с его простудами, после которых шла на дежурство, оставив больного сына на нерадивую соседку? И сердце материнское разрывалось… И всё, чтобы отдать ИМ? Седеющие волосы шевелились у неё на голове, страшась произнести страшное ненавистное слово на НИХ, на Марту… Дверь открыла Марта и, не спрашивая, всё поняла. – Вот, Марта, твои… – бросила на стол пустую скомканную сетку и смятые деньги Полина Ивановна. – Накормили! Полина Ивановна, не глядя на Марту, сняла и повесила плащ, сунув ноги в домашние тапочки, прошла к ребёнку. Марта же, поджав губы, надела боты, плащ, взяла брошенную на стол сетку и, ни слова не говоря, хлопнула дверью. Полина Ивановна подошла к детской кроватке. Белокурый ребёнок лежал, широко раскрыв глаза. Полина Ивановна повела рукою у него перед лицом, которое тут же сморщилось, будто ребёнок хотел заплакать, но вместо этого только чихнул. «Да видит он! Видит, видит! – ударило в голову Полине Ивановне. – Что они мелют про слепоту-то!» Она ещё раз провела перед лицом ребёнка ладонью, однако он никак не среагировал: лицо и ясные глаза оставались неподвижными. Она потрясла яркими погремушками, и ребёнок, заулыбавшись, вытянул вверх пухлые в тесёмках ручки, залепетал что-то неопределённое, доброе, ласковое. Погладила его. Ребёнок закрыл глаза и тихо засопел. Он был сыт – пустые бутылочки из-под жиденькой манной каши стояли у кроватки. Полина Ивановна вздохнула, на переносице обозначилась морщина, горькие складки в углах рта стали резче. Она тихо отошла от ребёнка в другую комнату, где ей был выделен диванчик, достала из кожаной сумочки старую потемневшую иконку Божией матери с Младенцем, поставила на тумбочку в изголовье дивана, по привычке опасливо оглянулась, опустилась на колени и начала молиться: «Отче наш, иже еси на небеси, да святится Имя Твоё, да будет воля Твоя на Земле, как и на Небе…

ПРОФЕССОР ШУЛЕГИН Приятно было после промозглой уличной сырости и сумрака сидеть в ставшей общей кухне, потягивать чай, слушая, как гудит в плите голубое пламя горящих торфяных брикетов. Дмитрий Николаевич и Володя, в домашних пижамах, сидели, как это уже не раз бывало, за столиком, покрытым клеёнкой с полустёртыми цветочками, и тихо беседовали. Только на этот раз беседа почему-то вышла за относительно безопасные пределы седой русской старины и коснулась тем опасных, и они невольно понизили голоса. С потолка светила свисающая на проводе зоркая лампа. Володе вдруг захотелось доказать свою правоту этому старому, отставшему от времени человеку, ведь он, советский морской офицер, как никак, уже кандидат в члены партии и ни сегодня-завтра будет носить в кармане величайшую драгоценность – партбилет! – Да, – сказал, наконец, Володя, – теперь я многое понял, Дмитрий Николаевич! Только вам могу это сказать… Сталин, Сталин всему виной! Он исказил линию партии! Эх, если бы Ленин был жив! Всё было бы по-другому, я вас уверяю! – Милый мой, наивный молодой человек! – потупился Дмитрий Николаевич, помешивая ложечку в чашке. – Да знаете ли вы, что всё это с Ленина и началось? И лагеря (первый он на Соловках открыл), и бессудные расстрелы тысяч невинных людей лишь за то, что на ком-то был каракулевый воротник, а кто-то носил очки… По этим признакам классовых врагов вычисляли, да ещё по тому, у кого ногти на руках были чистые и стриженые! Великий Хам стал задавать тон всему, и в манере поведения и в одежде! И эту распущенность наш бедный народ перепутал со свободой! 16


– Ну вы даёте! – ахнул Климов и тут же рассмеялся. – Ну вот в это я никогда не поверю! Ленин и лагеря? – Клевета! Да Ленин был чистейшим человеком, только добра желавшим всем народам! Детей как любил! Лунную сонату! Кстати, а помните первые его декреты? О мире и о земле, о том, что для рабочего человека, для крестьянина, для уставшего от войны солдата, было главным! Скажете, разве не было? – И дал он России этот мир? – взглянул на Володю Дмитрий Николаевич осторожно. – Германская война закончилась для Европы в 1918 году, а Россия кровью захлёбывалась ещё четыре года! И это его ленинский мир? – Он не знал, что так повернётся, – ляпнул Володя, невольно чувствуя, как краснеют уши, но не находя нужных слов, знаний. – Да в вас всё, извините, личные обиды говорят! – Ой ли, – тихо рассмеялся Шулегин, – а помните тот фильм «Человек с ружьём», где солдату, приехавшему с фронта, Ленин говорит: «А винтовочку-то не бросайте, она вам против буржуев ещё пригодится!» И лозунг ведь был: «Превратим войну империалистическую в гражданскую!» – Ну и правильно, – обрадовался Владимир. – Умно подстраховался! А этим буржуям надо было не рыпаться, а мирно отдать власть народу… – Народу ли? – тихо рассмеялся Шулегин. – Да не народу, а партии большевиков! – Так ведь она народ и представляла! – обрадовался Климов, чувствуя, что неожиданно для себя выигрывает спор. – Молодой человек, вот вы говорите: большевики народ представляли, а вы хоть слышали, что такое Учредительное собрание? – Ну, что-то слышал, буржуи собрались и говорильню устроили, чтобы внимание отвлечь… – Да не буржуи, а все сословия населения России были в нём представлены, все нации, вся Россия, со всех уездов – и крестьяне, и рабочие, и служащие, и священники, и дворянство – весь русский народ должен был проголосовать за новое правительство! В случае успеха это было бы величайшим событием за всю историю России. Любой другой путь вёл к гражданской войне… – Ну и что? – А то, что и большевики там были, и представились на голосование. – Ну и что? – тупо повторил Володя, уже предчувствуя очередную ловушку. – А то, что прокатили ваших большевиков – вот тогда им и понадобились винтовочки! На кухню вошла недовольная Полина Ивановна. – Вы чего тут расшумелись? Николаич, спать бы шёл, и ты Вовка чего расселся? – Ой, насплюсь скоро на том свете, Полина Ивановна! А с Володей так поговорить приятно старику! – Типун тебе на язык, Николаич, про тот свет, – недовольно буркнула Полина Ивановна, открыла заслонку в печке, стала ворошить кочергой и подкинула брикет. Зашла Марта с бутылочкой манной каши и поставила на плиту разогреваться. Через минуту сняла и так же молча вышла. – Что случилось, мама? Что с ней? – А то, что снова сегодня приходил к ней этот ваш похабник и балабол. – Виктор Павлович, замполит? – помрачнел Володя, вспомнив круглую, плутоватую и красную от неумеренной выпивки физиономию. Виктор Павлович Полубаков был политрук флотского коллектива эсминца «Быстрый», да к тому же ещё капитан второго ранга. С капитаном Криницким у них были отношения натянутые. Как кадровый моряк, Криницкий внутренне презирал этого «капитана», бывшего интенданта, моря не нюхавшего, однако держался с ним подчёркнуто корректно. И, хотя весь экипаж был на стороне капитана, замполита побаивались, потому что знали – стукач по должности и по призванию, к тому же дурак, а дурак, и к тому же подлый, может любому навредить. Пытались его с корабля под разными предлогами убрать – но не получалось, ибо, как говорили, был он рекомендован свыше. Последнее время замполит зачастил к Климовым в гости, причём дважды уже приходил в отсутствие Климова, явно выпивший, под видом 17


проверки условий быта подчинённых. Марта его тихо ненавидела – она сразу звала Шулегина, который оттаскивал Полубакова «на чай» на кухню, где замполит агитировал старого профессора отдать пенсию на облигации государственного займа. Шулегин и так нищенствовал, но вынужден был на половину пенсии покупать ничего не стоящие и не сулящие ему облигации. Полубаков же хвастал, что свою зарплату тратит на облигации, хотя было известно, да его круглая морда о голоде не напоминала, что был он на казёных харчах, а вот где деньги на водку находил, оставалось для всех тайной за семью печатями. – Я его выгнала, – объявила Полина Ивановна. – Как выгнала? – слегка испугался Володя, – ведь он мне рекомендацию в партию должен давать... – Да так, тряпкой половой маханула, чтоб к Марте не приставал, а то ишь ты, кот драный! Глазки масляные, так и бегают! Тьфу!.. – Мам, да ведь он же капитан! – рассмеялся Климов. – А мне хоть капитан, хоть адмирал, пущай здесь не шляется по чужим жёнам! В голове будто что-то кипело от противоречивых чувств, и Володя, перед тем как пойти к Марте и сыну, чтобы хоть как-то успокоиться, накинул на пижаму китель и, спустившись по внутренней лесенке, вышел на каменное крылечко. По железному козырьку, под которым он стоял, барабанил дождь, вода журчала в водостоке. Он достал сигарету и, чиркнув спичкой, закурил. Невдалеке, в садике напротив дома, у столетней липы, что-то вспыхнуло и погасло, будто кто-то тоже курил. Ему показалось даже, что на миг он увидел высокий, как у рыбаков, резиновый капюшон, но, приглядевшись, ничего больше не заметил, кроме чёрных ветвей липы, освещенной слабым светом, падающим из окон кухни: может, человек отошёл за дерево, прикрыл огонёк рукой или вовсе ушёл. Вспомнилось, как в детском саду воспитательница-комсомолка учила их маршировать, «как солдаты». И с каким удовольствием лупил он палочками в трескучий игрушечный барабан, как гордился игрушечной буденовкой с красной звездой и деревянным пистолетом! Ленинский урок в школе… – Ленин не бог, – вещала учительница, темноглазая, в круглых тёмных очочках, немного похожая на бульдожку, – но такой человек, который раз в тысячу лет рождается! Гений – не то слово. Гений – он обычно в чём-то одном гений, а Ленин был гений во всём! Школу, ребята, закончил на отлично… Чего бы ни касался – во всём он разбирался лучше всех: и революционное движение, и музыка, и живопись… все науки познал! А добрый был необыкновенно: в него Каплан стреляла, а он её простил… Тут следовал возмущённый гул в классе: «Ну, это он зря! Расстрелять надо было!» А Шулегин рассказал, что и расстреляли почти сразу после покушения. Кому верить? – А Сталин, дорогие ребята, – продолжала учительница, блестя за круглыми очочками тёмными глазами, – Сталин – это Ленин сегодня! – Такой же умный? – летел из класса вопрос. – Да, ребята! – И учился на отлично? – Конечно! Представляете, как вам повезло, что вы живёте в советской стране? А как живут ваши сверстники в капиталистических странах, в Америке, Англии? – Голодают, роются по помойкам, учиться им запрещают, гонят детей в шахты угольные за гроши, они там гибнут. Всё это называется ЭКСПЛУАТАЦИЯ чужого труда. В нашей стране эксплуатации нет! – Надо англичан освободить! – кричали в классе, и он кричал. А у нас, – продолжала учительница, – Сталин и партия заботятся о каждом из нас, о каждом! – Она многозначительно поднимала короткий палец, и счастье и восторг от её слов распирали маленькие сердца. А учительницу эту почему-то не очень любили другие учителя, да и детей к ней не тянуло… И вела она только такие политические уроки. Ходила по коридору одна, нахмуренная, сосредоточенная, громко и уверенно стуча толстыми каблуками. 18


«Ленин… Ленин… Детей любил! Детей любил! – Все же писатели об этом пишут, и газеты… и картины художники рисуют: «Ленин и Дети!» И он лагеря устроил? Нет, не может быть!» Неожиданно дверь скрипнула, и на каменный парапет, будто преследуя его, вышел Шулегин. «Господи! – невольно взмолился про себя Климов. – Только не сейчас! Только не всё сразу!» Дмитрий Николаевич, ни слова не говоря, закурил свои папироски от своих спичек, и так они некоторое время стояли молча, вслушиваясь в шум дождя и журчанье воды. – Шли бы вы домой, – посоветовал Климов, – не ровен час простудитесь. Шулегин только тихо и сухо рассмеялся, прокашлялся и, ни слова не говоря, снова задымил рядом. Но тут уж Климова, будто помимо воли, прорвало. – Дмитрий Николаевич, ваше время ушло навсегда, навсегда, – повторил он жёстко. – Да, навеки! – тихо и покорно ответил Шулегин. – Навсегда… Климов ожидал чего угодно – спора, возражений, но только не этой тихой и вялой, как этот дождь, покорности. И это его почему-то ещё больше разозлило. – А скажите-ка тогда, почему народ пошёл за красными, и они победили, а не белые? Шулегин тихо рассмеялся. – А зачем вам это знать, советскому офицеру? Ведь вы человек честный и только тяжелей от этого будет! – Знать хочу ваше мнение, ну а хуже или не хуже, ещё неизвестно, Маркс учил любое явление исследовать и научно объяснять. Какой же я коммунист, если буду от неудобных вопросов, как страус, прятаться? Снова сухой смех и покашливание. – Я люблю наш русский народ. – Вы?! – поразился Климов и недобро рассмеялся. – Я, а что вы удивляетесь? Только русский, а не советский… – Какая разница? – удивился Климов. – В том-то и беда, что уже почти никакой. – Объяснитесь! – потребовал Климов гневно, чувствуя, как в пальцы покалывает ярость. Ему иногда казалось, что этот старик или водит его за нос, или сам выжил из ума, но Володя сдержался. – Хорошо, попробую… – Дмитрий Николаевич смял папироску и выкинул её в сад. – Издревле в нашем народе русском существовали, взаимно боролись две ипостаси – святость, стремление к правде и разбойная лихость… Ему захотелось привести примеры: старцев, Сергия Радонежского, Иоанна Кронштадского, нестяжателей – с одной стороны, а с другой – разбойников: Стеньку Разина, резавшего детей и женщин, Пугачёва, но он вовремя спохватился: не из боязни – просто в советских школах учат совсем другому: разбойники возведены в народные герои, ну а имён священнослужителей этот молодой человек просто и не слыхал. – Ну и? – непонимающе уставился на него Климов. – Ну и использовали большевики умело жилку разбойную, разинскую, а стремление к святой правде ложной сказкой заменили… – Это вы о коммунизме что ли? Ну уж нет, вот в коммунизм я верю, вот дать бы вам посмотреть лет хотя бы через двадцать! Не могут быть такие жертвы напрасными! – Вот вы и посмотрите, а я, боюсь, – не доживу! – усмехнулся Шулегин. – Очень вовремя гикнул ваш Ленин – «Грабь награбленное!» Вот и пошёл мужик, не дожидаясь Учредительного, делить земли помещичьи. Вот на этом мужике Ленин и выехал в Гражданскую! Только вот лозунг «Земля – народу» мужик и Ленин по-разному понимали. Мужик думал: дадут ему свой кусочек землицы, а Ленин загнать его в коммуну хотел, чтобы ничего своего, а всё общее! Вот откуда и коллективизация!

19


– Дмитрий Николаевич! – воскликнул Володя, скривившись, как от зубной боли. – Да я же про то и говорю! Коллективизацию Сталин выдумал, а Ленин землю всё ж мужику дал, НЭП ввёл… – Да, – усмехнулся Дмитрий Николаевич, – только сначала всех в коммуну пытался загнать, а после Кронштадского восстания понял, что рано ещё, вот и НЭП ввёл… А так бы… – Ну, знаете, история не знает сослагательных наклонений! – Да-да, Володя, не имеет. Они докурили молча ещё по папироске, думая каждый о своём, и снова на миг вспыхнул у липы огонёк. – Нет, там точно кто-то есть!– указал рукой Климов. Дмитрий Николаевич смотрел в темноту, щурясь. – Стоит, говорите, ну и пусть стоит – того, что мы говорили, там из-за дождя не слышно. А вообще я устал бояться – и ГПУ, и Гестапо… Пусть себе мокнет, а мы в тёплый дом пойдём.

НОЧЬ Володя подбрасывал маленького короля Артура, и тот повизгивал от восторга. – Осторожно, осторожно! – слабо улыбалась Марта. Володя прижал к груди мягкий горячий комок, будущего человека, и вдруг почувствовал, как что-то теплое проливается ему на грудь. Описался, что ли? Пощупал рубашку – сухо! Надо же! Вот какое мощное излучение энергии жизни, роста от этого маленького комочка! В это мгновение сердце крепло гордостью отцовства, но в следующий миг при мысли о беде сына цепенело, становилось бесчувственным и неподвижным, как эстонский валун, но затем его охватывали стыд и страдание за эту бесчувственность. Он осторожно поставил сына в манеж. Светлые, ни на что не устремлённые глаза ребёнка сияли, будто он созерцал что-то находящееся не во вне, а внутри него самого. Артурчик стоял, держась за край манежа, прислушиваясь к знакомым голосам. – Па-па! – проговорил он, весело взмахнув пухлой ручкой. – Э-ма!1 Где баба? Всё время, пока Марта была на работе в школе, Полина Ивановна разговаривала с ним по-русски, приходила Марта и говорила с ним по-эстонски – два таких разных языка с одинаковой лёгкостью входили в ребёнка. Полина Ивановна хмурилась, когда слышала эстонский, но ничего не говорила. – Ма аrmаstаn sinо emа!2 – поворачивал лицо к матери ребёнок. – Я люблю тебя, папа! – поворачивался он к отцу. Володя вдруг почувствовал, как тяжело сейчас Марте: уголки рта её были сжаты, и обнял её за плечи. – Был доктор Тух, – сказала Марта. – Говорит, что есть надежда… Володя печально улыбнулся. – Как жаль, что он не увидит наше море! – вздохнула Марта. – Марта, я найду лучших врачей окулистов, я поеду в Москву, я всё сделаю… Я… Она прижала палец к его губам: – Тихо… Не говори так много… Подошла Полина Ивановна, шаркая не по размеру большими тапочками. Ей было всего лет пятьдесят, а выглядела старушкой, хотя и крепенькой: сухонькая, щёки и лоб морщинистые, в гармошку. – Однако идите, идите отдыхать, я с ним побуду…

1 Мама – (эст.) 2 Я люблю тебя, мама – (эст.)

20


Дождь за окном не унимался. Они лежали на отдельных кроватях с проволочными скрипучими матрасами, стесняясь пошевелиться лишний раз, чтобы не быть услышанными Полиной Ивановной, которая ночевала в комнате с ребёнком, устроившись на диванчике. В голове у Володи будто карусель кружилась: Артурчик, Марта, мама, он на вахте в ходовой рубке «Быстрого», ощетинившаяся мутно-зелёными гребешками Балтика, с длинными параллельными пенистыми белыми шлейфами от горизонта к кораблю поперёк волнового фронта – будто тягучая слюна ветра, Шулегин, торжественно держащий золотую букву ять... Карусель кружилась, и в ней всё чаще мелькала хамски смеющаяся круглая рожа замполита Полубакова, и кулаки сжимались: как он смел приставать к Марте! И не впервые! Мог и руки распустить, гад – Марта об этом не скажет! Только молчаливо будет ждать от него, мужа, защиты! Морду набить! Но… вышестоящий по должности, да ещё замполит, да ещё должен ему характеристику подписать в кандидаты в члены партии. У-у гад, думает – ухватил за жабры Климова!.. – Рауль приходил сегодня, – неожиданно в темноте тихо сказала Марта. – Зачем? – безразлично спросил он. Рауль был одноклассник Марты, когда-то безнадёжно в неё влюблённый. А может быть, и до сих пор… Но он был настолько рыхлый, белобрысый и вялый, что не вызывал у Володи абсолютно никакого чувства ревности. К тому же Рауль всегда соблюдал положенную дистанцию: приходил не чаще раза в месяц, по воскресеньям, когда Климов обычно бывал дома, непременно приносил Артуру конфету или какую-нибудь игрушку, Марта усаживала его на кухне, угощала какао и, немного поговорив об одноклассниках, уходила, оставляя Рауля на Володю. Рауль, смотря на клён за окном, медленно и рассудительно рассказывал о погоде, о структуре хвойных иголок, позволяющей пережить соснам зиму, о ремонте книжных полок… В его присутствии Володе нестерпимо хотелось зевать. Впрочем, Рауль временем не злоупотреблял – отпив какао и отсидев минут пятнадцать-двадцать, уходил, церемонно раскланиваясь. – У него арестовали отца, – спокойно сказала Марта. – Как, за что? – чуть не подскочил Климов. Марта молчала, и он знал ��начение этого молчания: вокруг них последнее время то и дело кого-то арестовывали ни за что. – Может, разберутся, выпустят… – сказал он почувствовав, что краснеет от лжи: они знали, что «оттуда» никто не возвращается. – Он пришёл в последний раз, попрощаться, – сказала Марта.– Просил тебе привет передать. – Что значит попрощаться? – Он собирается уехать куда-то, очень далеко… навсегда. – Да разве от них сбежишь? – горько усмехнулся Климов. Марта промолчала. Она не стала говорить мужу, что Рауль сказал ей: «Я ухожу в лес!» И она поняла значение этих слов: Рауль решил взять оружие. «Но тебя же убьют», – сказала она тогда, чувствуя, как наворачиваются на глаза слёзы. «Какая разница, – отмахнулся он. – А что, лучше сидеть и ждать, пока тебя арестуют, и сгнить где-то в Сибири?..» Ужасно, думала Марта, если бы у него, хотя бы была любимая девушка, ради которой он смог бы остановиться!.. «Просто я хочу сказать, – Рауль смотрел куда-то в окно, – что я тебя любил, люблю и буду любить». Марта взяла двумя руками его голову, повернула к себе и поцеловала в губы… «Этот единственный поцелуй я буду помнить всю жизнь…» – сказал он без пафоса и увидел, что Марта ласково улыбается. Молча повернулся и вышел, а она смотрела в окно на его удаляющуюся фигуру. «Дай Бог тебе хорошую девушку, – думала Марта». Володя пытался заснуть. Снова закрутилась детская карусель. На лошадке Артурчик размахивал ручками и радостно кричал: «Я вижу! Вижу!», и он с Мартой в фаэтончике, 21


Полина Ивановна на автомобиле в лётном шлёме, Шулегин на огромной золотой букве ять… Неожиданно между цепями возникла круглая рожа Полубакова во флотской фуражке. «А-а, попались!» – орал он и хохотал, руки его необыкновенно вытягивались и тянулись к Марте…. Климов проснулся от стука в дверь. Ни слова не говоря, они с Мартой включили свет и стали быстро одеваться. Дверь в их комнату неожиданно открылась. На пороге стояла Полина Ивановна в ночной сорочке. – Не открывайте! – сказала она. – Не открывайте! – Мам, как же не открывать, а если на «Быстром» аврал? В дверь стучали всё сильнее и грубее. Они вышли в коридор, и каждый боялся сказать то, что думал. Здесь же уже стоял Шулегин в смятой пижаме и щурился. – Кто там? – спросил Володя. – Дворник… – Какой ещё дворник в два часа ночи, не открывайте! – хватала за руки Марту Полина Ивановна. – От судьбы не уйдёшь, – сказала Марта, кивнув мужу, и он открыл дверь. Перед ними и в самом деле стоял дворник с огромной метлой, а за ним виднелись фигуры с торчащими из-под капюшонов козырьками фуражек. Незнакомцы быстро оттеснили дворника и бесцеремонно, топая сапогами, вошли в коридор. Вода стекала с плащей, фуражки были с синим верхом – фуражки «сотрудников органов». – Здесь проживает гражданин Шулегин? – Я Шулегин, – как-то вытянулся и поправил очки Дмитрий Николаевич. – Вы арестованы!

ПОЛИТГРАМОТА Кубрик эсминца «Быстрый» был забит офицерами и матросами. Было душно, несмотря на отпахнутые иллюминаторы, за которыми стоял белый туман. Матросы балагурили, кашляли, кто-то попытался закурить, но на него тут же наорали, и попытка была пресечена. Матрос Первушин, недавно мобилизованный из Тульской области сельский белобрысый паренёк, салажонок, уже застелил красную скатерть под небольшим портретом вождя на стене, ближе к потолку, откуда вождь будто лично бдил свыше за происходящим. Первушин поставил на стол фанерную трибунку, которую обычно использовал для своих выступлений замполит, и хотел было смыться, как кто-то зашипел: «Графин! Графин, мать твою! И стакан гранёный!» Первушин дёрнулся, кинулся куда-то, мелькнув синим с белыми каёмочками воротником, и на трибунке возникли графин и стакан. По узкому проходу уже протискивался, набычась, слегка наклоняя круглую лысоватую башку влево, Полубаков. В руке у него была папка с бумагами – газетными вырезками и конспектами. Впрочем, во время выступлений, в отличие от других замполитов, он в них почти не заглядывал, целиком полагаясь на своё вдохновение. Кроме папки он зажимал в руке ещё какой-то предмет. Он встал за трибуной в застёгнутом, несмотря на духоту, на все пуговицы морском кителе с высоким воротником, положил перед собою, ни на кого не глядя, папку и предмет, который оказался стальной ржавой пружиной, очевидно, от матчасти орудийной платформы, заменённой и выброшенной за ненадобностью – он её случайно обнаружил на палубе по пути сюда – хороший предлог в конце выступления устроить публичный разнос за факт вопиющей бесхозяйственности на корабле этому гордецу капитану Криницкому, сидящему здесь в первом ряду. Он чувствовал, что, несмотря на все внешние признаки аккуратного соблюдения субординации, кадровые моряки не принимают его всерьёз, и это его постоянно раздражало. И он, кавторанг, между прочим, всячески при случае пытался доказать, что вполне полноправная фигура в среде морских офицеров, и не только полноправная, но, может быть, и самая главная, ибо осуществляет управление не механизмами, а, что гораздо важней и тоньше, идеологией! Правда, с ним никто и не пытался спорить, но это его раздражало ещё 22


пуще. «Но не надо торопиться, не надо торопиться, – подумал он, глянув на пружину, – начинать с главного!» Полубаков решительно выдернул из графина стеклянную пробку, наполнил стакан до краёв. При этом руки его заметно дрожали. – Видать, и погулял вчера замполит! – хохотнул кто-то из младших офицеров, однако сразу осёкся под взглядами более серьёзных и осторожных старших товарищей. Полубаков залпом осушил стакан, поставил его на место, глубоко вздохнул и обвёл несветлым взглядом кубрик. Вот они… В первом ряду – командир «Быстрого» капитан первого ранга Криницкий, седоусый, с неизменно так бесящим Полубакова каменно невозмутимым лицом. Сидит, как барин, нога на ногу… Ну-ну… Рядом старпом, другие офицеры, Климов в углу, за ними матросня с выступающей над всеми башкой моториста Громыхайло… – Итак!.. – поднял руку Полубаков, и все разговоры разом прекратились… а Криницкий всё также сидит, нога на ногу, веки полуприкрыты, и подбородок опущен к груди с несколькими колодками фронтовых орденов и медалей – то ли дремлет, то ли внимательно слушает, лис старый!.. Но и у него, Полубакова, между прочим, тоже есть две колодки ибо при штабе тоже работали, а не только на фронте! Прошло лёгкое шуршание в задних рядах и угасло. – Товарищи матросы и офицеры! – торжественно и громко объявил Полубаков, чувствуя, что уже завладел аудиторией с помощью того, чей портрет висел над ним. – Краснофлотцы! – «В самом деле, какого ляда эта пружина валялась на палубе? Ну и раздолбайство на флоте! Но об этом потом!» – Темой сегодняшнего нашего занятия будет роль нашего великого вождя Иосифа Виссарионовича Сталина в победе СССР над гитлеровской Германией! – Кубрик замолк, замер. – «Ага! Схватило! А я вот вам!» – Скажу прямо, без утайки и всяких хитромудростей. Роль нашего вождя Иосифа Виссарионовича Сталина в победе над проклятым немецким фашизмом огромна! Она просто неизмеримо огромна! – Полубаков легко стукнул пухлым кулаком по фанере трибунки. – Что бы мы без него делали? –Он полуповернулся к портрету, чтобы то, что он говорит, выглядело более искренним. – Профитюкали бы войну, вот и всё! – он виновато опустил глаза и плечи, как не выучивший урок школьник перед учителем, в задних рядах вспыхнул было смешок, однако Полубаков поднял на присутствующих исполненные такой искренней горечи глаза, что все затихли. – Если только вдуматься, если проанализировать – за всеми, абсолютно всеми нашими победами стоит его гений! Победа под Москвой и победа под Сталинградом, победа на Курской дуге, штурм Берлина замыслены и осуществлены им. Он незримо присутствовал днём и ночью с каждым бойцом в окопе, с каждым офицером в землянке, вёл их в атаку… За Родину! За Сталина! – с этим призывом шли бойцы на суше и на море: вперёд, только вперёд – и с улыбкой счастья погибали ради общего дела! И побеждали! Ибо главным нашим оружием были не машины, не танки Т-34, даже не «катюши», а марксистколенинская теория, блестяще развитая Сталиным! «А Криницкий всё также сидит, нога на ногу, гад, будто спит!» – У какого истинно советского человека… У какого истинно советского человека – возвысил голос Полубаков, – может остаться равнодушным сердце к нашему вождю, не наполнится искренней благодарностью и любовью… – У Криницкого вздёрнулись веки, он миг смотрел на Полубакова своими ничего не выражающими светлыми глазами, ноги перекинулись, поменявшись местами. В следующий миг веки снова опустились и зрачки стали невидимыми. А вот Климов явно носом клюёт! «Сволочи! Все – сволочи бездуховные!»… – Конечно, – продолжил, слегка оскалившись, Полубаков, – кое-кому это может показаться скучным, и он может и задремать, как лейтенант Климов… – Конечно, – Полубаков понимающе улыбнулся слушателям, – простим ему – после того, как всю ночь примеряешь новые чулочки молодой жене, можно и задремать!

23


Всегда готовые на пошлую шутку матросы грохнули хохотом, офицеры мигом повернулись к Климову. Климов вытянулся, будто его огрели хлыстом, лицо вмиг сделалось гневным и кроваво-красным. Ночью и в самом деле не пришлось поспать и минуты. Взятый в понятые, при аресте Шулегина, он был вынужден наблюдать всю безобразную сцену обыска в его комнате, когда сбрасывали на пол и топтали драгоценные тома с золотыми ятями, сваливали в мешки и уносили куда-то, и всё время что-то искали, по нескольку раз переворачивали, рвали старенькое, ветхое, стариковское постельное бельё, латаную одежонку, летели носки, полотенца... Потом подписка о неразглашении… Но гадкий намёк на Марту был просто невыносим! До Климова и раньше доходили слухи о том, что Полубаков похабно, подобно ветеринару, оценивает перед другими офицерами женские достоинства его жены, хвастает, что Марта от него якобы без ума, и уже почти весь экипаж «Быстрого» смотрел на Климова как на без пяти минут рогоносца. Более терпеть было невозможно! … А оратор тем временем уже вернулся к прерванной теме, и вдохновение изливалось из него непрерывным потоком. Наконец, он замолк, мокрый от пота, разгорячённый, схватил графин и налил полный стакан. – Товарищ замполит, можно вопрос? – внезапно послышался голос из задних рядов. Это был матрос Первушин. Он с десяти лет работал в колхозе, заменял взрослых и на тракторе, и на других работах, и некогда ему было думать, размышлять, сопоставлять – он раз и навсегда постановил себе, что все сложные вопросы справедливо решены за него более умными людьми, вершителями судеб страны, а тут вопрос возник как-то неожиданно для него самого, – может, морской воздух подействовал. – А как же, – обрадовался Полубаков, – давай, давай, Первушин, задавай вопросы, критикуй – у нас свобода в стране, а критика и самокритика, как говорил товарищ Сталин, – движущая сила нашего общества! Первушин, однако, вдруг замялся, будто почуяв что-то неладное – сработал запоздало инстинкт самосохранения, но отступать было поздно, да и к чему? Ведь сам замполит разрешал. – Ну, ну, давай! – подбадривал его Полубаков, как опытный рыболов, водящий приманку перед глупой рыбёшкой. – А почему немец до Москвы дошёл? – бухнул, наконец, Первушин. Упала такая тишина, которая казалась громче залпа корабельного орудия самого крупного калибра. Первушин смущённо и дурацки улыбался. Полубаков сощурился, мелкими глотками выпил всю воду, вцепился обеими руками в трибуну. – Ай! – сказал он. – Ай молодец Первушин – интересуется! Мыслит! Вот таких бы побольше! – взгляд Полубакова неожиданно упал на лежащую на трибуне пружину. Он взял её и положил перед собой. – А потому, Первушин, что главное не тактика, а стратегия, понял? Стра-те-ги-я! – с удовольствием отчеканил замполит. – Ты вспомни-ка историю, войну 1812 года. Что сделал Кутузов? – Заманил французов и разгромил! Так и в нашем случае. Заманили Гитлера, он почти до Москвы дошёл, он расслабился, он торжествует, он шнапсу уже себе налил, – Полубаков скривился, изображая глупого Гитлера, держащего рюмку со шнапсом, чем вызвал лёгкий смех у слушателей (он любил такие импровизации, вызывающие живую реакцию), – а тут ему р-рясь! И врезали! Полубаков снова взял в руки пружину и показал всем. – Вот пример – пружина: чем сильнее её сжимаешь, тем сильнее отдача, вот так... – Полубаков поставил на стол пружину и стал давить на неё пухлой ладонью. Однако пружина была тугая, и, чтобы её хоть немного сжать, потребовалось навалиться всем телом. Неожиданно пружина выскочила из-под руки и, подтверждая правильность хода мыслей замполита и законы физики, взвизгнув, распрямилась, взлетела, ударив его в нос, глубоко и больно цапнув кожу острым концом. 24


– А-а, блядина! – рявкнул Полубаков, хватаясь за лицо – на ноздре выступила кровь, и тут же капитан Криницкий, не двинув ни одним лицевым мускулом, встал и подал замполиту белый платочек: – Извольте! Полубаков в ярости отодвинул руку капитана, достал свой пролетарский, синий в тёмную клетку платок и прижал его к носу. – О! Уси бачилы, як знатно лупцуе родянска армия и флот? – подскочил матрос Громыхайло с дурашливым восторгом потрясая мощным кувалдой-кулаком, очевидно, в адрес мирового империализма, и все загоготали. – Я тебе!.. Я тебе!.. – замахал на него окровавленным платком Полубаков. – Провокатор! Быдло бандеровское! – Та це ж ни я – це ж червона армия! – развёл удивлённо лапы Громыхайло, однако тут же получил от старшины увесистый подзатыльник: – Вон отсюда! – орал старшина Гаврилюк. – Три наряда вне очереди! Ты у меня из гальюна не вылезешь! Громыхайло притворно испуганно засеменил прочь, согнувшись и втянув голову, и это так не соответствовало его гигантскому росту, что снова вызвало смех. Проходя мимо Первушина, Громыхайло неожиданно съездил ему по шее. – Ты чо-о? – выпучил в изумлении глаза молодой матрос. – Усё из-за тя, хада! Буде в инший раз вумные вопросы ставить – втоплю, як Турхенеу Му-му! Моряки заржали ещё громче. – А ну! – раздался знакомый зычный глосс капитана Криницкого, резко поднявшегося с места и обратившегося к кубрику. – Сми-ирна!.. Все вскочили и замерли, вытянувшись, и моментально воцарилось молчание. – Товарищи офицеры и матросы! – обратился Криницкий, пряча в карман белый платочек. – Поблагодарим Виктора Павловича за чрезвычайно содержательный и яркий доклад. Товарищ замполит, как всегда подошёл к избранной теме со свойственной ему напористостью и творческой… э-э… незаурядностью. Так поблагодарим его – «Ура!» – Ура!.. Ура!.. Ура! – рявкнуло несколько десятков глоток, и Полубакову ничего не оставалось, как хмуро оставить трибуну, хотя ему и было ещё что сказать этим невеждам. Проклятую пружину он всё же подобрал и понёс с собой, чтобы сделать упрёк Кривицкому в бесхозяйственности уже в частном порядке – Товарищи офицеры и матросы! У меня сообщение для всего экипажа. Ремонт двигателя закончился и, согласно полученному по каналам связи распоряжению, через три дня мы выходим в море на соединение с основными силами эскадры… – Урр-ра-а! – прогремело общее совсем не запланированное, в глазах у многих появился блеск и угол рта Криницкого дрогнул в улыбке. – Вольно! Р-разойдись! – махнул он рукой. Моряки затопали к выходу. Слышалось: – Ну, наконец, в море! Ветерком хоть подышать! – Ну, салаги, держись! – И то дело! – подтвердил старшина Гаврилюк. – А то уж ракушками стали обрастать!

ВЫЗОВ – Уходим в море… уходим в море, – печально бормотал Полубаков, сидя на смятой постели и разглядывая дырку в носке, сквозь которую проглядывал на свет Божий большой палец. – И чего радуются, дураки? Ему-то радоваться точно было нечему: это означало конец весёлой береговой разгуляйжизни – ресторанам, барам, забегаловкам, танцам в доме офицеров и приморском парке, под охающий и ахающий духовой оркестр, где можно было поражать своей морской формой молоденьких девиц и возбуждать жадный блеск в глазах искушённых престарок; конец 25


весёлой череде рюмок, рюмочек, рюмах, рюмашечек, стаканов, стаканчиков и лафитников, бокалов, длинных винных и пузатых коньячных, пивных кружек… конец романа с толстозадой буфетчицей Марьяной: Марьяна ждать не станет, не из тех – сразу найдёт нового, стоит кораблю отвалить от пирса. Это она вчера утром насмехалась над холостяцкой дыркой в носке, а на предложение заштопать (у него даже напёрсток был!) только расхохоталась. Самого же Полубакова от одной мысли об этом бабьем деле воротило. Полубаков потрогал нос – боль ушла, о лекции уже напоминала лишь лёгкая ссадина. В каюте будто прошёл ураган: вещи валялись где попало и как попало, пахло водкой и нечистым бельём. Единственным девственно-чистым местом была книжная полочка с собранием сочинений Ленина, сверкающая золотыми буквами на нетронутых синих корешках. Он вдруг почувствовал себя покинутым и одиноким, запустил лапу под кровать, вытянув бутылку. Поднял её и задумчиво посмотрел на свет – оставалось грамм стопятьдесят. Наполнив гранёный стакан, выпил махом, крякнул, поставил стакан на стол и упёрся руками в край койки, будто собираясь оттолкнуться и взлететь. Он безмысленно смотрел на дверь, чувствуя, как приятное тепло приливает к голове и конечностям. Он жалел себя, такого пропившего уже всю наличность и физически одинокого… хотя, между нами, никаким холостяком он не был – жена и взрослая 20-летняя дочь жили в Ленинграде, и он специально не хотел переводить их сюда, а вполне довольствовался каютой на корабле, в которую пару раз удавалось протащить через КПП бабу. Но он страдал: ему уже приелась толстозадая Марьяна, и хотелось чего-то более изящного, как, к примеру, Марта… Дыханье перехватывало, когда он представлял её голой. «Да, любовь, – грустно думал он. – И на что только ради неё не пойдёшь!». Хотя, между прочим, ни на что идти ради неё он и не собирался. Но ему нравилось так красиво думать, обрамлять цветочками и виньетками свою похоть – таким он нравился себе ещё больше, таким он жалел себя ещё сладостнее. Но бутылка была уже пуста. Неожиданно в дверь постучали. Быстрым движением Полубаков спрятал бутылку под койку. – Ну!.. Дверь отворилась, и на пороге оказался тот, кого бы он сейчас меньше всего хотел бы видеть – молоденький и ненавидимый им счастливчик, инженер-лейтенант Климов. Лицо у него было бледное и окостеневшее. – Разрешит�� войти! – козырнул лейтенант. – Ну, заходи… – Разрешите обратиться, товарищ замполит! – Ну… Климов прошагал в каюту. – Чего надо? – нахмурился Полубаков: он подумал, что Климов пришёл просить рекомендацию в партию и сразу решил отказать. Положив ногу на ногу, снова начал разглядывать дырку в носке. Он и не заметил, что лицо у инженера лейтенанта было такое, будто тот собирался прыгнуть в бездну. – Товарищ замполит! – дрожащим от напряжения голосом зазвенел Климов. – Ваши намёки в отношении моей жены считаю недопустимыми и оскорбительными, создавшееся положение нетерпимо… Полубаков, оторвав свой взор от дырки, поднял на него удивлённые глаза. – …И, если… если вы будете продолжать, я вас… я вас буду вынужден вызвать на дуэль! Полубаков изумлённо выпучил глаза на младшего офицера. – Ты что, Климов, охренел?.. – Никак нет, товарищ замполит: не вижу другого выхода. Полубаков повалился на спину и захохотал, потом подскочил и рявкнул: – Сми-ирна! 26


Климов вытянулся, руки по швам, но глаза его смотрели на Полубакова с твёрдой ненавистью. – Да ты чего, малый? – снова захохотал Полубаков. – Какая тебе дуэль? Это тебе не царские времена, не в тот валенок попал! – снова загоготал он весело. Потом посерьёзнел и сокрушённо покачал головой: – Эх, Климов, Климов, а я ещё в партию рекомендацию хотел тебе давать! А ты какими-то старорежимными понятиями мыслишь… Ему даже забавно было смотреть на этого потерявшего чувство реальности молокососа, который вздумал ему угрожать, который даже не представляет, что он, Полубаков, при его связи с особым отделом, одним щелчком, как муравья, может его выбить из этой жизни. – Ай, Климов, Климов, как же я в тебе ошибался! – Нет, ему сейчас даже чем-то понравился этот горячечный безумный парень, как может нравиться жертва палачу в предвкушении близкой крови. Во всяком случае, им можно было поиграть, как кошка с мышкой перед тем, как переломать хребет! Да, с ним ему не так было скучно, лейтенантик сам подставился, и с ним замполит почувствовал собственную власть! Полубаков рассмеялся добродушно: – Ай, хитрец! Ай, хитрец! Через советское правосудие решил перепрыгнуть! – Я… – начал было Климов. – Молчать! – рявкнул Полубаков и, глядя на вздрогнувшего Климова, снова расхохотался. – Да как же ты, советский офицер, Краснознамённого Балтийского флота до таких старорежимных штучек допёр? И кто из нас Пушкин? Кто Лермонтов? Ты? Я? – тыкал он в Климова и в себя пухлым пальцем, и ему так понравилась собственная шутка, что он заржал и снова упал на спину. Поднялся, вид его отёкшей физиономии приобрёл оттенок серьёзной печальности. – Вот я тебе скажу, уж не знаю, почему сразу не выпру, но скажу, как замполит и коммунист. Дуэль – это разве правосудие? Ну что, права была та пуля, которая скосила Пушкина, права была та пуля, что скосила Лермонтова? А будь бы советская власть – и Пушкин остался бы жив, и Лермонтов, а Дантеса и Мартынова отправили бы куда надо. А Пушкин и Лермонтов ещё многое смогли бы написать, власть бы таким гениям лучшие условия создала бы: про Днепрострой, про нашу Магнитку, про коллективизацию так бы написали, что нынешним писакам и не снилось! И так бы и было, ибо наше правосудие не ошибается никогда, запомни! – Сегодня ночью Шулегина арестовали, также вам знакомого… – неожиданно для самого себя выпалил Климов. – Шулегина? – несколько удивлённо вздёрнулись глаза от опухших мешков вверх. – Ну и ладушки, туда и дорога этой белогвардейской сволочи! – Он не сволочь… – Молчать!.. Да ты знаешь с кем говоришь, ты знаешь, что это по моему сигналу твоего соседа? – Вы? – изумлённо и возмущённо выдохнул Климов, лицо его то краснело, то бледнело, яростные глаза не отрывались от Полубакова. – Да я, – спокойно и даже с каким-то достоинством кивнул Полубаков. – Никому не позволю пальцем тронуть родную советскую власть! Молодцы особисты, не думал, что так быстро среагируют на мой сигнал! А вот тебя, я вижу, он успел обработать своим кнтрреволюционным ядом. – Я коммунист… – Заткнись! Не тебе это светлое слово озвучивать! Не то нынче время, когда пуля или стрела решают, а вот что, – Полубаков нашарил на тумбочке и нашёл бумагу, на которой чтото было написано, авторучку, – вот видишь, что решает? Бумага и буквы! Мы не папуасы какие-нибудь, у нас в стране сто процентная грамотность! – потрясал бумажкой, как знаменем, над собой Полубаков, чувствуя себя всё величественнее и могущественнее. – Вот она, правда – советская, коммунистическая! И только по моей доброте душевной ты ещё эти погоны носишь, ты ещё к своей Марте каждый вечер приходишь! – Лицо его неожиданно 27


исказилось яростью ревности, но ту же молчаливую ярость он увидел в лице этого ничтожного лейтенантика, которому так несправедливо повезло в жизни – обладать такой желанной женщиной. – Ну что мне с тобой делать, почти коммунист? – Он устало опустил листы бумаги на тумбочку и хитро прищурился. – Ну вот скажи? – И неожиданно услышал тихое, едва слышимое: – Простите… То был миг наивысшего торжества, ликования, миг победы, который не каждому в жизни даётся! – Не слышу! – взревел Полубаков. – Громче! – Простите, товарищ замполит! Глаза молодого лейтенанта смотрели в пол – он и в самом деле растерялся, испугался за судьбу Марты, сына, мать, и этот миг малодушия потом он никогда себе не мог простить, в тот миг ему казалось, что он жертвует своей честью ради близких людей, и лишь потом понял, что это напрасно: подлость никогда не прощает благородству, а колебания чьей-то совести лишь придают ей наглости и силы. Победа! Полубаков перевёл дух, выпил воды из графина. Нет, пожалуй, теперь можно немного потянуть спектакль, выжать из этого молокососа всё, что он захочет, и лишь потом переломать хребет. – Простите… ишь ты, – буркнул он, взглянув подозрительно на лейтенанта, – а ты осознал? – Так точно, товарищ замполит. – Да как же тебя простить, стерва такая? Просто так и простить? – поинтересовался Полубаков, но тут его глаза хитро сощурились. Он вспомнил, что в карманах у него ни гроша, взаймы никто не даст, а мысль о предстоящих совершенно «сухих» трёх днях до выхода в море была просто невыносима, а тут сам случай пригнал к нему этого летёху, и у него вмиг возник гениальный план. – Хотя… хотя есть варианты… Варианты дуэли я бы сказал. Климов поднял изумлённые глаза на замполита. – Да-да, не удивляйся, и хоть даже по старым понятиям вызов можно делать только ровне, а какая ты мне, капитану, ровня, лейтенант? Но я его, так сказать, принимаю, Но и оружие выбирает тот, кого вызвали, помнишь? – Я то есть! Так вот, оружием будет, – Полубаков, уже не таясь, достал пустую бутылку из-под койки и, приподняв её, щёлкнул по стеклу пальцем. – Вот! Кто кого перепьёт! – А место дуэли – ресторан «Глория»! Но на твои шиши, в счёт извинения! Тогда я ещё может быть подумаю: прощать тебя или нет, понял? В общем, сегодня в семь в «Глории», понял? Климов покорно кивнул головой, не поднимая глаз. – Так точно, товарищ замполит. – Тогда вали отсюда и не вздумай хитрить! Да, а на что спорить – то будем? – Не знаю, товарищ замполит. – На желание, дурачок, на желание! Я, скажем могу тебе характеристику в партию дать, а ты… Ну да ладно, там посмотрим, – снова хитро сощурился Полубаков. Климов выскочил на ют и бросился к бортовым леерам, перегнулся через них: ему казалось, что его вот-вот вырвет – внизу плескалась стальная вода с радужными пятнами мазута – сунул два пальца в рот, но ничего не произошло: муть шла не от желудка – от души. Вцепившись в леер, сплюнул в воду, и в звенящей полой голове с предельной чёткостью всплыла лишь одна мысль: «Или я его должен убить, или пуля в лоб!»

У МАТРОСОВ НЕТ ВОПРОСОВ Старшина Гаврилюк цедил папироску, облокотившись на поручень, слушал, как внизу обиженно всхлипывает вода и смотрел в туман, сквозь который темнела туша ремонтного транспорта и тлел огонёк. – Товарыш старшына, ну това-арыш старшына! – доносилось снизу нудное. 28


Было у Громыхайло две слабости – подраться и побалагурить. Драться сейчас было не с кем. – Ну, чего тебе, Громыхайло? – Та за шож вы мэни, першестатэйного матросу, моторысту, до халюна пислалы? – Скажи ещё мне спасибо, а то б тебя Полубаков знаешь куда послал?.. – Куды? – Туды, на курорт, понял? – Та разумию усё… слухалы о курортах… – Так что ещё спасибо скажи… – Та спасибочки, товарыш старшына: и за халюн, и за пидзатылник, за усё!.. – Вот и сиди там до моря, чтоб носа не казал Полубакову! – Та сидю, сидю.. Та якось мэни нэ пособи, скушно… – Навеселился уже, хватит, – вздохнул Гаврилюк, – теперь поскучай… – Товарыш старшына! – Ну чего тебе, чо ноешь? – А прислалы б до мэнэ салаху Пэрвушина… – Я бы и его послал за умные вопросы, только ты его своей кувалдой убьёшь. – Ни-ни! Я его и пальцем не трону, я б с ним як ридна маты… Трошки тильки поучив – иде утулка, иде свыстулка… – Знаем твою маму, – буркнул Гаврилюк, выщелкнув окурок. – Пойдёт. Пойдёт вслед за тобой, как только в море выйдем, – ты в машинное, он в галюн! Над палубой показалась башка Громыхайло. Он покрутил ею, вдыхая свежий воздух. Гаврилюк хотел было прогнать его обратно в трюм, но передумал, скучно было и ему и хотелось с кем-то поговорить. – Товарыш старшына, а ведь вы ж из нашых? – Каких наших? – С Украины риднои? – Ну? – И откудова? – Из Кривого Рога… – О, а я з херсонщины, з под Николаева, холая прыстань, чувы? – Голая пристань, – усмехнулся Гаврилюк. – Представь, слыхал! У нас на шахтах со всего края народ был… – Та и кым вы там робылы у Крывом Рохе? – Шахтёром я был, и отец мой шахтёр… руду брали. Слыхал песню такую: «Шахтёр в шахту спускается, с белым светом прощается»? – Та, богацко вас тама осталося… – сочувствующе вздохнул Громыхайло, – як и нашых рыбаловив втопло у море… – ни могилки, ни креста… – Я те дам крест, ты что, верующий? – Та ни боже… я к слову… – Вот тебя как-нибудь за слово и к делу пришьют, да так, что кулачищи твои не помогут… Гаврилюк замолчал и задумался. Толпа шахтёров с грязными суровыми лицами, а посреди вопящие дико женщины – то одна, то другая схватывалась: по мере того, как мёртвых выносили, которых откопали после обрушения. А его отца и ещё двоих не нашли… Ни могилки, ни крестика… Нет, не вернётся он туда, на эту родину проклятущую, где земля людей пожирает… Вот отслужит своё и, пожалуй, здесь останется, на «Двигатель» токарем пойдёт или ещё кем… Говорят, сейчас здесь демобилизованным легко и работу, и жильё получить. А что? – город чистый, снабжение отличное… Говорят, правда, эстонцы наших не любят – запанибрата с эстонцем не выпьешь – а и хорошо: в душу лишний раз не полезут! Говорят, в магазинах могут не обслужить, если по-русски спросишь – а и ничего: на эстонке женимся! Вдвоём в магазин веселее будет ходить: если продавец эстонец – жена скажет посвоему, если русский – он и сам договорится. 29


– Та, – вздохнул Громыхайло, думая о своём, – уйдут в море и пропалы… А я вам шо скажу – дэ яки балакают, на турэтчину подалыся! Да тильки брэшут усё, сам чоловик по добру не тикае. Да откуда – вид матэри та батьку, вид жинок та харных дивчат наших? Вид дитяток, яких кормыть надо? Це ж кем быть надо? А хто и тикае, так тот на том свиту в адски пламэни будэ навично! – Опять ты за религию, Громыхайло! Какой «адски пламень» тебе? А ещё советский моряк! – Та ни, я к слову… – Много ты знаешь… – А я вам шо скажу, товарыш старшына, нэ повиритэ, – Громыхайло уже вылез до пояса, усевшись на ступеньки трапа. – Було раз так… Я с батькой ишо хлопчиком бывае, на шаланде за кефалями ходив… Раз штормяга такый быв, шо ни дни, ни ноченьки, ни нэба, ни моря – усе пэрэмэшалось… И двигатель здох. Парусами ратувалысь кой як. Дня тры нас носило… Потим покой наступыв. Дывымось – бэрэг прям перед намы, крутый такый… Батько каже: це Крим, хлопци, Тарханкут… Прысталы, выходимо… Сильце нэмалое далэчэнько, дороха… А по дорохе диуки чешуть в штанах, а в кущах сидит дид в шапке такый зэлэной, високой, борода довга, била, ну як в цирке бывае, и с палкой… Мы до дивчат: дивчата та чи далэко до райкому? – А вони як заголосять, будто мы чертяки яки, як прыснуть от нас бехом до сильца, а дид як затрусится, як палкой замахае, хрозиться: «Шайтан! Шайтан! Рус Шайтан!». «Та ми, – каже батьку, – хлопци, в турэтчину попалы!» Дуем до шаланды, а там мотор и завився! А до дому пидходимо, батько хлоцив собав та каже: «Кто про турэтчину сбрэхнёт, тому башку оторву! Во як! – Выходит ты, Громыхайло, за границей побывал? – Выходить, – усмехнулся Громыхайло. – А ты, дурья башка, об этом ещё кому рассказывал? – Ни, я тильки вам, бо ви чоловик, товарыш старшына! – Вот и забудь об этом – ты не говорил, я не слыхал, понял, «чоловик»? – Так тошно, товарыш старшына! – Я те сколько раз говорил: не «тошно», а «точно»! Понял? – Так тошно! Гаврилюк только рукой махнул.

ГЛОРИЯ После третьей рюмки Полубаков раскраснелся, расстегнул верхнюю пуговицу кителя. – Ты думаешь, Полубаков, это так? – он покрутил кистью. – Нет, ты сознайся!.. Сияли люстры, бесшумно скользили по залу, как призраки, вышколенные высокие официанты эстонцы в белых фраках с бордовыми бантами, в белых перчатках. До войны здесь был внедрённый в старую крепостную стену танцзал, но после того как советской авиабомбой был разрушен «Золотой лев», наиболее престижное у моряков и таллинцев злачное место, главный ресторан города, изменив название, переместился сюда. Климов сидел бледный, прямой и молчал. На сегодняшнее мероприятие он взял почти все деньги, которые у него были. Говорил Полубаков, молчание Климова его не смущало: как всегда ему нужны были не собеседники, а слушатели. «Сегодня я его убью, – твёрдо думал Климов, – по дороге на корабль: шмякну башкой о булыжную мостовую в тумане, а там пусть судят, если дознаются – пусть расстреливают!» – Нет-нет, – кричал Полубаков, – сознайся, и Криницкий так думает!.. А, Полубаков, я тебе скажу, ежели глубже глянуть – это о-го-го! – замполит погрозил пухлым кулаком. – Полубаков многое может того, что сам капитан не может! Ты с Полубаковым дружи, а не с Криницким, он, если захочет тебя, командиром корабля сделает, вот что! А Криницкого на запчасти! – И что ж вы такое особенное можете, Виктор Палыч, – иронически и зло глянул ему прямо в глаза Климов. 30


– О-о, – глаза Полубакова хитро сощурились, и он погрозил пухлым пальцем, – много даже чего! – То же что и с Шулегиным, – оскалился презрительно Климов. Полубаков неожиданно трезво посмотрел на лейтенанта: – А ты не пыли, не пыли, лейтенантишко, не наглей, ещё не капитан… А хотя бы… Вы все у меня знаете где? – Где? – В синенькой кожаной тетрадочке – там и твой Криницкий, и другие… там и ты… И стоит мне захотеть… Только Полубаков добрый, добрый слишком… Но главное не это… – А что? – А то, – вновь повеселел Полубаков, – когда капитан Криницкий говорит «стоп машина!», капитан Полубаков командует: «Полный вперёд!»… Понял? – Так точно, понял, – усмехнулся Климов. – Ничего ты не понял, лейтенантишко, ну-ка налей, налей ещё… Климов вновь разлил водку в рюмки. «Пей, пей, пей побольше!» – думал он. – Вот так… да-да! – Полубаков привстал и дико расхохотался, широко взмахнул рукой… – Криницкий – «Стоп машина!», а Полубаков – «Полный вперёд!», как партия учит: только вперёд! Ни шагу назад! Понял? Официант, шампанского! Появился беззвучный высокий официант эстонец, сквозь каменное лицо которого сквозило презрение, с ведёрком льда, из которого торчало горлышко бутылки шампанского. Открыл с лёгким выстрелом пробку и изящно разлил шампанское по бокалам: он также разливал его и немецким офицерам. – Эх, и гульнём, гульнём, Климов, а? – Полубаков довольно потёр ладони и поднял бокал. – За что пьём, лейтенант, говори быстро, а то выдохнется! Духовой оркестр заиграл вальс Штрауса «Голубой Дунай», и первая пара – высокий блондин и высокая блондинка заскользили по паркету, вызывая одобрительные возгласы. Ресторан их нанял специально для привлечения посетителей – два великолепных образчика арийской расы. При немцах они работали по совместительству осведомителями Гестапо, а теперь осведомителями МГБ. Чувствуя неустойчивость своего существования и угрозу обвинения в сотрудничестве с нацистами, которую МГБ лишь отсрочило, придержало до поры, они танцевали теперь каждый раз, как в последний, вызывая своей прочувствованной страстностью восторг посетителей и вовлекая публику в танец. – За что пьём? – переспросил Полубаков заглядевшегося было на пару Климова. Климов вздрогнул, обернулся и взял бокал. – За ваше руководство, товарищ замполит! – «Если пойдём по набережной – сброшу и утоплю, а потом скажу, что спасал…» – Ну, наконец, впервые умное слово молвил наш лейтенант! – ухмыльнулся замполит. – А вообще и чего я тут с тобой сижу? Я, капитан второго ранга, с лейтенантиком, младшим комсоставом… ты не подумал? Ты это можешь оценить?.. – Так точно, товарищ замполит, ценю! – А вообще-то ты мне чем-то нравишься… – Замполит с пьяной пристальностью посмотрел на Климова. – Слу-ушай, – воскликнул, наконец, Полубаков, – а хорошая бы пара получилась!.. – Вы это о чём? – Дочка у меня в Ленинграде… ей бы парня подыскать, понимаешь… хорошая… комсомолка… – Я не понял… – А ты пойми… – Виктор Палыч, если вы на меня намекаете – так я уж женат, как вам известно! – Подумаешь – женат! – передразнив, сощурился Полубаков и от этого мешки под глазами стали уже и толще. – Знаешь, что я тебе вот так прямо, как мужик мужику скажу… Да брось ты свою чухонку, ничего у вас всё равно не выйдет путного… И этот слепыш тому 31


подтверждение – это ж каторга на всю жизнь! Брось и забудь, как страшный сон! Вот мой совет, как мужик мужику… Рука Климова дёрнулась было к бутылке с шампанским, но усилием он остановил себя: «Рано, рано, чуть позже – башкой о мостовую!» – Так точно, товарищ замполит! – выдохнул он с ненавистью. – А давай, Вова, за тебя выпьем, за твою удачу! – свеликодушничал Полубаков. Ближе к полуночи Климов вытягивал пьяного в стельку замполита из ресторана. Полубаков висел у него на плече, хлопал по спине и бормотал: «Вова! Решено… я тя же-ню! Хорошая у меня дочка, понимаешь, а я… виноват перед ей… плохой отец… совесть.. виноват перед ей, но ты… ты исправишь! А я тя за это в партию… командиром сделаю… А Криницкого спишем… на запчасти! Ты исправишь, потому что ты… хороший парень, – икнул он, – хоть и стервец!» Официант и лакей что-то ска��али друг другу по-эстонски, но Климов уловил: «Эти русские свиньи опять напились!» «Хорошо, хорошо, – думал Климов, – запомните-ка нас хорошенько», – и изо всех сил пнул дверь… Они сразу окунулись в густой туман, в котором еле мерцали огни ближайших фонарей и окон ресторана, и двинулись по булыжной улице. Людей не было видно. «Сейчас! – подумал Климов и ясно представил себе: чуть отступив назад, правой рукой за подбородок, рывок… и вдруг похолодел: как просто это казалось в мыслях, а когда дошло до дела, он сам себе ужаснулся: «Ведь это обыкновенное убийство!». К тому же не фашист какой, а свой… Нет, ещё рано: еще отошли недалеко… Пару раз с замполита сваливалась фуражка, и Климов, приставив его к стенке, поднимал её и вновь нахлобучивал на лысеющую башку Полубакова. Они свернули. Потом мелькнули прохожие, потом Климов попытался свернуть в переулок, но вдруг очнувшийся Полубаков упёрся и заорал: «Вперёд! Только вперёд!» Вышли на Ратушную площадь: сквозь туман настороженно мерцали огоньки окон и фонарей... Углубились в переулок. Замполит снова сник и повис на плече лейтенанта, лишь автоматически перебирая ногами. «Сейчас!» – подумал Климов, но откуда-то послышались голоса… Так они вышли к вокзалу. Булыжная мостовая закончилась. «Ничего, – думал Климов, – можно и об асфальт… вот камень какой найдётся…». У вокзала их остановил военный патруль: проверили документы, увольнительные, оформленные до завтра, сочувственно покивали головами на Полубакова и пропустили дальше; «Ты его не бросай, лейтенант! Дотащишь?» – «Дотащу, дотащу, – отвечал Климов и думал – хорошо, что патруль, наверняка запомнят!» За вокзалом к району Копли улицы стали темнее, мрачнее и безлюднее: здесь жила в основном припортовая беднота. А в Климове вели спор два Климова. «Ну, давай», – говорил один. «Нет, чуть позже», – говорил другой и находил какую-то причину: то свет из окна, то камень ещё не попался. «Ты трусишь, – говорил первый, – откуда камню здесь быть? – У эстонцев улицы чистые…» «Нет, я не трушу, мне просто противно: ведь это просто убийство – не в бою, не в драке, а так делают уголовники». «А он оставил тебе выход? – усмехался первый – вспомни мать, Марту, сына… а Шулегина он пожалел?» «Да, я это сделаю… как только наступит подходящий момент». Но подходящий момент не наступал: как только Климов собирался с духом, что-то мешало: то мерещились ему следящие за ними из тумана глаза, то голоса слышались, то свет 32


в окошке был слишком ярок, то они оказывались под фонарём, то Полубаков просыпался и, взмахнув рукой, орал: «Машинное, слушай мою команду! Полный ход!.. «Сейчас или никогда!» – сжал зубы лейтенант, но неожиданно для него самого перед ними возник хорошо освещённый КПП порта, и Полубаков приоткрыл глаза. «Всё, – подумал Климов равнодушно, – теперь только пуля в лоб!» – Порт? – неожиданно трезво спросил замполит. – Порт, – упавшим голосом ответил Климов. «Всё, это конец, я упустил момент, я не смог защитить Марту и Артура, а значит – не стою ничего в жизни!» Старшина проверил документы и пропустил их, отдав честь. Слегка усмехнулся: – Откуда? – Из «Глории», – прохрипел Климов, втаскивая на себе Полубакова. Но Полубаков неожиданно выпрямился, оттолкнул Климова и зашагал самостоятельно, почти не качаясь. – Известное дело, – сказал хитро старшина, – смотрите осторожно: здесь старший дежурный ходит… Теперь Полубаков шёл довольно твёрдо. – Ничего, ничего, я сам! – отпихнул замполит Климова, когда тот попытался его поддержать, – А ты думал Полубаков это так? У Полубакова закалка! – он погрозил в пространство кулаком. Теперь Климов плёлся за ним, как побитый, презирая себя всей душою. Они довольно долго шли мимо складских помещений, контейнеров, кранов и оказались прямо перед «Быстрым», на борту которого кое-где светились огни, и над трапом горела переносная лампа. Вахтенного матроса не было видно – скорее всего, нашёл местечко и прикорнул, не ожидая посетителей в такой поздний час. – Тс-с! – обернувшись, прижал к губам палец Полубаков. – Сильно не шуми, мы ща их боеготовность проверим! – и первым вступил на трап. Они начали подниматься. Трап был с верёвочными леерами. Справа леера были натянуты хорошо, слева, посреди трапа, старая верёвка перетёрлась, и свисали обрывки. Старшина в этом месте накрутил проволоку, но и её кто-то уже сорвал и конец висел. Полубаков неожиданно остановился. – Вот что делают, сукины дети, – пробормотал, – бесхозяйственность полнейшая и никакой дисциплины! – Он наклонился, пытаясь ухватить конец проволоки, чтобы поднять её и прикрутить к соседнему столбику. – Вот, вот, – бормотал он, – никакого порядка! При этом перед Климовым, на уровне его пояса, возник широкий зад замполита, туго обтянутый плащевой тканью. Всё дальнейшее Климов совершил без участия сознания. Автоматически и чётко, как диктовала ситуация. Ухватившись за правый леер, извернувшись, он высоко вскинул ногу и точно, изо всех сил ударил замполита в седалище. Полубаков даже не успел вскрикнуть – так стремительно, колом, рухнул в чёрную воду, словно кто-то его там давно ждал, и скрылся в ней... Только всплеск и расходящиеся круги… Климов напрягся, но Полубаков не всплыл… Бежали секунды, а Полубаков не всплывал… Климов не верил в гибель замполита: а возможно, тот вынырнул и сидит под трапом и усмехается? Лейтенант заглянул под трап, но там никого не было. Лейтенант сжал зубы, открыл часы и заметил время. Бежали секунды, тянулись минуты – одна, две, три… неожиданно среди смолисто поблёскивающей воды показалось что-то чёрное, круглое – оно чуть-чуть шевелилось. Климов приготовился было прыгнуть в ледяную воду дотопить, пусть вместе с собою, но вовремя сообразил, что это фуражка замполита. Климов смотрел на неё с подозрением: казалось, вот-вот она поднимется, и из-под неё покажется ухмыляющаяся рожа замполита, и он хрипло возопиёт: «А вот и я! А ты думал, лейтенантишко, Полубакова убить? Полубакова не убить! Полубаков вечен!». На Климова накатывало немое удивление. Неужели всё так просто? «Неужели я это сделал?! Был человек, и через мгновение нет!..» 33


Климов тряхнул головой. Смолистая вода равнодушно плескалась, будто ничего и не случилось. Тёмное пятно фуражки прибило к стальному борту. На исходе пятой минуты, движимый то ли бессознательным раскаяньем, то ли инстинктивным первобытным коварством, Климов сорвал висящий рядом спасательный круг и, швырнув вниз, закричал в туман: – Человек за бортом!!!

РАУЛЬ И ЕГО УЧИТЕЛЬ Два человека, молодой и пожилой, опершись на железные перила набережной, вели разговор. Вдоль набережной стояли цепочкой рыболовы в зюйдвестках, закинув удочки. Туман скрывал даль, вблизи плескались мелкие серебристо-стальные волны и резко вскрикивали чайки, время от времени перелетающие с одного выступающего из воды валуна на другой. Молодой был в плаще и кепке, пожилой в плащ-палатке с острым капюшоном, отчего походил на монаха капуцина. Пожилой снял очки, протёр их платком и снова надел. – Зачем ты хочешь к нам, Рауль? – Мне некуда больше идти, учитель Тийк. – В мире тысячи дорог для таких молодых, как ты, всегда есть куда уйти, – возразил Тийк. – Я хочу отомстить! – сжал холодные поручни Рауль. Учитель Оскар Тийк только тихо рассмеялся. – Мне кажется, – нахмурился Рауль, – вы не хотите меня брать. Вы мне не верите, учитель? – Рауль, ты был одним из лучших моих учеников. И дело даже не в твоей успеваемости, хотя ты всегда вытягивал математику на твёрдую четвёрку… Мне ли тебя не знать. Я тебе, конечно, доверяю. Как тебе можно не доверять с твоим рыцарским стремлением к справедливости в любом вопросе, который возникал. И на защиту младшеклассников ты вставал, и девочек… – Тогда в чём дело? – спросил Рауль. – Боюсь, ты слишком благороден для войны… – Я не понимаю! – удивился Рауль. Учитель Тийк усмехнулся. – Да, любая война – подлость, разбой, как говорил Вольтер, потому что неизбежно убивают невинных – убивают по ошибке, случайно в ходе операции, и к этому надо привыкнуть, стать жестоким, почти, как они… И тут Тийк сразу вспомнил то, что хотел забыть навсегда. Это случилось последним летом. Они вышли на разведку в соседний район. Шли тихо по лесу один за одним. Первым – желтоволосый и огромный старик Юло с закинутым за спину карабином, который с его копной волос, перехваченной кожаным ремешком, казался Оскару иногда легендарным Ванэмуйнэ, за ним Хуго, как всегда в пилотке с козырьком, в немецком драном френче с железным крестом на груди – его вместе с контузией и ожоговым шрамом, обезобразившим правую щёку, он получил во время тяжелейших боёв под Нарвой в 1944, где воевал в составе эстонского легиона. В руках у него был шмайсер и, в отличие от спокойно шагающего Юло, Хуго постоянно оглядывался и к чему-то тревожно прислушивался, куда-то всматривался. Ну это его поведение было обычным – контузия была тяжёлой, и на Хуго временами нападали внезапно припадки ярости, после которых он обычно погружался в депрессию. Из-за этого Тийк под всякими предлогами старался не брать его на вылазки, но на этот раз Хуго с ними увязался, да и вылазка не обещала сложностей… Замыкающим был Тийк, просто�� одеждой похожий на сельского учителя – очки, длиннополый пиджак, прикрывающий ремень с кобурой. Прошли они уже довольно много, и с лиц стекал пот. Задачей было выйти к железной дороге, пронаблюдать за её охраной, характером железнодорожных составов и, по возможности, составить их расписание, определить груз. 34


Неожиданно они услышали звонкие детские крики и вышли на поляну. Впереди виднелся зелёный забор и крыши летних домиков. Стало ясно, что они отклонились немного влево, и вместо того, чтобы выйти к железнодорожной ветке, наткнулись на пионерлагерь. Был полдень, ярко светило солнце, на поляне тут и там до забора рос кустарник, мелькали детские фигурки. А перед ними стояла черноволосая девушка в белой блузке, синей юбке и аккуратно завязанным на шее алым галстуком, удивлённо на них таращась – пионервожатая. – Здравствуйте! – сказала она по-русски. – Тэрэ, тэрэ,3– сказал Юло, пытаясь прикрыть Хуго. – Вы охотники? – спросила девушка, увидев за плечом Юло ствол карабина. – Та, та, – охотно закивал Юло, пытаясь отступить и оттеснить назад Хуго. Но Хуго и не думал прятаться. Ухмыляясь, он вышел из-за спины Юло, несмотря на то, что Тийк потянул его назад: Хуго ударил Оскара по руке, огрызнувшись: «Я на своей земле и прятаться не собираюсь!». Он встал напротив девушки, направил на неё автомат. Девушка смотрела на френч Хуго, железный крест, автомат, жуткий ожоговый шрам вместо щеки, и глаза её расширялись от ужаса. – Господи! – только вымолвила она. – Нехорошо комсомолке Бога поминать! – ухмыльнулся Хуго. – Ты ведь комсомолка? Скажи, я тебе нравлюсь с моим шрамом? Это ваши мне оставили на память, ха-ха! Девушка молчала в оцепенении, а лицо Хуго неожиданно исказила ярость: – Да, мы охотники, и сегодня мы охотимся на всех, у кого на шее эти красные тряпки! Так тебя застрелить или придушить этой тряпкой? Девушка молчала. – Отставить, Хуго, уходим! – тихо и внятно скомандовал Тийк, но Хуго будто не слышал. – Майя Владимировна! Майя Владимировна! – раздался мальчишеский голос, – а смотрите, какой я цветок нашёл! – из-за куста возник русый мальчуган в синей рубашке, коротких штанишках и со съехавшим на бок алым галстуком и длинным стеблем в руке. А-а! – закричал Хуго, рот его скривился, – вот ещё один щенок с тряпкой! Хорошая охота будет! Тийк бросился к нему, но не успел: короткая трёхтактная очередь успела простучать прежде чем Тийк подбил снизу автомат Хуго и последняя пуля ушла вверх. «Отставить, Хуго! Отставить! – кричал Тийк, развернув Хуго и толкая его к тропе, – Уходим!». Он не хотел оглядываться, но краем глаза успел выхватить оседающую к земле белую блузку с чем-то очень свежим красным… «Парня, кажется, не задело!» – думал он, сжимая зубы. Когда добрались до шалаша, Юло и Тийк стали быстро собирать необходимое для жизни в схроне, а Хуго, выпив залпом полкружки спирта, смотрел на их суету и улыбался: – Чем больше мы убьём русских, евреев и негров, тем лучше! – наконец объявил он. Никто ему не ответил. Потом неделю они отсиживались в схроне, слыша, как мимо, совсем рядом, проходят солдаты, лают собаки… Но Юло, старый охотник и лесовик, так их замаскировал, что ни один следопыт не смог бы их обнаружить, ни один пёс унюхать… После этого события Тийк поставил на голосование: командир он или нет. Если да, то без его приказа больше никто впредь не должен предпринимать никаких самовольных действий. Юло поднял руку, а Хуго заявил, что теперь он сам себе и командир, и рота. Тогда Оскар объявил, что снимает с себя полномочия командования. Всё это вспомнил Тийк, но только отвёл глаза и сказал: – Какое в эту осень тихое море… Значит, шторм будет, сильный… – Я всё же не понял, объясните! – настаивал Рауль: что значит стать такими же, как они, ведь мы на своей земле! Тийк подумал.

3 Здравствуйте – (эст.)

35


– Хорошо. В 45-ом, когда я ушёл в лес, нас было больше двадцати человек. После первого же боя осталось пятнадцать – потому что мы, в основном, не военные, нас мало, оружие слабое, стрелковое. Тогда мы поняли, что воевать с регулярной армией бессмысленно. Поэтому решили прейти к акциям возмездия – карать эстонцев, предателей эстонского народа, русских коммунистов, ответственных за террор в Эстонии, о которых узнавали через своих осведомителей. Мы мстили, как могли, подлой власти, нас морили, как тараканов, устраивали облавы, прочёсывание лесов… Мы уходили, теряли товарищей… А год назад нас осталось семеро: кто был убит, кто просто устал и ушёл из отряда в мирную рабскую жизнь. Тогда нас предали. Мы попали в засаду: четверых потеряли и только троим, и мне в том числе, чудом удалось вырваться. – Кто предал? – быстро спросил Рауль. – Я знаю, кто… Из наших, эстонцев, – Тийк пристально посмотрел в сторону моря. – Уже пять лет мы в лесах. Уходя к нам, ты обрекаешь себя на гибель, а ты молод, и, в отличие от нас, у тебя есть другие пути. Это я тебе должен сказать, предупредить, прежде чем ты примешь окончательное решение. И ещё: мы одичали, ожесточились за это время, многое в нашем быте и делах может тебя, городского интеллигентного мальчика, воспитанного на благородных примерах литературы, шокировать. В войне много уродливого… Поверь, все эти романы о благородных разбойниках, Робин Гудах, благородных флибустьерах – ложь! Лучше вспомни «Разбойников» Шиллера… Ведь там тоже всё начиналось с благих намерений. Да, нас уже не встречают с такой радостью крестьяне, не так охотно, как сначала, поддерживают и кормят. Один крестьянин мне прямо сказал: вы уже пять лет бегаете по лесам и никакого толку, а мы пять лет работаем, сеем и пашем землю, растим детей, учим родному языку, людей кормим в городе… Это мы сохраняем Эстонию, а не вы… Мы и вправду превратились из подлинно народной армии то ли в полуразбойников, то ли в приживальщиков, которых крестьяне терпят или из страха, или из жалости. Да, мы порядком им уже надоели, ведь и они каждый кусок на столе считают. – Но что ещё хуже, – продолжал Тийк, – на войне теряется чувство всякой человеческой меры, чувство справедливости, утвердить которую ты шёл изначально. Убийство становится делом обычным, даже шуткой… Я всегда против того, чтобы убивать невинных, но и среди нас есть те, кто постепенно превращается в обыкновенных убийц, увы… А ведь раньше, бывало, если мы останавливали медицинскую машину, то людей не трогали, врачей, медсестёр – только брали то, что нам было необходимо. – Учитель! – удивился Рауль. – Да как вы можете оставлять таких людей в отряде, ведь это позор эстонской нации! – Честь нации… – усмехнулся Тийк, – а если этот человек, рискуя собой, дважды мне жизнь спас? И как я его могу выгнать, и куда? После стольких лет… Так-то вот, так что думай, куда идёшь… – То, что творят другие – пусть будет на их совести, – сказал Рауль. – Я буду считаться только со своей… – На войне надо исполнять приказы, жестокие приказы… – Но вы же не отдадите приказ убить женщину, ребёнка. Учитель Тийк усмехнулся – Теперь у нас уже нет командира, я добровольно сложил эти полномочия с себя, потому что нас осталось только трое, и теперь каждый имеет равное право голоса и решения принимаются сообща. – Тем более, – упрямо мотнул головой Рауль, – учитель Тийк, возьмите меня к себе, ведь мне всё равно уже некуда идти… Если забрали отца, то скоро придут и за мной! У меня и в самом деле нет выхода, и уж лучше погибнуть с вами, чем сгнить в Сибири! – Ну хорошо, если ты так решил, я тебе расскажу, как ехать… – А разве мы не поедем вместе? – Нет, – усмехнулся Тийк, – у меня есть ещё кое-какие дела в городе. Ты домой не возвращайся – могут арестовать, надеюсь, у тебя есть место, где переночевать? А послезавтра 36


утром ты сядешь на первый паровик до Тарту… Ничего не записывай, только запоминай, что я тебе дальше скажу… Два человека – молодой в плаще и кепке и пожилой в плащпалатке с острым капюшоном, делающим его похожим на монаха капуцина, у перил набережной, недалеко от памятника «Русалке» ещё немного о чём-то переговорили и разошлись в разные стороны. Резко вскрикнула чайка, сорвавшись с валуна и закружив над водой. Вскрикнула другая чайка, и крики их были похожи на скрип несмазанных лодочных уключин или ржавых дверных петель. – Ну как ловля? – спросил пожилой, проходя мимо рыбака в зюйдвестке и с удочкой. – Одна мелочь, – недовольно буркнул рыбак.

МЁРТВЫЕ ЦВЕТЫ Усиленная туманом тьма рано скрыла город. Море безмолвствовало – гладкое, штилевое, чайки заснули на валунах. Город затих, будто замер, затаился в страхе и ознобе. Но было место в городе, где веселье продолжалось почти непрерывно – там веселились и при нацистах, и при коммунистах – ресторан «Глория». Оно вырывало людей из тяжёлой обыденности, давало иллюзию счастья – лёгкости, свободы, бесстрашия, иллюзию, за которую они готовы были платить, и немало платить, за которую они были даже готовы воровать, идти на более тяжкие преступления. Там сияли люстры, хлопали пробки бутылок с шампанским, вышколенные официанты в белых смокингах с бордовыми бантами, разносящие выпивку и яства, предупреждали желания посетителей. Улыбались красивые женщины, ахал и охал духовой оркестр, скользили по паркету пары то в плавном вальсе, то ��звивались в полузапрещённом страстном танго… И среди них, конечно, задавали тон Леонард и Лейда, великолепные образчики арийской расы. – Какая замечательная пара! – то и дело слышалось в зале. – Как им повезло найти друг друга! – Вот это любовь! – мечтательно тянули дорогие проститутки, закуривая. Далеко за полночь Леонард и Лейда отработали своё и, переодевшись, выжатые и вымотанные, вышли на улицу в густой туман. – Как я сегодня устала! – тихо сказала Лейда, опуская голову на плечо Леонарду. Им предстояло идти совсем недалеко, до улицы Лабораториуми, где у них была полуподвальная сырая комнатушка. Лейда закашлялась. – Что-то ты сегодня часто кашляешь, не сходить ли тебе к врачу? – озабоченно спросил Леонард: они одновременно подумали одно и то же, но не произнесли это страшное слово – «туберкулёз»! – Не хочу, – сказала Лейда, лишь теснее прижимаясь плечом к Леонарду. – Боже, когда это закончится?! Как я устала! Леонард промолчал, а затем оглянулся. – Смотри, за нами идут… Она тоже обернулась. Метрах в двух-трёх за ними шёл человек в плащпалатке с капюшоном, похожий на монаха капуцина. Заметив, что они остановились, остановился и он, как бы в нерешительности. – Наверное, один из твоих поклонников, – кисло улыбнулся Леонард, – и в руках у него, кажется, букет… Они двинулись дальше, и Леонард заметил, что человек тоже пошёл за ними, не отставая. – О Боже, как они надоели! – вздохнула Лейда. – Давай остановимся и спросим, что ему надо… 37


Они остановились под фонарём. Туман вокруг фонаря образовывал белый кокон наподобие одуванчика. Человек в капюшоне на этот раз приблизился к ним. Было видно, что в руках у него и в самом деле был букет цветов. Леонард пренебрежительно улыбнулся. – Что вам надо? – Вы Лейда Сонг и Леонард Мягер? – спросил человек, лицо которого оставалось неясным, лишь виднелись круглые, как иллюминаторы, очки. – Я не ошибся? – Да, это мы, вы не ошиблись, что вам надо? – строго спросил Леонард. – Просто я хотел бы преподнести вам обоим эти цветы в знак восхищения вашим артистическим искусством, – незнакомец протянул женщине букет. Лейда равнодушно взяла букет, поднесла к лицу и удивлённо воскликнула: – Какой странный поклонник! Вы дарите искусственные цветы дамам? Я предпочитаю естественные! Возьмите их обратно! – она протянула букет человеку в очках. – Живые цветы следует преподносить живым, а эти цветы для покойников, – усмехнулся человек. – Да что вы болтаете? Вы с ума сошли? – Леонард сжал кулаки. – Немедленно забирайте свои цветы и идите к чёрту! Однако в руках у незнакомца блеснуло железо, щёлкнул предохранитель. – Ни с места! Это револьвер системы Вальтер, бьёт без осечек! – Это всё! – сказала Лейда, бессильно опершись на плечо друга. – Позвольте, но что вы хотите? У нас нет денег… – Леонард разжал кулаки. – Мне не нужны ваши деньги, – сказал капуцин, – для начала выслушайте меня, но при малейшем движении я буду стрелять! – Вы из органов? – спросил Леонарт. – Тогда арестуйте нас… – Молчите! – приказал Тийк. – Я не из органов и не грабитель, поэтому вы должны знать, за что приговорены. Мы знаем, что вы работаете на органы. Год назад вы предали нашего связного, и погибла большая часть нашего отряда… – Мы никого не предавали, это какое-то недоразумение… – пробормотал Леонард, однако его вдруг охватил озноб. – Мы просто артисты… Человек с пистолетом усмехнулся: – Да, вы артисты, но вы заигрались и сегодня получите свой последний гонорар! Леонард и Лейда застыли. Глаза их были пусты – глаза предателей. – Именем свободной Эстонии вы приговариваетесь к смерти! – Послушайте, – рванулся было Леонард, – они нам угрожали, что нам было делать? – Ах, Лео, – устало сказала Лейда, – пусть этот человек делает, зачем пришёл, это лучше, чем вечно ждать и бояться… Умрём вместе! – она положила голову на плечо Леонарда. – Ты с ума сошла! – дёрнулся он. Он хотел жить, он вовсе не был настроен умереть в цвете лет, когда всё лучшее, как он считал, только впереди: надо только перетерпеть настоящее, а потом постараться забыть прошлое. – Товарищ... Господин… мы готовы работать на вас!.. – Поздно, господа, вы уже поработали… Ленард резко рванулся в сторону в последней инстинктивной попытке избежать гибели, но пуля оказалась быстрее, и он упал на булыжную мостовую, приподнялся на руках с полными ужаса светлыми глазами, изо рта его хлынула вишнёвая кровь, и он закашлял. Женщина бросилась к нему, упала на колени и поддержала его голову. – Ах Лео, Лео! – вскрикнула она. – Возьми меня с собой! Капуцин подошёл и выстрелил Лео в голову. Лейда подняла к убийце лицо, окроплённое мелкими красными родинками крови её Леонарда, увидела направленное на неё дуло: – А теперь меня… – прошептали её губы. В глазах женщины Тийк прочитал ужас грядущего одиночества, где не найти ей, предавшей и своих, и чужих, утешения. Лишь Леонард был тем единственным, кто принимал её такую какая она есть, потому что сам был предателем. И потому глаза её смерти просили. 38


– А ты оставайся. Одна! – жёстко и мстительно сказал Оскар, убрав пистолет, и зашагал прочь. Оскар Тийк вдруг ощутил в себе ту пустоту и исчерпанность, которую увидел в глазах этой женщины. Что его ждёт? Он почувствовал, как устал бегать по лесам, как затравленный зверь, от овчарок и солдат. Странно, подумал он, – мужчина предал её в последний миг, пытаясь уйти один, а она оказалась смелее и осталась ему верна… – Стоять! Ваши документы! – Тийк наскочил прямо на военный патруль – офицер и два солдата. – А, пожалуйста, – улыбнулся он, нащупал за пазухой пистолет, снял с предохранителя и, быстро выхватив, выстрелил в лицо ближайшему – молодому солдату, и бросился бежать, но тут же ощутил удар в спину. А солдат остался лежать на булыжной мостовой – через неделю его мать получит известие, что её сын «погиб при исполнении», через неделю сгорит её сердце, и долгие годы, до смерти, она будет жить с обугленным сердцем в груди, мёртвая среди живых, только притворяясь живой, выполняя все внешние действия живых – есть, спать, ходить на работу, о чём-то говорить с соседями и даже иногда смеяться... Тийк бежал, задыхаясь, слыша лишь грохот крови в голове и чувствуя, как спина намокает. Ноги всё хуже и хуже повиновались ему, он потерял направление и наткнулся на грубую древнюю каменную стену. Руки заскользили по ней, и вдруг стены не стало – он почувствовал прикосновение чьих-то холодных пальцев и увидел, что это крестьянин, ставящий очередной камень на кладку, и что сияет солнечный день, и таких крестьян много – коренастых, невысоких, скуластых, которые, как муравьи, тащили каменные плиты для строящейся, едва ещё только поднимающейся от земли стены города. – Хэй, – сказал крестьянин, холодные пальцы которого вливались в его пальцы, – кончай бездельничать, поднимайся, ещё много работы! – Разве ты не видишь, – ответил ему Тийк, – я не могу поднимать камни, я не могу подняться, я даже мысль свою поднять сейчас не могу... – Хэй! – сказал крестьянин, не обращая внимания. – Хватит разлёживаться, помогай! Вон сколько известняка привезли! И Тийк вдруг почувствовал себя необыкновенно лёгким: как паутинка, взлетел над кладкой, придерживая себя рукой, и миг раздумывал: куда же дальше – или вцепиться в кладку сильнее и опуститься в этот ясный весенний лень, к этим людям, стать одним из них, или отпустить руку и взмыть к ясным небесам, за голубизной которых теснилось ликование…

РАССЛЕДОВАНИЕ Командир корабля, следователь с помощником и врачом, матросы и офицерский состав стояли вдоль борта и смотрели в освещаемую лампами и прожекторами чёрную воду, на поверхности которой время от времени показывались воздушные пузырьки и лопались. Криницкий был хмур и зол: такое чэпэ у него случилось впервые. Белое, словно покрытое дохлыми дождевыми червями, лицо следователя и его чёрные непроницаемые глаза не обещали ничего хорошего. Тут же стоял и Климов, как и все, глядя на воду, под кожей у него ходили желваки. – А почему корабль стоит не вплотную к причалу? – спросил вдруг следователь. – Там сваи старые, ближе нельзя подойти, – ответил Криницкий. Пузырьки появлялись то дальше, то ближе, двух уходящих в воду тросов и шлангавоздуховода… Никто не проронил ни слова, только слышно было, как стучит помпа, подающая воздух, – её старательно крутил матрос Громыхайло – ровно по 32 оборота в минуту. Скрипела лебёдка, пузырьки стали появляться обильнее и чаще, показался медный водолазный шлем с круглыми иллюминаторами. Когда водолаз был приподнят до плеч, он взмахнул резиновой лапой. – Вира! Вира! – закричал боцман, и лебёдка заработала быстрее. 39


– Нашёл! Нашёл! – зашептали моряки, толкаясь и указывая на остававшийся неподвижным уходящий в воду трос. – Закрепил! Водолаза подняли на палубу, и старшина стал свинчивать болты скафандра. Следователь, капитан Криницкий, Климов уже стояли рядом. – Ну что? – едва сняли шлем, спросил Криницкий вихрастую круглую физиономию. – Фу, еле нашёл… почти под киль затянуло, ничего не видать, всё на ощупь… обвязал… тяните! – Не сорвётся? – Не, я его вокруг тулова, под плечики. Заскрипела вторая лебёдка, и все, оставив водолаза с разоблач��ющими его помощниками, вновь кинулись к борту. – Вира! Вира! – кричал боцман снова. Наконец из воды показалось что-то круглое и тёмное – голова! Выступили плечи, лебёдка тарахтела, и скоро над водой показалась вся человеческая фигура с кукольно висящими и болтающимися руками и ногами. Тело было несколько откинуто назад, и луч прожектора упал на лицо, поразившее всех своей незнакомостью. Один глаз был прикрыт, другой выпучен, неподвижен, как у мёртвой селёдки, рот был широко открыт и заполнен какой-то зелёной дрянью, будто замполит о чём-то пытался крикнуть. И Климов, сжимая поручни, слышал этот крик: «Рыбы! Люди! Знайте! Это Вовка Климов, стервец, меня утопил, Вовка Климов!» Труп уложили на палубу, и его обошёл доктор в резиновых перчатках, присел, пощупал голову, выбросил зелёную слизь изо рта, расстегнул одежду, открыв белую кожу. После осмотра он, прикрыв трупу глаз, попытался было закрыть рот, однако безуспешно – трупное окоченение уже началось. Надавил на грудь, и из носа и изо рта хлынула мутная водица. При этом труп неожиданно рыгнул, втянул в себя воздух со свистом, будто оживая, и матрос Первушин невольно перекрестился, как его покойная бабка, которую председатель колхоза ругал за «веру», крестилась в тёмном углу избы перед иконкой. И тут же получил здоровенный подзатыльник от старшины. – Ты это брось, – прорычал Гаврилюк, – а ещё комсомолец! – Видимых повреждений нет, однако запах алкоголя есть… – сказал, вставая и морщась, доктор. – Предварительно: смерть от утопления в состоянии алкогольного опьянения. – Ну, что собрались? – зыкнул Криницкий на окружающих. – Р-разойдись!.. Климову, Первушину и боцману остаться! Товарищ следователь, прошу в кают-кампанию… Климов, Первушин, боцман – за мной! Капитан и следователь вошли в кают-кампанию, оставив снаружи Климова, Первушина, Гаврилюка. Что ж ты, сукин сын, на посту заснул! – напустился Гаврилюк на Первушина, – ты у меня за это из гальюна не вылезешь, понял? – Товарищ старшина, виноват, виноват, – захлопал белыми ресницами Первушин, я только на секундочку присел на кнехт, не помню, как сморило. – Сморило, говоришь, ты ещё следователю поплачься – так он тебя под трибунал за это! – Что ж делать? – вконец растерялся Первушин. – Чего делать, чего делать! – передразнил Гаврилюк, – что хочешь придумай, только не болтай, что заснул! – А что же мне?.. – Скажи, шнурок завязывал, понял? – Так точно! – Ну, смотри, следователь уедет, а я здесь, над тобою! Климов отошёл, усиленно делая вид, что не прислушивается к разговору. Дверь открылась, и послышался голос Криницкого: – Климов, войдите!.. – Скажи, дуралей, что видел, как они поднимались и как замполит упал… – наставлял старшина матроса. 40


– Да я и на самом деле, как только услышал и вскочил, гляжу – товарищ лейтенант круг бросает в воду! – И про леер порванный, про леер молчи, пока не спросят!.. И какая блядина его порвала! Ведь я его днём самолично прикрутил! Ох, мне бы этого шалуна! – сжал кулаки Гаврилюк. – А теперь меня на этом же леере повесят! А откуда я возьму, если новый на складе обещали только завтра! Климов вышел довольно скоро. Ни слова не сказав, подошёл к борту и, опёршись о поручни, цыкнул слюной за борт и так и остался стоять, смотря в воду. Туман начал белеть: мутный рассвет поднимался. Вторым вызвали Первушина. Гаврилюк исподтишка показал ему кулак, перед тем как Первушин вошёл в кают-кампанию. Через пару минут молоденький матрос выскочил красный, как рак, с дрожащими на глазах слезами. Гаврилюк кинулся к нему, выставив кулаки: – Ну что, сука, сдал? – Да не сдал, не сдал я никого, – почти плакал Первушин, оправдываясь, – всё про шнурок, как вы велели, сказал, а они не верили, смеялись только и трибуналом грозились! – А про леер порванный спрашивали? – А про леер порванный знают… Гаврилюк выпучил глаза. – И про леер? – Это я им сказал, – неожиданно повернулся к ним Климов. – Да какой смысл отпираться, ежели следователь всё сам видел, когда трап осматривал. – Ну, теперь всё, – как-то сразу поник Гаврилюк, – теперь всё на Гаврилюка повесят! – Всем достанется, – сухо сказал Климов: у него кошки скребли на душе оттого, что изза него приходиться страдать совсем невинным людям. Никогда в жизни он не врал, а сегодня научился и, кажется, поставил все рекорды… Последним вызвали Гаврилюка. С ним тоже беседовали недолго, и он вышел багровый, как свекла. – Сказали, можно расходиться, – объявил он, – и все увольнительные отменяются до выхода в море.

БЛОКАДНИКИ – Ну что, товарищ капитан, – вздохнул следователь Скопцов, его покрытое белыми извилистыми червями лицо изобразило улыбку, – картина-то получается совсем неприглядная! Матрос ваш, конечно, врёт, что не спал на посту. Шнурки завязывал! – врёт, как цыганка на базаре, а ещё комсомолец… Конечно, заснул, присел на этот, как там его, кнехт и заснул, маму с папой вспомнил, девочку нецелованную… В показаниях путаница: он говорит, что видел, как Климов стоит у конца трапа, когда ваш замполит дошёл до середины, Климов утверждает, что шёл непосредственно за замполитом и пытался ухватить его за пояс, да рука соскользнула. – Товарищ следователь! – попытался было встрять Криницкий, однако Скопцов только отмахнулся – Картинка-то получается: пьянство личного состава, на борту никакой дисциплины: вахтенные спят, боцман пренебрегает обязанностями, а капитан где?– Не следит совсем за порядком на борту и среди личного состава. Да и Климов ваш, обратите внимание, странным мне показался каким-то, хотя в его положении… Я понял, товарищ капитан, – хмуро сказал Криницкий (на погонах следователя было четыре маленькие звездочки: званием он был капитан, что в сухопутье звание вовсе не великое, однако слово «капитан» как бы уравнивало их). – Да и дежурный КПП подтверждает, что Полубаков был пьян в стельку… Криницкий молчал. Он понимал, что возражать, доказывать что-либо, объяснять бесполезно. В лучшем случае выговор за развал дисциплины, а скорее строгий, с понижением 41


в звании. «Пьянство», говорит, да как он мог сделать Полубакову замечание? Да тот бы ему сразу политику вклепал! Да разве объяснишь этому чужому несимпатичному человеку? А ведь при желании этот сухарь следователь может придать делу политическую окраску: порванный леер и погибший коммунист – вполне можно состряпать дело о диверсии! Пристальный взгляд Скопцова переместился с каменного лица Криницкого на его грудь – орденские планки. – Где воевали? – неожиданно спросил он. – Ленинградский фронт… – Значит, блокадник? – От первого до последнего дня… – А точнее? – В Кронштадте, на линкоре «Марат» канониром. Мы Ораниенбаумский плацдарм заградогнём держали. – Знаю, «Марат» был повреждён… – Не то слово, фрицы в трюм бомбой попали, весь боезапас в носовой части сдетонировал – носовую часть снесло, но мы всё равно потом их били из бортовых орудий. – А ведь и я тоже блокадник… и был там же, в Кронштадте, – внезапно улыбнулся следователь, на груди у него были также две орденские планки – в куполе Максимки сидел корректировщиком. – Вот как! – лицо Криницкого невольно посветлело. И он заулыбался: Максимкой в Кронштадте называли бывший морской храм на якорной площади, переоборудованный до войны под кинотеатр с висящим над входом портретом Максима Горького, закрывающим икону, – никак, мы на одной рояли играли! – Играли, – усмехнулся следователь. Криницкий снова окаменел. Он вспомнил вдруг то, что ему то и дело в кошмарах снилось: весь причал, усыпанный горелыми человеческими останками, вой сирен, дым, застивший небо, и ещё что-то взрывающееся со снопами искр, бегущие вокруг санитары, пожарники, матросы и солдаты с раскрытыми ртами… Помолчали – Вот что, – наконец сказал Скопцов, – оформляю всё как несчастный случай, без упоминания о порванном леере и спящем матросе… Это все, что я для вас могу сделать, но, сами понимаете, без обычного выговора дело не обойдётся – вас спасает, что раньше ничего подобного под вашим руководством не случалось, одни награды да грамоты… Криницкий даже забыл сказать «спасибо» – всё так же сидел как каменный идол из Полинезии. – Ладно, – сказал Скопцов и начал вставать, поправляя планшет. – Стойте! – воскликнул Криницкий, – присядьте ещё на минуточку, я сейчас! Скопцов сел, а капитан кинулся к буфету, и, где-то пошарив, достал бутылку, потом два стакана. – Из неприкосновенного запаса! – подмигнул он следователю и, вернувшись, наполнил стаканы до половины. – Из закуски, извините, – мануфактура! Губы Скопцова были плотно сжаты. – Там, на Пискарёвском мои жена и дочь, – вдруг вымолвил он, не меняясь в лице. – А тогда на «Марате» триста человек в один миг! – сжал стакан Криницкий, вздохнул: – Помянем ваших! – Помянем всех погибших! – взял стакан следователь. Не чокаясь, выпили, занюхали рукавами. – Семь миллионов! Семь миллионов! – покачал головой Криницкий. Он, конечно, не верил, и вся страна не верила, – а горем чувствовал, как и другие, что гораздо, гораздо больше, но эту цифру назвал вождь, и, говоря так, Криницкий лишь хотел сказать, что очень, очень много! – А какие люди были! – Да какой семь! – отмахнулся неожиданно Скопцов. – Нам ли не знать? Гор��здо, гораздо больше… 42


Криницкий мрачно промолчал: хотя он и не верил уже, что эта фраза может быть у этого человека провокацией, но приобретённая осторожность взяла верх, и он только снова разлил в стаканы – грамм по сто. – За всех наших, что не дожили… – поднял он стакан. – За всех блокадников… – сказал следователь. Они смотрели друг другу в глаза и находили в них Правду. – Ну, будем! – сказал Криницкий, и они снова, не чокаясь, выпили. – Ну, всё, – сказал, решительно вставая, Скопцов, – удачи, капитан! Криницкий встал провожать. Они молча прошли до трапа, пожали друг другу руки, и Скопцов стал спускаться. На месте порванного леера уже был натянут новый. Скопцов приостановился на середине трапа, обернулся, махнув рукой Криницкому, и снова стал спускаться к ожидающему его на причале побитому виллису.

СИНЯЯ ТЕТРАДЬ Почти сразу после отъезда следователя командир вызвал к себе Климова. Капитан сидел за столом хмурый, насупив брови. Климов вошёл и отдал честь: – По вашему приказанию лейтенант Климов прибыл! – Вольно, Климов, – сухо сказал капитан и долго перебирал какие-то бумажки на столе, не глядя на Климова, который стоял и ждал. – Вот что, Климов, – наконец поднял на него глаза капитан, – и какого чёрта ты попёрся с этим Полубаковым в кабак? Все же знают: вы не слишком дружили – ну, я это следователю докладывать не стал. – Потому и попёрся, товарищ командир, – ответил Климов, играя желваками и опустив глаза, – он мне характеристику в партию обещал дать. Криницкий презрительно поморщился – сколько раз он видел на фронте бойцов, которые перед смертным боем просили их считать коммунистами, а здесь просто так, за бутылку! На Полубакова это было похоже, хотя, скорее всего, обманул бы молодого дурака. Но Климов! – неужто он участник этого унизительного торга!.. А он-то его считал чистым и честным парнем! И с этого момента Криницкий подсознательно решил избавиться от молодого лейтенанта – списать его на берег при первом удобном случае. – А знаешь, – сказал Кривицкий, что больше всего противно? – Никак нет! – Что оказывается, под моим начальством служат трусы! – Я не трус! – Кровь бросилась в лицо Климову. – Молчать! А как же первая заповедь: сам погибай, а друга выручай! Водичка холодная показалась? – Никак нет! – Тогда почему? – горестно усмехнулся Криницкий. Конечно, с точки зрения закона я тебя упрекнуть не могу, но... – Капитан помолчал и выдохнул: Не та, видно, после войны порода морская пошла! – Никак нет! – Что никак нет! – удивился Криницкий. – Товарищ командир, – глаза лейтенанта прямо и без страха смотрели в глаза Криницкому, – а я его и не хотел выручать! – Как так? – ошарашенный таким признанием смотрел на него командир. – Вы говорите: товарища выручай, да какой же он мне товарищ! «А, была не была! – подумал Климов, – вот возьму и выложу как всё было!» Они смотрели друг на друга и молчали, глаза в глаза, посылали какие-то сполохи… Так прошло минута или две, в бессловесной дуэли- допросе, но командир первым опустил взгляд, так и не задав главного вопроса, будто сам его остерёгся: меньше всего ему хотелось снова 43


ворошить эту историю и лишнюю тяжесть брать на душу. Он только нахмурился и пробормотал: – А ты, оказывается, не так прост Климов!.. Ну так иди, иди, повышай… – Товарищ командир! – Что ещё? – Когда мы с замполитом сидели в «Глории», он хвалился, что у него есть какая-то синяя тетрадь, в которой мы все… – Довольно! – резко оборвал лейтенанта Криницкий, он понял всё. – Можете идти, лейтенант. Климов развернулся, однако капитан его остановил: – Стойте, лейтенант! – Слушаюсь! Криницкий встал из-за стола, тяжело опёршись костяшками в дерево, нахмурился. – В общем так, товарищ лейтенант, дело вам поручается. Важное. Завтра приедут жена и дочь Полубакова из Ленинграда. Ваша миссия встретить, объяснить, успокоить, ни на шаг не отходить! Похороны организуем как надо, с воинскими почестями! – Товарищ капитан! – Лицо Климова перекосилось и стало вмиг жалким. – Прошу вас, выберите кого-нибудь другого, умоляю… – Нет, ты и только ты! – ткнул пальцем на лейтенанта Криницкий, и в глазах его мелькнуло что-то острое: – Любишь кататься, люби и саночки возить! Свободен! Климова словно кипятком обожгло: «Догадался!», однако командир смотрел на него и молчал, ничего больше не спрашивая. – Ну, что столбом стоишь? – наконец снова разжал губы капитан: Я сказал – свободен!.. «Спишу на берег, при первой же возможности» – подумал он решительно. Нет, не нужны были Криницкому чужие тайны – из опыта знал, что за человеческими тайнами ничего хорошего не найдёшь. В людях ему нужна была ясность. После ухода Климова Криницкий снова достал бутылку со стаканом. Перед его внутренним взором стояла всё та же картина: небо в клубах дыма, дымящиеся человеческие останки, бегущие солдаты, матросы, санитары с безумными глазами и черными дырами ртов, раскрытых в беззвучном от грохота и воя сирен крике… Криницкий наполнил стакан, выпил одним махом и уставился в какую-то точку перед собой. – Триста человек! – пробормотал он. – Триста человек! Было и нету! Не понимаю! В один миг! Не понимаю… – Зачем!? – ударил он кулаком по столу. Вернувшись в каюту, Климов рухнул на свою аккуратно заправленную койку, не раздеваясь, и тут же провалился в глубокую яму сна: сказалось чудовищное напряжение последних бессонных суток. И снилось ему, будто он плывёт в мутной воде, разводя руки. А из самой глубины на него белыми глазами таращится огромная белая рыбина и будто ждёт, пока он отяжелеет и сам пойдёт к ней вниз на корм. Но он не очень её боялся: он был в верхних слоях, куда ещё проникал солнечный свет и куда чудище не могло подниматься, и сил ещё было достаточно... Часа через два будто кто-то толкнул его в бок. Он сел на кровати, растёр ладонями лицо, нащупал коробку «примы» и спички, вышел на ют. Опёршись на фальшборт, достал папиросу и, чиркнув спичкой, закурил, глядя в белый туман. С омерзением вспомнил приснившегося монстра и тряхнул головой, изгоняя его из памяти. На сердце словно камень лежал – теперь придётся с ним свыкнуться, сжиться, ведь носить его придётся всегда. И уже не первый это был камень – та свобода, та лёгкость, которые он ощущал в училище, ушли в прошлое безвозвратно. Первым, самым тяжким, была слепота сына, второй – то, что открыл ему Шулегин – что живут они внутри огромной Лжи. Ничего, он выдержит – сердце ещё сильное, молодое. Сколько же камней, больших и малых, наваливается на сердце человека за его жизнь? Чего стоит для его мамы каменище гибели его отца, который она носит постоянно, да 44


и из-за тяжких отношений с Мартой, и за слепоту внука переживает – оттого: то церковь, то рюмка водки, с которой он её внезапно застаёт и которую она, всегда такая уверенная и категоричная, смущённо пытается прикрыть от его взгляда, задвинуть куда-то. «А Криницкий-то догадался!» – подумал Климов, впрочем, довольно равнодушно. Всё смешалось, всё непонятно… А что Истина? Где? – сын, Марта, бедная мама и… море… Море, конечно! Поход! Оно даст ему дело и покой, даст время душе отстояться, окрепнуть. Взгляд Климова опустился на воду за бортом: в тёмной воде у самого борта, среди радужных пятен мазута, щепок мусора и окурков на ряби болталась раскрытая кожаная общая тетрадь синей обложкой кверху. Климов ни на миг не усомнился, что это именно та тетрадь! Криницкий видимо побрезговал из чувства осторожности порвать, а, наверное, взял двумя пальцами, как дохлую гадину, и просто вышвырнул за борт! И теперь некому её читать, кроме рыб и морского царя, а ядовитые чернильные строки размываются, растворяются с каждым мгновением в безвредной воде.

ЛЕС В вышине шумели сосны, из тумана на лицо выпадал мелкий дождь. Пахло хвоей и предзимним холодом. Иногда сквозь струящуюся серую пелену показывалось размытое серебряное пятно солнца. Сосны шумели, тревожно шептались: «Кто это? Кто это идёт по просеке? – Опять человек! Опять человек…» – передавали они друг другу. «Зачем он? Зачем пришёл сюда?... А нет ли в его руках пилы или топора, сёстры?» – «Нет! Нет. Нет!»… «И что этим людям нужно? Что нужно? Суетятся, бегают – только вред от них, погибель и тревога… И сами они несчастливы, несчастны! А мы стоим годами, десятилетиями, сотни лет наши сёстры стоят, и никуда нам не надо за счастьем ходить, и нет нам заботы – лишь бы нас не трогал, не тревожил человек… Мы счастливы и зелены, и зимой, и летом, – мы знаем, что такое счастье: это в сладком сне дышать, пить воздух и свет небесный кронами, пить воду и соки из тёмной земли корнями, соединять в своих стволах потоки неба и земли и расти, и тихо радоваться, и тихо торжествовать!»… Рауль приостановился, поднял лицо, увидел эти стройные, как органные трубы, стволы, таинственно шепчущиеся зелёные облака хвои, и впервые за последние дни слабо улыбнулся. Он любил сосны, и шум их напомнил шум морских волн. Где сейчас отец? Где-то в тюрьме или в вагоне с другими заключенными на пути в Сибирь… Помоги Господь ему! Рауль посмотрел на часы – до встречи, которая должна была состояться, осталось 45 минут, а сожжённая молнией сосна, о которой говорил Тийк, ещё не появилась, и он быстро зашагал вперёд. Он сделал в��ё, как напутствовал Тийк: на первом паровике доехал до названной станции, оттуда автобусом до колхоза «Имени Карла Маркса», не доезжая, вышел на остановке у хутора на краю леса с ветряной мельницей на холме, каменной, полуразрушенной, со свисающими кое-где клочьями ткани с деревянных остовов крыльев – так что Дон Кихоту не во что было бы воткнуть здесь своё славное копьё… Прошёл назад по шоссе и, найдя просеку, свернул на неё. «Хвоста» за ним, кажется, не было. Никто ни в поезде, ни в автобусе не пытался узнать, кто он и куда держит путь: люди ехали молча, погружённые в свои думы, и по их лицам было видно, что они не слишком весёлые. За плечами у Рауля был небольшой дорожный мешок со сменой одежды, хлебом, сыром и флягой с водой. Резиновый плащ блестел от влаги, и от быстрой ходьбы стало жарко. Домой после обыска он не заходил. Тётушка Аста сказала, что там полный разгром и квартира опечатана до приезда новых жильцов. Впрочем, ему, пожалуй, ничего из вещей не было жалко, кроме фотографий матери и зелёной тетрадки со стихами. Но все книги, записи и фотографии, по словам той же Асты, общавшейся с понятыми, были зачем-то вывезены следователем. Фотопортрет матери и зелёная книжка с его стихами были, пожалуй, единственными вещами, о которых он сейчас сожалел особенно. 45


Как-то вдруг оборвалась, казалось, накатанная и вполне спокойная жизнь! Не особо напрягаясь, готовился к поступлению на филологический факультет Тартусского университета, встречи с друзьями-литераторами, пиво, стихи… А ведь пару его стихотворений даже опубликовали в газете «Советская Эстония»! И весь гонорар он потратил на грандиозный пивной пир в Ыллэ-баре, в подвальчике старого города, где поил пивом всех желающих – и знакомых, и незнакомых. – Рауль, – говорили ему, посмеиваясь, друзья, – вот ты описываешь, как тяжело бедному и одинокому эстонскому рыбаку в ночном море тянуть из пучины сеть, а сам-то ты хоть раз пробовал? Рауль только отмахивался: – Для творческого человека важен не опыт, а сила воображения! – Так выпьем же за силу воображения нашего поэта Рауля! – орали все и чокались кружками. – И про маяк здорово! Который светит нашему рыбаку, указывает путь в светлое будущее! И что это за светлое будущее, надо догадаться! – Да ладно, ладно вам, – отмахивался смущённо Рауль, чувствуя в похвалах друзей долю издевательства за очевидные литературные штампы. – Самое барахло ведь опубликовали, самое барахло! – грустно качал он головой. – Как самое барахло! – ввинтился сухонький старичок в морской фуражке с сизым носом, нависающим над белой шкиперской бородкой – известный во всех таллиннских кабаках пьяница капитан Арвид (он и в самом деле когда-то был капитаном и водил шхуны с охотниками на тюленей). – Такое хорошее пиво за барахло не дадут! Пиво-то какое! Так выпьем же за пиво! – Так выпьем за пиво! – подхватывали остальные. На отца, однако, его публикация впечатления не произвела: – Ну что такое писатель, поэт? – сказал он тогда. – Это не специальность. Что толку, что наш Таммсааре знаменит? Беден был и болен… да и остальные… Тем более слова… Слова сейчас опасны: слово и так повернуть можно и эдак… Я бы тебе советовал приобрести хорошую практическую профессию, которая всегда смогла бы прокормить и тебя, и твою будущую семью. Так неожиданно сам для себя вместо филологического факультета в Тарту Рауль попал в техническое училище с ускоренным курсом и через три месяца стал дипломированным электриком. Его литературная компания посмеивалась над таким превращением, однако те же шутники время от времени в панике звали друга, когда гасли настольные лампы и что-то случалось с проводкой, и поэтому Рауль на них не обижался. Он продолжал писать стихи – о море, о соснах, о валунах, о Калевипоэге, о даме сердца – ей он посвятил целый венок сонетов. Ни для кого из друзей её имя не было секретом. Да, это была Марта, его школьная любовь, Морская Волна, которая (о ужас!) вышла замуж за русского моряка! Они посмеивались втихомолку над этой любовью, но в то же время не могли не уважать и не удивляться такому безнадёжному постоянству. Он носил стихи в газеты, но после первой публикации всё вдруг замерло: редакторы смотрели на него странно и стихи возвращали. «Почему? – удивлялся Рауль, – ведь они не хуже опубликованных!» И лишь один редактор, пугливо оглядываясь, выдал ему тихим голосом секрет: «Ваши стихи аполитичны, время требует другого: вот если бы вы воспели нашего вождя… Ну хотя бы в первой строфе, а дальше пишите, что хотите – и сосенки, и цветочки, и птички… и всё пойдёт, как по маслу, вот увидите! Сделайте так, чего вам стоит? Вы же талантливый человек!» В тот же день, возвращаясь домой, Рауль купил в киоске союзпечати свежий номер журнала «Большевик» с цветным портретом вождя. Придя домой, он сел за письменный стол, развернул журнал, поставил перед собой портрет, положив перед собой чистый лист бумаги, обмакнул перо в чернильницу и попытался вызвать в себе вдохновение, вглядываясь в портрет. Усатый человек с невысоким лбом и тяжёлыми чертами лица пристально смотрел на поэта, а поэт на него. Уже пару раз высыхали чернила на стальном пере, и его снова 46


приходилось опускать в чернильницу, и лишь на третий раз перо прикоснулось к бумаге и побежало… Как ни странно, стихи вдруг пошли на русском. О великий наш вождь! Царь царей и морей! Ты позволил себя называть «наш товарищ»! Мы за это отплатим кровью наших детей, Немотой наших губ и кошмаром пожарищ! Рауль отложил ручку, перечитал и почувствовал, что в душу вползает холодный страх, разрастается, раздувается в нём, и вот уже этот страх, ужас готов разорвать его изнутри, овладевая им окончательно. – А-а, кур-рат!4 – рявкнул Рауль. – Сосны, птички, цветочки, говоришь?.. Он смял написанное, выдрал из журнала портрет, распрямил лист, сложил с портретом и стал рвать бумагу на куски, сначала крупные, потом всё более мелкие, и чем мельче становились кусочки, тем более страх отступал, уходил, растворялся, тем он свободнее и счастливее себя чувствовал. Пиры в винном погребке продолжились, благо оклад Рауля, устроившегося в приборостроительный цех завода «Двигатель», это позволял вполне. Не в пример некоторым друзьям-поэтам, болтающимися между небом и землей, перебивающимися случайными заработками. Один раз в винном подпитии, когда уже потерян счёт пивным кружкам, друзьядоброхоты затянули его к проституткам: «Творческий человек должен иметь опыт!» – твердили они. Он помнил красивую черноглазую женщину и смятую советскую банкноту, ей оставленную. И её насмешливую улыбку… Этого воспоминания он стыдился, как если бы о нём узнала сама Марта, как если бы он написал хвалебное четверостишье вождю. Для него, в отличие от многих приятелей, в физической близости с женщиной было нечто сакральное, как бы ни притворялись люди, стараясь превратить это в забаву. И, выставленная на продажу, эта мощная первобытная сила вызывала омерзение тем более тошнотворно-отвратительное, что при этом он чувствовал задыханье, безлико-мощную первобытную страсть, идущую снизу к голове, которую он беспомощен был полностью победить… И от этого столкновения духа и плоти, происходившего где-то на уровне горла, перехватывало дыхание, тошнило… Нет, он не был монахом, святым, он был молод, здоров, и у него были романчики с девицами лёгкого поведения из его среды – но тут было всё на взаимности, на первичном чувстве симпатии, а не на деньгах, без купли-продажи, и потому связей с ними он не стыдился, даже перед Мартой. Всё произошло неожиданно. Около недели назад отец пришёл из порта, где работал заместителем главного бухгалтера, взволнованный. Он ходил и ходил по комнатам, туда и сюда, время от времени останавливался у фотопортрета жены в рамке, поправлял пенсне и смотрел на неё, будто о чём-то советуясь. – В чём дело, папа? – спросил его Рауль. Отец остановился перед ним, выпрямился, Ухватил подтяжки и отпустил их со шлепком. – Понимаешь, было общее собрание. Они требуют взять обязательство перевыполнить план перевалочных разгрузочно-погрузочных работ в три раза! Но это бред! Это невозможно!.. У нас нет ни технических мощностей, ни людей! Я всё посчитал, привёл цифры… Да, если напрячься и работать днём и ночью, мы сможем взять планку в тридцать процентов… но не в три же раза! А они обвинили меня в саботаже!.. Я им стал объяснять, что по-иному, значит, заниматься приписками, врать, а я не могу, я никогда в жизни не врал, и все, кто меня знает, могут это подтвердить. А они сказали, что я политически близорук, – отец поправил пенсне на переносице, – и вообще, что я враг народа! Потом было голосование,

4 Чёрт – (эст.)

47


и за этот безумный план проголосовали все, даже мною уважаемые и неглупые люди… почти все проголосовали… – Что значит «почти»? – Я воздержался… Понимаешь, они хотят заставить меня лгать, а я не могу… – отец сел на стул, понурился, положив руки на колени, и ладони бессильно свесились. – Я виноват… Рауль был ошеломлен: что-то совершенно чуждое и беспощадное вдруг вломилось в его жизнь. – Теперь меня в любой момент могут арестовать, – тихо сказал отец. – Если за мной придут, здесь не оставайся – они берут и членов семей врагов народа… Трое суток прошло в напряжённом ожидании, но всё было тихо, и на четвёртый день Рауль отправился на вечеринку по случаю дня рождения одного из друзей. Сначала он не хотел идти, но отец почти прогнал его: «Иди, иди, развейся, а чему быть – того не миновать… только дай слово, если что случиться, сюда больше – ни ногой!» В тот вечер он пил много и не пьянел. Возвращался далеко за полночь в мрачном предчувствии. Когда свернул на свою улицу, от стены неожиданно отделилась белая женская фигура. Это была тётушка Аста – медсестра, их соседка по двору. – Рауль, – сказала она, ухвати его за руку, – мужайся, твой отец арестован, в доме обыск, не возвращайся больше сюда – это твой отец просил передать. – Сказав это, она скрылась в темноте, а он остался стоять, как оглушённый. Он всё же прошёл пару двухэтажных финских домиков, приблизившись к своему – такому же милому, двухэтажному, уютному, с печкойголландкой… Напротив его дома стояла «эмка». Он остановился, чувствуя, как бухает сердце, и закурил, перед тем как уйти отсюда навсегда. На просеке было тихо и дико, мокрые жёлтые осенние травы поднимались почти до пояса, быстро намочив брюки выше голенищ невысоких резиновых сапог. Только сосны шумели время от времени, как волны морские. А вот и убитая молнией сосна – огромная, чёрная, корявая, выступающая на просеку, она раскинула свои ветви, будто хотела сжать всё небо. Он пришёл даже раньше, минут за десять до двенадцати, когда здесь должен появиться человек из отряда Тийка. Найдя подходящий пенёк у куста можжевельника, он присел и задумался. Вспомнился вдруг капитан Арвид со своей морской с якорем фуражкой, сизым носом, нависающим над белой шкиперской бородкой. Как рассказывал. «Подхожу к борту, а на меня из воды тюлень смотрит, стоит столбиком и смотрит… А глаза у него, скажу я вам, такие тёмные, умные, внимательные, точь-в-точь человечьи… да что там человечьи! – у людей таких не встретишь, разве в церкви… Смотрит он на меня так внимательно-внимательно, а я на него. Смотрит, будто выспросить хочет важное что-то. И тут меня как током поразило: да ведь это такая ж душа, человеческая, после смерти там… только выразить он не может вопрос. А вопрос в том: «Зачем вы нас убиваете? Неужели же вам, людям, так нужны наши жир, мясо?..» А мы продаём их на деньги: деньги – вот что нам нужно. И я подумал, ведь они совершенно беззащитны, а у нас на них и ружья, и остроги, и гарпуны, и дубины… И сколько их беззащитных, добрых, мы перебили, сколько душ таких на моей совести? С тех пор я на тюленей перестал ходить». Рассказывал он это не раз, за что Арвида считали немного сумасшедшим. А если кто-то из присутствующих собутыльников сомневался в выразительности тюленьих глаз или начинал подсмеиваться, то Арвид немедленно лез в драку. По этой причине в бары его пускали неохотно или с непременным условием: о тюленях – ни слова! Неожиданно хрустнул сучок, и Рауль обернулся. Из-за можжевелового куста показалась высокая фигура в плаще с капюшоном, над плечом человека торчал ружейный приклад. По описанию Тийка Рауль узнал его сразу: «Его ни с кем не спутаешь – жёлтобородый, высоченный, как каланча, старик, настоящий хозяин леса, … Ровно в двенадцать он выйдет к дереву – там обычно происходят встречи со связными. А о тебе я сегодня же сообщу…» «Как, 48


каким образом?» – удивился тогда Рауль. «Почтой, – ответил Тийк и, увидев удивлённые глаза Рауля, добавил: – Не по советской – по нашей, эстонской…» – Тэрэ! – просто сказал, приподнявшись, Рауль и почтительно наклонил голову. – Тэрэ, – ответил, приблизившись, старик и присел на ближайший пенёк, и Рауль снова сел. – «Мне хотелось бы вернуться домой!» – произнёс Рауль строчку из запрещённой песни – это был отрядный пароль, который сообщил ему Тийк. Старик будто не слышал. Усевшись на соседний пенёк, достал из кармана жёлтый янтарный мундштук, пачку «Примы» и, вставив в него папиросу, закурил. – Надо отдохнуть, – сказал он. – Тийк сказал мне вас найти, ведь вы Юло? Моё имя Рауль… Старик, усмехнувшись, взглянул, наконец на Рауля: – Совсем городской, вижу! – покачал старик головой. Рауль вкратце рассказал Юло свою историю. Они некоторое время молчали. – Совсем городской! – снова покачал он головой и усмехнулся. – Хорошее пополнение… А оружие есть? – Нет... Но я умею разжигать костры и стрелять из «вальтера»… Юло снова усмехнулся, он явно не был настроен на беседы. Докурив папиросу, встал. – Пошли… Он шёл впереди, тихо ступая, и Раулю он казался Следопытом из прочитанных в детстве романов Купера, а его карабин легендарным «оленебоем». – Не ломись, как медведь, – вдруг недовольно обернулся Юло, – ступай тише и легче, как в церкви… И Рауль стал стараться идти тише, попадая старику в след и скоро взмок от напряжения. Юло шёл быстро, будто скользил меж кустарника. Неожиданно он сорвал с плеча карабин, раздался звук выстрела, и лес сразу прорезал детский вопль боли и ужаса, такой пронзительный, что у Рауля чуть волосы дыбом не встали. Юло ринулся вперёд и, чтото ухватив, поднялся, оборачиваясь к Раулю. Он держал за уши плачущего и дёргающегося зайца. Он сделал лёгкое движенье рукой, и заяц замолк, обвиснув серо-белой, начавшей линять к зиме тушкой. – Вот, – добродушно улыбнулся Юло. – Теперь ужин обеспечен, а об обедах мы забыли… Он закинул тушку в висящую через плечо суму, и они зашагали дальше. Сосновый бор сменился смешанным лесом с почти голыми уже лиственными породами, башенными елями, мокрый мох зачавкал под ногами… Спустились в овраг, на дне которого журчал холодный ручей, перешли его по двум брёвнам, поднялись наверх. Юло приостановился, внимательно огляделся. – Вот мы и пришли, – сказал он.

КОНЕЦ БОГА Рауль удивлённо огляделся и поначалу ничего не заметил, кроме крохотной лесной поляны, однако, сделав несколько шагов вслед за Юло, разглядел слева шалаш из сосновых веток с кострищем, а впереди невысокий склон, поросший кустарником. Юло отодвинул ветви, и Рауль увидел маленькую деревянную дверцу. – Прошу господина студента в наш замок, – сказал Юло, отодвигая дверь в землянку. Рауль хотел было возразить, что он не студент, но сдержался и, согнувшись крючком, вошёл в чёрный проём. В глаза плеснула сплошная тьма, попытавшись распрямиться, больно стукнулся головой о дерево. Во тьме раздался надсадный кашель. Они довольно долго ждали, пока кашель прекратится. – Это ты, Юло? – наконец спросил хриплый голос из темноты, и послышалось тяжёлое свистящее дыхание. – Я, – ответил Юло. 49


– А кто это с тобой? – Пополнение привёл, – ответил Юло, – завтра на Москву пойдём. – А-а, – сказал из темноты человек, – тогда я хочу его рассмотреть. Зажги лампу. Юло прошёл вперёд, и скоро во тьме засветилась, разгораясь, керосиновая лампа, а Рауль почувствовал, какой гнилой и тяжкий воздух в землянке. По мере того, как глаза привыкали к сумраку, он стал различать в слабом свете лампы окружающие предметы: бревенчатые неотесанные стены, справа впереди и слева, за чуркой, на которой стояла лампа, покрытые брезентом нары, в левом углу ящик рации... На нарах слева зашевелилась куча тряпья и снова разразился кашель. Когда приступ закончился, хриплый голос спросил: – Сейчас день или ночь? – День… – ответил Юло. – Пить дай… – попросил человек на нарах, и Юло, прихватив пустой котелок, стоящий рядом с больным, вышел. Больной приподнялся с нар, и Рауль увидел, что на него смотрит воплощённая смерть: череп, обтянутый мокро блестящей кожей с хрупкими сосудами и прилипшими жидкими светлыми волосами, на ощипанной куриной тонкой шее, вместо правой щеки – бугристый ожоговый шрам – он стягивал щеку, и оттого правый глаз казался больше левого, а угол рта был вздёрнут, будто в кривой усмешке. За больным на стене висели автомат и бинокль, – Меня зовут Рауль, – сказал Рауль, подходя и подавая руку, – Рауль Метс. – Хуго, – коротко сказала смерть, протягивая ладонь и, пожимая её, Рауль почувствовал каждую косточку кисти и горячую влажную кожу. – Ты из города? – спросил Хуго. – Да, – кивнул Рауль. – Как там с кабаками, не все ещё коммунисты закрыли? Рауль пожал плечами: – Есть ещё, но я туда не хожу. – Ну и дурак…А- а-а, ты ещё мальчик? Мальчик пришёл воевать! – раздался трескучий смех. – И к проституткам не ходишь? – Нет. – Ну и дурак дважды, самое лучшее в жизни – это бордели и проститутки! Есть хоть что вспомнить перед тем как подохнуть. Да вот, подыхаю не от пули, а от какой-то чахотки! Сейчас бы бокал коньяку!.. Водки не принёс? Курева не принёс? .. Плохо… Зачем тогда явился?… – Новый приступ кашля оборвал речь. Юло вошёл и поставил рядом с больным котелок с водой. – Надо бы тебе врача, – сказал он. – Да, и милицию с ним… – усмехнулся Хуго. – Значит, мальчик пришёл воевать, Храбрый Портняжка – семерых одним ударом? – хихикал череп, потом схватил воду и принялся жадно пить. Рауль молчал. Юло тронул его за плечо и указал на нары справа: «Это твоё место…», и вышел. – Юло как нянька, заботливый и глупый… – Хуго снова улёгся на нары, и теперь был слышен только его голос и кашель. – Чистый, интеллигентный мальчик пришёл воевать, браво! А ты хоть одного врага убил? – Нет, а вы? – О да��� да! – И много? – Я не считал. Под Нарвой мы их косили, как траву! Только пулемётные ленты успевали менять… Русские свою пехоту не жалеют – вот артиллерия – да! Артиллерия их молотит! Ад!.. У меня с тех пор контузия. Да, я много убивал – и русских, и евреев, и наши предатели попадались! Это замечательное чувство, когда убиваешь врага, когда он просит пощады! В твоих руках автомат, вся его жизнь, вся его вселенная сошлась в дырочке, откуда вылетит пуля – ты высшая, прямая власть, какой не было над ним ни от матери, ни от отца, ни от 50


фюрера, ни от Сталина! А он валяется у тебя в ногах, сняв всё человеческое, и клянчит! Потому что в этот миг ты для него всё, ты – бог, бог, бог, а он – четвероногое!.. Приступ кашля прервал речь. Хуго отдышался: – Да, вот сколько бы раз ещё мог бы быть богом, если б не чахотка! А в общем истина одна – всё дерьмо! Дерьмо! – громко и с вызовом повторил он. – Всё дерьмо! И я дерьмо! Зато не самое жидкое! Я дерьмо, но я – Бог!.. – И снова приступ кашля... Рауль оставил вещи на нарах и, чувствуя невольную тошноту, вышел из землянки. «Господи, скорее бы только появился Тийк» – подумал он. Напротив шалаша вился дымок костра – там Юло, сверкая ножом, разделывал красными от крови руками зайца. Рауль присел рядом на корточки и стал наблюдать за его ловкими движениями. – Доходит, – только сказал Юло, кивнув в сторону землянки. – Вот натоплю заячьего сала, наверное, полезно при чахотке… Смеркалось. Вокруг темнел глухой лес, слабо вилось пламя в сыром воздухе, и Юло то и дело его раздувал. И Раулю показалось, что они далеко-далеко и от города, и от Эстонии, и от человеческой цивилизации вообще, в каких-нибудь глухих лесах Канады. – Здесь, в округе, мы совсем одни? – спросил он старика. – Почему же, в двух километрах хутор Каупо, – ответил Юло, – но мы к нему почти не касаемся. Дочки у него хорошие, одна замужем за местным милиционером – он эстонец, и потому наш район не трогают, да и мы здесь сидим тихо… – А Каупо кто? – Каупо – хороший человек, фермер…Дочка при нём младшая… А в этой глуши где для неё жениха найдёшь? Рауль достал фотографию Марты. Марта смотрела на него и в неверных бликах костра, будто слегка улыбалась. – Твоя девушка? – спросил Юло. – Да, – ответил Рауль, – но она замужем за другим. – Зачем же ты носишь её фото? – удивился Юло. Рауль промолчал. – Она не для любви, – наконец ответил. – Так зачем же? – снова удивился Юло. – Для сердца. Юло неопределённо хмыкнул. Заячьего сала Юло натопил в консервной банке, но оно оказалось таким вонючим, что его никто принимать не стал, и Юло одним духом вылил его в себя – не пропадать же труду! Хуго отказывался есть, только пил воду, лежал и кашлял, выплёвывая с мокротой и кровью куски легких в стоящее рядом ведро. Когда совсем стемнело, старик и Рауль перекусили зайчатиной с сухарями и запили сырой водой из ручья. «Кто-то им носит сухари!» – подумал Рауль, но не стал излишне любопытствовать, боясь показаться для Юло подозрительным. А Тийка всё не было, и Юло всё более мрачнел. – Пошли спать, – наконец скомандовал он. Они залезли в землянку и улеглись на крытые брезентом нары, набросив на себя истрёпанные грязные одеяла. – Надо бы тебе врача, – повторил Юло, выслушав очередной приступ кашля Хуго. – А иди ты к чёрту! – ответил больной. Юло громко зевнул и через несколько мгновений захрапел. Рауль заснуть не мог – слева слышался то и дело надрывный кашель и бормотание, справа, почти над ухом, храпел Юло. Скоро Рауль почувствовал пробирающий до костей мокрый холод, от которого не спасало ветхое одеяло, как ядовитая иголка вонзилась в голеностоп, ещё одна и ещё, зуд невероятный!.. «Блохи!» – понял Рауль и яростно зачесался. Он прислушался к бормотанию больного и, кажется, услышал: «Уйди! Уйди! Уйди!...» – очевидно, Хуго бредил. Рауль потерял всякую надежду заснуть и смотрел в темноту, смиренно решив дождаться утра. Он 51


постарался отвлечься, никакие конкретные образы или мысли не приходили в голову: ночь превратилась в мучительную дорогу в никуда… Вспомнилось лицо матери. Да, беззаботное было время до тех пор, пока не стали появляться на улицах Таллина советские моряки – матросы и офицеры вошедшей в таллиннский залив советской эскадры. Город охватило тревожное предчувствие. Все, от портового грузчика до профессора консерватории, вмиг стали интересоваться политикой. В разговорах взрослых то и дело мелькали фамилии: Молотов, Сталин, Гитлер, Риббентроп, Черчилль… Говорили, что СССР вот-вот нападёт на Эстонию и флот здесь неспроста уже стоит. Говорили о предстоящем нападении как о неизбежности и в школе, и дома… Тогда скауты их школы решили организовать отряды сопротивления. Мальчишки уже воображали будущие военные подвиги и с увлечением обсуждали, как лучше устраивать засады, на манер индейцев, а если взрослые не дадут им огнестрельное оружие, решили изготавливать луки, арбалеты и стрелы. Кто-то достал даже старинную немецкую книгу с описанием средневековой технологии их изготовления. Никто и помыслить не мог о том, чтобы сдаться врагу. Имена у них уже были, у всех четверых: Ястребиный Коготь, Огненное Перо, Быстрый Мустанг и Морская Волна – Марта… Отец ходил печальный по квартире, которую они снимали в старом городе, всегда ровная и весёлая мать поугасла. – Будет много ненужной крови, – печально вздыхал отец. – Наша армия не выдержит такой массы. – Это ужасно, – качала головой мать, – неужели нам никто не поможет? А Финляндия? А Англия? Германия, наконец! – Мы слишком маленькое государство, чтобы Англия из-за нас объявляла войну Советам. А у господ Гитлера и Сталина сейчас почти дружба. Потом тот день – гул самолётов, эскадрилья за эскадрильей волнами проходящих над городом, так низко, что на крыльях были видны красные звёзды. Обращение к нации президента из резиденции в Кадриорге. Вся семья приникла к радиоприёмнику. Президент призывал эстонцев сложить оружие, чтобы избежать излишнего кровопролития, ибо силы слишком неравны и Эстонии неоткуда ждать помощи. Президент призывал сохранять мужество, готовиться к трудным временам, запасаться продуктами… Мечты Рауля о военных подвигах в духе героев Майн-Рида и Карла Мая рухнули. Родители запретили ему выходить на улицу, но он сбежал из дому. Вместе с несколькими скаутами они добрались до ближайшей казармы и видели, как эстонские солдаты и офицеры проходили неровным строем и сбрасывали на плацу оружие – винтовки, пистолеты – в кучу, рядом с которой стояли советские матросы и офицеры, что-то помечающие себе на планшетах, улыбались. А они, двенадцатилетние мальчишки и Марта, глядя на всё это, не стесняясь друг друга, рыдали, размазывая слёзы по лицам от чувства жалости к их родине и чувства бессилия – Ястребиный Коготь, Огненное Перо, Быстрый Мустанг, Морская Волна... Сколько он так пролежал, Рауль не смог бы сказать: в темноте невозможно было разглядеть часы, казалось, через него проходила, протекала сама Вечность... Неожиданно, когда веки стали сами собой тяжелеть и слипаться и стихло бормотание больного, раздался вопль и хрипенье. Юло вскочил и зажёг керосиновую лампу, а Хуго орал и рвал на груди рубаху: «А-а!.. Уберите его! Душит он меня! Юло, да убери его!..» – Глаза Хуго выкатились и выражали предельный ужас. – Давай вынесем, ему не хватает воздуха, – предположил Юло и они с Раулем, подхватив извивающееся в конвульсиях тело подмышки, потащили его из землянки. В куске неба над поляной уже тлел белокровный рассвет, и было заметно, как лицо Хуго вместе с ожоговым шрамом на щеке темнело и опухало, будто кто-то набросил ему на шею удавку. «Дерьмо! – хрипел он между приступами кашля. – Всё дерьмо!..» – Может быть, вам воды? – предложил Рауль. Хуго дико и бессмысленно посмотрел на него, и сухие губы шевельнулись: – Я дерьмо… Но я – Бог!.. 52


Больше он ничего не сказал, а через несколько мгновений тело напряглось, выгнулось и резко обмякло, а глаза остановились и превратились в студень. Юло и Рауль ещё некоторое время держали тело и прислушивались, но дыхания не было. – Давай его положим, – наконец предложил Юло. Они положили тело на мокрый травянистый склон, Юло закрыл глаза трупа и сложил его руки на груди. Некоторое время постояли, будто чего-то ожидая, но ничего не происходило. Тогда Юло, глубоко вздохнув, перекрестился. – Бог умер… – сказал Рауль, смотря на нехотя светлеющее небо. – Кто это сказал? – посмотрел на него Юло. – Хуго такое не раз повторял… – Один немец, – усмехнулся Рауль. – Наш общий знакомый… Юло хмыкнул: – Хоть и немец, а дурак! Больше ничего не добавив, он нырнул в землянку и скоро появился с двумя лопатами. Одну сунул Раулю, который дрожал от утреннего холода: – Пошли… Разогреемся.

СКЕЛЕТЫ В ШКАФУ Хмурым осенним утром на улице Хэрнэ, что ведёт к воротам русского кладбища, раздались приглушённые влажным воздухом стоны похоронного марша. Похоронная процессия двигалась между оградой центральной республиканской больницы, что была слева по улице, и аккуратными двориками справа – с одно-двухэтажными жёлто-зелёными финскими домиками с каменными ступенями, ведущими отдельно на каждый этаж, каменными шарами на балюстрадах. Здесь обитало смешанно�� население: русские, евреи, эстонцы, в основном, семьи работников больницы: врачей, медсестёр… За уютными домиками густым лесом темнели кроны старого кладбища. Весть мигом пролетела по дворам: «Военного хоронят!..». И все бывшие на тот момент во дворах мальчишки и девочки бросились к невысокой ограде – крестовидно уложенным деревянным брусам меж каменных столбиков, почти не мешающим видеть дорогу, а многие взрослые прильнули к окнам. В здешней монотонной жизни это было какое-никакое событие, особенно для мальчишек: что-то вроде маленького военного парада. На сей раз хоронили моряка. Впереди вышагивал морской офицер в чёрной шинели с золотыми погонами, в чёрной, с белым кантом, фуражке и золотыми ветвями по краю козырька. Он нёс розовую подушечку, на которой поблёскивали медали. – Капитан! Точно, капитан! – восторженно сообщали друг другу мальчишки. Рядом с капитаном молодой матрос нёс, слегка наклонив вперёд, красное знамя. За ними несколько офицеров и матросов с подушечками и медалями и венками. За ними медленно двигалась трёхтонка с откинутыми бортами, с красным закрытым гробом, прикрытым бело-голубым флотским знаменем. По сторонам шествовали матросы, в чёрных бушлатах, в бесозырках, с карабинами за плечами. – Гля! Гля! Ружья! Настоящие! – сообщали друг другу восторженно ребята. – Айно, домой! Ваня, домой! – кричали матери, не желающие травмировать печальным зрелищем своих чад. Две заплаканные некрасивые женщины в тёмном, пожилая и молодая, обессилевшие от внезапного горя, с двух сторон держались за молодого офицера, каждая под руку, а он шёл прямой, с белым гипсовым лицом. За ними двигалась группа морских офицеров, среди которых мелькнула и форма хаки сухопутных войск. Замыкал ордер, блестя медью труб и тарелок, духовой оркестр из матросов. Но музыкальные инструменты мальчишек не интересовали, и они стали разбегаться. Процессия достигла ворот кладбища, двинулась по центральной аллее мимо старых клёнов, старинных надгробий со времён Наполеона, – царским генералам, статским 53


советникам, графиням, капитанам, девицам, скошенным в цвете лет или чахоткой или несчастной любовью, прекрасным юношам, глядящим с начавших разрушаться фото, неизвестно какой бедою вырванных из жизни, и даже почившему в бозе шестимесячному младенцу (в России кладбища с таким скоплением классовых врагов уже перевелись). Прошли мимо саркофага, с цепями и якорями славному и почти забытому адмиралу царского русского флота Изылметьеву, отразившему английский десант на Петропавловск-Камчатский в Крымскую войну, и достигли, наконец, свежевырытой ямы. Здесь выступил полковник из политуправления. Слова его были глухи и тонули во влажном воздухе: «…всегда был на переднем крае борьбы с империализмом… Никто не забыт, и ничто не забыто… клянёмся продолжить дело…», затем коротко выступил Криницкий: «…будет в наших сердцах… Спи спокойно, дорой товарищ!» Гроб стали опускать и оркестр снова принялся выматывать душу. Женщины громко зарыдали и обнялись. А молодой офицер, дотоле служивший им опорой, стоял рядом, и ощущение у него было такое, будто через глотку тянут наружу какуюто бесконечную верёвку. Матросы взялись за лопаты, на доски посыпалась земля, пожилая женщина завыла и упала на колени. Её подхватили и начали поднимать… Поддерживающий её с одной стороны капитан Криницкий приговаривал: «Крепитесь… Крепитесь, дорогая!» Холмик могилы был прибит лопатами, рядом с ним воткнули временный фанерный обелиск с красной звездой и табличкой, на которой значились фамилия, имя, отчество, звание, даты рождения и смерти. По возвращении на корабль капитан Криницкий устроил в кают-кампании небольшие поминки, на которых присутствовали лишь родные замполита и офицеры. Здесь снова выступил полковник из политуправления и говорил о трудной и ответственной работе политработника, а Криницкий в своём слове отметил нешаблонный, творческий подход к своей деятельности покойного. Потом встала жена Полубакова и тихо благодарила всех за участие. «Только, – добавила она, – хотелось бы его дома, в Ленинграде, похоронить, а то как же на могилку приходить, не всегда сможешь, когда душа потянется…» Полковник из политуправления тяжело засопел, почувствовав камень в свой огород, и лишь таинственно и многозначительно ответил, что «Такова обстановка» и иначе было нельзя. А что он мог ещё сказать вдове? Правду? Что никто об этой ерунде просто и не подумал – ни в политуправлении, ни в штабе?.. После поминок капитан Криницкий предоставил женщинам каюту Полубакова, где они могли побыть до вечернего поезда на Ленинград. На вокзал их провожал опять-таки инженер-лейтенант Климов и матрос, который нёс два чемодана с вещами замполита. Пока они шли, жена Полубакова продолжала всхлипывать, но в настроении дочки произошёл какой-то перелом: она больше не плакала, а шла молча, нахмурившись, не глядя на сопровождающего их офицера – квадратная, некрасивая брюнетка, да еще в толстых роговых очки, она топала, как слонёнок, толстыми ножками, ставя ступни носками вовнутрь. «Бедная девушка, – подумал Климов, – а ведь жениха ей точно не найти!» – Ах Витя, Витенька! – приговаривала жена Полубакова. – Я ведь знаю, что тебя погубило! Водка, водка проклятая! Была бы я рядом, так не случилось бы, а ты всё бежал. Бежал куда-то от нас!.. – Скажите, – обратилась она к Климову, – но ведь он добрый человек был, добрый, правда ведь? – Да, – кивнул Климов. – Добрый. Очень. – И команда его любила, правда? – Правда, – подтвердил лейтенант. – Ведь вы знаете, ведь вы его близким другом были – мне капитан сказал… – Да о чём ты говоришь, мама, какой друг! – неожиданно резко выпалила дочь замполита, метнув на Климова такой чёрный взгляд из-под кустистых бровей, что его аж качнуло. – Собутыльник он, вот кто! Друзья спасают, а не топят… – У Климова будто молния 54


прошла по позвоночнику. – Не топят в бутылке! – закончила девушка мрачно и добавила: А как спасти, так духу не хватило! – Да что ты говоришь, дочка, что говоришь, – запричитала мать, – вы уж её простите, товарищ, такое горе… Но дочь замполита уже отвернулась от Климова и за всё остальное время не удостоила его больше ни взглядом, ни словом. – Спасибо, спасибо вам всем, – говорила несчастная женщина, когда они были уже в купе, и матрос укладывал под полки чемоданы. Дочка сидела, демонстративно отвернувшись и глядя в окно. – Я Ленина всего вам всем оставила – это Витя мог читать, он умный был, а моих мозгов не хватает… Пушкина наизусть знал – всё про любовь да про любовь: я помню чудное мгновенье… читайте Ленина и Витю вспоминайте… – Она снова всхлипнула, потом вздохнула: – А всё ж жаль, что так далеко, не всякий раз сходишь на могилку, когда захочешь, ну неужели они не могли?.. – И она опять расплакалась. Проводница попросила провожающих выйти из вагона. Грустная женщина махала им из окошка, а за ней двигалась квадратная спина её дочери, что-то укладывающей на верхнюю полку. Они старательно и долго махали вслед уходящему поезду. Матрос должен был немедленно вернуться на корабль, а у Климова оставалось ещё два часа свободного времени, которые позволил ему Криницкий для прощания с семьёй перед выходом в море. Странное чувство удовлетворения и даже радости охватило его – наконец-то закончился этот жуткий спектакль – и от осознания её свинской, преступной природы стало одновременно неприятно до тошноты. Но он не мог с ней ничего поделать, он давил её, а она, непрошеная радость, пёрла, как тесто из квашни – радость удачного сокрытия преступления. В этом непонятном двойственном состоянии он зашёл в привокзальную забегаловку, где продавали в разлив водку и махнул полстакана вдобавок к тому, что было выпито на поминках. «Утопить вину в вине… утопить вину в вине! – думал он, крутя гранёный стакан в руке. – Ах, зачем ты не жалел людей?». И с мрачным удивлением вспоминал свой удар, утопивший Полубакова – такой точный, из такой неудобной позиции (на ступеньку ниже), с разворотом, будто всю жизнь тренировался… Затем неожиданно ноги сами собой понесли его, но не домой, а вверх, на Вышгород, и через несколько минут он очутился на булыжной площади перед собором. За спиной было здание правительства. Лейтенант стоял перед собором, и вдруг его потянуло войти. Конечно, он атеист, но так, чисто из любопытства. В соборе был особый, пахнущий плавящимся свечным воском воздух. Со стен и колонн смотрели лики, блестела бронза. Несколько старушечьих фигур обитали в его огромном пространстве. Стояли вокруг гроба, где виднелось среди дешёвых бумажных белых роз беленькое старушечье личико, какое-то благостное, почти радостное, видимо их сверстницы и подруги. А дородный священник с раздвоенной пепельной бородой расхаживал вокруг гроба, взмахивая позвякивающим и курящимся синим дымком кадилом, и гудел подземным басом: «Рабе Божией Наталье Ве-ечная Па-а-амять!»… В одной из женщин, стоящей перед гробом, он почувствовал что-то очень знакомое – этот мышино-серый дешёвый плащик, эта пепельная с прядь, заколотая дешёвыми шпильками, голубой в белый горошек платок… – мать! Он смутился и стал тихонько пятиться к выходу. На площади вздохнул полной грудью и усмехнулся, вспомнив свои споры с матерью, когда он пытался ей доказывать, что Бога нет, а есть наука. На все его доводы она лишь лукаво прищуривалась, будто пытаясь просмотреть его насквозь, и отвечала, бывало: «А вот поживёшь с моё-то, похлебаешь, небось, сам поверишь-то!». Тогда, поражаясь её невежеству, он только разводил руками и смеялся. Он стоял теперь спиной к храму и лицом к зданию правительства. Из подъехавшего к парадному входу ЗИСа выходили какие-то чины с генеральскими лампасами на галифе, но ему было не до них, и невдомёк ему было подумать, что от этих фигур исходили ко всем окружающим людям нити и силы потрясающие и переворачивающие их и его жизни. А им он 55


и подавно был незаметен, как букашка в траве… А в голове ещё отдавалось эхом: «Ве-ечная Па-а-амять!..» Кто-то притронулся к его руке. – Мама? – А ты чо тут вдруг, а не корабле? – строго спросила Полина Ивановна. – Дела, мама, вот час остался, капитан разрешил… А что, хоронят кого? – кивнул он на храм. – Отпевают… Заканчивает батюшка… А я на кладбище не поеду – ноги разболелись. – Знакомая? – Я её обмывать помогала. – Ну, тогда домой? – Домой? – горько усмехнулась Полина Ивановна. – А где он, мой дом-то? – Ну да ладно, мам… – он попытался ухватить её под ручку. – Лучше я тебя, – опередила его мать, – ты-то иди к своей Марте, а мне надо к Семёновне за нитками зайти, ну да вниз вместе спустимся… Так они и шли – рослый молодой морской офицер и серая букашка, его мама. Шли мимо сквера, что позади башни Длинный Герман. В песочнице копались лопатками белокурые и голубоглазые эстонские дети – мальчик и девочка в вязаных беретах с помпонами, радом на лавочке читала книгу пожилая дама в очках. – Мам, – вдруг спросил Климов, а какого цвета у отца глаза были? – Голубые… – нахмурилась Полина Ивановна. – А я думал карие… – Климову вдруг сделалось страшновато оттого, что всё так забывается, оттого, что и его когда-то забудут окончательно и всё на свете будет забыто, кроме разве самых великих вождей и полководцев... – Мам, а вы мне рассказать обещали, что с его родителями стало? – Может потом, Вова? – Нет уж, вы сколько раз обещали. Полина Ивановна вздохнула: – Ну, тогда на лавочку присядем. Они отошли в сквер и сели на ближайшую пустынную лавочку. – Устала стоять, – словно оправдываясь, улыбнулась Полина Ивановна. – Так что было-то с ними? – напрягся Климов. – Ай, тебе больше всего знать надо? – недобро прищурилась мать. – Надо! – нахмурился Климов. – Ну, только об этом никому, понял? – Как никому? – А так! – Тайна, что ли, военная? – усмехнулся он. – А ты не смейся, – строго прищурилась она, – похуже бывают… – Вот как? Это что ж, значит, дед мой натворил такое, что и говорить нельзя? – Нельзя! – сжала губы Полина Ивановна. – А будешь смеяться – пойдем… – Да нет, это я так, мам, не серчайте. – Вот то-то… – Полина Ивановна достала пачку «Беломора», спички, закурила и сын, как это бывало обычно, сейчас не пытался остановить. – Ну, так что с ними было? – Убили их… – Кто? Полина Ивановна помолчала, сделала затяжку и продолжила: – В тот год постановление вышло от Троцкого и Ленина – весь хлеб Красной армии отдать. Вот чоновцы приехали в ихнюю деревню, а у Егора, деда твояго, зерна на зиму только и осталось, чтобы ребятушки да жена с голоду не помёрли… Вот он на них с вилами и пошёл… – Не может быть, кричал, чтобы власть народная у простого человека последнее отбирала, не взаправдашние вы, а подосланные… – Полина Ивановна снова замолчала. 56


– Ну… – просипел Климов, предчувствуя недоброе. – Что «ну»? – Значит, порешили они его, и жену, и детушек, сестрёнку младшую твоего тятьки, да брата старшого – он деду твоему кинулся помогать. Постреляли быстро, а избу с ними сожгли всей деревне на урок. А тятьку твово соседка схоронила в подвале, и он наутро только всё увидел – и избу обгорелую, и своих обгорелых, да весёлых и пьяных чоновцев, которые уезжали на телеге с мешками зерна, Господи прости!.. Тятьку твово в детдом отдали, да шепнули добрые люди, чтоб никому не сказывал откудова сам да кто родители: не помню – и весь сказ. Тогда много таких сирот по стране скиталось… Ах, зачем только вот тебе рассказала… Зряшный разговор… Климов молчал. Желваки ходили под кожей. – Как их звали-то? Ну деда – Егор, а других? – А я помню? Рассказала, глупая, а ты забудь, нынче тебе жить… – она резко встала. – К Семёновне я, она стежки особые показать обещалась… а ты иди, к Марте своей иди! Он шёл вниз по улице, чувствуя во всём теле звенящую пустоту, а она украдкой перекрестила его вслед. Рассказанное матерью казалось чем-то нереальным, как страшная детская сказка и перед её бессмысленностью сознание топталось в недоумении. Вот тебе и красный командир на лихом коне, которого он вырезал в детдоме из бумаги – шлёпнулся бумажный Чапаев среди бумажных обрезков, и поднимать его уже не было желания. Мелькнула вдруг догадка: так вот отчего голубые глаза отца казались ему черными – сквозь них из детства глядело пепелище родного дома. Он попытался представить себе тех, незнакомых, погибших, но не смог, ведь он их никогда не видел, даже старого фото никакого не сохранилось… Какие они? Ну дед Егор, наверное, с бородой, почему-то показалось, что она должна быть чёрной, да шапка ушанка, да вилы… Нет только какие-то смутные белые пятна вместо лиц, треухи, платки, зипуны, валенки… и потому не было чувства жалости, и только чувство странности когда-то случившегося. «Потом разберусь», – подумал он, как нередко мы думаем о самом главном, и рассказанное покорно удалилось на дальние границы сознания, и без того переполненного событиями последних дней, удалилось к границе снов и реальности, лёгкое как детский воздушный шарик, а мысли обратились к насущному: он подумал, что по возвращении на корабль надо проверить ещё раз аварийнопредупредительную сигнализацию на двигателе и провести краткий инструктаж младшего личного состава машинного отделения. Минут через сорок он сидел в комнате перед Мартой, свесив руки и смотря в окно на чёрные ветви клёна, а она стояла напротив, положив ему ладони на плечи. Теперь она знала всё, что случилось той ночью. – И неужто тебе жаль этого негодяя? – тихо спросила Марта. – Да нет, – поморщился брезгливо Климов. – Только вот сколько людей хороших пострадало – капитан Криницкий, боцман Гнатюк, мальчишка Первушин – все теперь в виноватых ходят. Ты знаешь, я столько врал за последние сутки, сколько не врал за всю свою жизнь… И получается, против них тоже… А ведь мой главный принцип был – не врать! Во всяком случае, честным людям. Правда – Бог свободного человека, как сказал Максим Горький, и я в это верю. А теперь выходит: я против своего принципа, против себя иду… Выходит, я раб? – Главное, чтобы ты Богу не врал, себе не врал… и мне! – Марта положила ладонь ему на голову. Он порывисто встал, обнял её, почувствовал знакомые тёплые губы, и сознание его отлетело куда-то в неведомые райские края. Но лёгкое постукивание ладони жены по спине чуть привело его в чувство. – Не сейчас, – прошептала она. – Ты опоздаешь на свой корабль. Давай лучше на Артура посмотрим, какой он красивый!.. Знаешь, – в глазах её мелькнула сдержанная радость и гордость, – он уже свет отличает от тьмы!

57


ЗАГАДОЧНАЯ ВЕЛОСИПЕДИСТКА – Ну вот, – сказал Юло, воткнув лопату рядом со свежим глиносто-песчаным холмиком. – Теперь бы пастора… – Он ведь не верил, – заметил Рауль. Он стоял рядом, опершись на лопату, совершенно обессиленный непривычным физическим трудом – спину разламывала боль, стёртые до крови ладони горели. Юло внимательно посмотрел на него и только сейчас Рауль увидел, что глаза у старика жёлтые, как янтарь. – Когда-то верил… – вздохнул Юло. – Пастора вот нету. Пастор должен что-то сказать… – Он замолчал, потом губы его зашевелились, будто он читал молитву. Потом перекрестился и взял лопату: – Пошли… – Что делать будем? – спросил Рауль. – Обедать. Ты костёр разведи, я на ручей схожу, сеть у меня там выставлена. Рауль брёл, а перед глазами был Хуго, каким он его видел в последний раз – кажущийся каким-то крохотным и убогим со своим почерневшим ожоговым шрамом вместо щеки, во френче, с железным крестом на груди, лежащий на еловом лапнике, который вместо гроба заботливо постелил под ним Юло и которым потом накрыл. Лицо, как и у всех покойников, своей окаменелостью уже мало напоминало то, каким оно было при жизни, – разве что шрам и кривая ухмылка… Когда они дошли до землянки, снова принялся мелкий дождик, но кострище под брезентовым навесом было сухим. – Сучья сухие для растопки в землянке, – сказал Юло, давая Раулю спички. – Сможешь? Спички береги… Рауль кивнул. Накинув на себя брезентовый плащ с капюшоном, Юло ушёл, а Рауль принялся разжигать костёр. Он снова вспомнил свои школьные скаутские походы в лес и очень беспокоился, что потратит слишком много спичек, однако, к своей гордости, ему удалось поднять пламя с одной спички. Принесенные из землянки сухие сосновые ветки вспыхивали моментально, иглы становились золотыми перед тем, как исчезнуть навечно. Теперь надо было поддерживать пламя, но сушняка было припасено достаточно, да и Юло скоро пришёл. Всего лишь несколько пескарей болталось на леске, которую он нёс. Руль чувствовал, как крутит от голода живот, и понимал, что к этому ощущению, так же как и к боли в мышцах, укусам блох и сырому холоду надо привыкать надолго. «Скорее бы только Тийк вернулся!» – думал он. Они испекли на прутьях пескарей, заели их сухарями (это последние, сказал Юло, только доля Тийка осталась), запили горячим и горьким еловым отваром. Рауль смотрел на огонь и вспоминал другой костёр. Тогда они, мальчики и девочки и ещё совсем молодой учитель Тийк, сидели вокруг большого весёлого костра и двенадцатилетняя Марта, в которой только начали проступать черты будущей красавицы, вдохновенно читала стихи Лидии Койдулы «Край мой отчий – любимый край», а потом они все вместе пели скаутское «…всегда готов!» и народные песни о родной Эстонии. Юло сказал, что его не будет часа два, и куда-то исчез, идти в смрадную землянку не хотелось, и Рауль смотрел на огонь, снова вспоминая прошлое. Дождь продолжался, спина замерзала, но в смрадную землянку идти не хотелось, и Рауль решил прогуляться. Заметив направление, он пошёл в ту сторону, куда скрылся Юло. Он шёл по краю оврага, не встречая препятствий минут двадцать, как вдруг овраг стал резко поворачивать вправо, и Рауль едва не выскочил на тропу. Тропа была прямой и довольно широкой, утоптанной – ею видимо люди пользовались часто. Рауль вспомнил слова Юло о ближайшем хуторе некоего Каупо и предположил, что эта тропа соединяет хутор с внешним миром. Неожиданно он услышал странный звук, металлическое звяканье, и быстро отступил за 58


кустарник. Через мгновение показалась фигура на велосипеде. Звонок на руле позвякивал на неровностях. На фигуре был плащ с капюшоном, из-за которого Рауль успел рассмотреть выбившиеся рыжие волосы. И ещё он увидел крутящие педали белые голени в коротких сапожках – на велосипеде ехала женщина! Велосипедистка пронеслась так быстро, что он не успел рассмотреть её лица. Рауль подумал, что, возможно, это одна из дочек Каупо, о которых говорил Юло. Но что её заставляет мотаться куда-то в такую погоду?.. Вернувшись, Рауль не обнаружил Юло, костёр загас, топливо надо было экономить, и ему пришлось идти в землянку. Он лёг на нары в темноте, стараясь не обращать внимания на влажный смрад. Однако ему не пришлось ждать долго. Скоро вход в землянку открылся и раздался голос Юло: – Вы не спите? – Нет, – ответил Рауль. – Плохие новости! – обявил Юло. – Что случилось? – встал с нар Рауль. – Очень плохие! – Юло исчез и Рауль, кряхтя двинулся за ним. Юло молча разжёг костёр, Достал янтарный мундштук, папиросу и закурил от ветки, не глядя на Рауля. – Да что случилось-то? Где Тийк? – Тийк не придёт… – сказал Юло, – никогда. Рауль вздрогнул: – С ним что-то случилось? – Да… – только и сказал этот молчаливый лесовик, также не глядя на Рауля. – Да скажите же, наконец, что? – возмутился Рауль. Юло попыхивал папиросой и, видимо, что-то обдумывал. Молчал и Рауль. Он был встревожен. – Слишком много вопросов задаёте, господин, вы что, сотрудник НКВД? – Я? – Рауль задохнулся от гнева. – Так вот оно что, вы мне не верите? Ну, знаете, – сказал Рауль вставая, – если мне здесь не верят, значит мне остаётся один путь – идти в НКВД и самому сдаваться… Приятно было познакомиться. – Не горячись… Тийк погиб… – наконец вымолвил Юло и, будто сам с собой рассуждая, продолжил, – а возможно, арестован, что ещё хуже… – Как арестован… – упавшим голосом сказал Рауль. Юло долго и пытливо смотрел на него, наконец запустил руку в карман, достал какую-то бумажку и протянул Раулю. Это была телеграмма молния на имя Каупо Хэйномяги со штампом отделения связи ближайшего посёлка: СООБЩАЕМ ПРИСКОРБИЕМ ДЕДУШКА АРВО СКОРОПОСТИЖНО УМЕР ТЧК. ЦВЕТЫ ВРУЧЕНЫ МОЛОДОЖЁНАМ ТЧК ТОЙВО. Теперь всё связалось: отлучка Юло и спешащая велосипедистка – связная! – Но что значат какие-то цветы? – Это значит, что задание своё он выполнил. – Как это произошло? – Не знаю точно, но задание он выполнил, – повторил Юло. Что же теперь делать! – печально опустил на колени руки Рауль и вдруг встрепенулся. – Я вернусь в Таллин завтра, я узнаю… – Глупо, – сказал Юло, – очень глупо… Сначала надо подумать.

ХУТОР КАУПО Они вышли на прямую широкую лесную тропу и остановились у выступающего из песка, как спина доисторического чудища, валуна. Вялый утренний свет еле пробивался сквозь кроны сосен. Песчаная тропа белела. 59


– Ну вот, – сказал Юло, – здесь мы разойдёмся: ты – налево, я – направо. – Может, всё-таки я с вами? – сделал последнюю попытку уговорить старика Рауль. – Нет, – Юло покачал головой, – с тобой мне будет сложнее быть незаметным. Вчера весь вечер они решали, что делать дальше, вернее, решал Юло, а Раулю оставалось только слушать и соглашаться. – Отряда больше нет, – размышлял Юло, – надо уходить… Так Тийк говорил. Говорил, что могут пытать, и не знает тогда, выдержит ли… – Тийк выдержит! – вспыхнул Рауль. – Ты ещё их методов не знаешь… – мрачно усмехнулся Юло. – Надо уходить… – Куда? – спрашивал Рауль. – Я пойду на юг, в Вильянди, я родом из тех мест… Может, найду там лихих парней. А ты поживёшь на хуторе Каупо, вроде дальний родственник приехал из города отдохнуть на природе… Скажешь: от Юло пришёл. Они хорошие люди, помогут. Когда придёт время, дам тебе знать… – Значит, на юг? – грустно переспросил Рауль. – Не совсем. Сначала надо кое с кем встретиться, узнать обстоятельства… – Насчёт Тийка? – Да. – Как я узнаю? – Буду жив, дам знать, – пообещал Юло. Они пожали друг другу руки и разошлись. Рауль шёл, ещё некоторое время, сохраняя ощущение жесткой ладони старика, но через минуту не вытерпел и оглянулся, и в последний раз в жизни, как почему-то подсказывало сердце, увидел удаляющуюся высокую фигуру в жёлтом плаще с вещмешком и перекинутой через плечо дулом вниз винтовкой, соломенноседую гриву волос. Юло шёл, не оглядываясь, и скоро исчез среди ветвей и стволов. Вздохнув, Рауль направился в свою сторону навстречу неизвестности. Он шагал быстро – тропа была ровная и твёрдая – песок успел всосать влагу. Минут через сорок он увидел ширящиеся меж стволов просветы и впереди открылась широкая поляна с длинным домом из серых тёсаных брёвен и крышей из дранки, похожей на огромную грибную шляпку. Посреди журавль колодца, а ближе к лесу качели, на которых, покачиваясь, сидела рыжая девушка в розовом пальто и смотрела в раскрытую на коленях книгу. Переход был столь неожиданным, что Рауль в первый миг остановился: дикий лес – и вдруг девушка с книгой! Здесь не было никакой изгороди, и хутор смотрел своими оконцами прямо в лес. Боясь испугать девушку, он осторожно прокашлялся и направился к ней. Девушка, однако, совсем не испугалась: оторвав глаза от книги, она смотрела на приближающегося человека со спокойным любопытством, будто появление из леса незнакомцев было для неё делом совершенно обычным. – Тэрэ ! – сказал Рауль, подойдя к ней совсем близко, и сделал рукой жест, как бы снимая несуществующую шляпу, – это и есть хутор Каупо Хэйномяги, мадам? – Тэрэ ! – ответила она. – Вы не ошиблись, мистер… – Рауль, – подсказал молодой человек, слегка поклонившись. – Рауль Метс. – И улыбнулся на их шутливый обмен иноземными «мадам» и «мистер», вместо эстонских – прейли и херр. – Вы не ошиблись, – улыбнулась девушка, – я дочь Каупо. – Она захлопнула книгу. – Так вот вы какой, гость! – Какой? – не понял Рауль. – О котором я только что вычитала в этой книге, – рассмеялась девушка. Девушка рассмеялась, невольно показав при этом расщелину между передними зубами. Она вовсе не была красавицей – глаза у неё были зелёные, лицо конопатое, но от неё исходило что-то живительное. – Какой? – переспросил он. – Ну, совсем городской! – Почему вы так решили? 60


– Лицо у вас интеллигентное, нежное, не то, что у наших увальней, и походка... Анни меня зовут. – Она захлопнула книгу, встала с качелей и протянула ему руку. Рауль пожал маленькую крепкую ладошку. – Обещайте, Рауль, рассказать, как там, в городе, мне страшно интересно, а то в этой глуши такая скука! – Расскажу, – пообещал Рауль. – Странно, у вас даже изгороди нет, вы прямо в лесу живёте, не страшно? – А чего в лесу бояться? – удивилась Анни. – Мы с лесом дружим… А зимой сюда прямо к дому косули приходят, я их сеном с рук кормлю. Они только меня признают! – гордо тряхнула рыжими кудрями Анни. – А волки, рыси? – О, пусть только покажутся – наши охотники сразу на них такую облаву устроят, что им не поздоровится! Взгляд Рауля упал на обложку книжки, которую держала Анни. – О, Фридеберт Туглас, новеллы! Нравится? Анни пожала плечами: – Мне больше Борнхёэ нравится. Я тут столько книжек перечитала, вы не думайте… А что здесь ещё делать? Мне все новинки из Таллина привозят! – А Таммсааре? Анни вздохнула и наморщила лобик: – Читала… но… – Она запнулась и покраснела. – Но что? – Ну, читаешь его, и точно со своего хутора не выходишь, а я мир видеть хочу огромный, другие города, страны, моря… – Вот вы какая! – рассмеялся Рауль. Рауль подумал, что всё это довольно забавно и даже фантасмагорично – разговор в диком лесу голодного бездомного бродяги с девушкой о литературе, но у него вдруг появилось странное ощущение, что они с Анни давно знакомы, и разговор лился сам собой, как вода в ручье. – Ну и какая тогда ваша самая любимая книга? – улыбнулся он. – А вы не будете смеяться? – подозрительно посмотрела на него Анни. – Нет, конечно, – сделал серьёзное лицо Рауль. – Три мушкетёра! – выпалила Анни и тут же вспыхнула, заметив его улыбку: – Вы же обещали не смеяться! – Да я и не смеюсь… странно просто… почему? – Ах, как я хотела бы родиться мужчиной! – вздохнула Анни. – Я бы тогда обязательно стала Д’Артаньяном! – Вот как! – ахнул Рауль. – Ну, для девушки это довольно необычно… – Вы не думайте, что я только лёгкие книги читаю, я, между прочим, даже этого, самого умного русского читала! – Анни постучала указательным пальцем себе по лбу. – Кого же? – удивился Рауль. – Господина Достоевского! – Анни гордо и даже надменно посмотрела на Рауля. – Эта вещь… Идиот! – указательный палец сделал пируэт и покрутился у виска. – Вот как! – ахнул Рауль. – Ну и как? – Ах Достоевский! – Анни неожиданно расстроено махнула рукой, она вообще вся состояла из неожиданностей – в суждениях, движениях, но это не разрушало её цельности, наоборот – придавало ей неповторимое своеобразие. – Ах Достоевский! Как можно быть таким жестоким! Я читала и всё время плакала, пока читала, читала и плакала: такие у него люди жалкие, беспомощные, будто в ловушке все и выхода нет! Но ведь это неверно, так ведь? – подняла она на него глаза. – Человек сильным должен быть! Вот хутор мой дед своими руками построил – он сильный и добрый был! А у Достоевского все хорошие – слабы, а злые – сильные! Так не должно быть! Нет, не смогла я его дочитать! – она рубанула ладошкой, не на шутку разволновавшись. – А может, это у русских так принято?.. 61


– Анни! Анни! – неожиданно раздался женский крик. – С кем это ты болтаешь, бездельница! На крыльце стояла пожилая женщина, вглядываясь в пришельца. – Здравствуйте! – поклонился ей Рауль и тут только обратил внимание на велосипед, прислонённый к стене. Так вот она, «эстонская почта», о которой говорил Тийк!.. Вот тебе и наивная провинциальная девушка! – Это к папе, от дяди Юло! – закричала Анни. Услышав это имя, женщина что-то недовольно буркнула и скрылась в доме, и почти сразу на крыльце появился бородатый коренастый человек в жилетке. Рауль подошёл к крыльцу и поклонился: – Я Рауль Метс от Юло, вы господин Каупо Хэйномяги? – Ну я, – сказал Каупо не слишком приветливо. – Юло сказал, что у вас можно остановиться на некоторое время. – А сам он где? – Ушёл в другие края. – Вот как… – Каупо смотрел на Рауля, будто раздумывая. – Вы не думайте, – сказал Рауль, я заплачу, – и вытащил из кармана несколько смятых купюр, – вот, хотя бы на несколько дней… – А на что мне эти деньги? – спросил Каупо. – Мне руки рабочие нужны. Хозяйство у меня, а ревматизм одолел, а помощники какие? – одна старая, другая молодая, да один ветер в голове… Бывает, дров наколоть некому. – Да я на любую работу согласен! – объявил Рауль. – Любую не любую, но работа найдётся мужская, а с нас – еда да крыша… Не понравится – уйдёшь, когда захочешь. Он сошёл с крыльца, оказавшись на полголовы ниже Рауля, и они ударили по рукам. – Ну вот, – удовлетворённо проворчал Каупо, – всё лучше, чем по лесам бегать. А теперь милости просим в дом… Инге, Анни, – обернулся он, – идите принимать гостя! Да дайте ему умыться поначалу. А потом прошу к столу…

ПУТЬ РАУЛЯ Рауль, отмывшись в бане, в чистой одежде (рубаха и штаны Тойво, сына Каупо, который уехал жить в Таллин, пришлись ему почти впору – разве чуть великоваты), сидел за столом с хозяином. Инге подавала варёную дымящуюся картошку с квашеной капустой, кинув по кубику сала каждому в тарелку, каждому по куску хлеба положила, и Рауль заметил, какие натруженные, худые и оплетённые толстыми венами у неё предплечья, сухие, похожие на птичьи лапки, руки. Убаюкивающе тикали ходики на стене. Несмотря на крутивший живот голод и одуряющий запах пищи, Рауль старался есть не спеша, сохраняя достоинство. Хозяин также ел солидно, методично прожёвывая, не задавая никаких вопросов, словно всё знал наперёд. – Да, очень вкусно, спасибо, – сказал Рауль, когда молчание слишком затянулось. – В городе не так вкусно, – усмехнулся Каупо. Анни крутилась рядом: то веник искала, то совок: – А скажите, господин Рауль, говорят, в городе крепдешиновые платья очень в моде? – бросив веник и совок, она плюхнулась на лавку и, положив голову на пухлые руки, упёрлась зелёными глазами в Рауля. – Ну, не знаю… – смутился Рауль. – Конечно, зачем вам, вы же мужчина, – вздохнула Анни. – Один город у неё в голове да книжки, – проворчал Каупо, разламывая деревянной ложкой картофелину. – Того и гляди вслед за старшим братцем соскочит. И на кого тогда останется вот это всё, что дед твой наживал, что отец с матерью поддерживали? А Тойво? Многого он в этом городе добился? Докером в порту работает да пьянствует… 62


– Вы колхозник? – поинтересовался Рауль. – А то как же, – усмехнулся Каупо, – один из первых вступил! Всех своих коров, свиней, гусей в колхозники записал! И лошадь! Все они теперь колхозные, – тут Каупо хитро прищурился, – колхозные, но мои! Отдавать, конечно, приходится, но зять у меня милиционер в посёлке, и председатель не слишком жмёт с планом… Ну а вы, Рауль какого рода-племени? – Эстонец я, – вздохнул Рауль. – Это мы заметили, – усмехнулся Каупо. – Родился я Таллине, отец – бухгалтер, мама от рака умерла пять лет назад. Закончил гимназию, техническое училище, электрик я… – О, электрик – это здорово, хотя мы здесь до сих пор керосин жжём. – А вообще-то я литературу больше любил, писателем хотел стать… пару стихов в газетах напечатаны. – Как наш Таммсааре? – Ну, вроде того, – смутился Рауль. – Учитель у нас по литературе хороший был – Оскар Тийк… – Рауль быстро взглянул на Каупо, но тот лишь нахмурился, услышав это имя. – А отец? – Арестовали, вот потому я в лесу и оказался… – печально сказал Рауль. Каупо тяжело встал и, взяв бутыль, разлил в гранёные стаканы – перед собой и перед гостем. – Вот что, парень, – сказал он, взяв свой стакан, – мой совет – забудь всё, что было в лесу, кого и что видел, займешься у нас делом, а там видно будет… И ты, вертихвостка, кончай свои игры, – Каупо строго посмотрел на Анни. – А я то что? – наивно захлопала рыжими ресницами Анни. – А то, не слепой твой отец, да и люди уже поговаривают… Жизнь тебе пора строить, замуж выходить, а ты только каждый день на почту в посёлок на велосипеде носишься. Всё письма какого-то ждёшь… – Так ведь, папа, вам газеты привожу и письма от Тойво… – Только носишься, – повторил Каупо. – Уж к тебе какие парни хорошие сватались – и Юхан, и Тоомас, а ты… – Не пойду я за деревенского, выйду только за городского! – объявила Анни, скривив губки, точно кислого съела. – Да с этими Юханом и Тоомасом со скуки умрёшь! – Ну вот, вбила себе в голову, – махнул рукой Каупо, – ишь принцесса какая нашлась! Выходит, из детей моих у нас самая разумная сестра твоя Сальме – и замужем уже, и сын родился в этом году… – Маленький милиционэ-э-эр! – пропела Анни, в притворном изумлении выпучив глаза и сделав изящное движение рукой, открыв ладонь. – А ты не смейся, – рассердился Каупо. – А хотя бы и так! Да если б не мой зять Вольдемар, то ещё неизвестно, что с нашим хутором было бы!.. И с нами! Рауль украдкой посматривал на Анни и удивлялся: так вот она какая, «эстонская почта»! В телеграммах и частых письмах от имени брата не было ничего подозрительного, а по заранее условленным бытовым фразам и простенькому шифру можно было почти в любой момент отправить сообщение! Да и в книгах, которые Анни выписывала из Таллина, могли содержаться шифрованные сообщения! Ах, девочка, какой же опасной игрой ты занималась! Понимала ли ты, как рисковала собой и близкими!? Наверное, просто не хотела об этом слишком задумываться, отодвигала от себя тревогу, натуру не пересилишь – Д’Артаньян в юбке! После завтрака Инге показала Раулю его комнатку в мезонине с окошком, выходящим на крышу. Здесь было довольно уютно и тепло – не то, что в землянке. И всё необходимое – кровать, стол, стул, крючки для одежды и даже рукомойник с куском мыла. Окошко выходило на другую сторону дома, и из него были видны хозяйственный двор, поля и шпиль дальней церкви. Поспав часа полтора, Рауль проснулся: надо было как-то входить в дела! 63


Одевшись, он спустился по лесенке и вышел во внутренний двор: мычала в амбарах скотина, хрюкала свинья, пахло сельским жильём. К нему молча кинулась огромная немецкая овчарка. – Рекс! Назад, место! – раздался крик Анни, и собака, немедленно остановившись, отвернулась от Рауля и послушно поплелась назад к будке. Анни стояла перед лежащим на козлах древесным стволом и держала в руках двуручную пилу, как бы раздумывая. – Господин профессор! – обратилась она с шутливым почтением. – А не помогли бы вы мне распилить это бревно? Рауль поспешил на помощь, и они взялись за пилу, поставили её на ствол. – А приходилось ли вам раньше пилить брёвна, господин профессор? – спросила Анни. – Нет, не приходилось… – смущённо признался Рауль. – Тогда я вас буду учить… Они принялись пил��ть: вжик-вжик… – Только не тяните на себя, когда я тяну, и не жмите сильно… Да не тяните на себя, отпускайте!.. – Ай! – вскрикнула Анни и полетела на усыпанную опилками землю, а Рауль кинулся её поднимать. – Ну не совсем же отпускать – надо придерживать! – смеялась она, не слишком спеша вставать, принимая услугу Рауля и даже на какой-то момент совершенно расслабив тело, когда он её приподнимал под локотки. – Не ушиблись? – беспокоился Рауль. – Пустяки! – тряхнула она рыжими локонами. Они снова начали пилить, временами останавливаясь, так как Рауль всё норовил перетягивать в свою сторону и давил на пилу, но с каждым разом получалось всё лучше, всё ритмичней и слаженней, из-под стальных зубьев летели брызги свежих жёлтых опилок. Старый Каупо и старая Инге смотрели в это время через окно на них. – По-моему, у них получается! – задумчиво сказал старый Каупо. Инге промолчала и только улыбнулась себе. У них и вправду всё получится: через месяц Рауль и Анни распишутся в поселковом ЗАГСе, Рауль устроится учителем физики в школу, расположенную в церкви со шпилем напротив хутора, и под готическими сводами зазвучит имя Исаака Ньютона, и сельские детишки будут внимать трём великим его законам. На хуторе Рауль будет рубить дрова, таскать воду, латать крышу, забивать молотком гвозди… но время от времени глаза его будут обращаться к лесу, будто в ожидании появления высокой знакомой фигуры старика с перекинутым через плечо карабином, и сердце будет охватывать неясное волнение. Так пройдёт зима, но за всё время, пока они проведут вместе, Анни ни словом не обмолвится о своей опасной работе связной в отряде, а Рауль не будет спрашивать, ожидая, что когданибудь она сама всё расскажет о своём прошлом. Раулю будет немного обидно: выходило, что она, почти девочка, участвовала в Сопротивлении, когда он, будучи старше её на несколько лет, бесцельно болтался по улицам Таллина, сочинял стихи, рассказики… Но хуже всего будет мысль, что она, наверное, не до конца доверяет ему. А однажды на исходе зимы из потрёпанного тома «Трёх мушкетёров», взятого им с полки, выпадет бумажка с прорезанными квадратиками – ключ простенького шифра! И тогда он всё же спросит напрямик, почему она ничего не рассказывает о той жизни. Анни только жалобно посмотрит на него и скажет: – Для меня это слишком тяжело и страшно. Глупая была – ничего не боялась, а теперь, когда появились у меня ты и он, – она укажет на свой увеличившийся живот, – мне страшно вас потерять и я не хочу возвращаться! Той жизни для меня больше нет… А в один из майских дней, когда лес оденется листвой, он вернётся домой и, встретив его на пороге, она скажет вдруг: – Юло приходил! 64


Рауль вздрогнет, готовый исполнить данное слово, исполнить долг, подавив всё личное, и она, увидев опасный блеск в его глазах, усмехнётся: – Не спеши… Он уже ушёл… – Как? Почему?! – Я сказала ему, что не отдам тебя! – обнимет она мужа. – А он? – Он согласился, рассмеялся. Передал привет. И рассказал, как погиб Тийк… И в том же мае Марта получит письмо без обратного адреса и, открыв его, найдёт свою фотокарточку с надписью на обороте: «Желаю счастья! ». Она улыбнётся, подумав: «Прощай, мой Ланселот!» Но всё это только будет, а в настоящем звенела пила и сыпались, брызгали из щели свежие жёлтые опилки.

ПЕСНЯ Около полуночи, когда тьма и туман особенно сгустились, на Балтийский вокзал Таллина был подан спецэшелон из большого числа пассажирских вагонов, окна которых были плотно задраены занавесками, скрывающими решётки, нары, клети. Если такой эшелон вдруг случайно увидит какой-нибудь колхозник на среднерусской равнине, ему и в голову не придёт, что этот эшелон плотно набит страдающими телами и душами людей, – подумает: перегоняют на станцию пустой состав – ГУЛАГ работал скрытно, умело и жестоко храня свои уродливые тайны от народа. На платформе и в ближайшем скверике, один к одному, жались, сидя или лёжа на сырой земле или мокром асфальте, сотни людей, поделённых на группы, а в закрытых автофургонах с надписями «ХЛЕБ» и «МЯСО» с Батареи, таллиннской тюрьмы, прибывали всё новые и новые партии. «Хлебных» и «мясных» фургонов не хватало, и одну колонну пришлось провести по таллинским улицам пешком. Город спал, заключённые двигались молча – слышалось лишь шарканье ног и то сдавленный окрик конвоя, то случайный взлай овчарки. Некоторые окна, однако, зажглись, на улицу вышли какие-то пожилые женщины. Впрочем, они тоже молчали, лишь пристально вглядываясь в проходящих мужчин и женщин, будто пытаясь в сумраке, еле ослабленном фонарным светом, кого-то увидеть. Иногда в колонну что-то летело и, когда охране удавалось это отобрать, оно оказывалось хлебом. Нервничало начальство, нервничали охранники. Начальник тюрьмы, несгибаемый большевик Густав Озолиньш то и дело прикасался к кобуре с пистолетом марки ТТ, будто проверяя – на месте ли? Нервничали офицеры и конвоиры – пареньки из Рязани, Тамбова и Закавказья, как нервничают, когда человек исполняет не совсем ему понятное, неприятное дело и от этого ещё более злясь и спеша. Нервозность конвоиров передавалась немецким овчаркам, и животные рычали и щерились на незнакомых людей, за которыми им было положено бдить. Свет ярких прожекторов на машинах еле пробивал туман. Не нервничали, казалось, только заключённые, они шагали в тупом оцепенении: после пережитых потрясений – абсурдных обвинений, шантажа, побоев и свирепого приговора, перевернувшего всю жизнь вверх тормашками, у них, казалось, более не оставалось сил ни на какие душевные импульсы. Старые и молодые, мужчины и женщины, они молча шли, молча сидели на вокзале, лишь покашливая в сыром тумане, сквозь который не были даже видны любимые контуры Вышгорода, его шпилей, крыш, замковых башен. Их спокойствие было спокойствием обречённых, спокойствием полумертвецов. И всё же не обошлось совсем тихо. Какая-то стоящая у дороги высокая старуха вдруг рухнула на колени, когда проходила колонна женщин, седая, растрёпанная, протянула руки к проходящим и закричала: – Элли!.. Элли!.. Элли!..

65


– Ма… Мина… Мина олен!..5 – вдруг выкрикнули в ответ – все разные, женские голоса. Но старуху быстро оттеснила охрана, а какие-то люди увели, точнее, унесли ее в туман. – Давай, давай! – закричали тут и там конвоиры, поторапливая стариков и ослабленных, которых поддерживали их товарищи по несчастью. Туман и сумрак, который не могли рассеять мощные прожектора, направленные с машин на сидящих и лежащих заключённых, придавал особую тяжёлую угрюмость скуластым эстонским лицам. И каждое, казалось, смотрело лишь внутрь себя, нисколько не интересуясь окружающим. Спокойны ещё были азиаты охранники – во всяком случае, их раскосые тёмные поблёскивающие глаза ничего не выражали: для них всё происходящее было понятно, как для коня ведомого всадником понятна и сама собой разумеется воля хозяина. И ещё то, что со времён Чингиз Хана Сила побеждает слабость во все века, и кто силён, тот и прав, и большое счастье вовремя оказаться на стороне Силы. И если бы им дали приказ расстрелять всех этих незнакомых людей, они бы это совершили без колебаний не потому что злы на них, а потому, что приказала Сила, которой они и их предки поклонялись из века в век – будь она в виде бая в расписном халате или чекиста в кожаной тужурке. – Профессор Шулегин! – Кто-то дотронулся до его плеча. Оглянулся и узнал: это был пастор Святодуховской церкви, имени его он не помнил. У пастора было длинное лицо с вдавленными висками, он улыбался: – А я вас узнал! Шулегин пожал плечами: – Чему вы улыбаетесь? – Встрече… Встрече, которая случается везде и всегда… – Вы Каллас? – вдруг вспомнил Шулегин. – Тогда я слышал о вас от Марты Климовой. Я один раз даже слушал вашу проповедь, хотя и хожу в православный храм. Каллас неопределённо кивнул. – Жизнь удивительна, – сказал он и снова улыбнулся. – А пошла к чёрту такая жизнь, которая убила мою родину и моего сына, – равнодушно сказал Шулегин, Пастор промолчал. Неожиданно посреди массы сидящих людей кто-то тихо запел на непонятном охране тягуче-плавном языке. Это был не гимн, не боевая или героическая песнь, это была грустноласковая, знакомая всем с детства песня, которая воскрешала в памяти луга и леса Эстонии, шумящие сосны, шумящее море… Песня была тихая, но её подхватывали всё новые и новые голоса. Это была песняпрощание. Шулегин вспомнил слова: Mu isamaа armas, – моя родная земля любимая… – Кто поёт?! – взорвался Озолиньш, выхватывая ТТ. – Кто без команды поёт?! Прекратить! Но всё больше и больше голосов подхватывали песню. Люди пели, едва разжимая губы, и поэтому определить в темноте, кто поёт, было практически невозможно. – Прекратить! – метались растерянные офицеры МГБ среди групп заключённых. – Приказ – не петь! Но песня продолжалась, словно от самой земли исходящая, – это была песня-прощание, прощание с этим морем, этими лесами, этим городом. Повеявший вдруг ветер надорвал туман, в вышине засветились звёзды и проступили черные силуэты Вышгорода, его шпилей, крыш и башен, с редкими светящимися высокими окнами, словно Господь дал этим людям в последний раз взглянуть на тот город, который строил�� руки их предков. – Kuid siiski kenad mannid,6 – снова поднималась от земли песня. Майор Слепцов подскочил к Озолиньшу, отдав честь. – Товарищ полковник, это – бунт!.. Прикажите стрелять!

5 Я… Я… Я тут! – (эст.) 6 А всё же красивые сосны – (эст.)

66


– Ты с ума сошёл! – заорал Озолиньш. – У нас каждый под расписку сдан. Да за такую бесхозяйственность знаешь что?.. Сделай, чтобы не пели! Это приказ! – Как, товарищ полковник!? – ещё более растерялся Слепцов. – Сам думай! Голова у тебя есть? – Oh oitse veel kaua…7 – летало к звёздам и шпилям Вышгорода. Они счастливее меня, – грустно улыбнулся пастору Шулегин и вдруг горячо заговорил: – Они прощаются с родиной, им есть с чем прощаться, о чём мечтать, слышите?… А я?.. Разве теперь это моя Россия, через которую нас повезут? – Страна с осквернёнными храмами. Разве это теперь мой народ, который повёлся на манок лжи о рае земном и образ свой потерял? Связь поколений рода русского перерублена! Они этой песней сказали, – Шулегин обвёл рукой окружающих, – что они единый народ, ещё не разрубленный, а мы, русские, – расколоты, обмануты… И возродится ли Россия? Даже внешность нашего народа грубеет, каменеет… Я видел лица русских солдат Первой Мировой, и эти лица солдат «советских» – они другие… Но, знаете, странно, эта песня и во мне посеяла какую-то надежду… Россия возродится… Но как, как, если связи человеческие и по вертикали и по горизонтали перерублены?.. Может, я наивен, но мне кажется только через одно – через великую Русскую Литературу! Да! Да! – она тот мост, который перекинется через безвременье адово, соединит прошлое с далёким будущим! Вы Песней спасётесь, а мы Словом… Но вы всё же счастливее… Пастор ласково потрепал Шулегина по плечу: – Каждому его несчастье кажется безмерным – и вам, и им, родину теряющим навсегда. Бессмысленно сравнивать две безмерности горя, друг мой… Горе должно не разделять, а объединять, и в Божеское, творческое начало надо верить, оно действует всегда, даже сейчас, даже здесь… – Радио! Радио! – внезапно закричал какой-то лейтенант МГБ. – Товарищ полковник, разрешите включить вокзальное радио! – Быстро! – закричал Озолиньш, размахивая пистолетом. – В радиоузел! На полную мощность! Поезда объявляйте, пойте, орите, что хотите! Капитан Слепцов и лейтенант кинулись со всех ног исполнять приказание, и буквально через несколько минут раструбы радиодинамиков, развешенных на платформе, прокашлялись, оживая, и скомандовали: «Раз, раз, раз… Раз, два, три!..» Затем послышалось шипенье и из динамика обрушился, всё покрывая, бодрый баритон: Шир-рока страна моя родная, Много в ней лесов полей и рек, Я такой, другой страны не знаю, Где так вольно дышит человек! Туман сгустился, скрыв звёзды и Вышгород. – Давай! Давай! Давай! – закричали повеселевшие конвоиры. Началась погрузка.

ПИР ПОБЕДИТЕЛЕЙ В это время в одном из парадных залов таллиннского замка, в зале, из века в век служившем для торжественных приёмов, происходил банкет по случаю окончания работы комиссии МГБ из Москвы, которая уже завтра, если не сегодня ночью, отправится восвояси. Местное начальство предчувствовало радость, наконец можно будет вздохнуть посвободнее после этой сумасшедшей недели беготни, почти непрерывной ночной работы – арестов, нервных допросов, рапортов, мордобоев, выбивания показаний... Конечно же, слово и дело будут продолжаться, но не в таком жутком темпе, когда порой и поспать ночами не удавалось – лишь под утро или днём часа на два-три смыкали глаза доблестные сотрудники органов на месте работы, примостившись на диванчике или уронив голову на письменный стол, с

7 Ещё долго процветай… – (эст.)

67


которого уборщицы ещё не успели даже оттереть пятна крови и слизи. Генерал Хрипоносов казался в эти героические дни неутомимым: он умудрялся быть одновременно в нескольких местах: и на заседаниях комиссии МГБ, и на Батарее, осматривал камеры, карцеры, лично проводил допросы особенно упорствующих и не желающих признавать свою вину. Вдоль всего зала тянулся длинный стол, составленный из более мелких, за которым сидели офицеры МГБ, а во главе стола, под портретом вождя меж красных знамён (там до исторического материализма висели гербы города и рыцарские гербы), в инкрустированном дубовом высоком кресле, в котором некогда восседали магистры, короли, епископы, отважные рыцари, бароны, и даже сам президент предыдущей Эстонии Константин Пятс, сидел, развалясь, Хрипоносов. Сияли свисающие с готических сводчатых потолков люстры. Серые колонны в два ряда, идущие через зал с одной и другой стороны длинного стола, были украшены ветвистыми оленьими рогами, головами косуль, лосей, клыкастыми мордами кабанов, медведей, рысей, волков, которые искусственными стеклянными глазами таращились на стол, загромождённый яствами, не снившимися им в самых сладких звериных снах. Покрытый белыми скатертями, блистающий серебром, фарфором и хрусталём стол, и в самом деле, был великолепен, необычен. Лично товарищ Арво Куйстик позаботился о нём, привлёкши к этому мероприятию известного на весь Таллин повара и главного кондитера фабрики «Калев», обсуживавшего в своё время самого Пятса, Яана Крепса. Яан был высоченный, худощавый, в отличие от большинства разъехавшихся вширь коллег, мужчина с суровым скуластым эстонским лицом, и Куйстик, стоящий напротив него и дающий указания, казался совсем маленьким. Яан невозмутимо слушал и время от времени лишь кивал головой и повторял: «Я-а!.. Я8 а!..» – И смотри, чтобы гости остались довольны, чтобы в лучшем виде! Чтобы у гостей очень хорошее впечатление осталось, понял, мужик? – Я-а! Я-а! – Если постараешься, похлопочу, чтобы тебя представили к награде – дали значок, похвальную грамоту, понял? Я тебе в помощь лучших поваров из Глории дам. – Из Глории подойдут, – кивнул Крепс. – Господин Куйстик… – Какой я тебе господин, – испуганно взорвался Куйстик. – У нас все равны, болван, все товарищи, понятно, куррат тупой? Товарищ Куйстик! – Извините, товарищ Куйстик. – Ну? – Товарищ Куйстик, – вымолвил Яан. – Вы можете быть совершенно спокойны, всё будет коррас! В лучшем виде! Я даже особый сюрприз для товарищей из Москвы приготовлю. – Правильно, вот, правильно, а что за сюрприз? – поинтересовался Куйстик. – Торт сделаем такой, что ещё никто не видел! – Яан гордо выпрямился. – Да и награды мне не надо, лучше пусть вам достанется, я для чистого искусства стараюсь. – Ну, с наградой разберёмся – не твоего ума дело. А что ещё за торт ты задумал? – О. это будет маленький сюрприз, а потому позвольте умолчать. – Какие ещё от родного МГБ могут быть секреты, Яан? А ну-ка говори! – Ну хорошо, только вам скажу, – это будет наподобие наполеона, но особенного секретного рецепта! – Наполеон, говоришь? – Куйстик подумал. – Буонапартэ? Ну, ладно, смотри, чтоб вкусный был… – Я-а! Я-а! – Ну, тогда не теряй времени и вперёд к коммунизму! – Куйстик расхохотался, и Яан вежливо улыбнулся.

8 Да – (эст.)

68


Окидывая хозяйским оком стол, Куйстик должен был признать, что Яан постарался. Закуски и выпивка были представлены предостаточно: копчёные балтийские угри, распахнувшая свою рыбью плоть копченая камбала, золотистые шпроты, серебристая килька, салака горячего копчения, солёная сельдь, речные сомы, форель, рыбные и мясные заливные с дольками лимона и зеленью, нарезки ветчины и разнообразных, уже не встречающихся в колхозной природе колбас, свежие салаты, пучки зелени – зелёного лука, петрушки, свежие огурцы и помидоры, выращенные в специальных оранжереях, уже недоступные в это время года практически всему населению. Сверкали хрустальные бокалы, фужеры, рюмки, поблёскивали стеклом выстроившиеся в ряды бутылки – зелёные с шампанским, красные и кроваво-бордовые с южными виноградными винами и местными настойками, прозрачно светлые с водкою. За сидящими офицерами стояли молчаливые, готовые в любой момент исполнять желания клиентов, официанты в белых смокингах, с перекинутыми через левую руку салфетками. Хрипоносов молча потёр ладошки. – Лутсие повара Эстонии сегодня представляют своё искусство, – пояснил сидящий о шуйцу от генерала Куйстик, одесную находился Ломидзе с азартно блестящими глазами. – Сто претпотситаетте, сампань, фотку, фино, настойку? – шепнул он в волосатое ухо Хрипоносова. – Водки, водки, – каменные губы Хрипоносова дрогнули в улыбке впервые за время командировки, и ему вдруг показалось, что ближайший щерящийся волк на колонне вдруг ему весело подмигнул. – И убери этих официантов, сами с бутылками справимся, – не люблю, когда много посторонних, особенно когда сзади торчат… У нас, чекистов, могут быть свои разговоры, государственные, им слушать не положено! Самообслуживание, товарищи! Самообслуживание – не баре! Куйстик поманил ближайшего официанта, шепнул ему что-то на ухо, и все официанты вмиг исчезли, будто призраки в колонны всосались. Куйстик услужливо, и в то же время как бы на правах хозяина, наполнил рюмку Хрипоносову, шепнув: «Первое слово – вам!» – и обернулся было к Ломидзе, однако тот капризно поморщился: – Предпочитаю кахетинское… Тут же появилась бутылка красного кахетинского, и близ сидящий начальник тюрьмы Озолиньш наполн��л бокал Ломидзе. Тут и там захлопали открываемые бутылки шампанского. Хрипоносов взял прохладную рюмку с жидкостью, будто только что зачерпнутой из реки Леты. Настроение у него было приподнятое, несмотря на бессонные ночи, в результате которых многие офицеры клевали носами в закуску. Много полезной работы было проделано за эту неделю: уже первый эшелон готовился к отправке на славные стройки социализма, а за ним пойдут и другие! На переплавку! Чтобы растворить этот буржуазный национализм, как и любой другой, в великой всемирной общности! А сколько врагов народа удалось раскрыть! Особенно ему понравилось раскрытое полностью в такой короткий срок дело о таллиннских трубочистах, которое пойдёт прямиком на Лубянку. Собственно, непосредственно дело это вёл Ломидзе, но всё равно, руководил он! Ведь до чего додумались, изверги! Вытравить всё эстонское коммунистическое правительство, перекрыв печные заслонки в Вышгородском замке! А простым советским гражданам опускать через печные трубы прямо в очаги динамит! Чтобы посеять в городе панику и неверие в силы советской власти! Правда, эти негодяи долго не хотели признаваться, и товарищу Ломидзе пришлось применить особые методы! Всё-таки молодец этот Ломидзе, хитёр! Он даже вычислил резидента английской разведки, тихого белогвардейца Шулегина, получавшего инструкции от самого Черчилля! Через него посредством каменной трубы трубочисты получали новые указания, даже не зная друг друга в лицо! Да, коварство английской разведки не имеет пределов. Что и говорить, если даже в глухих русских деревнях можно обнаружить её следы, можно, если захотеть, а кто хочет, тот 69


всегда добьётся, кто ищет, тот всегда найдёт! А здесь, в портовом городе, и подавно её эмиссары разгуливали, как у себя дома. А как замаскировали! Тихий старичок, профессор. А сколько запрещённых книг у него обнаружилось! И в них шифр! Шифр, который раскусил Ломидзе, в котором обнаружились инструкции на десять лет вперёд! И вот что интересно, ведь там обнаруживались шифры и от немецкой разведки! И на немцев работал, гад, двойной агент! О, какое красивое дело! За него либо орден, либо повышение. Только бы этот хитрый Ломидзе не обошёл его, простого и честного служаку! Шулегин – тот сознался быстро, а вот с этими трубочистами пришлось попотеть, даже лично подключиться! Хрипоносов ласково погладил свои сбитые и не успевшие зажить костяшки на кулаках, подул на них – ещё щиплет! Не то чтобы Хрипоносов верил во все эти сочинённые дела. Для него было совершенно безразлично, правдивы они или нет, ибо знал, знал и верил, что все люди изначально виновны перед властью («Кто без греха?» – любил повторять его дед дьякон) – каждый или что-нибудь скрывал, или когда-нибудь что-то не так сказал, или подумал. Все изначально виновны, только не до каждого ещё дошла очередь. Даже он вынужден скрывать, что его дед был дьяконом и в анкетах писать – бухгалтер. Но ОН, Вождь, конечно, знает об этом (намекал!), но до поры щадит, прощает, и за эту милость Хрипоносов будет всегда отвечать преданностью и готовностью исполнить любой приказ ЕГО. Да все виновны, кого бы ни взяли! А с него и с его товарищей лишь требовалась удачная постановка спектакля для тех, очередь которых уже наступила… Вот это умение ставить спектакль восхищало и увлекало его! – Вас первый тост, – снова шепнул на ухо товарищ Куйстик. – А-а, – Хрипоносов будто очнулся, резко поднялся. – Прошу всех встать! Загремели дубовые стулья, офицеры-чекисты с бокалами и рюмками в руках встали. – Та-арищи! – возгласил зычно Хрипоносов. – Мы много и полезно поработали… И пусть хоть кто-нибудь попробует бросить в нас камень! Мы работаем, чтобы приблизить светлое будущее человечества – коммунизьм! Но мы работаем не одни – с нами всегда наш горячо любимый вождь – Иосиф Виссарионович Сталин! – Хрипоносов развернулся и ещё выше приподнял рюмку, глядя на висящий над ним портрет Сталина. Портрет этот, изображающий гладкое холёное лицо кавказского мужчины в расцвете лет, мало походил на то, которое он видел: усталое, старое, в морщинах и оспинах… но это Матвея Савельича совсем не смущало. Ему казалось, сквозь этот портрет он обращается к тому, живому, которого он видел, и тот, живой, великий, допустивший его до своих морщин и оспин, роста коротышки, о которых обычному человеку знать не полагалось, слышит его, попыхивает трубочкой и лукаво щурится. – Да разве без него смогли бы мы продолжить великое дело Ленина!? Сделать счастливым народы нашей родины? А потому та-арищи, первый тост за вдохновителя и руководителя наших великих побед, за нашего гениального и горячо любимого Иосифа Виссарионыча Сталина! Ура! – Ура! – загремело под сводами рыцарского замка. – За Сталина! – Чекисты чокались, опрокидывали в себя рюмки, бокалы, и каждый ревностно и зорко наблюдал за соседями – чтобы пили до дна, «от души», мать их так! Хрипоносов сел, и сели все, яро принялись за закуски, только уши заходили, Хрипоносов чавкал вовсю, будто показывая всем, всем, всем: мы люди простые, народ – не баре!.. Ломидзе и Куйстик же ели аккуратно, долго прожёвывая, не спеша, выбирая ту или иную закуску на столе. После Хрипоносова выступил Куйстик: он поблагодарил гостей из Москвы «за неоценимую помощь в борьбе», призвал выпить за их здоровье и, в свою очередь, за здоровье великого и гениального Сталина. – А теперь, – продолжил товарищ Куйстик, вновь вставая, – у нас есть маленький суурприз для костей ис Москвы, так сказать, эстетицского харакктера! От слов «эстетика», «эстетический» на Хрипоносова всегда веяло чем-то буржуазным, иностранным, да ещё что за «сюрприз» без предупрежденья? – и рука его невольно дёрнулась 70


к кобуре. Дохнуло политической провокацией, однако товарищ Куйстик блаженно улыбался, слегка закатив вверх белые глаза и скрестив руки на брюшке, будто предчувствуя великое наслаждение. И тревога генерала оказалась напрасной: из-за крайней колонны на небольшой полукруг перед красными с золотой бахромой знаменами и портретом вождя выпорхнула стайка голоногих пионеров и пионерок – в синих штанишках и юбочках, белых рубашонках и кофточках с алыми галстуками, в алых эспаньолках. Их подгоняла дебелая белокурая вожатая – переодетая по-пионерски сотрудница спецотдела. Пионеры выстроились в два ряда – кто пониже вперёд, кто повыше – позади, перед ними возник пожилой невысокий мужчина с седыми кудрями. – Дорогие товарищи! – звонко объявила, выскочив вперёд, давно выбывшая из школьного возраста лжевожатая. – Сейчас перед вами выступит лучший в Таллине пионерский хор дома культуры имени Лембиту, руководитель Адольф Густавович Сепп, солисты: Лена Либерман и Гена Кучеров! Исполняется украинская народная песня, перевод товарища Исаковского, «Песня о двух соколах»! Послышались аплодисменты. «Вожатая» отступила, вперёд вышла потрясающе красивая девочка, яркая брюнетка с бледным личиком и невероятно огромными голубыми удивлёнными глазами. Она будто погружала в это удивление весь этот зал и всех в нём присутствующих… Хрипоносов вздрогнул и слегка заёрзал, будто под его седалищем стали разогревать сковородку. Адольф Густавович кивнул, и звонкий голос девочки взвился под каменные замковые готические потолки: На дубу зелёном Да над тем простором Два сокола ясных Вели разговоры. Из хора решительно выступил рыжий конопатый толстощёкий мальчик и смело подхватил песню: А соколов этих Люди все узнали: Первый сокол – Ленин, Второй сокол – Сталин. Адольф Густавович взмахнул руками, как пытающийся взлететь больной лебедь, и вступил хор: А кругом летали Соколята стаей… Адольф Густавович резко взмахнул руками, будто от чего-то отбиваясь, хор смолк, и вновь пронзительно жалостливо затянула девочка-красавица: Ой как первый сокол Со вторым прощался. Он с предсмертным словом К другу обращался… Сокол ты мой сизый, – бодро перехватил конопатый, – Час пришёл расстаться, Все труды заботы На тебя ложатся… Адольф Густавович замахал теперь особенно, уже как-то по орлиному, и все вместе, и хор, и солисты грянули: И сдержал он клятву, Клятву боевую, Сделал он счастливой Всю страну родную! 71


Под громкие аплодисменты пионеры и «вожатая» отсалютовали, а Адольф Густавович по-старомодному раскланялся. «Вожатая» быстренько угнала прочь хор вместе с маэстро, чтобы специальным автобусом развезти детей по домам, и застолье продолжилось. Вставали другие начальники и начальнички, офицеры, пили за Сталина, за Ленина, за коммунизм, за дорогих посланцев из Москвы. – Просу опратить фнимание, этот стол котовил лутсий в Эстонии повар Яан Крепс, и в конце усина на десерт пудетт его литсный суурприз! – шептал в ухо Хрипоносову Куйстик. Матвей Савельич великодушно и расслабленно кивал головой: – Наградим! За хорошую работу советская власть умеет награждать… Грамотой! – особой, в золотой каёмочке! Настала очередь горячего. Вновь, как призраки, возникли официанты, моментально меняя ножи, вилки и пепельницы, унося грязную посуду и внося блюда с горячей дымящейся осетриной, мясом в сладкой подливе, с печёной картошкой и зеленью. Двое внесли на длинном серебряном блюде испечённог�� целиком розового поросёнка под красной корочкой с проваленными глазками, обложенного картофелем и зеленью, поставили перед членами комиссии рыльцем на Хрипоносова и, повинуясь знаку Куйстика, вновь исчезли. – Дайте-ка и нам кусочек, кусочек! Нам! Нам!.. – послышалось несмелое со всех сторон, и засверкали ножи. Хрипоносов встал, отодвинув столовый нож, вытащил из кармана своих широченных синих с красными лампасами галифе складной нож, открыл его и под бодрый восторженный гул вонзил лезвие в спинку поросёнка. Куйстик, Ломидзе и Осиновский кинулись кромсать с боков. Все уже прилично набрались, и чем громче говорили, тем менее слушали и слышали друг друга. Неожиданно встал малоизвестный капитан и, шатаясь, дерзко прокричал, размахивая длинной рукой, свободной от рюмки. – Па-прашу внимание! – Это ещё кто? – нахмурился Хрипоносов. – Капитан Ревякин, – подсказал Куйстик, – недавно из авиации к нам переветен, пывший лётсик. – Товарищи! – закричал Ревякин, поставив на стол рюмку и размахивая ручищами, как ветряная мельница. – Вот перед нами человек, – он бесцеремонно ткнул пальцем на Хрипоносова, обгладывающего косточку поросёнка, – вот перед нами человек, который видел самого вождя! Все замерли – кто в испуге, кто в благоговении, кто из осторожности затаился. Однако видимо потерявший всякие тормоза под воздействием жидкости из Леты, капитан продолжал обнажаться. – Товарищ Хрипоносов, расскажите, а какой он? – Ревякин икнул, – ведь мало людей, кто в жизни видел… Да таких, как вы, надо в музей, под стёклышко ставить, чтоб пылинка не села! Пионерам показывать, чтоб учились… Хрипоносов, чувствуя ответственность момента, встал, пошатываясь, и выбросил руку вперёд, и все вдруг замерли, затихла болтовня. – Какой? – Хрипоносов обвёл мутным взглядом присутствующих, – Да, – долбил бывший лётчик, – … вы же счастья такого удостоились видеть, говорить, ну поделитесь! – Поделиться? – Хрипоносов устремил взгляд куда-то вперёд, будто сквозь каменные стены, и вдруг сжал кулак и поднял его вверх. – Сталин – это о-го-го! Вот что я вам скажу! – потряс он кулаком. – Этто о-ко-ко… – послушно закивал Куйстик. – Ого-го… Ого-го!.. Ого-го!.. – смутным гулом и эхом отозвалось среди сидящих. Они понимающе кивали и передавали друг другу снова и снова это открытие: «О-го-го!.. Ого-го! – понятно?.. Понятное дело – ого-го!.. А сказано-то как! Пушкин лучше не скажет! Куда там твой Пушкин!» 72


– Ясно! – коротко ответил Ревякин, с размаху сел и упал лицом в салат. – Фу, сига9! – поморщился Куйстик. Но теперь уже Ревякин не существовал для Хрипоносова. – Что я ещё могу сказать как соратникам, коммунистам… – ещё более нахмурился Хрипоносов, лицо его приобрело несколько печальное выражение, – между нами, есть у него все-таки один недостаток… Зал замер, как в остановленной киноплёнке, – в той позе, в которой каждого застала фраза, – вилки и ножи замерли на полпути к лонгетам и птице или ртам, жевательные и глотательные рефлексы исчезли, речи оборвались на полуслове. – Да, – почти горестно подтвердил Хрипоносов, и я это скажу: ДОБРЫЙ ОН! СЛИШКОМ ДОБРЫЙ! Смертную казнь вот отменил на целых три года, еле упросили снова ввести! Добрый, добрый, добрый – закивали бесстрашные сотрудники МГБ. – Добрый! Добрый! – забубнило, заволновалось, загоношилось вокруг, спеша передать благую весть. – Он попробовал с ими, как с людьми, – продолжал горестно вещать Хрипоносов, – но разве можно с этой контрой по-человечьи? И он снова ввёл! И правильно сделал: собакам собачья смерть! – Ура! – крикнул кто-то. – Ура! – поддержали голоса. – Ура товарищу Сталину! – загремело, и кто-то затянул тут же нестройно подхваченную песню: – Выпьем за родину, выпьем за Сталина!... – офицеры наполняли фужеры и бокалы водкой и вином, высоко поднимали их, чокались… «Пора подавать сладкое!» – догадался Куйстик, он привстал, заколотил вилкой по фарфоровой тарелке, требуя внимания, и все обернулись к нему, а он, сделав знак стоящему за колонной официанту-распорядителю, закричал: – А теперь суурприз! Суурприз! Он первым радостно захлопал в ладоши, захлопали и сидящие, требуя, крича: «Сурприз! Давай сурприз!» «Ишь ты, никак это они у буржуев ловко научились, – удивлялся про себя Хрипоносов, смотря на разносящих десерт – торты и фрукты – официантов. И тут под аплодисменты два официанта внесли на серебряном блюде что-то накрытое белым колпаком из вуали и поставили перед Хрипоносовым. – Суурприз! Суурприз! – похлопывал ладошками товарищ Куйстик, а официанты, сняв вуаль с блюда, быстро исчезли. Не все сразу сообразили, что произошло, однако близ сидящие первыми заметили, что выражение лиц членов комиссии начало стремительно изменяться: с лица товарища Куйстика исчезла благостная улыбка, светлые глаза округлились, лицо стало тестоватым, потерявшим всякое выражение, рот приоткрылся, как у ребёнка, впервые увидевшего что-то необъяснимое. Ладошки ещё сделали по инерции пару хлопков и застыли. Глаза товарища Хрипоносова сначала округлились, потом стали проваливаться меж мясистых век, уподобляясь глазницам у испеченного поросёнка, и он стал медленно вставать. Осиновский и Ломидзе как-то сжались, будто готовясь к броску. А Хрипоносов вставал медленно, и глазки его превратились в колющие гвоздики. То, что предстало пред ним, было необъяснимо. Посреди широкого политого глазурью бисквита с кремовыми розочками по краям и выписанным шоколадными вензелями словом «Ленин» стоял бюст Ленина – великого учителя великого вождя. Бюст как бюст – средних размеров, подобно тем, которые наряду с бюстом его гениального ученика миллионами продавались в магазинах от Балтики до Тихого Океана, от Ледовитого Океана до жаркой туркменской Кушки. Почти ничем он не отличался от миллионов своих гипсовых и бронзовых копий, если бы не цвет – светло-коричневый – он

9 Свинья (эст).

73


был из молочного шоколада! – мастерство Яана Крепса, мастера шоколадной фабрики «Калев» было явлено в нём во всём безукоризненном совершенстве. Но не мастерство так поразило генерала. В сознании Матвей Савельича происходил сложный психофизиологический процесс с вовлечением и первой, и второй сигнальных систем, так блестяще описанных академиком Павловым, взаимодействие нервных клеток и структур во всех их бесчисленных связях и сложности. Итог этих процессов, однако, интегрировался в определённых и конкретных ощущениях и образах… Если первый вождь советского государства, о котором только что пели им пионеры, был из шоколада, то это было превращением священного образа в пищу с последующей для всякой пищи судьбой – разрезании по кусочкам, проглатывании, переваривании и с конечным (о, это было невыносимо представить!) самым низменным этапом – неизбежном освобождении от неё, – а значит, предельным уничтожением и уничижением! Наконец генерал Матвей Савельич Хрипоносов выпрямился во весь свой короткий росток. – Эт-то что? – тыкал он вилкой в шоколадный бюст. – Это что? Вож-ждя резать? ЖРАТЬ?!. Как… как людоеды? Тут глаза его покраснели от ярости, он откинул вилку, рука полезла к кобуре. – Ах вы, суки! – завопил он неожиданно бабье высоким и пронзительным голосом – рука с пистолетом взметнулась вверх, прогремел выстрел, и пуля завизжала, завыла, рикошетируя о готические своды и колонны, и доблестные сотрудники МГБ, кроме крепко спящего капитана Ревякина, с головой лежащей щекой на столе, ринулись под стол, как это и полагалось по инструкциям при обстреле. Но на руке генерала тут же повисли Ломидзе и Осиновский, заставив его опустить оружие, силой усадили на место. Маленькие красные глаза Хрипоносова метались, как у затравленного вепря. – Товарищи! – возопил он. – Произошла чудовищная провокация, враг проник в помещение! Всем усилить бдительность! Что-то надо было предпринимать, что-то приказывать, сотрудники МГБ быстро, как ни в чём ни бывало, вновь занимали свои места на дубовых стульях, и их лица были устремлены к нему в ожидании. Хрипоносов некоторое время потрясённо молчал, и в установившейся моментально тишине стало лишь слышно как сладко прихрапывает Ревякин. Однако кто-то пхнул его в бок, и он тут же проснулся, дико вращая глазами: – Уже? Взлёт?.. – однако, получив ещё один толчок, замолк. Взгляд Хрипоносова скользнул по сидящим за столом и остановился на Куйстике. Тот, предчувствуя недоброе, сжался. – Эт-то твой суурприз? – невольно перешёл на эстонский акцент Хрипоносов. Куйстик, только выпучив глаза, молча замотал головой и схватился ладошками за виски, изображая своим видом предельный немой ужас. Взгляд Хрипоносова снова переместился на бюст. Если его нельзя съесть, то как провокацию, унижающую образ вождя, следовало немедленно уничтожить. Но это было бы равносильно отданию приказа одновременно уничтожить и образ вождя! Этого он тоже себе позволить не мог! О, какая изощрённая провокация, в любом случае из двух делающая его, Хрипоносова, политическим отступником! «И оставить нельзя, и уничтожить нельзя! И оставить нельзя, и уничтожить нельзя!» – металось из угла в угол в квадратном черепе Матвея Савельича. Казалось, ситуация была безвыходной. Но Хрипоносов недаром дослужился до генерала и, как уже бывало, его спас необычайно развитый в нём инстинкт самосохранения, шепнувший в этот момент: «Беги! Беги отсюда со всех ног и никогда сюда не возвращайся!». Хрипоносов резко встал: – Всем оставаться на местах и сохранять спокойствие, а вас, товарищ Куйстик, попрошу выйти со мной на минуточку! Ломидзе и Осиновский увязались за ними. Они очутились на площадке перед входом в зал, к которой вела мраморная лестница. 74


Выйдя из зала, Хрипоносов резко развернулся и схватил за ворот идущего позади него товарища Куйстика, едва на него не наткнувшегося. – Ты, курва чухонская, меня подставил? – мелькнул кулак, но на руке генерала сразу повисли Ломидзе и Осиновский. – Товарищ генерал! – кричал Ломидзе. – Кадры! Кадры надо беречь! – Кадры, говорите? – опустил руку Хрипоносов, с ненавистью глядя на Куйстика. – Товарищ генераал! – возопил Куйстик. – Меня нельзя битьть! – Это почему же тебя нельзя бить? – искренне изумился Хрипоносов. – Эт-то нелогитсно! – Нелогично, говоришь? – красные глазки Хрипоносова ещё более сузились, и он теперь ещё более походил на затравленного вепря. – А вот я тебе диалектику покажу! – И кулак генерала снова было взметнулся, но был остановлен Ломидзе и Осиновским. – Да что вы пристали, пытаясь стряхнуть с себя сотоварищей, рычал Хрипоносов – Не видите: враг народа! – Я не есть враг народа, – выпрямился и осмелел Куйстик, увидев поддержку. – Но я вам могу указать, кто есть враг – это проклятый кондитер. Яан Крепс! Он и меня обманул! И я с польшим удовольствием преподнесу вам его голову на серебряном блюде –та, на серебряном блюде! – Немедленно! – Хрипоносов уже взял себя в руки. – Немедленно арестовать – и ко мне! Только целого, невредимого… Я научу его кулинарии, как делать бифштекс с кровью! Здесь пахнет заговором! Куйстик бросился исполнять приказ, а доблестная комиссия, ведомая генералом, заспешила вниз по устланной красным ковром мраморной лестнице прочь, прочь, прочь… на улицу Лай, в МГБ Эстонии, куда должны были доставить преступника. А присутствующие в зале офицеры, почуяв неладное, продолжали томиться ещё некоторое время в ожидании приказа начальства. Кто медленно прожёвывал пищу, смотря куда-то вдаль и будто не замечая соседей, кто постукивал ножом о тарелку, кто как бы невзначай наполнял себе лишнюю рюмочку… – Та-арищи! – вдруг резко встал пробудившийся снова Ревякин. – Предлагаю выпить за сталинских соколов! Которые летают… Которым я был… Соколом недавно был я … – губы и язык его едва не выпалили всегда готовое к употреблению «бля!..», но бывший лётчик запнулся, почуяв неуместность обыденного стиля на столь торжественном мероприятии, в присутствии столь высоких особ, и нахмурился, держа перед собой рюмку, будто в задумчивости. Ему вдруг захотелось рассказать всем этим бумагоедам, как он про себя их называл, душу раскрыть, как рубаху на груди рвануть, рассказать о многом, чего они не испытали: о небе, о небе, которое ему то и дело снилось после того как его списала из-за контузии проклятущая еврейская медкомиссия, об ощущении рук на штурвале, ощущении власти над стихией! Он хотел говорить и говорить, но на пути его мысли огромной каменюкой лежало слово «бля», не давая ей протолкнуться дальше, отделяя от моря слов великого и могучего языка. И не объехать было это «бля» ни справа, ни слева, не перескочить… Но тут в зал быстро вошёл заместитель Арво Куйстика подполковник Нечаенко и скомандовал: – Сми-ирна! Все встали, стараясь в меру сил после выпитого удерживать себя как можно в более вертикальном состоянии. – Товарищи офицеры! – объявил Нечаенко. – Московская комиссия срочно отбыла расследовать важное антигосударственное преступление. Поступили сведения, что рука коварного врага достигла и этого зала – пища, которую вы употребляли, может быть отравлена! Про отравленную пищу, как наиболее удобный повод прервать ставший бессмысленным банкет, Нечаенко сообразил на ходу, в последнюю минуту, и это ему самому как-то очень понравилось, но он не мог и представить себе, какие это вызовет последствия. 75


– Отравлена! Отравлена! Отравлен! – забормотало, забубнило, зашептало вокруг… – Прошу сохранять спокойствие и организованно покинуть зал! – Отравлена! Отравлена! Отравлена!.. – офицеры, сокрушая стулья, бросились к выходам, чтобы быстрее добраться до умывальника и туалета, где можно было бы поскорее освободиться от съеденного. Смешались звёзды: офицеры в узких проходах отпихивали друг друга, невзирая на чины и должности – Товарищи! Товарищи! – напрасно кричал Нечаенко. – Сохраняйте спокойствие и порядок. – Отравлена! Отравлена! Точно, отравлена!.. – жужжало вокруг. Ревякин упал и больше не пытался встать, – конечно, это уже началось действие яда!.. – Врача! – раздался истошный вопль. – Здесь гибнут люди!

МОЛИТВА Яан Крепс остановил свой дорожный велосипед на обочине шоссе, провёл его, брякающего на кочках звонком, в бор, шагов на десять, и, прислонив к сосне, направился в темноту, осторожно ступая. На нём был прорезиненный плащ с капюшоном – белый смокинг он даже не успел сменить – только на ногах были уже не туфли, а высокие резиновые сапоги. Что-то сдавливало шею – он нащупал бордовый бант, резким движением сорвал его и швырнул в сторону. Углубляясь в бор, он шёл по хорошо знакомой тропинке, находя путь в хвойно-ароматной тьме по какому-то наитию или лишь ему знакомым признакам. Только пару раз он пожужжал динамо-фонариком, высветив колоннаду сосен, сеть подлеска и еле заметную белую песчаную тропку. Наконец, он остановился у толстой старой сосны и тихо свистнул. Послышалось лёгкое потрескивание веток под чьими-то шагами. Человек встал рядом – Яан слышал его дыхание, но не видел его. – Здравствуй, отец, – тихо сказал подошедший, – мы все готовы. – Здравствуй, Петер, – ответил Яан сыну, – как маленькая Лилле? – Ей всё сказали, она не плачет и совсем как взрослая… – Пограничники? – Только прошли, они здесь каждые полчаса ходят… – Значит, сколько у нас времени? – Минут двадцать, отец. – Вперёд! – скомандовал Яан. Теперь сын пошёл вперёд. – Мама, Лилле, – позвал он через несколько шагов. – Мы здесь, – послышался тихий женский голос. – Подойдите ко мне, – сказал Яан и ощупал их лица, будто погладил, благословляя – широкое лицо верной Дооры и маленькое личико Лилле. Они были мокры – впрочем, возможно, и не от слёз вовсе, а от густого тумана, из которого высеивались мелкие капли. – Да поможет нам Бог! – сказал Яан. – А теперь вперёд, обратного пути нет! Только тихо! Молчите, что бы ни случилось! Первым уверенно шагал Петер. – Здесь! – наконец сказал он, остановившись у одной из сосен, у которой исчез хвойный аромат, и тьма впереди пахнула другим запахом – холодным и солоноватым. – Быстро! – скомадавал Яан. Они сняли лапник и дёрн, под которыми лежала кверху килем небольшая лодка. Не сговариваясь, быстро перевернули её, нос и корму ухватили Петер и Яан, а борта поддерживали Доора и двенадцатилетняя Лилле, и понесли в другую тьму, где их ждало это огромное холодное и солоноватое. Песчаная отмель была здесь узкая, метров десять – это Яан с Петером тоже предусмотрели. Когда высокие рыбацкие сапоги впереди идущего Петера оказались по колено в море, он протолкнул лодку вперёд, пока вся она не оказалась на воде, и ловко 76


вскочил в неё, быстро воткнул вёсла с обмотанными мазутными тряпками уключинами в гнёзда и умелым движением гребца поставил её носом к морю. Через корму в лодку влезли маленькая Лилле и Доора, у которых сапожки были не такие высокие. Лодка осела, чиркнув днищем. Старый Яан с силой протолкнул её вперёд и сделал ещё пару шагов, вовсе ненужных, будто пытаясь продлить ощущение родной земли, которую покидает навсегда, и только почувствовав, как в левый сапог заливается вода, как капитан, последним покидающий тонущий корабль, вспрыгнул на корму и устроился у руля. На носу сидела Лилле, чтобы предупреждать Петера о валунах, которые здесь, на мелководье, тут и там выглядывали из воды и время от времени скреблись о днище лодки. Петер осторожно и медленно вёл лодку; если впереди оказывался валун, Лилле легко трогала плечо старшего брата и, ручками упираясь в холодный мокрый камень, отталкивала лодку, предупреждая столкновение. Доора сидела напротив Петера и развязывала мешок с вещами и провизией. Яан оттянул рукав: светилась фосфором стрелка компаса, указывая север, и он то и дело выправлял руль, пока они крутились меж валунов мелководья. Лодку чуть колебала мелкая волна, тихо пошлёпывая в борта. Яан молил Бога, чтобы этой ночью туман был погуще. Неожиданно в стороне берега раздались голоса, засветился огонёк ручного фонарика. Это были пограничники – они могли заметить следы людей на песке у самой воды. Они были всего в каких-то двадцати метрах. Петер тихо завёл лодку за ближайший валун. Пограничники что-то закричали, затем наступила тишина. – Пригнитесь! – прошептал Яан. Вдруг равномерно простучала автоматная очередь, где-то близко свистнули пули, и одна выбила искры из гранитного валуна. Лилле совсем не испугалась – искры были красивы и напомнили ей бенгальские огни, которые зажигали дома на Рождество. Снова послышались голоса, теперь они удалялись. – Все целы? – спросил Яан. – Все, – ответила Доора. «Теперь они вызовут погранкатер…» – подумал Яан. – Лодка цела? – Воды на днище нет, – ответил Петер. – Тогда вперёд! Несмотря на холод, идущий от воды, Яану было жарко: сказалось напряжение последних суток, и веки теплели и тяжелели. Почти полчаса они плутали меж валунов и, наконец, от воды за бортом повеяло особым холодом глубоководья и безграничного пространства, и лодка стала приподниматься и опускаться, будто на груди спящего великана – они вышли в открытое море! – Теперь вперёд, мальчик мой! – сказал Яан. – Через час я тебя сменю. Петер стал грести смело, сильно и уверенно. Слева за спиной Яан увидел светящуюся сквозь туман точку, которую тут же скрыл туман – маяк. Сверяясь с компасом, он направлял лодку на север, прочь от маяка, будто от одноглазого циклопа. Шлейфами туман полз по воде. Где-то коротко взвыл пограничный катер. Яан держал курс на север, моля, чтобы туман был погуще. Если всё будет хорошо, к утру они будут в Финляндии или хотя бы достигнут финских шхер – бесчисленных плоских покрытых сосновыми лесами островков – там можно будет передохнуть. Предстояло пройти тридцать морских миль и не раз смениться на вёслах. О возможном столкновении с многочисленными крупными судами, идущими постоянно по центральному фарватеру залива, он старался не думать, о возможном шторме он тоже старался не думать – есть ситуации действия, когда мысли только мешают. Доора стала раздавать еду – конфеты Лилле, по бутерброду с ветчиной Яану и Петеру, достала флягу с пресной водой. Яан принял бутерброд, а Петер только мотнул головой – потом, он был весь сосредоточен на работе с вёслами, зная, что надо поскорее выйти в нейтральные воды. 77


Чёрная вода то поднимала лодку, то опускала. Все молчали, вслушиваясь в тихий плеск и скрип уключин, с которых были сброшены мешающие тряпки, и каждый взмах вёсел приближал их к Свободе! Внезапно дохнул ветер и разорвал над лодкой туман, открыв несколько тусклых дрожащих звёзд, а грозный великан будто стал просыпаться – лодку стало приподнимать выше и опускать ниже – прошипели пару раз пенистые гребешки. Маленькая Лилле дрожала и куталась в пальто. Петер грёб равномерно и правильно. – А теперь, – сказал Яан громко, – помолимся все и повторяйте за мной! «Отче наш… – ровно и чётко начал Яан, подняв лицо к звёздам, – Сущий на Небесах! Да будет воля твоя на земле, как и на небе…» – и Петер, и Доора, и маленькая Лилле повторяли за ним.

В МОРЕ!.. Под утро прошёл шквал, сдув целую неделю стоящий над городом и заливом туман, и небо стало ясным, с редкими розовыми облачками-барашками, но море ещё волновалось, сердито вспенивающимися тёмно-малахитовыми волнами, ветер срывал пену, и клочья её болтались меж гребней, будто разодранные тюлевые занавески. Эсминец «Быстрый» полным ходом выдвигался в открытое море по фарватеру между заросшим корабельными соснами островом Найсаар и Коплисским мысом с торчащим, как указующий в небо перст, маяком. Лейтенант Климов только что вышел из гремящего и стучащего машинного отделения, где, добродушно ругаясь на других матросов, заправлял всем громадный и голый до пояса чумазый Громыхайло. Лейтенант вышел на бак, положил руки на поручни фальшборта и подставил лицо холодному, бодрящему норд-весту. Шума двигателя здесь почти не было слышно, но поручни передавали рукам и телу мелкое живое дрожанье, и тело будто становилось единым с этой стальной могучей массой. Климов оглянулся и увидел вверху за стеклом ходовой рубки фуражку с золотыми ветвями на козырьке и бинокль капитана Криницкого: тот каждый раз, выходя в море, одевался по-парадному, словно на торжественную встречу или свидание, и поздравлял экипаж, и на сей раз объявил по судовому радио: «Ну, товарищи моряки, поздравляю с выходом в море… И, как Лев Толстой сказал, – кто моря не видел, тот Богу не маливался!» «А один уже молится!» – подумал с улыбкой Климов, увидев позади себя перевесившегося через фальшборт матроса Первушина, отдающего Нептуну свой флотский завтрак: макароны и компот. Старшина Гаврилюк, поддерживая его, похлопывал по спине, приговаривая: «Терпи казак – атаманом будешь, у всех по-первости бывает, пройдёт!» – А когда? – обращал Первушин к боцману свои несчастные, мутные от тошноты глаза. Горизонт покачивался, и тело то на миг становилось лёгким, и над носом взрывался сверкающий белый гейзер, рассыпаясь бесчисленными огневыми искрами, то тяжелело, и ступни вдавливало в настил, а на лицо оседала водяная пыль, и лейтенант облизывал солоноватые губы. Глядя на море, он вдруг забыл всё, себя забыл, ушёл в его великую сущность, и впервые за долгое время почувствовал детскую лёгкую радость и необъяснимую веру, что всё преодолимо и то, что до Правды не так далеко, и в его силах дойти до неё… …А в это время Марта склонилась над маленьким Артуром. Она прикрыла глаза ребёнку. – Мис сээ он?10 – спросила она. – Сээ он ёё…11 – Ответил Артур.

10 Что сейчас – (эст.) 11 Сейчас ночь – (эст.)

78


– Мис сээ он? – Отняла она руку от его глаз. – Сээ он пяэв12, – ответил мальчик. …А в это время Полина Ивановна стояла на утренней службе в храме Александра Невского и тянула вместе с несколькими старушками и басовитым священниками древнюю мольбу: «Господи поми-илуй! Господи помилу-у-уй!...» …А в это время Яан Крепс, его жена и сын Петер стояли на песчаном берегу островка, куда выбросило обломки их лодки, стояли дрожащие, мокрые, стояли в другом мире, где не было уже маленькой Лилле, которую забрало море. «Бог взял её от нас к своему престолу, как плату за свободу! – говорил Яан срывающимся голосом. – Помолимся за её душу!». Сын его мрачно молчал, а Доора плакала. «Не плачьте, – уговаривал их Крепс, – не плачьте! Она теперь у Божьего престола! Она теперь счастлива тем счастьем, которое людям неведомо! Порадуемся за неё!» Крепс смотрел на волнующееся море, и в его глазах зрело безумие. «Катер! – сказал вдруг Петер, – катер! Флаг финский!» …А в это время Рауль и Анни, смеясь, пилили бревно на хуторе, и из-под стальных зубьев брызгали жёлтые свежие опилки. 2011-2012гг.

12 Сейчас день – (эст.)

79


Эстонские песни Kaugel, kaugel, kusonminukodu Kaugel, kaugel, kusonminukodu Kaugelt terviseid saadan ma sul. Üksi rändan ma tundmatuid radu, pisar laugel, kui meelestud mul. Tasa nuttis siis kallim mu rinnal, Tasa sosistas õrn tuulehoog, Kurvalt kaeblesid kajakad rannal, Kurvalt kohises vahune voog. Vaikseks jäänud on tormine meri, Vaikseks jäänud on kallima rind, Üle lageda vete vaid kajab Kurb ja igatsev hulkuri laul. Tulge tagasi, Eestimaa pojad. Tulge tagasi, ootame teid. Võtke kaasa kõik langenud sõbrad, Võtke kaasa ka haavatud kõik.

Mu Isamaa armas

Далеко, далеко, где мой отчий дом (в советские времена песня была запрещенная)

Далеко, далеко, мой отчий дом Я шлю тебе привет издалека Один я брожу по тропам чужбины В слезах, как вспоминаю. Тихо плакала любимая на моей груди Тихо шептал нежный порыв ветра Грустно кричали чайки на берегу Грустно шелестела пенистая волна Утихло штормовое море Утихла грудь любимой Над водой лишь слышна Грустная и унылая песнь бродяги Возвращайтесь, сыны Эстонии Возвращайтесь, мы ждем Вас Заберите с собой вех погибших Заберите с собой и раненых.

Моя любимая Родина

Mu Isamaa armas, Kus sündinud ma, Sind armastan ma järjest Ja kiidan lauluga.

Моя любимая Родина Где я родился Люблю тебя всегда И песней славлю

Ei seedrid, ei palmid Ei kasva me maal Kuid siiski kenad männid Ja kuused, kased ka.

Ни кедры, ни пальмы Не растут на нашей земле А все же красивые сосны Ели и березы

Ei hõbedat, kulda Ei leidu me maal, Kuid viljakandvat mulda On küllalt igal pool.

Ни серебра, ни золота Нет в нашей стороне Но зато есть плодоносная Повсюду земля

Oh õitse veel kaua, Mu isade maa! See maa, kus palju vahvust Ja vaimuvara ka.

Еще долго процветай Страна моих отцов Страна, в которой много Отваги и духовного наследия

Su hooleks end annan Ja truuks sulle jään Nii kaua, kui kord suren Ja oma hauda lähen

Отдаю себя тебе И останусь тебе предан Так долго, пока не умру И не отправлюсь в свою могилу.

80


MA TAHAKSIN KODUS OLLA Я ХОТЕЛА БЫ БЫТЬ ДОМА Стихи Хэлэнэ Кофф/муз.народная Ma tahaksin kodus olla, Kui õunapuud õitsevad Ja nende roosakad õied Mu juuks eidehivad.

Я хотела бы быть дома, Когда цветут яблони И их розоватые цветки Украшают мои волосы.

Ma tahaksin kodus olla, Kui rukkipõld kollendab Ja kollakat-pruunikat vilja Tuul tasa hällitab.

Я хотела бы быть дома, Когда желтеет ржаное поле И желто-коричневый хлеб Убаюкивает тихо ветер.

Ma tahaksin kodus olla, Kui lumevaip katabmaad Ja kuuskede hämarand oksad Kuu paistel hiilgavad.

Я хотела бы быть дома, Когда снежный ковер накрывает землю И заиндевелые ветки елей Сверкают в лунном свете,

Ma tahaksin kodus olla, Kui kallim on minuga Ja temaga üheskoosmina Võiks rõõmus viibida.

Я хотела бы быть дома, Когда со мной мой любимый И с ним вместе я Могла бы пребывать в радости.

Во время советского режима нард придумал продолжение этой песни: еще один куплет: Matahaksinkodusolla, Kui Päts on president Ja Laidoner juhitab väge Ja rahaks on Eesti sent.

Я хотела бы быть дома КогдаПятс – президент И Лайдонер командует войсками И денежная единица – эстонский цент.

81


Paul Randma metsavendade salga hümn On palju aega läind, Kui olin vaba ma Nüüd metsavennana pean elama Ei see mind kurvaks tee Et möödus kevade Ja elulõbudest pean loobuma. On vaikne õhtutund Kõik teised näevad und, Me ümber hulgume, meil vabadus. Siis sa, mu neiuke Vaid kuulud minule Ja tulevikkule me mõtleme. Aus, õige eestlane Sa mõtle sellele, Kus kallis kodumaa ja vabadus Ja hoidku iga noor Kõrgel me trikoloor Ja Kalevite maa, sa vabaks saa. Kui peaksin langema Su eest, mu Isamaa, Kas ausas võitluses või relvata, Siis teadke sõbrad kõik Mu hinge viimne hõik Te kätte tasuge siis selle eest. On vaikne hommikul Ja idast puhub tuul Mets kohiseb, ta kutsub meid. Kui aga eestlane Loond riigi endale Siis metsast välja tulla tahame.

Гимн отряда лесных братьев Пауля Рандма Прошло много времени С тех пор, когда я был свободен. Теперь я должен жить как лесной брат. От того я не грущу, Что прошла весна И я должен отказаться от радостей жизни. Тихий вечерний час Все остальные видят сны Мы бродим, у нас свобода Когда ты, моя девушка Будешь принадлежать только мне И мы будем думать о будущем. Честный, настоящий эстонец Ты подумай о том, Где дорогая родина и свобода. И пусть каждый молодой человек Держит высоко наш триколор И земля Калева, будь свободной. Если я погибну За тебя, моя отчизна В честной борьбе или безоружный, Тогда знайте, все друзья: Мое последнее желание Отомстить тогда за это. Утром тихо С востока ветер веет Лес шумит, он зовет нас. Если каждый эстонец Создаст себе свое государство, Тогда мы захотим выйти из леса.

82


КОЛЫБЕЛЬНАЯ

Tule uni, uksest sisse, astu, uni, aknast sisse, kuku lapse kulmu peale, lase lapse lau peale, uinuta laps magama.

Laps - означает "ребенок". Это слово в песне заменяется на имя ребенка, которому поют песню. Подстрочник Топай, сон, через дверь Вход, сон, через окно. Упади на бровь ребенка Опустись на чело ребенка Усыпи ребенка спать.

Подстрочный перевод стихов и комментарии к ним Лидии Отаровой

83


Амаяка Тер-Абрамянц - Шоколадный вождь