belyj voron

Page 1

Литературный альманах

БЕЛЫЙ ВОРОН

Екатеринбург – Нью-Йорк

Лето 2012


BELYJ VORON

2012/ 2(6)/ SUMMER Literary Magazine

Copyrights © 2012 by Aleshina Olga, Artis Dmitrij, Burlakov Aleksandr, Dernova Olga, Dynkin Mikhail, Efipov Aleksei, Fridman Gai, Geller Dmitrij, Golosker Aleksandr, Guliaeva Elena, Gorbachev Nikolai, Grans Janis, Ivanova Nadezhda, Kalina Igor, Karaulov Igor, Kariev Arkadij, Kasiliauskaite Alisa, Khetagurov Aleksei, Kovsan Mikhail, Krasnova Tatyana, Luksht Igor, Mirnyj Egor, Nefedova Tanya, Nikolin Anatolij, Os Svetlana, Okomenjuk Tatyana, Osintseva Tatyana, Oragvelidze Liudmila, Perova Evgenia, Pestereva Elena, Potorak Leonid, Priednietse Anastasia Liene, Prosniakov Ivan, Remizova Irina, Sergeeva Rogneda, Shirankova Svetlana, Sizykh Andrei, Slepukhin Sergei, Sparber Aleksandr, Suzin Andrei, Tabishev Kirill, Tishin Igor, Zastyrets Arkadij, Zasypkin Aleksei, Zolotarev Sergei All rights reserved. No part of this book may be reproduced in any form or by any means, including information storage and retrieval systems, without permission in writing from the Publisher and/or the Author, except by a reviewer who may quote brief passages in a review.

Chief Editor: Sergei Slepukhin Еditorial board: Evdokia Slepukhina, Tatyana Krasnova, Evgenia Perova, Maria Ogarkova, Sergey Ivkin Picture on the cover by ALEKSEI KHETAGUROV (Moscow) “ISTRA. SUMMER”, 40 x 65 cm, oil on carton, 2012. Cover design and logotype by Evdokia Slepukhina

Eudokiya Publishing House eudokiya@gmail.com

ISBN 978-1-105-92846-8

Printed in the United States of America


4

О МЯСНОМ И ВЕГЕТАРИАНСКОМ Слово редактора

6 13 16 19 33 44

ТАТЬЯНА ОКОМЕНЮК ОТДАМ ЖЕНУ В ХОРОШИЕ РУКИ рассказ ТАНЯ НЕФЕДОВА ДИВАН, ИЛИ ПРИЗРАК ЧЕМОДАНА рассказ МИХАИЛ КОВСАН ТРИ ПЕЧАЛЬНЫХ РАССКАЗА ЕВГЕНИЯ ПЕРОВА ЦАРЬ ЛЕОНИД рассказ АНАТОЛИЙ НИКОЛИН ЗВУЧАНИЕ ЯЛТЫ рассказ ТАТЬЯНА КРАСНОВА ЛЕСНАЯ СКАЗКА роман, начало

112

АРКАДИЙ ЗАСТЫРЕЦ МАКБЕТЫ пьеса

146 149 151 154 158 159 161 164 166 168 172 173 176 177 180 184 185 187 190 192 195 198 201 203

ИГОРЬ КАРАУЛОВ ТЯЖКО ЛЕТОМ В ДУШНОМ ПОМЕЩЕНИИ.. ОЛЬГА ДЕРНОВА МОЛИТВА О КОРАБЛЕ АНДРЕЙ СУЗИНЬ ВДОХ – ВЫДОХ АЛИСА КАСИЛЯУСКАЙТЕ СМЕТА РАСПРЕДЕЛЕНИЯ МОИХ ДОМАШНИХ РАСХОДОВ ЯНИС ГРАНТС ШВАРЦ ПРИЛЕТЕЛ! НИКОЛАЙ ГОРБАЧЕВ ПОСЛЕДНИЙ ФОКСТРОТ АНАТОЛИЙ НИКОЛИН УСТАЛОСТЬ АЛЕКСЕЙ ЗАСЫПКИН ПОЕЗД НА ФИВЫ ИВАН ПРОСНЯКОВ ПОДАРЮ ДУШЕ ЛИЦО И ГОЛОС… АРКАДИЙ КАРИЕВ ШКОЛА ЖИЗНИ ТАТЬЯНА ОСИНЦЕВА ПОРЯДОК СЛОВ ЛЕОНИД ПОТОРАК Я ИДУ ПО СТРОЧКАМ ДМИТРИЙ АРТИС НИЗЕНЬКИЙ ХОЛМИК СЕРГЕЙ ЗОЛОТАРЕВ ЧЕМЧЕРА АНАСТАСИЯ ЛИЕНЕ ПРИЕДНИЕЦЕ ES ESMU ЕЛЕНА ГУЛЯЕВА DE PROFUNDIS АЛЕКСАНДР ГОЛОСКЕР ДВА ЧЕРНЫХ СОЛНЦА ИРИНА РЕМИЗОВА БЕСПОЩАДНАЯ НЕЖНОСТЬ ЛЮДМИЛА ОРАГВЕЛИДЗЕ А ПТИЦЫ ТЯНУТСЯ К МОРЮ ЕЛЕНА ПЕСТЕРЕВА ЖЕНСКИЕ ПАРТИИ АНДРЕЙ СИЗЫХ ГЕОГРАФИЯ ОЛЬГА АЛЕШИНА ВЕРЕТЕНО И ГОНГ МИХАИЛ ДЫНКИН ОЧНЕШЬСЯ СНА ВНУТРИ СВЕТЛАНА ШИРАНКОВА ПРИХОДИ НА МЕНЯ ПОСМОТРЕТЬ

208 АЛЕКСАНДР СПАРБЕР СНЫ. ГАЙ ФРИДМАН какая жизнь такая жизнь мон шер… ИГОРЬ ЛУКШТ ЛУЧНИЦА. СВЕТЛАНА ОС ЖАННА. ЕГОР МИРНЫЙ КАФЕЛЬ. КИРИЛЛ ТАБИШЕВ я давно не пишу тебе письма, М… АЛЕКСЕЙ ЕФИПОВ В ДЕНЬ РОЖДЕНИЯ ЛЕНИНА – ПОХОРОНЫ ЛЕНИНЫ. НАДЕЖДА ИВАНОВА Когда ты приходишь ко мне домой… ИГОРЬ ТИШИН ЖЕЛТЫЙ ПЛАТОК. АЛЕКСАНДР БУРЛАКОВ ПАРАЛИМПИЙЦАМ 2010 ГОДА ПОСВЯЩАЕТСЯ. ИГОРЬ КАЛИНА АУСТЕРЛИЦ. РОГНЕДА СЕРГЕЕВА АКРОСТИХ

214

ЕВГЕНИЯ ПЕРОВА ПТИЦЫ И ЖЕНЩИНЫ ДМИТРИЯ ГЕЛЛЕРА

222

АЛЕКСЕЙ ХЕТАГУРОВ ЗАПИСКИ МОСКВИЧА. ПОЛЯК

242

3


О МЯСНОМ И ВЕГЕТАРИАНСКОМ Конкурсы, гранты, семинары, конференции, стипендиальные программы... Соревнования, состязания, чемпионаты… (По борьбе? Кто – с кем?) Поэт Андрей Родионов однажды крикнул в массы: «Мясо поэзии – это слэм». Люди толкаются, врезаются друг в друга, хаотично наносят удары локтями, кулаками, ногами. Каждый пытается протаранить любого, движущегося мимо. Хрупкие вещи лучше заранее выложить. Мадам Гиппиус, сложите пенсне в футляр! Оставьте свою трость, донна де Габриак! Предлагается принимать слэм как положительную реакцию аудитории на поэзию или музыку. Считается, участники не стремятся причинить вред друг другу, а соблюдают так называемую этику слэма. Если человек падает, другие как можно скорее помогают ему подняться, чтобы беднягу не затоптали. И всё это припудрено модными словцами – стейдж дайвинг и хэдбэнгинг… Ништяк! Монтана! Потекло медленно, но неудержимо. Что потекло? Да фиг его знает! Но – запирает! А я все никак не могу привыкнуть к этим заморским забавам, и вообще, к сосуществованию слов «проект» и «поэзия». Однако никуда не денешься. Вот и нас зацепило. На Международном конкурсе Берлинской библиотеки «Лучшая книга года» «Белый Ворон» каким-то чудом занял первое место в номинации «Альманахи и сборники». Нам очень приятно, что сразу несколько наших авторов были награждены в Берлине за свои заслуги. Поэты Василий Бородин и Борис Кутенков, художники Евдокия Слепухина и Анна Мертенс, прозаик Раиса Шиллимат. Приятно, черт возьми! Дипломы красуются в рамочках, увесистая медаль с цифрой «1» оттягивает шею, а с кубка, сверкающего всеми огнями радуги, после частых дружеских обмывов уже стала обваливаться позолота! Мы сразу же заслали закадычного товарища Сергея Ивкина на фестиваль «Живая Пермь» авторитетно похвастаться о наших победах. Там любимый поэт гостям пермского края изложил свою версию значения вороньего символа. Когда наш коллега-редактор собирается с духом и погружается в творческий процесс, он, как Карлос Кастанеда, в обличье ворона соединяется со своим нагвалем и птичьим зрением видит авторов как больших белых собратьев. Оно и понятно: на высоте полета солнечный свет отражается иначе, что открывает истинное значение всего сказанного и написанного. А потом менестрель Ивкин присел в скверике возле Администрации и в компании прекрасных дам принялся уминать баварские колбаски, пирожки с капустой и сыр косичкой, запивая коктейлем из грейпфрутового сока и музыки «Katzenjammer» из динамика сотового телефона. Но когда Андрей Родионов, этот воистину Великий Магистр Российского Поэтического Слэма, громко объявил о начале турнира, славный редактор «Белого Ворона» смело вышел на ристалище, побил соперников, и стал третьим средь рыцарей хэдбэнгинга и стейдж дайвинга! Белый ворон пронесся высоко в небе и махнул крылом победителю! Then the bird said «Nevermore!» По городам и весям прошла молва о славной и гордой птице. И вот уже из самого центра Балтии, вольного города Риги, мне пришло приглашение высказать мнение о стихах, присланных на поэтический Чемпионат. Соревнования, состязания, чемпионаты… Кто – с кем, теперь знаю. Отказать уважаемому Евгению Орлову я просто не мог. Он автор нашего журнала, мой любимый поэт и старинный друг. Конкурс пролетел, как одно мгновение. А кто победил, так и не знаю. Да и неважно это. Главное, смотрите, как много прекрасных поэтов! Сегодня они гости летнего номера нашего журнала!

Сергей Слепухин, редактор

4


МЯТЕЖНЫЙ КАРАНДАШ


«ОТДАМ ЖЕНУ В ХОРОШИЕ РУКИ» (мужской интернет-форум) рассказ Коль жены иль мужа нет, Отправляйтесь в Интернет. Современный фольклор

03.08.2010 Gekon Отдам б/у жену в хорошие руки. 31-1.65-70. По образованию – историк-архивист. В Москве работала экскурсоводом. В Германии выучилась на флористку. Симпатичная. Детей нет. Характер покладистый. Контактна, как линза. Хозяйственна, как мыло. Честна, как кардиограмма. Все умеет и может, если захочет. Требования к преемнику: приятная внешность, не ниже метра восемьдесят, не старше сорока лет. Социальщиков, а также мэнов без водительских прав и автомобиля, прошу не беспокоиться. Пьющие, балующиеся травкой, колющиеся и нюхающие, занудные и скупые, донжуаны и извращенцы (свингеры, садо-мазо и пр.) тоже могут перекурить. Рассчитываю на контакт с вменяемыми интеллигентными людьми, имеющими серьезные намерения. Павлик Морозов +100! Женился сам – помоги товарищу. Котофеич А сиськи у нее какого размера? Parteigenosse Если она такое сокровище, чё ж ты ее перефутболиваешь? Gekon Я другую встретил, еще лучше, но уйти к ней не могу, покуда жену не пристрою. Вот найду приличного человека, готового добиваться ее расположения, тогда и объявлю о своем уходе. Типа, у вас – своя свадьба, у нас – своя. Дуремар Правильно заметили мудрецы: «Если у тебя нет женщины, значит у кого-то их две». АSPID А какой с нее профит? Gekon Что, простите? АSPID Ну делать она что умеет? Gekon Кулинарка отменная. Шьет, вяжет, кроссворды щелкает, как орехи. Икебаны потрясающие делает. На пианино неплохо играет... Задрот БЫЛА У МЕНЯ ОДНА ПИАНИСТКА. НЕИМОВЕРНАЯ НЕРЯХА. ПРОСТО КЛИНИКА. УМУДРЯЛАСЬ БУТЫЛКИ ИЗ-ПОД МОЛОКА В УНИТАЗЕ ПОЛОСКАТЬ. КОГДА ЖЕ ЗА

6


ИНСТРУМЕНТ САДИЛАСЬ И УДАРЯЛА ПО КЛАВИШАМ, ТАРАКАНЫ, ОХРЕНЕВШИЕ ОТ ВАЛЬСА ШОПЕНА, ИЗ ПИАНИНО ВСЕМ КОЛХОЗОМ ВЫСКАКИВАЛИ И – ВРАССЫПНУЮ... ЗРЕЛИЩЕ НЕ ДЛЯ СЛАБОНЕРВНЫХ, ГЫЫЫЫЫ. Котофеич Повторяю свой вопрос: сиськи у нее какого размера? Gekon Третьего, а что? Задрот ДЫК СТИРАЛЬНЫМИ ДОСКАМИ НЫНЧЕ НИКТО НЕ ИНТЕРЕСУЕТСЯ. БЫЛА У МЕНЯ ОДНА БАРЫШНЯ. ВСЕ ВРОДЕ БЫЛО ПРИ НЕЙ, А КОГДА Я С НЕЕ ЛИФЧИК-ТО СДЕРНУЛ, ТОТ ОКАЗАЛСЯ ДОВЕРХУ ПОРОЛОНОМ НАБИТ. В НАЛИЧИИ ЖЕ ИМЕЛИСЬ ЛИШЬ МЕДИЦИНСКИЕ ПРЫЩИКИ ПЕРВОГО РАЗМЕРА. МЕНЯ АЖНО РАСКОЛБАСИЛО – КРУГОМ ОДНА БРЕХНЯ! Parteigenosse +1. Нормальная бикса должна иметь грудь не меньше третьего размера, длинные волосы и ровные ноги. АSPID Слышь, Gekon, не отвлекайся от гастрономии. Поведай, какие блюда жена готовит, ведь путь к сердцу мужчины лежит через желудок. Дуремар Это – путь красивой женщины. А некрасивой – через печень.  Gekon Да она многое может... Баранину с подливкой из кинзы и мяты, оливье, утку, фаршированную рисом, грибное рагу, котлеты по-киевски. Холодец у нее потрясающий получается и заливное из трески. Не так давно у немцев научилась спаржу готовить с горчично-апельсиновым соусом... Задрот БЫЛА У МЕНЯ ЛЕТ ДЕСЯТЬ НАЗАД ОДНА КУЛИНАРКА. ТРИ ГОДА, МЕЖДУ ПРОЧИМ, НА ПОВАРА УЧИЛАСЬ, А КОГДА Я К НЕЙ НА ДЕНЬ РОЖДЕНИЯ ПРИШЕЛ, ОНА НА ПРАЗДНИЧНЫЙ СТОЛ ПОСТАВИЛА ТАКОЕ ХРЮЧЕВО, КОТОРОЕ НЕ СТАЛИ БЫ ЖРАТЬ ДАЖЕ ГИЕНЫ. Очаровашка Задрот, выпий йаду! Задалбал уже фсех сваими мимуарами.  Ne_tudy i ne_sjudy ППКС1. Модеры2, забаньте3 Задрота, вечна засирающего форум сфаими дибильными каментами4. Свистоплясов Камрады, не «кормите» тролля5. Полный ему игнор, и он сам сделает выпуль. Кстати, Gekon, где ваша супруга сейчас?

1

Полностью присоединяюсь к сказанному.

2

Модераторы.

3

Отключите доступ к интернет-ресурсу.

4

Комментариями.

5

Паразит Сети, занимающийся пустым трепом и оскорблениями.

7


Gekon У подружки, в соседнем подъезде. Будьте спокойны: она не в курсе происходящего. АSPID Давайте вернемся к кулинарным изыскам... Очаровашка Афигеть, абжора! Тибе лиш бы жало набить. Ана умеит делать тока амлет из аднаво ийца. Точька. Котофеич Омлет... Лучше б она умела делать минет... Задрот ЕСЛИ Б ОНА УМЕЛА ДЕЛАТЬ МИНЕТ, GEKON БЫ ЗА НЕЕ ЗУБАМИ ДЕРЖАЛСЯ. ЕГО НОВАЯ ПАССИЯ ПО ЭТОМУ ДЕЛУ – БААЛЬШАЯ ОЗОРНИЦА. ЧЛЕН КООПЕРАТИВА «СОСУЛЬКА». ВЕРНО, GEKON? Gekon Беспредел! Модераторы, куда вы смотрите? Gospod’ Bog Юзера1 Задрота отправляю в бан на неделю. Ne_tudy i ne_sjudy Вот и славно, трам-пам-пам )))! Очаровашка Так вирнемся же к нашым баранам. Што вы, Gekon, падразумиваиете пад словам «интеллигентный»? Ne_tudy_i ne_sjudy Ясна што! Хочит, шоб иво «зять» был из Дефолтовска или Поребрик-сити. Gekon Откуда, простите? Провинциал Из Москвы или Питера. Gekon Прежде всего, господа, интеллигент должен быть грамотным и не делать на письме чудовищных ошибок. Ne_tudy_i ne_sjudy Пипец! Я весь валяюсь. АSPID Гыыыыыыыыыыыы... Очаровашка Ёооооой, как все запущено! Провинциал А они у нас недоразвитые, скорбные умишком. Ничего не читают, хрестоматию по литературе еще в пятом классе скурили . 1

8

Пользователя.


Кракозябра Алё, школота1! Харэ прикалываться над Лоликом2. Тем более, что он все равно не врубается в наш специалитет. Parteigenosse Кто еще над кем прикалывается! Клык даю, что топик3 Gekonа – откровенный стеб. Дам_в_чайник Тебе не интересно? Перекури! Лично мне жена нужна, а то сижу один, аки тать в нощи. Никаких острых ощущений. Задраловсёнасвете У кого нехватка адреналина, чешите в Испанию и прыгайте там с моста с привязанной к ноге резинкой! Все лучше, чем обсуждать незнакомую женщину за ее спиной. А вам, Gekon, я вообще удивляюсь. Пристраивать жену «в хорошие руки», как какую-нибудь морскую свинку – запредел. А еще москвич... Провинциал Между нами, провинциалами, ну шо нам до той Москвы... Дуремар Анекдот в тему. Если девушка из Москвы, от вас потребуется предъявить красный «феррари», сводить ее в японский ресторан, сказать пару слов о поэзии – и она ваша. Если девушка из Питера, от вас потребуется предъявить красный «феррари», сводить ее в японский ресторан, сказать, что все москвички дуры – и она ваша. Если девушка из Воронежа, она ваша. Если девушка из Нижневартовска, от вас потребуется выпить литр водки с ее папой, пережить назавтра свадьбу на 800 человек, и у вас будет красный «феррари», фабрика по производству суши в Сочи и девушки из Москвы, Питера и Воронежа.  Gospod’ Bog Ахтунг, юзеры! Прекращаем флеймить4!!! Дуремар Яволь, Боженька! Котофеич Дико извиняюсь за нескромный вопрос: «Gekon, а вы с женой сексом занимаетесь?» Gekon Последние полгода супружеский долг отдаю деньгами. Дам_в_чайник Бедная женщина... Gekon Я не двужильный. На двух баб здоровья уже не хватает. Понимаю, что виноват. Потому-то и ищу жене нового партнера. Кракозябра Брось мне в личку ее фотки. 1

Выпендрежники.

2

Новичком.

3

Тема.

4

Порождать бессмысленные потоки информации.

9


Gekon Что? Кракозябра Скинь фотки мне на емелю. Gekon На какого Емелю? Кракозябра Абанамат! Отправь фотки жены на мой электронный адрес. Gekon Держи! АSPID И мне! Дам_в_чайник И мне! Кракозябра Зачетные фотки! Барышня такая мимишечка. АSPID Не ёкнуло, не тикнуло, не пикнуло... Формат не мой. Килограммов 10–15 там в избытке гуляет. Дам_в_чайник Что ты понимаешь в колбасных обрезках! Девочка – просто нямочка. Зубки беленькие, глазки игривые, на щеках ямочки... Не то что эти мочалки на полутораметровых ходулях – все одинаковые, как овечки Долли: гривы, ресницы, ногти, титьки – всё накладное, тьху! Кракозябра Стопятьсот1! На кости одни собаки бросаются. Давно замечено: если ноги от шеи, значит руки из задницы.  Котофеич А обнаженки среди фоток нет? Очаровашка Хто а чом, а вшывый а бане! Катафеич, тибя в этай жызни, кроми парнухи, што-нибуть исчо интиресуит? Пристарелый ты сэкс-экстрэмист. Трахать нечим, так хоть пабалабонить. Котофеич Модератор! Накажите негодяя Очаровашку! Очаровашка Убейсибяапстену! Можишь жалавацца на миня в ООН, ЕЭС и даже папе Римскому. Gospod’ Bog Юзер Очаровашка! Еще один оскорбительный намек – и схватишь бан на трое суток. Очаровашка Фсе будит окейно. Проста я вдрух фспомнил реплику Паниковского: «Фставлю залатые зубы, Шура, и жинюсь!» 1

10

Точно.


Дам_в_чайник Глохни уже! Дай узнать у Gekona, где его супругу можно живьем увидеть, а то ведь спать сейчас уйдет. Gekon Она на ж /д вокзале работает, в одном из магазинов, в рабочие дни с 8 до 18, в субботу – с 8 до 14. Имя жены и название магазина сбрасываю на эл. адрес. Дам_в_чайник Спб1.

04.08.2010 Задраловсёнасвете Ну что, женишки, хорошо спали? Кошмары не мучили? Морские свинки с женскими головами не бросались в ваши «хорошие руки»? Дам_в_чайник Сдается мне, хлопцы, что Задраловсёнасвете – бабец, а тетка на корабле, определенно, к засаде. Свистоплясов Миль пардон, Задраловсёнасвете, позвольте задать вам вопрос профессора Преображенского: «Вы женщина или мужчина?» Задраловсёнасвете В Бобруйск, животные! Обследуйтесь там у психиатра на предмет навязчивых маний. Свистоплясов Извините, никак не хотел задеть Ваше достоинство. Как говаривал Савва Игнатьевич из «Покровских ворот», и в мыслях не было! Parteigenosse Все те же на манеже! Вам не надоело клювами по клаве2 лупить? Нутром чую – Gekon прикалывается! Кракозябра А вот и нет. Утром я Марину лицезрел. Дам_в_чайник Я тоже, только вечером. Провинциал Процесс пошел шпагатными шагами. Кто же из вас триумфатор, а кто чмо в пролёте? Кракозябра Я только параметры отсканировал – на работу опаздывал. Дам_в_чайник А я подъехал к ней в магазин в конце рабочего дня, хотел в кафешку пригласить, чтобы поближе познакомиться. Букет роскошный у них, в цветочном, купил. Ей же его и подарил. Вышли мы из здания вокзала, а тут Gekon, расфуфыренный и элегантный, нарисовался на своем «мерседесе». Пришлось ретироваться, блин... В букет я, между прочим, сорок евриков вбабахал... Ну кто ж так делает, мужики? 1

Спасибо.

2

Клавиатуре.

11


Ne_tudy i ne_sjudy Во-во! Фчира по зомбоящику паказывали старый савецкий мультик «Как старик карову прадавал». Так там глафный гирой гаварит ф канце: «Карову сваю ни прадам никаму – такая скатина нужна самаму!». Да, Гекоша? Gekon Дам_в_чайник, ты что-то путаешь. Я езжу на «фольксвагене» и жену с работы никогда не забираю – мы живем в десяти минутах ленивой ходьбы от вокзала. Видать, не туда ты забрел. Там два цветочных магазина: один – у северного выхода, другой – у южного. Ne_tudy i ne_sjudy Гыыыыыыыыыы, прикона! Я в полной упячке.

06.08.2010 Провинциал Всем привет! Ну что, господа иммигранты, москвич пристроил свою супругу? Дам_в_чайник Да мутила этот Gekon. Пыльным мешком прихлопнутый. Никого он никуда не пристраивал, просто пукнул мозгом, чтобы репу нам всем попарить. Parteigenosse Говорил же вам, дебилам: мужик прикалывается, а вы рвались на этот вокзал, как моряки дальнего плаванья в квартал красных фонарей. Дам_в_чайник Лично мне стало жалко эту Марину, и я хотел подставить ей свое плечо. Parteigenosse Мать Тереза отдыхает... Озаботься лучше судьбой байкальских тюленей – эндемики ведь... Ne_tudy i ne_sjudy +адын. Gekona – ф топку! Gekon Неее, мужики, я не прикалывался. Все намного хуже. Признался, короче, жене, что у меня есть другая и что я собираюсь уйти. Сказал, нужно что-то с квартирой решать. Зачем, мол, ей одной за трехкомнатную по семьсот евриков ежемесячно отстегивать. А она мне в ответ: «Отстегивать буду не я, а мой бойфренд. Он уже завтра готов ко мне переехать». Ne_tudy i_ne_sjudy Жжошь, чувак! Gekon Клянусь! Сам вторые сутки сижу в неадеквате. Gekon Между прочим, это тот самый тип на «мерседесе», которого Дам_в_чайник видел с Маринкой. Они уже полгода встречаются. А познакомились наши голубки на каком-то интернет-форуме. Дуремар Мои соболезнования.  Павлик Морозов Вот сучка! Всегда знал, что бабам верить нельзя – змеиное отродье.

12


Задраловсёнасвете Батюшки, какие страсти! Достоевский нервно курит… Свистоплясов Лолик, не бренчи нервами. Баба с возу – легче паровозу ))).

06.08.2010 Gekon Мужики! Дам_в_чайник оказался прав! Задраловсёнасвете – действительно баба. Это – Маринка!!!!!

ДИВАН, ИЛИ ПРИЗРАК ЧЕМОДАНА Рассказ Весь день Марина думала, покупать ли диван. Даже не день, а всю неделю, которая ей казалась бесконечной. Диван обязывает. Это уже собственность. Пусть движимая, но крупногабаритная. Общая. Купишь диван на двоих, и уже не так-то легко разойтись. Не бросишь ведь диван ему. Одному ему много будет. Да и неудобно без дивана. Если вдруг разбегутся, то куда она, без кровати и шкафа, столовых стульев и тарелок, ночной лампы и пальмы, съедет? Ведь это имущество. Им надо владеть. Тяжелое имущество, обросшее годами совместного пользования. Оно уже не помещается в заветный чемодан, что по идее скоропостижного побега должен быть легкомысленно быстрым, емким и подъемным. А куда она, Марина Сергеевна, девушка серьезная и ответственная, у которой все взвешено и продумано, куда эта особа, если задуматься, все шмотье свое запихает? Если прикинуть, замерить, то не чемодан, а армия сумок, коробок и баулов тряпичных нужна. И понимает с грустью Марина, что нет конца этой имущественной зависимости. Ну, ладно. Ну, допустим, поругаются окончательно, не выдержит она, плюнет на все, подожжет на скорую руку мосты и соберет какую-никакую поклажу: тапочки, белье, ванные принадлежности – все самое необходимое. Потом ноутбук, диски, книги, подарки близкие сердцу. Так, дребеденьки, но без них нельзя – память. Потом белье постельное, косметику, и т.д. и т.п. и тпру-у-у-у.. Приехала. Даже съехать не успела, а уже не помещается жизнь в чемодан. Хотя, казалось бы, вот такусенькую малость всего лишь прожила. И наберется-то событий и памяти на один, ну, два кармана. А посмотри ты – не влезла. Это что же, отчаивается Марина, сидя на краю неубранной постели и с тоской глядя на пылящийся в углу чемодан, – каждый день на старую квартиру к нему бегать за тем или другим? Это несерьезно. Не получается уйти, чтобы сразу, чтобы как отрезало. Хоть смазывай сальным жиром колеса запустевшего чемодана, хоть не смазывай – не едет. Перевес. Словно Марина привязана к имуществу, как резинка на рогатке – стреляет вхолостую и возвращается в исходное положение: к дивану. Диван новый нужен. Без него неуютно и гостей некуда усадить, если заглянут вечерком на коньячные посиделки повышивать крестиком по свежему житийному узору из припасенных сплетен. И тут встрепенется Марина от страшной мысли, замерев на полпути к столу с булькающим чайником в руке: а вдруг все-таки уйдет?.. Рванется навстречу будоражащему обещанию романтики, независимости от заляпанных зубной пастой раковин и гнезд грязного белья в квартире. Но нет, надо быть реалистом, Марина Сергеевна. Диван и свобода – вещи несовместимые, понимает она по пути в офис, но не может выбрать: покупать или не покупать, оставаться или не оставаться, торговать или не продаваться. Разменять легкость передвижения, простор мысли, не сдерживаемый многокилограммовым весом имущества, возможность выбора, вместительность чемодана... А еще так хочется собачку, живое, мохнатое тельце рядом. Есть одна альтернативная, но малодушная идея – приобрести бОльший чемодан. Но Марина пока еще молода и слишком оптимистична, чтобы идти на компромиссы. Жизнь прожить – это подвиг,

13


уверена она, это не поле перебежать в супермаркет за новой сумкой. Судьбу не купишь и не разменяешь. В идеале, конечно. И так образ нового дивана завис призраком на горизонте ее совести. Марина спешит после работы в магазин, где, закусывая в нерешительности удила сумочки, поглядывает на раскладной диван, присаживается на заманчиво мягкие подушки, трогает гладкую, упругую кожу обивки – обещание безоблачной жизни. Диван на двоих. Для совместного счастья, сидения и сна. А может, и троих. И еще собачку в угол, пушистым калачиком. – Замечательный диван, если вы ищете себе пару, – подкрадывается, отчаянно улыбаясь, продавщица к потерявшей бдительность Марине. – Это как? Как наживка? – становится она в стойку. – Ну, скажите, кто откажется прилечь на такие подушки? Это обещание, что с вами обязательно будет хорошо, что вы цените комфорт. Вы цените комфорт? Продавщица присела рядом, вклиниваясь в Маринин уют. «Хищница», – осудила Марина, убежденная, что этот продажный номер с ней не пройдет. – Наверное. – Тогда это ваш диван. Он так и смотрит на вас. Так и зовет. – Зовет? – скептически улыбается она, демонстративно поправляя на плече сумку. – А разве нет? У вас есть партнер? – По дивану? Есть. Любви только маловато, – сдалась Марина, понимая, что делает ошибку. – Тем более вам нужен диван. – Для любви? – попросили ее глаза, выдав с потрохами. – Да хотя бы для себя самой, – подпевала женщина, к своему профессиональному стыду увлекшись не продажным разговором. – Когда еще эта любовь будет. Нет, она конечно будет. С диваном – точно будет. Но себя надо любить. Себя надо баловать. А то от мужиков этих – не дождешься. И обе замолчали, поглощенные подушками, каждая о своем горько-кислом счастье, которое кажется таким несовершенным без раскладного чуда мебели. А может, очень даже без, – мефистофельски нашептывал в ухо грустный образ голодного чемодана. «А я еще собаку хочу». «Верно. Если уйдет, собака тебе останется. Диван тоже не отдавай. Мужиков этих – как кобелей на улицах, а хороший диван на дороге не валяется». «А если не уйдет? Куда я с диваном?» «Ты надави – уйдет. Мужикам проще. Им все равно, где жить. Им диваны не нужны». «Зачем он тогда нужен?» «Мужик?» «Диван». «Для себя. Сколько той жизни, а?» – Ну, что ? Будете брать? – встрепенулась продавщица, энергично поднимаясь, уверенная в победе и намечающейся выплате бонуса. – В следующий раз, – поспешила к выходу Марина, крепко прижав к себе сумку с затаившимся в ней кошельком. Ничего. Всегда можно собраться и уйти. Кто ей мешает. Она свободный человек и не потерпит издевательств над собой. В любой момент. И обязательно надо купить столик в гостиную и новую кухню. Сообща. А там, может, и вырастет что-нибудь из совместности. Может, даже собачка. На детей она пока не согласна. На выходных Марина осталась одна присматривать за квартирным имуществом. Она сделала уборку, старательно вычистив полы и полки, забросила белье в стирку, полила юбилейные пальмы, заварила себе невкусный кофе и уселась перед ноутбуком бездельничать, как в дверь позвонили. Скромно, но настойчиво. «Уже?» – немного расстроилась она. Не глядя в глазок, она распахнула дверь и смутилась. Это был не он. Но тоже ничего. В блестящей новизной кожаной куртке, с шелковистыми волосами вкусного шоколадного оттенка, привлекательный мужчина на пороге ее квартиры. – Я пришел, – констатировал гость и, не снимая обуви, двинулся в кухню. Марина поспешила следом, где присела на табурет, касаясь плечом мягкого рукава незнакомца.

14


– Зачем? – не выдержала она напряженного молчания. Голову ее кружило от очевидной наглости гостя и сильного запаха выделанной кожи. – Разве ты меня не хочешь? – спросила завораживающая улыбка пришельца, и Марина ему поверила. Действительно ведь, хочет. Очень даже хочет. Она послушно проследовала за кожаной спиной в спальню, плюнув на все и с готовностью забыв, что она Марина Сергеевна, девушка серьезная и ответственная, у которой все взвешено и продумано, вплоть до любви, которую она пока еще не решилась приобрести в отделе нежной мебели. Когда все было окончено, она поспешно натянула трусики и спросила, сглотнув стыд, упираясь носом в теплый, упругий бок: – Еще придешь? – Если хочешь. – Приходи, я тебе место в углу оставлю, напротив телевизора. Он прицелился взглядом на занимаемый чемоданом угол. – Мне нравится. Так начались головокружительные, непонятные, но такие соблазнительные отношения с кожаной спиной. Самым приятным моментом ее измен было то, что, оказывается, и чемодан-то собирать не надо – все бесстыжим образом происходило прямо под самым его носом. Марина дерзала, растворялась в чувстве ошеломительного стыда, упивалась искусительной сладостью измены и запаха новой, хорошо выделанной кожи. Голова ее сорвалась с плеч и закатилась в пыльный угол, поближе к теоретическому чемодану, который со временем был выслан на антресоли, чтобы не созерцал, как Марина отдается безумной страсти. «Я ему неверна», – без особой убедительности пыталась пристыдить себя Марина. А вместо этого прятала свою оторванную голову подальше с глаз долой. «Не дребезжи, Маринка, – томило тело. – Это все несерьезно, без любви. Просто расслабляемся. Все остаются индифферентны, как и в начале уравнения». С другой стороны, Марина успокоилась и перестала в обеденные перерывы бегать в мебельный магазин. – Надолго ли? – язвила из темноты потерянная голова. – Пока кожа не лопнет! – огрызалась в ответ Марина. И она все-таки лопнула. А говорили, что натуральная, что сотню лет прослужит. Марина так расстроилась, так расплакалась, даже советовалась с профессионалами, но все напрасно. Наконец, здраво поразмыслив, она пришла к болезненному выводу, что дело уже не поправить, вид испорчен, и страстным отношениям ее пришел конец. Как только Марина Сергеевна, с некоторой болью в груди пересчитав деньги в кошельке, осознала всю безнадежность ситуации, она приняла решение. На следующий день Марина не открыла дверь. – Ты больше не приходи, – строго отказала она. – Почему? Я хочу, – удивился поношенный незнакомец. – А я хочу стенку новую! С трюмо! – со слезами в голосе выкрикнула она в замочную щель. – А любовь? – проскулили неприлично затертые частотой встреч плечи. – Показалась, – решила она быть до конца жесткой. Так всем лучше. Он стоял за дверью долго, грустно всхлипывая гладким носом. Его кожаная куртка казалась Марине жалкой попыткой впечатлить ее. И как она могла однажды купиться на эту подделку? Дутый. И плечи его, и цвет волос, и приторная улыбка. Слабак. Дешевка. Был бы настоящий мужик, не брал бы антуражем. И в деле он не так уж хорош. Все, на свалку. Пусть другая дура подберет и возится с ним, нытиком. А ей такой не нужен. Выстрадав несколько часов, Марина тихо, в носках подкралась к дверному глазку. Незнакомец пропал. Растворился в искривленном линзой пространстве подъезда. «Наваждение», – облегченно вздохнула Марина и, ничуть не расстроившись, вернулась к привычной жизни. «Какая, к черту, любовь?» – встряхивала она себя, кисло улыбаясь сомнительному отражению в зеркале. Хватит ей пока и одного мужчины. Все-таки надо жить по-человечески, а то ни того, ни другого нет. Даже порядочного трюмо нет. А еще машину надо. И собачку. Чтоб живое, любимое существо мягким комочком согревало Марину на уже не новом кожаном диване. А любовь будет. Все будет. Сколько той жизни, правда?

15


ТРИ ПЕЧАЛЬНЫХ РАССКАЗА ПРОРОК С первым лучом, змеей изгибаясь, из норы выползая, он вдохнул звенящий розовый воздух и, на ходу распрямляясь, пошел на восток, в город, под его скалой возлежащий. Эту нору нашел он случайно, бродя по засохшей, жаждущей влаги земле. Нашел и очистил от мелких камней, случайного сора, костей одинокого волка, заползшего в нее умирать. Выдохнув последнее слово, прошел через умолкнувший Храм и через ворота напротив вышел под палящее солнце. Полдень загонял все живое под крыши и под навесы. Вслед за последним словом Господним из Храма вырвались голоса, за ними — серые бедные и белые богатые одеяния. От жара головы втянуты в плечи. Из черных смолистых провалов несутся угрозы, проклятия старцев, за ними — мужей, и, вот уже, накрыв его с головой, волна рассыпалась мелкими струями издевательств юнцов, едва надевших взрослые одеяния. Он уходит от Храма, но странно, улицы опустевшего города полны. Женщины, дети — все, покинув укрытия, оказались на улице: качать головой, плюнуть насмешкой. Звереныши-дети, освободившись от пут, орали, пищали и верещали. Он шел, не разбирая пути — ноги сами несли, в мокром от издевательств узком пространстве, но ни единая капля блудного срама тела его не коснулась. Он уходил из Египта. Господь перед ним воды морские раздвинул. Стеной воды стояли слева, и справа, и сзади, а впереди перед ним была пустынная улица, зажатая между домами, по ней змеилась тонкая пыль — неведомо откуда поднялся спасительный ветерок, а главное — ни души. В полдневный зной кто выйдет из дома? Он шел, чувствуя легкость. Тяжелая, огромная, полнокрылая птица, проникшая в него вместе с голосом Бога, выпорхнула, взлетела, над городом пронеслась. Ее огромные крылья тенями неслись по улицам, крышам и стенам. Потом воспарила и унеслась. А он полной грудью дышал легко и свободно. Это был краткий миг покоя и счастья. Лишь одна мысль точила и отравляла: невечность, мгновенность светлого бытия, за которым — опустошение и тоска, гложущие, точащие, терзающие тело и душу. Ожидание слова. И — мука: было последнее слово к нему. В первый раз сказал ему Бог, что избран он до рождения. Но не сказал и, верно, не скажет, когда в последний раз он Его слово услышит. Ноги несли его в логово, малую щель в скале, нависавшей с Творения над этим местом, где чужие построили город. Царь Давид этот город завоевал, а теперь для него, его далекого правнука, в этом городе — ругательства, насмешки, плевки. Хотел обернуться. Идут за ним или отстали? Сдержался, себя пересилив, и тотчас почувствовал: всё. Улетучилось. Истаяло. Отлетело. Добраться бы, дойти, доползти, прежде чем овладеет отчаяние, с которым невозможно под солнцем палящим полдневным бороться. Только в скале, в щели, забившись, скрючившись и скукожившись, он сможет встретить достойно тоску, слепящую, иссушающую, нескончаемую. Он будет ждать. Вся жизнь его — бесконечное ожидание Голоса. А затем, разбуженный от гнетущего сна, он проснется. Проснется — услышит и оживет. Скрюченный, слежавшийся мех, вином наполняясь, на глазах вширь и ввысь вырастает. Слава Господня. А он, полон слова Господня, он встанет и понесет им, слышать Господне речение недостойным, огромную птицу. Он выдохнет последнее слово. Выйдет из Храма. Пойдет между стен из проклятий, оскорблений, плевков. Птица кружится. Он воздух вдыхает. Легкий укол — грудь пробивает тоска. Ноги стремительно в нору несут — тяжело дышать в ожидании. ПРОТОКОЛ Хорошо, хорошо, я все расскажу, хотя, в общем-то, рассказывать нечего, вы сами все знаете. Ну, если надо, согласен, все расскажу, хотя, повторяю, вы уже знаете все. Ведь сами мне рассказали, что я в давно не моем городе родился и жил долго, наверное, счастливо иногда, а потом на жизненном переломе уехал и только сейчас уже в возрасте… Зрелом? Пусть будет так, в

16


зрелом так зрелом, хотя это слово, этакий кокетливый эвфемизм, мне не по нраву. Так вот. Почему я приехал? Ну, как это вам объяснить? Приехал, если угодно, чтоб вспомнить. Что вспомнить? Что вспомнится. Приехал вчера, вы это ведь знаете, ночью, думал, что на день. Что мне здесь делать? Да так. Родные могилы? Нет. Это только предлог. Меня к могилам не тянет, устраивать свидания с духами я не люблю. Приехал, чтоб побродить, походить, местечко одно отыскать. Да вам-то зачем? Вы уже все сами узнали. К чему вам подробности? Вы полицейский, или, как там у вас, а не писатель. Это писателю подробности подавай. А вам нужны голые факты. Пришел, мол, увидел и совершил. Я подтверждаю: да пришел, да увидел, да совершил. Зачем вам это "зачем"? Зачем я приехал, зачем я увидел, зачем совершил. Честно скажу, я не приехал, то есть, конечно, приехал, но это лишь факт. Пусть будет по-вашему: голый. А если не голый? Не голый — бежал. Не бежал — а сбежал, убежал. От запаха убежал. Ну, как парфюмер, только наоборот. Тот на запах бежал, а я убежал. Зачем? Хорошо, если угодно, скажу. Что-то больно, сударь вы мой, любопытны. Не пописываете ли после службы ночами? Конечно, конечно, разумеется, не мое. От запаха я убежал. Какого? Из погреба — плесенью. Банного мыльного тошного пара. Крови замытой чернеющей из-под ногтей. От запаха вечности. От запаха старости, которая — Рим, а к нему — по Смоленской дороге, в Аппиеву переходящей. Вдоль. Не к Риму, от — Рима. На земной поверхности и в катакомбах. Не с косами. Что? Так, случайно услышал, точнее, учуял. Зашел с улицы, шибануло, вот, и учуял. Нет, какие морозы, какие снега. Не те широты, не те. Но все равно, если с улицы, то всегда, если забыл оставить настежь открытые окна, чтобы сквозняк, то учуешь такое. Вот и учуял. Как такое определить, я ведь не Зюскинд, нет, не приятель, просто писатель. Нет, не видел ни разу. Не знаю, я за его судьбой не слежу, может, жив еще, может, и помер. Не важно. А важно лишь то, что учуял я запах, который всех, молодость переживших, достанет. Вот, и мой час пришел. Дохнуло. Пахнуло. Как такое опишешь, ей-богу, не знаю. Ну, хорошо. Ладно, попробую. Дохнуло, знаете, вечностью. Да, прямо в лицо, сивухой рвотной дохнуло-пахнуло, кожу с мяса сдирая, а мясо — с кости. Голый череп. Да, бедный Йорик, но это не про меня, у меня ассоциации совершенно другие. Вам-то на что? Они ведь мои, а не ваши. Да ладно, если хотите. Конечно, не жалко. Мне теперь нечего экономить. Нечего и ничего. Так вот. Один мальчик, глупый, конечно, все мальчики глупые, пока не вырастут и не умрут. Так вот, не сбивайте, пожалуйста, мальчик придумал такую вот инсталляцию. Вырыл яму, да, именно так, вниз положил, глупый мальчик, куски огромного разбитого зеркала, чтобы глядящий в нем отражался не каким-то одиноким куском — ухом оторванным или ногою отрезанной — но полностью, во весь рост. Как – ну и что? Нет, тогда не пахло ни вечностью, ни безнадежностью, не пахло ничем, в таком глупом возрасте даже могилы не пахнут могилой. Ну, вы даете! Вы что, страдаете недержанием слов? Или это такой новейший прием? Сразу видно, Порфирий Петрович, за сравнение, конечно, простите. Да, подлинный иезуит. Ну, а подлый — зачем? Иезуиты подлыми не бывают. Бывают? Вы видели? Я не встречал. Вот и ладно. Что дальше, что дальше, будто не знаете. Вот-вот, туда именно и пошел, дурачок ведь ямку вырыл не просто так, а с намеком. Чего мне было искать. Я этой дорогой тыщу раз с тех пор проходил. Вот, и этот раз, слава Богу, последний. Почему же так долго я шел? А вы и время вычислить расстарались. Нет, никуда не заходил, что в этом городе мне искать, все, что нужно, я помню и знаю, а что понастроили, мне это без разницы. А вот этого вы и не знаете! Нет, не просите, не расскажу. Поймете превратно. Я вам про Зюскинда, а вы мне про Йорика, друг друга нам не понять. И руки, как Порфирий Петрович, не к ночи помянут, вы потираете. Что не помните? Помните, помните, конечно, все помните. Что мне таить? Для кого? От кого? Не перебивайте, тогда расскажу. Встрянете — замолчу. С вопросом дурацким. Встрянете — прекращу. Так, не узнав, и помрете. Закопают, и черви будут вас смаковать. Вот, будет пир на весь этот мир, на весь этот мир червивый! Хорошо, замолкаю, больше не буду. Так рассказывать? Или? Слушайте, хотя, по правде сказать, и слушать-то нечего. Нечего слушать и рассказывать нечего. Завернул за Оперный и мимо Анжу, сказал ведь, не перебивайте, наверх мимо ворот, а потом все ниже и ниже, подходя к тому месту, я увидел его. Как кого? Вы дурак? Того самого, который с зеркалом яму, а ему, дураку, совершенно не пахло. За ним увязался. Иду и смотрю. Не поверите, походку узнал. Сзади. Я ведь в этом ракурсе, ха-ха-ха, его ни разу не видел. Не видел, а вот и узнал. Чудеса. Нет, не фантазия. Узнал. Не ошибся. Потом шаг ускорил, хотя он не медленно шел, почти побежал, добежав, чуток сбавил и обогнул, так ненароком, словно глянул на вывеску по дороге, мол, зубной врач или что-то такое, глянул, скользнул по лицу. Он. Идет себе по улице Слезинка ребенка. А на спине у Слезинки рюкзак. Я за ним. Смотрю: пришел, сбросил рюкзак, куски зеркала вынимает, видно, цельного не добыл, и лопату. Нет, ожидал терпеливо. Он долго возился. Следов борьбы не обнаружили? Так ведь борьбы никакой ведь и не было. Он туда меня тянет, а я его пытаюсь обратно. Пахло склизким, мокрым и волосатым, одним словом, чем-то

17


рыбьим таким. Вгляделся и вслушался. Полная палитра рыбьего запаха: от свежего серебристого, тонко-форельного до тунцового, в холодильнике не разделанным медного залежалого. Понимаете? Чем, чем, как это чем? Не понимаете? Притворяетесь? Зеркалом и лопатой, чем же еще. Сразу, мгновенно, запах тотчас исчез. В ночной росе, ха-ха-ха, как радиация, на века растворился. Нет свидетельств? Чему? Переломов, порезов? Ну, это забота уже не моя. Извините, устал, хочу отдохнуть. Нет, больше не в силах, вы уж простите. Спасибо, спокойной ночи и вам. Без Порфирия, без сновидений. 26 января 2012 г. С моих слов записано верно. И закорючка. КУСОЧЕК ОГРОМНОГО ТЕКСТА Согрешил я — что сделал Тебе, Страж человечий, зачем поставил мишенью — себе я стал в тягость (Иов, 7:20). Трое пришли к лежащему человеку. Сидели, дышали, молчали. Не выдержали — заговорили. Поняли: больше молчать невозможно. Он лежит, дышит, не отвечает. А они слишком долго молчали — и говорят, будоражат словами, лежащего убеждают. Он не выдержал, пожалел и ответил. Всё правильно вы говорите, но только не обо мне. Я вас понимаю, а вы меня нет. Теперь сквозь встревоженную движением неспешного ветра лежалую пыль понимаешь отчетливо то, что раньше было понять невозможно: живому мертвого, хоть он дышит и говорит, не понять. Мертвый живой видит то, что видеть не хочет, слышит то, чего слышать он не желает. Между ним и миром — стена, непостижно растущая, из ничего возникающая. У одних мертвых живых она из бетона, из кирпича — у других. Есть и: камень на камне, плотно пригнаны, приникли, и — на века. Стена невидима для просто живых: уткнутся, ранятся и отпрянут. Что проку в стене для просто живых? А для мертвых живых — спасение. Верят, что защитную стену, от мира живых спасение Бог посылает. Так выпало, так на роду было написано до рождения, что, умерев, он будет вместе с живыми воздухом тем же дышать, задыхаясь. За что ему это? Вначале спрашивал, потом перестал, к боли привык, со страданием свыкся. А когда он заметил не стену даже, а вроде полоски: то ли пыль так прибилась, то ли что-то еще, стало чуть легче. На миг вдруг показалось: воздуха стало меньше. Показалось, и под ноги глянул: полоска. С тех пор стал ходить медленней, под ноги глядя. Потом додумался, как боль свою измерять. По полоске, а та росла, поднималась, и вот — превратилась в нечто, на стену еще не похожее. Расти он ей помочь не умел. Зато ростом стены восторгался, хоть никак в толк не мог взять, то ли стена его боль уменьшает, то ли, напротив, от восторга стена поднимается. Когда она с ним ростом сравнялась, почувствовал: легче. Но мелькнуло — погасло. Не фонарь, не свеча, но спичка, стал жечь — отбросил. Все его выше, за стеною мелькая, стену, а вместе с ней и его самого к земле пригибали. Норовили, вытянув шею, поднявшись на цыпочки, поверх стены глянуть, того вовсе не ведая, что своим колким взглядом его обжигали. А было, сам на все пялился, цеплялся за все. Есть такие кусты: за одежду хватают. Щенка бездомного подобрал, так тот любил играючи хватать за лодыжки. Потом обиделся и исчез. Пошел гулять. Не вернулся. Он поначалу и не заметил. Продолжал по привычке воду ему подливать, подкладывать корм. Когда спохватился, увидел: огромная лужа, в ней плавает блюдечко. На месте миски — гора на всю щенячью, не слишком долгую жизнь. Все у собак, как у людей. Хочешь есть-пить — нечего. Не хочешь — зажрись и упейся. Так же, как люди, боятся увидеть у ног разверстую бездну. Боятся, но, любопытные, ходят по краю: есть, мол, в бою упоение. Глупы, неразумны, трусливы. Так он думал о них, о живых, о собаках и людях, а стена росла, строилась, воздвигалась. За ней дышали волнистые плисецкие руки. Вздымая с пылью не слишком больную, утихшую, сладкую боль, заикался кларнет. В истеричном веселье верещали глумливые флейты. Нет, флейта глумливой быть не может никак. Верещали глумливые дудки. В гниющих кишках кишели, ощетинившись, чужие кошмары. Профессор гудел: "В юности человека влечет инстинкт физического сохранения рода, в старости — духовного". Студент на ушко розовощеко шептал: "Меня уже штырит". Хоть и росла стена с одной стороны, но казалось — со всех. Укрылся стеной, как одеялом от больного яркого света, от

18


звуков скрежещущих и скрипящих, от вони рыбной из кухни, от холодного заросшего тенью угла. Лежишь себе простуженный Котик Летаев из белоснежной с разлапистой елкой зимы, с колкими зубцами стены, а рядом с тобой детский крошечный лакированный стульчик. На него никогда не садишься, зато как славно, поднявшись, со стульчика слегка подтянуться и, перевесив себя через оконный проем, превозмогая материю, вниз головой на щербатый черный асфальт. И помнить, все время помнить в полете, а, долетев, забыть: окно ведь открыть — это жилы себе отворить. Бабочка вспыхнула, на ветру задрожала и в оплывший кокон вернулась: душистый щекочущий свет и сиреневый дух маттиол в предвечернем предсмертном дурмане. Идут, семенят, ползут, взрослые, а как дети, держатся друг за друга, чтоб не упасть, на плечи один другому руки они положили. Только стоит кому-то из них поскользнуться-споткнуться, тотчас отскакивают, как от прокаженного. Идут они вместе. Падают порознь. И увидели, вроде поняли, что глупо так семенить, глупо и совсем не удобно, увидели, как тот, упав, не поднялся, но снова друг в друга вцепились и ковыляют. Когда стена поднялась, и ничего за ней не было видно, от мира живых осталось одно: завывание. Жуткое слово. Произносишь — гудит, уши к земле пригибая, то ли шакалья любовь за стеною вот-вот разразится, то ли обезумевший ветер свиток несет, докрутит — и времени больше не будет. На всем белом свете не будет. И белого света не будет. Когда ветер свиток докрутит. А пока, ненадолго — ветер, ветер на всем белом свете. Но ветер не только ветер, а может, и вовсе не ветер, ветер — дух неприкаянный, вначале витавший, затем потерявшийся. Раньше и он думал так, как они, что мертвым не больно, что мертвые сраму не имут, все такое глупое, детское. Сам заглядывал поверх стен. Живые всегда любопытны. Кто с кем, что почем. Что там происходит? Норовят изловчиться и заглянуть, удовлетворить похотливое любопытство. Он понял, как от них уберечься. Надо к стене вплотную прижаться, в стену врасти, и не увидят. Конечно, вжавшись, стоять очень не просто. Ноги болят, спина затекает, зато изнутри — покой и смирение, тихо, ни запахов мерзких, ни взглядов. А стена все растет, словно мучительный удушливый текст с пергаментной плотностью слов, клинописной неистребимостью сочиняется, затягивая и погребая. Глянешь по-над стеной, а там то ли желтое куцее холодное солнце, то ли луна слегка потеплела. Лунное солнце? Звездные облака? Затем и эти вопросы исчезли, пропали. Дымом взошли, в воде растворились? Вездесущая сушь. Теплое шелестенье. Листья желтеют, из эллипса яичного вылупляясь. Ластятся и слетают. Не на землю, но — в небо, где сквозь звездные облака проложена дорога цвета сапфира.

ЦАРЬ ЛЕОНИД рассказ Положи меня, как печать, на сердце твое, как перстень, на руку твою… Мне всегда трудно начать. Первая фраза появляется не сразу – она прячется за частоколом образов, теряется в паутине слов, и часто только подойдя к концу повествования, я нахожу ту первую, единственную и неповторимую. А ведь это очень важно – начать. Первый вздох, первый шаг, первый взгляд… Точно так же, только дописав текст до конца, я понимаю – о чем он. Хотя… Наверно, я лукавлю – все, что я пишу, об одном. О любви. Так как же начать? Может быть так: «Алла Львовна умерла в понедельник…» Нет, мрачно. А может быть – просто с начала? С первого взгляда, первого слова? С полуслова. …

19


А потом появился «Царь Леонид» – так прозвала его острая на язык Маруся, соседка и подруга Аллы Львовны. Лёля и раньше его встречала: пару раз он приходил к Алле Львовне с женой – шумной и громогласной «Сонечкой», Софьей Сергеевной. Она преподавала литературу в школе, обо всем говорила резко и безапелляционно, а Леонид только морщился, и лишь иногда тихонько ей бормотал: – Ну что ты такое говоришь, Сонечка… – Я знаю, что говорю! Лёля видела – ему неудобно. Леонид ей нравился – высокий, крупный, слегка похожий на Шаляпина, он носил очки и курил трубку, что очень ему шло. Преподавал на филфаке МГУ, знал несколько языков, много читал, и Лёля как-то раз поспорила с ним о романе Лилиан Войнич «Овод», который он называл «садистской книгой», а Лёля возмущалась. Однажды Леонид пришел один, без «Сонечки», и случайно оказался за столом рядом с Лёлей. Они вдруг заговорили о Вирджинии Вульф – Лёля никак не могла достать прошлогодний номер «Иностранки», где была опубликована ее «Миссис Дэллоуэй», а Леонид читал этот роман по-английски. Оба увлеклись и проговорили весь вечер. Какой он милый! – думала Лёля, потихоньку разглядывая Леонида. «Царь», конечно, но Царь сказочный, игрушечный – плюшевый такой, уютный! И кажется, что не очень уверен в себе... А Леонид вдруг замолчал, снял очки и, протирая привычным движением стекла, сказал: – Зря вы мне это позволяете… – Что позволяю?! – Говорить. Я же заговорю вас насмерть! Они ушли вместе и всю дорогу разговаривали, и никак не могли расстаться, все провожали друг друга: то Леонид Лёлю до подъезда, то Лёля его до метро. Наконец, в очередной раз дойдя до крыльца, Лёля сказала: – А пойдемте ко мне! Что мы все ходим туда-сюда? Я вас кофе угощу! Готовлю я плохо, но кофе делаю хороший! Леонид снял очки – Лёля уже заметила: он так делал всегда, смущаясь, – и тихо произнес: – Боюсь, что уже поздно… Жена, наверно, волнуется. Лёля страшно покраснела – она только сейчас сообразила, как двусмысленно прозвучало ее приглашение: какой ужас, теперь он бог весть что обо мне подумает… – Да, да, конечно, я не сообразила… Ну, прощайте! Она протянула ему руку – Леонид взял ее как-то странно, двумя руками и легонько потряс, потом поцеловал. Они посмотрели друг другу в глаза – обоим вдруг стало ясно, что все не так просто: не зря они разговоры разговаривают, не зря ходят туда-сюда и никак не могут расстаться, не зря смущаются… В эту ночь Лёля долго маялась без сна – все перебирала в памяти сказанные слова, взгляды, улыбки. И улыбалась сама: Лёня и Лёля – это же нарочно не придумаешь! Лёня и Лёля, Леонид и Елена, Леонид Павлович и Елена Михайловна, Леонид Павлович Полторацкий и Елена Михайловна Лебедева… Эта невольная аллитерация – мягкое, ласковое «л», навязчиво повторяющееся в именах, сплетающее их между собой лиловой синелькой – казалась Лёле знаком судьбы. И встретились – у Аллы Львовны! Он позвонил через три дня, позвал на выставку, потом Лёля его пригласила в театр, так это и тянулось до самой зимы – встречались, бродили по Москве, пили кофе в Филипповской булочной на улице Горького, кормили воробьев на бульварах. А на зимних каникулах все и случилось: они праздновали Рождество у Аллы Львовны, потом долго гуляли под медленно падающим снегом, а когда прощались у дверей, Леонид ее поцеловал, она ответила, привстав на цыпочки, и поцелуй получился таким серьезным, что после него надо было либо сразу расставаться, либо… Они попытались сделать вид, что ничего такого не произошло, и Леонид пошел было к метро, а Лёля вошла в подъезд, ощущая неимоверную печаль – физически ощущая, как тяжкий груз на плечах, но не успела закрыть дверь лифта, как Лёня вернулся. Они целовались в лифте, целовались перед дверью квартиры, которую она с трудом открыла, целовались в коридорчике… А потом ничего не вышло. Совсем.

20


– Да, не гожусь я, видно, в герои-любовники… – Лёнечка, ну что ты! Просто мы оба переволновались! И я плохо старалась, наверно. У меня очень давно ничего такого не было… Он хмыкнул: – Знаешь, у меня тоже. – Ну вот! – Тогда я пойду потихоньку? – Ну конечно… Ты же не можешь остаться… – Вообще-то могу. – А как же? – Она с классом в Ленинград уехала, и детей взяла. Так что остаться могу, да что толку… – Не уходи, пожалуйста! Давай просто полежим рядышком. Обними меня… Он вздохнул – и остался на ночь. Горела елочная гирлянда, лениво мигали разноцветные лампочки, поблескивали стеклянные шары и серебряная мишура, а старый Дед Мороз улыбался им из-под еловой лапы – елка была живая. – Мне нравится, как ты пахнешь! – сказала Лёля и потерлась носом о его плечо. – Табаком… – А мне нравится! Давно ты трубку куришь? – Давно, лет… лет пятнадцать уже. У меня борода была под папу Хэма, и вот – трубка. – И свитер был? Грубой вязки? Вылитый Хэмингуей! А почему ты бороду сбрил? – Старый стал. Борода седая… – Ты не старый совсем, что ты! Он опять вздохнул: – Зря мы, Еленочка, все это затеяли, я думаю. Видишь, и не получилось ничего… – Лёня, да я же не претендую ни на что! Из семьи тебя уводить я же не собираюсь… Просто… так одиноко… – Да. - А дети твои на кого похожи? – Сын – на меня, дочка – на Сонечку. А у тебя… А ты была замужем? – Я? – Лёля вдруг рассмеялась. – Была! Представляешь, я забыла! Три года продержалась, потом надоело. Да и не надо было выходить. А через год встретились с ним случайно на улице, поздоровались на ходу, и я долго вспоминала – кто это, где я его видела? Представляешь? А ведь три года прожили! Как не бывало… – А детей не было? – Не было. И не будет. Никчемное я существо… – Ну что ты! – Да что ж, это правда. Скоро сорок, детей нет, толку нет… – Больше не стала замуж выходить? – Нет. Ты знаешь, я как-то всегда про себя знала, что не гожусь для этого… – Почему?! – Не знаю. Я и за… господи, как же его? За Толю! Замуж вышла вслед за сестрой - они с Сережей, папиным аспирантом, поженились, вроде и мне надо! Она мне Толю и сосватала: такой, говорит, перспективный! Перспективный… – А потом? – А потом… Потом любовь у меня была. Была, да уехала. В Израиль. Он считал, что я его предала, а мне казалось – он меня… – Грустно как… – Да уж. Ты знаешь, мы с ним даже внешне похожи были – он роста небольшого, лохматый. Ты говоришь, у меня волосы, как дым, а у него пламя было, черное пламя, такие волосы. Няня говорила: этот, твой – дыбом волоса! Не знаю, поженились бы мы с ним, нет. Но ехать я не могла, никак. Что мне там делать?! И тут – Леру бы подвела, зятя. Антошка, племянник, совсем еще маленький был, цеплялся за меня: Нёня, Нёня! Из Леры плохая мать получилась. Не знаю, может и правда, я Сашку мало любила… – А он? – Он-то? Он взял и женился. – Как женился?! – Так. Вывез кого-то с собой. – Что, фиктивный брак?

21


– Кто его знает. Я так оскорбилась… Лёля даже не хотела его провожать, но в последний момент все-таки решила поехать в аэропорт. Ничего хорошего из этого не вышло, все были пьяны, Сашка валял дурака, эта женщина, его жена – откуда он ее взял?! – плакала. Прощаясь, тревожно заглянул ей в глаза, поцеловал, хотел что-то сказать… Махнул рукой и ушел. Навсегда. А Лёля, добравшись до Москвы, целый день каталась на троллейбусе по Садовому – шел дождь, стекла запотели, она рисовала пальцем на стекле сердце, пронзенное стрелой. В голове крутились какие-то стихотворные строчки: И разомкнется… Упрямых рук твоих кольцо… Усталых рук твоих кольцо… И разомкнется усталых рук твоих кольцо… В кольце Садовом отразится мое печальное лицо… Приехала домой, вошла, разделась – Антошка болел ангиной, и Лера просила побыть с ним: ей нужно на какую-то важную встречу, а Лёля забыла. Прошла в комнату – Лера говорила по телефону, стоя спиной к двери, и не заметила, а Лёля с недоумением услышала, как сестра медовым голосом поет в трубку: – Ну, прости, прости, зайка, я скоро буду! Сестра опаздывает, поганка! Что я могу поделать! Зато ты дойдешь до нужного градуса, да, котик? Котик? Зайка?! Лера повернулась, увидела сестру, вспыхнула, быстро завершила разговор, оделась и выскользнула за дверь. К любовнику! Это было так ясно, словно Лера сама об этом сказала, и Лёле стало жалко зятя. Сестра с Сергеем давно уже жили как кошка с собакой, особенно отношения обострились после того, как Леру выбрали парторгом, и она ловко выжила из отдела Инессу Матвеевну, старейшую сотрудницу – а Сергей, ее ученик, узнал и устроил страшный скандал, после которого они не разговаривали почти полгода. И вот теперь! Лёля пошла к Антошке – несчастный, с замотанным горлом, с торчащими вихрами, он сидел в кроватке и смотрел на нее красными глазами: опять плакал! Лёля обняла его, поцеловала: – Ну, что такое? Горлышко болит? Маленький мой… Так они и жили. Потом, довольно скоро, Лера устроила ее в жилищный кооператив, даже оплатила первый взнос – только молчи, так поняла это Лёля. Она и молчала. Сначала скучала по Антошке, потом привыкла… – Лёнечка, а ты – почему женился? На Сонечке? – Ты знаешь, она такая хорошенькая была, звонкая, живая, я как-то и не заметил, что… Да нет, она не дура! Просто… такая… прямолинейная, что ли. Правильная слишком. И пионерского задору в ней много. А так она хорошая, детей любит, школу свою обожает. Вот, завучем недавно назначили… – А ты… ты изменял ей? – Было пару раз. Она как дочку родила – совсем… совсем успокоилась. Все на детей ушло, на работу. – А ты заброшенный… – Да уж, сирота. – Вот видишь. И что такого, если мы чуть-чуть согреем друг друга? Поддержим? Разве плохо? – Поддерживать друг друга? - он грустно усмехнулся. - Немного солнца в холодной воде… – Ты тоже любишь Франсуазу Саган?! Я так зачитывалась! И – надо же! – она в девятнадцать лет свою «Грусть» написала, в девятнадцать! А я… Ты знаешь, я еще в детстве говорила, что буду писательницей! Маленькая, только читать научилась – а туда же. Сидела в коридоре на сундуке – большой такой сундук, малиновым сукном накрытый, сукно колючее, а я сижу, ногами болтаю, и мечтаю: стану писательницей! – Косички у тебя были? – Нет, лысая! Я болела много, вот и постригли под нулевку. Это потом уже кудри такие выросли. Лера, сестра, завидовала ужасно – ей накручиваться приходилось, а мне не надо. А я ей завидовала… – Да, волосы у тебя красивые!

22


– Мелким бесом, как няня говорила. – В тебе что-то есть такое, знаешь… библейское! Маленькая Рахиль… или Суламифь… – Да нет, вряд ли что-то библейское. Откуда ему взяться-то? Все предки деревенские – Рязань, Тверь. Если только татарское… Я на маму похожа, она такая же была. Лера на папу, а я на маму. Маленькими мы с сестрой были как близнецы, хотя и пять лет разницы, а потом поменялись. – Так что ты про Франсуазу Саган-то? – А! Я завидовала ей – просто ужасно! Я ведь всю жизнь что-то пишу, но… такое беспомощное, мне кажется. Может, ты бы почитал? Ой, нет, не надо! Вдруг не понравится, а мне тогда лечь да помереть! Я ведь дневники веду бесконечные, письма писать обожаю… Для меня писать – как дышать! И что?! Ни-че-го! А она! В девятнадцать лет – и такой роман! А у меня как будто кипит что-то внутри, а выхода нет, понимаешь? Один пар… Что? Что ты… на меня… так смотришь? А Леонид любовался: полуголая, едва прикрытая простыней, она с воодушевлением рассуждала о литературе, размахивая руками – волосы развеваются, глаза горят, щеки пылают – в радужном свете елочных огоньков она казалась каким-то сказочным существом… Черт возьми! – Ты думаешь, что я… что ты… ах! Он прервал ее поцелуем, и все, наконец, получилось. И очень даже впечатляюще. Потом это у них так и называлось – «поговорить о Франсуазе Саган». Когда уходил утром – оглянулся: Лёля стояла у окна. Помахали друг другу, и Леонид пошел к метро. За ночь навалило снегу, дорожки не успели расчистить, он шел по целине, оступаясь, и казался Лёле сверху – с высоты пятого этажа – Амундсеном, пробивающимся к Южному полюсу. А у Леонида было чувство, что он уносит Лёлю с собой, как котенка за пазухой, но чем больше удалялся от Лёлиного дома, тем быстрее таяло это ощущение, и он вдруг вспомнил нелюбимого Евтушенко: с душой, как с девочкой больной в руках, пустевших постепенно… Сонечка была его вторая жена. Первая… как же ее звали?! Не хуже Лёли, Леонид забыл имя: Майя? Нонна? Лариса? Рано поженились, еще студентами, сразу поняли, что погорячились, но если бы не Римма… Господи, конечно же – Римма! И как он мог позабыть! Если бы не Римма, он никогда бы сам, первый, не рискнул разорвать брак. Была в нем какая-то инерционность – попав в колею, он никогда не мог из нее выбраться. А может, это простая лень? Суетиться – митуситься, как говорила бабка, – он не умел. Было потом два романа – даже не романа, а так, нечто невразумительное: короткая связь с лаборанткой на кафедре – к счастью, она быстро уволилась и пропала из его жизни, после чего Полторацкий вздохнул с облегчением; и более серьезные «отношения» с молодой преподавательницей с соседней кафедры, Ириной Евгеньевной. Она вообще была чрезвычайно серьезна: обожала выяснять эти самые «отношения», мучила его походами в консерваторию – Леонид честно пытался вникать, но быстро засыпал под всяких Малеров и Линдеманов. Слуха у него не было никакого. Потом появился доцент Сергеенко, «отношения» осложнились еще больше – теперь их приходилось выяснять еще и с доцентом! Леонид не знал, как дать понять Ирине Евгеньевне, что с радостью готов отпустить ее на все четыре стороны – хоть к Сергеенко, хоть к кому! Как-то это все развязалось, Ирина Евгеньевна совершенно неожиданно вышла замуж за поляка и уехала в Варшаву, а доцент приходил к Полторацкому плакаться в жилетку… После этого Леонид долго был один, не очень этим и тяготясь, пока не появилась аспирантка Сонечка – он выздоравливал от воспаления легких, Софья пришла к нему домой на консультацию, огляделась по сторонам, потом, засучив рукава модной трикотажной кофточки – она называлась «лапша», и как он это помнит! – моментально сварила суп и вымыла полы. Кандидатскую она так и не защитила – родился Витя, до того ли было! Потом появилась Галочка, потом Софья устроилась в школу – как раз Витя пошел в первый класс, так что она присматривала за ним и в школе. Витя был копией отца – такой же спокойный и отрешенный, «вещь в себе», как называла его Софья. Он все переживал сам, не жалуясь никогда ни на что, хотя Леонид подозревал, что ему приходилось в школе несладко – а как же, сын учительницы! Витя преуспевал в математике и физике, а гуманитарные предметы ему не давались никак, к огромному огорчению матери: литература – это основание, на котором строится гармоничная личность! А Полторацкий с

23


некоторым даже трепетом думал, как, каким образом преподносит она бедным детям русскую классику?! А ведь университет окончила… Галя училась хорошо, лучше брата, но все время скандалила с матерью – дети обожали отца и тяготились материнским бесконечным командованием: я знаю, что говорю! – Ну почему, почему она такая! – кричала Галочка, потрясая кулачком. – Папа, она ничего, ничего не понимает, ничего! Лёня пытался как-то защищать Соню перед детьми, да ему и на самом деле было ее жалко: она так искренне была уверена в собственной правоте, так наивно верила во все советские идеалы, не допуская даже мысли о каких-то других жизненных ценностях; так энергично насаждала «разумное, доброе, вечное» – как она любила все эти штампы! – что учащиеся ее недолюбливали и побаивались, о чем она и не подозревала. Ей казалось – все ее любят. Лёня не раз с горечью спрашивал себя, как его угораздило на ней жениться: ничего общего не было у них, ничего! Как-как! Плыл по течению, как всегда… Поначалу он еще разговаривал с ней, просвещал – тоже «сеял разумное и вечное», но бесполезно. Соня слушала, кивала, поддакивала, и не слышала ничего, занятая собственными мыслями, а стоило ему замолчать, как она заводила свое, школьное, учительское: все она кого-то обличала, все расследовала какие-то интриги и происки. – Школа – это же передовая линия идеологического фронта! – Боже мой, Соня, ну что ты говоришь… – Я знаю, что говорю. Когда умер Брежнев, она плакала – и тоже совершенно искренне. Тогда они страшно поругались – Леонид кричал: что ты оплакиваешь этого бровеносца в потемках! А Соня испуганно спрашивала: что же теперь будет со страной, Лёня?! Софья с энтузиазмом восприняла свое назначение завучем, а Галя – с ужасом: ей и так было нелегко существовать между одноклассниками и матерью. – Папа, ты знаешь, как они ее называют?! Эсэс! Софья Сергеевна – Эс-Эс! Галя плакала, а у Леонида сжималось сердце: бедная, бедная Галя! Бедная Соня… Они давно уже не спали вместе, но Соня была абсолютно уверена, что у них замечательный брак, крепкий и надежный, «ячейка коммунистического общества», и Полторацкий просто не представлял, что с ней будет, если она вдруг узнает о Лёле! Правда, про два небольших приключения на стороне, бывших до Лёли, она так никогда и не узнала. Это действительно были маленькие приключения, не имевшие никаких последствий – после Ирины Евгеньевны Полторацкий очень боялся еще раз вляпаться в «отношения»: одно приключение случилось в Ленинграде во время командировки, и женщину эту – филолога из Томского университета, он больше никогда в жизни не видел. С другой – аспиранткой-психологиней – он познакомился в библиотеке, они встречались изредка на протяжении нескольких месяцев, потом разбежались и, случайно попадаясь друг другу на глаза в университете, делали вид, что незнакомы – она была замужем за деканом. Но Лёля… Им так редко доводилось видеться – хорошо, если раз в две недели. Полторацкий, чувствуя себя персонажем «Осеннего марафона», выдумывал несуществующие заседания кафедры, конференции, мифические семинары – счастье, что Соня не вникала и верила всему. Но чем дольше тянулась эта связь, тем чаще он ловил себя на мечтах о Лёле – нечаянно задумывался посреди лекции под перешептыванья студентов или во время воскресного обеда, машинально кивая на Сонины бесконечные: нет, ты представляешь?! – у нее шла затяжная война с преподавателем истории, которого она подозревала в скрытом диссидентстве. – Что тут смешного? – восклицала Соня, а он вздрагивал, убирая с лица рассеянную улыбку и приходя в себя: перед глазами стояла смуглая Лёлина спина с цепочкой позвонков и длинная шея с поднятыми вверх пышными волосами, которые она, скрутив жгутом, придерживала рукой… Волосы у нее были темные, но с намеком на рыжину – как будто там, под волосами, светились раскаленные угли, давая красноватый отблеск. Глаза зеленовато-карие, миндалевидные, с такими черными ресницами, что ей и не надо было их красить. Прямой нос, изящно очерченные губы, смуглая кожа, маленькие руки, тонкие запястья и щиколотки – в Лёле действительно чувствовался какой-то Восток, ей шли длинные серьги, кольца и звенящие браслеты… Суламифь, маленькая Рахиль…

24


А Лёля, сидя дома с книгой, вдруг поднимала голову и улыбалась, глядя на телефон: через пару секунд раздавался звонок – Леонид звонил с какой-нибудь ерундой, просто чтобы услышать ее голос. Только с тобой я – это я, сказала она как-то, и Леонид чувствовал то же самое. Каждый раз, когда Лёля продолжала, подхватывая на лету, его мысль, Полторацкий поражался этому чуду взаимного понимания: – Знаешь, Зинаида Гиппиус говорила: если надо объяснять – не надо объяснять! Парадоксально, но верно, правда? Человек либо понимает тебя, либо – нет… – Да, и не объяснишь ничего никогда. В один промозглый осенний вечер Леонид позвонил и сказал, что никак не может прийти, хотя обещал – и Лёля ждала – но никак не получается, ты не обидишься? – Нет-нет, что ты! Все в порядке, не расстраивайся, в другой раз придешь – как сможешь, так и придешь! Нет-нет, я не буду унывать, что ты! Целую! Лёля повесила трубку и заплакала. Слезы сами лились из глаз, она шмыгала носом, долго искала носовой платок, потом пошла в ванну и там еще поплакала, уткнувшись в полотенце, и на кухне поплакала, роняя слезы в чашку с чаем, и никак не могла утешиться, а потом раздался звонок в дверь и все-таки пришел Лёня! Увидев ее зареванное лицо, он сказал: – Я так и знал. Они обнялись и долго стояли в коридоре. В этот вечер они почти не разговаривали – а что скажешь? Ничего не скажешь, и так все понятно. Они оба знали цену слову, знали его материальную силу, и пока не произнесено было вслух то, что пряталось в самой глубине души и оживало при первом же взгляде и прикосновении, еще можно было делать вид: ничего особенного, а что такого? Мы просто знакомы… так странно… Самым дорогим, самым важным было это первое объятие в коридоре после долгой разлуки – чистое счастье, которое тут же начинало идти на убыль вместе с тиканьем часов: Леонид больше ни разу не оставался у Лёли на ночь. В этот день, уже почти одевшись – сидел на постели и застегивал пуговицы на рубашке – Лёня печально сказал: – Может быть… все-таки… мне развестись?.. Хотя совершенно не представлял, как он войдет и скажет: Соня, я развожусь с тобой! Даже страшно было подумать, что будет с ней, с детьми… Лёля обняла его: – Ты же не сможешь… Ты будешь мучиться… И я… Потом снова заплакала, уткнувшись ему в шею: – Прости меня, прости… Я не хотела, правда… Я не знала, что так получится… Прости меня! – Не стою я тебя. Ни одной твоей слезинки не стою… – Ну что ты говоришь! Я знаю, что говорю – вспомнил он жену и совсем расстроился. – Ты не думай, я не плачу все время, правда! Это просто сегодня день такой. Лёнечка, я же все понимаю, я заранее все знала, только ты – я тебя умоляю! – не затевай ничего, не надо, я прошу тебя! Пусть все как есть, так и будет. Ничего, как-нибудь. И он повторил со вздохом: как-нибудь… – Правда! Давай мы не будем… как это ты говоришь? – митуситься! А вот как сказать правильно: я – что делаю? Митусюсь? Или митущусь, а? – Митусюсь? Да что ты мне голову морочишь! Ах ты, митусюсь ты эдакая… И они засмеялись оба. Посреди ночи Лёля проснулась. Сердце колотилось, как сумасшедшее, а она, широко раскрыв глаза, всматривалась в полутьму: ее разбудила картинка, яркая и живая, которая светилась перед глазами, не давая покоя – сад, вечер, август… Август! Скороговоркой пронеслось цветаевское – полновесным, благосклонным яблоком своим имперским, как дитя, играешь, август, как ладонью, гладишь сердце именем своим имперским… Август! – Сердце… Только что прошел дождь, капли тяжело падают на землю с ветвей… По узкой дорожке идет к дому высокая темноволосая девушка в длинной юбке, с шалью на плечах, в руках у нее гитара…

25


С невысокого балкончика смотрит молодой человек с сигаретой – огонек вспыхивает в полумраке… Пахнет дождем и – горьковато – астрами и рыжими бархатцами… Лёля встала и, как была – в ночной сорочке, босиком – села к столу, включила лампу, достала тетрадь, карандаш… Слова ложились на бумагу сами, легко стекая с карандаша, и Лёля еще успевала удивляться тому, что с ней происходит: вот оно как! Так вот оно что! Все ее прежние сочинения представлялись ей теперь именно «сочинениями» – школьными, вымученными – выдумывала, старалась, строила сюжет! Ничего этого, как оказалось, и не надо – просто сесть к столу и записывать все, что льется сквозь тебя мощным потоком. Герои были живые, она чувствовала их изнутри, они жили сами, сами говорили, а ей оставалось только быть незримым свидетелем, летописцем их жизни. Она узнала и сад, и девушку – давно мучилась этой историей, а теперь вот – увидела! Лёля увидела комнату, освещенную ярким желтым светом, застолье, во главе стола – немолодая женщина с породистым бледным лицом – высокий пучок, длинные серьги… Именинница! Гости… Гости – потом. Девушка, что шла по саду – вот же она! Темные волосы забраны в хвост, грустные глаза… Саша! Ее зовут Саша! Саша Чéрникова, а в школе дразнили Черникой… Это тоже потом, все потом – подробности, правка, переделка… Сейчас главное – успеть записать. И где же… А, вот он! Андрей… Племянник хозяйки… Андрей все время посматривал на Александру – никак не мог понять, какого цвета ее глаза. Почему-то это было важно. Все уже не один раз выпили, закусили – особенно удались пироги, а холодец-то, холодец! А я так селедочку очень даже уважаю… Андрюша, передай-ка салатик… – Саша, – сказала тетя Аня, – спой что-нибудь! – Спой, доча! Душа просит! – закричал сидящий напротив Андрея седой краснолицый Михалыч, давний теткин приятель – его жена, похожая на пеструю курочку, дергала мужа за рукав: – Ну, Коль! Не шуми! – А я что? А я ничего… Александра взяла гитару, настроила, задумалась, потом, быстро взглянув на Андрея, запела неожиданно низким, каким-то цыганским голосом: Не говорите мне о нем: Еще былое не забыто; Он виноват один во всем, Что сердце бедное разбито… У Андрея мурашки побежали по коже, а Михалыч смотрел на Сашу, разинув рот, в каком-то оцепенении восторга: Ах! Не говорите мне о нем, Не говорите мне о нем! Саша пела спокойно, негромко, без надрыва, тонкие пальцы ловко перебирали струны, шаль соскользнула с одного плеча: Он виноват, что я грустна, Что верить людям перестала, Что сердцем я совсем одна, Что молодой я жить устала. Ах, не говорите мне о нем, Не говори… – Тамара! Вылитая Тамара! – закричал вдруг Михалыч, еще больше покраснев: слезы стояли у него в глазах. Жена, тоже вся розовая от неловкости, хватала его за руки, он не давался – упала на пол тарелка, разлилась рюмка… – Тамара! Зачем, зачем ты ушла! Ааааа…

26


Саша быстро выскользнула на балкон, Андрей потоптался и вышел тоже, захватив ее шаль – вечер был прохладный. Он прикрыл дверь, сразу стало тихо. Саша стояла, облокотившись о перила – плакала, догадался он. У Андрея было странное чувство, что, войдя в балконную дверь, он вошел в Сашину жизнь – зачем, зачем мне это, именно сейчас?! – подумал он, накрывая ее плечи шалью. – Спасибо. Потом, вздохнув: – Тамара – это мама моя. Она умерла недавно, еще года нет. А дядя Коля ее любил очень, всю жизнь. – Я понял. Они помолчали. Сад дышал влагой, свежестью, пахло яблоками и осенними рыжими цветами, названия которым он не знал никогда – горьковато, тревожно, обещающе. Срывались с веток капли, стучали по листьям, по низкой кровле… Как же это? – пытался вспомнить Андрей, – как там у Пастернака? Капнет и вслушается… Один ли на свете… Нет, не так! Мнет ветку в окне, как кружевце… Как же там у Пастернака? – думала Лёля, – ладно, спрошу потом у Лёни… – Ужасный! Капнет и вслушается, – медленно произнесла Саша, – всё он ли один на свете мнет ветку в окне, как кружевце, или есть свидетель... И Андрей опять испытал это странное чувство обреченности, ведóмости – куда, к чему, зачем: – К губам поднесу и прислушаюсь, всё я ли один на свете, готовый навзрыд при случае, или есть свидетель… – А ведь ты меня не узнал, правда? – Не узнал… – ответил он растерянно. – Помнишь, зима была? Мы с тобой, маленькие совсем, с крыши в сугроб прыгали? – С крыши в сугроб? – Ну да! Сначала с этого балкончика прыгали, но тетя Аня прогнала, тогда мы с сарая стали, а там сосед заругался, ружьем пугал, мы убежали… Не помнишь? У него что-то зашевелилось в голове, какие-то смутные воспоминания: – У тебя шапочка была… с ушками? – Да! И ты котиком меня называл – эй, котишка! – Ну да, я же думал – ты мальчик Саша! Так удивился потом, что девочка… Он вспомнил и зиму, и «котишку», и прыжки в сугробы – три или четыре года подряд мама привозила его к тете Ане на зимние каникулы, почему-то только зимой. А потом он попал сюда уже почти взрослым – десятый класс окончил, точно! Экзамены сдал в институт. В начале августа и приезжали – на именины тетки… И Саша! Сколько ей тогда было? Лет четырнадцать? Пятнадцать? Они так мучительно стеснялись друг друга, что боялись даже смотреть, а уж когда нечаянно столкнулись в дверях, убирая со стола, покраснели оба не хуже нынешнего Михалыча. Саша была совсем тоненькая, как тростиночка – того гляди, переломится… Господи, сколько же лет прошло? – А я ведь тетю Тамару помню! Черная такая, на цыганку похожа, лицо темное – я боялся ее… – Да, маму всегда дразнили, что ее цыгане в детстве подбросили. Послушай, давай уйдем? Только мне не хочется через них проходить… Андрей заглянул через окно – Михалыч утихомирился, разговаривают все, закусывают… – Давай тут слезем? Невысоко! И бочка там стоит внизу, можно ногу поставить! Прыгали же в детстве, не боялись? – Так это в сугроб… Ну, давай попробуем… Андрей перелез через перила – где там эта бочка? Сейчас и ухну в нее… Но нашел, нащупал ногой, встал на бортик – давай! Поймал ее, и осторожно спустил, попутно стряхнув на себя всю воду с веток растущей под балконом сирени. Так и стояли, ёжась – ее руки у Андрея на плечах, его – на тонкой Сашиной талии. – Ой! Вдруг сильно забило по головам крупными редкими каплями – схватив Андрея за руку, Саша помчалась по саду, он бежал за ней, не разбирая дороги, наконец, прибежали куда-то: маленький домик в углу сада. Ворвались внутрь и засмеялись, задыхаясь – успели вымокнуть. – Кошмар! Есть у тебя зажигалка? Посвети! Саша нашла огарок свечи в жестянке, зажгла. Домик был совсем крошечный – две узких железных кровати уместились и маленький столик. – А чем это тут так пахнет? – Помидорами! Тетя Аня снимает их зелеными, а тут доходят…

27


Он и сам увидел: подоконник, столик и одна кровать были заложены крупными помидорами, некоторые уже розовели, а на другой кровати стоял тазик с яблоками. – Это гостевой домик. Саша сняла тазик на пол и забралась с ногами на кровать – брр, зябко! Он тоже сел рядом, потом обнял ее за плечи, согревая. – А помнишь, как ты мне голову морочил маленькими человечками? Говорил – живут у вас на чердаке? – Ага, и водил тебя смотреть! Вон, вон полетел! А ты: где, где?! – Я долго верила в человечков! А помнишь, ты летом сюда приезжал, после школы? – Помню. Как мы шарахались друг от друга! – И не говори! А мама сказала, что ты больно гордый – ишь, и не взглянет. – Тяжело тебе без мамы? Я свою пять лет назад похоронил, отец сразу за ней ушел… – Бедный! Ты знаешь… Мама тяжелым человеком была, нервным… папа сбежал, не выдержал, я его даже не виню, с ней никто бы не ужился. Болела она тяжко, уходила мучительно. Господи, думала я, за что ей такое, за что?! И казалось мне, что станет без нее легче… – Не стало? – Сейчас еще ничего – вон, видишь, даже петь могу! А первое время… Так держала она меня! При жизни держала, и после смерти не отпускала… Новый год, праздник у всех, а я одна, как перст. Легла спать, а утром, первого января, взяла и поехала сюда, на кладбище – ее здесь похоронили. Тут бабушка у нас, двоюродная… почти девяносто ей, а справляется сама со всем, представляешь? Приехала, и, не заходя к бабушке – пошла. Снегу чуть не по пояс, лезу… А день солнечный, яркий, морозный… Саша рассказывала, и он все видел: солнце, синее небо с белыми облаками, слепящий снег, золотые стволы сосен – снизу черные, выше золотые. Заснеженные ветки встряхиваются, как живые, роняя снежные пласты… И две огромные черные птицы медленно парят среди сосен – вóроны! - Я села там в снег, смотрю. И вдруг почувствовала – еще и до могилы не дошла, а почувствовала: отпустила она меня. И так остро я ощутила жизнь! Всем… всем существом своим, каждой клеточкой! Сижу в снегу и плачу: какое счастье – жить! Никогда раньше… такого не было… Они даже не заметили, что уже не сидят, а лежат рядом. Сашины влажные волосы пахли чем-то лесным – опенками, мхом? Ее дыхание обжигало ему щеку – Андрей чуть повернулся и поцеловал приоткрывшийся ему навстречу рот, потом еще… Потом опомнился. – Саша, Сашенька… Я же уезжаю через неделю! На полтора года… – Я знаю. Я все про тебя знаю… – Зачем нам это? – А если не спрашивать – зачем? Просто жить! А вдруг мы потом жалеть будем всю оставшуюся жизнь! Что струсили! Ты разве не чувствуешь, что с нами происходит?! – Да. – сказал он. – Да. Происходит. Саша встала, сняла юбку, кофточку – он смотрел, как она стоит перед ним, белея тонким обнаженным телом, потом разделся сам, обнял ее крепко – и это оказалось так… правильно, что он даже вздохнул: – Никогда не верил, что это бывает! – Видишь, бывает… Лёля писала до самого утра, потом в изнеможении рухнула на кровать и заснула. На работу она не пошла, отговорившись простудой, и писала опять целый день, забывая, что надо поесть – хватала в задумчивости кусок хлеба и грызла, стряхивая крошки с тетради. Это было словно наваждение, болезнь – все эти две мучительные недели Лёля ощущала, как чья-то сильная рука держит ее за воротник: пиши! Она ходила на работу и, прячась за шкафами, продолжала писать. Потом, наконец, выздоровела – вещь иссякла, закончилась, завершилась. Получилась маленькая повесть, и тот первый кусок, с которого все началось, ушел в середину. Лёля перепечатала текст на машинке, правя по дороге – как не свой, чужой, другим человеком написанный, потом дала прочесть Алле Львовне, веря ее непредвзятому мнению и тонкому вкусу. – Ну что ж, поздравляю: это – настоящее! – Правда? Вы правда так думаете?! – Правда. Крылья есть. Лёня-то не читал еще? – Нет, я боюсь… Она боялась. Написанная Лёлей история не имела ничего общего с их собственной жизнью, но каждая строчка текста – каждое слово, каждая запятая! – словно кричала о ее любви к Леониду.

28


Он читал, а Лёля ушла на кухню, и оттуда следила мысленно за медленным продвижением его по тексту: вот сейчас он читает про балкон… Сейчас – про домик… Вдруг ей стало стыдно за сцену любви – не слишком ли откровенно? Не пóшло ли?! А встреча героев после разлуки – наверно, это чересчур сентиментально?! А… Лёня пришел к ней и просто молча обнял. Так долго молчал, что Лёля не выдержала и спросила жалобно: – Ну как? Очень плохо? Он улыбался и смотрел нежным взглядом: – Ты знаешь, вряд ли я сейчас смогу сказать тебе что-то вразумительное! – Почему?! – Я прочел на одном дыхании! Для меня эта вещь – это ты, понимаешь? Не могу же я тебе сказать: вот эта бровь, правая, нравится мне больше, чем левая?! Или: указательный палец тебе удался, а мизинец – не очень, еще поработать надо! Лёля смеялась: – А если серьезно? Хоть что-нибудь скажи, я же волнуюсь! – Мне кажется, это хорошо. Очень хорошо! Воздух есть, дыхание… Легкое дыхание! Я еще раз прочту, ладно? А то тоже волнуюсь. И я… я понял. Лёля увидела, как дрогнуло его лицо – да, он понял. Потом, через неделю, он вернул ей рукопись всю исчерканную – Лёля так и ахнула: ничего себе… – А сказал – хорошо… – Так и есть – хорошо! Просто ты еще не отошла и не видишь разные мелочи, а мне видно. Не обижайся, посмотришь – спасибо скажешь. Лёля посмотрела. И сказала – спасибо! Леонид прошелся частым гребнем, выловив повторы, оговорки, опечатки, а один абзац перечеркнул карандашом: вот это я бы выкинул, но смотри сама… – А как тебе сцена в домике? Не очень смело? А то оно написалось, а я потом засомневалась… – Смело! Робко, я бы сказал! Ты что, эротики никакой не читала? – Лёня, где ты у наших писателей эротику видел?! – А Бунин? Куприн? – Я говорила про советских! – Советских! Нашла на кого равняться. Надо теперь куда-нибудь твой «Август» пристроить… – Ты знаешь… Так странно, но мне все равно – напечатают, нет. Это было такое счастье – писать! Мука, конечно, но и счастье. И я боюсь: а вдруг это все? Не повторится больше? И боюсь, что повторится… – Да, повезло тебе! Ангел поцеловал. А я ни разу в жизни ничего похожего не испытывал. Не дано. И ты знаешь, я теперь как-то… успокоился. За тебя. Пусть мы не можем… но ты… ты теперь не пропадешь. – Да, правда! У меня такое же чувство! Раньше я одна была… С тобой, но… – Я понимаю. – А теперь я с Музой… Смешно звучит, напыщенно, но я так чувствую… Она за плечами стоит, понимаешь? И в спину – кулачком: пиши! – Тогда уж с Музом… – Это ты – мой Муз! – Да уж – старый, лысый, толстый, в очках… Вылитый Муз! – Ты не старый! И не толстый! Ты… Ты лучше всех! Ты… И Лёля заплакала, обнимая его – ничего, ничего не надо! Ей показалось, что хитрая судьба искушает ее, подсовывая замену, отнимая любовь и давая взамен вдохновенье. Нет, не нужно! Ничего – ни вдохновения, ни опьянения творчества, ни радости завершения, ничего – только быть с ним, вместе, всегда… до конца. Пока они были так заняты друг другом, мир вокруг постепенно менялся, и скорость перемен нарастала – котел бурлил и взрыв приближался. И Лёля, и Леонид всегда были далеки от политики, от идеологии, избегая, как только можно, всего советского, краснознаменного – всего

29


того, что Лёня называл «пионерским задором». Они оба жили книгами, и Леонид любил цитировать Пушкина: не для житейского волненья, не для корысти, не для битв – мы рождены для вдохновенья, для звуков сладких и молитв! Он был слишком ленив для каких-то активных действий, да и скептически относился к «роли личности в истории», считая – вслед за Марком Твеном, – что все будет так, как должно быть, даже если будет наоборот. Он даже как-то ухитрился стать профессором, так и не влившись в ряды КПСС – помогла репутация ленивого пофигиста, книжного червя, не приспособленного к жизни. Да и специалиста лучше Полторацкого на кафедре не было. Но теперь заинтересовался происходящим и он: стал смотреть по телевизору репортажи со съездов, хотя каждый раз это кончалось дикими ссорами с Соней, а после того, как она, сидя на диване, топала ногами в поддержку депутатам, освистывавшим Сахарова, Лёня перестал с ней разговаривать вообще. У него заболело сердце, когда он увидел седого нелепого человека, упорно и косноязычно пробивающегося к правде сквозь свист и улюлюканье зала, и впервые в жизни подумал, что, пожалуй, и один в поле воин. Если этот воин – Сахаров. Смерть Сахарова он оплакивал искренне, как смерть близкого человека, и, несмотря на мороз, отправился вместе с Лёлей прощаться – они прошли весь скорбный путь от Пироговки до Фрунзенской, в тесной толпе людей, и никогда раньше Полторацкий не видел таких удивительных лиц. Лёля жадно смотрела по сторонам, впитывая впечатления – он знал, она ведет подробный дневник: ты что, история совершается на наших глазах! Впрочем, Лёля очень не хотела, чтобы он с нею шел: мороз – ты простудишься и заболеешь. – А ты – нет?! – А я – нет. И правда, она никогда не простужалась, он же вечно мерз, руки и ноги зябли, а Лёля была горячая, и, когда ложились вместе, она мгновенно согревала его своим маленьким телом. Он все-таки пошел: должна же у меня быть своя битва при Фермопилах! – При чем тут Фермопилы?! – А как же! Чем знаменит царь Леонид? Ну, историк? – У меня тройка по античности, я не помню! – В энциклопедии написано: за десять лет своего царствования Леонид не сделал ничего знаменательного, но обессмертил своё имя сражением при Фермопилах. 480-й год до нашей эры, чтоб ты знала. Я тоже за всю жизнь ничего знаменательного не сделал. Пусть хоть это. Лёня не простудился, но спустя месяц упал и сломал ногу, да так неудачно, что пришлось ставить какие-то спицы, потом вытаскивать, нога сгибалась плохо, он завел себе трость, стал бояться гололеда, да и по лестницам поднимался с трудом. Лёля узнала о том, что Лёня в больнице, от Аллы Львовны – и похолодела: ей впервые пришла в голову мысль о том, что он может умереть, а она и знать не будет! И наоборот… Ей стало так страшно, что она на секунду потеряла сознание – отключилась, провалившись в черный колодец ужаса. Потом долго сидела на диване, глядя в одну точку, и просила – неизвестно кого, неизвестно о чем: пожалуйста, пожалуйста, пожалуйста… Пожалуйста! Они смогли увидеться только через три месяца, когда он хоть как-то стал передвигаться, и Лёля ходила с ним на процедуры – сидела в коридоре, провожала до метро. Все это тянулось до лета, а в июле у Сони случился первый инсульт: она увидела по телевизору, как Ельцин кладет на стол президиума партбилет и уходит прочь по длинному проходу – захрипела и повалилась на пол. Потом Лёля попала в больницу с почечной коликой, и Лёня пришел к ней с пакетом яблок. Они сидели рядышком на жесткой скамье в коридоре и молчали – а что говорить? Все понятно и так. Жизнь растаскивала их в разные стороны, властно и неумолимо, и каждый думал: если так, пусть лучше он будет жив и здоров… пусть она будет жива и здорова… пусть порознь, пусть не вместе… лишь бы жил… лишь бы жила… – Береги себя, хорошо? – Постараюсь… – сказал он грустно. – Ты сможешь звонить? – Если я не буду тебе звонить, я не выживу… Они выжили, оба.

30


Потом случился август 1991-го: ГКЧП на фоне «Лебединого озера», Янаев с трясущимися руками, броневики на Садовом… Витя срочно чинил разысканную на антресолях старую «Спидолу», чтобы слушать «Голос Америки» и ВВС; Лёля – конечно же, кто бы сомневался! – была у Белого дома; Галя и Витя там же; а Соня, только было оправившаяся, окончательно растерялась. Ее мир рухнул: как жить и чему верить, кто прав, а кто виноват, она не понимала, и Леониду было ее даже жалко. Родись она пораньше, сложила бы свою голову на плахе или сгнила в Сибири, думал иногда Полторацкий, столько было в ней слепого фанатизма – боярыня Морозова, Вера Засулич! И вот уже Ельцин, стоя на танке Таманской дивизии, перешедшей на сторону защитников Белого дома, произносит свое воззвание; возвращается «фаросский сиделец» Горбачев, стаскивают с постамента бронзового Дзержинского – свобода, свобода, свобода! И развевается российский триколор на здании Дома Советов. Митинги, похороны троих мальчишек, погибших 21 августа на Садовом – Кричевского, Комаря и Усова… Боже мой, и Витя мог бы, и Галя! А Лёля?! Как он умолял ее не лезть на рожон! Нет, куда там: блажен, кто посетил сей мир в его минуты роковые! Митинг на Манежке, длинная процессия, медленно идущая по Калининскому, и Лёля там, а он не мог, не ходил никуда, болела нога, да и Соню боялся оставить: у нее нервный срыв. – Ты знаешь, – рассказывала Лёля, – когда он вышел к нам из Белого дома и сказал… Лёня, со слезами на глазах сказал: дорогие мои! Я совсем рядом была, я видела! Мы заплакали все, правда! Такое было чувство единения, общности, как тогда, у Сахарова, помнишь? Но сильнее и светлее, понимаешь?! Они еще встречались тогда, редко, но встречались. Потом все реже и реже, но зато часами разговаривали по телефону – один раз посреди ночи вошла Соня, постояла, он прикрыл трубку рукой, спросил: чего тебе? Она ушла. Леонид давно переселился на кухню, спал там на диване – все равно вставал раньше всех. Жизнь неслась стремительно, по Жванецкому: встал – лег, встал – лег, с Новым годом! Соня все работала в школе, хотя из завучей ее попёрли: привычно скандалила, борясь за справедливость, и сеяла разумное, доброе, вечное – в собственном понимании. Она стала как-то неряшлива, забывала причесываться, ходила, не замечая этого, с отпоровшимся подолом, и обо всем рассказывала по пять раз подряд, по кругу. Леонид работал, как проклятый, денег не было катастрофически, он хватался за все, появлялись уже какие-то гранты, один раз ему удалось на три месяца съездить с лекциями в Штаты, но у Сони совершенно съехала крыша: она была уверена, что он не вернется, потому что завербован ЦРУ. Витя блестяще окончил институт, начал вдруг зарабатывать какие-то деньги, совершенно невероятные для их нищего семейства, и Соня подозревала его в криминальных связях, а Галя переживала одну несчастную любовь за другой – Соня кричала: принесешь в подоле, прокляну! Они встретились с Лёлей только через пять лет на похоронах Аллы Львовны. Когда Полторацкий увидел ее, в черном платочке, со свечой в дрожащей тонкой руке – отпевали у Ильи Обыденного, – он задохнулся от горя и нежности. Выйдя из церкви, остановился – Лёля подошла, подняла на него заплаканные глаза, погладила по щеке – милый мой, милый, милый… Пока автобус вез на Ваганьково, успели немножко поговорить. Как ты? А ты? Нога беспокоит? Как твои почки? Господи, о чем мы говорим! Что ж делать, годы… Да какие наши годы! Ты нисколько не изменился! Ты мне льстишь. Вот кто не изменился, так это ты. Ой, а у меня книжка вышла, знаешь! Поздравляю, ты молодец, я всегда в тебя верил! Как дети, Соня? Дети хорошо. Да ничего, все нормально. У Сони был второй инсульт. Он не стал рассказывать Лёле – зачем? Только лишние волнения. На кладбище он держал Лёлю за руку, но на поминки не поехал: болела нога. Душа болела. Лёля плакала все поминки – об Алле Львовне, о Лёнечке, о себе, о неудавшейся жизни. Лёня так постарел! – думала она. Морщин у него было мало, но полысел, похудел и как-то выцвел – раньше он был весь бело-розовый, как зефир, Лёля так его и дразнила, а теперь розовое почти ушло, осталась какая-то перламутровая бледность, и глаза стали прозрачнее – плохо вижу, сказал, читаю иногда с лупой… Вспомнилось прошедшее, и так стало больно, так больно!

31


Вернувшись с кладбища, Полторацкий прилег на диван, вытянув усталые ноги – пришла дочка и села рядом, взяв его руку. Она была так похожа на Соню – молодую Соню, что он вздохнул, а дочка прижала его ладонь к своей щеке: – Папочка… Устал? – Есть немного. Как тут мама? – Да ничего, все в порядке. Сейчас спит. Как ты с ней справляешься! Может, мне чаще приходить? – Пока мы ничего. Когда тебе чаще приходить, ты и так крутишься белкой в колесе… Она поцеловала его в бледную щеку. – Мама такой тяжелый человек, тебе всегда трудно было с ней. А уж сейчас… Вы настолько разные, я все думала, почему вы поженились? Что вас связывало? – Вы – что нас связывало! – Леонид горько усмехнулся. – Вы, дети. – Пап, а почему… Почему ты тогда не ушел? У тебя же был кто-то? Не знаю, как Витька, а я бы тебя поняла… Галя вдруг замолчала – она вспомнила, как после очередной ссоры с матерью – опять, опять из-за этой проклятой политики! – он заметался по квартире, потом выскочил в коридор и стал надевать ботинки, путаясь в шнурках. Она не поняла сначала: – Папа… папа, ты что! Ты куда? Ты что… из-за этой ерунды?! Папа… Она заплакала – у отца было такое лицо, что Галя поняла: сейчас он уйдет навсегда! – Папа! Вышел Витька, молча смотрел. Матери было не видно и не слышно. Отец постоял, глядя на них – они таращили испуганные глаза, как два птенца – потом тяжело вздохнул и опять надел домашние тапки. – Пап, – сказал тихо Витя, – Давай в шахматы сыграем, а? Весь вечер они играли в шахматы – Галя сидела рядом – играли медленно, долго раздумывали, отец смотрел только на фигуры, потом пришла мать, робко позвала их ужинать, они с Витькой пошли, но Галя оглянулась и увидела, как отец заплакал, зажав рот рукой… Да, сейчас она бы его поняла, но тогда! – Откуда ты знаешь?! Что у меня кто-то был? – Я видела тебя с ней, случайно. В кафе на Горького. Сначала не поняла – ну, мало ли! А потом увидела, как вы друг на друга смотрите… Ты руку ее прикрыл своей ладонью, а потом поцеловал. Это было… Это было так прекрасно! Папочка, бедный! Ты же любил ее, правда?! – Я и сейчас ее люблю, – ответил он и отвернулся к стене, закрыв глаза… … Я встаю и подхожу к окну – там идет снег, медленный новогодний снег. Я улыбаюсь, потому что слышу шаги – он тоже не спит, он никогда не может заснуть, если меня нет рядом. Вот сейчас подойдет, прихрамывая, положит мне руки на плечи: – Опять сочиняешь, полуночница? А я поцелую его холодную бледную руку – озяб, бедный! Ну, пойдем, я тебя согрею… – Ты знаешь, – скажет он, пока мы бредем, обнявшись, по коридору, – мне тут пришли в голову некоторые мысли по поводу творчества Франсуазы Саган… И мы рассмеемся. Потому что сильна, как смерть, любовь… И стрелы ее – стрелы огненные. Декабрь 2011 – 1 января 2012

32


ЗВУЧАНИЕ ЯЛТЫ рассказ ............................................................................................................................................................. ............................................................................................................................................................. .......................................................................................... Париж, 1938 г.1 ... Мысль, возникшая тотчас по окончании чтения: «не знаю. Не знаю, нужно ли продолжать писать так, как создана эта восхитительная вещь. Ибо каждому овощу свое время, а времени – свой стиль, точнее – смешение стилей»... Не уверен, что многократно, а сегодня особенно пристально и проницательно читанное и сразу же остро и тонко понятое, является способом истинным и единственным. Литература вечна в силу огромного количества этих самых способов, а вовсе не потому, что существует одинединственный, раз и навсегда принятый и утвержденный, словно четыре канонических Евангелия. Четыре, и ни одним больше. Но, разумеется, и не меньше... Но способов выражения – «чего»? Не того ли, что не поддается разумному, научному объяснению, а требует каких-то иных слов. Иной тональности и другой семантики? Научная лексика проста и прямолинейна, она не выражает ничего, что лежит за пределами выражаемого. Она и смысл в научном тексте суть одно и то же. Совсем другое дело – речь художественная, ирреальная. Не знаю, как выяснить, нащупать ее сердцевину и определить границы. Это такой поток, что он вечно удаляется от формы. Тема отдельного и основательного, а не нынешнего коротенького и бессвязного предчувствия... От этой в высшей степени художественной вещицы пахнет чем-то пожившим и себя исчерпавшим. До боли прелестным и изящным, чему никогда не будет повторения. Прелестно все: печальная, старомодно-сдержанная атмосфера русского быта за рубежом, после Великого Исхода. И смутное, неверное, как сама Нина, героиня этого расплывающегося, растекающегося, а потом вдруг и сразу собравшегося в один пучок, одно ослепительное целое, неспешное повествование... И тень автора, такая же неверная и колеблющаяся... То есть – самое восхитительное, что может быть в искусстве. Это он – его волшебник и создатель. Вот его забавные словечки, самые разные – от простых до маловразумительных и сложных. И наблюдения над людьми, над жизнью... И легкие, прозрачные ассоциации... И хочется одним восторженным жестом перевернуть эту небольшую книгу сверху вниз и цитировать ее с конца. Как многоопытный рафинированный ценитель принимается изучать и разглядывать в первую очередь мелкие детали ювелирного украшения и только потом наслаждается красотой искусно и тонко оправленного драгоценного камня... Ибо лишь в самом конце филигранной литературной медитации пропитываешься ее подлинным ароматом. Ароматом «Фиальты» – города выдуманного, существующего исключительно в поэтическом, то есть – не вполне достоверном воображении. Что-то приблизительно среднее между весенней крымской фиалкой и подлинной Ялтой. Подлинной, впрочем, только для натур прозаических и нетребовательных... «Я этот городок люблю; потому ли, что во впадине его названия мне слышится сахаристосырой запах мелкого, темного, самого мятого из цветов, и не в тон, хотя внятное, звучание Ялты; потому ли, что его сонная весна особенно умащивает душу, не знаю...»2

1

2

Дата и место написания рассказа В. Набокова «Весна в Фиальте». Цитата из рассказа В. Набокова «Весна в Фиальте»

33


Итак, Ялта – Фиальта... ------------------------------------------...Дело было давно, в пору моей студенческой юности. Я с моим другом и однокашником Сашкой Завалишиным отправился на летние каникулы в Крым, в Ялту. С нами увязалось милое синеокое существо, назовем ее Викой, довольно изящно мучившееся вопросом выбора между мной и Сашкой. Этот Сашка Завалишин был большой хлюст. После окончания средней школы он некоторое время работал учеником ювелира, хитрого и осторожного армянина Ашота Саркисяна с большой (и тоже ювелирной) родней, проживавшей в Сирии. Ашот тщательно скрывал факт наличия родственников в капиталистической стране и по невыясненным обстоятельствам был с ними в продолжительной ссоре. – Похоже, он их крупно обобрал, когда переезжал в Союз. Потому и в Армении не прижился, – выдвинул Сашка смелую и довольно правдоподобную гипотезу. – Ай, Саня, обидеть человека легко, очень легко, – покачивал Ашот своей мудрой, седой головой. – Лучше ничего не знать, как кошке или мыши, чем знать слишком много. Я ниччего не знаю, есть у меня родственники за границей или нет, – армяне как евреи, им на одном месте не сидится. Сегодня мы здесь, завтра – там... Один старый Ашот домосед. Домосед и серебряных дел пролетарий... Сашку к «серебряных дел пролетарию» устроила на работу его мать, по происхождению осетинка. Все кавказцы, где бы они ни проживали, обычно хорошо знают друг друга и поддерживают между собой приятельские отношения. Тетя Лиза жила с сыном одна, работала в школе учительницей русского языка и литературы, и что там у них с Сашкиным отцом произошло, я не знаю, да и не особенно старался выяснить. Сашка усердно посещал по утрам ювелирную мастерскую старого Ашота, полдня возился с бракованным серебром и делал вид, что вся эта туфта ему жутко нравится. После полудня он исчезал, находя для бегства множество самых разных причин. Главной была та, что ему, Сашке, необходимо усердно готовиться к поступлению в университет, и он не может оставаться в мастерской целый день. Хотя, по моим подозрениям, все силы ума, души и тела он, как и подобает истинному сыну Кавказа, тратил не на учебу, а на бесконечные любовные похождения. – Вот окончу университет, обзаведусь восточной женой и стану начальником твоей мастерской, – смеясь, обещал он Ашоту, тщательно отделывая тоненьким напильничком массивный серебряный перстень. Этим изделием, своей первой самостоятельной работой, Сашка намеревался получить у Ашота звание мастера и одновременно поразить воображение очередной пассии. Летом Сашка без особых хлопот поступил на исторический факультет университета. Про звание народного мастера он тотчас позабыл и, доработав в ювелирной мастерской до осени, попросил у Ашота на память изготовленный им серебряный перстень. – Ашот беден, – покачал головой хитрый ювелир, – очень беден. У него нет ничего лишнего. – У тебя же вагон неучтенного драгметалла, – возмущался Сашка. – Кто-кто, а я-то знаю, ты мне лапшу на уши не вешай! Но бережливый Ашот был неумолим. – Казначей султана спит на золоте, ест на золоте, а сам золотом не владеет. Он такой же нищий, как последний бродяга в халифате, – с восточной иносказательностью отбивался от наседавшего на него Сашки изворотливый армянин. – Ты учись, Саша, а когда заработаешь много денег, тогда и приходи... – Нет, ты посмотри на этого жлоба, – жаловался Сашка – мы с ним познакомились и подружились на вступительных экзаменах в университет и больше друг с другом не расставались. – Жадный, как еврей. Недаром говорят: армяне – те же евреи!.. Тоже мне – «казначей султана»! – заочно обрушился Сашка на неумолимого Ашота. – Я тебе, падла, сделаю так, что ты сам станешь последним бродягой в халифате!.. Сашка с горя напился в компании карманных воров на окраине города. Глубокой ночью, в пьяном виде он позвонил Ашоту и срывающимся от волнения голосом сообщил, что советское правительство приняло решение выселить всех армян обратно в Сирию.

34


У Ашота был шок. Его больное сердце не выдержало, и «скорая помощь» увезла бедного ювелира в больницу. Там он, кажется, благополучно и скончался... В университете с самого первого курса Сашкиным бесчинствам не было конца. Не помню дня, чтобы он высидел в аудитории все лекции, как это положено, до конца. После первой же пары он бесследно исчезал, небрежно бросив на прощанье: – Если понадоблюсь, ищите меня в конюшне... «Конюшней» на нашем языке называлась популярная студенческая пивная в укромном и тенистом уголке города неподалеку от обкома партии. Никто даже представить себе не мог, что по соседству с обкомом находится такое грязное и порочащее советского человека заведение, как пивная «Три березки». Иногда мы здесь просиживали до самого вечера, и тогда я начинал понимать, в чем заключалась разгадка Сашкиной семейной трагедии: если мой приятель уродился в своего папу, то никакая женщина такую жизнь долго выдержать не сможет. Сашкин веселый, разгульный нрав требовал все новых и новых приключений... На лекциях мы обычно сидели рядом, привлекая внимание всей группы ехидными репликами и замечаниями. – Как вам не стыдно! – не выдержала сидевшая поблизости Вика. На занятиях она старательно конспектировала каждое слово преподавателя, и время от времени бросала в нашу сторону гневно-возмущенные взгляды. – Сами не работаете – так хоть другим не мешайте!.. Вика была совсем еще юная, свежая девушка со светлыми, красиво лежащими на угловатых девичьих плечиках волосами и светлой, розоватой кожей. Была она дочерью директора крупной шахты, мечтала в будущем стать учительницей и с какой-то торжественной любовью взирала на мир ясными, голубыми глазами. В ее упоении жизнью и восторженном отношении к людям было что-то меня безмерно раздражавшее. Когда она пыталась в перерывах между лекциями с нами заговорить, я только морщился и надменно воротил нос. А Сашка по-кавказски радостно закипал и затевал очередную проказу. ...С нетерпением ожидаем появления в университетской аудитории профессора археологии Николая Васильевича Чернышева. Это был маленький, глуховатый старичок с массивной тростью и толстой тетрадью подмышкой. За ветхость и старческую страсть к глубокомыслию студенты прозвали его Авраамом. Появлялся «Авраам» в аудитории с большим опозданием. С трудом взбирался на массивную кафедру, надевал громадные, в ореховой оправе, очки и принимался монотонно бубнить по своей тетрадке. – Тихо, родоначальник пришел! – насмешливо раздавалось из нашего угла. И начиналось медленное, злобно-сладострастное истязание несчастного старика. Первым в схватку вступал Сашка. – Будьте любезны, профессор, ответить на вопрос, глубоко волнующий студенческую общественность, – весело поводя буйными осетинскими глазами, вскакивал он с места. – Говорите громше, я вас не слышу, – сердился Чернышев, судорожно поправляя слуховой аппарат. – Объясните, профессор, применим ли в археологии индуктивный метод трансцендентального анализа? Чернышев багровел и гневно тряс бритым, похожим на подкову подбородком: – Я нишего не слышу, ни-ше-го! – Во глубине сибирских руд, – подхватывался я, – храните гордое терпенье! – Да-да, – сразу успокоившись, одобрительно кивал профессор, – чтобы учиться, надо иметь ошшень большое терпение. Садитесь, молодой шеловек, мы будем продолжать. И, шамкая и дрожа непослушной челюстью, профессор Чернышев, заикаясь, продолжал бубнить свой конспект. Смеясь и подмигивая, Сашка вытащил из портфеля злобно шипевшего и брезгливо фыркавшего, какого-то пегого сибирского кота. И, подпалив ему зажигалкой хвост, выпускал кота на волю. С отчаянным воплем несчастное животное носилось перед остолбеневшим от ужаса «Авраамом». – Кто!? Кто принес этого жверя? – негодуя и брызжа слюной, вопил Чернышев. – Жаберите кошку, вы шрываете ушебный процесс! Обезумевший от боли и ужаса кот визжащим клубком бросался на кафедру, и вконец потерявший рассудок «Авраам» запускал в него своим драгоценным конспектом... – Как вам не стыдно, мальчики, – укоризненно покачала головой Вика, складывая тетради, когда прозвенел звонок. – Нельзя же так издеваться над пожилым человеком. А несчастное

35


животное? Неужели вам его совсем, совсем не жалко? – непонимающе круглила она свои небесной синевы и чистоты глаза. В их глубине на мгновение вспыхнули и замелькали такие теплые, искренние смешинки, что Вика, почувствовав, что она сейчас не выдержит и расхохочется, поспешно отвернулась. На коллоквиумах и семинарах Вика, словно невзначай, оказывалась рядом с нами. Это были наши с Сашкой звездные часы. Вся неудовлетворенность существующей системой образования, все наши творческие порывы и научные озарения находили выражение в бесконечных горячих дискуссиях. На семинарах мы безраздельно владели ситуацией, никому не давая нам возразить. Наши аргументы были взвешены, логика безупречна, а эрудиция намного выше студенческого уровня. Когда мы с Сашкой, дополняя друг друга, выступали на семинарах, Вика только удивленно и радостно улыбалась. – Вам нужно освоить наследие Маркса и Энгельса, – не сдержав восхищения, посоветовал молодой доцент Сергей Иванович Тафинцев, он вел семинар по античной истории, – и скоро вы будете учить тех, кто сегодня учит вас... Домой из университета мы обычно возвращались вместе: я, Вика и Сашка. Я угрюмо помалкивал, приходя в себя после изнурительной полемики о сущности древнегреческой демократии. Мне она (греческая демократия) казалась отвратительной. Надо быть большим человеконенавистником, чтобы культивировать ее в современном обществе. Сашка без умолку болтал о пустяках, он еще не остыл после изматывающих споров. Его темные глаза, как всегда, когда он впадал в состояние эйфории, горели мутным, мучительным огнем. Вика, склонив голову, с легкой улыбкой слушала его болтовню. Я чувствовал, как внутри меня нарастает, обжигает холодом и безнадежностью знакомое чувство отверженности. Еще ничего толком не зная, я чувствовал себя в нашем трио чужим, лишним. Чем больше говорил и смеялся Сашка и чем благосклоннее улыбалась Вика, тем отвратительнее представлялось мне мое будущее. Сашка потащил нас пить кофе в уютную кафешку возле министерства угольной промышленности. На клумбах цвели ранние розы, на площади неутомимо и мелодично плескал фонтан и гуляли толстые, важные голуби. Мы пили кофе, глядя в широкие, чистые окна кафе, – они были так же чисты, как открывающаяся перед нами долгая, счастливая жизнь. И говорили, говорили, как соскучившийся по живой, человеческой речи внезапно заговоривший глухонемой. – Я живу тут недалеко, – смущенно улыбнулась Вика, словно она приглашала нас на тайное свидание. – На Набережной, возле магазина нижнего белья. Это новый магазин, – с гордостью сообщила она. – Он самый большой в Европе и самый комфортабельный. – ... и там продают самые большие в Европе мужские трусы, – съязвил Сашка, ненавидевший все советское – от искусства и литературы до предметов быта, – то и другое казалось ему жалким и достойным быть немедленно и безоговорочно выброшенным на свалку. – А вообще, я знаю этот магазин, – странно улыбнулся он, – потому что я тоже живу на улице Набережной... После этого заявления я снова почувствовал себя лишним. Мне казалось, что я мешаю этим двум начинающим влюбленным. Они хотели бы, но не могут при мне сказать друг другу чтото очень важное и серьезное. Поставить себя в равное с Сашкой положение мне и в голову не приходило. Как будто страдательность была моим вечным уделом, врожденным, не поддающимся исправлению пороком. Домой я пришел удрученный, хотя на Вику до сего дня не обращал никакого внимания. Мне нужна была чужая любовь, чтобы я почувствовал свою. И она ко мне пришла – в виде ревности и глубокого отчуждения... Накануне летней сессии и во время нее мы с Сашкой оживленно обсуждали будущую совместную поездку в Крым. Планирование крымского путешествия выражалось в спорах, куда следует отправиться и что с собою взять. Я настаивал на Алуште, а Сашка требовал только Ялту. – Я там бывал, у меня есть знакомая квартирная хозяйка, – горячо убеждал он. – Не надо будет тратить время на поиски жилья. В Крыму до этого случая я никогда не был и об Алуште знал от жившего по соседству моего приятеля Витьки Ахмина. Он с родителями каждый год ездил летом на отдых в Алушту. Семья у Витьки была состоятельная. Витькин отец работал в милиции, боролся со спекулянтами и ворами. С важным видом Ахмин-старший разгуливал по базару в серой каракулевой папахе, осанистым видом и выражением неописуемого презрения вызывая у базарной челяди панический страх и нескрываемое раболепие. В воровском мире у Витькиного отца была кличка «Серошапка».

36


Однажды жарким летним днем я зашел с Витькой к нему в отделение милиции. Витьке потребовались ключи от квартиры, так как свою связку он забыл дома. «Серошапка» сидел за огромным пустым столом в пустом и неуютном кабинете. Напротив жалась на табурете с годовалым ребенком на руках молодая, плачущая женщина. Воровка или спекулянтка – этого я не знаю, по женщине ничего такого сказать было невозможно. Но меня поразили ее горькие слезы, машинальное покачивание спящего младенца и знакомое, холодное и презрительное выражение лица Витькиного отца... Тогда-то я и сообразил, в чем заключался источник благосостояния семьи моего приятеля. Зарплату работники милиции, даже самого высокого ранга, получали по советским меркам не самую большую. Но когда я бывал у Витьки дома, меня поражали у них на полках фарфоровые сервизы и хрусталь. Необыкновенной красоты и удобства мебель. Белоснежные салфетки и серебряные ножи и вилки. У Ахминых впервые в жизни я увидел телевизор, и как великой милости ждал каждое воскресенье приглашения от приятеля прийти к ним вечером, чтобы посмотреть телефильм. А дни рождения Витьки! Его у Ахминых отмечали два раза: в первый и самый главный день – для взрослых, а во второй в дом приглашались живущие по соседству дети – без разбора чинов и званий их родителей. Каких только диковинных блюд там не напробуешься, каких напитков не напьешься! Эти сказочные дни врезались в мою память не только невероятным в пятидесятые годы обилием еды, питья, фруктов и сладостей, но и редкостной атмосферой всеобщей любви и доброжелательности. К нам, маленьким разбойникам, самым настоящим уличным гаврошам, в Витькином доме относились с подчеркнутым уважением и любовью... ...Эти две картины так и врезались в мою память: молодая плачущая женщина в отделении милиции на допросе у «Серошапки» и по-царски величественные, полные всеобщего обожания и радости детские домашние праздники. Как будто несчастье одних является непременным условием счастья для других. И когда Сашка вскользь обмолвился во время подготовки к поездке в Крым: – Да, ты знаешь, с нами хочет поехать Вика. Ты не против? – я даже не особенно удивился. – Хочет – пускай едет, – тупо пожал я плечами, ощутив знакомый холодок за спиной. Как в детстве, когда меня всем классом высмеивали за любовь к девочке-однокласснице Але. – А все-таки мы с тобой так и не решили. Куда же мы отправляемся? – упорно допытывался Сашка. – В Алушту или Ялту? – Я видел, что ему очень хочется поехать в Ялту, эту летнюю столицу Советского Союза. И блеснуть там перед Викой знанием города и его достопримечательностей, как будто они совершали вдвоем свадебное путешествие. И я согласился. – Хорошо, пускай будет Ялта, – как можно равнодушнее сказал я. В конце концов, не в первый раз разбиваются мои детские мечты... И оттого, что меня не исключили под разными предлогами из их дружной компании, сердце возликовало. Значит, подумал я, такова воля Вики. Она, должно быть, в тактичной форме дала Сашке понять, что мое присутствие в поездке как минимум желательно и как максимум – необходимо. Я часто ловил на себе вскользь брошенные ею взгляды. Она смотрела не весело, как на Сашку, а как-то грустно и требовательно. И когда нам приходилось ненадолго оставаться вдвоем, мы каменели и не знали, что сказать. Потом появлялся шумный, веселый Сашка, и я с облегчением вздыхал. А Вика, встрепенувшись, улыбалась ему простой и ясной улыбкой. Казалось, Сашка избавлял нас от тяжелой и неприятной обязанности что-то друг другу сообщить или сделать. Главным образом, конечно, сделать. Но эта обязанность и мне, и Вике казалась неестественной и фальшивой... Сборы в дорогу и такси на вокзал были назначены на квартиру Сашки. Неприятно поразило, что Вика и тетя Лиза оказались давно и хорошо знакомы. Они разговаривали и смеялись, как две старые приятельницы. Или как будущие свекровь и невестка. Сашка с радостным возбуждением собирающегося в загс жениха носился босиком по квартире, беспрестанно поглядывая на большие золоченые часы на камине и вороша содержимое дорожных сумок в поисках якобы позабытых плавок и пляжных шлепанцев... На дорогу посидели, выпили шампанского. И чем дольше длилась эта праздничная, приподнятая суета, тем сиротливее становилось у меня на сердце. В такси по дороге на вокзал я молчал, обиженно поглядывая в окно, а в поезде угрюмо помалкивал. Вика старательно избегала моего взгляда, и вид у нее был ласковый и удовлетворенный – как у человека, добившегося наконец-то поставленной цели. По дороге из Симферополя в Ялту я отвлекся от печальных мыслей. В горах я был впервые. Вид нависавших над нами огромных, скалистых круч, головокружительные пропасти и

37


стремительные повороты, а потом, уже при спуске на Южный берег, раскинувшееся во всем великолепии огромное, синее море заставили позабыть все мрачное и невеселое. Мне хотелось жить и надеяться на лучшее. Но я понимал, что это «лучшее» неизмеримо хуже моих мыслей о нем. Однако думать о нем все равно было приятно, и я медленно и верно успокаивался, веселел и больше не чувствовал себя чужим... Еще один раз чувство обездоленности шевельнулось у меня в душе уже в Ялте. По приезде мы пообедали на автовокзале, в светлой от солнца тростниковой хижине – китайской фанзе с китайской же кухней: вареный рис с мясом и пряностями, краснокирпичный чай... Только шампанское было русским, как и наши шумные, веселые разговоры, и беспричинный смех. ... Я вышел из фанзы на воздух покурить. Сашка и Вика остались за столом одни. Я курил и украдкой поглядывал на них со двора. Виден был милый профиль Вики, женственно склонившейся над столом, и сквозная фиолетовая тень на ее плече от широкой летней шляпки; видны были выбившиеся, пружинками свернувшиеся на плечах ее русые локоны... Она была спокойна и грациозна, и весь ее вид выражал такое умиротворение, что я не находил в ее стоическом самоуглублении места для меня. Как, впрочем, ни для кого другого... Но тут я, кажется, заблуждался. Стоило мне отойти, как Сашка и Вика буквально приникли друг к другу... Не знаю, о чем они толковали, но смех, беспричинный юношеский смех, только что душивший нашу троицу и заставлявший поглядывать на нас с дружеской симпатией прочих посетителей фанзы, с моим уходом умолк. Он прекратился... Вид у Вики и Сашки был серьезный, они обсуждали, должно быть, очень важную и неприятную тему. Потому что Сашка хмурился и жевал губами, а Вика что-то ему доказывала, и в глазах у нее блестели слезы... Я докурил сигарету и, как ни в чем не бывало, вернулся к столу. При моем появлении оба умолкли. Вика натянуто улыбалась: – Никитин, ты не допил свой бокал, – и взглянула на меня так нежно и грустно, что я отвернулся... Так начались наши мучительные, бесцельные дни в «Фиальте». Целыми днями мы валялись на массандровском пляже под испепеляющим крымским солнцем и в огромных количествах потребляли местное сухое вино. Душными темными вечерами, пропитанными запахами глицинии и женских духов, уныло слонялись в праздной толпе на набережной. Втроем нам было тесно, и никто не решался сказать, что давно пора заканчивать лицемерную игру в коллективную дружбу и назвать вещи своими именами. Но кто из нас должен выступить инициатором разрыва – вопрос был спорный. Никто не хотел брать на себя ответственность за неизбежное охлаждение, не будучи уверенным в победе. К причалу на набережной, сверкая и переливаясь разноцветными огнями, подошел огромный океанский лайнер «Тарас Шевченко». Он медленно и долго разворачивался, примеряясь к причальной стенке. И наконец застыл, величественно выпустив из своих необозримых недр пеструю цепочку засидевшихся на теплоходе туристов. Вся набережная смотрела, как легко и неторопливо маневрировало у причала огромное и красивое морское сооружение, белоснежное, как чайка, и легкое, как дым от дорогой сигареты. Но нам было грустно. Как будто теплоход, протяжно погудев перед тем, как причалить, прибыл, чтобы увезти нас в новую, неизведанную жизнь... Мы молча ужинали на открытой террасе. На ужин обычно заказывали домашнюю колбасу, очень вкусную и подававшуюся во всей Ялте только в этом летнем ресторанчике, армянский лаваш и красное болгарское вино, терпкое и вяжущее. И так же молча возвращались к себе домой, на Чайную горку. Говорить нам было не о чем, все устали друг от друга, и нам хотелось одиночества. Одиночества и свободы... Однажды, что летом Ялте совсем не свойственно, с утра зарядил мелкий и холодный, какой-то осенний дождик. С гор повалили тяжелые, мрачные тучи и подул такой холодный, резкий ветер, что впервые мы пожалели, что не взяли с собой теплых вещей. – От этой погоды можно с ума сойти, – стуча зубами от холода, ворчал Сашка. Он неприкаянно бродил по хозяйкиному садику в какой-то идиотской шапочке и с теплым одеялом на плечах. В саду, тесно прижавшись друг к другу, мерзли на холодном ветру наши брезентовые

38


солдатские раскладушки. – Летом – в Ялте – мечтать – о свитерах – это же надо умудриться! – уныло причитал Сашка. – Займитесь общественно-полезным делом, – понимающе усмехнулась Вика, щеголяя в теплом спортивном костюме нашей квартирной хозяйки тети Вали. – И одновременно согревающим, – укоризненно добавила она. – Например, прополите тетивалин огород или протрите мебель, – продолжала издеваться Вика, хотя всем было известно, что огород в дождь не пропалывают, а пыли в доме совсем чуть, а то и вовсе нет. Ялта – удивительно чистый город, и белую сорочку здесь можно носить, не снимая, целую неделю, и воротник будет как новый. По великой симпатии и милости к ней тети Вали Вика из садика, где она целомудренно обитала вместе с нами, переселилась в маленькую, беленую комнатку, здесь было тепло и чисто. На протяжении месяца в Ялте мы с Сашкой (каждый при этом опасливо поглядывал на другого) так и не предъявили на Вику свои любовные права. Целыми днями она в бессильном гневе подкалывала и подшпиливала то меня, то Сашку, и мы оба угрюмо отмалчивались. Лично мне Вика была безразлична. А может, я просто хотел убедить себя, что совсем ее не люблю. Но все-таки, мне кажется, я был прав, и мучительное, щемящее чувство, что преследовало меня весь этот месяц, было из другой, как говорится, оперы. Мне очень хотелось полюбить Вику настоящей и сильной мужской любовью. Хотелось, чтобы она навсегда стала моей. Но больше всего я интуитивно желал иного – того, что так приподнимало меня в собственных глазах на протяжении всей моей жизни, – унижения и посрамления. Мне трудно объяснить это чувство, но мне кажется, я не ошибаюсь... Все люди желают другого. Вот родители Витьки Ахмина... Много позже, уже став взрослым, я с изумлением узнал, что Витька, оказывается, был им не родной сын, а приемный. Они вполне могли бы, его так называемые отец и мать, толстая, неприятная женщина с большим индюшачьим зобом, обойтись и без Витьки, если судьба не подарила им собственных детей. Но это было бы их родительским и человеческим унижением, против чего бунтовало все их естество. Он, этот бунт, заложен в человеке самой природой. Быть как все, не выделяться, смиренно следовать простым, Богом заповеданным законам... Мне же, напротив, казалось, что все человеческое во мне есть прямое отрицание законов природы; оно, человеческое, приподнимает меня над ними и ведет дальше. Куда – я и сам не знаю. Поэтому так тяжело я схожусь с людьми, и с женщинами в особенности. С Викой мне было скучно и неловко, словно я стоял обнаженный перед замешкавшейся с выдачей причитающейся мне банной шайки угрюмой и безразличной служительницей. И с облегчением вздыхал, когда, утомившись от ежедневного платонического общения, Вика с утра куда-нибудь уматывала. Чаще всего по магазинам или на рынок – такой, по крайней мере, была официальная версия... Пофыркав и поворчав, Вика переоделась и, ничего не сказав на прощанье, умчалась в город. – Скучно, – заявил Сашка, слоняясь по двору с одеялом на плечах, словно бедуин в пустыне. – Может, выпьем? – вопросительно посмотрел он на меня В его глазах грохотала и металась такая звериная тоска, что я понял, как сильно он любит Вику. А она, кажется, предпочитает ему меня – меня, кому, собственно говоря, вся эта любовь совсем не нужна... Такой вот чертов любовный треугольник! Меня даже затрясло от жалости к Сашке. Еще минута – и я сам взвою от тоски и горя, и тогда наверняка придется весь день пить и выяснять отношения... – Знаешь что, – пришла мне в голову спасительная мысль. – Давай сходим к Чехову, в Аутку? – Ты чо? – вяло не понял Сашка. – Какой на фиг Чехов! Давай лучше выпьем, пока жажда. А то вон какой ветрюган, жизни нет!.. Скуля и причитая, Сашка поплелся в дом за сигаретами, а я, недолго думая, бросился за ворота: пошли они оба к черту! Махнул рукой на Сашку с его тоской и душевным запустением, на Вику с ее вечной женской неудовлетворенностью, а заодно и на самого себя... Из-за плохой погоды (или слишком раннего утра) посетителей в Доме-музее Чехова не было. Я долго курил и скучал один в музейном садике. Чтобы попасть в Дом, нужно было дождаться первой попавшейся экскурсии. Индивидуальные посещения в музее отменили – очевидно, из-за обширной площади чеховского

39


дома, его нелепой архитектуры и запутанной системы комнат, комнатушек, этажей и переходов. Даже приблизительно не догадываешься, какой он, дом Чехова, формы – прямоугольный, круглый, как гипотетические жилища людей будущего – он ведь так страстно его призывал! – или еще какой-нибудь маловразумительной конфигурации. О гипотетических людях будущего... Мозаичное панно с изображением этих счастливчиков (почему-то они все были в белом), колдующих возле своих межпланетных кораблей и совершенно далеких от прозаических земных забот, красуется у нас в городе на здании Главпочтамта, как пугающее напоминание о канувших в Лету советских временах. Его авторство принадлежит известному художнику, местному уроженцу, ученику знаменитого мексиканского художника-монументалиста Диего Риверы. Того самого, чей портрет художница из Мехико Фрида Кало изобразила на одном из своих странных автопортретов у себя во лбу – с такой небывалой силой, должно быть, он вошел в ее память... Арнаутов, такая была фамилия у художника, окончил в нашем городе гимназию, записался добровольцем в армию Деникина и после перипетий гражданской войны и великого Исхода оказался в Мексике. Там он стал живописцем и под конец жизни зачем-то вернулся на родину. Совершил некий обязательный житейский круг, свидетельствующий о бесконечной нелепости человеческой жизни. По моим небезосновательным предположениям, подобный круг совершает в своей жизни каждый человек. Однако не все его замечают или придают ему сакральное значение. Ваш автор – старый книжник, и он умеет читать Книгу Неба. Ее письмена утверждают, что возвращение на круги своя – такой же закономерный процесс, как рождение и смерть. И что никому не дано выйти за пределы этого круга, и весь вопрос лишь в его объеме... Вот почему – повторим опять мы – человеческая жизнь выглядит со стороны такой нелепой, не будучи, конечно, таковой по существу. Родному городу художник Арнаутов оставил несколько своих монументальных работ, не имеющих ничего общего с так называемым реализмом. Эти работы принимал в присутствии автора худсовет, почти целиком состоявший из партийных работников высокого ранга. В силу политического обаяния имени Диего Риверы, эти панно единогласно получили у них лестные оценки. Работы Арнаутова по сей день сохранились на некоторых общественных зданиях, пугая странным видом практичных и несентиментальных представителей нового поколения – во всех смыслах слова среднего класса... Художник, говорят, скончался на заре перестройки в глубокой меланхолии. Он словно предчувствовал упадок старой культуры, к которой, несмотря на кажущееся новаторство, принадлежал он сам и его великий учитель. К тому же в материальном отношении Арнаутов был глубоко разочарован: остаток жизни он провел на копеечные заработки и жалкую пенсию в несколько сотен рублей... Извечная проблема художника: реальная жизнь на родине оказалась труднее и прозаичнее той, что он выдумал под пальмами Мехико. Я бы вообще посоветовал никогда не разменивать одно на другое... У Гайто Газданова есть замечательная повесть «История одного путешествия». Одна из ее героинь, нервная, почти истеричная преподавательница немецкого языка, вела странную и загадочную жизнь. О ней она поведала герою повести словами поэтически-смутными, почти неправдоподобными. Рассказала, например, что каждый день она видит себя маркитанткой в обозе Фридриха Барбароссы во время Крестового похода. Со знанием дела и мелких житейских подробностей рассказала своему юному ученику о жизни в эпоху Средневековья. «Несколько лет назад в Ницце я встретила на улице одного англичанина из армии Фридриха, но он меня не узнал»... Однажды, во время прогулки на теплоходе по Рейну, Дама увидела на крутом берегу старинный рыцарский замок. И заявила, что она хорошо помнит этот замок по своей прошлой жизни. И в качестве доказательства подробно описала расположение комнат и зал. И когда всего этого оказалось недостаточно, она с группой не веривших ни единому ее слову туристов отправилась в замок и с завязанными глазами провела там небольшую экскурсию... Я так подробно на этом останавливаюсь, потому что мне близка очевидная метафоричность газдановского рассказа. Странная женщина совершенно не желала принимать участие в реальной жизни. Она целиком и полностью ушла то ли в воспоминания о прежней (а почему бы и нет?), то ли в очарование ею же самой выдуманной действительности. Мне вообще кажется, что роль выдуманного – или надуманного, так будет точнее – в человеческой истории и жизни чрезвычайно велика. Она до сих пор как следует не исследована и не изучена. Формула некоторых не от мира сего философов «жизнь есть сон, а сон есть жизнь» при серьезном исследовании кажется не такой уж дикой...

40


Покуривая в садике чеховского дома в Ялте в ожидании хоть какой-нибудь группы посетителей, я размышлял приблизительно о том же. Потому что любое проявление прошлого, будь это странный сон или нелепое сооружение вроде дома в Аутке, заставляет задуматься о времени и формах его существования. Но чеховский сад по-прежнему был абсолютно – и пугающе – пуст. В советские времена массовой коллективизации подвергалось все: от промышленного и сельскохозяйственного производства, где, вообще-то, коллективный труд не был только выдумкой большевиков, до летнего времяпровождения и чтения книг. Публичные библиотеки, огромные читальные залы и художественные галереи должны были вытеснить частные книжные и художественные собрания. Развитие музейного дела способствовало тому, что ваш покорный слуга, всю молодость живя на копейки, умудрился посещать лучшие художественные музеи страны, а библиотечного – познакомиться с творениями авторов, которых в продаже было днем с огнем не сыскать, – например, некоторые книги Монтескье или Сафо... Я это все обдумывал, сидя в тени экзотических дерев и деревец, посаженных в саду еще самим Чеховым. А там, за пределами этого тихого, миниатюрного рая, вилась ослепительно белая и пыльная окраинная улица, – без единого деревца и кустика, так было принято у заселявших эти места татар. За забором протарахтел, скатившись с покатого ялтинского спуска, мотоцикл, с грохотом и лязгом протащился, вздымая тучи пыли, грузовик с песком... – Ма-ша! Машка, сукина дочь, быстро домой! – донесся истошный женский вопль: соседская мамаша разыскивала свое загулявшее чадо... Забор в чеховской усадьбе был плотен и необыкновенно высок. Чехов словно отгораживал себя от жизни, которую он будто бы любил и так издевательски подробно ее описывал. Сильно сомневаюсь насчет того, что «любил и знал, как никто». Герои его произведений, если к ним внимательно присмотреться, выглядят все на одно лицо. А простонародные персонажи – те даже говорят, как один человек, – с помощью одного и того же нехитрого набора слов и выражений и сопровождающих их средств: «вздохнул», «почесал затылок», «скривился» et cetera... Жизнь в художественном произведении невозможно изобразить с абсолютной, исключающей какие-либо искажения точностью. Да и не является такая высокая скрупулезность задачей искусства, оно ее даже исключает. Искусство подобно чеховскому дому внутри – пустому, прохладному, с отворенными в шелест и птичий щебет высокими стрельчатыми окнами (окнами рейнского средневекового замка); здесь тихо и сумрачно, как в келье подвижника. Солнце едва просвечивает сквозь листву и цветные стекла верхних рам. На втором этаже, из настежь распахнутого балкона веет, заполняя комнаты, все тихое и сложно организованное пространство дома тонкий и нежный запах глициний...1 В доме Чехова я только это и запомнил: свет, окна, сад, запах цветов и потемневшую от времени картину Левитана на каминной доске: пейзаж со стогами... Остальное – мебель, утварь, книги, расположение комнат и чуланчиков куда-то ушло, испарилось из памяти. Возможно, я это все безжалостно пропускал, не спешил разглядывать и запоминать, намеренно отставая от усердно семенившей за моложавой и приветливой женщиной-экскурсоводом малочисленной группы японских туристов. Предпочитал оставаться в комнатах один на один со своими мыслями... Японцы усердно фотографировали все, что попадало в поле их зрения. В конце концов, на черном – кухонном – крыльце дома они сняли на память даже оторопевшую от их назойливого внимания женщину-экскурсовода. И при этом они умудрялись внимательно ее слушать... – А это вот шкап, «милый, старый шкап» из «Вишневого сада», к которому с такой сердечностью и душевной болью обращается в пьесе Чехова Раневская, – элегическипроникновенно повествовала экскурсовод. Это была тоже милая, полная и несколько старомодная женщина, как и «шкап», к которому она так старательно приковывала наше внимание. – Сестра писателя Мария Павловна Чехова, – с извиняющейся улыбкой сообщила экскурсовод, – вела в доме хозяйство и держала здесь чайную посуду, хлебцы к чаю, печенюшки и прочие мелкие вкусности, до которых был большой охотник Антон Павлович... Эта немолодая казенная дама рассказывала о Чехове и его доме так тепло и сердечно, что я заслушался. Ее милое воркование побуждало нежно и бессмысленно улыбаться, как бывает, когда 1

Объяснение трогательной любви А.П. Чехова к глициниям я нашел в очаровательной статье крымского ученого и писателя Г. Шалюгина «А.П. Чехов на даче «Омюр» в журнале «Брега Тавриды», № 6, 2009 г. Оказывается, эти южные цветы, благоухая, выделяют фитонциды, подавляющие туберкулезную палочку...

41


долго слушаешь хорошего человека. Тембр ее голоса (голос у нее был такой, как будто она была создана, как говорит одна пожилая еврейка у Дины Рубиной, для великого смысла)... Тембр ее голоса и мягкие, женские слова и интонации сливались с лившимся сверху, из цветных окон, таинственным полумраком-полусветом, со всей безжизненной и грустной атмосферой дома, в котором навсегда поселились Красота и Печаль... Мне не хотелось покидать этот тихий рай. Дождавшись бесшумного и учтивого ухода японцев, я, не задумываясь, примкнул к следующей группе посетителей. Это была крикливая и безалаберная толпа отечественных искателей приключений. Они в доме быстро освоились, неохотно затихли и настроились на задумчивый лад. И все у меня с путешествием по комнатам вместе с приятной женщиной-экскурсоводом повторилось – покой и тихая умиротворенность старого дома, душевная чистота и печаль, как после посещения храма... В молодости, когда я только начинал заниматься литературным творчеством, моим кумиром долго оставался Чехов. Каждое утро, садясь за письменный стол, я переписывал для упражнения одну-две странички из какого-нибудь чеховского рассказа. Такая форма литературной учебы была мной позаимствована у Стендаля. Он списывал каждый день для сноровки страницу из Codex Napoleon. Стиль этого безукоризненно отточенного юридического документа отличался необыкновенной простотой и ясностью. В ту разумную эпоху эти качества почитались высшим проявлением художественности... ...Поймав ритм чеховской фразы и насладившись ее гибкостью и законченностью, я принимался без устали строчить свое... Рассказы Чехова мне казались верхом совершенства. Я по сей день перечитываю некоторые из них с огромным наслаждением. Хотя с каждым днем такое чтение дается все труднее: после текстов Гайто Газданова или Сальвадора Дали возвращение к Чехову представляется невозможным. В сущности, чеховский стиль так же сух и разумен, как и литературная манера Наполеона и Стендаля. Однажды, после многих лет упражнений в ясности и достоверности, меня поразило простое наблюдение: описывать воображаемое, оказывается, намного увлекательнее, чем воспроизводить лежащее на поверхности! После такого открытия жить стало значительно легче: из нудного, самому себе надоевшего фотографа я превратился в наслаждающегося собственным художественным произволом творца. Врать на бумаге в свое удовольствие доставляло мне огромную радость. Только теперь я по-настоящему оценил творческий метод импрессионистов: важна не вещь, а твое представление о ней. Неискусство, размышлял я, всего лишь фиксирует среду, а искусство ее видоизменяет; объективная проза Чехова, Бунина и многих других русских и нерусских классиков есть дурное наследие «натуральной школы», завершающе-сладостный аккорд ее преодоления... И все же неувядаемое обаяние чеховской прозы заставляет и по сей день сладко сжиматься мое сердце. Когда я читаю и перечитываю его рассказы и повести – одно только описание летнего дождя в повести «Степь» чего стоит! – то вспоминаю письмо, адресованное писателю безвестной почитательницей. «Часто, когда я читаю Гоголя и Толстого, у меня рождается страстное желание расцеловать у них руки... Ведь это не безнравственно, Антон Павлович? – Нет? – Ну, что бы Вы там не подумали, а скажу Вам искреннюю правду, что это же желание родилось во мне, когда я читала Вашу ''Степь''»... Такое же желание – обнять и расцеловать как близкого друга этого давно уже не живущего, точнее – живущего особой, нематериальной жизнью человека, появилось у меня впервые в то хмурое летнее утро в Ялте-«Фиальте», на пороге его старого дома, когда я покидал его навсегда... В юности я ужасно гордился, что мы с Чеховым земляки. Оба выросли на берегах мелкого и теплого Азовского моря. То и дело в его рассказах мелькают знакомые с детства названия рек и городов; об одних я слышал в будничной, повседневной жизни, в иных побывал сам или же проезжал их в моих бесконечных юношеских странствиях. В тоске по Чехову и созданному им прекрасному, иллюзорному миру я то и дело наезжал по воскресеньям в Таганрог. Без устали бродил по его тенистым, застроенным старинными купеческими особняками улицам, натыкаясь там и сям на следы его пребывания. Вот длинное, унылое здание таганрогской гимназии, вот театр – красно-белый, расписной, как базарный пряник, – он посещал здесь драматические спектакли и юношей-гимназистом слушал выступление заезжей итальянской певицы Деметти... Или вот, например, старая-престарая лестница в Таганроге, ведущая из центра города к заливу – посреди густо растущих древних, узловатых акаций, молодой масличной поросли, буйно и широко

42


разросшихся кустов сирени, бузины и еще какой-то южной, невероятно пахучей зелени. Лестница такая длинная и бесконечная (лестница Иакова, ведущая на небо), что на всем ее протяжении были устроены видовые площадки и павильоны для отдыха – с фонарями для сидения по вечерам и удобными, покатыми лавками. И мне представлялось по причине глубокой ветхости этой лестницы, что ей уже сто или двести лет, и я припоминаю, что откуда-то я о ней знаю еще до моего появления в Таганроге, – «видел» нечто подобное, как газдановская преподавательница немецкого языка свой рейнский замок, в одном или нескольких его бесконечных рассказах о русской провинции. С их такими же бесконечными и тягучими, не созданными для завершения любовными историями, долгими семейными чаепитиями, прогулками по вечерам в городском саду, где гремит полковая музыка и фланируют в сопровождении напыщенных кавалеров красивые, чопорные дамы в белых платьях и такого же цвета летних шляпках... И постепенно, шаг за шагом, деталь за деталью в воображении возникал образ забытой на время Вики и меня уже не отпускал... Из дома в Аутке я отправился на набережную пить кофе с коньяком. Было холодно, сбрасывался мелкий, ледяной дождь. С моря дул сильный ветер, вздымая огромные, перекатывавшиеся за парапет волны. В мокром садике толпились с радостными лицами чисто и нарядно одетые люди, и быстро и мелко трезвонили праздничные колокола. – Что здесь? – остановил я пробегавшую мимо женщину в платочке. – Праздник, сынок. День Казанской Божематери, – с радостной готовностью кивнула она. Большое церковное событие, а я ничего об этом не знаю! На мокрой паперти сновал, входя и выходя из маленькой расписной церкви с синими куполами, возбужденный народ и слышалось приглушенное пение церковного хора. Я вошел внутрь. В храме было тесно и душно. В воздухе плыл густой, синеватый дым от кадила и множества горящих свечей. Невидимый батюшка возглашал громко, протяжно и торжественно. Ему отвечал хор, и впереди сияло что-то огромное и золотое – то ли иконостас, то ли огромные чаши со свечами у икон Спасителя и Богоматери. Они едва угадывались в пахнущем ладаном полусумраке, и, протиснувшись на свободное место, я безотчетно, легко и жалобно вскинул правую руку – повторил во множестве рук и голов повторяющийся жест крещения при особенно протяжном и торжественном восклицании. Народу в церковь все прибывало. Становилось жарко, плечами и спиной я чувствовал, что из церкви из-за многолюдства мне не выйти, даже если я сильно захочу. Я стоял, крестился и плакал. Мне ничего не было жалко в жизни, и дни мои еще не приблизились к концу. Сожалеть и грустить было не о чем, скорбеть – тоже. Но я неудержимо, как ребенок, плакал, повинуясь общему торжественному и возвышенному духу. – Свечи, батюшка, – тронули меня за плечо. Женщина средних лет в платочке, улыбаясь одними глазами, протягивала свечу для зажжения. Я взял и тронул рукой другого человека – рослого детину с широченной спиной в простой, ситцевой рубахе; он еще одного, потом еще... Я наблюдал, как плывет по рукам переданная мною свеча, и мне было приятно и радостно, что одно из первых ее движений на пути к алтарю было сообщено мною. И огромное, радостное чувство любви и братства ко всем этим скорбящим, поющим и крестящимся людям охватило меня. Я повернулся к передавшей мне свечу женщине и радостно ей кивнул. Но она уже ничего не видела, исступленно и радостно крестясь и целиком уйдя в себя. Я смутился и... удивленно ахнул. Позади и немного правее, почти у самого входа в церковь, в темном платочке – я никогда его раньше у нее не видел! – стояла Вика. Она медленно и величаво крестилась, потупив глаза и ничего не замечая вокруг. Да, я никогда не видел ее раньше такой, подумал я. Она была добра и беззлобна, никогда по-настоящему на людей не сердилась и не сделала ничего такого, за что ее можно осудить или не простить. Но такой степенности, важности и чувства собственного достоинства я никогда прежде у нее не замечал... Почувствовав мой взгляд, она подняла глаза. Вика сразу меня узнала. Но не смутилась, как можно было ожидать, и не обеспокоилась – просто и ясно посмотрела на меня долгим, всепонимающим взглядом. И в этом ее взгляде, где совсем не было меня, сквозило такое спокойствие, что я понял: с Викой и моей любовью к ней, похожей на невнятно сформулированное требование, покончено раз и навсегда. Я был ей больше не нужен и неинтересен. Здесь, в церкви, она отпевала меня и свою любовь. И просила у Бога прощения за свое заблуждение и вызванное им страдание, – ведь Господь дарует любовь для радости, а не для мучений...

43


Домой я вернулся глубокой ночью. Весь этот холодный, дождливый день я в одиночестве слонялся по городу, а вечер провел на окраине, в душном и мутном винном погребке «Массандра». Заявился домой на Чайную горку глубоко за полночь – пьяный, голодный и продрогший. Вика и Сашка спали в обнимку в беленой комнатушке тети Вали. Я постелил себе в саду и кое-как промучился под двумя одеялами до рассвета. А с первыми лучами солнца тихо собрал свои вещи и молча уехал...

ЛЕСНАЯ СКАЗКА роман ЧАСТЬ I Дневник Тани Майской Когда мы вошли, у них там шел разговор: – Так вы думаете, что в самом деле можно умереть от любви? Это спрашивала растрепанная рыжая дамочка – из тех, кто в глаза готов запрыгнуть и в лицо дышать собеседнику. Ей только круглый стол мешал журнальный, вокруг которого они все сидели на креслах. А девушка с длинными волосами говорит: – Конечно, можно. Убежденно так. Наверное, она начала бы рассказывать об этом какую-нибудь историю, но тут они все заметили нас и отвлеклись. Только человек с газетой продолжал поглядывать из-за своего «Коммерсанта» иронично, и парень в рваных джинсах – таких, специально рваных, терпеть не могу! – смотрел на девушку, будто все еще ждет историю. А остальные переключились на нас. Добродушный толстяк узнал, что меня зовут Татьяна, и заявил: значит, вторую сестру должны звать Ольга, и был счастлив, узнав, что это действительно так. И никак не мог успокоиться. А Олька корчила из себя старшую и взрослым голосом объясняла растрепанной дамочке, что мы сюда на все зимние каникулы, что я должна дышать сосновым воздухом, и прочую чепуху – у нее сессия, а придется за мной присматривать,пока моя мать в Испании, – хотя ее никто не спрашивал! И что наш отец, возможно, приедет к нам на Новый год. Хотя и об этом никто не спрашивал! А рыжая, которой всё про всех интересно, лезла в лицо теперь уже ей. В общем, Олька невозможный человек, и я начала разглядывать стены. Ничего себе дом отдыха. Всё, как и положено в «Лесной сказке» – штучки из шишек и веток, всякие рога. В углу – новогодняя елка. Правда, мрачновато, и кругом одни взрослые. Но жить можно, если бы не Олька. Неужели придется здесь – с ней! – две недели!!! Кошмар. А потом из невидимой комнаты раздался крик: – Яду мне! Яду! Скорее! А все сидят как ни в чем не бывало. Боже мой. Куда это мы попали?! Человечий дух Как будто всё, как заявлено на сайте. Лиза обвела взглядом комнату, где предстояло проводить тяжелый этот год и встретить неизвестно какой следующий. Номер после ремонта, здесь никто еще не успел побывать. Такой нейтральный воздух бывает только в помещениях, где его не тревожат – не дышат, не курят, не говорят. Человечьим духом не пахнет. Неужели повезло? От автобуса до ворот, а потом на аллее не было ни одной души. В двухэтажном деревянном коттедже, когда она поднималась по лестнице, слышался только шорох ее движения и теперь за стенами – ни звука. Лиза еще раз недоверчиво огляделась – но обстановка тоже была нейтральной, ни о чем не сообщала, не будила эмоций. Здесь нимало не хотелось привыкнуть, обжиться, хотя бы на

44


недолгий оплаченный срок. И безмолвный лес за окном нейтральный – черно-белый, как на гравюре, ровные монотонные стволы. И Лиза еще раз свободно вздохнула. Но спустившись в холл, замерла на нижней ступеньке. В пепельнице на журнальном столике дымится окурок, а в кресле кто-то сидит за широко развернутой газетой. Уголок газеты пошевелился, человек поздоровался молчаливым кивком. Лиза растерянно и так же молча кивнула. Конечно, коттедж населен. Рано обрадовалась. С какой стати дому отдыха пустовать под праздник? Она продолжала стоять, поглаживая перила, широкие, деревянные, с уютной ложбинкой. Куда теперь до ужина? На улицу, назад в номер? Неужели придется знакомиться с соседями, пусть даже в рамках отстраненной вежливости?! Раскланиваться, говорить дежурные фразы?! Вдруг сверху, с лестницы что-то обрушилось и то ли обогнуло Лизу, то ли перепрыгнуло через нее – она инстинктивно вжалась в перила. – Ой, извините! Вы только приехали, да? Как хорошо, а то тут так тихо было! Совсем никого! Зимы все, что ли, боятся? Морозец-то, а? Еще бы снежку! Разбитной парень с красивыми волнистыми волосами, собранными в хвост, радостно выпалил всё это, воткнул в пепельницу еще один окурок и набрал побольше воздуха, чтобы продолжить – но, воззрившись на Лизу, воздух медленно выпустил. Джинсы на коленках рваные. И как в них по морозцу? А если еще и снежку? Лиза все-таки обошла первый этаж. Две закрытые двери – спальни, наверное. – Там никто не живет. А там я видел старушку, она не выходит, но голос подает иногда, – доложил оборванец с хвостиком – он на всякий случай следовал за Лизой. Небольшая кухня, где отдыхающие могут сами что-то приготовить. – А кормят у них в таком теремке, недалеко. Вкусно, мне понравилось. Двустворчатые двери с мутным рифленым стеклом – и не видно ничего, и не открываются. – Там летний зал для конференций или банкетов. Не отапливается, они и закрыли, – опять доложил сопровождающий, все еще надеясь на приятное знакомство и разговор. Но Лиза коротко кивала, пережидая, когда разговорчивость соседа иссякнет. Газета пару раз пошевелилась – и больше ничто не нарушало вернувшейся тишины. Лиза вытащила из стопки более менее свежий журнал и устроилась посередине длинного пустого дивана. Оборванец печально присел на корточки рядом с пепельницей, повиснув на столике и распластав по нему пышный хвост. – Сюда, сюда! Ну вот, здесь же гораздо теплее! Вот здесь мы и устроимся! Вася, иди за вещами. Здравствуйте! С наступающим! Ба! У вас прям изба-читальня! Вслед за оглушительным голосом появилась и его обладательница – миниатюрная женщина лет тридцати, с веселой молодежной прической и пухлым капризным ротиком. Который никогда не закрывается, поняла помертвевшая Лиза. – Меня зовут Алла! Какие у вас чудесные волосы! Мне нравятся длинные волосы у мужчин... А вы что читаете? О, мой муж тоже дня не может прожить без «Коммерсанта»! Знакомьтесь, мой муж – Василий Кочубей. Помните, у Пушкина: богат и славен Кочубей, его луга необозримы... А нас, представляете, пытались засунуть в настоящий холодильник! С детьми! – И перечислила детей, которых ее муж заводил и заносил в комнату вместе с вещами: – Старший Вася, ему уже шесть, и младший Мишенька – уй, моя лапочка! – а нам скоро годик! Лиза перехватила насмешливый взгляд из-за газеты – не на кого-нибудь, а на себя. Наверное, она плохо контролирует выражение лица, на нем, должно быть, написан ужас – от предстоящего шума, визга, рева или, наоборот, хохота и беготни с пистолетами и петардами. Но ведь это действительно ужас. И деваться уже некуда. А менеджер уверяла по телефону: конечно, в «Лесной сказке» идеальная тишина, банкетов и праздников не заказывали, семьи с детьми селятся отдельно... И оборванец заметно разочарован: вместо веселой компании – мамашка с младенцами, одна девица – и та мымра, не разговаривает. Хотя странно – ему подобные, желающие веселиться, обычно приезжают уже с друзьями... – Надеюсь, дети у вас спокойные? – раздался голос читателя. Аллочка, прижав руки к груди, поклялась: – Ужасно! Ужасно спокойные! Гарантирую, что вы сможете спокойно отдыхать! Их будет не видно и не слышно! Врет, подумала Лиза. Так не бывает. – А я не отдыхаю, я работаю, – подал реплику читатель газет.

45


И вдруг входная дверь опять отворилась. На пороге показались две девочки: одна – лет двенадцати, другая – старшеклассница или студентка. Музыка, подружки, хи-хи, ха-ха, болтовня, беготня, телевизор не выключается, мобильники не умолкают... Проницательный читатель газет смотрел на Лизу уже с нескрываемой насмешкой: на тишину надеялась? А кошмарных детишек всё больше! Но что-то еще было в этой выразительной насмешке, и Лиза неожиданно поняла: и ведь даже голоса не подашь – в отличие от меня. Потому что большинству, к которому ты относишься, легче терпеть и плыть по течению. В отличие от меня. Запретная комната Пылинки в потоках света и солнечные зайцы на полу скакали совсем по-летнему. Брюлловская картина «Итальянский полдень» с пышной красавицей и виноградной гроздью поддерживала иллюзию зноя. А Лиза стояла среди шезлонгов и пляжных зонтов, сваленных грудами, в белой меховой куртке, словно снегурочка, и ёжилась. В этой большой застекленной веранде казалось холоднее, чем на улице. Наконец среди летнего скарба отыскались книжки – несколько стопок на шахматном столике в углу. И еще несколько – под столиком. Когда Лиза спросила о библиотеке, девушка-менеджер подняла удивленные глаза, словно само слово слышала впервые. – А-а, ну да-а... Знаете, это такая библиотека – просто книжки, от старого санатория остались. В первой половине дня время уходило на обязательные десять тысяч шагов и бассейн. А после обеда нужна была книга. Музыка не воспринималась, как и любые звуки. А черные строки по белому полю – уже да. – А можно их просто посмотреть – просто книжки? И девушка с удивленным взглядом оживилась – сообразила, что от нее лично никаких усилий не требуют: – Да-да, конечно! Я вам сейчас дам ключ и объясню, как пройти! Берите, что хотите! Да не надо ничего записывать, там они такие... Кому они нужны. Теперь Лиза поняла, почему голос менеджера звучал пренебрежительно. Это были восхитительные растрепанные томики с ветхими обложками и совсем без обложек, с пушистыми уголками страниц, прожившие долгую славную жизнь. Лиза проводила пальцами по подклеенным матерчатым корешкам, переворачивала странички с чернильными пятнами и следами от кофе. Заметки карандашом на полях! Вложенная бумажка с телефонным номером и чьим-то именем! Где ты сейчас, Геннадий Васильевич? Ау, жив ли? Автобусный билетик, пожелтевший газетный клочок... На крылышках со сроками возврата – столбики дат – чьи-то отпуска в старом санатории, беззаботные советские отпуска с выплаченными отпускными и непременным возвращением на работу – в точный срок, с поправленным здоровьем... Хлопнула входная дверь, дохнуло холодом. Лиза оглянулась – это не ветер, а девочка Таня. Посмотрела вопросительно, бочком протиснулась сквозь лабиринты шезлонгов и пристроилась под столом, возле книжек, стараясь быть как можно незаметнее. Это старание и, главное, молчание успокоили напрягшуюся Лизу, и теперь они обе дружно копались в пыльных сокровищах. Лиза углядела еще книжки – в картонной коробке. Рядом была дверь с мутным рифленым стеклом, и вдруг из-за нее раздался звонкий, уже знакомый голос: – Как вы считаете, кто эта таинственная дева? Ну, наша русалка с волосами ниже попы? Которая все молчит, грустит, куда-то исчезает по утрам? Модель? Телеведущая? Любовница какого-нибудь денежного мешка? Ответа не прозвучало, хотя Лиза прислушалась. Только показалось, что-то шелестит вроде газеты. Конечно, за стеклянной дверью – их холл с говорливой Аллой! А по эту сторону двери – тот самый летний зал, неразличимый за рифленым стеклом. Склад советских книжек-инвалидов и замороженного «Итальянского полдня», запертая, запретная комната – только Лиза вошла в нее с другого крыльца. – А мне кажется, она – невеста олигарха! – не унималась невидимая Алла. Силуэт ее показался на фоне двери, и голос приблизился, тоже стал словно стеклянным и наполнил всю

46


«библиотеку». – Ему некогда ее развлекать на праздниках, и он засунул ее в глушь! Чтобы никто до нее не добрался! Спрятал здесь под елками, понимаете? Конечно, будешь тут грустить! Девочка Таня только подняла голову – и сразу опустила. Лиза подождала ответа, не дождалась – и ощутила свои замерзшие пальцы. Пусть будет вот этот пухлый том без обложки. Томас Манн, «Волшебная гора». Пятьсот страниц, должно хватить до самого конца. Таня вылезла из-под стола. Тоже выбрала растрепку – «Грозовой перевал» Эмилии Бронте. Мрачноватая английская романтика. Какой старомодный вариант для поколения «спрайт» или «швепс». Они двинулись к выходу, не глядя друг на друга, вместе обогнули коттедж, столкнулись на крыльце с читателем газет. – Лиза, как вы думаете, а он кто? – громко зашептала Аллочка, выразительно выпучив глаза на окно, за которым их сосед в долгополом пальто удалялся к воротам. – Говорит, работаю. В Новый-то год! – И вслух, решив, что он уже не услышит, высказала соображение: – Наверное, из силовых структур. Жутко похож на шпиона. – И тут же со смехом себя опровергла: – Хотя за кем тут шпионить, боже ты мой! А вообще – нам не хватает только трупа! – Кого? – Лиза приостановилась на лестнице. – Ну, мы сидим тут, в лесу, отрезанные от мира! Прям как у Агаты Кристи! И если бы вдруг обнаружился труп, виноват был бы кто-то из нас! Дневник Тани Майской Третий день в лесу. Три дня до Нового года. «Грозовой перевал», который я столько времени переводила, уже перевели. Давным-давно. Эта истрепанная книжка с веранды. А я-то старалась время растянуть, первый раз в жизни была счастлива! Занималась ерундой, как выражается Олька. Самое позорное, что она меня сколько раз застукала с ноутом! И всегда замечала, что я и не в Сети сижу, и не уроки делаю. Теперь увидит книжку, сообразит, что к чему, и начнет издеваться. Самое ужасное, что некоторые фразы у меня слово в слово с книгой! Просто кошмар! В общем, никаких больше переводов. Лучше напишу про лес. Олька меня туда сразу после еды выгоняет, будто бы мне надо воздухом дышать. На самом деле это ей надо болтать по телефону, чтобы я не слышала. А в лесу, да еще без снега, невозможная тоска. Делать совершенно нечего, кроме как ходить по аллеям – одна кленовая, судя по опавшим листьям, одна березовая, другая еще какая-то. А дальше заканчивается асфальт и начинается просто лес с ёлками. Ходи, пока не задрогнешь. Для пенсионеров занятие. Хотя они, если есть, все по комнатам сидят – ни разу никого не видела. Гуляет только Лиза с длинными волосами. Она ходит по аллеям каждое утро, как робот, по часу и больше. Потом исчезает куда-то. И вечером ходит, когда загораются фонари – серебристые шары среди веток, как совиные глаза. Мы с ней время от времени пересекаемся на этих аллеях. Хорошо хоть, с разговорами не пристает, как рыжая Алла. Главное в этих разговорах – то, что они идиотские. О родителях, об учебе, о здоровье. Какое кому дело до этого, если мне самой до этого нет никакого дела. Спасает то, что А. все время у себя сидит с детьми, и ее муж-весельчак тоже. А сегодня я вдруг увидела бабочку! Самую настоящую, желтую. Живую!!! Она сидела прямо на земле и шевелила крыльями! На черной промерзлой земле, присыпанной снегом, как сахарной пудрой. Л. увидела бабочку одновременно со мной, и мы стояли, наклонившись, и смотрели на нее, и даже боялись дышать, как будто могли ее сдуть, а она бы от этого рассыпалась. Так хорошо было! Но появился этот Волчок с хвостиком и давай шуметь: – Ой, бабочка! Ой, живая! Ой, она же замерзнет! Когда А. со всеми знакомилась и спросила, как его зовут, он почему-то покраснел, покосился на Л. – у него голова все время поворачивается в ее сторону – и заявил: «Просто Волчок, у меня в школе такое прозвище было». Ну и дурацкое прозвище! И по-дурацки взрослому человеку дурацкой кличкой себя называть. Разве что имя еще хуже, бывает – родители такое выдумают. Пафнутий какой-нибудь, как в моей прежней школе. Его родители стариной увлекались. И вот этот «Пафнутий», в смысле Волчок, суетится вокруг нашей бабочки, и мешает, и шумит. А Л. говорит: – Оставьте ее в покое, не трогайте. Она так зимует. А он обрадовался, что она с ним заговорила, еще больше, чем бабочке, и предлагает: – Давайте ее куда-нибудь унесем, а то что же она тут – на земле. Затопчет кто-нибудь. А Л.:

47


– Лимонницы всегда зимуют прямо на земле, не надо за нее беспокоиться. Они очень живучие. Если ее согреть, она даже летать сможет, только сейчас это ни к чему. Пускай спит, оставьте ее в покое. Не топчитесь здесь – и не затопчете. Она так строго говорила, как будто ее саму просила оставить в покое. И Волчок заткнулся. А второй наш сосед, который узкий, длинный и всегда с газетой, чему-то обрадовался и даже ухмыльнулся. Он незаметно подошел и молча слушал. Лучше бы скорее уходил. У него глаза холодные и неприятные, и он почти всегда молчит – и неприятно молчит. Как будто думает о тебе какую-нибудь гадость. Даже общительная А. называет его как-то опасливо – господин Логинов, а не по имени. А вот Л. тоже вся холодная, как Снежная Королева, к тому же в белой шубе, но чтобы она ушла, почему-то не хочется. С ней этот лес не такой унылый. И она тоже всегда молчит, но с ней молчать хорошо. И мы пошли дальше, и время от времени она показывала: – Ландыш, – это когда на земле лежали странные полупрозрачные листья. А потом: – Здесь будут весной голубые подснежники, а вот здесь – нарциссы. И еще всякие интересные вещи. Голые прутья оказались шиповником, а та черная аллея с корявыми сучьями – липы. И я представила этих мертвецов цветущими и настоящими, и стало не скучно гулять среди черной зимы. Волчок с поджатым хвостом отстал, а г-н Логинов шагал параллельно – ему надо к воротам, он всегда после еды куда-то уезжает на своей машине. Было неприятно, что он как будто подслушивает, хотя что же ему – уши заткнуть или пойти другой дорогой. Так это надо сделать большой крюк. Мы уже хотели свернуть в еловый лес, как он вдруг раскрыл рот: – Так вам нисколько не жаль бабочку? Ежу было понятно, что «вам» – это не мне и Л., а только Л. Кому я нужна с моим мнением. А Л. ответила, только не про жалость: – Всем нужна своя порция холода. Мы с ней как раз говорили о том, что если сейчас срезать ветки и поставить в воду, то ничего не произойдет, а вот если в начале весны – то обязательно появятся листья. И если выкопать подснежники, они дома все равно не зацветут, а если выдержать в прохладном месте вроде погреба – зацветут к Восьмому марта. Таковы годовые циклы, и всем, кто живет в нашем климате, и растениям, и животным, в самом деле нужен холод, они так привыкли. И правда глупо их жалеть, если они начали жить на Земле задолго до нас и много знают и могут такого, о чем мы не имеем понятия. Я бы на месте этой бабочки концы отдала... Мы с Лизой даже решили попробовать наковырять клубни подснежников для эксперимента! Я потом их домой заберу... А с Логиновым она разговаривала так же строго, как с Волчком. Только Длинный не отстал: – А вы туда зачем? Эти ели тоску нагоняют, а вы и без того грустная. Говорят же, что в сосняке хочется веселиться, в березняке – жениться, а в ельнике – удавиться. Я мысленно послала его в сторону березовой аллеи – пускай женится на здоровье, если там кто-нибудь согласится. Но Л. не стала отшучиваться, как обычно Олька, а сказала: – Грусть – это самое умное чувство. Зачем себя от него оберегать? И тут он не нашел, что ответить. Она все-таки и его спровадила. А может, она и правда невеста олигарха? Ей до такой степени никто не интересен. И какой странный это был разговор. Никогда не слышала, чтобы взрослые так серьезно говорили о елках и бабочках. И мы ушли в лес и забрели далеко, в какой-то бурелом с корягами и вывороченными корнями. Дальше было не пройти, и мы повернули обратно. И вдруг одновременно, как бабочку, увидели кошку! Она пробиралась между деревьев, по присыпанной снегом поляне, и ее было отчетливо видно. Это я к тому, что она не померещилась. Такая крупная серая кошка с темными полосками. Она на мгновение скрылась за стволом – и тут же из-за этого ствола появился старик! Как будто кошка превратилась в старика, потому что она исчезла! Мы ее больше не видели, а ведь несколько раз потом специально прошли по тому месту. Только следы, кошачьи и человечьи. И старик сразу затерялся среди деревьев, хотя лес прозрачный и видно далеко во все стороны. И странный такой старик, с бородой, одет как будто во что-то старинное или театральное. Мы с Л. переглянулись, и я убедилась, что мне не показалось, были и кошка, и старик, потому что Л. предположила: – Оборотень? Леший? «Нормальные», вроде О. или А., тут же завелись бы: ты лучше одна далеко не ходи, да мало ли кто, да мало ли что... Надеюсь, Л. ничего не расскажет О., а то она еще выдумает, чтобы я от коттеджа не отходила. Или, чего доброго, сама начнет со мной гулять. А здесь, кажется, становится интересно!

48


Скатерть-самобранка Лиза вошла в ресторан, оформленный под бревенчатую избушку, с непременной новогодней елкой – живой, пахучей – и горящими свечами, и уже привычно двинулась к столику в углу... Но столика не было. – К нам, к нам! – Алла в ярко-розовой облегающей кофточке жизнерадостно махала, привстав из-за длинного стола, за которым разместились все обитатели их коттеджа. – А мы тут решили сдвинуться, чтоб повеселее, вы ведь не против! Весело было только ей, ее мужу – впрочем, тот скорее радовался рыбной закуске с салатами – и еще молодому человеку с хвостиком. Сестры Майские не веселились: старшая вполголоса выговаривала младшей, та с непроницаемым лицом ковыряла вилкой в тарелке. Господин Логинов – узкий, как шпага, в костюме стального цвета и без «Коммерсанта» – занимался своим бифштексом, как если бы обедал в полном одиночестве. Лизе ничего не оставалось, как сесть на свободное место. На другом конце стола она заметила новое лицо – старушку, похожую на учительницу. Алла пулеметной очередью выдала сообщение, что Антонина Ивановна перенесла тяжелый инсульт, после которого здесь поправляется. Интеллигентная старушка кивнула – видимо, речь у нее еще не восстановилась. А Алла вернула застольную беседу в прежнее русло, обратившись к мужу: – Ты, Кочубей, так и не ответил! Все подумают, что ты и есть даун. – И ничего подобного! – задорно возразил толстяк, не переставая орудовать ножом и вилкой. Короткие брови, круглые щеки – всё подпрыгивало, помогая ему пережевывать и говорить. – Дауншифтинг – это когда устали от жизни и работу полегче ищут, или способ обойтись без нее. А у меня – просто более прагматичный подход к организации бизнеса и своей судьбы. И на кризис нечего кивать, всё было решено, когда им и не пахло! А Лиза, мельком взглянув на говоруна, перехватила бесшабашную такую улыбочку – да возражайте что хотите, а мне море по колено. Море этого вашего благоразумия... – Просыпаешься утром, – продолжал Кочубей, – и понимаешь, что если выбросить из жизни девяносто процентов вещей и событий, то в ней ничего не изменится. И на фига такая жизнь? Кто кого имеет – я бизнес или бизнес меня? Ощущение, будто я опять пашу на чужого дядю! – Он повернулся к юноше с хвостиком: – Ну, ты же понимаешь? – Да, – встрепенулся тот, – бывает. То, что делаешь, больше не прикалывает. Исчез драйв, утрачен вызов, и всё такое. – Вот видишь, Кочубей, – поучительно вставила Алла, – у всех бывает, и в леса никто не бежит, как-то иначе справляются. – Так я задавал вопрос специалистам – типа, а это лечится? Ответ был – нет, поскольку это не болезнь. – А вы что скажете, господин Логинов? – Алла рискнула подключить тяжелую артиллерию. Тот отложил вилку и отодвинул тарелку. Кочубей беспокойно поглядывал на эти приготовления. А Лизе показалось, что большие глаза на узком лице способны смотреть одновременно в разные стороны, как у рыбы. И что говорит поэтому господин Логинов не Кочубеям, а всему их лесному сообществу, налево и направо. – Все эти наблюдения могут поразить неокрепшие умы своей новизной, – начал он как будто без иронии. – Про кризисы, и среднего возраста, и экономические, вслух не будем – просто неприлично. В любые времена есть люди, похожие на трубу – много всасывают и много выбрасывают, а по истечении лет проясняется, что в сухом остатке ничего нет. Это в самом деле не болезнь, а диагноз, и лекарства известны. Разменять старую жену под сорок на две по двадцать. Наклеить новые обои. Экстремальные виды спорта. Фитнес. Поход за молодостью и красотой. Хобби – обычные и необычные. Мистика и эзотерика. А также – алкоголь и кокаин. Что касается бегства из матрицы в провинцию или под пальмы, так у многих эта мечта – одна из базовых. Должно быть, откуда-то из глубокого детства – Чунга-Чанга, синий небосвод. И избавиться от идеи с таким уровнем обаяния получится вряд ли, она всегда есть где-то фоном у большинства. Лиза с удивлением начинала понимать, что речь идет о смысле жизни. Надо же. А казалось, собрались те, кто уже должен был справиться с поиском. А тут по старинке решают вечные русские вопросы, сосредоточившись на «что делать?». Все молча ждали, как будет обижаться Кочубей, особенно на трубу, но тот благодушно отмахнулся:

49


– Да это вы опять про дауншифтинг, когда смываются от ответственности. Говорю же – не мой это случай. Там люди сознательно идут на понижение уровня жизни и все такое, а я, наоборот, ищу здесь лучший вариант. – Так это одно и то же! – вмешалась Аллочка. – Завез нас черте куда! Бросить квартиру в Москве, бросить бизнес, который еще не развалился! У других вон разваливается, а они не бросают! А вы, господин Логинов, что могли бы предложить, когда всё так запущено? Кроме кокаина и двух новых жен? – кокетливо добавила она, поглядывая на Ольгу и Лизу. Кочубей перехватил ее взгляд и довольно засмеялся. А господин Логинов снова вынужден был отвлечься от обеда: – Бессмысленно уезжать в Дахаб или в захолустный Белогорск. Там смысла не больше, чем в Москве. Более того, там его нет. Смысл только внутри вас, вне зависимости от того, где вы работаете или находитесь. У меня был клиент, успешный бизнесмен, который перестал понимать, зачем всё, и начал разрушать – бизнес, семью, себя. Однажды попал в детский хоспис. Увидел и захотел помочь. И все вернул – семью, бизнес и смысл. Бизнес даже стал приносить больше денег – потому что он теперь понимает, зачем их зарабатывает… А делает он все то же самое и в той же географии. Только все по-другому. Хотя это не универсальный способ. И от перемещений не стоит удерживаться, – обратился он, наконец, к самому Кочубею. – Более чем вероятно, что по дороге вы найдете массу других смыслов, и жизненная задача перестанет пониматься как бегство от реальности и подпальмойлежание. – Да дались вам эти пальмы! – Кочубей взмахнул руками, как крыльями – в одной вилка, в другой кусок хлеба. Лиза машинально перекладывала с тарелки в рот какие-то кусочки и точно так же слушала голоса сотрапезников. «А я-то что здесь делаю? – вдруг словно очнулась она. – Зачем мне всё это слышать? Мне что, нужна эта пародия на общение?» Более разношерстное и неподходящее общество трудно было представить, хотя, собираясь сюда, она не представляла никакого. – Вы – Шницер? – наклонилась к молодому человеку девушка-менеджер с удивленными глазами. – Филипп Шницер? Вас спрашивают к телефону, подойдите, пожалуйста, к служебному. У вас, наверное, мобильник отключился. Или сигнал не идет – у нас здесь это часто бывает, деревья высокие... Она прошла вперед, указывая дорогу, а юноша не шел за ней, а словно убегал из-за стола. Лиза проводила его взглядом. Надо же, какое совпадение – и фамилия, совсем редкая, и имя, не такое уж распространенное. Чего только не бывает. Тем временем интеллигентная старушка хвалила Мишутку, который прекрасно умеет вести себя за столом – Аллочка расцвела, – и поинтересовалась, всегда ли Васенька такой молчаливый. И правда, старший мальчик Кочубеев не проронил ни слова. И в коттедже его не было слышно – Алла не обманула. – Ах, Антонина Ивановна, – с нервным смешком ответила Алла, – да он же вообще не говорит! Ну, то есть, он у нас не разговаривает. Я не думаю, что это аутизм или какая-то отсталость – на телевизор же он реагирует, и взрослые разговоры всегда слушает. Ни фига эти врачи не понимают! Я ничего вразумительного еще от них не услышала! И потом, он же начинал говорить, в годик, как все. А потом замолчал. Мы уже всё перепробовали, и гипноз, и много всего. С дельфинами купали, иглоукалывание... – Может, его что-нибудь напугало? – со знанием дела предположила Ольга. – Вот Тата у нас тоже девочка со странностями. – Лиза заметила, как младшая сестра передернулась и метнула на старшую яростный взгляд. А та, не замечая, заливалась: – Я думаю, на нее наша семейная неразбериха плохо влияет. Хотя это я бы должна пострадать – это же я пережила развод отца с моей мамой, и его женитьбу на ее матери, и то, что он много лет жил на две семьи. Тем не менее, со мной всё нормально! – гордо завершила она. – Конечно, он мог напугаться, – вздохнула Алла, – когда Кочубей был на подъеме, на него столько раз наезжали. Мы столько пережили! Один раз на пикник выехали, а тут подваливают настоящие бандюки, вы не представляете! Ничего они нам не сделали, так, пригрозили-попугали, но много ли ребенку надо? Возможно, отложилось где-то в подсознании, блокировались какиенибудь нервные центры, я не знаю... Никто не знает... А может, он тогда ничего и не заметил, ведь совсем еще маленький был, а я только накручиваю. Может, другое что-нибудь. А ему ведь уже семь в будущем году! Вот вы, Антонина Ивановна, учительница, вы меня поймете – он ни с кем не общается, с детьми не играет, на вопросы не реагирует. И куда его такого, не в школу же для дураков!

50


Антонина Ивановна грустно смотрела на мальчика – она-то знала, каково быть бессловесным. Ольга и Таня перебрасывались ненавидящими взглядами. Господин Логинов с отсутствующим видом допивал чай. Лиза машинально сворачивала фигурку кошки из фольги – из фантика от конфеты. И вдруг заметила, что Вася наблюдает: вот под ее пальцами появляются уши, вот мордочка, потом небольшой плоский фантик превращается в объемное гибкое кошачье туловище, потом его хватает еще на лапки и длинный хвост... Закончив, Лиза поставила фигурку перед мальчиком на краешек стола. Он продолжал смотреть, но не притрагивался. Тут Алла всплеснула руками, схватила серебристую игрушку: – Ах, Лиза, какая прелесть! Как это у вас получилось! Смотри, Мишенька, смотри, маленький! Киса, мяу! Держи, только осторожненько! Не сомни! Ну вот, ну что же ты! Конечно, фигурка из фантика тут же превратилась в бесформенный комок. – Я еще сделаю, – заверила Лиза, прервав поток Аллочкиных извинений, и потихоньку показала Васе под столом еще один фантик. Тот поднял на нее глаза, и она остолбенела – такие это были прекрасные задумчивые глаза, полные бесконечно грустного, недетского понимания. Такой нездешний взгляд она видела разве что на портрете молодого поэта Жуковского – кстати, тоже Василия. В школу для дураков?! Сдвигать столы и веселиться?! Смысл жизни разыскивать?! – Ах, Лизонька, я ведь сказала – он ни с кем не общается! Совсем ни на кого не реагирует! – проговорила Алла, заметив, что Лиза смотрит на ее сына, и увела его одеваться. Уже после обеда, в коттедже, Логинов заметил, глядя вслед удаляющимся в свою комнату Кочубеям: – Им не стоит быть такими беспечными и совмещать старшего с младшим. Ущербные люди не безобидны. – Какие? – переспросила Лиза. – Ущербные, – спокойно повторил господин Логинов. – Они всегда завидуют нормальным и, независимо от возраста, могут быть опасны. Поэтому я говорю: не стоит подпускать старшего мальчишку к малышу. Слава богу, малыш нормальный, компенсация родителям. Лиза растерялась. Что же он за чудовище? Вдруг распахнулась дверь Антонины Ивановны, и оттуда энергично шагнула маленькая женщина, похожая на серую мышку: короткие пепельные волосы, серый пуховый свитер. Столкнулась с Лизой. – Лиза! Ты здесь? Только приехала, да? А дома уже была? – Да, как раз собираюсь, – отвечала еще больше растерявшаяся Лиза, почти подталкивая ее к входной двери. – Ну так я могу тебя подвезти! Как удачно получилось! А ты что же, позвонить не могла? Дмитрий Сергеевич, простите, добрый день, не сразу вас заметила. Ну, мы с вами в офисе увидимся, – обернулась серенькая женщина уже с порога. Мышка-норушка Слева и справа за окнами машины бежали сосны. Лизе был знаком каждый поворот, а потом – каждая улица Белогорска, потому что это были родные места. Здесь прошла вся ее жизнь, кроме студенческих лет в Москве. И теперь надо как-то отвлечь двоюродную сестру от расспросов – не сообщать же, что она живет здесь уже несколько дней. Господин Логинов может упомянуть ненароком – они со Светой, кажется, знакомы, – но это вряд ли, он рта вообще не открывает, если не спрашивают. – Ты знакома с моим соседом? – механически повторила Лиза последнюю мысль. – С Дмитрием Сергеевичем? Еще бы не знакома, он наш аудитор. Я его в «Сказке» и поселила – ценное приобретение, пускай живет с комфортом. Спасибо, что приехал, Новый год себе согласился испортить. Ой, Лизка, совсем зашиваемся! Может, Логинов поможет разрулить. Света была замужем за своей первой любовью, бывшим одноклассником, который несколько лет назад пошел в гору и за короткий срок создал в районе целую империю: сеть

51


продуктовых магазинов и кафе, и даже колбасный заводик. Сначала, когда у них была всего одна бывшая общепитовская столовка, бухгалтерию вела сама Света, потом, разумеется, пришлось нанять еще бухгалтеров – а результат плачевный, если пришлось срочно вызвать столичного специалиста для разруливания. Которого Аллочка приняла за сыскного агента. Лиза с кузиной почти не виделась, общение сводилось к коротким телефонным поздравлениям с праздниками. Но и теперь можно не бояться, что Света начнет загружать подробностями, – она всегда была «деловой», даже еще не став бизнес-леди, и всегда умела ценить свое и чужое время. И сейчас объяснила ситуацию буквально в трех словах – «годовой отчет» и «проверка» – тем более что Лизе, тоже бухгалтеру, больше и не нужно. Лиза и в детстве разговаривала с двоюродной сестрой охотнее, чем с родной: хотя Аня была старше на три года, а Света – на целых семь, она никогда не вела себя ни высокомерно, ни назидательно, а ее ясность и рациональность располагали, как открытая улыбка. – «Сказка» – дорогое удовольствие, – опять машинально отметила Лиза Светину щедрость к нанятому аудитору, но тут Света сделала большие глаза: – Ой, Лизка! А ты-то как туда попала? Приехала, что ли, и заплатила? – А как же еще, – пожала плечами Лиза. – Нашла в Интернете. Хотелось что-нибудь в наших местах. А что? Серьезная Света хохотала от души. – Ничего! Могла бы хоть спросить! «Лесная сказка» – наша, не поняла, что ли? Королёв купил тем летом – отдавали почти даром, ну, как было не взять. Кто же знал, что не время расширяться. Что грянет этот кризис, и людям станет не до отдыха. Главное, купил на меня, и я теперь вынуждена заниматься – ведь приличного управляющего где возьмешь? Там же, где честных бухгалтеров? – А почему на сайте написано «Аквитэль-клаб»? Я и не сообразила, что это старая «Лесная сказка». Ну какой же это клаб? По-моему, все западали на всякие там «Миллениум», «Труляля-клаб», «Прибамбас-плюс» давным-давно, во времена малиновых пиджаков. Оставила бы, как было... – Да это девчонка-менеджер придумала, тоже чудачка... – И библии в тумбочках – тоже она? Наверное, в западных отелях увидела. Кажется, это из гуманитарной помощи начала девяностых. А аниматор сегодня снегокаты нахваливала... Света, не обижаясь, снова смеялась. – Говорю же, нормального человека найти невозможно! А мне только «Сказки» не хватало для полного счастья. Коттеджи пустуют – ни тебе корпоративных заездов, ни конференций, ни мальчишников. И зимнюю охоту организовать не удалось, все обещанные волки в соседний район почему-то ушли. Убытки одни. Живут полторы калеки, остальные все свои – Логинов, Антонина Ивановна, и ты теперь еще. Уж и не знаю, надеяться ли на лето... Свете хватило бы, чем заняться, и дома: сын-первоклассник, далеко не паинька, младший, родившийся прошлой зимой, да еще приемная девочка – дочь ее мужа от до-семейных похождений. Это был целый сентиментальный роман: в один прекрасный день в Белогорске появилась старушка с ребенком, она ходила по улицам и разыскивала Аркадия Королёва, который некогда осчастливил ее дочь и исчез. Проблема заключалась в том, что мать девочки умерла, старушка боялась, что с ней в любой момент случится то же самое и внучка останется совсем одна. Ничего удивительного, если бы после подобных открытий вверх тормашками полетели и незваные гости, и грешный муж, – и только Лизина кузина оставила всех при себе, взвалив на себя чужого ребенка и чужую больную старушку. Лиза их так пока и не видела, а только слышала о них по телефону, но... – Антонина Ивановна? – догадалась она. – Та самая? – Та самая, – энергично закивала Света. – Слушай, давай заскочим на рынок – мне надо ей чернослива купить. В наших магазинах есть, но не такой. А у пожилых, знаешь, всякие кишечные проблемы, помимо прочего... Ей там лучше, чем дома, ты не подумай, что я от старушки избавилась! – предупредила она, хотя Лиза ничего подобного не подумала. – В «Сказке» при ней и врач, и медсестра... Да что же это я у тебя-то не спрошу, как дела! Но, слава богу, вопрос повис – они уже оказались на центральной в Белогорске «красной» площади, которую так называли из-за вереницы новых магазинов из красного кирпича. Света, выскочив из машины в одном пуховом свитере, обошла всех торговцев, придирчиво выбирая чернослив, который должен был быть и крупным, и мясистым, и узбекским. Лиза повеселела, узнавая свою двоюродную сестру, убежденную в том, что достойна только самого лучшего. А когда настал момент расплаты, Лиза вообще забыла обо всем – такое это было зрелище.

52


– Кило двести, – говорил торговец. – Один килограмм сто пятьдесят два грамма, – поправляла Света. – Сдача – десять рублей, – сообщал торговец. – Десять рублей пятьдесят восемь копеек, – парировала Света. Кузина была человек-калькулятор. Она мгновенно делала в уме любые вычисления – казалось, в ее ясных серых глазах мелькают вереницы крошечных циферок. К тому же она легко ставила на место любого труженика прилавка, даже самого хамского – Лиза и забыла, как приятно с ней ходить по торговым рядам. – Пятьдесят восемь копеек, – требовательно повторяла Света, пока кавказец, не спуская с нее потрясенного взора, на ощупь отсчитывал гроши. И тут же подобострастно поворачивался к Лизе, ожидая, чего она соизволит, и всем своим видом выражая желание и ей дать сдачи, и даже доплатить. И Лиза с удовольствием ходила хвостиком за Светой, покупая то же самое – сухо- и просто фрукты, сладости, новогоднюю ерунду. – Ну что тебе толку от этих копеек, – смеялась она, – ты его весы видела? Ведь наверняка обвесил! – Обвесил – но не обсчитал! – отрезала Света победоносно. Лиза же придерживалась теории равновесия: обсчитают в магазине – а следом кто-нибудь забытый долг вернет, найдешь на дороге рубль – и сразу тебя в магазине на рубль обсчитают. В природе есть определенный баланс, и она его тут же выравнивает. – Нет уж, я сама всё выровняю, – не соглашалась Света. – Буду я еще дожидаться. В этом можно было не сомневаться: в ней, маленькой и пушистой, заложен такой заряд энергии, что хватит с избытком на всех членов семьи, и сколько бы их ни прирастало, у всех будет самый лучший чернослив. И прущая эта почти видимая энергия была не агрессивной, а обаятельной, потому что сама Света была маленькой и пушистой. – Лиз, так как твои дела, как работа? – спохватилась Света, когда они отъехали от рынка, и Лиза тоже спохватилась: – Свет, высади меня прямо здесь! – Ты же домой, – удивилась та. – Там все равно сейчас никого. Я пока к Ане зайду, – быстро придумала Лиза. Мальчик-с-пальчик Лиза осталась посреди тротуара и ждала, когда Светина машина исчезнет из виду и можно будет вернуться в дом отдыха. Вот и автобус как раз подходит... – Ли-иза! Он летел прямо на нее, через дорогу, раскинув руки и не замечая ни автобуса, ни прохожих – Егор, краснощекий восьмилетний племянник. Лиза в который раз подивилась, как идет по жизни этот маленький мужчина – не скрывая ни мыслей, ни чувств, вообще ничего не скрывая – с открытым забралом. Он обхватил ее с размаху обеими руками, уткнулся в шубу и еще раз восторженно простонал: – Ли-иза! Ты к нам? – Конечно, – ответила Лиза – теперь это было уже правдой, и спросила про главное: – Каникулы? – Каникулы! – так же восторженно выдохнул Егор. – Послезавтра начнутся! Пойдем, у меня ключ! – похвастался он – взрослый второклассник. – Давай свои пакеты. Или там подарки, и нельзя заглядывать? И Лизу окружил маленький домашний рай – с теплой кухней, клетчатым пледом на диване и щебетом всё того же желтого попугайчика, – рай, заботливо вмещающий весь мир для своих обитателей, чтобы им никогда не захотелось выбраться куда-нибудь еще. С Егоркой было легко – можно не опасаться ненужных расспросов. Они и еду разогрели, и уроки выучили, и вернувшаяся с работы Аня застала их за чтением. Она возникла в прихожей, «дыша духами и туманами» – о ней всегда хотелось так сказать. Такая же тонкая и гибкая, как Лиза, с такими же длинными, свободно сбегающими русыми волосами, она казалась более хрупкой и почти прозрачной. А серые большие глаза и вправду затуманены – будто бы она все еще в своем музее, бывшей Благовещенской усадьбе, полной старинных картин и неясных теней... – Лиза! – воскликнула она, заметив белую шубку на вешалке. – Что же ты не позвонила?

53


И в этом возгласе было едва уловимое недовольство тем, что кто-то – пусть даже сестра – появился без стука в ее пространстве-только-для-троих – сына, мужа и ее самой, – и немедленное раскаяние в этом недовольстве. Которое выразилось в чуть-чуть преувеличенном угощении чаем. – Попили уже? Ну так я себе налью. Такой ненормальный этот пыльный мороз... А что вы читаете? Ну, Лиза в своем репертуаре! Им попался английский рассказик, где кондуктор с пассажирами, подсчитывая сдачу, запутались в пенсах и шиллингах. Угораздило же наткнуться на эти шиллинги – на «этот репертуар». С детства обе сестры читали что-нибудь друг за другом, и как-то набрели на «Утраченные иллюзии». Лиза отметила безукоризненность бухгалтерских построений и финансовых операций. «И это всё, что ты увидела у Бальзака?» – расширила сестра свои туманные глаза. И Лиза растерялась, потому что, во-первых, это было не всё, а во-вторых, то, что она видела, объяснить было решительно невозможно. Ясность и правильность божьего мира, выраженная в числах и в законах, которым они подчинялись, не шла ни в какое сравнение с полнейшей путаницей, с дебрями, в которые люди умудрялись превратить этот мир, натащив в него и густо намешав лицемерие, бестолковщину, зависть – так, что бесполезно разбираться, кто прав и кто чего на самом деле хочет. В математике же дважды два и пифагоровы штаны давали свой постоянный честный результат независимо от обстоятельств и настроений – и Лиза любила математику, как любят то, что дается без усилий и понимается без объяснений. Считать правильно было так же легко, как писать грамотно – и она не понимала, почему для Ани это не просто неинтересно, но нескрываемо низменно. Ведь сам процесс расчетов пролетает незаметно, свернуто, не имея ничего общего с эмоциями Коробочки или Скупого Рыцаря. И совсем уж неправдоподобным могло показаться, что лекции в Финансовой академии, где училась Лиза, больше похожи на авантюрный роман. История экономики состояла из ряда превращений: простая бумажка приравнивалась к настоящему, полновесному золоту; потом это свойство поглощала другая бумажка – зеленая долларовая, которая вдруг делалась к тому же виртуальной – и весь мир всерьез играл по этим сказочным правилам, и люди гибли не за металл, а за его призрак. Всё это затребовало куда больше фантазии, чем художественная литература. Самым же абсурдным было то, что логически стройное математическое царство должно, как джин из кувшина, обслуживать эти хаос и вымысел. Но для Ани хаосом, дебрями и путаницей была как раз математика, сестра органически не могла увидеть романтику и красоту цифр, и интерес находила как раз в дисгармонии мира, выраженной чем запутаннее, символичнее, сюрреалистичнее и так далее – тем понятнее и ближе. А Лизино понимание литературы было объявлено примитивным и мещанским. – И вы, конечно, уже пересчитали им правильно сдачу? – с незаметно-добродушной насмешкой поинтересовалась Аня, снимая электрический чайник, ревущий, как ракета на старте, пытаясь греть об его бока озябшие ладони и тут же их отдергивая. – Как раз собирались! Мамочка! А еще мне Лиза загадала такую задачку – про книжного червяка, знаешь? – с жаром сообщил Егор. – Ну, откуда же мне знать, – и Аня великодушно приготовилась слушать, грея руки теперь уже о большой бокал с чаем. Лиза, предвидя неловкость, попыталась отвлечь племянника, но тот уже захлебывался: – Книжный червяк залез в Пушкина! На полке стояло восемь томов, по два сантиметра каждый! Толщина обложки – два миллиметра! И он прогрыз весь первый том, с первой до последней страницы! Какой путь ему осталось прогрызть? – и замер в предвкушении. Аня, стараясь не показывать раздражения, принялась высчитывать, сокрушенная Лиза за спиной Егорки подавала ей непонятные знаки, а Егор вопил: – Так не честно! Не подсказывай! Мне ты не подсказывала! Наконец Аня вычислила ответ, умножив два сантиметра на семь еще целых томов и прибавив толщину обложек. А Лиза безнадежно думала, что лучше было все-таки уехать на том автобусе, а потом сделать дежурный поздравительный звонок – они с Аней последнее время тоже только перезванивались. – Неправильно! – торжествовал Егорка. – Ты посмотри: тома ставят слева направо, первый том всегда с краю, а червяк же грыз с первой страницы до последней! Это значит – справа налево! И после последней страницы он просто в полку упрется – дальше книжек нет никаких, они все с

54


другой стороны! И не надо было ничего считать! А я тоже сначала считал! – И наглядно продемонстрировал траекторию червяка. – Молодец, не забудь потом папе задать эту задачку, – перевела стрелки Аня. – Ой, Лиз, ты куда? Уже уходишь? Мы совсем и не поговорили... Или ты не одна приехала? – предположила она, оглядываясь на Егорку. – Одна, – ответила Лиза, натягивая шубку, и прибавила, что на Новый год, скорее всего, уже уедет, поэтому поздравляет и всё такое... – Постой, а с Димой вы не помирились? – останавливала ее сестра. – Ну, куда ты бежишь? – Лиза, привет! Оставайся ужинать! В кои-то веки зашла! – присоединился к ней Вадим, ее муж, распахнувший дверь – и в первый момент не совсем приятно удивленный, точно так же, как и Аня. Значит, всё по-прежнему, подумала Лиза. Так же, как Света – вся в хлопотах об империи Королёвых, или Королевства, как его еще называют, так и Аня с Вадимом – полностью в уединении своей маленькой семьи. И это постоянство почему-то приятно – как приятно постоянство вообще. Наверное, иной ход событий и воспринимался бы как аномальный, как отсутствие снега зимой. Единственное, что не перестает удивлять, – как у таких родителейинтровертов мог получиться такой Егор – душа нараспашку. Вот уже висит на отце, одновременно рассказывая про книжного червяка и показывая новогодние Лизины подарки. – Так ты ничего не сказала про Диму, – тревожилась Аня, выходя следом на лестничную площадку. – Послушай, может, надо о нем поговорить? Может, ты жалеешь, что всё так вышло? – Тут не о чем говорить. Не было ни одного дня, когда бы я не радовалась, что ушла от Димы. И это не звучало как отговорка, потому что Лиза говорила правду. Принцесса на горошине Ничего плохого в Диме не было. Он вообще не изменился с тех пор, как они познакомились и решили вместе снять квартиру. Дима оставался всё таким же приветливым и немного рассеянным, всегда в благодушном настроении. Именно эта ровность и легкость характера и притягивала Лизу, привыкшую к хмурым тучам в родительской семье. Они продолжали проводить вместе заранее распланированные выходные, ходить в гости к общим друзьям и ездить изредка в Белогорск – но во всем этом появился непонятный чуждый привкус – а чего именно, Лиза до сих пор не могла ясно обозначить. Фальши? Натянутости? Игры в порядочную, хорошую пару? «Может, два бухгалтера – слишком много на одну семью? – предполагала потом Аня, сочувствуя сестре и точно так же ничего не понимая. – И на работе, и дома вместе – вы вообще друг от друга не отдыхали...» Но общая профессия сказывалась на их почти семейной жизни разве что расходной тетрадкой. Работали они в одной строительной фирме, но в разных отделах, и в течение дня не виделись. А вести тетрадь для записи расходов Дима предложил сразу, хотя тратили они попрежнему каждый из своего кошелька, только продукты на неделю покупали вместе. «Для порядочка, чтобы потом не ахать, куда деньги летят, – пояснил Дима, – а заглянуть – и тут же вспомнить, куда. Удобная штука, я и для себя всегда вёл». И хотя смешно было вписывать «прокладки – 2 упаковки» или «подарок Диме на 23 февраля», Лиза прилежно и уже привычно вписывала, и это ее мало напрягало. Так же, как стирка, уборка и прочие бытовые дела, которыми она вроде бы и заниматься-то не умела, потому что дома всем занималась мама. Но много ли надо для двоих? Лиза ловила себя на странном ожидании: вот это всё сейчас поскорее пройдет, и начнется настоящее. Только что? И что ненастоящего в этом течении жизни, которое она все время словно подгоняет? В добротном, обдуманном гражданском браке, который неминуемо завершится походом в ЗАГС? «По-настоящему семья начинается только с рождением ребенка», – подсказывала сестра. Но Лиза, не сомневаясь, что ее ребенок когда-нибудь родится, не чувствовала, что именно его ей сейчас не хватает. Ей не хватало самого Димы. Который засыпал и просыпался рядом, вместе с ней ел, ехал на работу и с работы, и постоянно был перед глазами. Он был – но как-то параллельно. И если ее, Лизу, вычесть, он будет так же жить и делать то же самое, только дежурными репликами обмениваться с кем-нибудь еще.

55


Запаниковав от осознания собственной необязательности, Лиза призывала на защиту здравый смысл: да ведь ее же Дима выбрал, а не кого-нибудь еще. И ее не нет, она есть! И потом, люди должны иметь свое личное, недоступное для остальных пространство, личное время, нельзя поглощать друг друга целиком. И все же эта жизнь словно подделывалась под реальность. Лиза с нарастающей тревогой ощущала, что это она сама лишилась пространства личности, и все любимые занятия – чтение, походы на природу, прогулки по Москве – выцвели, и то, что раньше ей давал целый мир, она теперь хотела получить только от Димы. Который занимался своими делами и, как любой живой человек, мог уделить своей девушке только свободное от этих дел время. А Дима оставался все таким же приветливым и добродушным. Его вполне устраивало то, что есть. Похоже, ровное течение дней, состоящее из цепочки привычек, было для него стабильностью, и именно ее он ждал от совместной жизни. Он, в свою очередь, совсем не хотел от Лизы чего-то большего. Ему нравились и ее прическа, и манера одеваться, и то, что мужские взгляды сразу устремлялись на нее. Придраться было не к чему. Но Лиза во всем начинала видеть подвох. Если он не с ней, даже когда с ней, почему она должна быть уверена в нем, когда он уходит из поля зрения? Он не родился с ее появлением, у него была целая отдельная жизнь, из которой ей известен только краешек. Москва – его родной город, где вполне вероятны другие маршруты и цели, о которых необязательно ей сообщать. А постоянная рассеянность во взгляде – обращенном на нее, Лизу, – может быть оборотной стороной сосредоточенности на более важных вещах... работе... карьере... еще чем-то? ком-то? В эту субботу он помогает строить дачу начальнику отдела, в прошлое воскресенье ходил на мальчишник, потому что там был какой-то полезный человек. А что на самом деле могло быть до, после или вместо дачи и мальчишника? Об этом можно просто-напросто никогда не узнать, оставаясь заводной куклой, которая киснет над расходной тетрадкой и пережевывает вот эти, одни и те же, почти бредовые мысли. И Лиза, глядя на себя со стороны и не веря, что она это делает, проверяла Димины карманы на предмет записок или других улик – чего-нибудь, что сможет ей объяснить происходящее. Быстро просматривала Димин мобильник – незнакомые номера и эсэмэски, – с отвращением осознавая, что она теперь сама себе – такая, шарящая по карманам в поисках истины, – не нужна. И что себя в двух отчетливых обликах – истеричной, непонятно чего хотящей Лизыпри-Диме, и настоящей Лизы, взирающей на первую с ужасом, – долго не выдержит. И никакой законный брак тут дела не поправит. Лиза понимала, что должна сама и как можно скорее разогнать этот морок, прежде всего не сидеть в одиночестве, как в ловушке, – и выталкивала себя из комнаты, шла на любимые улицы, один вид которых раньше и приподнимал над повседневностью, и мирил с ней. Но морок не проходил – она замечала, что двигается механически, погруженная все в ту же внутреннюю отъединенность и пустоту, не обращая внимания ни на афиши новых фильмов, ни на витрины, ни на красные светофоры. Странно, а раньше на тех же путях то и дело встречались нечаянные радости вроде крохотного скверика, или фонтана, или современной скульптурной группы, вокруг которой можно долго ходить, разгадывая аллегорию, или разузоренного терема, уходить от которого вообще не хотелось. И Лиза возвращалась туда раз за разом, пока какая-то бабушка с коляской, приглядевшись к ней, не начинала рассказывать историю этого терема – который оказывался Юсуповским дворцом, тем самым, где когда-то снимали квартиру родители маленького Пушкина, а старушка – любительницей и составной частью старины. Сейчас Лиза отстраненно удивлялась – как это могло ее так захватывать? Вот она спокойно идет мимо причудливого дома, похожего на творение сумасшедшего кондитера, и ей все равно, кто его построил и кто в нем жил. Раньше бы просто остолбенела – а теперь идет и идет – и тут же вздрагивала: да ведь как раз этого не должно быть! Только как вернуться в свой мир, если он ее из себя исключил, к себе самой – настоящей, если получается, что все равно – бродить по его двойникам-улицам, лишенным подлинного смысла, или сидеть в квартире-ловушке. «Мы задумали загородный дом покупать, нам тут один советуют, – позвонила ей тогда Света. – Приезжай на смотрины». И Лиза уже в электричке поняла, что едет в Белогорск, так и не сказав об этом Диме, который опять строит карьеру на даче начальника. До последней минуты она не была уверена, что захочет поехать, потом всё собиралась ему позвонить – и вот теперь просто едет. И вдруг ее охватил такой восторг оттого, что Дима ничего не знает и, если она захочет, и не узнает, – словно Лиза ехала не к родным, а по меньшей мере к любовнику.

56


Деревья за окном, с первыми промельками желтых листьев, вдруг показались удивительно живыми и красивыми, книжка в сумке, взятая просто так – невероятно интересной. На станции продавали пончики с первозданным вкусом сахарной пудры, посыпанной щедро, как в детстве. Лиза стояла с бумажным пакетом в руках и так же щедро разбрасывала куски счастья столпившимся голубям. Мир обрел смысл только оттого, что она ушла из-под контроля Димы, и он не мог достать ее ни звонками, ни мыслями о том, где она сейчас и что делает! Она стала счастлива, когда они исчезли друг для друга! Она вырвалась! Лиза тогда так и не добралась до Светы, а всё ходила и ходила по улицам, прислушиваясь к себе. Неужели для того, чтобы перестать быть несчастной, ей нужно избавиться от «семейного счастья»? Пусть причина ее мучений необъяснима, ненормальна и неуважительна с точки зрения здравого смысла – но сами-то мучения настоящие, и зачем они нужны? Лиза всегда была хорошей ученицей, потом примерной студенткой, потом перспективным молодым специалистом, и привыкла к тому, что каждая ипостась – сестры, дочери, подруги – открывает в ней положительные качества – так зачем ей роль, проявляющая то отрицательное, мерзкое и низменное, что в ней, оказывается, есть? А Дима как раз ни в чем не виноват, это у нее завышенные требования, которых она даже не в состоянии сформулировать. Значит, надо найти силы сознаться себе в поражении, в том, что семейные и вообще партнерские отношения с мужчинами – не для нее. Нельзя, наверное, быть одинаково успешной во всем. «Не понимаю, что я делал не так, – недоумевал Дима, услышав, что Лиза переезжает. – Помоему, всё у нас нормально. Может, ты просто устала? Мы могли бы, конечно, домработницу нанять на раз в неделю, но тогда с отпуском придется поджаться, сама понимаешь...» Как она на самом деле чудовищно устала, Лиза поняла, оставшись, наконец, одна. Когда каждое утро вдруг оказывалось, что ничего не надо ждать, а можно просто жить – и сразу подхватывала волна радости, как тогда, в электричке. «Пылесос можешь забрать, а кофемолку, телевизор и магнитолу я покупал. Если не помнишь, можешь убедиться, я записывал», – и Дима показывал тетрадку, раскрытую в нужном месте. «Не надо, я ничего не буду забирать. – И, по неизжитой еще привычке отчитываться, Лиза объясняла: – Великанов из нашего отдела уезжает на Гоа и ищет подходящего жильца в свою квартиру. Там всё есть, и пылесос, и кофемолка». Лиза не любила обсуждать свое решение и его причины с родными, которые сразу начинали вставать на ее сторону и отыскивать в Диме всяческие недостатки. Этого совершенно не требовалось, это ужасно тяготило, но ни мама, ни Аня слышать не хотели о том, что их Лиза может быть сама в чем-то виновата: она непременно должна быть во всем права, она жертва, с ней обошлись несправедливо – как же иначе? Аня до сих пор никак не успокоится, и ее первый вопрос – о Диме, так же, как у Светы – о работе. А может, и вправду жаль, что «всё так вышло»? Лиза даже приостановилась, переходя дорогу, потому что чувство сожаления стояло комком в горле. Только Дима тут ни при чем. Тогда что? Может, зависть, что у Светы есть «королевство», а у Ани – гнездышко? Но она отчетливо не хочет ни того, ни другого. Лиза продолжала доискиваться, дав себе постоянную в последнее время команду: не врать, не притворяться – незачем. И даже напрягаться не пришлось, это оказалось на поверхности: было жаль, что ни одна из сестер не спросила, как она сама, Лиза. Не как дела, или работа, или бойфренд... Боже мой, до чего наивно! Какой обиженный ребенок все еще сидит внутри! Лиза прибавила шагу. Впереди, за большими старыми деревьями, показался родной дом, куда она, планируя лесной отдых, заглядывать не собиралась. Но теперь ее видели и Света, и Аня, и родители все равно узнают, что она здесь, – значит, нельзя не зайти, хотя бы для галочки. А розовые стены со снежной каймой подоконников – эти добрые толстые старинные стены! – зефир, мятный пряник с глазурью, сахарная пудра на пончике! – тот самый вкус свободы! – и она взбежала по широким знакомым ступенькам с почти детской радостью. Чудесный ларец Толкнула дверь – не заперто. Лиза громко позвала родителей, заглянула в комнаты, на кухню – никого. Обычное дело. Запирать, выйдя с мусорным ведром, в магазин или на минуту к соседям, у них не считается нужным.

57


На серванте сиротливо застыли фарфоровая балеринка, стеклянный шар, в котором, если его встряхнуть, идет снег, олененок с тонкими ножками, лающая собака – старые друзья, составлявшие компанию маленькой Лизе, когда она оставалась дома одна. И это было куда лучше, чем отбывание времени в детском саду. Даже школа потом не воспринималась с таким ужасом. Наверное, потому что там полдня – и свобода. А тут – заточение на целый длинный день, заранее вычеркнутый из жизни, в заведении с обманно сладеньким названием «садик». Первое понимание того, что такое свобода, пришло именно там, и тогда же Лиза поняла, что свобода – это самое дорогое. Но неизбежными, как невкусные каши и неуклюжее пальто зимой, были коридор с запахом казенной еды из огромной кастрюли, ступеньки, ведущие в группу, спина уходящей мамы в окне... Самым непонятным для Лизы было, почему так тошно заниматься с воспитательницей – чем угодно, даже слушать, как она книжку читает, и почему то же самое так интересно дома – игрушки, книги, музыка, пластинки со сказками. Только осмысленно и не строем. Так почему ее не могут оставить в покое, то есть дома? Она бы всё точно так же выполняла... В садике почему-то все носятся и орут, и в группе, и на прогулке, и замолкают, только когда их начинают чем-нибудь занимать. А ее не надо занимать, ей никогда не бывает скучно. Ведь всегда оставалась заветная дверца в серванте – Лиза устраивалась перед ней прямо на полу – а на полках с сокровищами лежали семейные фотоальбомы, и мамины альбомы «Дрезденская галерея» и «Прага» – мама там была, и значки и разные штучки из ее поездок, и ракушка с окошком, за которым – объемная фотография, вся их семья на Черном море. Всё это были не просто вещи – они вмещали в себя истории, которые дремали и ждали Лизу. И даже в семейных снимках жили совершенно почему-то другие истории, о совершенно другой, счастливой семье. В мире, изображенном на них, происходили другие события – их можно было видеть, словно кино, листая страницу за страницей. Картины в «Дрезденской галерее» делились на захлопнутые в самих себе – и свободные. Какого-нибудь утыканного стрелами Святого Себастиана с полуоткрытым ртом и закатившимися глазами надо было только поскорей перелистнуть. Ничего не могло произойти и на картинах Рубенса, кроме того, что Рубенс уже изобразил, – настолько они были загромождены телами, также предельно разросшимися. А вот среди перистых деревьев и заманчивых руин оставалось пространство, на котором разворачивались истории – и можно было обойти развалины с любой стороны, и вскарабкаться на удобный обломок, чтобы увидеть тех, кто там обитает, и услышать их разговоры. В прозрачных, выметенных голландских комнатах Вермеера и люди нисколько не мешали – какая-нибудь девушка, читающая письмо у окна. И вещи вокруг, метла или корзина, или блюдо с фруктами, тоже жили своей тихой осмысленной жизнью, и тоже не мешали – Лиза бродила там сколько угодно. В старую Прагу она всегда попадала, пролетев с размаху между готических крыш на узкие улочки и горбатые мосты, и, пробираясь по ним, не отрывая взгляда от фасадов, окон, статуй, разгадывала, расплетала шаг за шагом их неведомую жизнь... Словом, дома соскучиться было совершенно невозможно. Только за жизнью книг, занимавших стену от пола до потолка, можно было подолгу неотрывно наблюдать – и разноцветные корешки сами начинали присматриваться к Лизе, и к некоторым рука вдруг тянулась сама собой. А к некоторым – совсем не тянулась, и хотя в них, несомненно, содержались какие-то истории, ради которых их, собственно, писали, в них не было ровным счетом ничего. Даже не стоило их открывать, чтобы это проверить. И были другие – те самые, с пушистыми уголками, которые можно перечитывать до бесконечности, до потери обложки – и их сила не иссякает. Лиза узнавала их безошибочно, и на домашних, и на библиотечных полках, и в книжных шкафах друзей. Правда, позже пришло открытие: никакие могли через время оказаться теми самыми – как будто сами знали, в какую пору к ней прийти и сбросить лягушачью кожу. А еще любая книга, взятая в руки – ведь уже понятно, что стоит взять любую, каждую, чтобы не пропустить, – открывалась на том месте, которое и стоило прочесть. И можно потом читать от корки до корки – лучше той страницы, что открылась первый раз, уже не было. Безошибочность действовала теперь уже здесь. И одни чудесным образом обретенные мысли тянули за собой другие мысли, одни книги – другие книги, имеющие отношение к ней самой, Лизе, пусть и не всегда явное. В то время как в школе вместо свободы поиска навязывался механический набор разрозненных знаний, каким-то образом сопоставимый с бестолковой беготней на переменах. Набор этот предлагалось просто

58


запоминать, он рос год от года, но так и не приводил к ощущению целостного познания живого мира и не имел отношения ни к нему, ни к самой Лизе – только длилось ожидание, что вот-вот, еще несколько штучек – и эти стеклышки соберутся в волшебный узор, как в калейдоскопе! Иначе зачем бы их и накапливать... Кажется, оно и по сию пору длится, это ожидание... Так зачем же таскаться в ненавистную школу, где нет необходимости ни тебе, ни в тебе, когда времени и так ничтожно мало?! «Друзья, праздники, вместе весело шагать» – мамины аргументы не убеждали. Часы, проведенные в коллективе, оставались для Лизы насильственно умерщвленными. Больше смысла было в рисунке на занавесках, или тенях на стенах, которые появлялись в одно и то же время, или в жизни голубей в доме напротив, в полукруглом чердачном окне с решетчатыми ставнями... – Лиза?! Да как же ты не предупредила? Я бы торт купила, только что из магазина иду! – Привет, дочка! Ничего, я баранки купил! Сейчас чаю будем... – Да кому нужны твои баранки! Лиза терпеть не может баранки, за столько лет запомнить не мог? – Как это терпеть не может? Я прекрасно знаю, что Лиза всегда ест баранки! И всегда ела! – Это Аня – баранки, тоже мне отец! А Лиза – пряники! Зачем тебе вообще покупать эту сушнину, не понимаю – чтобы вставные зубы сломать и снова деньги платить? Лиза, идем же на кухню! Сейчас я чайник поставлю. – А мой – уже кипит! – Да что толку в твоих чаях! Человек с мороза, надо накормить нормальным ужином! Чайников было два, мамин и папин. Телевизоров – тоже два: папа смотрел в своей комнате бесконечные новости, а мама в своей – сериалы и «говорящие головы». Готовили они тоже каждый своё, поскольку мама давно уже питалась правильно, без куриной кожи, сливочного масла, колбасы и яиц, а папа все это ел принципиально и в больших количествах, и гордился хорошими анализами. Никакого холестерина! Работали оба в Белогорском НИИ, и если раньше Лиза не особенно замечала, как родители туда добираются, то теперь знала точно, от Ани: они ходят на работу и с работы по разным сторонам улицы. Впрочем, и раньше им в почтовый ящик носили две совершенно одинаковые газеты, две «Правды»: будто бы в парткоме заставляли подписываться обоих. А теперь и грядки на даче разделены, но раздел то и дело подвергается сомнению, и вспыхивают споры – впрочем, как по любому, какому угодно поводу. Лиза встряхнула стеклянный шар и устроила метель над маленькими домиками и игрушечным лесом, ожидая, когда родители наговорятся и замолчат. Но конца этому могло не быть вообще, а мог, наоборот, покатиться снежный ком упреков и воспоминаний о доисторических грехах, о неправильных родственниках. Так же, как в обед в доме отдыха, абсурд происходящего озадачил Лизу. «А я-то что здесь делаю? Мне нужна эта пародия на общение с родными?» Наверное, самое лучшее было – постоять две минуты у серванта с собачкой и уйти. Теперь же эта бессмыслица – носятся и орут – как в садике, как во всей внешней чуждой жизни – притащена в дом, со всеми его тайными сокровищами и тенями на занавесках, начисто сметая их, словно веником, вместе со всеми историями, и с выдуманной историей о счастливой семье... Спасение пришло вместе с Аней. – Я подумала – прибегу, посижу вместе с вами, – объяснила она, опасливо поглядывая на лица родителей. – Не умрут там Егорка с Вадимом без меня, часик потерпят. Лиза обрадовалась. Папа торжественно провозгласил: – Благоволите, сестра и сестра – дочери Елизавета и Анна! Он всегда провозглашал эти строки, которые, должно быть, произвели на него впечатление в молодости, потому что больше ничего из Беллы Ахмадуллиной или какого-нибудь другого поэта он никогда не цитировал. – Ну, а дальше что? – привычно вставляла мама. – Так и не выучил? Вот мой отец, так просто сыпал стихами и баснями! Единая волна мысли подхватывает какие-нибудь строчки, уточняющие и дополняющие смысл, – как это знакомо. Только у деда, разговорчивого, как мама, этот процесс, по-видимому, озвучивался. Все же жаль, что Лиза никогда его не видела... Ужин прошел мирно, и Лиза расслабилась, и они даже вместе сели смотреть новости. – А что же ты, Лизонька, в черном, как монашка? И украшений совсем не надеваешь? – спросила вдруг мама, а когда Лиза показала на свои серебряные кольца, махнула рукой: – Да это что! Железки! Уважающая себя женщина всегда должна носить какую-нибудь золотинку. – Дайте же послушать! Не слышно ничего! – взмолился папа.

59


– К тебе дочери пришли, а ты в ящик уткнулся! – накинулась мама. – Не можешь часу прожить без президента? Ну его, пойдемте в мою комнату. Сейчас я что-нибудь поищу... Мамина шкатулка была еще одной сокровищницей, уже в самом прямом смысле. Хотя там хранились только украшения, до Лизы всегда доносился запах духов – словно несколько последних, прощальных ноток зацепились за замшевую внутренность или уцелели в бархатных коробочках поменьше, малиновых и темно-синих, – неясные отзвуки далеких взрослых праздников, походов в гости, когда печальные дети остаются дома одни. Большой янтарный кулон, который никогда не подходил ни к какому наряду и проводил свою жизнь в потемках лакированного ларца; обручальные кольца, давно ставшие родителям малы; медальон с крошечными фотографиями совсем маленьких Ани и Лизы, цепочка с оторванной застежкой – появляясь друг за другом, они производили все то же волшебное впечатление, как в детстве. И опять оказывалось, что нечего подарить ни Лизе, ни Ане, и в который раз было проговорено, что цепочку надо починить, а кольца переплавить на что-нибудь еще, а то что же они лежат. – И сережку вторую тоже можно сделать на заказ. Как раз серебро, Лиза, как ты любишь. Только так и не понятно, что же это – аметист, александрит? – говорила мама, поднося к свету серьгу с прозрачным нежно-розовым камешком. – Никто их и не носил – ни мама, ни я, ни вы. Две серьги, а какая разная судьба: одна так легко потерялась, и никто не знает где, а вторая – всегда на виду, бесполезная. Вот и люди такие бывают... Обычно из ларца вместе с вещами извлекался какой-нибудь связанный с ними рассказ – иногда эти рассказы повторялись, иногда обрастали новыми подробностями, а порой звучали совсем иначе. Это была мамина шкатулка с историями, она всегда гипнотизировала Лизу, и сейчас сердце слегка замерло в ожидании... – Маме моей эти серьги бабушка на свадьбу подарила, а она сразу же и потеряла одну – совсем ведь еще девчонка была, семнадцать лет... Но тут из соседней комнаты, из телевизора донеслось: найден неизвестный портрет кисти Леонардо – и Аня, недослушав маму, побежала смотреть. – Как жаль, – проговорила она почти про себя, когда сюжет закончился. – Чего именно? – не поняла присевшая рядом Лиза. – Думаешь, подделка? – Да нет, возможно, настоящий Леонардо. Изучат, атрибутируют – и узнаем. Ничего невозможного, нашли же недавно рукописи Баха где-то на чердаке. – Чего же тебе жаль? – Не знаю... – неопределенно ответила Аня. – Наверное, вообще – утраченных шедевров. Об этом портрете никто не знал – и вдруг его находят. А столько известных произведений, судьба которых теряется, – и они, может быть, никогда не всплывут. Портреты Лауры и Петрарки Симона Мартини. Туринский часослов с миниатюрами Хуберта ван Эйка. Потонувший корабль с коллекцией живописи, которую заказывала Екатерина Великая. Его, может, поднимут когданибудь, а может, и нет. А вторую часть «Мертвых душ» уже не воскресишь. И того, что Пушкин не успел написать. Всего жаль, понимаешь? Лиза не понимала. Ей казалось, что в искусстве всё так же закономерно, как и в природе, где всё встает на положенные места в соответствии с неведомой системой, и подлинно художественные произведения возникают не по слепой случайности, а заполняют собой заранее уготованные пустоты – и тем из них, что вольются в эти пустоты с абсолютной точностью, предстоит вечность. Из этого исходило то, что сожаления и причитания – о ранней смерти поэта, например, – совершенно нелепы. Ах, сколько бы он смог еще написать! Но ведь границы жизни и смерти и заключенные в них творения взаимозависимы, судьба не допускает перекосов, и сделано бывает столько, сколько отмерено. – Ну, это уже жадность. Думаю, мы получили всё, что положено. Автору лучше знать, сколько написать и сколько сжечь, а судьбе – что потопить, а что забросить на чердак. Надо уметь быть благодарными за сумму того, что мы имеем, как за природу без динозавров, саблезубых тигров и прочих несохранившихся промежуточных видов. – Звучало чересчур жестко, и Лиза сама это слышала. – Суммой, – подчеркнула Аня. – Ну да, со мной же не о чем разговаривать, что я понимаю, – без промедления согласилась Лиза и поднялась. – Да дайте же, в конце концов, досмотреть новости! Не слышно же ничего! – Какие новости, Лиза уходит! – Куда? Почему? Она же только пришла.

60


– Откуда я знаю! Отвлекись ты от экрана, в конце концов! Родители продолжали пререкаться, а расстроенная Аня вышла в прихожую следом за сестрой. – Ну вот, не хватало еще из-за какой-то ерунды... – начала она. Лиза, быстро застегивая шубу, перебила: – Главное, чтобы мы не закончили поножовщиной из-за какого-нибудь дележа. Остальное – в самом деле ерунда. Особенно слова. Я пошла. – Но, может, еще посидим? Куда ты всё бежишь? Я пришла, своих одних оставила... Аня была такой прозрачной, такой беспомощной. Но Лиза уже с порога бросила: – Ань, давай перестанем притворяться хорошими. – Мы разве притворяемся? – Аня прижала ладони к губам. – Тогда давай будем хорошими ровно столько, на сколько хватит сил. На пять минут – значит, на пять минут. А потом – не надо притворяться, если мы уже друг от друга устали. Лучше вовремя распрощаться, чтобы не превратиться в родителей. Всю дорогу до автобусной остановки перед глазами стояло несчастное лицо сестры. Ее глаза, как два тумана, полуулыбка, полуплач... Надо же было так сорваться! Не хотела домой – боялась, развезет от воспоминаний, но что сама она начнет кидаться на родных, Лиза и представить не могла. Постоянство мелочности, постоянство непонимания, раздоров, отчужденности – это уже не то, любимое благостное постоянство. Она успела призабыть, как оно выматывает, как мгновенно лишает сил! А когда оно уже не просто привычно раздражает, а убивает, выход один – в леса, в леса! Подальше! Ведь правильно все было задумано! Нечего было делать в Белогорске! Подошел автобус, нашлось свободное место. Лиза поскорее достала истрепанную «Волшебную гору» – конечно, теперь остается только уткнуться в книжку – как раньше, чтобы отключиться от домашних либо скандалов, либо давящего, мертвящего молчания... Пожалуй, молчание – лучше... Сейчас Ганс Касторп, приехавший в туберкулезный санаторий в Швейцарии, отправится на обед и окажется в уже знакомой компании, ведущей уже знакомые разговоры. Сейчас и сама она пройдет через сосновый лес и липовую аллею и окажется в подобном обществе. Аллочка будет без умолку болтать, вовлекая в разговор господина Логинова, который снова схватится с Кочубеем, юноша по прозвищу Волчок начнет приставать к ней, Лизе, с разговорами, что, как всегда, рассердит Ольгу... Только бедный Вася и не совсем здоровая старушка будут молчать, не привлекая внимания, а девочка Таня уткнется, как и Лиза, в книжку или ноут. Даже в их маленьком случайном обществе всё уже устоялось, и известно, чего от кого ожидать. Волшебный клубок – Вы хотите сказать, что это рукотворное явление, вроде техногенной катастрофы? – Я хочу сказать, что у нас сезонная экономика, и если бы этот кризис разразился не сейчас, а попозже, к лету, его бы вообще не заметили. Паники больше. Увидите, летом начнется подъем. – А вот я предыдущего процветания не заметил, так с чем сравнивать? Обитатели коттеджа, вернувшиеся с ужина, толпились в холле и вели беседу строго по схеме: Кочубей задавал вопрос, а господин Логинов, без сомнений, что он истина в последней инстанции, отвечал. Только чей это третий голос, глуховатый, с покашливанием? Аллочка немедленно разъяснила. – О, Лиза! Добрый вечер! Зря ужин пропустили! Хоть мясо на ночь и нежелательно, и вообще мне предписаны исключительно отруби с зелеными овощами... Кочубей ввернул было, что у такой молодой и красивой мог быть куда более романтичный ужин, но жена от него отмахнулась и продолжила: – А вот у нас новый сосед! Представляете, настоящий новогодний маскарад! Парад двойников! Представляется как Филипп Шницер, мы глазами хлопаем – а наш юный друг Волчок тогда кто? – Это я виноват, – вмешался новый жилец – худощавый мужчина под пятьдесят с провалившимися глазами. – Но, поверьте, криминала никакого. Я в вашем городе заказ выполнял – резные деревянные богатыри в парке, может быть, видели. Собственно, замысел не мой,

61


повторение работы мастера Головина – жил у вас тут, в Белогорске, такой художник, украшал парк деревянными скульптурами от широты души. Потом умер, а всё сгнило – печальная история. Вот теперь возобновляют кое-что. Я был его учеником, потому меня и пригласили. А потом довольный заказчик плюс к оплате всё отдых мне пытался устроить в здешней красоте. Хорошее дело – отдых, да как-то не получалось, вот только глухой зимой получаться начало. И вдруг опять срывается – а мне уж место заказано, неудобно было заставлять столько о себе беспокоиться. Вот я и послал за себя Данилку, чтобы ничего не менять... – Данила Волков – вот он кто у нас на самом деле, – вставила Аллочка, заставив юношу с хвостиком густо покраснеть. – Потому и Волчок, понимаете? – А не потому, что под ногами вертится, – кивнула Лиза, не замечая, что Данила краснеет еще гуще, и не сводя глаз с настоящего Шницера, который завершил отчет: – ...Ну, а теперь взял и сам прикатил. – А Данила, конечно, тоже останется, мы к нему привыкли! – продолжила Алла, поматерински приобняв молодого человека – тот застыл в вынужденной позе и покрылся пятнами, потому что дальше краснеть было некуда. – Представляете, Лиза, он у нас ученик Филиппа Евгеньевича, юный талант! Но Лиза продолжала смотреть на Филиппа Евгеньевича. Последние сомнения рассеивались. Не только потому, что еще и отчество совпадало. На нее глядели знакомые серые глаза, знакомые в разных вариациях – ясные у Светы, туманные у Ани, бездонные у мамы на молодых портретах и у самой Лизы в привычном отражении зеркала – серые тучковские глаза, которые раз увидишь и с другими не спутаешь. Три сестры Тучковы носили сказочные, литературные имена: Людмила, Василиса и Светлана. Лизина мама была самой младшей, но деятельно помогала остальным: собирала под свое крыло, посылала бесконечные посылки и переводы, забирала племянников к себе на дачу на все лето, устраивала их в институт, когда они подрастали. Лиза привыкла к тому, что дома всегда шумит куча двоюродных братьев и сестер, и они везде ходят гурьбой – на пляж, в кино. Правда, все были старше Лизы – Филипп, так уже в армии отслужил и собирался жениться, когда она под стол пешком ходила. А Новый год с гаданиями! А рассказы о привидениях по вечерам! А дачные посиделки, когда читали что-нибудь вслух, а перед сном собирались слушать сверчка, который пел непонятно где! А поимки ежа, который по ночам копошился и фыркал рядом с крыльцом – и оказалось, что это черепаха, и ее потом носили по дачам, спрашивая, кто потерял!.. Всё оборвалось, когда умерла их общая древняя родственница. Это было последнее лето, которое они проводили дружной шумной кучей. Древняя бабушка оставила наследство – избушку на краю города – почему-то Лизе. Вся куча была возмущена, потому что, оказывается, все давно рассчитывали на это имущество. И хотя и старушку, и избушку – ремонты, выплата всяческих налогов и страховок – поддерживала Лизина мама, это ее святая обязанность – помогать нуждающимся родственникам, а вот наследство надо справедливо разделить на всех. Лиза до сих пор холодела, вспоминая, как стояла тогда под дверью, прислушиваясь к враждебным голосам, как все обступили маму, громко требуя и возмущаясь. Самое страшное, что причиной непонятно почему была она, Лиза, но нападали все на маму. А та твердо отвечала, что волю покойницы менять не собирается. И две сестры порвали отношения с третьей. Перестали приезжать, звонить и даже здороваться – тетя Людмила жила в одном с ними доме, в «зефире». В одном подъезде. И работала в том же НИИ, что и родители. Она проходила мимо мамы отвернувшись, с презрительно поджатыми губами. Лизе, напротив, кивала – «ребенок не виноват», но в ее серых тучковских стальных глазах Лиза читала: еще как виновата. Чужое взяла. Наше. Когда в книжках попадалось слово «наследство», Лиза вздрагивала и не сразу понимала, почему герои радуются. Праздничный стол теперь казался пустым, когда они сидели за ним только вчетвером. Папа, мама, Лиза и Аня. Впрочем, он действительно был пустым, потому что наступили голодные девяностые. И наследный дом стоял пустой. Лиза никогда туда не ходила. Им распоряжались родители. Продать его они не решались – за развалюху хороших денег никто не давал, земля на окраине тоже не представляла ценности, а потом пустили каких-то жильцов, чтобы хоть не оплачивать его из своего кармана.

62


Света общалась и с Лизой, и с Аней по-прежнему, считая, что у ее матери простонапросто трудный характер: что-нибудь вобьет в голову – и не свернешь. Она и Светиного мужа воспринимала в штыки, и поэтому даже внука не нянчила, и всю себя, казалось, посвятила семейной вражде. А вот московские кузины и кузены исчезли, как будто их и не было. Филипп из молодого и красивого мужчины стал почти стариком и Лизу не узнавал. Она всматривалась – нет, не притворяется. Просто не узнает. Да и она бы его не узнала, если бы его не назвали по имени и, главное, по фамилии. – ...Мне сказали, что «шницер» по-немецки и по-польски означает «резчик по дереву», когда я уже давным-давно был в профессии, – рассказывал бывший родственник Аллочке, которая ради него отстала от Логинова. – А родственники по матери – Тучковы, фамилия известная, я все собирался разузнать, имеют ли они какое-нибудь отношение к тому генералу двенадцатого года. Помните, гусарские стихи у Цветаевой – «Ах, на гравюре полустертой в один великолепный миг я встретила, Тучков-четвертый, Ваш нежный лик...». Здесь даже село Тучково есть неподалеку... Кочубей и Логинов вернулись к излюбленной теме. – Сами запустили процесс саморазрушения – сами и должны остановить. Только перемена сумасшедшего мегаполиса на деревню – дольше, чем на новогодние праздники – вряд ли поможет, – излагал Логинов. «Зима, что делать нам в деревне, я скучаю... Как там дальше – вьюга воет, свеча темно горит, стесняясь, сердце ноет... по капле, медленно глотаю скуки яд», – автоматически, со ступеньки на ступеньку подбирались строчки, пока Лиза поднималась в свою комнату. – ...Вот именно! И с девятнадцатого века ощущение городского человека в деревне не изменились. Отдохнете душой и телом, посмотрите на звездное небо, послушаете тишину – и взвоете... Одна из дверей наверху распахнулась, чуть не ударив Лизу – за нею шла нешуточная борьба, которая теперь выкатилась наружу. – Ну вот, чуть Лизу не убила! Лиза, извините! С ней просто сладу нет! – кричала Ольга Майская. – Тата, кому говорю – займись заданием! Сколько можно книжки читать и ноут мучить! Тебе же условно отметку поставили за полугодие! Ты же должна сдать это грёбаное задание после каникул! Мне что, делать больше нечего, только за тобой бегать? Младшая сестра, как обычно, ничего не отвечала, только сверкала глазами и пятилась. Она была в обычной простенькой водолазке, в то время как старшая – в чем-то долгополом, развевающемся, с капюшоном – то ли средневековая мантия, то ли одеяние амазонки – фыркающий боевой конь сам собой дорисовывался рядом. Лиза хотела бочком пройти мимо, как вдруг заметила в руках у старшей что-то вроде копья – и не сразу поняла, что это длинные вязальные спицы, металлические, с серьезным блеском холодного оружия. – Вы это что, деретесь на шпагах? – захохотал любопытный Волчок, повисая на перилах. – Да так бы и убила! – потрясала спицами распаленная Ольга. – Не слушает же ничего! У меня завтра зачет, а она... – Ну, что я говорила! – захлопала в ладоши Алла. – Нам здесь только трупа не хватает! Заданием, которое надо было выполнить или умереть, оказалось вязание: шестиклассницы обязаны уметь набирать петли, вывязывать лицевые и изнаночные, а в доказательство этого должны представить образцы или какое-нибудь изделие. Тане Майской грозила двойка по домоводству. – И чего девок мучают? – посочувствовал Кочубей. – Кто сейчас этой фигней занимается, всё готовое же продают. Оленька, да ты бы лучше сама ей всё связала – и чай пить с шоколадкой. Или кофе – Лиза, угощайтесь! Сам сварил! Лиза покачала головой, а амазонка закричала почти со слезами: – А я умею?! Далось мне это вязанье! Какого черта было забирать ее из английской школы и засовывать в эту школу благородных девиц, если она танцы презирает, а рукоделия ненавидит! Позвоню папе, пускай приезжает и сам тут с ней... – Так ведь не приедет, – почему-то уверенно сказал Волчок и пояснил: – Мой не приезжал, даже когда я один раз сломал ногу и шею чуть не свернул. У твоего же бизнес, наверное? – Да, – отвечала Ольга, утихая, тронутая его вниманием. – Тогда точно не приедет, – успокаивал Волчок.

63


– Таня, пойдем к свету, – предложила Лиза, так и не ушедшая в свою комнату. – Вот сюда, под лампу. Давай я покажу, как это делать, ничего тут нет мудреного. Или, в самом деле, свяжу тебе эти образцы. Они присели на диван под светильник, около двери в запретную комнату с замороженным летом. Лиза быстро набрала петли на две сложенные вместе спицы, удивляясь, как руки сами вспоминают нужные движения – ведь тоже занималась рукоделием давным-давно, еще школьницей. Малиновый клубок был утомительно-ярким, но пушистая пряжа приятно перебегала под пальцами. – ...Тогда еще нельзя было купить ничего оригинального – пустые прилавки, да и не на что. А мама еще раньше разных клубков запасла. И мы с сестрой все время вязали себе какиенибудь шапочки с узорами, шарфики. Хотелось нарядиться – и не просто, а чтобы отличаться от других... Вот образцы для учительницы, чтобы двойку не поставила. А если на самом деле хочешь научиться, надо не унылые образцы вязать, а какую-нибудь настоящую вещь. И лучше не для себя, а для дорогого человека. Тогда сразу начнет получаться. Самое быстрое – шарф. Ты папу ждешь на Новый год? Может, папе? Такая шерсть хорошая... В счете петель, их правильном чередовании был тот стройный порядок, которого всегда не хватало в жизни. Вместе с тем этот процесс менее всего оказывался механическим. Лиза начинала когда-то сразу с самого сложного и интересного – со свитеров. И сразу с грандиозных – с немыслимыми плетениями и рисунками. На ее свитерах цвели цветы, росли деревья, бегали зайцы и размахивали хвостами кони. Самый лучший она подарила Ане. Вадим Семёнов впервые увидел будущую жену в необыкновенном Лизином свитере и был сражен наповал. А Лиза, презрев геометрические узоры, вырисовывала живые лепестки, уже не довольствуясь образцами из журналов. Потом рисунок переводился в схему, в клеточки, и жизнь из него пропадала. Затем он воплощался на спицах – и это было уже что-то совсем другое: структура трикотажа вытягивала лепестки в разные стороны, всё выразительное становилось незаметным, и от замысла ничего не оставалось. И надо было научиться соединять три слоя зрения, и видеть сразу то, что может получиться, и от реальности идти к идее через соображения, как выстроить ее по клеточкам, чтобы затем вывязать в реальность. Как же это захватывало, как поглощало, отрывая от телевизора и даже от книжек! Лиза и сейчас увлеклась, показывая Тане простенький узор «резинку», а та внимательно следила за ее руками, забыв о сражении с сестрой, и пробовала повторить – жаль, что у них только одна пара спиц, и приходится то и дело передавать их друг другу. Снаружи ветер гремел железным подоконником, и пищал, и свистел по-настоящему, по-зимнему, и так уютно было сидеть в световом круге, который четко отделял их от остального пространства маленьким островком. – ...А через пару месяцев завоете и вернетесь в город! – предсказывал Логинов Кочубею. – ...А ты на чем завтра на зачет – на такси, или сама водишь? – болтал Волчок с Оленькой Майской, благополучно забывшей о существовании сестры. Маленький Мишка уснул прямо в кресле. – Как же сладко спит! – качала головой старушка, отрываясь от газетного листа с телепрограммой, где она что-то отмечала дрожащим карандашом. – А ночью что же, замучает вас? – Да он и ночью прекрасно будет спать, – шепотом отвечала Аллочка. – С ним вообще никаких забот, с моим лапочкой! Вася безмолвно сидел на ковре. – Как ветер завывает, – заметила Таня, – и пищит, и даже рычит. Жутко. – Это леший бесится, – серьезно отвечала Лиза, – ему пора устраиваться зимовать, а он не хочет с лесом расставаться и буянит, деревья ломает. Зверей разгоняет по норам. – Леший – тот самый? – Ну да. Вася, казалось, внимательно слушал и неотрывно следил за движением спиц. И не только он. – Как все-таки приятно, когда женщины вот так сидят с рукоделием, – вздохнул Кочубей. – Вы, Лизонька, зачаровываете этими своими спицами, прямо как шаман – блестящей погремушкой. – Он поднял укатившийся клубок и понес его на освещенный остров. – И совершенно не похожи на невесту олигарха, – добавил Логинов. – Вас тут так называют, – пояснил он, глядя мимо зардевшейся Аллочки. – Вы, Лиза, такая загадочная, – затараторила та, кидая гневные взгляды на предателя. – Мы всё гадали, кто же вы – такая молчаливая, постоянно в черном...

64


– Тогда уж, вероятно, вдова олигарха в трауре, – насмешливо предположил Логинов, которого Аллочкино смущение откровенно забавляло. – Я не невеста олигарха, – спокойно сказала Лиза, поворачиваясь к публике почти спиной. Завораживать немолодых толстячков и раздражать их жен не входило в планы. – И не вдова. – Нет, Лиза знаете, на кого похожа? – вмешался Данила к явному неудовольствию Ольги. – На «Мадонну с длинной шеей»! Такая картина Пармиджанино. Правда, Филипп Евгеньевич? Я всё думал, на кого же? Такие линии знакомые – холодные, удлиненные, гибкие... А сейчас поглядел – вот как она сидит, обхватив спинку кресла, как пальцы сплетаются... Я ведь прав? – Пожалуй, прав, – не сразу ответил мэтр, приглядываясь к Лизе. – Слышите? – подняла палец Таня. – Неужели не слышите? Кто-то пищит! Это уже не ветер. – Ну, кому тут пищать? Чего ты выдумываешь? – Ольга, рассерженная Данилиной тирадой, нашла, на кого накинуться. – Пищит! – упорствовала Таня. – Я выйду посмотрю – вдруг кошка? – Какая еще кошка! Откуда ей тут взяться? Тут их нет. Никуда не пойдешь! Темнотища такая! – Пойду. – Давайте я выгляну. – Лиза вслушалась – в звуки ветра действительно вплетались слабые живые нотки. – И я! – привскочил Данила. – И я. – Шницер, положив руку на плечо, вдавил его назад в ступеньку, на которой тот сидел. Лиза, накидывая шубку, мельком заметила довольное лицо Ольги – и недовольное Данилы. И Кочубея. И Логинова. Филипп на морозе сразу закашлялся. И, торопясь справиться с этим мешающим кашлем, спросил севшим голосом: – Вы – Лиза Бурматова? Извините, если вдруг ошибся, мне показалось... – Не показалось. – Почему она отвечает так насмешливо? Не всё ли ей равно? – Значит, точно... – Шницер снова закашлялся и теперь кашлял, пожалуй, даже дольше, чем требовалось – видимо, чтобы неловкую паузу замять. – Я не сразу... Ты же была совсем девочкой, когда мы виделись, а теперь такая барышня... – И что? – Вопрос звучал великолепно – убийственно, как в самой пошлой мелодраме. Лиза даже смотрела сверху вниз, потому что стояла двумя ступеньками выше. – Да ничего... Не сразу узнал. Извини. Я понимаю, что тебе со мной какие разговоры – матери наши рассорились, и мы все автоматически потеряли друг друга из вида. Полжизни прошло. Да... Я просто подумал, что если ты – это ты, надо хоть поздороваться. Лиза не понимала механизма этой реакции – того, что родственники уже второй раз за день выводят ее из себя. Почему-то она могла терпеть бестактность, занудство и даже истерики посторонних людей из коттеджа. Их назойливость, глупые шутки, пустопорожнюю болтовню. И совершенно не могла пропускать мимо ушей то же самое, исходящее от родственников! Хотя ктокто, а Филипп кажется куда более посторонним, чем все обитатели «Лесной сказки». Но она уже заговорила, понимая, что не остановится. – Со мной разговоров в самом деле не требуется, и здороваться не обязательно. И матери наши сами между собой разберутся, я в их дела не влезаю. Меня только поразило, как тебя память подводит. «У вас тут в Белогорске»! – передразнила Лиза. – Как будто ты сам в этом Белогорске не жил! Как будто это не тебя тут любили, облизывали, старались получше накормить и еще пряников насовать на дорогу! Мы с Анькой за столом не должны были руки протягивать – всё самое лучшее дорогим гостям! И куда вы все потом провалились? Когда мои родители стали старыми, бедными и больными? Что же ты так возненавидел мою маму, что за столько лет ни разу ей не позвонил или открытки не послал? Это что, такая сыновняя солидарность, или у тебя тоже личные счёты имеются? Или теперь на кой нужны родственники, у которых не пообедаешь? Кстати, я тут не единственная тень из прошлого. Ты тут еще одну кузину можешь встретить, Светку – это ее владения. – И перевела дух. Филипп слушал, не перебивая. – Да, паршиво же я выгляжу в твоих глазах, – подвел он итог, но ни виноватым, ни смущенным, ни потрясенным Лизиной речью не казался. Скорее, отрешенным. – На самом деле Белогорск и тетя Света, твоя мама, – самые глубинные воспоминания, которые исподволь греют, а в нужный момент поддерживают. А то, что всё скатилось в никуда – обычная тупая инерция,

65


никаких тут нет ни счетов, ни обид. В молодости привыкаешь только брать, и это выглядит, как будто так и должно быть. И само собой разумеется, что тебя все любят. А потом просто увязаешь в своих делах, важнее которых ничего быть не может – и всё, и жизнь пробежала. У меня никогда не было меркантильных расчетов попользоваться богатыми родственниками, которые потом стали бедными, – хотя я понимаю, что это неубедительно звучит. Нас всех потом в одночасье сделали бедными. А моя мама уже умерла. Вы разве не знали? – Как бы мы узнали, если вы нам не сказали? – пожала плечами Лиза, безжалостно обходясь без стандартных соболезнований. – А как мы выглядим в глазах друг друга – думаю, переживем. – И предложила второй раз за вечер: – Давай не будем притворяться родными и вымучивать какие-то родственные чувства. Есть у нас наши светлые детские воспоминания – и достаточно. И давай, наконец, эту кошку искать. Я же отчетливо слышу – мяукает. Но та уже нашла их сама. Это была большая взрослая кошка, зеленовато-серая, полосатая – камышовая. Проворно подбежав к крыльцу, она выразительно посмотрела на дверь. Ее появление в холле вызвало переполох. Алла побежала за колбасой, которую держали для Кочубея, и молоком, которое держали для Мишутки, а Ольга и Таня – за подходящими чашечками. Мишутка проснулся и тянул к зверушке руки, Данила тоже пытался ее погладить, Вася наблюдал из дальнего угла. Логинов и Антонина Ивановна выразили свои мнения: – Покормить и избавиться. У приблудной кошки может быть всё, что угодно. И: – Кошка явно домашняя, посмотрите, как деликатно и уверенно она себя ведет. В самом деле, дикая не пошла бы прямиком к камину, подумала Лиза. И спокойно кушает из чашки – бездомная схватила бы кусок и потащила, забилась в угол. Наверняка забрела с дач, из соседней деревни, или потерялась. – Ну, я могу ее завтра куда-нибудь увезти, – неуверенно предложил Кочубей. – А сейчас – не на мороз же выставлять. – Кто погубит кошку – семь лет без удачи, – припугнула Лиза. – Семь лет?! Ну уж нет! Девайте ее сами, куда хотите, а я суеверный. Мне без удачи нельзя. – Аллергия, лишаи, глисты, – флегматично произнес Логинов в сторону Аллочки. Та, подкладывая в чашку колбасу, застыла в сомнениях. – Нам ведь все равно не разрешат ее оставить. Горничная завтра увидит и выгонит... – Не выгонит. Я договорюсь, – неожиданно сказала Лиза. – А я могу забрать в свою комнату. Меня аллергией не проберешь, – добавил Шницер. Дневник Тани Майской Сегодня мы с Л. опять вязали шарф. Только ее кусочки получаются ровные и красивые, а мои – наоборот. Папа звонил. Может, приедет к нам на Новый год. Олька свалила на свой зачет. Перед обедом мы с Л. гуляли по лесу. Каждый раз забираемся всё дальше. А сегодня набрели на заброшенное здание – большое, стеклянное. Л. сказала, раньше это была санаторская столовая, там же клуб и спортзал. А когда санаторий продали, стеклянную махину ремонтировать не стали, построили всё новое и современное. Парадный вход, конечно, был заперт. Но мы обошли вокруг, увидели боковую дверь, толкнули – а она открывается! Мы обрадовались и зашли. В жизни бы не поверила, что буду лазить по заброшенным домам, где может произойти что угодно! А мои все, если бы узнали, с ума бы сошли! Электричество там, конечно, давно не работает, но поскольку стены стеклянные, всё можно разглядеть, хотя огромная внутренность и сумрачная, и неприветливая. Вестибюль – как футбольное поле. И во всю стену картина: синие волны, желтый пляж, загорелые люди – кто играет в мяч, кто в бадминтон, кто плавает, дети строят дворцы из песка. В общем, все здоровые и радостные. Я таких счастливых лиц никогда не видела. Л. сказала, что они и раньше были только на картинах и в совсем старом кино. Что это такие же герои мифов, как если бы тут изобразили Персея и Андромеду или Орфея и Эвридику. И вдруг кто-то как захохочет! Просто чудовищный хохот – на всё здание! Звуки заполнили его до потолка, и переполнили, и летали от стены к стене, и никак не могли успокоиться. Я аж за Л. схватилась и зажмурилась. Подумала, это что-то сверхъестественное. А оказалось, это был человек. Даже двое. Правда, напугал нас только один – идиотский Волчок. Он теперь, как выяснилось, Данила, но всё равно пусть будет Волчок. Я так привыкла. Второй, Шницель, или как

66


его – Шницер, похожий на скелета с глазами, не смеялся и поклонился нам как-то опасливо, издали. А Волчок как спросит: – Что же вы не ругаетесь, я вас напугал, наверное? – и опять так же громко, голос опять получился гигантским, как фигуры на стенах, как будто это они заговорили. Волчок аж рот себе зажал, а его голос всё носился и не умолкал. Я думала, Л. сейчас его отчитает, а она чему-то обрадовалась и говорит полушепотом: – Скажите что-нибудь еще, Данила, только не так громко. А он: – А что сказать? А она: – Ну, вы же оживили великанов, говорите за них! Ну, что угодно, хоть про погоду: какая погода хорошая! И Волчок послушно повторил: – Какая погода хорошая. – И получилось уже не страшно, а просто громко, как в мегафон, и даже торжественно. А Лиза как ни в чем не бывало: – Какой песочек горячий! И мне подмигнула, и я подключилась: – А какая водичка теплая! Пойдемте купаться! И так у нас заговорили все великаны, и великанши, и великанские дети. Они смеялись и обсуждали, что дадут на обед и какое вечером будет кино. Так здорово! Один Шницер отмалчивался и шепотом объяснил, почему: – А мне лучше молчать, я закашляюсь и всё испорчу. – И еще прибавил: – В столовой тоже должно быть панно, пойдемте посмотрим? И мы поднялись по широченной грандиозной лестнице, где каждая ступенька по отдельности, а в просветы между ними видно всё пространство внизу, как с дерева, когда лезешь с ветки на ветку. Даже голова закружилась, показалось – ступеньки качаются. Но Ш. по ним потопал: – Крепко сделано, на века! – и они перестали качаться. А столовая оказалась, как целых два футбольных поля, только с колоннами. И там легко представлялись столы с белыми скатертями и с уменьшенными копиями великанов, тоже здоровых и счастливых, которые с аппетитом едят. Картина на стенах была, но в основном пейзаж – деревья, озеро, и еще многоэтажные дома, и трубы дымят, и подъемные краны с длинными шеями. А великаны идут на фоне всего этого, взявшись за руки, и смотрят не на нарисованные пейзажи, а на настоящие – в окно. – Тоже Головина работа, – сказал Ш. Волчку, а нам пояснил: – Я Данилу на экскурсию привел, показать советскую монументальную живопись. Как удачно, что всё сохранилось. – А этих будем оживлять? – Волчку не терпелось еще поиграть! Дитя малое. Но Л. не решалась: – Они какие-то... смотрят непонятно куда. И не друг на друга, и не на нас. И о чем думают, непонятно. – Те, внизу, лучше были, – согласилась я. – Те живые, а эти даже идут как-то странно – как будто земли не касаются. Ш. не пойми чему обрадовался: – Вот, даже ребенок заметил – где мастер вольно, по собственному замыслу работал, а где по указивке сверху. Головин мне еще бумажку показывал – многознающий заказчик своей начальственной рукой набросал, чего желает, чтоб изобразили на стене. Должно быть, в каком-нибудь партийном санатории видел образец. Это они, Танечка, к светлому будущему идут так возвышенно. С такими лицами лунатики, наверное, во сне ходят. Но руководству понравилось, на ура приняли, никакой иронии не усмотрели. А Головин на фон переключился – видите, весь Белогорск, как настоящий. Точный силуэт конца семидесятых – по фотографиям можно сверять. И закашлялся, и долго кашлял. Стало его жалко, я даже на «ребенка» не обиделась. Л. говорит – пойдемте, холодно, а Ш. вспомнил: – Еще в кинозале должно быть панно, вдруг там тоже не заперто. И мы пошли в кинозал. И хорошо, что пошли! Потому что там чудеса, там леший бродит! На стене избушка Бабы Яги, и дебри, и кот. Но главное – сам леший! Уже не нарисованный, а самый настоящий! Он в углу на пеньке сидел. Сам как оживший пенек, а когда мы подошли ближе – он и правда оказался корягой, причудливой такой, с руками и ногами. А заглянешь с другой стороны – на тебя смотрят маленькие глазки, а еще повернешься – опять коряга. Вот это да! И Ш. говорит:

67


– Вот это да! Вот не думал, не гадал! – И торжественным, почти великанским голосом: – Вы видите одну из знаменитых корневых скульптур Глеба Головина – вот что вы видите! Они же все наперечет, по музеям! Надо же, где уцелел! И в каком отличном состоянии! Нужно в Москву позвонить, и в местный музей. А Л. так насмешливо: – Что ж, одна моя сестра представляет интересы музея, а вторая – дома отдыха, правопреемника санатория вместе со всеми лешими. Соображаешь, Аня против Светы – кто кого? Вот пойдет дележ – любимое семейное занятие! Но я им обеим позвоню, если хочешь. А Ш. всю обратную дорогу кивал так радостно, как будто смотрит не на Л., а все еще на лешего: – В кинозале ему позволили делать что угодно, Головину, без идеологии – там, мол, все равно темно! И Баба Яга была, и голова богатыря из «Руслана и Людмилы» – уменьшенные варианты тех, что в парке сгнили! Вот бы и их найти! Лизонька, ты определенно приносишь удачу! Мы с Данилой увидели, как вы направляетесь в лес, он и говорит – пойдем и мы за ними... Как странно – они оба уже на «ты». Волчок это тоже заметил и погрустнел. У него, как у маленького, все эмоции сразу отражаются на лице. И г-н Логинов тоже заметил, за обедом, и тоже было видно, что недоволен. Хотя на его лице никогда ничего не написано, кроме глубокого самоуважения. Аллу, разумеется, распирало любопытство и желание назадавать вопросов, она едва удерживалась. А после обеда к Л. приехала сестра – та самая Аня, которая работает в музее. Она такая же красивая, как Л., только пониже ростом, и волосы вьются на висках – сами по себе. Видно было, как появляются мелкие кудряшки, когда она держала кружку с горячим чаем. Это очень красиво. И Алла давай тараторить: – Ах, как вы похожи! Ах, какие вы обе красавицы! Просто одно лицо! А г-н Логинов, который уже не дожидается, когда спросят его мнение, тут же заявил: – Ничего подобного. Совершенно разные люди. Сначала у этой Ани был испуганный вид, как будто она в чем-то виновата, но Л. ее так радостно встретила, и повела показывать свою комнату, и поила чаем, а потом они пошли к Ш. – видимо, говорить о лешем. И мы все опять отправились в дом великанов! С Аней был ее сын Егор, и еще увязались Кочубеи, даже Васю взяли. Даже Логинов пошел – будто бы по пути к машине. И Олька как раз приехала со своего зачета, она его сдала и была в духе, для нее это редкость. И появилась еще одна сестра Л., Света, с сыном и дочкой – в общем, собралась целая куча народа! Все удивлялись, сколько у Л. оказалось родственников. Все перезнакомились и очень быстро перешли на «ты», кроме Логинова – никому и в плохом сне не пришло бы в голову ему тыкать. Кочубей подавал дамам пальто и шубы, да так ловко, я даже не ожидала, сразу попадаешь в рукав. Он толстяк, а прыгает, как мячик, и за одну минуту всех одел. И так весело мы шли, и всю дорогу шутили, и жалели, что нельзя кидаться снежками. Правда, было немного жаль делиться со всеми сумрачными залами, которые утром были только наши, – но шумная куча ничего не испортила. Такое тоже редко бывает. А потом мы все вместе пили чай у нас в холле и пересказывали всё Антонине Ивановне, и показывали снимки на мобильниках, а она жалела, что не может пойти посмотреть сама. Мальчишки взялись съезжать по перилам, и невозможно было их угомонить. Тогда Л. вспомнила, что видела в запретной комнате шахматный столик и пошла за ним, а все мужчины – Волчок, Шницер и Кочубей – кинулись помогать. Хотя Ш. мог и не ходить, вряд ли он в состоянии поднимать тяжести. Зато он там набрел на книжки, обрадовался и притащил охапку. А в ящиках стола оказались фигуры – такие большие, деревянные. Я шепнула: – Великанские шахматы, – и Л. поняла и улыбнулась. Мальчишки играли плохо, и Л. упростила – оставила только пешки с обеих сторон. Две армии пойдут друг на друга, а кто наберет больше пленных – победитель. И они играли в пешки. Я шахматы не люблю, но смотреть было интересно. И маленький Мишка лез. Ему дали огромного белого коня, и он успокоился. А Вася не выходил из своего угла, сидел там с кошкой. Мы думали, как ее назвать, но пока ничего не придумали. Все так и зовут ее – кошка – и она откликается. Антонина Ивановна читала Васе вслух. Буря мглою небо кроет. Как за окном. Но он даже картинки не смотрит, хотя слова слушает. Слова он всегда слушает. В общем, день шел так хорошо, особенно без Логинова, который всем всегда противоречит. Он к вечеру появился, но портить ничего не стал. Кажется, Алла ему объяснила, что Ш. – один из многочисленных Лизиных родственников, и он расслабился. А Света и Аня всё сидели и сидели, и сами удивлялись, что никак не уйдут, так всем у нас понравилось. А.И. сказала, что раньше в семьях, где много детей, всегда так было. А Алине, ее внучке и дочке Светы, она в третьем классе, надоело с мальчишками, она подошла ко мне и спрашивает шепотом:

68


– Бабушка тут не кричала про яд? Если вдруг закричит, ты не бойся. У нее часто сводит ноги, тогда ей надо сразу дать большую белую таблетку. А в ее коробке полно других всяких таблеток, она всегда жалуется, что приходится «этот яд горстями глотать». И один раз Стасик, мой братик, взял черный маркер и написал на упаковке огромными буквами: ЯД. И так удобно оказалось – выхватываешь сразу нужные таблетки, и копаться не надо. Теперь мы каждый раз так подписываем. И бабушка привыкла, и когда начинает ноги сводить, кричит: «Яду мне, яду!». Вещий сон Лиза шла по коридору, устеленному красной дорожкой, и искала среди множества дверей нужную, читая таблички. За дверями раздавались голоса, иногда веселые, и звучал смех, но это были не те двери. Она переходила на другой этаж по узким лестницам, которыми почти никто не пользовался и куда в основном выходили покурить, или ехала в лифте, всегда набитом людьми, – и продолжала поиски в очередных длинных коридорах. Иногда она оказывалась в какой-нибудь комнате и включалась в рутинную офисную жизнь, отвечала на телефонные звонки, что-то делала на компьютере – и не совсем понимала, для чего она там, хотя у окружающих не возникало сомнений, что всё идет, как надо. Иногда за дверью вместо офиса вдруг оказывалась обычная жилая комната, и там следовало заниматься домашними делами, готовить какую-то еду. Иной раз в конце коридора неожиданно открывался огромный торжественный зал с рядами мягких сидений, очень похожий на зал в Финансовой академии, и там читали какую-то лекцию; либо очень дорого обставленная приемная без единого человека, где можно было бесконечно долго сидеть на кожаном диване, постепенно догадываясь, что это ни к чему, что никто не придет. Иногда за дверями мелькали люди в пижамах, они ходили между кроватей с железными спинками, и Лиза понимала, что это больничная палата, и поскорее захлопывала дверь и бежала дальше, переполняясь тревогой. Порой она узнавала служебное помещение банка, в котором проходила студенческую практику, и недоумевала: это же было столько лет назад, как она могла сейчас там оказаться? Но точно так же коридоры могли привести ее в уже забытую съемную квартиру, тоже из прошлого. А временами Лиза точно знала, что уже проходила здесь, причем не так давно, и начинала подозревать, что перемещается по замкнутой траектории в огромном многоэтажном зданиилабиринте, которое словно проглотило ее, и принималась паниковать и искать выход. Но выхода не было. Опять коридоры и опять лифты, и опять движение вверх и вниз – и ничего похожего на первый этаж и входные двери. И вдруг она их увидела! Они были стеклянными, и за ними почему-то просматривалось лето. Лиза выбежала из здания, но во дворе стояла санитарная машина с раскрытыми дверями, возле которой суетились медики в халатах. Они дружно повернулись в ее сторону, и Лиза обмерла, и тут же вспомнила страшную палату с полосатыми пижамами. И поняла, что не уйти от безумного здания, ее сейчас туда вернут, их больше... Страх был настолько явственным и таким непомерным, что Лиза проснулась. Она лежала, приходя в себя, и соображала, что к ней вернулся ее постоянный сон, в котором она уже несколько лет, еще со времен знакомства с Димой, бродила по этому зданию. Этот повторяющийся сон не был ни кошмарным, ни просто страшным, но неприятноизматывающим, от него всегда хотелось избавиться. Не так давно он исчез – и вот опять. Потом Лиза окончательно пробудилась и поняла, что не так. Обычно она лишь ходила по зданию и искала выход. И никогда не находила. А впервые нашла сейчас, только что. Новым было и понимание, что ее неумолимо запихнут обратно – и именно это вызывало ужас. Она уже не пыталась заснуть, но продолжала лежать, не включая свет. Темнота не была неприятной или пугающей. Лиза любила темноту. Она и в детстве ее не боялась, и чувствовала себя в ней гораздо лучше и защищеннее, и любила подолгу разглядывать тени на стенах – те самые, постоянные, дружественные – приходящий к ней каждый вечер театр теней. И отчетливо ощущалось, что этот мир скрытых смыслов и смутных воспоминаний, и историй, возникающих, как сны, неизвестно откуда – и есть ее настоящий мир, в котором она была всегда, до того как ее вытолкнули в пространство беспощадного света, резких звуков и бессмысленной суеты. Маленькая Лиза смотрела на всех вокруг с беспомощным удивлением, как на инопланетян, которых ей не понять и которые никогда не поймут ее, особенно на взрослых – они почему-то обращались с ней, как с

69


ничтожеством или слабоумной, хотя она всё понимала не хуже их. Ее до сих пор удивляло, почему они тогда не хотели в ней видеть ту же Лизу, которую видят сейчас, ведь ее самоощущение с тех пор не изменилось, только от чужой бесцеремонности и своеволия теперь защищала взрослая оболочка. И вот внешний мир со своей агрессией проник на ее сокровенную ночную территорию, намереваясь никогда не дать покоя! Что могло спровоцировать кошмар – теперь уже не было сомнений, что это кошмар, а раз он влез в постоянный сон как его логическое развитие, то тоже станет постоянным?! Может, хождение по заброшенной санаторской столовой? Но там, наоборот, всё было так здорово. Может, размолвка с Аней? Но они уже помирились. Лиза собиралась позвонить сестре, сообщить про раритетную корягу и аккуратно – про Филиппа, как вдруг та сама приехала, с Егоркой, явно мириться, и видно было, что у нее душа не на месте – всё лепетала, что просто так, навестить, посмотреть, как Лиза устроилась, как Света тут всё устроила – та, мол, давно приглашала. И огорошила: Шницер, оказывается, был с утра у родителей с визитом и с тортом, врасплох, спозаранок. И проводил их до НИИ, рассказав на ходу про свою жизнь, про похороны тети Василисы. Возвращение блудного племянника. Мама Ане отзвонила, как только до телефона дошла. Ну, а потом был на редкость хороший вечер с воссоединением семьи – молодой ее части, двоюродных братьев-сестер. И обитатели коттеджа не мешали, даже как-то по-семейному слились с обстановкой. Теперь Лиза на диване, в световом круге, была не одна – они сидели дружной шумной кучей, как раньше. Никто ничего не подсчитывал, никто никого не упрекал, взрослые дурачились, как дети, а дети развлекались еще того пуще – и шум и гам совсем не раздражали, потому что это были свои дети. Не с чего тут являться кошмарам. Наоборот, Лиза давно уже не засыпала так крепко и спокойно, с непроизвольно блуждающей улыбкой. Или страшные сны все же лучше, чем вообще никаких? После утренней прогулки по лесу Лиза вернулась одна – Данила показывал, как может пообезьяньи, с ветки на ветку, перебираться с дерева на дерево, и сестры Майские остались смотреть и удивляться. А Лиза хотела еще успеть в бассейн. На крыльце встретились Кочубеи. Алла весело сообщила: – Идем поплавать! Догоняй! С Мишуткой, оказалось, ничего серьезного. Врача из города вызывали, он говорит – просто зубик лезет. А то всю ночь так хандрил, что я уж подумала – не обижайся, Лиза, – это твой кузен на него накашлял. Он, правда, сейчас поменьше кашляет, тут всетаки воздух такой замечательный, чистый... В холле снимал пальто с вешалки детский доктор из Белогорска, с совершенно чеховским обликом – худенький, бородка клинышком и очочки, которые хотелось назвать «пенсне». Стало быть, сон – в своей медицинской части – в руку. – Здравствуйте, Леонид Борисович, – сказала Лиза. Доктор сразу же узнал: – А, Лиза Бурматова! Ну как, фамилию еще не переменила? Как самочувствие? *** То, что маленькой Лизе становится хуже и хуже, заметили не сразу: всё внимание взрослых уходило на старшую, Аню, которая пошла в первый класс, и надо было встречать-провожать, помогать готовить уроки. Без матери отец и бабушка еле справлялись. А мать услали на месяц на повышение квалификации. Ну, простыла младшая, ничего особенного. Посидит дома, и всё пройдет. Тем более что она всегда тихо сидит, сама с собой играет и не требует хлопот. А аппетит плохой – так он всегда плохой, у обеих девчонок. Только когда Лиза совсем перестала подниматься с дивана, и ни отец, ни бабушка не смогли вспомнить, что же она ела за последние два дня, от азбуки и прописей пришлось-таки отвлечься. Вызванная на дом врач отругала взрослых за то, что довели до «плохой ангины» и уколов. После короткой дискуссии – вызывать ли мать с учебы – решили не вызывать. Сама вернется – а тут уже все в порядке. Даже и рассказывать будет не обязательно... – Почему?! Почему не позвонили? Не дали телеграмму? – бушевала впоследствии мама. – Как можно за месяц довести ребенка до осложнения на сердце?!

70


– Нечего было уезжать, – поджала губы бабушка. – Сама виновата – так привязала девчонку к себе, что к остальным она ни на руки не идет, ни еды не берет. Не от болезни это с ней, а от тоски. И в самом деле, Лиза до сих пор – плечами, пустотой в душе, теснотой в груди, пережатым горлом, всей собой – помнила то тягостное, нескончаемое ощущение – ожидание мамы. Почти как в детском саду, когда оно начиналось с окошка, за которым мелькала уходящая мамина спина. Только теперь это состояние не кончалось никогда, а тащилось, тащилось... Лизе в самом деле ничего не хотелось, никакой еды, и на все вопросы и предложения она отвечала, что будет ждать маму. Без мамы почему-то всё любимое стало бессмысленным – и книги, и игрушки, и запасы бумаги и цветных карандашей. Но вот, наконец, мама дома, и говорит, что надо собираться. И Лиза вытащила с полки Сутеева – разноцветные истории в картинках, хотя давно уже читала большие книги, про Буратино, и Незнайку, и Нильса, и Карлсона. Детская больница, где ее оставили, оказалась еще хуже, чем детский сад или дом без мамы. Там свобода отсутствовала вообще, и было бесполезно ее ожидать к назначенному часу, потому что никто здесь не знал, когда снова окажется дома. Едой считались поистине детсадовские каши и мутные супы, к которым Лиза не притрагивалась. По ночам вся палата покрывалась ковром из тараканов – шевелились и пол, и тумбочки, и спинки кроватей, а в туалет лучше и не заходить. Вокруг копошились дети разных возрастов, которые, хоть лица их и были бледными или синими, суетились и орали не меньше детсадовцев. Орали даже больше, потому что здесь по несколько раз в день приходила медсестра с таблетками и шприцами. И снова, как в детском саду, Лиза ощутила, что ее мир уменьшился до контуров ее собственного тела, и только внутри него была она, а вокруг – враждебная среда, для защиты от которой следовало укрыться в себе еще прочнее. Несколько игрушек, взятых из дома, перестали быть ее продолжением, не только потому, что в палате их тут же обобществили, а потому, что по ним проползли тараканы. Большую куклу-младенца, которую папа привез из Германии, сразу заметила пышная нарядная дама – главврач, которая один раз прошла по палатам и обрадовалась: «О, моей дочке она очень понравится!» И Лиза равнодушно эту куклу отдала – та была большая, и игралось с ней как-то неуклюже. К тому же с младенцем никогда не случалось ничего интересного. А когда приходила медсестра со шприцами, надо было просто ждать, когда это кончится – примерно как перевернуть альбомную страницу со Святым Себастианом, в которого вонзаются стрелы. Просто медленное, замедленное переворачивание страницы. Всё это по большому счету было бессмысленным и не имело к Лизе отношения. Смысл отыскивался разве что в книжке Сутеева, которую достаточно раскрыть на любом месте, чтобы перейти в счастливый и настоящий мир, где может происходить множество историй, кроме тех, которые написаны. Наверное, таково было волшебное свойство этих картинок. Как удачно, что Лиза взяла как раз эту книжку – ведь с Буратино и Незнайкой могло бы происходить только то, что уже придумал автор... Лиза и спала, обнявшись с книжкой, чтобы никто по ней не прополз, и никому в палате не приходило в голову взять ее у Лизы даже просто посмотреть, а когда она замирала над раскрытыми страницами, дети носились мимо, не замечая ее, словно она становилась невидимой. Замечала Лизу только старшая в палате, двенадцатилетняя Юля с короткими волосами, которые разлетались вокруг лица солнечно-желтыми лучиками, и с такими же солнечно-карими глазами. Она вполне могла бы водиться с большими, как она сама, девчонками из соседних палат, но подошла почему-то к маленькой Лизе – та уже не раз ловила ее одобрительный взгляд. – Это правильно, – сказала Юля, кивая на книжку. – Только так и надо. Что там? Три котенка? И, осмотревшись, подобрала с пола брошенный кем-то конфетный фантик из фольги и быстро – Лиза не успела понять, как это получилось – свернула из него самого настоящего котенка, с ушками, мордочкой, лапками, длинным хвостом и гибким кошачьим туловищем. Она и раньше видела, как Юля мастерит всякие фигурки из листочков бумаги, салфеток, старых газет, чьего-нибудь выброшенного пластилина, разноцветных проволочек. А котята из фольги вышли живые, подвижные, им можно было переставлять лапы, поворачивать головы и хвосты. И Юля с Лизой разыграли маленький спектакль – тут же, на Лизиной кровати, по сценарию из книжки: их котята прыгали в чашку с мукой, которую изображала подушка, пролезали в трубу – картонную трубочку от туалетной бумаги, а уж в пруд падали самый настоящий – чью-то мыльницу, наполненную водой, потому что все ребятишки из палаты

71


столпились вокруг и начали принимать активное участие. Всем так понравилось, что пришлось показывать продолжение – Лиза придумывала его на ходу, а Юля тут же подхватывала, и всё получалось. Уже и из соседней палаты пришли, и даже любопытные медсестры начали заглядывать. И Лиза теперь жила не от укола до укола, которые надо скорее «перелистнуть», а от спектакля до спектакля. Это всегда бывали экспромты. Репетиции устраивать не удавалось, потому что уединиться было невозможно: как только они с Юлей брались за самодельных зверушек, тут же собирались зрители. И Юля так серьезно называла их «почтеннейшей публикой», хоть и не была похожа на Карабаса Барабаса, а иногда складывала театральный реквизит в коробку из-под печенья и говорила Лизе: «Пойдем в шестую палату». Это означало, что кто-то из больных совсем не поднимается, и надо показать представление прямо там. Это было в порядке вещей. В больнице ведь «лежат», это так и называется. И, как оказалось, всегда есть те, кому хуже, чем тебе. А один раз Лиза услышала разговор медсестер. – Представляешь, я ресницы крашу, а эта Наташка из второй палаты говорит: дай попробовать! – возмущалась студентка медучилища, проходившая в их отделении практику. – В двенадцать-то лет! Я говорю – дорасти сначала! Хоть бы пятнадцать было, а то салага совсем! – Ну и дала бы, жалко, что ли, – отвечала старшая медсестра. – Она все равно до пятнадцати не доживет, с ее диагнозом. – Как не доживет? – Ты чё, совсем не врубаешься? У нас же кардиология. Думаешь, всех вылечат? Маше с врожденным пороком, из третьей палаты, операцию вовремя не сделали – теперь всё. А у Кравченко какой порок, знаешь – никто оперировать не берется. А маленькая Олечка – веселая такая, четыре годика, с мамой лежит – ее с риском внезапной смерти положили. Тяжелая аритмия. Толик, который от уколов громче всех орет, всё жаловался, что голова болит и «сердце переворачивается», а участковая рукой махала: вырастет – пройдет. Теперь тоже уже не поможешь, пропустили. Чего ревешь, дурочка? Зачем тогда в мед пошла? Переходи в пед, пока не поздно, там детишки здоровые. – Жалко! И их жалко, и их родителей жалко – рожали, растили... – Родители тоже дураки бывают. Вон Сашка с эпилепсией, сто раз сознание терял, а родители только через три года к врачу повели. А мальчишка все это время спортом занимался, всё результат выжимали... – Так как же они? Играют, смеются... Учебники читают... Не понимают, да? – Кто нет, а кто понимает. Как будто взрослые много понимают... Лиза вполне сознавала, о чем речь – что никогда не заберут домой, но твердо знала, что к ней это не относится. Гораздо важнее было то, что восстановился стройный порядок жизни, ее смысл, который оказался непривычно-радостным: сидеть с Юлей на подоконнике (тараканы боятся прохлады), пересказывая друг другу книжки, и делать новые фигурки – старые быстро выходят из строя, или они их раздаривают почтеннейшей публике. А Юля ловко плела человечков и зверушек из гибких пластмассовых и резиновых трубочек от капельниц, которые ей приносили медсестры. Их и сами медсестры, и врачи охотно разбирали на брелоки и подвески для автомобилей... Потом, после больницы, Лиза с Юлей иногда встречались – оказалось, они живут недалеко друг от друга. А в местном санатории обе отдыхали каждое лето. Но уж там общительная Юля во множестве заводила новых друзей, а верная Лиза ждала, когда та вспомнит о ней – Лизе больше никто не был нужен и ни с кем не было так интересно. Солнечная Юля налетала, чтобы минут пять–десять пособирать с Лизой камешки на пляже, или пересказать прочитанную книжку, или поделиться каким-нибудь вкусным пирожным – мальчики постоянно чем-то ее угощали, или подарить какую-нибудь безделушку – ракушку на ниточке, деревянный браслетик, который Лиза носит до сих пор. И всегда ее кто-нибудь звал и она опять исчезала, а по вечерам пропадала в беседке, где старшие не только болтают и слушают музыку, но еще и – как слышала Лиза – целуются. Когда они виделись на процедурах, Юля демонстрировала терпение, которому вот-вот придет конец, и грозилась, что «скоро вся эта ерунда кончится, и я поеду поступать в театральное училище». Она и думать не хотела, что может оказаться там, откуда не забирают домой. К ней это тоже не имело отношения. У нее тоже был свой смысл.

72


А потом она с семьей в самом деле уехала и сначала писала Лизе, а потом переписка оборвалась. От Юли остались стопочка писем и подаренная на день рождения фарфоровая собачка в серванте. Доктор Лончинский, похожий на Чехова, впервые возник перед Лизой с Пушкиным на устах: – В синем небе звезды блещут, в синем море волны плещут! Ну что, Лиза Бурматова, хочешь поехать на море? Ты ведь та самая Лиза, которая не боится уколов и никогда не плачет? Стало быть, в больнице больше незачем лежать, будешь просто приходить на уколы и ЭКГ делать, договорились? Придется потерпеть, а вот летом поедешь на море! Тебе надо много плавать и гулять на свежем воздухе, это ты должна мне обещать. Лес любишь? Ну и прекрасно. Лиза внимательно смотрела на доктора, непохожего на остальных врачей, понимающего, что свобода – это главное, и что возможность быть здоровым и счастливым заключена внутри самого человека, а не в казенных палатах со шприцами и тараканами, – и со всем соглашалась. По пути из больницы они заглянули в магазин, и, хотя Лиза и не просила, мама купила куклу – красивую немецкую куклу. Не неуклюжего младенца, а девочку, похожую на Юлю, с солнечно-карими глазами и пушистыми ресницами. *** – Почему вы ездите на вызовы, Леонид Борисович? Вы же кардиолог. – Почему-почему. Теперь у нас всех специалистов сделали семейными врачами, и все ездят на вызовы. К тому же терапевтов не хватает – сами понимаете. Или в поликлинику давно не заглядывали? Так как самочувствие? Почему не отвечаете? – И доктор привычным движением взял Лизу за руку и стал слушать пульс. – А это что такое? – Нахмурился, достал часы. – Это что, я вас спрашиваю? Стометровку бежали? Лиза молчала, доктор снял пальто и повесил его на вешалку. – Вы тут отдыхаете, я правильно понял? Давайте-ка пойдем в вашу комнату, я вас послушаю. Лиза без слов повиновалась. Спорить с Леонидом Борисовичем, как всегда, было бесполезно. Не изменились ни его интонации, ни манера обращения. Правда, он уже не говорил, как маленьким пациентам: «Ах, какая у тебя красивая рубашечка! Что же это там нарисовано, не разберу – цветочки или грибочки?» Но движение, когда доктор задержал в ладони стетоскоп, чтобы согреть его, прежде чем металл прикоснется к коже, было таким знакомым. Сам Леонид Борисович, однако, не улыбался. Наоборот, становился все серьезнее и слушал долго, очень долго. – Что же это такое, Лиза? – наконец выговорил он. – Вы хоть раз за это время проверялись? Были у врача? Кардиограмму делали? Или обрадовались, что мы вас отпустили, и напрочь забыли о том, чего нам стоило вас вытащить? Нам с вашей мамой, которая, насколько я помню, своей научной работой и вообще половиной жизни пожертвовала ради вашего здоровья? Что вы всё молчите, как заколдованная? Стыдно сказать, что старый Леонид Борисович прав? – И продекламировал, как прежде, из любимого поэта: – Я убежал от эскулапа, худой, обритый, но живой! Его мучительная лапа не тяготеет надо мной! Сознавайтесь – убежали? Лиза первый раз улыбнулась и кивнула. – Ну вот, диалог с пациентом налаживается. А теперь рассказывайте-ка всё по порядку, что с вами было. Начиная с момента, как вы были выпущены из-под моего крыла. Мне не все равно, что мои пациенты вытворяют с предоставленной им жизнью! – Что же рассказывать? Я поступила в институт, и всё было так здорово, и незачем было ходить проверяться – правда, я отлично себя чувствовала! Лиза не притворялась – студенческие годы стали настоящей, полноценной жизнью, когда ее ничего не беспокоило, когда она попала в совершенно новое окружение, где была такой же, как все, и где никто не знал о ее больничном прошлом. – А потом, – продолжил Леонид Борисович, – какой-нибудь стресс, скорее всего неудача в личной жизни, спровоцировала осложнение, которое вы к тому же запустили, так? Молодая ироничная дама-кардиолог, к которой Лиза заставила себя обратиться, тоже сразу угадала причину. Радость освобождения от непонятного тупикового романа с Димой сменилась глухой тоской так же, как яркое начало осени – ее промозглым и беспросветным продолжением. Сердце болело не в метафорическом, а самом прямом смысле, постоянно, как никогда раньше.

73


– Ведь этому есть причина? Какая-нибудь потеря? Развод? Разрыв с молодым человеком? – предположила ироничная докторша. – Ну, вот видите! Если у вашего сердца есть все основания болеть, чего вы от него хотите? Это еще не конец света. Попейте валокординчика. Когда же на работе сообщили о сокращении, Лиза почти не удивилась – безработицы уже стала главной темой в новостях, а в строительной отрасли, в которой она работала, кризис был особенно заметен. Вчерашняя студентка ценным специалистом не являлась. Лиза не паниковала, старалась найти положительные моменты, вроде того, что зато с жильем все в порядке: хозяину заплачено за год вперед и не надо ничего срочно предпринимать, – и уже собиралась начать поиски новой работы... Плохо ей стало внезапно, без всякого повода, дома, в той самой ее одинокой квартире. Приехавшая «скорая» сделала укол, от которого стало не намного легче. Навидавшись в больницах всякого, Лиза тем не менее не представляла себя в таком состоянии. И вообще такого состояния не представляла. Она просто перестала быть собой. Ее собственный мир, который прежде мог спрятаться хотя бы в оболочке ее собственного тела, теперь исчез. Враждебная гнетущая среда заполнила ее изнутри. Не осталось ни чувств, ни мыслей, оборвался постоянный внутренний диалог с собой. Прежде стоило представить места, где она была счастлива – и это всегда помогало, но теперь, наоборот, воображаемые цвета, яркие краски резали по живому. От Лизы остался только организм, который лежал на диване и не знал, как правильно существовать в этом незнакомом измерении, как внутренне себе помочь. Какое-то время она оставалась растением. А первая картина, которая возникла в голове и оказалась не мучительной – зимний черно-белый лес, и она бредет на лыжах. Лиза не стала отгонять ее и осторожно продолжила идти по этому нейтральному, бесцветному, застывшему лесу. И это было почти хорошо. И она осталась в черно-белом мире – хоть что-то вместо пустоты. А специалисты, к которым Лиза обратилась – вот, Леонид Борисович, она не совсем не была у врачей, а была даже дважды! – сказали прямо противоположное ироничной даме. Что всё запущено, что «пропустили» – как старшая медсестра о безнадежном Толике. – В общем, пациент скорее мертв, чем жив. – Погодите! – заволновался Леонид Борисович. – А на основании чего? С какой стати делать такие выводы? Какое они предложили обследование? Эхограмму, мониторинг... – И эхо, и всё сделали, – отозвалась Лиза. – Я так рада хотя бы такому состоянию – я ведь уже и на людей реагирую с их разговорами, и выгляжу почти нормально. Уже читать могу. Понимаю, что теперь это в прямом смысле мертвому припарки, но гуляю каждый день в любую погоду, по вашим заповедям – смотрите, вот шагомер... Кофе пить бросила... – Теперь вы вспомнили о заповедях! – в речи доктора проскользнули сварливые нотки. – И о шагах, и о бассейне! А до этого небось сидели сиднем в каком-нибудь офисе да волновались по пустякам, из-за каких-нибудь пустых мальчишек! А теперь похоронили себя заживо! Что это еще за черное одеяние? Раньше как выглядели замечательно – цветочки, грибочки... С какой стати, я вас спрашиваю? Куда вы вообще обращались? Мало ли где еще можно показаться! У меня сын работает в очень приличной клинике... Ну-ка, дайте-ка я вас послушаю еще раз с нагрузкой. Походите по комнате... или спуститесь и поднимитесь по лестнице. Внизу уже сидел читатель «Коммерсанта». И что он только будет делать, когда у газет начнутся каникулы? Лиза спустилась, поднялась, опять спустилась, поймала удивленный взгляд Логинова. Наплевать. – Ага, так-так... Ну, довольно, вижу, что ни за что не остановитесь. Теперь я узнаю свою Лизу, которая никогда не плачет и не боится уколов! Послушайте, – проговорил Леонид Борисович, выходя из комнаты, – главное – прекратить вешать нос! Вы же понимаете, что результаты любого обследования – это две составляющие: объективные параметры и их субъективная интерпретация, а она зависит от квалификации врача, его интуиции, от технической точности... Давайте еще раз пройдем обследование. Можно далеко не ходить – рядом с нами военный госпиталь, там прекрасное оборудование. Даже коронарографию делают. Конечно, платно. Вы еще не всё потратили? Лиза хотела сказать, что в клинике, где ей вынесли приговор, оборудование было тоже прекрасное. Но она только кивнула – и кивнула еще раз в сторону Логинова. – Давайте сразу после Нового года, я договорюсь. Позвоните мне, телефон прежний, – коротко завершил Леонид Борисович, подходя к вешалке.

74


– А вы только младшего мальчика посмотрели у Кочубеев? – переменила Лиза тему. – А старшего, Васю, не заметили? – Ну да, тихий такой Вася, весь в себе, как будто стихи про себя читает. – Вот именно, про себя. Он у них замолчал в годик и теперь совсем не говорит. И ничего не помогает. Вам такое не встречалось? Можно тут что-то сделать? – Тяжелый невроз, должно быть. Сразу не скажешь. Жаль, жаль... – Разве у врачей, тем более с большим опытом, не притупляется чувство жалости? – раздался вопрос из-за газеты. Леонид Борисович не удивился. – Врач, у которого отсутствует чувство сострадания, – это не врач, – отрезал он и с этими словами вышел. – А вы, Лиза, не врач, а сострадаете, – со скрытой насмешкой констатировал Логинов. – Неужели верите в чудеса? Лиза хотела уйти без ответа, но в холл ввалились Кочубеи, и Алла, в мучительнооранжевой, почти светящейся кофточке, облегающей еще больше, чем обычно, окликнула: – Что ж ты не пришла плавать? А наш врач из Белогорска, представляешь, еще не ушел, про Васю сейчас спрашивал. – Кажется, это хороший Лизин знакомый, – снова подал голос Логинов. Что-то он часто стал его подавать. А раньше слова было не вытянуть – каждое Алла клещами тащила. – Или вы провинциальных специалистов всерьез не принимаете? – Ну почему, – смутилась Аллочка. – Лиза, а он тут у вас какой-нибудь знаменитый? – Он настоящий врач, – определила Лиза. – Это лучше, чем знаменитый. – Тогда надо было с ним поговорить, наверное... Но я уже разуверилась в них во всех – и в знаменитых, и во всяких, понимаешь! Мы их столько уже обошли! Хоть бы какой-то толк! Я вот, Лиз, с тобой посоветоваться хотела, ты же всё тут знаешь... А ты вообще как, в знахарей, в целителей веришь? – Надо же, и я только что спрашивал, верит ли Лиза в чудеса, – ввернул Логинов. – А она ничего не ответила. – Верю, – сказала Лиза, подумав. – И в воскресение Лазаря веруете? Буквально? – не унимался Логинов, явно цитируя Достоевского, Сонечку Мармеладову. Надо же, как помнит школьную программу. – Буквально верую. – Лиза сочла нужным ответить, хотя понимала, что этим только задержит себя на лестнице. – Ну, слава богу! – с облегчением воскликнула Аллочка. – А я прям боялась, что смеяться начнешь, вроде господина Логинова. – Почему? – пожала плечами Лиза. – Аристотель, классифицируя насекомых, описал такие жилочки, какие без микроскопа не увидишь, а в его времена и простейших линз не делали. Ученые считают, что просто у него было очень острое зрение – какое встречается у одного человека на тысячу. И ум такой же острый. И если он видел то, чего мы не видим обычным зрением, почему бы некоторым людям не видеть еще чего-то, скрытого от других? – Да, почему бы ясновидящим не ясно видеть, а яснослышащим не ясно слышать? – Логинов уже не скрывал иронии. – Странно это звучит из ваших уст – вы кажетесь рациональным человеком. – ...Но надо помнить, что и этот дар у одного на тысячу, – продолжала Лиза, обращаясь только к Алле. – И не обязательно у тех, кто дает объявления в газетах – приворожу, сниму порчу. А о чем ты хотела спросить? – Да о вашем местном знахаре! Или колдуне. Мне горничная сказала, что есть такой неподалеку, вот я и решила спросить – можно ему доверять? Может, помог реально кому-нибудь из знакомых. Такой старик с бородой, пчел держит... – Ах, пасечник? – Так ты знаешь! Лиза слышала об этом старике. Как раз из тех, кто ворожит и снимает порчу – а может, и наводит. Только знали о нем не из газетных объявлений, а передавали друг другу шепотом. Девчонки в школе говорили, что он берет деньги, и много, но о чем просишь, делает наверняка. И присушит, и отсушит. Лиза это пропускала мимо ушей. И сейчас, пока она собиралась сказать, что пасечник хворобами никогда не занимался, а помогал решать житейские вопросы, Логинов ее опередил: – Так вы, Алла, его наверняка уже нашли. Признавайтесь, ведь точно не утерпели?

75


Аллочка слегка покраснела. – Ничего от вас не скроешь! Ну да, я сходила, вот и хотела у Лизы спросить – можно верить тому, что он сказал. – А что он сказал? – хором спросили и Логинов, и Лиза. Кочубей засмеялся над их унисоном и снисходительно махнул рукой: – Ну, блажь такая у Аллочки – сходить к берендею, подумаешь! Вы оба люди ученые, так сразу ученые разговоры завели. А там ничего особенного, зарабатывает дремучий человек, чем может – мед продает, лапшу людям на уши вешает. Платят же, он и вешает. И мы заплатили, и нам навешал. Хотя глазищи у него, скажу вам, как ножи. Так нас и пронзил насквозь, особливо Ваську бедного... – И ничего не лапшу! – сердито перебила Аллочка. – Если бы лапшу, он бы сказал – придите на заре, да умойтесь вот этой водицей, да попейте отварчика... А он прямо заявил: это не по моей части. Вам с ним надо бы к шептунье, она бы помогла. Если это какая его коллега или напарница, так сказал бы, как найти. А он ведь не сказал! – К кому, к кому вам надо бы? – переспросила Лиза. – Да к шептунье какой-то! Избушка на курьих ножках Мама предложила Лизе погулять в лесу, но почему-то Аня с ними не пошла, и папа не пошел, и летние гости тоже. И направились они не в привычный лесок рядом с дачей, а совсем в другую сторону, и оказались на окраине Белогорска – там, где одноэтажные домики переставали быть улицей и разбегались среди сосен врассыпную, мелькая то тут, то там. Лиза знала, что этот поселок так и называется – Сосновый Бор. Проплыл заметный высокий дом, похожий на корабль, и больше дома не попадались. Лиза с мамой теперь на самом деле гуляли по лесу, и лес этот необычайно Лизе нравился. Он был золотым и легким. Солнечных лучей, стоящих столбами, было столько же, сколько стволов, а взлетающие сосновые стволы как будто просвечивали насквозь. То и дело попадались небывалые муравьиные кучи – пирамиды в метр высотой, или же гигантская, натянутая меж двух стволов паучья сетка. Среди папоротника мелькали лакомые земляничины – их тут почему-то никто не тревожил. И ветхая избушка, выросшая перед ними, и должна была появиться – Лиза не удивилась и ни о чем не спросила. Никакой забор не загораживал дорогу, они подошли прямо к крыльцу, и тут стало немного тревожно. Но Лиза тут же успокоилась, заметив на ступеньке блюдечко с молоком – значит, здесь есть кошка – Баба Яга никогда не казалась ей злой, потому что у нее же кошка. А рядом с крыльцом лежал шланг – стало быть, здесь огород поливают, как на обычных участках. Мама постучала и громко сказала: «Это мы!» – разве так надо? Но, наверное, сказочные слова вроде «избушка-избушка, повернись к лесу задом» прозвучали бы смешно – избушка с самого начала стояла к ним передом, к тому же они в нее уже входили. В сенях было темно, но наверху, на какой-то полке Лиза заметила книжку, древнюю, как избушка, а на корешке написано: «Арифметика». И эта «Арифметика», глядящая из темноты, так поразила ее – больше, чем если бы появилась шагающая ступа или русалка на ветвях – словно утянула в воронку, где вертелись картинки из Аниного учебника истории и сборника былин, кадры из фильмов-сказок... И когда навстречу им вышла старушка, Лиза уже не могла отделить реальность от нереальности, словно это была история, которую она сама же и придумывала. Старушка оказалась маленькой и еще меньше – потому что сильно сгорбилась, словно что-то уронила и собирается поднять, и такой морщинистой, что непонятно, улыбается или хмурится. Казалось, она вот-вот рассыплется в прах, как гриб «дедушкин табак» – и наступать не обязательно, сама собой рассыплется, а следом за ней – и вся ее избушка. Но среди морщин светились глазки, как будто с другого лица – ясным, осмысленным светом, который успокаивал. Лиза не помнила, говорила старушка что-нибудь или просто глядела на нее своими ясными глазами и качала головой. Сама Лиза осматривалась по сторонам, и маленькая комната с печкой, простым деревянным столом и развешанными повсюду пучками пахучих трав казалась вполне сказочной, хотя на самом деле была просто бедной. Не видно ни телевизора, ни радио – ни даже зеркала, это Лиза точно заметила. И кошки тоже нет.

76


На столе появились пряники. Лиза покачала головой и спрятала за спину руки. Мама огорченно объяснила: – Вы извините, но она не будет. Она ни у кого ничего не берет. Тогда появился стаканчик земляники – свежей, крупной, душистой, только что собранной. Лиза опять покачала головой – и старушка покачала головой, спокойно, понимающе. А может, голова у нее качалась сама по себе. И Лиза глубоко вздохнула – оказывается, она и не дышала до сих пор, боясь, что ее заставят из вежливости и уважения к старшим давиться каким-нибудь угощением... А когда они уходили и спускались по ступенькам, свернутый в кольцо шланг вдруг пошевелился! Он пополз! Лиза замерла. А мама потом ненатуральным голосом говорила, что ужи – не змеи, они не опасные, ловят мышей, как кошки, и любят греться на солнышке. Это он на солнышко переползал. И что он наверняка ручной и пьет молоко из того блюдечка... И больше ничего не объяснила. Лиза только поняла, что кошка там не живет. Дома о лесной избушке не было ни звука, мама вела себя, как будто ничего и не произошло, и никому ничего не рассказывала – и Лиза поняла, что и она должна поступать так же. Тем летом они часто навещали старушку. Та их как будто ждала – и они шли гулять в ее чудесный лес, просто гулять. Вилась тоненькая тропа, словно ручеек из сухой хвои, – вилась низачем, некоторые ее изгибы ничего не огибали, и Лиза представляла, что самый первый человек, который ее протоптал, обходил несуществующие теперь деревья, пеньки или лужи, или медвежьи берлоги, или поваленные сосны, вывороченные с корнями. И до того ясно видела оба леса, настоящий и воображаемый, что начинала отводить руками невидимые ветви и провожать взглядом до самого неба незримые стволы со всеми их дуплами и сучьями – и иначе располагались небесные окошки, и менялось освещение. Оба леса то перемешивались, то проступали попеременно... Лиза спохватывалась – но мама, глубоко задумавшись, ничего не замечала. Если же Лиза случайно встречалась со взглядом старушки, то видела только ровное, понимающее одобрение. Как у учительницы, когда та ходит по классу и поглядывает в тетрадки, в которых всё правильно. Или как у Юли в больнице. А один раз вдруг пришло в голову, что старушка и сама видит то же самое, видит невидимый лес – но от этого не стало ни страшно, ни неудобно. И они продолжали все так же идти по тропе. Старушка только иногда поворачивалась к Лизе: – Не оглядывайся. Всякий раз тогда, когда Лиза собиралась обернуться. И это были единственные слова. Они совсем не говорили, ни о чем. Молчала даже разговорчивая мама. И когда Лиза уяснила, что их новая знакомая не будет комментировать каждый шаг, не будет абсолютно всё переводить в слова – в том числе их невидимый лес, который в этом совсем не нуждался и от слов мог только исчезнуть, – она вздохнула с облегчением, как тогда, в избушке. А старушка ходила на удивление прытко и легко. Куда быстрее и Лизы, и мамы. И совсем не уставала. Ее словно ветерком перегоняло, как сухой листик. И когда встречался удобный пенек, не присаживалась, будто кто-то говорил: «Не садись на пенек, не ешь пирожок» – и пирожок не ела. Пирожок, если он был, или кусочек хлебушка, или вареное яйцо, или конфетку они просто оставляли на пеньке. Лиза клала подарок своей рукой, а старушка кивала: – Лес тебе спасибо скажет. Видимо, лесу угощение нравилось, потому что в следующий раз пень оказывался пустым. И Лизе нравилось угощать лес, и теперь она понимала, что когда папа, возвращаясь с дачи, приносил ей гриб или мелкую лесную малину и говорил: «Лисичка – или зайчик – тебе прислал», это не были выдумки для маленьких, как ей поначалу казалось. Почему бы им в самом деле не передавать друг другу приветы и подарки. Может быть, и лес видит в Лизе что-то настоящее, не просто девочку в зеленом платьице. А когда они встречались с ручьем, тоненьким, но таким же прытким, как старушка, он всякий раз выводил их к озеру, и Лиза каждый раз удивлялась: казалось, они забрались в такие дремучие места, а город рядом – вон он, городской парк, наверху, где две березы растут, обнимая друг друга. Это дерево любви, на которое все разноцветные лоскутки привязывают. А старушка, улыбаясь морщинами, объяснила им – больше жестами и качанием головы, чем словами, – что любовь тут ни при чем, люди придумали игру и играют, а дерево совсем не для этого. А для того же, для чего и пенек, догадалась Лиза.

77


Она каждый раз здесь умывалась в ручье, и старушка всегда зачерпывала воду по течению – Лиза это точно запомнила, потому что тогда немного воды попадало из ручья и немного – из озера, в которое он впрыгивал с коряги и камней. Вытиралась она носовым платком – мама каждый раз клала ей в кармашек новый, потому что мокрый старушка повязывала на ветку березы, приговаривая: «Истлеет – и сгинет болезнь» – а может, это показалось. Лиза заглядывала в озеро – вода была зеленой-зеленой, в ней отражалась трава с крутых берегов, и много травы росло на дне, – и получалось, что озера тоже было два, и они показывали себя по очереди, и перемешивались. Вдруг отчетливо высвечивалось дно с осокой и водорослями – и тут же пряталось, и опять оставалась только поверхность и отражения. Озеро играло с Лизой, и Лизы точно так же было две – одна на берегу, другая там, внизу, в зеленом мире, сливаясь с ним зеленым платьем, – но тут же по поверхности шла рябь, и водяная Лиза исчезала, и настоящая не успевала ее рассмотреть. Лиза тем летом вообще не видела своего отражения – все зеркала на даче куда-то необъяснимо исчезли, как не было их и в избушке. Не заметить этого она не могла, но и не огорчилась. Те же медсестры, которые жалели больных детишек, однажды наперебой потешались над ней, также полагая, что их никто не слышит: – А шея-то, шея – как у гусенка! – А глаза-то, глаза – в таких кругах – прямо панда!.. И Лизу никогда не тянуло рассмотреть свое лицо в зеркале или даже просто скорчить себе рожу. Когда же Бурматовы вернулись в город, из темной прихожей навстречу Лизе шагнула незнакомая высокая девочка с сосредоточенным лицом, совсем ее не замечая и глядя куда-то насквозь – и Лиза успела испугаться, прежде чем поняла, что это их прежний трельяж стоит на прежнем месте. – Совсем спятила, к шептунье девочку потащила! Сама не знаешь, что творишь! – Не потащила, а повела! Что ты орешь на весь дом? Что плохого в народной медицине? – Ага, боишься, что услышат! Болезнь в лесу оставить, тоже выдумала! Будто бы на даче не тот же самый лес! Лиза не первый раз слышала это слово и не переставала удивляться, почему его придумали. Старушка никогда ничего не шептала – а ведь это о ней кричит папа. Обычно проблемы в семье обсуждались по-деловому, с позиций «рационально» и «практично», и эти разговоры напоминали шум машин за окнами или фоновый гул водопроводных труб. Но если речь вдруг заходила о родственниках, неизменно следовал большой взрыв. Причем о каких-то неведомых, которых Лиза с Аней не видели и уже не увидят, и о которых в спокойном состоянии не упоминалось. Иногда только у мамы прорывалось нечаянно. Когда она, например, случайно заглянула в раскрытое «Детство Никиты» – и забыла, куда шла, всё стояла и читала, да вдруг как рассмеется. В том месте, где матушка бранит Никиту, что он обленился и «готовит из себя, очевидно, волостного писаря или телеграфиста на станции Безенчук». – Мой отец, ваш дедушка, как раз был сыном волостного писаря! – сквозь смех объяснила она. – К тому времени у них ничего не осталось, ни земли, ничего – знаете деревню Тучково? – и ее не осталось. Так ваш прадед пошел в управляющие в Благовещенскую усадьбу – это где теперь музей, а еще служил писарем. Тучкова все уважали! – мама говорила каким-то незнакомым голосом, и Аня с Лизой, оставив одна – уроки, а другая – карандаши, смотрели на нее во все глаза. – Говорят, когда барскую усадьбу жгли, его флигель тоже загорелся, так все тушить кинулись. Барина – жечь, а его – тушить, представляете? Да куда там! Ветер переменился – и барский дом уцелел, а домик вашего прадеда полыхнул до самого неба! Все только диву давались – что же так может гореть, какое такое добро. А потом уголья разгребали – одни страницы да корешки обгорелые. Целая библиотека сгорела, он так горевал. Но не сердился на мужиков, а раздал им, что уцелело: кому – Кольцова, кому – Фета. Очень стихи любил... Большая ветхая книга лежала у них на самой верхней полке, как будто пряталась – а Лиза всё равно добралась как-то раз. Это был Пушкин, «Руслан и Людмила», и среди знакомых букв – незнакомые и как будто лишние, но все равно все понятно, а стихи идут в два столбика. И такие большие поля у страниц, что еще целый столбик можно разместить – или нарисовать картинки! – даже руки потянулись к карандашам. Почему-то эта сказка была волшебнее, чем их новый

78


«Руслан». Лиза попыталась представить целую библиотеку из таких книжек – такую же большую, как родительская – и не смогла. А мама продолжала: – А сын его, ваш дедушка, был моряком. В Балтийском флоте служил, вернулся домой после ранения... – Это в Великую Отечественную? – со знанием дела спрашивала Аня. – Нет, в Первую мировую еще. Он же поздно женился. В Великую Отечественную, в сорок третьем – это я, младшая, родилась, а он уж вскорости умер. Сердечник был. Только его родной брат, доктор, умел ему помочь – когда отцу плохо становилось, делал ему какой-то укол прямо в сердце. Среди ночи прибегал, в одних кальсонах и с чемоданчиком. Говорил еще: «Ты живешь, пока я жив. Умру – и ты следом за мной». Так оно и случилось... А женился отец на простой девушке, только она ему очень необычной показалась. Строгая, на гулянки не ходит, все о чем-то задумывается. А он был мастер на все руки, что угодно мог починить, от швейной машинки до радио, и лудить-паять, и всё такое, к нему все обращались. Как-то ее родители со стенными часами прислали, а он спросил, о чем это она всегда мечтает. А она говорит: выучиться на учительницу и ходить в белой кофте... Лиза слушала, забыв обо всем, а Аня еще была в состоянии спрашивать: – И выучилась? – Нет, замуж вышла и нас троих родила – тетю Василису, тетю Светлану и меня. Это же я вам о маме своей рассказываю... – А белая кофта? – Сшили! Дедушка ваш работящий был, в войну так и жил прямо на заводе... Вся стена в грамотах... А в праздник ему премии давали, отрезы – ситец, шерсть. Сшили маме белую кофту, батистовую, праздничную... – А кем он был на заводе? – Слесарем. Я же говорю, любой механизм мог починить – и станки, и весы огромные... – Обыкновенным слесарем? – В голосе Ани подрагивало разочарование. – Но как же... а море? Ты же говорила, он был моряком? И Лизе становилось за нее неловко, как будто неведомый дедушка мог услышать. Он так любил всяческие устройства и конструкции, внутренности которых могли показаться сплошным хаосом, нагромождением рычагов и рычажков, колес и колесиков, зубчиков и шарниров; любил, едва прикоснувшись к ним, как доктор к пациенту, почувствовать, где прячется истинный хаос – неполадка, и осторожно начать ее устранять, возвращая стройный порядок жизни и слаженность. И какое же удовольствие – восстанавливать этот порядок вручную, ощущать его кончиками пальцев – как тонкие стальные спицы, например... Лиза так ясно всё представляла. И называть это «обыкновенным» и кривить лицо?! А мама, поколебавшись, достала фотокарточку – ту самую, желтовато-потертую, толстую. В старинном салоне стоит во весь рост усатый моряк, опираясь рукой на высокую тумбу с цветочной корзинкой. А на обороте напечатано письменными буквами, с ненужным твердым знаком: «Эд. Меркель, С.Петербургъ, Офицерская № 41». И даже телефон: 492-64. «Негативы сохраняются». А на виньетке – лев и единорог и корона посередине. И суровость морской формы в сочетании с жеманным салоном и тумбой с букетиком – вся эта необычность примирила романтичную Аню с грязным заводом, которого во время вылета птички еще не предвиделось. Мама поставила фотокарточку на серванте, рядом с другим портретом – другого деда, Бурматова, лихого, молодого, в буденновке, с саблей и с таким же воякой-товарищем. Об этом деде отец им часто рассказывал: что он был герой, что «порвал со средой» – невежественными старообрядцами – и стал красноармейцем, и что геройски погиб на войне. Аня с Лизой и этого дедушку видели только на снимке. А потом и случился тот самый большой взрыв. – Зачем ты это вытащила! – кричал отец. – Ты же коммунистка! А вдруг они кому-нибудь расскажут? Случайно сболтнут! Ты соображаешь, что может быть? – А что такого! – кричала мама. – Это мой отец! Чем он хуже твоего! Он был беспартийный большевик! Он просто не пошел в партию! А люди его уважали, по всем делам приходили советоваться! В депутаты выбирали всегда! – Непонятно, как его не шлепнули! Из дворян! Из бывших! – Да это твой отец из богатеев! Непонятно, как его не раскулачили! – Да мой отец – таких, как твой отец...

79


И портрет деда-Тучкова с серванта исчез. Когда утихли страсти, победил рациональный аргумент: а вдруг это прошлое испортит девочкам будущее? И хотя через совсем короткое время вместе с Советским Союзом развалилась и партийная организация НИИ, которой так боялись папа и мама, и о предках, о которых раньше было страшно упоминать, стало можно с гордостью рассказывать, родители на всякий случай продолжали молчать. Так надежнее. А тогда Лизе казалось само собой разумеющимся, что так же, как у родителей – две «Правды», у нее есть два деда – один напоказ, другой тайный. Обладающий всеми свойствами невидимого мира, он вполне может исчезнуть, если начать говорить о нем вслух – поэтому вариант «случайно сболтнуть» исключался. Но почему о старушке-шептунье тоже кричат и ссорятся? Она тоже родственница, о которой нельзя говорить? Лиза понимала, что лучше не спрашивать напрямую, и по недомолвкам и обрывкам, по разговорам мамы с тетей Людмилой заключила: как ни удивительно, это в самом деле так. Сгорбленная старушка оказалась не кем иным, как деревенской сестрой ее, Лизиной, бабушки, мечтавшей о белой кофте. Потом, когда пошел раздор, тетя Людмила кричала: «Вот я расскажу, где следует, что ты, научный работник, ребенка у знахарки лечишь!» Как будто эта «знахарка» не ее кровная родственница, удивлялась Лиза. Но, должно быть, пробившимся к лучу света, в город, к прогрессу, в самом деле казалось неприличным замечать невежественную деревенскую бабушку из прошлого века. После войны, когда город был сожжен и разрушен, да так, что по сей день не все старые улицы восстановлены и заросли лесом, она жила совсем одна в уцелевшей избушке, без водопровода и прочих удобств, и за еду отчитывала испуг и заикание, собирала разные травки – сонные, от простуды, от желудка. На следующее лето мама с Лизой опять навещали «шептунью», а потом заходили все реже и реже. Но в деловые обсуждения родителей – купить одежду... отоварить талоны... лечить Лизу... где взять денег... – неизменно включалась статья расходов на «бабушку». *** Домик на отшибе по-прежнему стоял без забора, и даже на крыльце было кошачье блюдечко, как много лет назад. «А вдруг она куда-нибудь ушла? – засомневалась Лиза. – Стоять и ждать? Сейчас никто никуда не приходит, заранее не созвонившись». Но спрашивать у родителей номер мобильного телефона старушки, которая снимает у них этот домик, не хотелось совершенно. Хотелось вот так – прийти невзначай и всё узнать... – Здравствуйте! С наступающим! – раздался голос за спиной – приятный и совсем молодой. И женщина, спешащая навстречу Лизе, оказалась стройной, вьющиеся пряди разлетаются из-под капюшона, съехавшего на затылок, – сразу и не скажешь, сколько лет. – Да, я молодая пенсионерка, – немного кокетливо подтвердила она и продолжала, отпирая дверь и пропуская Лизу: – Ходила на рынок котят раздавать. Черненького котика пристроила – он красавчик был, в белых носках, с белым галстуком, усишки белые на черной морде – сразу взяли! А вот кошечки назад вернулись... Говорила она, словно продолжая уже начатый разговор. А когда расстегнула пуховик, Лиза увидела двух маленьких серых котят, уснувших у хозяйки за пазухой. А Маргарита Сергеевна сообщила, что узнала Елизавету Андреевну по фотографии, которая стоит у ее родителей в серванте, и что на самом деле она еще интереснее, чем на снимке, и что вот мобильник несколько дней не проплачен – приходится ждать до пенсии, и связь, к сожалению, только такая – пешком через весь город. – Знала бы, что вы ко мне собираетесь – сама бы зашла к вашим родителям, ведь мимо проходила! Лиза вошла в комнату и сразу обрадовалась: никакая современная обстановка не появилась и ничего не испортила. И телевизора по-прежнему нет. – Да он мне совершенно не нужен! – перехватила ее взгляд Маргарита Сергеевна. – Вы не представляете, сколько у меня времени появилось, когда я перестала высиживать у этого ящика! Не поверите – всю классику перечитала. И поняла, как же себя обкрадывала, когда моя жизнь утекала в эти сериалы и непрерывную говорильню... Ах, что же это я болтаю? Давайте чаю? С мятой, с пряничками!

80


Да, здесь можно жить спокойно, без телефона, Интернета, без ящика, без ненужных связей с внешним миром. И много вещей перевозить ни к чему, лучше пусть останется как есть. Но вдруг молодая Маргарита Сергеевна, которую здесь тоже всё устраивает, собралась обосноваться в домике до конца дней своих? То есть еще лет на тридцать? Конечно, можно по праву хозяйки распрощаться с ней без объяснений – но выставить жизнерадостную кошатницу... – Так Светлана Даниловна нашла мне замену? Вы ведь это пришли сказать? А я, признаться, очень неловко себя чувствовала, когда пришлось сообщить, что съезжаю. Вряд ли быстро найдутся жильцы в такой глухой угол... То есть, мне-то он в самый раз, а вот кому на работу ездить или детей в садик водить... Еще этот кризис – ни у кого денег нет... Ну, раз всё уладилось и ваша семья не в убытке – и слава богу... Выходит, не надо никого выставлять? Удача! Или знак, что всё продумано правильно. Лиза покивала и из вежливости спросила, куда переезжает Маргарита Сергеевна. Оказалось, недалеко, из окошка видать. – Там дом милосердия построили для одиноких стариков. Нет-нет, я туда – работать, им медики требуются! Зарплата невысокая, молодых не привлекает. Зато жилье там же предоставляется, комната, мне очень удобно... – Так вы врач? – Лиза даже не удивилась – в этой избушке кто попало вряд ли оказался бы. А вот Маргарита Сергеевна немного удивилась: – Ну да, я онколог, с довольно известным именем. – Прозвучало это вместе простодушно и тщеславно, вызывая невольную улыбку. – Ваши родители, наверное, не сообщали вам подробности? Неудивительно, что вы смотрите на меня, как на какую-нибудь чудачку. Впрочем, а кто же я? Карьеру бросила ради деревни... Да, Елизавета Андреевна, вот так жизнь и проходит: утром не успеешь проснуться, а телефон уже звонит. «Слышали, что вы хороший специалист... нужна ваша помощь». И сразу же мысль: вот оно! не зря живу на свете! всем нужна! А потом – ну, сами знаете: сплошная работа, нет времени на друзей, нет времени на семью... У вас есть семья? Ну, вы еще молодая, а я... И чем же утешиться? Зато есть главное – самореализация! Успех, независимость, уважение! А толку? Мне же нечего вспомнить, кроме успехов на работе! Может быть, вам это еще не знакомо? Не ощущали никогда – вы ведь тоже живете в мегаполисе? – что редко замечаете вкус еды, запах ветра, звезды на небе? Лиза ничего не ответила, но подумала о Кочубее. Может, господин Логинов прав, и это в самом деле возрастное? Но Маргарита Сергеевна неожиданно перескочила: – А сколько раз я видела людей на последней стадии рака, и приходилось сообщать диагноз, отвечать на вопрос, сколько им осталось! И чаще всего это были не старики, а люди среднего возраста. Им после приема надо было срочно бежать на работу или еще куда-то и что-то там очень важное делать. Они все ужасно спешили – и рядовые работники, и боссы, и бедные, и с приличным достатком. Всех их ждали неотложные планы, люди, встречи. А я не знала, как сказать, что на самом деле ничего этого уже нет. Что самое важное – это успеть помириться со взрослыми детьми, или правильно оформить завещание, чтобы не оставить родных без квартиры, или сказать что-то важное близким, или дойти до храма, наконец. Просто успеть сделать всё, что всегда откладывали на потом! Успеть за оставшиеся дни, месяцы, годы – кому как повезет. Ах, Елизавета Андреевна, как же я тогда лучше их всех понимала, как им надо правильно жить! Лиза, успевшая снять с вешалки свою белую шубку, опустила ее на табуретку – или это руки опустились, – а серый котенок уже карабкался по рукаву. – А когда я увидела собственный диагноз, то совершенно растерялась! И совершенно не знала, что же делать в первую очередь, что во вторую! У меня нет ни близких родственников, ни близких друзей – никого, кроме кошки. Писать завещание на кошку? Оказалось, что ничего у меня нет! Никаких невысказанных слов, которые еще можно высказать, и кому-то это будет нужно. Никаких неисполненных обещаний – я никому и ничего не обещала. Я оказалась перед очевидностью, что мой уход ни для кого ничего не изменит. Меня никто не ждал, кроме моих пациентов. Да и тут нашлись бы коллеги, которые успешно и чуть ли не с радостью меня бы заменили. Вы извините меня, ради бога, за этот монолог! Вы, должно быть, очень чувствительная натура, Елизавета Андреевна, даже с лица сменились... Ах ты, котеныш, куда по белому полез?! – Нет-нет, ничего, – пошевелила губами Лиза. – Так вы приехали сюда... – Ах, что вы, моя девочка, конечно, не умирать! Я приехала сюда правильно жить. Потому что когда оказалось, что просто перепутали бумажки, я все равно не смогла вернуться в русло инерции. Ну, конечно, проверилась еще раз, в другом месте, чтобы не сомневаться. Самой себя ведь лечить невозможно, хоть и все симптомы знаешь, и опыт большой, и к панике я, как раньше думалось, не склонна... В общем, я приняла решение в корне изменить свою жизнь, пока нет

81


серьезных заболеваний, если уж нельзя начать ее с начала. Даже на пенсию вышла до положенного срока, в деньгах потеряла, но о них ли тогда было думать! Только о совсем маленьком домике, и чтобы церковь из окна видать... Но я вас совсем заговорила. А вам не надо котеночка? Жаль, они такие хорошие, к лоточку потихоньку приучаю. Может, знакомых поспрашиваете? А ключ вам как – сами зайдете или родителям отнести? Да, конечно, маленький домик и церковь в окне. Это наилучший вариант, недаром же он пришел в еще одну голову. Леонид Борисович, конечно, прав – сейчас лечат то, что не лечили раньше, медицина за это время продвинулась, уже и пересадку сердца сделали. Вот только какова стоимость прогресса – когда в клинике представили примерный расклад, стало понятно, что надо просто ехать домой, в домик, в лес, который теперь если и не заберет болезнь, то хотя бы даст покой. Как-то Аня рассказывала, что великий архитектор Гауди поклонялся природе до такой степени, что полагал неправильным любое вмешательство в нее, даже очки считал вмешательством: сколько зрения дала тебе природа, стольким и пользуйся. Вот и Лизе остается просто пользоваться тем, что дано. И дома молчать. Что толку, если убитые горем близкие начнут суетиться? А провериться еще раз и в другом месте, как Маргарита Сергеевна, или как предлагает Леонид Борисович – подпитывать ненужные надежды. Лиза и сама догадалась это сделать, и результаты совпали полностью. Дневник Тани Майской Сегодня я вязала шарф одна – Лиза с утра исчезла. Без нее на диване под лампой было пусто, но я все равно там сидела. Только не знала, как закончить шарф, чтобы он отделился от спицы, а ведь его почти пора дарить – сегодня Новый год, и папа может приехать. Пришлось пока оставить так. А все выглядывали в холл и сразу спрашивали: «А где Лиза?». И Шницер, и Волчок, и Логинов, и Кочубеи. А на шахматном столе одна белая пешка не в строю, а посередине. С прошлого раза фигуры так и остались на доске, но они все стояли ровно, и вдруг одна пешка вылезла. Наверное, это горничная пыль протирала. Короче, все утро – тоска. Сесть бы за ноут и забыть обо всем. Наивные родители понаставили всяких фильтров в Сети и думают, что оградили меня от ужасного взрослого мира. Уж тогда бы взорвали его, что ли, для надежности. А всё Олька! Осталась только почта и какие-то детские порталы, на которые я и раньше не заходила. Боятся, что полезу во всякое порно! Смешно! О., как обычно, судит по себе. И домашнюю библиотеку от меня заперли, чтобы я читала исключительно по дурацкой школьной программе. А здесь, в лесу, Интернет вообще не ловится. Так ведь им в голову не придет, что можно обойтись и без Сети, и без фильмов. Не заметили, что у меня от английской школы осталась куча книжек, и «Грозовой перевал» в том числе. Они от меня Интернет прячут, а я от них – свой перевод – всё нормально. А если бы до дневника докопались, все равно не прочитали бы без переводчика... Кажется, я по своим Кэтрин и Хитклифу больше скучаю, чем по родителям. Но решила, что с этим всё – значит, всё. Пойду на воздух. Там мне без конца попадался длинный Логинов в своем длинном пальто – ходил, как нарочно, по нашим с Л. аллеям. Он сегодня никуда не уехал. Перед самым Новым годом никто не работает, кроме моего папы. А потом пришло в голову, что Логинов и правда там ходит нарочно! Может, думает, что Л. вот-вот придет. Я его, кстати, и в бассейне утром видела в обычное Лизино время! Всё это так смешно, что я, сама не знаю как, поделилась с Волчком. Волчок тоже мне попался на аллее и спросил, а что дальше в лесу, в той стороне, потому что мы с Л. туда ходили, а он еще нет, и как это мы не боимся далеко забредать. И я сказала, что ходить сейчас легко, потому что снег не мешает, и не страшно, потому что всё видать насквозь. Честно говоря, это Л. не боится, но получается, что как будто бы и я. А если пройти еще дальше, Л. говорит, должен быть залив с пляжем, причалом и лодками. Туда доходит озеро. Это только кажется, что оно круглое, как тарелка, и далеко отсюда, а на самом деле оно похоже на кляксу, и в нем много разных укромных заворотов. На том пляже раньше и музыка была, и магазинчик с лимонадом и сладостями. И Л. с подружкой сидели на причале, болтали ногами и ели эклеры, и не простые, а шоколадные. А вот мы с ней дотуда ни разу не дошли, все времени не хватало. Волчку было интересно, и мы всё говорили и говорили. Тут-то я и предположила, что Логинов, который продолжает мелькать, бродит по Лизиным аллеям. И мы нарочно мимо него прошли, громко говоря: «Когда же Лиза появится?» – «Да вот она звонила, уже подходит к воротам!» И, спрятавшись в беседку, помирали от смеха, глядя, как г-н Длинный медленно и важно направился к воротам. А потом опять протопали мимо него, как ни в чем не бывало: «Что же она так опаздывает?» – «Сказала, потом расскажет! Задержится еще минут на десять!»

82


Никогда бы не подумала, что могу так дурачиться, да еще вместе со взрослым мужчиной! Но это оказался самый веселый и счастливый момент чуть ли не за все последнее время. Главное, Волчку было так же весело – он не притворялся, я следила. В общем, Логинов у нас совсем замерз, а мы – нисколько, потому что бегали туда-сюда. А потом Олька вылезла – увидела из окна и завидно стало. Ну, ей мы ничего не сказали, только переглянулись. Она, конечно, давай щебетать о своих преподах и экзаменах, как будто это кому-то интересно, и кто как в их группе собирается Новый год отмечать. И всё выспрашивала Данилу, а где он учится, а может, уже работает, и где живет в Москве, и останется ли здесь на новогоднюю ночь. Но он отвечал отговорками, только про деревяшки охотно говорил, когда О. спросила, чему он учится у Шницера. А ей про деревяшки было совсем неинтересно, а интересно, кто у него друзья и как они развлекаются, и нет ли каких-нибудь общих знакомых. Но тут Ш. помахал из окна, и Данила побежал к нему. А мы остались. О. – так странно! – никуда не торопилась и начала говорить о Даниле, и как я думаю, почему он вот так сказал или вот эдак посмотрел. Да ей сроду дела не было, что я о чем думаю! Я сначала отвечала, только чтобы отвязаться, а потом увлеклась. Разговаривать о Даниле оказалось так же интересно, как гулять с ним самим и вместе издеваться над Логиновым. И мы ходили по морозу еще целый час! По-моему, мы с О. за всю предыдущую жизнь не сказали друг другу столько слов, не считая ругани. За обедом было весело. Во-первых, нам дали настоящего целого поросенка с гречневой кашей. Сказали, что это по-русски и по-новогоднему, и что говядина под запретом, потому что наступает Год Быка. А свинью – можно. И поросенок нам загадочно улыбался. Во-вторых, слышно было Лизу, Данилу и Ольку, а не одну Аллу, как всегда. Хотя А., едва усевшись, раскрыла рот и сообщила Л., что увидела сегодня Логинова в плавках в бассейне, и что у него оказались та-акие мускулы, которых она никак не ожидала. А Л.: что же вы хотите, в силовых структурах так положено, у шпионов-то. Серьезно говорит, а на самом деле смеется, только А. этого не видит – и опять про мускулы. Кочубей кислым голосом переводил разговор на кризис и национальную идею, но она не унималась и замолчала, только когда появился сам Логинов. Тогда А. начала ныть, что диетолог запретил ей картошку и назначил зелень, а она без картошки умрет, а зелень невкусная. Л. сказала, что будет с ней зелень за компанию, и А. успокоилась. Кочубей пытался заговорить о национальной идее с Логиновым, но тот отмолчался. Видимо, крепко промерз. Ел поросенка, ни на кого не глядя, как в самом начале, когда мы еще не перезнакомились. И тут прибежал Данила! И принес пирожные, шоколадные эклеры! Огромную коробку! Наверное, в город за ними сгонял. Все оживились. А Логинов злым голосом: – Неужели будете? Там же сплошные жиры. А диета? А зелень? Понятно, что он говорит это одной Л., но дура Алла замахала руками: – Ну, зелень уже съели, теперь и пирожные можно! А Л.: – Конечно, будем. Они такие вкусные. Молодец, Данила! Ты просто Дед Мороз. И Данила весь светился, и мы ели пирожные. Правда, вкуснее не бывает. А потом Данила поставил вместо обычной здешней музыки Петра Налича, а Олька после него – «Мельницу». И оказалось, что Л. тоже слушает фолк-рок, и тоже «Мельницу». Всем понравилось, даже Антонине Ивановне. Один Логинов скривился. – Да ладно вам, прикольная такая молодежная музычка! – примирительно говорил Кочубей, но Логинов не примирился и давай умничать: музыка – это послание от Бога. Бах и другие великие передали его без искажений, потому что от Бога были в двух шагах, а всякие прочие – страшно далеко, и потому их музыка со страшными помехами. А то, что сейчас играет – это вообще одни помехи. Ну, хоть растолковал, чего ему не так, не то что родители: не нравится – и всё, а что именно, сами себе не пытаются объяснить. Но у всех сразу стали скучные лица. Алла спрашивает: – Господин Логинов, а вы замечаете, что Новый год наступает? Вы о несерьезных вещах умеете говорить? Логинов: – А зачем о них говорить? А. махнула рукой и потянулась за следующим эклером, а Логинов добавил с презрительной миной: – Ну да, у нас за столом или о смысле жизни – без тормозов, или уж анекдоты травить, все равно, старые или пошлые. А. обрадовалась: думала, что он сейчас расскажет анекдот. Но он не рассказал. А Л. с О. вообще всего этого не слушали, а болтали о Хелависе из «Мельницы», какой у нее необычный голос, и как она играет на арфе, а потом съехали на нескончаемые Олькины экзамены. О. их боится, а Л. сказала, что пустяки, Халява поможет. Это такая студенческая богиня. У нее еще есть помощники: Нуифиг всемогущий, сестры Несейчас и Дапотом, храбрые воины Нунесдам, Пересдам и Академ. Кочубей ничего не

83


понял, и его просветили: еще есть студенческие боги Вотвезет, Какнибудь и Ясодрал – они добрые. А есть пакостные – Незачет, Научрук, Курсовик и Этодва. А самый главный и самый злой – Деканат. Лиза, Олька и Данила объясняли Кочубею страшными голосами: – Раз в полгода темные силы собираются на шабаш, именуемый сессией! – И тогда надо соблюдать пивной пост и вести праведную жизнь! – И читать нараспев древние книги: эпическую сагу «Интеграл» и сборник поэм «Макроэкономика»! А Кочубей травил свои студенческие байки из прошлого века. Пирожных не ел один Логинов. Всю дорогу до коттеджа мы жгли Данилины бенгальские огни, а Олька с Д. побежали в деревенский магазинчик прикупить петарды. Л. осмотрела шарф и предложила довязать еще пару сантиметров. Мы устроились на нашем месте, и тут я заметила, что на шахматной доске выдвинулась еще одна пешка! Черная! Она шагнула навстречу белой, причем так, что та могла ее съесть. Это даже я видела, с моим знанием шахмат. Вряд ли это горничная, в такое время они не убираются. Может, просто сдвинул кто-нибудь? Никто не разошелся по комнатам, только маленького Мишку спать уложили. Кочубей сразу принялся варить кофе. Алла говорит: – Надо же, у нас в номере такой прекрасный телевизор, а мы почти не смотрим. Я тут совсем отбилась от телевизора! А вы, Антонина Ивановна? Вы все время в программе что-то отмечаете. А.И. говорит: – И я не смотрю. Отмечаю хорошие старые фильмы, а потом не смотрю. Вот сегодня «Карнавальную ночь» не посмотрела. Как-то не до этого. С вами-то, с живыми, веселее. Все подхватили: и я, и я не смотрю. Оказалось, тут все эту привычку забросили, а у Шницера так и дома телевизора нет – вообще. – Что, так плохи дела? – посочувствовала Алла. – Это, наверное, из-за кризиса? Заказы пропали? – Почему же, есть заказы. Оказалось, Ш. телевизор много лет принципиально не смотрит, не хочет, чтобы его зомбировали. Говорит, что хватает фактов в новостях по радио, которые десять минут, а всякие развернутые мнения его не интересуют. А заказов полно, даже без выходных работать приходится. Он делает лестницы и всякие декоративные работы из дерева в загородных домах. А люди с деньгами их как раньше строили, так и теперь строят. Кочубей тем временем аппетитно хлебал кофе и говорил что-то такое Логинову, что человеческий эгоизм разросся до глобальных размеров, и потому природа привела нас к глобальному кризису, для осознания этого зла. А Логинов: да не пугайте вы, кризис – не страшилка, а новая долгосрочная форма жизни, и еще будет полно времени о нем поговорить. Он отмахивался от Кочубея, как будто ждал, чтобы все разошлись, а сам уходить не собирался. Ну и Кочубей не собирался, а опять завелся о том, как надо правильно всё в стране разрулить, а Логинов: ну, раз у вас все так продумано, вы лучше об этом напишите, чтобы умные мысли не растерять. Но Кочубей никак не отцеплялся. Наконец два сантиметра закончились, и Л. начала мне показывать, как снимать петли. Темнеет рано, и от зимы, и от деревьев вокруг, и я поднялась включить лампу. И опять быстро-быстро поблескивали спицы и Лизины серебряные кольца – тоненькие витые, и с черными узорами, и змейка с глазами. Жаль, что я уже научилась вязать, а значит, мы больше не будем так сидеть. Взгляд упал на шахматный столик, и я аж подскочила: черной пешки нет! На ее месте стоит белая, она ее съела! Когда это произошло?! Я же все время сидела рядом! И все остальные сидят на своих местах: Алла со Шницером, Логинов с Кочубеем, Вася с кошкой, Антонина Ивановна с программой. Никто не входил и не выходил. А Л. вдруг легонько толкнула клубок, который стал совсем маленьким, и он укатился с дивана под шахматный столик и еще дальше. Она нарочно его укатила! Кошка тут же на него напала и завертела всеми лапами, и все невольно повернули головы в ее сторону. А Л. встала, будто бы поднять, и незаметно передвинула еще одну черную пешку. Оглянулась на меня, прижала к губам палец. Я тут же сделала вид, что ничего не вижу, даже повернулась к столику спиной, чтобы не помешать второму невидимке, хотя и спиной продолжала смотреть на шахматы, и не могла ни о чем другом думать. Кто же второй?! Шницер с Аллой все обсуждали деревянные дела. – Ну, перегружаться все равно не стоит, здоровье подрывать. Вот в праздники немного передохнешь, уже кашлять стал поменьше. Это что, хронь?

84


– Да просто дурная привычка. Здесь воздух легкий, сосновый – правда, полегчало. А то уж думал бросать свои лестницы – тяжело становится. Только не знаю пока, на что переключиться. Хорошо, Данила сейчас помогает. – Чудесный мальчик! Веселый, общительный! А тебе он прям как сын! – нахваливала А. Тут Логинов поднял голову: – Сын банкира Волкова. Он так это сказал, что все услышали. И сразу повернулись, как на кошку с клубком. У меня клубок упал по-настоящему, когда он начал говорить. Что Данилин отец – то ли в десятке, то ли в двадцатке самых богатых. А отпрыск, как пишут в газетах, учился в Англии. А здесь, по-видимому, экзотику ищет, потому что во всех странах уже был, а в своей провинции не был. Нацепил драные джинсы и приехал, как в зоопарк, – на простой народ посмотреть, повеселиться. – Да ладно вам разыгрывать! – не поверила Алла. А я – так сразу поверила. Просто все пазлы сложились – почему Волчок нам с Олькой ни о себе не хотел рассказывать, ни о своих друзьях. Потому что мы на другой ступеньке. Мне наплевать, а О. расстроилась бы – хорошо, что сейчас не слышит. У нее в компании смотрят, у кого какие статусные вещи – часы или мобильник, и если дешевле, чем у них, начинают демонстративно презирать. В школе «благородных девиц», куда меня в этом году засунули, примерно то же самое. И на его ступеньке, наверное, тоже. Надо, когда О. вернется, осторожно ей рассказать. Непонятно только, Волчок не хотел разницу между нами подчеркивать, или мы правда аборигены для веселья. А Логинов утверждает, что ничего не перепутал: он видел Волчка вместе с его отцом на каком-то закрытом приеме у финансистов (значительно так – вот куда я вхож!), а здесь не сразу узнал, потому что там он выглядел иначе. – А что вы о нем знаете, кроме того, что Филипп Евгеньевич рассказывал? Разве он, такой общительный, не отмалчивался на вопросы об учебе и родителях? Скромный ученик резчика по дереву! Вам не показалась странной эта скромность? С чего бы краснеть за такую семью? – пошел в наступление Логинов, как будто хотел Данилу в чем-то уличить. Как будто каждый тут обязан о себе отчитываться! Какой он мерзкий! Кто угодно другой то же самое рассказал бы иначе, нормально, без гадких намеков! Сидел бы лучше молча, как в самом начале, когда на лбу было написано: «Это всё не мое дело, плевать мне на вас всех». Это действительно не его дело! И видно, что всем неприятно его слушать, точно так же, как мне. Алла повернулась за помощью к Шницеру – и он подтвердил, что Логинов не врет, и в то же время – что все врет и лезет в то, чего не знает! Ш. делал для этого банкира – не лестницу, а то, что любит делать больше всего, только такие заказы редко бывают – деревянные скульптуры для сада и дома, в древнерусском стиле, потому что банкир увлекся всем русским и древним. Даже бивни мамонта приобрел. А Данила увидел и тоже увлекся, и захотел посмотреть, как это делается, пришел к Ш. в мастерскую и больше не ушел. Он правда в Англии учился – его туда спровадили, когда его отец женился второй раз и родились другие дети. Прямо как у нас – я как раз «другие дети» и есть. Представляю, что О. думает обо мне и о моей маме, хотя ее из дома никто не выставлял... А Данила показался Ш. одиноким и заброшенным, потому что родители мало обращали на него внимание, сплавляли всяким частным учителям и считали, что он должен быть счастлив. А Ш. сразу увидел, что это не так. И сейчас не уверен, что ему нужно больше, деревяшки или общение. – Мало ли какие прихоти... – начал Логинов недовольно, но все слушали Ш., а его никто не слушал. А Ш. еще сказал, что Даниле в самом деле интересно, как живут другие люди, не его круга, это всем всегда интересно, и ничего в этом особенного, и никакой это не маскарад и не зоопарк. Я вспомнила, как принц Флоризель переодевался и ходил по городу, искал приключений, и еще Золушку, которая тоже переоделась, чтобы проникнуть во дворец, – и правда, все рвутся в противоположный мир. Надеются, что там что-то особенное. Ш. так хорошо говорил, и я так обрадовалась, что наш Волчок нас не обманывал, а просто не хотел, чтобы на него сразу навесили ярлык – как у нас в «благородных девицах», где главное, кто у кого отец, и для учителей, и для девчонок. Кстати, почти вечер, папа, наверное, уже в пути... А тут Л. взяла и добила Логинова! Которого все дружно не любили, а любили Волчка, хоть он формально все-таки обманщик. Причем она Длинного будто бы оправдала: – Да какая разница, кто мы и откуда. Просто г-ну Логинову, как настоящему аудитору, хочется всё упорядочить. – Кому-кому? – захлопала ресницами Алла. – Кто-кто г-н Логинов? Л. пояснила:

85


– Аудитор. Ну, бухгалтер, который проверяет других бухгалтеров. А ты так и не в курсе? Да не разочаровывайся, по-своему романтичная профессия – тоже подразумевает поиск скрытых смыслов. – И объяснила уже Логинову: – Алла думала, что вы, такой загадочный, – частный сыщик. Алле новость почему-то показалось настолько забавной, что она засмеялась и не могла остановиться, а когда останавливалась, то начинала петь: «Бухгалтер, милый мой бухгалтер!» – и опять принималась хохотать. Ойкала, извинялась перед Логиновым, опять хохотала и опять извинялась. А он сидел весь зеленый, и теперь-то на лбу было написано: плевать мне на вас всех – но кто бы поверил! Разоблаченный разоблачитель! Л. пожала плечами: – Да я и сама бухгалтер. Только самый обыкновенный, заурядный. В Москве, я где-то читала, около полутора тысяч бухгалтеров. Что же тут смешного? – Да я ничего! – А. уже кашляла от смеха. – Сейчас пройдет! Боже мой, Лиза, и ты тоже?! И как это люди ими становятся? Ты что же, с детства мечтала – не актрисой, не телеведущей? С твоей-то внешностью! А Л. уже на что-то отвлеклась и отвечает рассеянно: – Да нет, в детстве я мечтала стать старушкой. Тут А. опять покатилась со смеху, а Л.: – Серьезно! Чтобы вокруг куча родных, всяких детей, внуков, племянников, и все меня любят, а я сижу среди них – счастливая. И тут загремел фейерверк! Его запустили Данила и Олька. Все кинулись к окну. А когда, насмотревшись, отошли, оказалось, что белые пешки снова сделали ход. Пропустила! Проворонила! А Л. только улыбалась, и спросить ее, даже потихоньку, не было возможности. Мы решили еще сделать из остатков клубка кисточки по краям шарфа, так получится наряднее. Теперь-то уж глаз не спущу! Надо же, а никто не замечает, что творится на шахматном столе. Взрослые мало того, что ненаблюдательны, они заняты исключительно собой, и вообще ничего под собственным носом не замечают. Странно, почему О. и Д. не торопятся возвращаться? Обиженные старшие детки, шляются где-то! И где же папа – скоро праздничный ужин уже. Нам обещали Деда Мороза со Снегурочкой и всякое веселье. Проснулся Мишка, и А. ушла к нему, и теперь Ш. разговаривал с Антониной Ивановной. Кажется, она спросила, что там решили с лешим. И Ш. сразу погрустнел: кузина Аня считает, что скульптура должна стать экспонатом именно в ее музее, а кузина Света – разумеется, что это собственность и стильное украшение «Аквитэль-клаба». Они не спорят в открытую, но одна сторона уже подключила музейное начальство, а другая – юриста. А на искусствоведа из Москвы, который приехал по звонку от Ш. и хочет внести лешего в каталоги, смотрят, как на иноземного захватчика, – и на самого Ш. заодно: подослал. – А копию сделать нельзя, чтобы никому обидно не было? – спросила А.И. Ш. похвалил ее за эту идею, но оказалось – нельзя, коряга неповторима, потому что второй такой же не найти. Корневая скульптура – вообще уникальная техника. – А вам в такой технике приходилось работать? – Всегда хотел – не получалось. Этим мало кто занимается, материал специфический нужен. Головин много времени тратил на поиски. По лесам и болотам лазил, с байдарочниками даже сплавлялся по разным речкам. Где что увидит подходящее – тащит к себе. Так он и жил тут, в лесах. А я человек городской. Какие в Москве коряги... – Но сейчас-то ты здесь, – проговорила Л. – она, оказывается, к ним прислушивалась. Ш. даже вздрогнул и посмотрел на нее беспокойно. А она уже повернулась ко мне: – Таня, а помнишь то место в лесу, где мы первый раз кошку увидели? И я сообразила: – Ну да! Там и пеньки, и коряги! Да еще какие! И отсюда недалеко. – Недалеко? – заинтересовался Ш. – А вы покажете? – Ну, теперь только в будущем году! И мы начали обсуждать, как пойдем за корягами, и как Данила притащит те, которые Ш. понравятся – можно взять у Егорки санки, – а положим их пока в запретную комнату. Мне прямо сейчас захотелось пойти на поиски, и Ш., кажется, тоже! Он заметно оживился и пересел поближе к нашему дивану. Увидел у Л. браслет из деревянных штучек: – Разные сорта дерева. Это – можжевельник, это – слива... Талисман, да? Храни меня, мой талисман, храни меня во дни гоненья... – Во дни раскаянья, волненья: ты в день печали был мне дан...

86


И так они неожиданно досказали до конца: когда один запинался и забывал, другой подхватывал. Даже засмеялись оба, так хорошо получилось. И тут заявляются Лизины сестры, Света с Аней. – Одевайтесь скорей! – это они своим. – Уже стол накрыт, только вас не хватает! – А где, куда? – Да как всегда, у Бурматовых. Взяли и увезли Лизу и Шницера! Л. уже от дверей подозвала меня и тихонько показала: это Вася играет с ней в шахматы. Все разошлись наряжаться к праздничному ужину, а он подошел к столу и передвинул следующую пешку. Но мне уже было все равно. А Света говорит: – Вы тут не заскучаете, у вас такая развлекательная программа сейчас будет! И на лошадях кататься, и фейерверк! Смотрите, даже Логинов остался – а собирался куда-то с какой-то дамой, мне муж рассказал по секрету. Раз передумал – значит, у нас лучше! На их секреты мне тоже было наплевать. Когда позвонила мама поздравить с Новым годом, Ольке одновременно позвонил папа и сказал, что не приедет. Мудрые ответы Лиза вышла на балкон. Да, он был, еще один цвет, помимо черного и белого! Кроме черных крыш – земли – деревьев – и белесого неба. Трава и листья были мертвыми, а их цвет – живым, и облицовка старых сталинских домов в городе оказалась такой же буро-рыжей. Цветные пятна раскрашивали монотонный пейзаж, и к Новому году не дождавшийся снега. Видеть это было почти осязательным удовольствием, тем более что все прочие краски или оставались стертыми, или резали глаза. Лиза старалась отводить взгляд от разнаряженной блестящей елки, запрокидывая его к теням на потолке. Там от вспышек гирлянды под разными углами возникали, перескакивая и смещая друг друга, елочные лапы: расплывчато-пушистые – лохматые – тонкие и резко геометрические – словно это сама Лиза попеременно оказывалась в разных углах комнаты. А в новогодних шарах по-прежнему жили сплюснутые толстогубые уродцы. Когда она в детстве поняла, что жирные уродцы – это они сами, то на какой-то миг испугалась: а вдруг это действительно так. Может быть, врут все остальные отражения, этого ведь никогда не узнаешь наверняка. А домашний праздник, на который ее вытащили родственники, совсем не резал по живому, чего так опасалась Лиза по приезде в Белогорск. Ничто не подчеркивало, что всё это уже не имеет к ней отношения: бой курантов – что это может быть последний бой курантов, игры племянников – что ее собственным детям уже не пополнить их компанию. Она не участвовала в подготовке к застолью и была скорее гостьей в родном доме. Но как-то привычно, спокойно. Разве раньше было иначе? Она всегда точно так же сидела, не привлекая внимания, и наблюдала, как все суетятся и дурачатся, с вежливой благодарностью, что вот для нее так стараются, устроили праздник. – Она в семье своей родной казалась девочкой чужой, – шутил Филипп, присматриваясь к ней, но его тут же отвлекали. А родители, оказавшись в привычной многолюдной суматохе, не спорили и не ругались. Их, как прежде, вдохновляло и сплачивало общее дело: прием гостей, спасение Лизы, хозяйственные хлопоты. И сейчас из комнаты доносились их голоса: – По-твоему, Лиза просто на праздники приехала? – А по-твоему, не просто? – А что это ты там делаешь, на балконе? Уж не начала ли курить? Не простудись! Вот так – всё заметят, и что она на балконе, и что приехала с подвохом. А ей казалось, что она достойно держится, непроницаемо. Кроме, конечно, первого, стремительно свернутого визита. Ну так ущербные люди не безобидны, как сказал высокоумный некто, им и положено на всё и всех злиться. Родные давно должны привыкнуть. Надо быстро решить, что сказать, соображала Лиза, возвращаясь в комнату и больше всего боясь, что вдруг хлынут совершенно неконтролируемые чувства: кинуться к маме, пожаловаться, разрыдаться... Ничего подобного с ней никогда не случалось, но кто может за себя поручиться?

87


Пожалуй, самое надежное – молчать, как партизан, и ни за что не начинать первой. – Лиза, я всё хочу спросить... Пока никого нет... все «Холмса» смотрят, – заговорила мама. – Что у тебя со здоровьем? Ведь мне не показалось? Ты так молчишь, что страшно становится. Что-то серьезное? Ты скажи! Даже если это незначительное ухудшение, я должна знать! Строгий голос подействовал, как в детстве, и Лиза уже была готова всё выложить, но последняя фраза привела ее в себя. В ней слышалась такая неготовность к серьезному, такое бессилие еще раз пройти крестный путь, в который когда-то уже превратилась мамина жизнь. Ведь это незначительно, не смертельно, надеется бедная мама. Нет, Лизина болезнь сейчас никого не сплотит. Она только доконает еще и родителей. И Лиза повторила за мамой: – Да, незначительное ухудшение. Но теперь уже все в порядке. Я вообще не хотела говорить. Я всё-всё уже выполнила, что прописали. Теперь закрепляю результат в «Лесной сказке». Сказали, надо просто отдохнуть. – Ну вот видишь, – укорила мама с видимым облегчением. – Почему было сразу не сказать! Материнское сердце ведь все равно почувствует... Пойдешь смотреть «Холмса»? Довольная тем, как гладко всё прошло, Лиза прислушалась: из кухни доносились голоса родной сестры и двоюродной. Она оценила Светин жест: та могла бы отпраздновать в куда более роскошной обстановке, в соответствующем окружении. А может, это не жест, а неосознанная тяга к постоянству, потребность повторить волшебство – собраться, как в детстве, когда Новый год был сказкой, ведь только такой Новый год – настоящий... Света спрашивала Аню: – Думаешь, это из-за Димы? – Не знаю. Она со мной ни о чем не говорит. В ней всегда была подчеркнутая отдельность. Она никогда не любила со мной говорить, – неуверенно звенел Анин голосок. – Но сейчас не просто отмалчивается, как обычно. Знаешь, она как-то затаилась – как будто чего-то боится. – А чего? – Свете нужна была определенность. – Не знаю, – задумчиво протянула Аня. – Она никогда ничего не боялась. Даже темноты, когда совсем маленькая была. Я как-то захожу к нам в спальню поздно вечером, а она не спит. Лежит, глаза открыты, как будто что-то можно разглядеть в совсем темной комнате, с задернутыми шторами. Мне ее жалко стало – нам-то хорошо, мы телевизор смотрим, мне тогда разрешали уже. Спрашиваю: включить тебе ночник? А она головой качает: мне хватает света. Я: какого, откуда? А она: от меня самой. Убежденно так. Я тогда растерялась. Она всегда была странным ребенком. Прямо как Оля Майская о Тане, отметила Лиза. – ...А теперь в ней ее свет как будто исчез. Мне кажется, она не может забыть Диму, – поделилась своей навязчивой идеей сентиментальная Аня. – Сейчас везде повальные сокращения. Может, над ней топор навис? – предположила рациональная Света. Меж юных жен, увенчанных цветами, шел разговор веселый обо мне. Правда, не такой уж веселый. Что ж, надо еще раз кинуть шапку медведю. И подсказка вовремя. Лиза вошла в кухню, предложила помочь – сестры заворачивали в фольгу рыбу для обеда, который в первый день нового года как всегда совмещается с завтраком. – Девочки, – объявила она, – давно собиралась сказать – только вам, пока никого нет. Не хотела никому праздник портить. Я попала под сокращение. Такое, знаете, по собственному желанию – без выплат за два месяца. Просто пинок под зад. Не хочу расстраивать родителей, так что не говорите никому, ладно? Тем более что копеечная подработка осталась... Сестры, многозначительно переглянувшись, дружно начали сочувствовать Лизе, предлагая разные стратегии поисков новой работы. Она слушала не менее сочувственно и почти весело: и здесь гладко прошло, и здесь съели! Главное, чистую правду! – Ты прекрасно держишься, не разнюнилась, как многие на твоем месте, – одобрила Света. – В конце концов, это еще не смертельно – всего-навсего работу потерять. Живых людей теряем – вот это по-настоящему страшно. – Она про Филиппа, – пояснила Аня. – А что Филипп? – не поняла Лиза. – Как? У него же сын погиб совсем недавно. Просто шел в неудачное время в неудачном месте. Возле магазина перестрелка началась, и его зацепило. Когда о таком по телевизору слышишь, воспринимаешь уже как рядовое событие. И только когда самих коснется... А ты что, не знала? Жена его уехала в Бразилию куда-то, по ту сторону земного шара, полностью решила

88


жизнь переменить. Тетя Василиса еще раньше умерла. Филипп теперь совсем один. Вы же там все время вместе! О чем же вы говорите? – Да ни о чем. О корягах, – ответила Лиза растерянно. – Стихи читаем. Быстро вычислила, что Юрику, ее двоюродному племяннику, должно было быть около двадцати лет. Она его видела очень давно, совсем малышом, так же, как Филипп – ее саму. Кажется, он был студентом. Наверное, торопился куда-нибудь в тот злосчастный день – если говорить словами Маргариты Сергеевны, его ждали неотложные планы, люди, встречи – и всё мгновенно оборвалось, и он, возможно, даже не успел этого понять. Внезапно, без подготовки, с мыслями только о жизни – а может, так лучше? Лучше, чем знать и ждать? И утратить цвет, вкус, способность видеть смысл в мелочной возне окружающих, которые стали для Лизы еще больше инопланетянами, чем были раньше. А их растрата времени на пустяки, их ничтожное и очевидное притворство, которые словно не у них, а у нее самой пожирают силы... Наверное, это означает, что Лиза, которая никогда не плачет и никогда ничего не боится, на самом деле боится? Или это уже не страх, а что-то другое? Придумала же одна американка искусственный язык – специальный женский, вдобавок к бедному мужскому, чтобы можно было выражать богатство эмоциональных оттенков – может, там есть подходящее слово? Вот что самое невыносимое – это занудство мыслей только о себе! И жизнь, и даже смерть всех прочих автоматически обнуляется, становясь лишь поводом вернуться в собственный заколдованный круг, единственно значимый! Как будто вот эти ее дни, часы, минуты менее ценны, чем те, что были наполнены театром с Юлей, полетами в альбомную Прагу, золотым лесом! Она же сама, не кто-нибудь другой, их упорно обесценивает, вместо того чтобы взять себя в руки, взбодриться, встряхнуться... Блажен, кто праздник жизни рано оставил, не допив до дна бокала полного вина, кто не дочел ее романа! Пусть остылой жизни чашу тянет медленно другой, мы ж утратим юность нашу вместе с жизнью дорогой! Нет, это только в залихватских стихах так бодро звучит... – Лиз, а ты когда в «Сказку»? – заглянул на кухню Филипп. – Может, вместе поедем? Может, успеешь показать те пеньки в лесу, пока не стемнело? И Лиза поймала себя на вздохе облегчения: наконец-то можно уйти. Как бы хорошо ни было дома, разговоры с близкими требуют предельно много сил. Необходимость всё время быть начеку и отчеты перед родителями и сестрами вконец измотали. А в «сказочном» обществе можно ослабить самоконтроль, отпустить вожжи и перейти в режим экономии энергии. Поверхностное общение ее практически не отнимает – одна только возможность говорить то, что думаешь, или вообще не говорить, и ничего из себя не изображать приводит в спокойствие. Ганс Касторп из «Волшебной горы» как раз принял решение на этой своей горе, в подобном обществе, остаться – необходимости в этом не было, но он сам себя в ней убедил... Странно, а Филипп – какой-то промежуточный. Не относится ни к родным, ни к посторонним. Совсем не воспринимается как делегат семейства, только не в том смысле, который Лиза вкладывала в предложение «не изображать родственников». Если со всеми прочими обитателями коттеджа терпимо либо нормально, как с девочкой Таней, то с ним – просто хорошо. Дневник Тани Майской Встретили Новый год. Ольке с Данилой и всем прочим было весело. Антонина Ивановна страшно сожалела, что не может кататься на лошадях. Родителям тоже было весело, когда они днем позвонили. Потом настало послепраздничное послевкусие, когда уже ясно, что и чудес не будет, и вообще всё кончилось. Все ползали, как сонные мухи, и на обед приполз один Кочубей. Я полчаса ходила до ворот и обратно, прямо как Логинов. Но ясно же, что Лиза еще спит там, у себя, и возвращаться не торопится. Потом я услышала, что А.И. смотрит «Шерлока Холмса» – узнала эту приподнятую музычку. И присоседилась, хотя сто раз уже видела, а она сто раз по сто. И тут появляются Лиза и Шницер! С корягой на санках! Они без меня сходили в наш бурелом! Но Л. сказала, что мы еще пойдем все вместе, и с Данилой, потому что там всё тяжелое. Они самый маленький пенечек еле дотащили – санки без снега ехать не хотят. Чем хорош пенек, я сначала не поняла. Весь в древесных грибах, как в ступеньках. А один гриб огромный, в половину пенька – как рот у лягушки. И вдруг как увижу – это же царевна-лягушка! Без короны, зато в платье с оборочками из грибов. Ш. был веселый и потащил лягушку в запретную комнату. Кошка пошла его провожать. Она теперь за ним ходит, потому что в его комнате живет. Или с Васей сидит.

89


Кстати, о Васе. Л. вытащила из ящика ладьи, черные и белые – их еще называют «туры» – и и показала мне, как они ходят. Я, понятное дело, покивала: пусть все думают, что это я учусь шахматам. А «сказочники» повыползли. Кочубей начал варить кофе. Кофе он варит вкусный и всех всегда угощает. Л. в очередной раз отказалась, сказала, что будет ароматом наслаждаться. Логинов заявил, что это кокетство, но обычно дамы жеманничают, будто водки не пьют. – А я и водки не пью, – говорит Л. – И вообще спиртного. Логинов и тут не поверил, сказал, «вообще» – такого не бывает, а Л. не стала настаивать. За нее вступился Ш.: – Зря вы думаете, что Лиза притворяется. У нас с материнской стороны несколько поколений непьющих. А у Лизы еще отцовская родня – старообрядцы, там это совсем под запретом. У нее, скорее всего, даже гена нет, реагирующего на алкоголь, – как у чукчи. У меня, так это было самое большое разочарование молодости: все напьются и им весело – а я только мучаюсь. Кочубей, который после кофе лечился коньяком, ему посочувствовал. Тут Алла начала расспрашивать Л., как они отпраздновали, и, не слушая, рассказывать, как отпраздновали мы. – А что вам подарили? А в этот Новый год тема – экономить на подарках. Ну и ладно! А то Кочубей один раз мне ружье преподнес – с такой, знаете, довольной физиономией! – Вы охотитесь? – быстро спросил Логинов Кочубея и даже поглядел на него по-новому, сфокусировав взгляд, как будто перед ним уже не пустое место. А тот: – Ну да, – и давай защищаться: – Подумаешь, могла бы научиться – и тоже на охоту! От души ведь дарил! – И еще что-то бубнил насчет шампуней и дезодорантов, которые вечно дарят не иначе как с намеком, что ты вонючий... И тут Л. всем раздала серебристых кошек из фантиков – она их наделала, пока мы болтали! Даже Мишке, который опять свою смял, и Логинову, который не знал, куда ее деть. И мы все оказались с подарками. Олька предложила гадать, и мне ужасно захотелось – с зеркалом! Но Л. отказалась. Логинов прицепился: – Вера отцов и это запрещает? Вы ведь верите в чудеса! Но Л. ничего не стала объяснять, как про водку. И опять Ш. пришел на помощь: – А самое новогоднее гадание – на «Евгении Онегине»! Как не знаете? У Бурматовых всегда гадают. Лиза, есть там, в старых книжках, «Онегин»? Хотите, схожу поищу? Все захотели и ринулись в запретную комнату. Я краем глаза заметила, что белые, которыми играет Вася, сделали ход. Ладьей! И по правилам. Когда это он успевает? Кажется, книжные кучи скоро совсем к нам переедут. «Онегин» нашелся, и первой загадывала Олька – надо было назвать номер страницы и номер строки. Конечно, она выбрала свое счастливое число: страница 13 и строчка 13. Ш. прочитал: «Театр уж полон, ложи блещут» – и все дружно расшифровали, что у О. будет блестящая светская жизнь. А я не успела ничего придумать и сказала наобум. Ш. возвестил: «Но та, сестры не замечая, в постеле с книгою лежит». И все давай ржать, страшно довольные! Особенно О. И заявила с гордостью: – Да, Тата у нас прямо родилась с книжкой! Я даже не помню, в три года она читать научилась, или в два, или так уже умела! Кажется, забыла, что я «девочка со странностями». Эра Великой Дружбы у нас почему-то продолжается: сегодня опять разговаривали. О. принимала ванну перед обедом, чтобы ожить, а я сидела рядом и пересказывала вчерашние открытия про Данилу – из-за праздника ведь невозможно было раньше рассказать. И она ахала, охала, заставляла повторять... А Ш. вдруг засмеялся: – Смотрите, тут прямо про нас: «Так люди (первый каюсь я) от делать нечего друзья». Больше всего времени ушло на Кочубея. Сначала ему не понравилось: «Еще бокалов жажда просит залить горячий жир котлет». Потом – «За ним строй рюмок узких, длинных». Всем понравилось, и все хохотали, а он велел немедленно ему перегадать. Мы говорили, что так нечестно, судьба есть судьба, но он уперся. В третий раз вышло более умное: «И был глубокий эконом». Тут даже Логинов улыбнулся: – Ну что, говорил я вам: записывайте свою экономическую доктрину! А Кочубей: хочу по новой! Никто не понял, чем он опять недоволен, но Ш. заверил, что готов читать хоть всего «Онегина», от корки до корки. В четвертый раз получилось: «Быть можно дельным человеком». – Вот и будь дельным! – подхватила Алла. – Хватит дурака валять! И давайте мне уже гадайте! Но когда ей предсказали: «Я был рожден для жизни мирной, для деревенской тишины», она возмутилась:

90


– Да это же опять Кочубею! Ну нет! Я другие числа загадаю. Постойте, тут нужна система! Сейчас соображу! Я всех ждала, и вы ждите! По системе вышло: «Ревнивый шепот модных жен» – тут уже Кочубей загоготал. Пока она придумывала новый вариант, Ш. успел посмотреть для себя: «Господский дом уединенный» – и решил, что это про наш коттедж. Лизе выпало непонятное: «Меж ими всё рождало споры». Может, это про Логинова, который со всеми спорит? Но тогда уж пусть бы это ему и досталось. А он вообще не хотел участвовать, но потом снизошел, и ему попалось: «Деревня, где скучал Евгений, была прелестный уголок». Все, разумеется, опять принялись ржать. А Л. и Ш. предлагали свои варианты: «Мы все глядим в Наполеоны» или «Как Чайльд-Гарольд, угрюмый, томный, в гостиных появлялся он». Они оба этого Пушкина наизусть помнят. Они тихонько шутили, пока Логинов отходил, но он, кажется, услышал. И я захотела этого «Онегина» почитать, а то все уже достали с этими Татьяной и Ольгой. И потом незаметно его к себе унесла. Что выпало старушке – не помню, но о Даниле-то как мы могли забыть! В самом конце спохватились, особенно О. Вышло, как на заказ: «Торгует Лондон щепетильный». Логинов выразительно хмыкнул, Данила придумывал, какое сделать лицо, а Ш. говорит добродушно: – Да тебя не Пушкин выдал. Все тут про тебя всё знают, и про Лондон твой тоже – мир тесен, рассекретили давно. Нечего тушеваться! Никто рот не разинет и пальцем не будет показывать. Лиза, например, в Швейцарии стажировалась. Г-н Логинов, как мне рассказывали, ту же Лондонскую школу экономики окончил, что и ты. В Британии русских вообще триста тысяч. Говорил я тебе, что нет никакого простого народа – все кругом непростые и все особенные, куда ни плюнь. Хоть ты, хоть старик с бородой, который по лесу бродит, хоть Дед Мороз со Снегурочкой, которые нас вчера веселили. Логинов не слышал, что его упомянули: на него в тот момент наседал Кочубей. Вдохновился насчет экономического трактата и пошел-поехал про какие-то циклы и какую-то волну. А Лиза и Данила вдруг перебили: – Пятый! Пятый большой цикл начинается! Понижательная волна! Это же вы о теории Кондратьева? И легко Кочубея уделали: он всё перепутал, и вообще ничего толком не знал. А Логинов только кофе пьет и силы на Кочубея не тратит. Алла смеется: – Эх, Василий, выучись сначала, прежде чем других учить! Тут Логинов поинтересовался: – А зачем изучать экономику, чтобы потом полено строгать? С той же стати, что, например, оканчивать МАИ, а потом выступать на эстраде с юморесками? – Учиться всегда пригодится, – назидательно объяснила А. – Может, Данила и полено будет строгать профессионально, окончит что-нибудь еще, по поленам, как Филипп. – Вот именно – еще, – не унимался Логинов. – Раньше это называлось «вечный студент». Есть те, кто до седых волос бегает по разным учебам и никогда не начинает жить. Потому что это такой пристойный способ спрятаться от реальности. А. не поняла: реальность, она и есть реальность, как от нее спрячешься, если в ней живешь. А Логинов с тонкой улыбочкой: – Многие прячутся, если присмотреться! У женщин, например, свой способ – старый, испытанный. Выйти замуж, нарожать детей и на муже повиснуть – пусть он обо всем думает, обо всем заботится и от реальности, которая за стенами, жену оберегает. Отомстил и за милого бухгалтера, и за Наполеона. А. не знала, что ответить, и сделалась красная, как помидор. Данила, когда Логинов говорил о полене, тоже покраснел, дернулся и собирался что-то сказать, но Л. как раз выяснила, что он до Лондона учился там же, где она, в какой-то академии. Вот откуда он наших студенческих богов знает. В Англии, небось, другие. И Лиза с Данилой, конечно, никого уже не слушали, а всяких преподов начали вспоминать, и сравнивать, где как учат, и прыгали из Москвы в Лондон и обратно – а О. вместе с ними. И тут оказалось, что Данила бывал в Северном Йоркшире! Прямо там, где «Грозовой перевал»! Тут уж я в него вцепилась, чтобы он рассказал о вересковых пустошах, и как там всё теперь. Но он мало что мог рассказать, потому что в Хауорт, на родину сестер Бронте, не поехал. Быть там – и не поехать! Главное, оправдывается: – Ну, я же не знал. А что за книжка? А, я вроде кино такое видел... Вмешалась Алла – она тоже видела фильм и начала вспоминать, какой именно, и оказалось, что другую экранизацию. А мне чужие варианты не очень интересны. Мне интереснее мой собственный.

91


В общем, мы с Данилой болтали чуть ли не два часа, и со мной он говорил не меньше, чем с остальными. Интересно, что он думает обо мне – симпатичная я или смешная. И ведь точно не узнать, а всякие косвенные признаки хочется толковать в свою пользу. Наверняка должен думать, что смешная, потому что я подурацки одеваюсь – особенно по сравнению с О. и ее нарядами а ля Средневековье, – но ведь я как раз из-за нее. Не хватало соревноваться в экстравагантности. Кто только это поймет... Мы так заговорились, что чуть не забыли об ужине. Нас даже пришли спрашивать, придем или нет. Все кинулись собираться. Кочубей опять ловко одел всех дам. Я замешкалась посмотреть, ходят ли ладьи. Ходят! А Л. заметила в углу дивана наш малиновый шарф – я там его и бросила вчера, кому он на фиг нужен – и начала делать какие-то знаки. Я сначала не поняла. А потом как пойму! Никогда бы раньше не поверила, что на такое способна! Но я подошла к Даниле и сказала таким естественным, совершенно нормальным голосом: – А это тебе. В подарок на Новый год. От нас с Ольгой. Он очень растерялся и очень обрадовался. Это было заметно. Никак не перепутаешь. И все были почему-то страшно довольны и даже зааплодировали. Самое смешное, что довольнее всех выглядела О. – как будто это ей что-то подарили! Наверное, потому что и она тут получилась при чем. А я ведь ее так, к слову. Госпожа Метелица – Снег! Снег идет! Проснувшись от восторженных возгласов, Лиза сразу потянулась к окну. Мир стал белым, чисто-белым, непроницаемым. И по-настоящему холодным. Лес исчез. Сплошные летящие хлопья залепили стекло – еще немного, и обитатели коттеджа окажутся наглухо засыпанными пленниками. – Весь декабрь была еврозима, а в январе, похоже, будет русская! – заявил довольный Шницер. – В лесу всё занесло, – предположила Лиза, но он победоносно возразил: – Зато санки проедут! И оставалось только пообещать, что они отправятся на разведку, как только стихнет снегопад. Но с неба все сыпалось, и когда все вышли после обеда, показалось, что так всегда и было, бело и пушисто. Липы на аллеях взялись за руки в принудительном хороводе. Лиза поспешила стряхнуть сугробы, нависшие на ветвях. Снег с шумом обрушивался, а ветки пружинно распрямлялись. Оля, Таня и Данила тут же побежали вперед, дергая с обеих сторон за ветки и еловые лапы и устраивая снегопад. Кочубеи со смехом присоединились. Один Логинов шествовал строго по прямой и, поравнявшись с Лизой, хотел что-то сказать, но Шницер опередил: – Прямо сейчас пойдем, да? Лиза засомневалась: – А успеем? Через час стемнеет. – Да ладно стемнеет – вон даже солнце появилось! – Какое же это солнце? Белый карлик. А Данила с девочками в город собрался. Филипп взмолился: – Давай хоть просто пробежимся, поглядим еще разок! Я сам, боюсь, назад не найду дорогу! Когда ни одного дома не видно, а одни елки кругом, я уже ничего не понимаю. – И прибавил с веселым прищуром: – А Данилку ты если позовешь – он ни в какой город не поедет. – Заметив, что Лизе это не понравилось, Шницер начал заступаться за воспитанника: – Вижу, ты его чудаком считаешь, как Логинов! Так всё сложнее. Прежде всего, никакой он не весельчак. Я приехал – диву дался. Только тебе говорю. По жизни он молчун, весь в себе, весь закрытый – ни окошка, ни щелочки. И еще воспитание это... британская сдержанность... черте что – ну, ты понимаешь. А тут – я даже не знаю, как это назвать. То ли поиграть решил в удалого молодца, то ли себя настоящего наружу выпустил. В любом случае – не ждал, что я приеду. Теперь мы оба делаем вид, что так и надо. А я подумал – может, это всё перед тобой... ну, всё вот это... – Филипп, – прервала его Лиза. Они уже пробирались по лесу – снег был легкий, не слежавшийся, но глубокий, и идти, увязая в нем, без тропинки, становилось все труднее. – Ну, что ж тут странного, если человек решился стать самим собой или, наоборот, поиграть во что-то. Сначала хвост отрастил, потом престижную профессию задвинул и чем-то другим занялся, дальше – больше. Весельчака из себя выпустил, или себя отпустил на свободу. То, что ты о

92


Даниле заботишься, и правильно, и трогательно. А вот обо мне – не надо. Не становись похож на родственников. Не сватай мне никого. И дальше идти не стоит, там яма. К тому же теперь под снегом никаких коряг не разобрать. Ты, если сможешь, вспоминай, где что, а заберешь уже летом. – Понял, не буду, – вставил Филипп ответ на первую часть ее речи, а после второй взвился: – Как летом?! Еще вчера мы тут прекрасно проходили! Какая еще яма! – И, шагнув вперед, свалился и забарахтался в снегу, приговаривая: – Лиза! Ну, что ты смеешься над чужим несчастьем! – Как же не смеяться? Самые безотказные клоунские трюки: штаны свалились, пинка под зад, мордой в торт, упал на ровном месте... Давай руку! – Какая там рука, я только тебя утяну... – А что ж ты не кричишь: всё из-за тебя, да куда завела! – Лиза быстро представила в яме физиономии знакомых – Логинова, Кочубея, Данилы, даже упраздненного Димы – и все поразному, но надувались от неловкости. Один Шницер не пытался изобразить непринужденность, а выбрался и сказал: – Подумаешь, яма! – так, что оба захохотали. – Эх, а ведь мы далеко забрались. Тепло ли тебе, девица? Пойдем, и правда, назад. Я понял, что теперь всё, до лета. Снова повалил снег, летящие хлопья перечеркивали наискосок лес и небо, и даже Лиза с трудом разбирала дорогу, все больше ощущая себя внутри огромного стеклянного шара, который прямо на глазах встряхивает невидимая рука. И так хотелось сказать «спасибо» этой большой руке, меняющей для них декорации, одни других красивее, и так хорошо было внезапно ощутить себя крохотной, почти неразличимой сверху фигуркой, а мир вокруг – не клубком проблем и сложностей, а всего лишь сказкой в шаре, стоящем на полке у кого-то, кто больше, чем мы. – Вот когда поймешь, что такое вечность и бесконечность! – прокричал Филипп Лизе на ухо, раздвигая перед ней нависшие ветки. – А вовсе не та ерунда, которую мы тут из своих ничтожных льдинок складываем! – Зато, когда сложим, Снежная Королева подарит нам весь свет и пару новых коньков в придачу! – подхватила Лиза, радуясь тому, что они с братом одинаково увидели эту метель. – А вечность и бесконечность сейчас закончатся: смотри, мы уже выходим к аллеям. И снегопад утихает... Потемневшее небо на глазах прояснялось, даже звезды появились, но хлопья и перья продолжали лететь – словно это звезды, падая, превращались в снежинки – или до Земли долетал снег с далеких звезд. – Как быстро стемнело. – Лиза шла с запрокинутым лицом. – У тебя голова не кружится, когда так смотришь в темноту? Знаешь, что это не настоящая ночь, потому что еще ведь день, и начинает казаться, что и ты не настоящий, и не на земле стоишь, а летишь, как снег, и смотришь на эту темноту по ту сторону ночи – из ниоткуда... – И сама себя оборвала. Очень уместные разглагольствования. А она ведь до сих пор не нашла для Филиппа никаких слов – утешения или сочувствия – это все время кажется таким страшным и вместе с тем жалким. И получается, будто бы она ничего не знает, хотя понятно, что не может не знать! – Лиза, – остановился теперь уже Филипп. – Ты только ничего не говори. Я о Юрике. Ну, что теперь можно сказать? Меня на Новый год все друзья к себе приглашали, чтобы я один не оставался, но к чему это? Портить людям праздник? Чтобы все ощущали, что их пир – во время чужой чумы? И надо все время думать о своих словах, и не слишком уж веселиться, и не забывать соболезновать? Я и решил забраться куда подальше, чтоб в одиночку... А тут вы все – родные – я и подумать не мог... и, кажется, ничего не испортил. Странно, но такого Нового года и не вспомню хорошего... С вами легко, вы всё понимаете и ничего лишнего не говорите. И ты, я же вижу, не осуждаешь меня ни за коряги, ни за Данилу. Лиза хотела ответить, но Филипп заговорил быстрее: – А Юрик – я, если начинаю думать, за что ему это, и зачем так бессмысленно, то правда оказываюсь по ту сторону ночи – и ничего не понимаю, кроме того, что могу там так и остаться, и никогда уже ничего не понять. Я сам вместе с ним умираю – каждый раз, когда о нем думаю. И знаю, что так и должно быть – потому что ни черта о нем раньше не думал, кроме банальных бытовых забот и того, чтоб он жить не мешал, по возможности. Потому что его детские дела меня ну нисколько не интересовали. И сейчас было бы то же самое – я ведь все такой же! В этом всё дело. И ему ни я, ни мое ремесло не были интересны – я палец о палец для этого не ударил – и сейчас бы не ударил! Понимаешь? Пролети та пуля мимо – я точно так же возился бы не с Юриком, а с Данилкой, которому интересно и который сам меня нашел. И самое ужасное – не то, что Юрика нет, а что я все такой же. Что даже смерть детей в нас ничего не меняет. Это так и есть, мне себя-то обманывать незачем.

93


Он шагал стремительно, Лиза едва за ним поспевала, и так же стремительно говорил, и всё больше кашлял. Они забрали немного в сторону и теперь шли по другой тропинке, которую перегородила вывороченная с корнями сосна. Пришлось перелезать. Лиза один раз видела, как падает сосна. Здесь, в «Лесной сказке». Лиза была маленькая и сидела в детском корпусе одна – не пошла со всеми смотреть какой-то фильм, а началась гроза, и сосны раскачивались от земли до макушки. Одна из молний ударила совсем рядом, а раздавшийся следом грохот был такой близкий и страшный, что стены задрожали, как при землетрясении, и Лиза сползла с подоконника. Последнее, что она увидела – странные движения огромной сосны: та словно топталась на месте в сомнениях. Когда Лиза снова выглянула в окно, пространства за ним стало больше, а исполинский ствол уже лежал на земле. Он лег точно между детским корпусом, столовой, беседкой и другими деревьями, ничего не задев. Как будто рассчитал траекторию падения. Если бы немного в ту или другую сторону – что-нибудь неизбежно оказалось бы разрушено. Лиза потом долго ходила по этому стволу – от корней к макушке – понимая, что вот здесь, на тонких верхних веточках, никогда бы не смогла побывать, если бы сосна осталась вертикалью. И что вершина – все равно вершина, хоть и поверженная. Филипп остановился, понурив голову, только на крыльце. На котором оба стояли несколько дней назад, выясняя, не родные ли они. – А мне бы не хотелось, чтобы мои родители менялись, – проговорила Лиза, берясь за ручку двери. – Мне бы хотелось, чтобы они оставались точно такими же, как я привыкла. Со всеми их бзиками. Пусть убегают на работу по разным сторонам улицы. Пусть сидят у разных телевизоров. Пусть спорят на даче, где что сажать. Пусть даже ругаются о тех же пустяках и теми же словами, как двадцать лет подряд. Это мои родители, и зачем мне какие-то другие, идеальные. Филипп не отвечал. Так вот оно как бывает для тех, кто остался. А Том Сойер еще наслаждался, глядя на свои похороны, как все горюют и его нахваливают. И ведь каждый хоть раз вообразил такую картину! В чем же тут удовольствие? В том, что все сразу потащат груз придуманной вины? Мама с папой – что вместо нормального здорового ребенка слепили Снегурочку? Аня – что спорила из-за ничтожных книжностей? И всё это возведется в немыслимую степень, как у Филиппа, и будет отравлять им жизнь? Да только для того, чтобы этого не произошло, стоило бы пожить еще! И как выбрать траекторию падения, чтобы никого не зацепить? Она заденет и разрушит сразу всех. Раньше ее болезнь противоестественным образом скрепляла семейный корабль, который кренился то в одну, то в другую сторону, и даже совсем маленькая Лиза ощущала – ее болезнь им нужна, она мобилизует и сплачивает, как общее бедствие, иначе всё давно бы развалилось. Но сейчас она им совершенно не нужна, если забирает от них Лизу – а их никак нельзя оставлять! – им нужно что-то другое... может быть, сама Лиза? *** В коттедже, как обычно, пили кофе и болтали. Лиза, снимая шубу и стряхивая снег, увидела, что все в сборе и не хватало только их с Филиппом. Логинов отметил Лизино появление нестандартным вопросом: – Отчего вы всегда ходите в черном? – Это траур по моей жизни, – немного помедлив, ответила Лиза. А что еще тут отвечать? А эта комедия разве входит в школьную программу? Или в курс Лондонской школы экономики? – Почему – траур? – озадачилась Алла. – Ты ведь уже говорила, что не вдова. – Это они из Чехова, – объяснила Антонина Ивановна. – С этих реплик начинается пьеса «Чайка». – Вы что, господин Логинов, были в театре? – не поняла Алла. – Я видела, когда мы по городу проезжали, – здесь народный какой-то есть. – Я и в московские-то не хожу, – пожал плечами Логинов. – Почему меня должна заинтересовать провинциальная самодеятельность? – Совсем не ходите? – вытаращила глаза Алла. – А говорили – коренной москвич! – А что, по-вашему, коренные москвичи должны не вылезать из театров? – Я часто вижу возле касс бедно одетых интеллигентных старушек, которые покупают самые дешевые билеты, – вступила Лиза. Кочубей, как всегда, предложил ей свой фирменный кофе, и она не отказалась, как обычно, но взяла чашку и передала Филиппу – Логинов проводил

94


чашку взглядом. – И эти старушки, судя по их разговорам между собой, в излюбленном театре просматривают весь репертуар. А еще люди приезжают в выходной на спектакли из других областей – из Твери, из Орла – и возвращаются домой ночным поездом. Но это кому очень надо, конечно. – А кому не надо, по-вашему, тоже должны ходить? – Логинов спрашивал и Аллу, и Лизу, глядя на обеих одновременно своими выпуклыми холодно блестящими глазами. – Подгоняя себя под шаблон «интеллигентный человек должен ходить в театр»? Или из подражания бомонду? В то время как по степени информационной насыщенности это ничего не дает. И скорее всего только отнимет два–три часа – на созерцание режиссерских амбиций. Чем смотреть, как в очередной раз калечат Шекспира или Чехова, за это время лучше самих Шекспира и Чехова перечитать. Договаривая, он глядел уже не поверхностно на всех, а пристально и только на Лизу. Но Аллочка, не обращая на это внимания, жизнерадостно ему посоветовала: – А вы на мюзикл пойдите! Или, еще лучше, в Театр оперетты! Вам понравится! Там никого не калечат, и костюмы прекрасные, и «Сильва» так «Сильва». И повеселитесь, и отдохнете! А Лиза, встречая пристальный взгляд, заметила, удивляясь, что это уже не отнимает силы: – Но вы же потребляете тонны интерпретаций в своих газетах. Хотя могли бы ограничиться чистой информацией в коротких новостях – как Филипп по радио, а удовольствие получить от собственного анализа. Или, по-вашему, журналисты лишены амбиций и меньше оригинальничают, чем режиссеры? И совершенно не была готова к тому, что Логинов смешается и проговорит что-то вроде «в праздники газеты не выходят». Лиза не собиралась радоваться чужим неловкостям и, пока никто не обратил внимания, поменяла тему: – Так где вы были, если не в театре? Уже на работу вышли? – В местном музее, – отчитался Логинов, и это вернуло общее внимание, и он снова начал смотреть на всех и ни на кого. – В Благовещенской усадьбе, где трудится экскурсоводом Анна Андреевна, Лизина сестра. Она очень пропагандировала свой музей, как помните, а в эти дни у них открыто – вот и сходил. – Ну и как? – заинтересовался Данила. – Мы с Филиппом Евгеньевичем тоже были. Отдел живописи сильный, я не ожидал... – Мои ожидания тоже не были чрезмерными. – Логинов уже вполне справился с собой и отвечал, как обычно – через губу. – Так что и впечатления – соответственно. Белогорск – город неравномерный, сплошные спуски и подъемы. И от музея абсолютно такое же ощущение. Сначала – что поднимаешься в гору – это в усадебном доме, где Рокотов. А потом – что спускаешься, в современных залах, где черте что намалевано. Сказали, там раньше конюшня была – так вот, подходящее место. Искусство чем новее, тем хуже. – По сравнению с чем? – быстро спросил Данила. – С Высоким Возрождением хотя бы, – неторопливо отвечал Логинов. – Художник должен вселять в человека не хаос, а по меньшей мере чувство гармонии и собственного достоинства. – Художник ничего не должен, – отрезал Данила. – Раз так – нечего и выставляться. Пускай творит лично для себя. Искусство для одного зрителя. С какой стати налогоплательщик должен оплачивать пребывание сомнительных опусов в государственном музее. Данила чуть было не вспылил и оглянулся на Шницера, но тот сидел на ступеньках с отсутствующим видом и вертел в руках пустую чашку. Лиза чашку забрала, а Ольга встрепенулась и зашептала Даниле на ухо – что-то веселое, судя по тому, как переменилось его лицо. – Наша православная церковь финансируется прихожанами, которые добровольно покупают свечки, – вмешалась и Лиза. – А на Западе есть налог на религию – и каждый сам выбирает, какому именно вероисповеданию регулярно платить. Может, было бы разумно и в поддержке культуры ввести подобную систему? Грош господина Логинова идет на бессмертную классику, Данилин – на авангард... – Разумное зерно есть, – согласился Логинов, а Кочубей захохотал: – Эх, уйдет всё тогда мертвецам, которые бессмертные, а живые-то – загнутся! Я бы им гроша не дал! Ломаного! Мы тоже в усадьбу ходили, видели эту мазню – вот уж уход от реальности, в прямом смысле слова! – и захохотал, довольный каламбуром. – Кстати, о церквях, – подключилась Алла, – в усадьбе такой храм красивый. Внутри еще недоделки, но такие иконы, такие росписи! Могли бы на современную мазню и не смотреть, господин Логинов, вы же и так знали, что не любите, а сразу в церковь пойти.

95


– Я последовательно обошел все объекты старины, перечисленные в путеводителе, – подчеркнуто вежливо доложил Логинов. – Пропустил только деревянное зодчество, потому что его до трубы занесло снегом. – И что? Понравилось? – допытывалась Алла. – А мы даже на службу попали, представляете? Она действующая оказалась, церковь! – И что мне должно было понравиться? – пожал Логинов плечами. – Росписи или служба? Церковь не картинная галерея, чтобы кому-то нравиться или не нравиться, а проповеди меня не интересуют ни в звучащем виде, ни в нарисованном. Нравится это тем, для кого походы в церковь – разновидность светской жизни. Одна моя знакомая приобрела кружевную накидку за две тысячи долларов. Боюсь, если бы ритуал не требовал от женщин покрывать голову, богослужения оказались бы менее привлекательны. – Кружевная накидка? А это идея! – оживилась Аллочка. – А то в платках и палантинах такой простецкий вид, как ни надень... Кочубей, слышишь? Новогодний подарок зажал, а вот на Рождество дари давай! – Эх, Дмитрий Сергеевич, – с чувством сказал Кочубей, – лучше бы вы теорией ограничились, без примеров! – Как будто я из-за платка! – надулась Алла. – Не знаю, кто как, а я, например, от души помолилась! Мы с Кочубеем много где бывали, из-за Васьки, и к мощам разным прикладывались, и во всякие святые воды окунались. Так бывают храмы – как шкатулка с позолотой, а здесь прям благодать! Правда, Лиз? Лиза, присевшая на ступеньки рядом с Филиппом, обернулась – взывают к женской солидарности. – Да, там многие замечают особое состояние. Это же семнадцатый век, к тому же церковь редкая, шатровая. Патриарх Никон потом запретил такие строить. Ее чудом не разобрали, а потом не разрушили – поляки, французы, немцы, наши. Чудом и стоит до сих пор. – Чему бы жизнь нас не учила, но сердце верит в чудеса, – не преминул тут же процитировать Логинов. – И хорошо, что верит, чего вы всё иронизируете! – теперь уже Аллочка решительно пришла на помощь. – Женщины вообще более верующие, чем мужчины, потому что они более тонко чувствуют... ощущают... – ...чудеса, – подсказал Логинов и тут же отрекся: – И не думал иронизировать. Вы же сами тему подняли: заговорили о церкви, о том, что являетесь носителем живой веры. А мне как раз интересен ее механизм. Только не надо ссылок на ритуалы, красивое пение-каждение, и на священные книги – они написаны людьми. Иисус Христос, хоть и был грамотным, не счел нужным зафиксировать свое учение письменно, и то, что мы имеем – суть субъективные человеческие трактовки. Я уже не спрашиваю, кто из присутствующих сколько раз открывал библии, которые нам без спросу понасовали в номера. – А о чем вы спрашиваете? – озадачилась Алла. – О вашем опыте общения с Богом. Он у вас есть? Есть живое ощущение присутствия того, в кого вы верите? – Ну, с живым общением и до психушки недалеко, – снисходительно хихикнула Аллочка. – Почему же не подвергается сомнению, что у пророков и святых было живое общение? Они что, свои откровения получали по почте, в конвертах с печатью и подписью? – продолжал, не торопясь, атаковать Логинов и, неожиданно оставив Аллу, повернулся к Лизе: – А вы пришли к вере в общем потоке, на волне повальной религиозности, или это было усвоено в детстве вместе с манной кашей, или что-то послужило толчком? – А с чего вы взяли, что я куда-то пришла? – удивилась Лиза. – Какая могла быть манная каша в семье двух физиков, коммунистов и атеистов? Помню, что я откопала среди книжек «Библию для верующих и неверующих» – там шли куски Библии вперемежку с разоблачительными комментариями. И как-то само собой я эти разоблачения начала пропускать, а читала сам Ветхий Завет и потом – такое же Евангелие. Что-то заворожило, необычная музыка текста... – А, книжка, – Логинов не скрывал пренебрежения, но Лиза не успела уточнить, что он имеет против такого источника, как ей был адресован очередной вопрос: – А вы когда-нибудь ощущали присутствие Спасителя, Логоса, космического разума – на ваш выбор? Я только не о том, что вспоминаете вы какого-нибудь Петю, а тут Петя навстречу идет.

96


– Да, в самом деле! – обрадовалась Алла тому, что от нее отстали с богословскими обвинениями. – Это вы хорошо придумали – давайте рождественские истории рассказывать! Лиза не собиралась никого развлекать. Как вдруг то ли сегодняшние метельные видения, то ли странные вопросы сыскного агента навели на полустертое воспоминание – из разряда обрывочных мыслей и недопроявленных ощущений – тех, через которые бывает предпочтительнее перешагнуть. – Я даже не уверена, как это классифицировать, – начала она, словно что-то себе самой объясняя – и поняла, что уже рассказывает, потому что все слушают. – Но я тогда почувствовала, что это рука судьбы. Это трудно было воспринять как-то иначе. Я только начинала жить в Москве, одна, без мамы – провинциальная девочка сразу после школы. На каждом шагу боялась ошибиться, боялась заблудиться в метро – еду и трясусь, что пропущу свою станцию. А перед остановкой вагон как качнет! Я опрокинулась, ни за что не успела схватиться – и тут меня сзади поддержала под локоть чья-то рука. Крепкая, надежная. Я сразу перестала падать и, мало того, поняла, что вообще твердо стою на ногах. И ничего со мной не случится. И на метро ездить не сложно. И все воображаемые ошибки – ерунда, о которой не стоит думать. Филипп очнулся и задумчиво улыбался, Логинов саркастически поднял бровь, а Кочубей хохотнул: – Ну, это ж пассажир какой-нибудь был. Может, думал познакомиться с девушкой! Ты, Лиза, хоть оглянулась тогда? – Нет, как раз двери открылись, и я вышла. А зачем оглядываться? Понятно, что я увидела бы какого-нибудь человека. Но это все равно была рука судьбы. Которая поддержала меня невероятно вовремя. И благодаря ей я поняла, что никаких сложностей нет, кроме мною же самой придуманных, – и началась самая лучшая, самая свободная, самая студенческая жизнь. Сестрица Аленушка и братец Иванушка – Нет, правда минус пятнадцать? То-то я под утро проснулся от холода! – Ну, кофе теперь маловато будет – пойду согреюсь чем покрепче... – Зато солнце какое! Уже не белый карлик! – Теперь не погуляешь. Выехали на природу, называется. – Ну вот мы и вернулись к другу человека – телевизору! А Лиза обрадовалась возможности прервать привычное течение дней и почитать, не вылезая из постели. Пухлая «Волшебная гора» давно перевалила за половину – но ведь и дней в «Лесной сказке» остается мало – как раз дочитать. Ганс Касторп ушел на лыжах в горы и тоже попал в метель, и начал уже замерзать. Только сон при этом видел лучезарный – идеальное общество, похожее на счастливую семью. Не то что Лизины коридоры, которые продолжают водить ее своими запутанными траекториями... Но полежать не получилось: обитатели коттеджа стучались и спрашивали, все ли в порядке, не заболела ли она – начиная с Филиппа и Тани. И Лиза поняла, что лучше встать. Заодно передвинуть шахматного слона. Игра шла своим чередом. Обитатели на шахматы внимания не обращали. А не пора ли доставать ферзей? Но на следующий день «сказочники» начали томиться. Шницер с тоской поглядывал на дверь в запретную комнату, где были заточены его коряги. Ольга без конца болтала по телефону с подругами, узнавая, куда те ходили и куда собираются, и стонала, как ей скучно. Прислушивалась к Даниле за стенкой – но тот ни на кого не реагировал из-за наушников и плеера. Видать, подустал от активности. Логинов тоже сидел у себя, и Алла мельком видела в приоткрытую дверь ноутбук и груды бумаг. Кочубей без конца согревался чем покрепче. – Ну вот, трупа нет, а все равно не выйдешь, – нервничала Алла. – А у меня подгузники кончаются! Кочубей, ты бы в город съездил, что ли! – Куда ж я теперь поеду, – разводил руками Кочубей. – И машину надо греть... – Филипп, а давай мы сгоняем? – предложила Лиза. Ослепительное солнце почему-то не резало глаза, как еще недавно – ёлочные шары и хрустальные бокалы с геометрическими гранями. Оно так естественно и победительно дополнило монохромный зимний мир, так будоражило и приглашало. Шницер был рад любому поводу выбраться из стен.

97


– Надо же, ехал сюда, думал – лягу трупом и пролежу неделю, не пошевелюсь. А день просидел взаперти – так горы сворачивать тянет! Вернулись они к обеду, такие посвежевшие и румяные, что обитатели коттеджа, которые провожали их опасениями: ненужный риск, ненужная простуда – так же дружно начали завидовать: – А мы тут сидим! Киснем! Лиза передала Алле не меньше десяти пакетов со всем необходимым для зимовки, Тане и Ольге – шипучие конфеты и шоколадки, которые они заказывали, а Антонине Ивановне – толстый розовый маркер, купленный без заказа, просто так. Программу подчеркивать. Та попробовала и обрадовалась: – Надо же, лучше, чем карандашом! И рука совсем не дрожит. А Лиза с секундным колебанием протянула Логинову газету: – Это местная. Центральные и правда начнут выходить только после десятого числа, а «Белогорские вести» – свежие. Я подумала: может, вам будет интересно... Логинов поблагодарил чинно и даже чопорно, взял газету обеими руками, но не взглянул на нее, а продолжал смотреть на Лизу. Пояснил зачем-то: – А я только здесь и начал газеты читать. То есть вернулся к бумажному варианту – здесь Сеть почти не ловится. Сама забытая форма восприятия бумажного текста порадовала. Пошел и скупил целый лоток. Лиза не нашла, что ответить – как-то это показалось излишне доверчиво и вообще излишне в устах Логинова. Как если бы он начал оправдываться: а я не читатель газет. В то время как он – читатель. А Данила – и развязный, и бесцеремонный, и общительный. Кто уж какую маску нацепил в этом маскараде – пусть выдерживает роль до конца. И она свою – ничего из себя не изображать. Недолго ведь осталось. А Данила удивился: – Правда нет Сети? Таня, а ты как же висишь в своем ноуте? Я думал, здесь WiFi гденибудь. А что можно делать в компьютере без Интернета? – Кто ж детям позволяет лазить в Интернете, – привычным взрослым тоном возразила Ольга. – Это ж большая помойка. – А-а, я думал, она свой блог ведет – она все время пишет... Таня отчаянно покраснела: – Терпеть не могу блоги! – Да, это извращение. Настоящие дневники пишут, чтобы их никто не читал, – подтвердила Лиза. Она тоже замечала в Танином ноуте какие-то строчки – не по-русски. «Итак, писала по-французски» – хотя это скорее был английский. Это Мария Башкирцева писала пофранцузски свой дневник, предназначенный как раз для обнародования. Аня им восхищалась – а Лиза, в противовес сестре, – дневником Дьяконовой... Но надо, чтобы от Тани отцепились. Это ведь действительно может быть дневник, судя по словам «Belogorsk», «leshiy» и «Baba Yaga». И повернулась к Логинову с первым попавшимся вопросом: – А вы и книги с экрана читаете? – И запнулась: а вдруг он их вообще не читает. Но тот кивнул: – Да, это удобно. – Кому как, – не согласился Шницер. – Я ридер этот, электронную книгу, попробовал – раздражает! И не разобрать, что именно. Может, одномерность. Привык страницы переворачивать, объем на ощупь определять – сколько осталось, если книжка толстая. А на этой плоской пластинке – тьфу! – всегда один разворот... Разве что в пути удобно... – И, присев на ступеньки, принялся листать истрепанный томик из запретной комнаты. Встрепенулся: – Смотри, Лиз! Филипп подсел на диван, и Лиза заметила, что он легко уместился в их с Таней световом круге, как будто тот расширился. – «Севастопольские рассказы». Помнишь – Крымская война, герой едет на передовые позиции, кровь, грязь. Я в детстве читал, после поездки в Крым и севастопольской панорамы – а вот этого тогда не заметил... Смотри: «Но вид чистого неба, блестящего солнца, красивого города... скоро приведет ваш дух в нормальное состояние легкомыслия, маленьких забот и увлечения одним настоящим». Это ведь только что было! С нами! Блестящее солнце, красивый город, мы с

98


тобой – по магазинам. Так получается, легкомыслие и маленькие заботы – нормальное состояние – норма? – Ну да. Для тех, кто остался, – убежденно ответила Лиза. – Странно им было бы не радоваться солнцу. Какие же они тогда живые? – Она могла теперь ощущать только бесконечную жалость к тем, кто остался. К тем, кому еще хуже. – И ты имеешь право и на солнце, и на коряги, и на что хочешь. И никакой это не пир во время чумы. У Толстого об этом еще в другом месте есть. Это же высокое небо Андрея Болконского – помнишь? Когда он, раненый, лежит и думает, что все пустое, все обман, кроме этого бесконечного неба. Конец первого тома – а впереди еще три. Надолго хватило озарения? Как раз до того самого дуба и до Сперанского с законами? – А, точно, – усмехнулся Филипп. – Так и «высокое небо» в нас ничего не меняет – выходит, совсем безнадега, ничем не прошибешь. – Почему не меняет? Может, не всё целиком, но что-то главное. А возврат в повседневность, к маленьким заботам – разве главное? Нет в этом ничего ни ужасного, ни постыдного, потому что невозможно постоянно жить под напряжением «высокого неба» и в режиме озарения. Этого никто не выдержит. Этого ни от кого нельзя требовать, и от себя тоже. Филипп не возражал и не соглашался, но и с дивана не уходил. Продолжал свои незаметные для посторонних блуждания по замкнутому кругу – вроде ее коридоров, – когда каждая мелочь, обрывок песенки или строка из книжки вонзаются, крича о наболевшем, либо воспринимаются как знаки судьбы. Значит, надо подсовывать ему нужные знаки, иначе проклятый круг не отпустит, ей ли не знать, что из него почти невозможно вырваться. Логинов подал какую-то реплику, но двоюродные брат с сестрой его не услышали. Тогда раздался громкий голос Аллы: – Идемте обедать! Эй, вы меня слышите? Прям утонули в своих книжках! Ну как так можно! Что там такого интересного? – А книги – еще один способ ухода от реальности, – констатировал Логинов. – Те же зеркальные щиты, в которых Персей мог видеть Медузу Горгону без риска превратиться в камень. Отражения ситуаций, с которыми лучше не встречаться в действительности, чтобы себя не потревожить. Мужчина читает о приключениях – и не обязательно самому бегать, прыгать, утомляться, пачкаться, бить кому-то морду – а приятные ощущения те же. Дама читает свой дамский роман – и не надо заводить роман на самом деле, тратить на кого-то время, нервы, душевные силы. Хэппи энд гарантирован. Заменитель переживаний типа заменителя сахара. – И ничего во всей природе благословить он не хотел, – подытожила Лиза. Всегда всё было не так или плохо, а теперь уж и читать нехорошо. И как ему не надоест всё анализировать, расчленяя и уничтожая? Классификатор уходов от реальности! Причем единственной реальностью он, кажется, считает себя... И не удержалась: – А счастье, господин Логинов? Которого все так хотят? Или это только кажется? С ним тоже боятся столкнуться в действительности? Затормозила, удивившись: почему Логинов ее бесит? Так выводили из себя еще недавно только свои, родные. Нейтральное окружение и реакции вызывало нейтральные. Наверное, сил прибавилось – тогда тем более жаль их тратить на не пойми что. И дала себе установку: молчать и слушать, слушать и молчать. Тогда на Логинова ополчилась Алла: – А любовь? И любви все боятся, по-вашему? И Лиза, тут же забыв о благих намерениях, предсказала: – Сейчас наш постоянный эксперт понятно объяснит, что любовь – это тоже способ ухода от реальности. – Совершенно верно, – учтиво склонился Логинов. – Да ладно! – оскорбилась Алла, но он бесстрастно продолжил: – Вы же не будете спорить, что любовь – исключительное событие, отнюдь не повседневное. Именно так она позиционируется во всех авторитетных источниках. С какой же стати ей посещать поголовно всех, или обслуживать все браки, или прибегать по первому свистку? Ничего подобного она не обязана. Полагаю, это всегда была редкость. Что нисколько не мешало человечеству, которое на протяжении практически всей своей истории заключало браки из экономических соображений. – И по десять детей рожали! – одобрил Кочубей. – ...А в современном обществе это всего лишь стандартное общепринятое понятие. Настаиваю, что большинство в него вкладывает символическое, эстетическое, а не истинное значение, поскольку истинное мало кому доступно. Массовое сознание просто переносит определенные клише из фильмов, попсовых песен, тех же мюзиклов, в лучшем случае – романов,

99


и прилагает их к своей незатейливой действительности. Не слишком заботясь о совпадении и наслаждаясь самим процессом. Разумеется, все это – уход от реальности, и мне приятно, что Лиза с этим согласилась еще до моих понятных объяснений. – Браво, Логинов! – захлопал Шницер. – Мне нравится, как вы отбили мяч, хотя Лизе почему-то не нравится. – Да ну вас совсем! – рассердилась Алла. – Аж есть расхотелось. Всё извратили и испортили... «А сам куда бежит, знаток побегов от реальности? – подумала Лиза, скользнув взглядом по читателю ''Белогорских вестей''. – Сам наверняка использует какой-то хитрый способ». Безымянная кошка тыкалась в стеклянную дверь и даже на задние лапки привставала. Лиза присмотрелась, распахнула обе створки – Филипп с Данилой сидят, неодетые, в запретной комнате и перебирают деревяшки, обсуждая, какие лаки-химикаты понадобятся для обработки. – Отлично! Подходящее место, чтобы опять начать кашлять! – Выдала, да? – укорил кошку Филипп. – Вот соображаю, как это всё в Москву перетаскивать. В багажник точно не полезет... – Лучше в мою избушку перевезти. – Верное решение пришло само и сразу. – Ты там и сам мог бы пожить. Устроишь мастерскую. Лес рядом. И воздух тебе на пользу. Она не ожидала, что Филипп так обрадуется. – Правда можно к вам поближе?! Домик пустой стоит, да? А летом ты бы и сама приехала! Опять все вместе собрались бы! Как же это сразу не пришло в голову? В Москве ведь у нее если не работа, то квартира, проплаченная до осени. Какая, по большому счету, разница, какой вид из окна. Благоразумная Эльза Несколько раз поднявшись в гору – а дорога до музейской усадьбы состояла из непрерывных подъемов и спусков, – Лиза порадовалась, что одолела их сравнительно легко и почти не задохнулась, несмотря на мороз. Зашла в Благовещенскую церковь перевести дух – там было так натоплено, что от разницы температур голова закружилась, и поплыли своды, купол в облаках, и склонились к ней плавные силуэты святых, и прямо перед глазами вырос золотой лес – золотой лес свечей с жаркими огнями. Лиза ухватилась за строительные леса, в переплете которых были часть стены и купола, и еще раз, словно в растянутом мгновении сна, увидела полупрозрачные светящиеся стволы и огненные кроны – а потом уже выровненный мир с иконами и тоненькими церковными свечками. Аню, должно быть, можно найти в главном здании, называемом здесь «барский дом». Лиза и раньше замечала, что в музейном антураже, в интерьерах девятнадцатого века, не Аня смотрится естественно – это собранный по разным местам реквизит перестает казаться искусственным, когда там появляется Аня. Причем неважно, как она одета – в джинсы или в специально подобранные для исторических экскурсий длинную юбку и трогательно-гимназическую блузку. Она, со своим туманным взором, локонами и прозрачными пальчиками, и это старинное здание подходили друг к другу, просто потому, что были родными. Наверное, сгоревший тучковский флигель – и собственный тучковский дом, тоже не уцелевший, – были похожи на Благовещенскую усадьбу, по обстановке или по атмосфере... – ...А я вот в праздники, как всегда, работаю, – оправдывалась Аня, проводя Лизу в маленькую комнатку, где экскурсоводы в перерыв пили чай. – А ты ведь уезжаешь после Рождества? Ну вот, и виделись совсем мало... Лиз, я все хотела тебе сказать, но дома неудобно было... Это насчет твоей работы... Может, мне это, конечно, показалось, ты тогда сразу так и скажи, ладно? Ты не собиралась просить Свету, чтобы она взяла тебя к себе в королевство? Ну, у нее же бухгалтеры проворовались и идет чистка рядов, а ты как раз бухгалтер, то есть экономист... – Нет, Ань, даже и не думала, – чистосердечно ответила Лиза. – Слава богу! – тут же поверила Аня. – Да-да, конечно, у тебя ведь всегда были здоровые амбиции. И вряд ли захотелось бы вернуться в нашу глухомань, даже в кризис. А мне пришло в голову, и я хотела сразу тебя остановить... – Почему? – удивилась Лиза, ожидавшая другой реакции – что сестра начнет приветствовать возвращение, нахваливать пенаты.

100


– Потому что она бы тебя не взяла, – собралась духом Аня. Видно было, что ей нелегко это выговорить. – Почему? – удивилась Лиза еще больше. На работе ее всегда только хвалили, сожалели, что приходится расставаться, дали хорошее рекомендательное письмо... Аня заторопилась: – Ты только не подумай, что я на Свету наговариваю! У нее просто деловой подход такой, без эмоций, без скидок на родственные отношения. Ну, ты же сама ее знаешь. Тебя сократили, а в ее глазах это профнепригодность – значит, ты не лучший специалист, если тебе кого-то предпочли. А она выбирает только самое лучшее. – Лиза улыбнулась. – Да-да, от косметики и зубного врача – до мужа и домработницы! И Королёв такой же! Они скорее переплатят ценному в их понимании человеку, или кого-то успешного к себе переманят, чем будут, извини, нянчиться с неудачником. Этому Логинову они знаешь, сколько платят? Некрасиво заглядывать в чужой карман, но я столько получаю за год. – Да, неплохо для провинции, – согласилась Лиза. – Он просто звезда какая-то в их понимании! Света по секрету сказала, что он на самом деле – какой-то топовый финансовый консультант, и им удалось его уговорить их консультировать, и еще остаться поработать. Планов громадьё, антикризисный менеджмент, перестройка всего королевства под новую реальность. Так что перетряска бухгалтерии – это еще пустяки. Все только начинается, как в Санта-Барбаре... Да ведь Анин муж, Вадим, года три назад искал работу, вспомнила Лиза. Поссорился с начальником, уволился сгоряча из своего НИИ. Так Королёвы сделали поистине королевский жест – взяли его в магазин ночным сторожем. И щепетильная Аня до сих пор боится, как бы не подумали, что она тогда обиделась за мужа. Разумеется, он узкий специалист, инженерэлектронщик – не продавец, не кладовщик, не торговый менеджер. Что они еще могли предложить? Наоборот, благодаря Свете Семёновы тогда хоть как-то продержались. – В общем, не стоит в наши дни рассчитывать на благотворительность родственников – что они организуют приличное местечко с хорошей зарплатой, чтобы пересидеть плохие времена... Вот если ты станешь суперэкономистом типа Логинова, и тебя все будут рвать на части, Света прибежит и тоже будет рвать! – Не надо меня рвать! – смеялась Лиза. – Ань, я всё поняла! Я никогда не мечтала о головокружительной карьере в колбасно-пищевом направлении. – Ты только не подумай, что я такая злопамятная, – продолжала оправдываться Аня. – Я просто не могу без ужаса вспоминать те нищенские времена! Когда приходилось обмылки не выбрасывать, а складывать в специальную банку с водой, которую если взболтать, получится замечательное моющее средство. Я могу не ужинать и не завтракать, могу донашивать старье, но я ненавижу банку с обмылками! – А если разрезать выжатый тюбик от зубной пасты, то там окажется еще полным-полно зубной пасты! – подхватила Лиза. Времена, когда родители экономили на всем, чтобы вывозить ее к морю, и ей были памятны. – ...Но я тебе своих ползарплаты отдам, и буду банку взбалтывать и тюбик резать – только не ходи к ним и ничего не проси, – завершила Аня. – Договорились, – торжественно пообещала Лиза. – Если что, пойду сюда на паперть, – она кивнула на Благовещенскую церковь. – Тут так красиво! Замечательно всё отреставрировали! Я в «Белогорских вестях» читала, во что обошлась красота. Хорошо еще, успели профинансировать до кризиса. – А я, знаешь, и хваленого процветания не заметила, – повторила Аня, не зная того, недавние слова Филиппа. – У нас с коллегами целая дискуссия была, что эта красота – ценой нашей бедности. – Но это же не просто красота, а божий дом, – легко возразила Лиза. – А церковь – богатство бедных. Которым чтобы владеть, не обязательно тащить к себе и прятать под матрас. И поймала озадаченность в Анином взгляде. Сестра хлопала тонкими загнутыми ресницами, обдумывая услышанное – должно быть, в искусствоведческом споре этот аргумент не прозвучал, – и удивляясь, как же ей самой не пришла в голову такая мысль, лежащая на поверхности. Ну вот, еще рассердится. И Лиза, спохватившись, начала прощаться: – Я, наверное, уже долго... Полно ведь посетителей в праздники? – Да куда ты всё спешишь! Сейчас, перед Рождеством, передышка. А вообще – много, конечно. Экскурсия за экскурсией. А ты это к чему? – вдруг покраснела Аня. – Про посетителей? Света что, все-таки рассказала?

101


– Нет, ты сама сейчас всё расскажешь. – Лиза поняла, что от нее что-то скрывают и что надо безжалостно нажать на простодушную доверчивую Аню, которая и так уже себя выдала. – Я видела Диму, – несчастным голосом сказала Аня. – Я разговаривала с ним. Какого Диму, чуть не спросила Лиза. Но вовремя остановилась. – Ты не подумай, я ничего не подстраивала! Хотя хотела с ним поговорить, и все время мысленно разговаривала... Это вышло случайно. Я к нему даже не подходила. Он был здесь с девушкой. И сам ко мне подошел. С какой девушкой, чуть не спросила Лиза. Но опять остановилась. Конечно, с девушкой. Жизнь идет. – ...Он сказал, что его девушка захотела здесь побывать, и он не видит причин, почему бы и нет. И что девушка ничего о тебе не знает. Должно быть, он решил предупредить возможный скандал, который я никогда бы не учинила: да как посмел сюда явиться, да кто это такая... Думаю, он и сам не хуже знал, что я не учиню никакого скандала, просто решил подстраховаться. Он ведь всегда был расчетливый, здравомыслящий... такая благоразумная Эльза... – Я знаю. – Да-да, конечно... Лиз, я вообще ничего почти не говорила, просто потому что проглотила язык! Я растерялась, и теперь так жалею, потому что много чего могла бы сказать! А он сам всё говорил и говорил, что мы – наша семья – его, наверное, осуждаем и считаем плохим, а мы все ему всегда нравились, и он нас уже за родственников считал. И что ты ему тоже нравилась, и он до сих пор не понимает, почему ты ушла. Ему, как мужчине, оскорбительно признаваться, что женщина его взяла и бросила, но это так и есть, тут даже другими словами не скажешь, и, главное, он сам не понимает – почему? Лиз, это было так по-дурацки: его девушка пошла в туалет, а там, как всегда, длинная очередь, и вот мы с ним стоим друг против друга, и он на меня смотрит и чегото ждет! Как будто я сейчас ему поведаю истину! Я только и смогла спросить: он что же, совсем никак это себе не объясняет? Лиза молча слушала с неприятным ощущением, что какая-то часть ее жизни, уже отмершая и забытая, оказывается, продолжает существовать отдельно, без нее – и использует ее уже без ее ведома. Словно тот сон с этажами и коридорами, который тянется параллельно с явью и скрыто влияет на настоящую жизнь. – ...А он – так странно, я не удивилась бы, если б он стал тебя ругать и обвинять – но он давай нахваливать. И как нахваливать! Что и хозяйка ты была хорошая, и неприхотливая, и мало тратила на тряпки, и денег-то с него не требовала – и чуть ли не пол-ячменного зернышка съедала, как Дюймовочка. Противно слушать, до чего же экономически выгодный вариант ты была! Ну, какие-то свои чудачества у тебя тоже имелись – на театры и книжки поменьше могла бы расходовать, но, в общем, тоже безобидно. А твой непонятный уход, ему кажется, – логическое продолжение этих же чудачеств. Будто бы ты ждала чего-то необыкновенного, какой-то заоблачной любви, а от обыденной жизни заскучала. Короче, все от книжного воспитания – уж коли зло пресечь... А жизнь ведь – это просто жизнь, и главное – заботиться друг о друге, и бытовые удобства, и достаток, это и есть нормальная семья, и все это у вас было. Словом, как я и думала – в итоге он ни в чем не виноват, а только ты плохая... Томящаяся барышня, припомнила Лиза с усмешкой. Переносящая красивые картинки из дамских романов в свою убогонькую жизнь – ах, ничего общего? – тогда бегом бежать от этой реальности. Не нужна нам реальность, где на протяжении всей человеческой истории браки заключаются из экономических соображений! Не родим в таком браке десять детей! Оскорбимся, обидимся – и совершим настоящий, самый последний уход от реальности. Не смог мировой разум создать ничего подходящего и достойного нас, тоскующих барышень! Почему всё так одинаково?! Жизнь повторяет дважды, чтобы она хоть что-то поняла? – ...А мне, Лиз, кажется, что это всё слова. Потому что он тут же спросил, как твои дела и личная жизнь. Наверное, считает, что от него, такого замечательного, можно было уйти только к кому-то еще более замечательному и состоятельному. Он косвенно об этом и сказал – когда упомянул, что ты слишком уж легко ушла с работы. Не стала валяться в ногах, умолять. А ведь если бы поупрашивала начальника – он бы вместо тебя сократил твою предпенсионную коллегу. Но ты не упрашивала – и ему пришлось поступить благородно, дав той доработать до пенсии. Выходит, у тебя был лучший вариант! Если ты не держалась ни за работу, ни за Диму. Железная логика! – И что дальше? – А дальше его девушка вышла из туалета. И мы, не прощаясь, прошли в разные стороны. Так он и не узнал о твоей личной жизни. А стоило бы наврать, чтобы испортить ему настроение!

102


Лиз, а у тебя точно никого не появилось? Боже мой, ты же такая... На тебя все оглядываются, кто мимо проходит! Вот мы стоим, и все, кто проходит, оглядываются! – Да это на тебя, – отмахнулась Лиза. – А в этой «Лесной сказке» – там же у вас кто-то есть... Лиз, мне так хочется, чтобы ты сию минуту кого-нибудь нашла, и перестала быть этой снежной королевой, и стала счастливапресчастлива! А тот Дмитрий Сергеевич Светкин, который Логинов – он женатый? – Откуда я знаю. Анечка, ты же сама видишь, что это смешно – он тоже Дима и тоже бухгалтер – может, хватит? Золотой петушок После разговора с Аней остался осадок: Света, которая не взяла бы на работу неудачницу, и Дима, который вычислил о ней, Лизе, какую-то позорную правду. Обе занозы неприятно покалывали, и выдернуть их не удавалось, но можно было попробовать призабыть. Оля, Таня и Данила загорелись поехать в город на рождественские гулянья и агитировали остальных. Конечно, надо ехать! Тем более что потеплело, и понятно это стало еще до того как Лиза, проснувшись, открыла глаза: и по изменившемуся воздуху в комнате, и по шагам за окном – без визгливого морозного скрипа. На сугробах лежали ледяные кружева оттепели, а под деревьями весь снег был утыкан дырочками – капало с веток. Правда, ослепительное солнце опять превратилось в дневную луну, а утро – в мягкие сумерки. Зато всё обещало бесконечный беззаботный день, который целиком можно провести на улице – и ноги не замерзнут, и домой не захочется. На «красной» площади курились шашлычные дымки, вместо машин толпились люди, а над морем голов покачивались разноцветные шары со смайликами – еще один, верхний ряд зрителей. На подмостках представляли вертеп и поклонение волхвов, а Лизу заворожило огненное шоу. Она отвела взгляд от фигур с горящими факелами, только когда позади раздался голос Петрушки – это на подмостках начался другой спектакль, кукольный. – Ой вы, красны девицы и добры молодцы! Приглашаем всех на ярмарку веселую! Собираются сюда гости желанные, скоморохи и гудошники, и пойдет представление с играми, потехами, с хороводами и песнями. Веселей, веселей, почтеннейшая публика! И Лиза, оставив спутников, безотчетно двинулась на этот голос. – Тары-бары, растабары, есть хорошие товары! Не товар, а сущий клад, разбирайте нарасхват! Но она не смотрела ни на коробейников со сладкими петушками, ни на тетушку Арину с калачами, ни на городового, ни на Смерть с косой, которую собирался обмануть Петрушка – а на одного только Петрушку. Среди почтеннейшей публики было не протолкнуться, но Лиза по шажочку перемещалась вдоль подмостков и, когда сценка закончилась и Петрушку сменил медведь, оказалась с обратной стороны представления. И прямо ей навстречу двигалась фигурка в пуховике, в мальчишеской ушанке, из-под которой солнечно-желтыми лучиками разлетались вихры, и солнечно-карие глаза улыбались все так же. – Лиза! Это в самом деле ты! Как приехали в Белогорск, я только о тебе и думаю! Каждый вечер собираюсь к вам в «зефир» забежать – или ты уже не с родителями вместе живешь? Юля смеялась, обнимала ее, и все движения и интонации были такими знакомыми, теми же самыми, что у Лизы к ликованию примешивалось беспомощное удивление: да как же они столько времени не виделись? И почему, что им мешало, раз так просто взять и встретиться? А Юля тащила ее в театральный автобус, где собиралась погреться перед следующим выходом, наливала чай из термоса и на ходу отвечала на вопросы: – Да, ты же знаешь, я в Москве не поступила и училась в Ярославском театральном... И с мужем там познакомились, он меня еще глубже в провинцию утащил. Зато у нас свой театр – как у папы Карло! Мотаемся сейчас с выездными спектаклями, по пути с фестиваля. Нет, победим в следующий раз, сейчас – просто диплом участников, тоже не помешает. А я, видишь, снова всё на свете нарушаю – Петрушку всегда мужчины водили... Еще Дедом Морозом и Снегурочкой подрабатываем, в домах отдыха всяких – на Новый год в нашей «Лесной сказке» были, представляешь? Муж переживал, что взрослых мы развеселили, а детей – нет, детки были кислые, а я – что там теперь все по-другому... Лиз, у нас с тобой всего двадцать минут! Ничего, главное, что встретились! А ты на празднике как – одна, с детишками? Не завела еще? А я – подряд двоих! Уже в школу ходят.

103


– Как... двоих? – растерялась Лиза, собиравшаяся спросить, как же подруга справляется с творческой, да еще кочевой жизнью, чреватой простудами, перегрузками и стрессами – убийственными, поскольку ее диагноз всегда считался серьезнее. – Тебе разрешили? И как? Кесарево? – Сама, – гордо ответила Юля. – Буду я еще спрашивать. Я просто знала, что всё пройдет нормально. Их слушать, так пошевелиться нельзя! И вообще, что особенного? Я читала, недавно женщина даже с тетрадой Фалло родила – в барокамере... – Так ты что, просто забила на больницы? – Да нет, показываюсь время от времени – но у меня оно на эту ерунду не часто находится. Да ты сама же знаешь, что театр лучше уколов помогает! Там и время иначе течет – не отбирает силы, а, наоборот, обновляет. Ну, сама же знаешь! Что я тебе буду объяснять! Лиза улыбнулась одними губами: то самое особенное время, когда ощущаешь, что стройный порядок жизни достигнут, а ты и его часть, и создатель. Для нее это только детское воспоминание. Она ничего не сделала для того, чтобы это стало ее жизнью. Не добивалась, не заслуживала, не взяла с бою. И уже с беспокойством ждала неизбежного вопроса: – А как ты, Лиза? Где ты, что ты? – Практически ничего. Экономист. Окончила Финансовую академию. – Почему же ничего? – допытывалась Юля. – Такой престижный вуз, туда поступить еще круче, чем в театральное. А ты всегда была умница, училась фактически сама, в школу ходила только за пятерками... – Да разве это важно, – отмахнулась Лиза. – А что важно? – Ничего... Понимаешь, в том-то все и дело, что ничего важного нет! Не появилось. После школы мне сказали, что время кризиса, когда организм взрослеет, благополучно миновало, и я смогу нормально жить дальше. И я так обрадовалась! Я так была счастлива просто жить! Когда меня не мучают, не колют, не держат на коротком поводке режима... Мама сказала, что экономист – подходящая специальность, я буду сидеть в тепле и прилично зарабатывать. В науку, мол, сейчас идти – безумие. У них с отцом зарплата символическая, наша Анька – искусствовед – на копейки перебивается. Я и не возражала. Я прежде всего хотела перестать быть для них тяжким грузом! Тем более что учиться было легко, работать потом – тоже. Я же только по диплому экономист, на самом деле мне просто дали участок бухгалтерии, далеко не самый ответственный. И мне нравилось, что жить стало легко! Я устала от постоянного напряжения сил, от выживания во всех смыслах слова! – Только потом вдруг стало фигово? – раздумчиво спросила Юля. Она уже не ликовала и не искрилась и, когда Лиза обреченно кивнула, проговорила: – Мне, конечно, трудно представить, что ты – Лиза, которая видела души вещей, – главбух или там просто какой-то бух. Но не в бухгалтерии дело, и не в экономике. И даже не в том, что тебе ее мама выбрала. Если бы при всем при том ты продолжала быть счастлива – ну и слава богу. – А в чем? – И в Лизином взгляде было то самое детское ожидание: сейчас старшая подруга сделает фигурку из фольги или из пластиковых трубочек – и мир опять обретет смысл. – Наверное, в том, что ты тот самый талант – евангельский – должна была отдать в рост, и он бы приумножился. А ты его оставила так – и получила «ничего важного». Только не подумай, что я сделалась святошей – это мы сейчас вертеп представляли, и всякое такое в голове... Но ведь жизнь-то не кончена! – опять заулыбалась Юля. – И наверняка ты сама знаешь, куда двигаться, хоть на ощупь. Как жаль, что мне уже пора! Ну, когда получится как следует поговорить, ты все подробнее расскажешь! – А я часто с тобой разговаривала, – призналась Лиза, провожая ее до сцены. – Когда письма перестали приходить. И ты мне отвечала – в отличие от всяких выдуманных друзей. Я ведь еще с родственниками любила поговорить – ну, которые умерли давно, с фотографий. Так от них я только ответные улыбки чувствовала... тоже полустертые такие... А ты всегда ясно отвечала, громко, своим собственным голосом! – Так ведь и я с тобой мысленно разговаривала! – засмеялась Юля. – Я тоже тебя все время чувствовала – только отключилась с определенного момента. Сама, понимаешь? Когда началась настоящая жизнь, настоящая работа, и я поняла, что детскую ностальгию надо отсечь. Ты только не подумай, что я просто выбросила всё, что было, на помойку! Это невозможно, даже если захотеть. Но вместе с окрылениями и прозрениями нас связывает столько общей боли! И эти вериги надо было сбросить, чтобы двигаться дальше, понимаешь?

104


Лиза понимала. Та же жажда жить легко и ярко. Только у Юли это получилось. Она еще постояла, глядя, как Петрушка на сцене заливается: – Я на ярмарку ходил, себе дудочку купил! Эй, честной народ, становись в хоровод! Мобильник разрывался от звонков, но Лиза не вынимала его из сумки. Еще слышны удары дубинки, которыми Петрушка лупит городового – а они с Юлей уже снова по разные стороны жизни. И даже номерами телефонов не обменялись. Но, значит, так и надо. – Лиза! – На нее буквально наскочил Филипп с леденцовым петухом в руке. – Вот ты где! А мы тебя ищем! Держи петушка. А что ты какая? Замерзла, да? За ужином Лиза то и дело ловила беспокойные взгляды Филиппа – и поскорей пыталась придать лицу приветливое и бодрое выражение. Но ощущение, что она все быстрее скатывается в какую-то неумолимую пропасть, теряя на этом пути, словно обрывки одежды, с таким трудом обретенное душевное равновесие, примирение с близкими, интерес к посторонним, согласие с собой, единение с миром – это катастрофическое ощущение не оставляло. И бездна, от которой она изо всех сил отворачивалась, сейчас сама взглянет на нее. – Тата, тебе там не холодно? – привычно, но куда добродушнее, чем прежде, одергивала Ольга сестренку. Та отвечала, стоя у окна: – Нет. Тут в стекле интересные такие пустые капельки. Я смотрю – нет ли там какогонибудь жучка... Надо же, а раньше и не подумала бы отвечать, только глазами бы сверкнула. – Это в янтаре бывают всякие жучки и мушки, – немедленно откликнулась Алла, и Лиза вспомнила мамину янтарную блямбу из ларца – там, кажется, тоже застыло несколько капель воздуха. Вот именно. Нет никакого единения с миром. Есть застывшие миры, у каждого – свой отдельный. Смотришь на жучка в янтаре, зная, что никогда не сможешь к нему прикоснуться – и он точно так же глядит на тебя, отделенного от него своим пространством и временем, как капсулой. И все сидят в собственных капсулах или коконах. У Юли это театр. У Ани – семейное гнездышко. У Светы – королевство. У лешего – лес. У Филиппа – деревяшки. У Тани – книжки. У Васи – молчание. У Логинова, человека в футляре, – футляр. Никакое это не бегство от реальности – это реальность и есть. Единственно возможный способ существования. Беспредельное одиночество, когда все в лучшем случае видят друг друга и то, что остальные раскрывают рты – а слышат только себя, но очень довольны – и это называется общением и пониманием. – Лиз, мы, наверное, перегуляли, – озабоченно сказал Филипп. – Что-то ты совсем никакая. Может, от простуды принять что-нибудь? На всякий случай? – Да, выпью чаю и пойду лягу пораньше, – встрепенулась Лиза – вот подходящая возможность скрыться от всех. Она спешила в свою комнату, почти как в день приезда – в затвор, в укрытие. Забиться, затолкаться, как зверушка, в маленькое темное тесное логово. Что ее гонит? Осознание того, что, несмотря на установку больше себе не врать и ничего не изображать, она взяла и невольно изобразила некое подобие семейного и дружеского круга, рассказала себе очередную сказку – а на самом деле ничего этого нет? Как нет Юли, которая где-то рядом в городе, но на самом деле настоящая Юля есть только в воспоминаниях, стопке писем и фарфоровой собачке на серванте? В ее, Лизином застывшем преданном ожидании? Или ее заталкивает в темную комнату, прочь от всех, безотчетный ужас перед тем, что это движение, этот приход каждого дня – навстречу не новому году и новому счастью, а неизбежному концу? Но ведь это все равно что вдруг начать бояться темноты – в то время как она точно знает, что это материнская пра-ночь, где обитают души вещей и тени живущих – и бесконечные возможности их воплощения в самых разных историях, и там не то что нет места угрозам и ужасу – там безопаснее, чем дома, потому что это и есть дом. И там ничего не может исчезнуть – то самое главное, память о себе, которую нельзя отдавать бездне. Или так пугает исчезновение оболочки? Исчезнет всё, что пело и боролось, звенело и рвалось? Может, это?

105


Лиза заметила, что ее колотит, и уже не мелкой дрожью, но простуда тут совсем ни при чем. Она посмотрела на свои руки, как на что-то постороннее – в темноте комнаты от них шло мягкое лунное сияние. Да, это еще Дима заметил, когда они однажды оказались на природе, с ночевкой в палатке: – Лиз, да ты вся светишься! – А ты только теперь увидел? – Да нет, я раньше думал, это у тебя косметика такая, мерцающая. А сейчас ведь ты точно ничем не мазалась... И называть всё это «оболочкой»?! Ручьем и хмелем было это тело, теперь навек оставленное мною. Оно отныне станет тишиною, бесслезной тишиною без предела... Нет, это все же не страх. Сожаление – глубокое, горькое сожаление, а не страх, который вот он – отдельный, ясно ощутимый и непонятный. Может, это страх не исчезновения, а трансформации – болезненности самого процесса перехода? Но ведь это не должно быть совсем нестерпимо – подождать, пока переворачивается страница. Опять не то? Или она боится того, что произойдет на следующей странице? Или, скорее, – не произойдет? Что у нее не получится стать тем другим, кем теперь предстоит стать? Как не смогла она стать настоящей женщиной – любимой и любящей, как не смогла стать даже просто собой – не дотянула, подобно тому как из Филиппа не получился настоящий отец, или как Вася не может подняться на очередную ступеньку, что у всех прочих выходит автоматически... Но кто сказал, что она непременно должна была сделаться чем-то большим, чем «ничего важного»? А может, в ней никакого таланта и не было, ни в евангельском, ни в земном смысле, и смешно было бы замахиваться на сверхзадачу и тужиться, представляя из себя, собственно, всё то же «ничего»? Ведь если бы он был, настоящий, непридуманный, он не дал бы ей покоя и постоянно ощущался, словно третий глаз или шестой палец, – и она сделала бы для него всё, не смогла бы жить не для него! Но она безмятежно плыла по течению, и ничего ее не беспокоило, и сейчас ведь она не вскочила и не побежала вслед за Юлиным балаганом – возьмите меня, не могу без этого! Выходит, может. И театр тоже может – без нее, ее историй, прозрений и окрылений. Ей достаточно быть рядовым зрителем – а что, если важнее всего понять именно это? И как сразу радует разрешение самой себе расслабиться и перестать двигаться! Да, она плыла по течению. Дима упрекает ее в том, что спасовала перед обыденностью – но ведь то, что для всех – обыденность, для нее было чудесным, сказочным подарком, и она была так благодарна жизни за то, что та просто есть – и для нее тоже! – что и светилась, видимо, от этой благодарности. И стала полной противоположностью себе, в детстве похожей на Таню, недоверчивого ежика, – сделалась удивительно мягкой, приимчивой, во всем и во всех видела только хорошее, а когда появился Дима, так же доверчиво и благодарно обрадовалась Диме – ему и напрягаться для этого не пришлось. Ей просто хотелось получить то же самое, что получали все. Но так же, как механическое накопление школьной информации не перерастало в живое, всеобъемлющее знание, так же механическое накопление общепринятых составных частей счастья не дало в сумме счастья. И вместо стройного порядка жизни открылась та самая иррациональная засасывающая дыра, где теряются смыслы и обесценивается главное. И что в итоге, подводить который приходится столь поспешно? Вот он, итог: она так и не научилась понимать инопланетян. Особенно самых близких. Пусть первый встречный, но все же ее единственный Дима остался похожим на фисташковое дерево с южных фотографий – корни уходят вглубь на пятнадцать метров, а вширь – на целых сорок. А она все это время видела только пучок листьев на коротеньком стволе и до сих пор не может даже представить, что же там, в подземной части. Зачем же в ней было все это – способность ясно видеть и ясно слышать – и понимать столько лишнего для спокойного ведения домашнего хозяйства и ухода за Димой, если это не помогло рассмотреть что-то важное в самом Диме? Или ей и не хотелось ничего в нем рассматривать, потому что он был ей не нужен? Как заметил сам Дима, ей будто бы была нужна какая-то любовь – которую она, по-видимому, к Диме

106


и не испытывала. Зачем же она провела с ним почти три года и чуть не вышла замуж? Для чего было обманывать и себя, и его? Или она всё плыла и плыла по течению, уже переставая разбирать, куда и зачем? А теперь наконец отважилась взглянуть в зеркало, в котором раньше так не хотела видеть больного ребенка с глазами, как у панды. И увидела свое настоящее отражение, уродца из елочного шара! Полуживую себя, растение с автоматическими реакциями, опустошенную, неимущую – ту самую, у которой отнимется. Да вот оно, в Новом Завете из тумбочки. Света от фонаря хватает, чтобы разобрать то, о чем говорила Юля: «ибо всякому имеющему дастся и приумножится, а у неимеющего отнимется и то, что имеет». Нет любимого дела – и не будет. Нет любви – и не будет. Нет счастья – и не будет. «А негодного раба выбросьте во тьму внешнюю: там будет плач и скрежет зубов». Какая уж тут всепрощающая пра-ночь с бесчисленными возможностями... И еще итог: она не только ничего не поняла, от нее никому не было толка. Только бесконечные терзания и хлопоты – родителям, и комплекс неполноценности – тому же Диме. Остальным – формальное общение, как с соседями по коттеджу. Кому-то стало теплее или светлее, не считая кота Котангенса? И бессмысленно себя жалеть или оправдывать. У всех есть право на ошибку, но у нее на ошибку не было времени! Она не должна была ошибаться! А что остается теперь? Сравняться с зимним днем, с его пустым овалом, и быть всегда при нем его оттенком малым. Свести себя на нет, чтоб вызвать за стеною не тень мою, а свет, не заслоненный мною... Пустой световой круг на длинном пустом диване. Дневник Тани Майской Завтра уезжаем. Папа пришлет машину. Уже попрощались со всеми, обменялись телефонами. В старой школе я тоже обменялась телефонами кое с кем, но мне никто ни разу не позвонил. И я никому. Заканчиваются каникулы. А я-то предполагала, что они будут самыми скучными! Разрешили забрать насовсем потрепанный «Грозовой перевал» – Лиза договорилась. Я уже привыкла, что он под матрасом. Как-то получилось, что я ей вдруг рассказала и о своем переводе, и о книжке – когда мы гуляли по нашему маршруту последний раз. Жаль, что только сейчас! Потому что Л. сказала: никакая это не ерунда, и если у меня некоторые места совпадают с книжкой, то это, наоборот, достоинство, ведь книжку переводил настоящий взрослый переводчик – и я сравнялась с профессионалом! И что нельзя забрасывать, а надо продолжать! Мне сразу стало так хорошо. Я ведь на две недели запретила себе разговоры со своими героями! Я так по ним соскучилась! А Л., оказывается, точно так же в детстве разговаривала с дедушкой, которого никогда не видела, потому что он давно умер. У ее родителей, как и у моих, на разговоры времени не было, они много работали. И она представляла, как они с этим дедушкой проводят время, и о чем говорят, и как он о ее делах расспрашивает, а она подробно рассказывает – и ему интересно, и как они вместе рассматривают книжки в шкафу – у кого какая любимая. В общем, я поняла, что со мной все нормально, раз такое бывает не только со мной. А Олька, если бы узнала, побежала бы к папе сообщать, что я сумасшедшая. Хотя она заметно изменилась. Можно даже сказать, мы с ней подружились – из-за Данилы. Она любит о нем поговорить. И хотя эта болтовня ничем не отличается от ее обычного идиотского трепа по телефону, мне она нравится так же, как и ей. Данила, если будет звонить, то, конечно, Ольке. Но я могу и мысленно с ним разговаривать. А ходит он все время в моем малиновом шарфе! Игла в яйце, яйцо в утке, утка в зайце Лиза посмотрела на часы и поняла, что завтрак уже кончился – значит, можно не вскакивать и не торопиться. На тумбочке лежала «Волшебная гора», из-за которой она проспала. В последний момент оказалось, что у книги нет не только обложки и последней странички, а

107


нескольких последних страниц – фактически нет конца. И она так и не узнает, спустился ли Ганс Касторп со своей волшебной горы или так и остался в заколдованном санаторном царстве. По крайней мере, пока не появится возможность залезть в Интернет и дочитать. Потому что вычислить по предыдущим событиям невозможно. А ей пришла пора покидать «Лесную сказку». «Аквитэль-клаб». Ольга с Таней приглашали ехать с ними, но Филипп обиделся: – Зачем? Я сам отвезу тебя, когда захочешь. Он был полон энтузиазма и большую часть времени проводил в избушке, приспосабливая ее под себя. Оставались в Белогорске и Кочубеи. – Так завидно смотреть на Олю с Танюшкой, – пожаловалась Алла, когда Лиза спустилась в холл. – Так бы и полетела отсюда! – Антонина Ивановна тоже остается, – попыталась утешить Лиза, – и сыскной агент. – Да уж этот если бы уехал, кто бы пожалел! Кстати, я спросила, откуда у него взялись мускулы. Говорит, в здании, где работает, внизу – фитнес-клуб, так он в обеденный перерыв туда ходит, качается... Нет, Лиз, без тебя, без Данилки, без девочек – уже не то будет! Без вас, так прям с тоски помрешь! Главное, непонятно, чего сидеть-то? Беда с этим Кочубеем! Сидеть сколько угодно можно, хоть здесь, хоть в Швейцарии – я же его сначала туда уговаривала ехать. В Подмосковье вообще дорого отдыхать, в Турции или в Египте куда дешевле. Да денег-то хватит – у меня душа болит, что он ничего не делает. Мужикам это вредно. Кошка, сама знаешь, должна быть в доме, а собака – во дворе. Кстати, а где наша кошка? Филипп забрал? Ну вот, Васька теперь без единственного друга остался... Так я о безделье – по мне, так хоть что-то бы делал, хоть трактат, в самом деле, писал, черт его подери! Ведь сопьется! А ты пойди в ресторан, не завтракать нельзя. Я если не позавтракаю, так на обед объемся. И Лиза пошла. После жестоких осознаний памятной ночи оставалось лишь привычно соблюдать сложившийся распорядок – строгое чередование действий, которые поддерживали жизнь, словно каркас, пусть чисто механически. «Последовательно обходить все объекты, перечисленные в путеводителе», словами Логинова. Логинов сидел за длинным пустым столом, который уже пора было разбирать на несколько маленьких, и пил кофе. Чудесный аромат витал, примиряя с присутствием вечного критика. – Присаживайтесь, нюхайте на здоровье, – последовало приветствие. – Спасибо, я и сама могу заказать, чтобы нюхать, – сдержанно ответила Лиза. – В самом деле? – не поверил Логинов. – А почему нет? – и попросила кофе. И Лизе принесли две чашки – вторую с чаем. Приходилось сидеть и давиться овсяной кашей. Но нельзя же демонстративно усесться в противоположном углу. Все-таки почти две недели вместе трапезничали. – А я бы ни за что не стал сидеть с вами за одним столом, – проговорил Логинов, – если бы это было мне неприятно. Разумеется, Лиза тут же рассердилась – и на то, что, рассердившись, поддалась на провокацию, и на то, что он ее опять, как в самом начале, уличает в лицемерии. Хотя это просто воспитанность, которая и ему бы не помешала! – А я бы ни за что не стала выживать вас из-за стола, даже если бы мне очень хотелось, – парировала она, поднимаясь, отставляя пустую тарелку и полную, вкусно дымящуюся кофейную чашку, – и не глядя на реакцию. – Уезжаете, Лиза? – грустно спросила Антонина Ивановна, выглядывая в холл. – Нет пока, просто иду погулять. – А, ну да, это девочки сейчас уезжают... Что ж, телефонами ведь обмениваться бессмысленно? Это я не о том, что вдруг еще один инсульт – я приехала сюда выздоравливать, ради внучки, и твердо намерена выздороветь... Просто какие-то связи неизбежно рвутся – и жаль, но ничего не поделаешь. Иногда в поезде едешь и так сближаешься с попутчиками, что кажется – непременно встретимся еще, ни за что не потеряем друг друга. А выходишь из вагона – и теряешь. Да что там – я вот дочь потеряла, и теперь волею судьбы оказалась совсем не там, где прошла вся жизнь. И связь с ней, с прежней жизнью, утрачена, и не только телефонная. Соседи, друзья,

108


ученики, коллеги – сколько их было... точнее, есть. А заботятся обо мне совсем не те, о ком я в свое время заботилась, кому делала добро, ради кого жила. Заботится чужая семья, просто посторонние люди! Думала ли я, что такое может случиться? Помните – «Мне подменили жизнь. В другое русло, мимо другого потекла она, и я своих не знаю берегов»... Хотя ведь и вы, Лиза, входите в эту семью – мою новую семью – а вы, конечно, совсем не чужой человек. Все это время вы вносили в наше общество такой утонченный уют, которого будет очень не хватать... Я теперь иногда смотрю на незнакомых людей и не знаю: а может быть, и они – моя новая семья?.. Ветер подгонял сестер Майских в спину, и они почти катились по дорожке. – Ну, погодка – как на тоненький ледок выпал беленький снежок! – хохоча, пропела Ольга. Лиза их догнала. – Смотрите, сугробы смело до травы, – показала Таня. Сухой, не успевший слежаться снег легко пересыпался с места на место под внезапными порывами. – Ничить трава жалощами, а дерево с тугою к земли приклонилося, – вспомнила Лиза и пояснила: – Это из «Слова о полку...». Может, почитаешь по-русски. – А я уже «Онегина» прочитала, – похвалилась девочка. – У них там тоже, оказывается, была аномальная зима, прямо как у нас – снег выпал только в январе. Тогда понятно, почему крестьянин торжествует – а то я, когда маленькая была, удивлялась: дурак, что ли? Мерзнуть нравится? А он просто радуется, что все пришло в норму – и пойдет теперь как надо! – Лиз, спасибо тебе за Тату, – солидно промолвила Ольга, когда сестренка улетела вперед. – Знаешь, мне всегда казалось, что у нее задержка в развитии. Странная, нелюдимая, мальчиками не интересуется – в двенадцать-то лет. А сейчас так повзрослела! Разговаривать начала почеловечески... Конечно, она тебе все время надоедала, ты меня от нее просто спасла! Лиза, услышавшая в этом «спасибо за Данилу», которого она не стала присваивать, улыбнулась: – У меня тоже была в свое время взрослая подружка, семью годами старше. Я ей очень многим обязана. Людям вообще нужны старшие друзья, в любом возрасте – может, теперь для Тани это будешь ты... Только разрешите ей в Сети хоть Википедией пользоваться и библиотеками какими-нибудь! И домашней библиотекой, если она у вас есть – я о взрослых книжках. – Ой, да, конечно! – заторопилась Ольга. – Я скажу папе, это всё он ее ограждает от жизни, совсем уж... Конечно, так нельзя! Помахав отъехавшей машине, Лиза повернула обратно к коттеджу и чуть не упала, поскользнувшись на «тоненьком ледке». Чья-то рука поддержала ее сзади. Не выпуская ее локтя, с ней поравнялся Логинов. Лиза коротко поблагодарила и, выдернув руку, быстро зашагала вперед. – Почему?! – взвился Логинов и стремительно ее догнал. – Почему вы так шарахаетесь? В его голосе было столько возмущения и неподдельной обиды, а главное – он вышел из себя – и Лиза остановилась. – Тут сто метров сплошного льда, который даже песком не посыпали! Если бы это был Данила, Кочубей, дворник, леший – кто угодно, вам бы в голову не пришло убегать! Почему вы не хотите, чтобы я помог вам дойти до крыльца? – Не хочу, – согласилась Лиза, дослушав, и подумала: а в самом деле, почему она не хочет? Не хочет, и всё. – Вы вообще непоследовательны! Никогда не знаешь, чего от вас ждать! Бабочку не жалко – а кошечку тут же жалко! Молодым прекрасным принцем пренебрегли – в пользу старого больного... к тому же брата! Что вам нужно от жизни? Чего вы добиваетесь? По каким принципам оцениваете людей? Я только вижу, чего вы не хотите – развлекаться и приобретать! Того, чего хотят все поголовно. А чего хотите? Вас невозможно понять! – А зачем это вам меня понимать? – опешила Лиза. – И с какой стати вы на меня нападаете? А вдруг я тоже сейчас заведусь? И скажу, что в вас вижу только то, что вам не нравится: живая музыка, искусство, на которое еще не навешали позументов, и все люди без исключения! Или вы даете понять, что это я вами пренебрегаю? Может, вам кажется, что я вам нравлюсь, и должна по этому случаю сильно обрадоваться? Хотите согреть бедную бабочку и злитесь, что ей это не надо? Логинов смешался. – Почему же – кажется? Лиза уже не могла остановиться:

109


– Потому что я вас не интересую, а раздражаю – это же очевидно! Если бы это был стандартный мужской интерес, вы бы пригласили меня куда-нибудь, или купили шоколадные эклеры, или нормальный букет. Но это, видимо, зазорно – подгонять себя под шаблон «бабе – цветы»! Они пролетели сто ледяных метров за две минуты, скользя и спотыкаясь, но по отдельности, и перевели дух на крыльце своего коттеджа. – А вы бы никуда со мной не пошли, не так ли? – саркастически уточнил Логинов, рывком открывая дверь. – Вам интересней посиделки с братцем, таким же книжником и трезвенником! – А это уже мое дело! – почти задохнулась Лиза. И была не в силах не злорадствовать: это он, он, наконец, вышел из себя! Из своего футляра! Он, а не она! А она сейчас поднимется к себе по лестнице с этой победой, и уедет вместе с ней! – А может, вы считаете, что не должны себе этого позволять? – догнал ее вопрос Логинова. Она остановилась на верхней ступеньке. – Чего позволять? Логинов смотрел снизу суженными от злости глазами и раздельно произнес: – Сближаться с мужчинами? Может, это вы не на них, а на себе поставили крест? Думаете, это так уж непонятно? Так загадочно? Зазвонил мобильник. Лиза автоматически ответила. – Куда же вы пропали? – упрекал ее далекий голос доктора Леонида Борисовича. – А я договорился в госпитале, вас ждут. Собирайтесь быстренько! Два часа потратите, зато всё проверим и уточним... А Логинов, ни на что не обращая внимания, продолжал: – Постороннему проще сложить два и два и увидеть то, чего, возможно, не желают видеть ваши близкие. Кого, кроме них, вы надеялись обмануть? Вы думаете, что приехали сюда умирать? И, выдержав паузу и получая видимое удовольствие от Лизиного смятения, завершил: – А если не умрете? ( продолжение следует )

110


ТЕАТРАЛЬНЫЙ ШОРОХ


МАКБЕТЫ

междоусобных войн, а не коварного убийства, был мудрым и справедливым по тем временам королем.

Комедия ужасов в двадцати пяти сценах

Действие I.

Действующие лица в порядке вступления в разговор

Сцена 1. (Пустырь. Сверкает молния. Гремит гром. Входят ведьмы и в воцарившейся тишине разговаривают на отвратительном тайном языке.)

Три ведьмы (и более). Дункан Маклауд, шотландский король. Марко Дунканович, старший сын Дункана Маклауда. Сержант. О’Линукс, шотландский генерал Росс, полковник шотландской королевской армии Макбет, сперва капитан, потом генерал, потом шотландский король. Банка, боевой товарищ Макбета, впоследствии призрак. Агнус, шотландский дворянин. Леди Макбет, жена Макбета, впоследствии шотландская королева. Слуга в замке Макбетов. Флинт, сын Банки. Вахтер в замке Макбета. Макдафф. Дональддак, младший сын Дункана Маклауда. Старик. Первый У. Второй У. Третий У. Четвертый У. Пятый У. Шестой У. Седьмой У. Восьмой У. Девятый У. Белый, человек просцениума. Рыжий, человек просцениума. Призрак Гитлера. Призрак маленького горца. Леди Макдафф. Сын, сын леди Макдафф. Английский врач. Шотландский врач. Фрейлина шотландской королевы. Ментик, шотландский офицер. Шпунтик, командир пятой роты шотландской королевской армии. Сивый, знаменитый английский военачальник, глава экспедиционного корпуса. Мало-сивый, сын Сивого. Придворные, офицеры, солдаты, слуги и прочая массовка – опционально. Место действия: Шотландия; Англия; снова Шотландия. Историческая справка. Макбет правил Шотландией в XI веке на протяжении 17 лет, он завоевал трон в результате

112

ПЕРВАЯ ВЕДЬМА. Вэнн халвэ трёймэт агайн? Зандер, лихнинг ор ин райн? ВТОРАЯ ВЕДЬМА. Ванн дас хюрлибюрлис донн, Ванн дэр криг из лост унд вон. ТРЕТЬЯ ВЕДЬМА. Тхатвилл бёэр зэт гешютц. ПЕРВАЯ ВЕДЬМА. Фольтер! ВТОРАЯ ВЕДЬМА. Фраге! ТРЕТЬЯ ВЕДЬМА. Кекенгрютц! ПЕРВАЯ ВЕДЬМА. Во дас платцхен? ВТОРАЯ ВЕДЬМА. Нах ди вэтт. ТРЕТЬЯ ВЕДЬМА. Дорт вир видерзейн Макбэт. ПЕРВАЯ ВЕДЬМА. Й ком, Граймалкин! ВТОРАЯ ВЕДЬМА. Бдокалс гон. ПЕРВАЯ ВЕДЬМА. Убля! ВТОРАЯ ВЕДЬМА. Дубля! ТРЕТЬЯ ВЕДЬМА. Зрианон! ВСЕ ХОРОМ. Файр ис фойл, унд фойл ис файр: Ховер дюрх унд филтхи айр. (Порыв ветра. Беззвучный разряд далекоймолнии. Ведьмы исчезают.)


Сцена 2. (Лагерь неподалеку от лесополосы, за которой идет сражение. Слышны артиллерийские залпы и треск беспорядочной стрельбы. Входят Король Дункан Маклауд, принц Марко Дунканович, генерал О’Линукс с адъютантами и телохранителями. Им навстречу выползает израненный солдат.) ДУНКАН МАКЛАУД Что там за паренек в крови ползет? Быть может, он доложит обстановку На этой – как ее? – передовой! Солдатик, эй! МАРКО Но, папа, он – сержант Тот самый, что меня из плена вывел… Здорово, молодец! Покуда жив, Доложишь королю про ход сраженья? СЕРЖАНТ Какой там ход! Оно скорей стоит… Враг во врага, как два пловца, вцепились, От берега вдали – и не поймешь, Кто выплывет, а кто добычей станет Голодных раков. Оба хороши: От холода носы уж посинели, И судорогой члены им свело. Хватают ртом, выныривая, воздух, А пальцы жмут на глотки, побелев… Макдональд, гад, собрал себе ораву, По западным проехав островам! Я хари и теперь их так и вижу – Рядами, суки рыжие, пошли… Удача-блядь им лыбилась вначале, Покинув нас… Но вскоре за подол Схватил ее Макбет неустрашимый! Его глаза пылали, как маяк, А волосы стояли темным дыбом, Когда стрельбой во вражеских рядах Он проторил багровую дорогу. Макдональда ж поодаль увидав, Ни здрасьте не сказал, ни до свиданья – Дал очередь – и брюхо распорол Он разом так поганому ублюдку, Что в пыль, как змеи, выпали кишки… А голову Макбет уж после срезал И на шесте дюралевом воздел – В знак скорой и решительной победы Шотландского в законе короля! ДУНКАН МАКЛАУД. Ого! Кузен-то жжет в серьезном деле! СЕРЖАНТ Но как порою розовый рассвет Становится предвестником тайфуна, Так новую накликала беду Мятежника башка на длинной палке. Едва под нею двинулись мы гнать Островитян обделавшихся – нате! Норвежец, улучив момент, на нас Наехал со спецназом.

ДУНКАН МАКЛАУД И тогда-то Макбет и Банка дрогнули… СЕРЖАНТ. Ну да! Как перед, сука, зябликом орланы, Как тигры, увидав бобра в реке! Они лишь передернули затворы Да как дадут с бедра наперекрест… Но тут как – бдыщ! И я, блин, отключился. Очухался в кустах едва живой. Что дальше будет? Честно, я не знаю. Мне только бы добраться в медсанчасть… ДУНКАН МАКЛАУД. Рассказ твой – жесть! И ранен не по-детски. Хирурги, унесите храбреца! (Сержанта выносят, уложив на носилки.) А это кто? МАРКО. Полковник Росс, похоже. МАКДАФФ. В глазах его – как будто мошкара, Слетевшись на огонь. Что он расскажет? (Входит полковник Росс.) РОСС. Да здравствует король! ДУНКАН МАКЛАУД. Откуда вы, полковник? РОСС. Оттуда, ваше-ство, где, пав с небес, Овеяли норвежские знамена Прохладой наших доблестных парней. Бандиты неожиданно вступили В сражение. Им оказал поддержку Предатель гнусный – генерал Хитров. И чем бы дело кончилось, не ясно, Когда бы не Макбет. Уж вот герой, Он в схватке откусил норвежцу ухо, И дрогнул тот, и сдался нам, и сдал Гвардейский полк предателя Хитрова. Короче, все. Победа! ДУНКАН МАКЛАУД. Повезло-о-о! РОСС. А то! Чуть не забыл – король норвежский, Пощады запросив, вам передал Немерено бабла! ДУНКАН МАКЛАУД. А поточней?.. РОСС. Сто двадцать восемь тысяч еврозлотых.

113


ДУНКАН МАКЛАУД. Сто двадцать восемь?! РОСС. Двести пятьдесят Вабще-то… ДУНКАН МАКЛАУД. То-то! Кстати, передай – Лампасы, эполеты, словом – вот, Хитровский чин Макбету с поздравленьем. Вознес его Хитров своим паденьем. (Все уходят.) Сцена 3. Пустырь. (Раскат грома. Входят три ведьмы.) ПЕРВАЯ ВЕДЬМА. Ну чё ты, гибель, сёдня где была? ВТОРАЯ ВЕДЬМА. На фабрике. Кормила птицу гриппом. ТРЕТЬЯ ВЕДЬМА. А ты, подруга? ПЕРВАЯ ВЕДЬМА. Ленка набрала Там семечек, короче, и – такая – Сидит – грызет! Грызет, грызет, грызет… Я говорю ей: «Сука, дай маленько!» Она, такая: «Да пошла ты нах!» А Витька-то ее на флоте служит, Так я пошлю за ним в поход Своих люлей невпроворот! (Бесстыдно задрав, размахивает подолом.) Пошлю, пошлю, пошлю, пошлю! ВТОРАЯ ВЕДЬМА. (Задрав подол.) Пошли и борозду мою! ПЕРВАЯ ВЕДЬМА. Ну ты вабще, сестра, даешь! ТРЕТЬЯ ВЕДЬМА. (Задрав подол.) Пошли туды и мой тырдёж! ПЕРВАЯ ВЕДЬМА. Таких ему попутных ветров На двадцать восемь километров! (Колдует.) Дуйте сорок два часа Черной мразью в паруса! Майте, плюйте, бейте, войте! В океане яму ройте! Дайте шкиперу под брюхо, В море сыро, в ухе сухо! Дуньте боцману в свисток, Сдвинув запад на восток!

114

Север с югом поменяйте – Гните, рвите и ломайте! Как дерьмо, во тьму спустите… Но – постойте, не топите! Пусть увидят морячки Побережья огоньки! Закричат: «Земля! Земля!» Глянь-ка: что тут у меня? ВТОРАЯ ВЕДЬМА. Ну же, ну же! ПЕРВАЯ ВЕДЬМА. (Делая недвусмысленный жест.) Вот же им! Не земля, а вонь и дым! Вместо веры – боль и страх, И – ко дну! Пошли вы нах! (Неподалеку раздается барабанная дробь.) ТРЕТЬЯ ВЕДЬМА. Барабан – как вешний гром. Не Макбет ли точка ком? ВСЕ ХОРОМ. Руку в руку, сук о сук, Сунем в рыбу с мухой крюк. В вагонетке бобинет, Баба с дуба, Бога нет. Смерти мера честь и месть, Три на самом деле шесть. Шесть на самом деле два, Выше неба голова. Злода брода бро да зло, Мрак по свету развезло! Хоть ты тресни – всё одно! Стоп! Заклятье свершено! (Входят Макбет и Банка.) МАКБЕТ. Ну и денек! Скажи? БАНКА. Денек что надо. Все силы отданы… Ого! Ты погляди! Девчонки, как пройти в библиотеку? Я мог бы вас принять за медсестер, Когда б не пентаграмма вниз вершиной Во лбу на месте красного креста. И на невинных школьниц вы похожи, Да только платья слишком коротки И кобуры торчат из-под подолов… Что там за перочистки, в кобурах? А может быть, вы – феи-переростки И нянюшкины сказки нам не врут, Но идеализируют реальность, Нагнав воздушной прелести туда, Откуда плоть бесстыдно манит взоры. Особенно – уставших убивать И увлеченных действием контрастным В засаленных и рваных кружевах Солдатских снов…


ПЕРВАЯ ВЕДЬМА. Ты че там лепишь, дядя? МАКБЕТ. Да кто же вы такие, наконец?! ПЕРВАЯ ВЕДЬМА. Зиг хайль, Макбет! Хайль, ацкий капитан! ВТОРАЯ ВЕДЬМА. Зиг хайль, Макбет! Хайль, генерал заправский! ТРЕТЬЯ ВЕДЬМА. Зиг хайль, Макбет! Ты будешь королем! БАНКА. Дружище, ты как будто растерялся… Неужто принял глупости всерьез? Да полно! Плюнь на этих персонажей – Они соврут – недорого возьмут. За горсть монет любого заморочат. Девчонки, эй! Я щедро заплачу. Меня вам не угодно ли потешить? ВЕДЬМЫ ХОРОМ. Хайль, Банка! БАНКА. Так. «Хайль, Банка». Ну и что? ПЕРВАЯ ВЕДЬМА. (Глядя на Банку, кивает на Макбета.) И ниже быв, его ты станешь выше. ВТОРАЯ ВЕДЬМА. (Глядя на Банку, кивает на Макбета.) В несчастье быть тебе его счастливей. ТРЕТЬЯ ВЕДЬМА. (Глядя на Банку.) Ты не король, но мать его – имел. ПЕРВАЯ ВЕДЬМА. Зиг хайль! ВТОРАЯ ВЕДЬМА. Зиг хайль! ВЕДЬМЫ ХОРОМ. Хайль, Банка и Макбет! ПЕРВАЯ ВЕДЬМА. Макбет и Банка круче Чип-н-Дэйла! МАКБЕТ. Минуточку, позвольте уточнить! Я стал на той неделе капитаном… За подвиги в сражении меня, Возможно, наградят майорским бантом. Откуда генерал? (Ведьмы исчезают.)

БАНКА. Как пузыри В болотной жиже, сгинули кликуши. МАКБЕТ. Пушинками в кудрявых облаках Растаяли – увы! – с порывом бриза… БАНКА. А может, слишком крепок был косяк, Что давеча с тобой мы раскурили? Привидится же… МАКБЕТ. Брат, да ты имел Мать короля грядущего! БАНКА. Ага! То бишь твою? Ведь будешь ты – король! МАКБЕТ. Сперва я генерал. Стань смирно! БАНКА. Есть! Так точно! Хотя, сказали, выше буду я… (Входят Росс и Агнус.) РОСС. Макбет, король тобою осчастливлен! Точнее, весть о подвигах твоих Его повергла в тихое блаженство И мягкий диспут между немотой И воплями монаршего восторга. Ты королю потрафил, значит, вот… Ты королевству стержень и оплот! АГНУС. Король велел спасибо передать И звать тебя в свое расположенье, Где щедро… РОСС. Но! В преддверии наград Прими сейчас от имени короны – Вот этот парабеллум и к нему Без очереди красные лампасы, Что у Хитрова лично я спорол. БАНКА. Так девки не соврали… МАКБЕТ. Погодите! Я, стало быть, отныне генерал?! АГНУС. Вы? Генерал. Натюрлих. Поздравляем. За подлый трюк разжалован Хитров, Лишен земли и прочего именья, А завтра на рассвете – головы На плахе – не заметит, как лишится. И к вам его отходит нынче всё!

115


МАКБЕТ. Я – генерал… – Спасибо за работу. Свободны оба. РОСС и АГНУС. Зуба-заба-зу!! (Щелкнув каблуками, удаляются.) МАКБЕТ. Ну, что? Я генерал! Теперь ты веришь, Что отпрыск твой займет шотландский трон? БАНКА. Не знаю, что сказать… И впрямь похоже, Что сбыться может… МАКБЕТ. Сбудется! БАНКА. Боюсь Я и подумать, что это за сила Нас правдой факта искусить решила… К добру ли, сэр? МАКБЕТ. Разнюнился! «К добру ли?» Нам нечего бояться! Мы честны, Дункан отец нам, трону беззаветно До смерти служим. БАНКА. Я и говорю… Товарищ генерал!

Сцена 4 Фаррос. Зал во дворце. (Фанфары. Входят Дункан Маклауд, Марко Дунканович, Дональддак, Линукс, придворные.) ДУНКАН МАКЛАУД. Ну что там, Марко, слышно о Хитрове? Вернулся твой гонец? МАРКО. Гонец-то – нет. Но давеча по радио сказали: Хитров казнен, и принял смерть легко, Отбросив жизнь, как школьник промокашку. ДУНКАН МАКЛАУД. Вот так, сынок, мотай себе на ус: Нельзя людишкам верить ни на йоту! Как хочешь будь – надейся на братву, Люби там, верь, но сзади прикрывайся. Не то в два счет… (Входят Макбет, Банка, Росс и Агнус.) А! Вот и наш герой! Прости, кузен, за мной, за мной должок. Но сам ты виноват – в такие выси, Врага в пути сражая, залетел, Что сразу было не угнаться даже И борзой благодарности моей. К тому ж успел такого ты наделать! Фемиды бы аптечные весы Сломались, подбирая меру грузу Твоей…

МАКБЕТ. Ступай же, Банка! Вслух поразмыслив тут, я догоню. (Банка уходит.) Итак, сбылось пророчество в прологе. Теперь пора и действие начать Мистерии (не путать с истерией!) На тему высшей власти. Как же так? Решил бы я, что сладкий этот голос, Напевший мне о будущем моем, – Исчадье зла. Да только разве правда Способна злу орудием служить? Они сказали: «Станешь генералом», Ну вот. И бонус: «Будешь королем»… Но и добром язык не повернется Назвать фигню, впаявшую мне план Такой, что и помыслить – сердце в пятки И волосы седеют на груди… …………………………………… Как нас воображение пугает! Представим – невозможно! А возьмись – Бац! Шлеп! Шарах! – чего было бояться? Как говорится, сделал – и гуляй! …………………………………… А впрочем, я не стану напрягаться. Пускай все будет так, как может статься. Судьба сулит – судьба и наделяй!

МАКБЕТ. Служу Советскому Союзу! И в том уже награда для меня, Чтоб, ночь не отличая ото дня, Мочить врагов шотландского престола На месте, где настичь их повезет, – В огне, воде, трубе, повсюду в мире! Пойдут в сортир? Мочить их и в сортире!

(Уходит.)

ДУНКАН МАКЛАУД. Ну, мало ли! Короче, королевством

116

ДУНКАН МАКЛАУД. Сказал изрядно! Дай тебя обнять… И Банку дай прижать теснее к сердцу – Он тоже задавал в сраженье перцу! БАНКА. Я перчил то, что выпекал Макбет… ДУНКАН МАКЛАУД. Прошу к столу, на праздничный обед! (Все хохочут. Дункан – до слез.) Избыток счастья из меня выходит Росою скорби. – Дети, господа И прочие! Хочу я завещать На случай смер… МАКБЕТ. Живите, государь!


Тогда пусть правит… Марко, старший мой. И впредь я звать его повелеваю Пертурберлендским принцем! (Гул в толпе приближенных.) Но, друзья! Я никого, поверьте, не обижу И всех достойных щедро наделю – Как пашню осень ярким звездопадом. (Макбету.) Начнем с тебя! Мы едем в Невермор! МАКБЕТ. Позвольте, я вперед туда направлюсь, Чтоб радость разделить с моей женой, Неся в себе которую я лопну! То бишь, конечно, радость – не жену… Пошел ко дну! ДУНКАН МАКЛАУД. Скачи, мой верный всадник! МАКБЕТ. (В сторону.) Пертурберлендским принцем? Фу-ты ну-ты! Вот вам и пертурбация судьбы! Так далеко Макбетам до престола, Как свиньям до хозяйского стола… Когда, конечно, прежде не поджарят! Или сожрать хозяев? Ну и жуть… Рукам, однако, свойственно работать, Пока боятся нежные глаза. Грех в умысле – острее, чем фреза. (Уходит.) ДУНКАН МАКЛАУД. Что скажешь, Банка? Славный генерал? Другой ему не надобно награды, Чем служба мне. Да что там! Умереть – Ему и то пустяк престола ради. БАНКА. А равно и убить. ДУНКАН МАКЛАУД. Друзья, по коням! К Макбету в гости едут все со мной! (Фанфары. Все уходят.) Сцена 5. Невермор. Зал в замке Макбета. (Входит Леди Макбет с мобильником в руке.) ЛЕДИ МАКБЕТ. (Читает эсэмэску.) «5-го я встретил странных теток они сказа я буду генерал + после ш король. Потом гонцы сказа ты генерал вручи мне красные лампасы – смайлик. – Всё поняла? Деньги кончаются + подзарядку дома забыл. Ставь пиво в холодильник. К ночи будет к нам Дункан – смайлик подмигнул». (Кончает читать. Говорит вслух сама с собой.)

Из капитанши – разом в генеральши. Вот-вот – и королевой станешь ты! Наденут на тебя венец жемчужный, Из шелка юбки, платье из парчи И мальчиков-пажей к тебе приставят: Что хочешь с ними делай до утра, И горничных из столбовых дворянок… И устрицы, и черную икру… Да лишь бы твой супруг опять не сдрейфил, Когда случится зверски убивать! В бою-то он храбрее крокодила, А в спальне – онанист и сосунок И брезгует услугами Злодейства, Страшась мозгов и крови на руках. Чистюля, жми… (Входит слуга.) Чего тебе? Что скажешь? СЛУГА. Король тут будет к ночи. ЛЕДИ МАКБЕТ. Насмешил. Хозяин твой мне только что об этом Закинул тупо инфу на трубу. СЛУГА. А я прочел об этом в интернете – В линейке новостной… ЛЕДИ МАКБЕТ. Давай, беги! Распорядись как следует на кухне, В столовой, во дворе и в гараже. Короче, пусть накроют и постелют. (Слуга удаляется.) Ко мне, убийства демоны, ко мне! Вот грудь моя, гаденыши, сосите – Не молоко, а яд и динамит! Король здесь будет к ночи, будет к ночи… Не поминайте к ночи короля! Он будет здесь, и здесь он всё забудет. Мгновение исполнит счастьем всех И все невыносимые проблемы Решит одним нажатием курка! Пиф-паф! Ой-ой! Но кто ж это стрелял? Не видно было – тучи набежали, А выстрела короткая заря Всего на миг нам жертву показала. А жертва кто у нас? (Входит Макбет.) Мой генерал! Мой беспощадный страстный венценосец! Твоею эсэмэской я была Из нынешнего в будущее смыта! МАКБЕТ. Не время, мать. Король тут будет к ночи!

117


ЛЕДИ МАКБЕТ. А кто с утра тут станет королем? МАКБЕТ. Ты жестко шутишь. ЛЕДИ МАКБЕТ. Магнум ты начистил, Чтоб эти шутки делом подкрепить? Готов, солдат, убить отчизны ради? Сумеешь подлость крайнюю свершить, Чтоб только утереть слезу младенца? Во тьме ночной не дрогнешь, разодрав Стыдливости своей трусливой горло, Во имя счастья будущих людей Достанет сил, чтоб совести сказать: «Ханжа, умолкни! В бой идут мужчины Под знаменем грядущей тишины»?! МАКБЕТ. Потом поговорим. ЛЕДИ МАКБЕТ. Гляди с улыбкой, Ходя со мной по этой плашке зыбкой.

Свою навеки верную рабу, Заставьте вашу вычистить кобылу Хоть языком, раз нету тут скребка! ДУНКАН МАКЛАУД. Скребка, скребок… А кстати, где супруг ваш? Он, помнится, рванул сюда вперед… Догнать его мы думали, да где там! Ездок он шустрый, плюс еще любовь Ему в бока свои вонзила шпоры. Любовь – к кому?.. ЛЕДИ МАКБЕТ. Ну не ко мне же – к вам! Вы ж наши гости, принято у горцев Гостей всем лучшим в доме привечать. Прошу к столу и… словом, выбирайте! Здесь ваше всё! ДУНКАН МАКЛАУД. Кто – наше всё? А впрочем, Без разницы. Никто не виноват. Ведите нас, любезная хозяйка, Сперва за стол, а оргия – потом. (Уходят.)

(Уходят.) Сцена 6. Там же. У ворот. (Фанфары. Слуги – строем. Входят Дункан Маклауд, Марко, Дональддак, Банка, Линукс, Макдафф, Росс, Агнус и прочая.) ДУНКАН МАКЛАУД. Мне нравится, как пахнет на селе – Хвоёй, сенцом и… чем еще? БАНКА. Навозом. Всё прямо дышит искренностью тут. В таком раю лишь полный параноик Хозяев станет вдруг подозревать: «А ну как зло поганцы замышляют? Поди еще убьют, пока я сплю…» И ласточки повсюду тут гнездятся И жрут червей… (Входит Леди Макбет.) ДУНКАН МАКЛАУД. Ты глянь, кто к нам идет! Бывает, что любовь рождает в сердце Престранные фантазии, и боль Влюбленному приносит наслажденье, И хочется ему побыть рабом… За рабский труд и боль вы благодарны? ЛЕДИ МАКБЕТ. Кто? Я? Вы, верно, шутите, мессир. Мечта об этом скрасила мне годы, Что в наших весях вас я прождала! Ударьте же, хлестните не на шутку

118

Сцена 7. Там же. Внутри замка. (Бегают официанты с подносами. Входит Макбет.) МАКБЕТ. (Говорит сам с собой на фоне продолжающих подносить официантов.) Эх, если б впрямь конец всему венец, – Кто не кончал бы? Все б тогда кончали! Когда бы не страницу, не абзац И не главу злодейство завершало, Не третий том, а том речей застольных И вскрытых писем, типа – вот и всё, Что автор завещал своим потомкам, И все, что, по традиции, сказать Осталось: «Жили счастливо и долго, Кому в романе выжить повезло». Так нет же, нет! На всякого злодея Отыщутся мисс Марпл и Шерлок Холмс: Распутают клубок, следы, улики И в алиби обман изобличат. Моргнуть убийца глазом не успеет – А уж его ведут на эшафот И ставят к стенке. Если бы не это, Кто стал бы, трезвый, голову ломать Над шуткой о загробном воздаянье? Не потому ли смертным грех зовут, Что трусы храбрецу за это смертью По приговору загодя грозят? Я короля, конечно, застрелил бы, Но мне за это светит… Поглядим, Что говорит Салическая правда… Убийство, так… во сне, исподтишка… Статья сто двадцать восемь, часть вторая, Параграф семь, двенадцать, тридцать пять. А вот еще – шестнадцать прим. – «Убийство


Того, с кем в кровном состоял родстве». Колесованье, отсеченье членов… До смерти удавление петлей… Статья сто семь, параграф тридцать девять: «Предательство вассалами господ Карается публичным расчлененьем». И здесь же, но параграф сорок три – «Намеренно закон гостеприимства Поправший, коль попранье повлекло Смерть гостя…» Так, и тут четвертованье. (Входит Леди Макбет.) Ну что там? ЛЕДИ МАКБЕТ. Что? Отужинал король. МАКБЕТ. Меня искал? ЛЕДИ МАКБЕТ. И ищет. МАКБЕТ. Слушай, леди, Давай на это дело мы забьем. Из капитанов выйдя в генералы, Хочу я в генералах походить Хотя б годок-другой… ЛЕДИ МАКБЕТ. Я так и знала! Ты пьян сейчас иль пьяным был тогда, Когда мне дал понять, что ты мужчина? На коврике сегодня ляжешь спать, К себе тебя я больше… МАКБЕТ. Умоляю! Боюсь я спать один! ЛЕДИ МАКБЕТ. Так застрели Ты короля шотландского, умойся И спи спокойно в мантии его! Хоть матерью была я и недолго, Как мать тебе кормящая скажу: Я вырвала б сосок свой у младенца, Когда б, как ты, он вздумал баловать, Меня посулом ложным заморочив, И стукнула б об угол головой… МАКБЕТ. Кого, сосок? ЛЕДИ МАКБЕТ. Младенца, идиот! Решил – так убивай. МАКБЕТ. А вдруг не выйдет? ЛЕДИ МАКБЕТ. Войдет и выйдет – пулей из ствола!

Я зельем напою его охрану Под видом самогона – отобьет Питье мое кому угодно память И в сон глубокий бросит до утра. Ты ж кровью королевской их обмажешь И в руки сунешь теплые стволы, Закончив дело. МАКБЕТ. Верно! Кто посмеет В убийстве нас тогда подозревать? ЛЕДИ МАКБЕТ. Тем более мы, как бы обнаружив, Заголосим над трупом короля, Как бабы деревенские… МАКБЕТ. Короче. Я каждый член в решимости напряг! Идем туда, где пипол веселится И с задницами путаются лица! (Уходят.) Действие II. Сцена 8. Невермор. Замковый двор. (Входит Банка и Флинт с фонариком.) БАНКА. Темно. Уж ночь, сынок? ФЛИНТ. Еще б не ночь! К тому ж луна зашла. Часов не видно. БАНКА. Как правило, луна заходит в полночь. ФЛИНТ. Да лишь бы, папа, лег ты поскорей. БАНКА. Возьми мой АКМ. Держи покрепче. Я облегчусь. Да, ночь – как на заказ. Хоть выколи, и в голову невольно Без мыла лезет всякое дерьмо… Уснуть бы, но, едва глаза закроешь, Под веками такая карусель! Кромешное отчаянье взрывает Усталый ум пластидом темноты, И смерти страх, как буря шлюпку, топит Полдневную уверенность в себе… Такая дрянь, сынок… Верни мне пушку! Стой! Кто идет? (Входит Макбет с фонариком.) МАКБЕТ. Свои.

119


БАНКА. Ах это ты! Что ж? И тебе не спится с перепою? Король-то лег – и сразу захрапел. Вот мастер пить стаканом, не пьянея! А ты, брат, молодец! Отменный пир! Да, кстати, наш Дункан, уж засыпая, Велел хозяйке пира передать Кольцо вот, с омерзительным намеком… Такой продолговатый бриллиант. Да к самоцветам сальности не липнут!

На ствол глушитель только наверну… Как тихо-то! Спят жители Багдада, Ни волчий вой, ни шорох упырей, Ни с ножиком крадущийся Тарквиний Их не разбудят. Проскочу и я, Авось не разбудив камней шагами. А то прижмут: куда пошел, зачем Да почему? – Пока я тут болтаю, Он спит себе отнюдь не вечным сном. Так, может, лечь и мне? (Звонит колокол.)

МАКБЕТ. Угу, не липнут. Тотчас передам. Я должен королю – в его щедротах Едва не захлебнулся… БАНКА. Не журись! Все вышло на ура! Вчера мне кстати Приснились те вещуньи с пустыря. МАКБЕТ. Что за вещуньи? БАНКА. Эй! Забыл ты, что ли? Они же напророчили тебе Лампасы генеральские, а после Еще и королевский… МАКБЕТ. Вот дерьмо! Вступил я в чье-то свежее! Ну ладно! Мы как-нибудь с тобой поговорим О пустырях, пророчествах и прочем… Ступай проспись!

Иду, иду. Жена сигналит, дура, с колокольни. Того гляди, разбудит короля, А виноватым снова буду я. Сцена 9. Там же (во дворе Макбетова замка). Входит Леди Макбет. ЛЕДИ МАКБЕТ. А я вот не пьянею никогда. Меня вино бодрит и возбуждает. Но – тише, тише! – ухнула сова. К письму, должно быть. В роковую спальню Дверь нараспашку, бодигарды спят Без задних ног, и даже без передних. Герой туда вошел. Осталось ждать. МАКБЕТ. (За сценой.) Сейчас, сейчас!

БАНКА. И вам спокойных снов, Товарищ генерал!

ЛЕДИ МАКБЕТ. А вдруг они проснутся? Спасут Дункана, мигом протрезвев, Повалят нас обоих, крепко свяжут И станут бить ногами, а потом… Макбет!

(Банка и Флинт уходят.)

(Входит Макбет.)

МАКБЕТ. И спьяну, сука, Он, кажется, смеется надо мной! Ну, погоди… Но что это? Что вижу? Висит передо мною пистолет! И ствол его указывает точно На спальные покои короля… Как перст судьбы с прохладной черной дыркой, И вьется голубой над ней дымок, И кровью золотистые накладки Измазаны слегка… Постой, возьму! Нет, не дается, будто бы он соткан Из пороха и дыма целиком – Рука сквозь огнестрельное виденье Проходит, как тайфун сквозь облака Иль ножик через сливочное масло… Да ладно, я и так, и без видений, Готов уже любого застрелить, Кто под руку во мраке подвернется!

МАКБЕТ. Я сделал все, как ты велела.

120

ЛЕДИ МАКБЕТ. Ты сделал – что? МАКБЕТ. Прикончил короля! ЛЕДИ МАКБЕТ. Ты – короля? Не может быть! Бедняжка! Сгубил себя из ревности ко мне… МАКБЕТ. Жена, да ты рехнулась? ЛЕДИ МАКБЕТ. Я – рехнулась? Рехнулся тот, кто короля убил!


МАКБЕТ. Вот гадина! ЛЕДИ МАКБЕТ. Для ругани не время. Ты весь в крови. Стволы дымят в руках! Охранникам орудия убийства Зачем же сразу ты не подложил? А кровью их помазал? МАКБЕТ. Не помазал. ЛЕДИ МАКБЕТ. Ну, молодец! Дай пистолеты мне. Давай сюда, урод! Я пошутила. На что ты был бы годен без меня? МАКБЕТ. (Глядя на свои руки.) Запачкался… ЛЕДИ МАКБЕТ. Запачкался – так вымой. Сам справишься? Дорогу-то найдешь? МАКБЕТ. Один сквозь сон, как мальчик, засмеялся. Другой вдруг закричал: «Убийца, стой!» Проснулись оба, стали на колени И, помолившись коротко, легли. Они сказали: «Господи, помилуй», А я не смог «Аминь» произнести. Не знаешь, почему? ЛЕДИ МАКБЕТ. Ты их умней. МАКБЕТ. Ты думаешь? Послушай, я давно уж Хотел тебя спросить: а ну как есть Загробный мир и впрямь душа бессмертна, И предстоит нам высший Страшный суд? ЛЕДИ МАКБЕТ. Сойдешь с ума с вопросами такими. Давно я их метлою прочь гоню. Ха-ха-ха-ха! Пойду измажусь тоже! Ты как, со мной? Стук за сценой. МАКБЕТ. Нет, нет! Я ни за что Туда уж не вернусь, где в жуткой луже Лежит король. Я выстрелил в висок, И яблоки от этого глазные Повылетели разом из глазниц В кровавой пене… ЛЕДИ МАКБЕТ. Вот как? Интересно. Ну, я пошла.

Стук за сценой. МАКБЕТ. Да кто ж это стучит? Но что со мной? Я шороха пугаюсь. Умыться? Но боюсь, водопровод Не выдержит такого винегрета, Будь там у нас сантехник сам Нептун: Мозги и кровь забьют на сгибах трубы, И красная поднимется вода, И волосы полезут отовсюду. (Возвращается Леди Макбет.) А-а! Ты кто? ЛЕДИ МАКБЕТ. Дункан убитый! – Шутка. Итак, мы оба по уши в крови. Пойдем вдвоем, грязнуля, умываться. Стук за сценой. Слыхал? Очнись же! К нам стучат в ворота На южной стороне. Давай, давай, Бегом, бегом! Возьми шампунь в кладовке, И мигом грязь отмоется. Стук за сценой. Опять. Как на пожар, приспичило кому-то. С себя одежду – в печку – и надень Пижаму, чтоб никто не догадался, Что мы и не ложились… МАКБЕТ. Лучше б мне На свет родиться полным имбецилом, Чем знать, что этим летом сделал я! Стук за сценой. ЛЕДИ МАКБЕТ. Да хватит вам греметь! Сейчас откроют. Уходят оба. Сцена 10. Там же. Тут же. Стук за сценой. Входит вахтер. ВАХТЕР. Расстучались, греховодники! Торопитесь в ад? Напрасно. Тамошний вахтер адские ворота перед вами и без стука нараспашку откроет. Стук за сценой. Тук-тук, тук-тук! Кто там, во имя Вельзевула? Уж не тот ли сукин сын, что, проигравшись, удавился в биржевом сортире? Ворочал миллионами, а на руках даже от карандашика мозоли не имел. Запасись теперь парфюмом, лодырь! На здешних плантациях много вони от тебя с непривычки будет.

121


Стук за сценой. Тук да тук! Кто там, во имя другого беса? Поди-ка депутат, которого избиратели в капусте нашли и который всю дорогу ради капусты старался? Только, видно, чем-то ей разок не угодил и наутро был обнаружен с контрольной дыркой в голове. Входи, входи. Теперь тебе придется даром, без зеленых, трудиться и мучиться. Стук за сценой. Тук-тук-тук! Кто здесь? Ты, что ли, оборотень в погонах? Боролся с наркоторговцами, чтобы тебе этой дрянью торговать не мешали? А сколько честных людей по твоему наущению засудили? А сколько детишек неразумных от передоза поумирало? Ну, давай, проходи! Здесь тебе вставят косяк куда следует, так что ни вздохнуть, ни дернуть! Стук за сценой. Тук-тук, никак не угомонятся. Что ты за гусь, что в пекло рвешься? Однако для пекла тут прохладно. Надоело мне у черта вахтером служить. Хватит, довольно уже напустил я сюда всякой шушеры. Пора на покой. Сон в тепле – вот мое райское блаженство. Стук за сценой. Ну всё, всё. Уже открыл. Вахтеру-то на чай не забудьте. А то ходят тут всякие среди ночи, потом королей убивают… (Открывает ворота. Входят Макдафф и О’Линукс.) МАКДАФФ. Во сколько же ты, друг, сегодня лег, Что уж рассвет, а ты всё среди ночи? ВАХТЕР. Так мы же, сэр, гуляли до вторых петухов, а выпивка, она, ясен перец, порождает три детские вещи. МАКДАФФ. Какие такие три детские вещи? ВАХТЕР. Ну так, сэр! Первое – как младенец, веселишься, второе – как младенец, ссышься, третье – как младенец, заспишься. А про взрослую вещь от выпивки сказать? МАКДАФФ. Тебя уж все равно не остановишь…

МАКДАФФ. Ты спьяну-то горазд болтать, приятель! ВАХТЕР. Это не спьяну, сэр, это с похмелья. Известное дело: хмель из башки выходит – язык колеблется. МАКДАФФ. Ну хватит! А проснулся ль твой хозяин? Входит Макбет. МАКБЕТ. Меня ваш стук намедни разбудил. О’ЛИНУКС. Мой генерал… МАКБЕТ. Давайте без устава. МАКДАФФ. Король не встал? МАКБЕТ. Король? Да нет, лежит… МАКДАФФ. Он мне велел будить его пораньше. Пора, наверно… МАКБЕТ. Я вас провожу. МАКДАФФ. Я знаю, вам не в тягость эта тягость, А всё же тя… МАКБЕТ. Да всё, уже пришли. Вот эта дверь. Без стука заходите. МАКДАФФ. Как разбужу, наверное, прибьет… МАКБЕТ. Да не прибьет! МАКДАФФ. Что делать, захожу я. (Макдафф выходит.)

ВАХТЕР. А взрослую вещь выпивка порождает, да тут же и убивает. Похоть, сэр, ха-ха-ха. Она ее распаляет и заливает, в грех вводит и до греха выводит, стояком поманит и в нестояк опрокинет, позовет и убежит, сгоношит и спрячется, заведет и продинамит, разбежится и сядет, вскочит и повалится, свистнет и улыбнется, запоет и обделается. Словом, выпивка похоть разводит, как Бендер – лоха.

122

О’ЛИНУКС. Король отбудет нынче? МАКБЕТ. Да, отбудет. Считайте, он практически отбыл! О’ЛИНУКС. Ну ночка, да? Точнехонько над спальней, Где мы с Макдаффом… крышу прочь снесло.


А завтракая, слышал я на кухне, Что будто жутких криков целый хор До третьих петухов пугал округу. И птиц прозрачных жалобный косяк, Всю ночь, вопя, метался в мутном небе, И точно треснул мир напополам, И сквозь разлом…

МАКДАФФ. Ой, леди, ой, беда! Что я скажу – вам лучше бы не слышать. Боюсь, натуре женской не снести Таких вестей… Тут короля убили!!! (Вбегает Банка.) О, Банка, о! Убили короля!

МАКБЕТ. К нам что-то просочилось.

(Раздаются выстрелы.)

О’ЛИНУКС. Заметили вы тоже? МАКБЕТ. Да-да-да… Но где Макдафф? Уж на сердце тревожно!

ЛЕДИ МАКБЕТ. Не может быть! Убили? В нашем доме? БАНКА. Да кой, бл, на хыр, где! Скаж дын, шта ты ошибся! Тыр Дафф, скаж мын соврал! Донт, йо, бл, кинг маст дай!

(Возвращается Макдафф.) МАКДАФФ. Блин! Ёлки! Жуть! Ну ни фига себе! МАКБЕТ и О’ЛИНУКС. (Хором.) Случилось что? МАКДАФФ. Да правда что – случилось! Такое, что пером не описать И рэпом не сказать, не обдолбавшись! Но кем же надо быть, чтоб жизни храм Такому, йо, подвергнуть святотатству?! О’ЛИНУКС. Какому святотатству? МАКБЕТ. Жизни – чьей? О’ЛИНУКС. Не короля ли? МАКДАФФ. Нет! Я не могу! От ужаса язык не видит нёба! Идите сами гляньте… О, кошмар! (Макбет и О’Линукс убегают.) Полундра! Эй! Бей молотом по рельсу! Проснитесь, Банка, Марко, Дональддак! Стряхните пьяный сон, прообраз смерти, Чтоб смерть, как есть, увидеть в полный рост! Такого вам в кошмарах не покажут Ни лысый черт, ни ацкий сатана, Ни русский живописец Верещагин. Вставайте же, нелегкая пришла! Раздается набатный звон. Входит леди Макбет. ЛЕДИ МАКБЕТ. Что за дела? Что право вам дает Будить наш мирный дом, трубя тревогу? Макдафф, я жду!

(Возвращаются Макбет и О’Линукс.) МАКБЕТ. Эх, что бы часом раньше умереть – Счастливым идиотом! Ведь отныне В подлунном мире нету ничего, Что жизнь мою хоть как-то оправдало б: Вино прокисло, сдох любимый конь, Остались кости в погребе да уксус! Дункан, да на кого ж ты, на кого… (Входят Марко и Дональддак.) ДОНАЛЬДДАК. Что тут за шум? МАКБЕТ. Не слышали? И ладно! Эх, вовсе б вам не знать, что пересох Источник благородной вашей крови. МАКДАФФ. Застрелен ваш отец. ДОНАЛЬДДАК. Но кем? МАРКО. Но как? О’ЛИНУКС. Охранниками пьяными, как видно. Их лица, платья были сплошь в крови, У них в руках дымились пистолеты С глушителями… МАКБЕТ. Я теперь жалею, Что в ярости обоих застрелил! МАКДАФФ. Да нах же это было?

123


МАКБЕТ. Я не знаю! А ты-то сам? Ты как бы поступил, Увидев эту ацкую картину?! Труп короля в густеющей крови, И эти двое лыбятся нахально И поднимают теплые стволы, Как детские игрушки… Я вспылил, Себя не помня, вынул парабеллум… И кончено. ЛЕДИ МАКБЕТ. На помощь! Плохо мне! МАКДАФФ. Эй, кто-нибудь! Скорей! МАРКО. Что ж мы молчим? ДОНАЛЬДДАК. А что тут скажешь? Драпать, драпать надо! Нам тут одной рукой слезу утрут, Другою же плеснут в стаканы яду. МАРКО. Иль ножиком скорняжным в спину ткнут. Кругом враги! БАНКА. Давай сюда носилки! (Леди Макбет уносят.) Теперь пора бы всем одеться нам, А то на шум сбежались – кто в пижаме, Кто в нижнем, кто и вовсе без трусов. Нехорошо. Оденемся сначала, А после лично я пойду искать Безвестного заказчика убийства.

ДОНАЛЬДДАК. А я, пожалуй, в Штаты. МАРКО и ДОНАЛЬДДАК. И хрен там нас отыщут супостаты! (Уходят в разные стороны.) Сцена 11. В замке Макбета. Входят полковник Росс и старик. СТАРИК. На свете я живу лет девяносто И повидал немало всяких бед – Войну, чуму, дефолт и перестройку, А ночи не припомню я такой… РОСС. Ну, что, отец? Жилось нам вроде плохо, А нынче все же хуже, чем тогда? Скажи-ка, сколько стоила пол-литра В эпоху бурной юности твоей? СТАРИК. Два восемьдесят семь, ни центом больше! Указом цену утвердил король, И долго ни один спиртоторговец Не смел порядок славный нарушать. РОСС. А что закуска? СТАРИК. Ну так и закуска! Могли себе позволить мы всегда Колбаски фунт, селедочку в рассоле И хлебца фунта два. А то и три!

МАКДАФФ. И я пойду.

РОСС. А что – кого ни попадя сажали?

МАКБЕТ. И я.

СТАРИК. Кого сажали? Все вранье, сынок! Кого сажали – стало быть, за дело! За просто так не брали никого! Вот я, к примеру, честный работяга, И счастлив был в былые времена. С теперешним не может быть сравненья!

О’ЛИНУКС И я. ВСЕ. И я! МАКБЕТ. Встречаемся к полудню у фонтана? ВСЕ. Заметано. (Уходят все, кроме Марко и Дональддака.) МАРКО. Что делать? Кто – куда? Я в Англию.

124

РОСС. Да полно, батя, слишком уж ты строг! СТАРИК. Какое строг! Их надо не словами! Всех к стенке бы, бессовестных ворюг! РОСС. Что, и Макбета? СТАРИК. Этого – не знаю. Он – кто? Король?


РОСС. Он будет королем. (Входит Макдафф.) Глазам не верю. Эй, Макдафф, дружище! Позволь тебя обнять! Что при дворе? Нашли убийц Дункана? МАКДАФФ. Обыскались! Вернулись к тем, кого убил Макбет. РОСС. Но что им за корысть? Кто был заказчик? МАКДАФФ. Бежали оба принца за рубеж – На них теперь и пало подозренье. РОСС. Вот дикость-то! Кто будет королем? Макбет? МАКДАФФ. Макбет. А кто ж еще! Конечно! Вчера с женой помчался в Эдинбург – Короноваться. РОСС. Ты в Фаррос вернешься? МАКДАФФ. Э нет, уволь! Служить Макбету? Я?! Домой поеду, в Прун. РОСС. Привет супруге. А я в Фаррос, на службу королю.

Сбылись богопротивниц предсказанья. Неважно, как. В политике всегда Тому, кто, сука, в средствах неразборчив, Вручают и вершки, и корешки. Но помнится, вещуньи предсказали Шотландский трон – потомству моему, И мне, с какой-то мелкой оговоркой, Сулили чуть ли что не высь небес! И ежели уже наполовину Научный подтверждается прогноз, Не вижу я и в целом… Тока тихо! Фанфары. Входят Макбеты в венцах и королевских мантиях, О’Линукс, полковник Росс, лорды, леди и прочая шушера. МАКБЕТ. А вот и главный! ЛЕДИ МАКБЕТ. Как его забыть? Забудешь – глядь, а праздник-то испорчен. МАКБЕТ. Прошу, как говорится, к шалашу. Порадуйся тому, чем мы богаты. БАНКА. Я был бы счастлив, но – служебные дела Влекут тотчас в докучную дорогу. МАКБЕТ. Отъедешь в полдень? БАНКА. Пополудни в час.

МАКДАФФ. Хоть нынче там и зажили роскошно, – Служить бы рад – прислуживаться тошно.

МАКБЕТ. Что ж, очень жаль. Поговорить хотелось. О том, о сем… Придется госсовет Назавтра отложить. Ведь ты вернешься?

РОСС. Прощай, отец!

БАНКА. Я к ужину, скорей всего, вернусь.

СТАРИК. Прощайте, молодцы! Добейтесь, чтоб в отчизне стало чисто, Как в части, где служили три танкиста!

МАКБЕТ. Ну-ну. Да будь в дороге осторожней. Хотя и верный слух дошел до нас Об М. и Д., племянниках кошмарных, – Мол, отрицают страшный подвиг свой И скрылись оба в дальнем зарубежье, Ан с чертом не шути – на стреме будь! От этих ирокезов жди проказы: Расслабишься на миг – и снимут скальп. Прощай покуда. Едет Флинт с тобою?

(Уходят в разные стороны.) Действие III. Сцена 12. Королевский дворец в Фарросе. Входит Банка. БАНКА. Сперва ты генерал, теперь король.

БАНКА. Да, добрый лорд, покой нам лишь во сне. МАКБЕТ. Ну всё. Бывай! (Банка выходит.)

125


И прочие свободны! На ужин приходите в семь часов, С собою взяв столовые приборы И обувь сменную. (Все, кроме Макбета и одного слуги, уходят.) Что новенького, смерд? Пришли те двое? СЛУГА. Да, милорд, готовы. Стоят по стойке «смирно» у ворот. МАКБЕТ. Веди их к нам. (Слуга уходит.) Быть – это просто слово! Иметь, иметь, я должен всё иметь! Но Банки нету в поименном списке. Еще бы! Да, ужасно скользкий тип! Во-первых, он умен, а это значит, Что у него всё что-то на уме. И во-вторых: его же тоже ведьмы Пророчеством нечистым вознесли В тот день, когда сулили мне корону. Сказали: «Станешь выше, ниже быв». Что это значит? Голову сломаешь. Потом: «Счастливей будешь ты в беде». И это предсказание – не сахар, Куда его пристроить? Не пойму. Но главное пропела третья ведьма! «Ты не король, но мамку короля Имел периодически»… Так, что ли? По-моему, примерно как-то так. И уж значенье этого куплета Практически я сразу разгадал: Мой друг – вдовец, имел – свою жену он, И Флинта та в итоге родила! Что ж – Флинту суждено быть королем?! Для этого ль несчастного Дункана И двух его клевретов я убил? Рискуя жизнью, славою, свободой, Психическим здоровьем, наконец! Ну нет! Ну нет уж, дудки вам, ребята! С таким трудом добытое не сдам Без боя! Берегись меня, фортуна! Тебе я спицы выбью из колес! (Характерный стук в дверь.) Кто там? Судьба?! ГОЛОС ЗА ДВЕРЬЮ. Да нет же, ваши слуги. (Входят слуга и двое У.) МАКБЕТ. (Слуге.) Ступай, ступай. За дверью подожди. (Двоим У.) Ну, здравствуйте. Вчера по телефону Я с вами говорил? ПЕРВЫЙ У. Да, это были мы.

126

МАКБЕТ. Обдумали вы сказанное мною? ПЕРВЫЙ У. Обдумали. ВТОРОЙ У. А что сказали вы? МАКБЕТ. Ну как же, господа! Что в ваших бедах Совсем не я, а Банка виноват. ПЕРВЫЙ У. Который это? МАКБЕТ. Тот, что выезжает Сейчас на юг из северных ворот. Вы поняли, что он злодей упорный? Прониклись темой? ВТОРОЙ У. Значит, это он? МАКБЕТ. Что – он, тупица?! ВТОРОЙ У. Взял мою корову… ПЕРВЫЙ У. И выбил у снохи моей окно… МАКБЕТ. Конечно он. Товарищи, поймите! Он – страшный человек. Не человек! Не человек он вовсе – сущий дьявол! «Техасскую резню бензопилой» Смотрели? ПЕРВЫЙ У. Да! ВТОРОЙ У. Вдвоем – четыре раза. МАКБЕТ. Отлично. Вот. И это – тоже он! ПЕРВЫЙ У. Вы нам глаза открыли! МАКБЕТ. Но глазами В земном аду вам зла не победить! Держите вот. Покрепче. Осторожно. (Выдает обоим У. оружие.) ВТОРОЙ У. Заряжено?


МАКБЕТ. А то! В патронах яд. Еще раз: уяснили вы задачу? Беретесь? ПЕРВЫЙ У. Да! Я с детства претерпел Такое от людей – от папы с мамой, От школьного учителя, потом – От старшего сержанта Пхерцелавы, А после от Ивана Слукина И Анны Моисеевны Бордельман, Что жесточайшим способом убить Готов кого угодно, исключая Овец и белок. ВТОРОЙ У. Где его портрет? МАКБЕТ. Пожалуйста. ПЕРВЫЙ У. А что за мальчик рядом? МАКБЕТ. Отродье Банки. Демон! Мелкий бес! Его вам тоже следует прикончить, Не то потом обоих вас пацан Из-под земли на солнышко достанет И отомстит… ПЕРВЫЙ У. Но он хоть не овца? МАКБЕТ. Поверьте, не овца он и не белка. Типичный гомо сапиенс. ВТОРОЙ У. Убьем. МАКБЕТ. А я уж вас за это не забуду И награжу. ПЕРВЫЙ У. Согласен на медаль. МАКБЕТ. Вперед, бойцы невидимого фронта! Врагов подстерегите у ручья. (Оба У. уходят.) Предчувствие: назавтра спозаранку Я наконец увижу мертвым Банку. (Уходит.) Сцена 13. Там же. Другие покои во дворце. Входят Леди Макбет и Слуга. ЛЕДИ МАКБЕТ. Эй, человек! Позвать сюда Макбета! Видал корону? Муж-то мой – король!

СЛУГА. Мадам… (С поклоном уходит.) ЛЕДИ МАКБЕТ. Врагов сражая без пощады, Мы после битвы каждой птичке рады. Любитель ты зубами глотки рвать? Люби в полях фиалки собирать! (Входит Макбет.) Чем нынче ты встревожен, мой король? Зачем читаешь книжку в туалете? Не думай о плохом. Ведь жизнь одна, И нам она дана для наслажденья. О сделанном однажды – не жалей! О сделанном жалеет только лузер! Попляшем? МАКБЕТ. Разрубили мы змею. Теперь лови куски по закоулкам! А зубы? А в зубах смертельный яд! Я сплю и вижу: гадко извиваясь, Сползаются обрубыши тайком – В подвале, в вентиляции, под койкой! Вот хвост! А там средина! И башка! Башки гадючьей сложный многогранник, И прорези для вечных этих глаз, И черное стремительное жало! Чем вырвать жало? Сжать его в зубах? Что ж? Слиться мне с гадюкой в поцелуе? ЛЕДИ МАКБЕТ. Со мною лучше слейся, дурачок! Нас гости ждут. Вот-вот начнется праздник. Мой первый бал. Невинна и чиста, Надеюсь, что без счета кавалеров Всю ночь сегодня будет у меня! МАКБЕТ. Да будет, будет… Банка с Флинтом живы! Вот где… Вот скорпионы-то в мозгу! ЛЕДИ МАКБЕТ. Не плачь, мой мальчик: сдохнет всё живое. МАКБЕТ. Но прежде сдохнут те, к кому убийц Я подослал! ЛЕДИ МАКБЕТ. Ля-ля, ля-ля, ля-ля! МАКБЕТ. Жена, ты слышишь? ЛЕДИ МАКБЕТ. Музыка в гостиной, И мы кружимся с мальчиком моим. Он очень вырос! Видишь, как он вырос? Постой, сыночек. Обними отца. Давно вы не видались…

127


МАКБЕТ. Что?! О, ужас! Да ты совсем безумна! ЛЕДИ МАКБЕТ. Тра-ла-ла! (Уходят.) Сцена 14. У ручья на лужайке. Входят много У. ПЕРВЫЙ У. А кто тебя на помощь к нам послал? ТРЕТИЙ У. Макбет. ВТОРОЙ У. А чем докажешь? ТРЕТИЙ У. Да пошел ты! ПЕРВЫЙ У. Ответ достойный. Ладно. Спрячься там. ЧЕТВЕРТЫЙ У. Эй, пст! ВТОРОЙ У. Ты кто такой? ЧЕТВЕРТЫЙ У. Макбетом Я нанят, чтобы Банку замочить. ПЕРВЫЙ У. Что у тебя? ЧЕТВЕРТЫЙ У. Мачете. ВТОРОЙ У. У, мачете… ЧЕТВЕРТЫЙ У. На Кубе-бе попался бы ты мне! ПЕРВЫЙ У. Помалкивай и сядь вон под осиной. ПЯТЫЙ У. Эй, где тут будут Банку убивать? ПЕРВЫЙ У. И ты Макбетом послан? ПЯТЫЙ У. Да, Макбетом.

128

ПЕРВЫЙ У. Я не тебя спросил, а вон того. Вон, лысого со станковым под мышкой. ПЯТЫЙ У. Куда же мне? ВТОРОЙ У. На елку полезай! ШЕСТОЙ У. Макбет сказал, вы справитесь едва ли. Так я устроюсь в ямке под скалой… СЕДЬМОЙ У. Здорово, парни. ПЕРВЫЙ У. Здрасьте. СЕДЬМОЙ У. От Макбета. ВТОРОЙ У. Да знаем уж. ПЕРВЫЙ У. И сколько вас еще? СЕДЬМОЙ У. Я сяду тута. ТРЕТИЙ У. Занято! СЕДЬМОЙ У. У, йо! Да тут у вас и мышка не проскочит. ЧЕТВЕРТЫЙ У. Иди сюда, земляк. СЕДЬМОЙ У. Но пассаран! ПЕРВЫЙ У. Потише, вы! Там кто-то на дороге! Внимание! ВОСЬМОЙ У. Да свой я! ПЕРВЫЙ У. Не стрелять! ВОСЬМОЙ У. На Банку здесь готовится засада? ВТОРОЙ У. Здесь. Проходи! ПЕРВЫЙ У. С оптическим? Шагай Давай подальше! Дальше! За оврагом Хороший дуб, а в дубе том дупло…


ВТОРОЙ У. Ну, все? ПЕРВЫЙ У. Надеюсь. ВТОРОЙ У. Кто там? ПЕРВЫЙ У. Тихо, Банка! (Входят Банка и Флинт.) БАНКА. Да, ночью быть грозе. ПЕРВЫЙ У. Уже! ВТОРОЙ У. Сдавайтесь! ТРЕТИЙ У. Стой! ЧЕТВЕРТЫЙ У. Руки!

ДЕВЯТЫЙ У. Пардон, вы не подскажете, любезный, Не здесь ли будут Банку убивать? (Немая сцена. Занавес.) Сцена 15. Там же. Тронный зал. Столы накрыты для банкета. Входят Макбет, Леди Макбет, Росс, О’Линукс, вельможи, слуги. МАКБЕТ. Садитесь, как всегда – по старшинству, А мне любого чина вы по вкусу. (Все смеются, кланяются, рассаживаются за столом. Макбет направляется к трону. Леди Макбет опережает его.) ЛЕДИ МАКБЕТ. Чур я, чур я на трон сегодня сяду! МАКБЕТ. Но, дорогая… Ладно. Господа! Устроюсь я сегодня в гуще пира. Как говорится, оботрусь в толпе.

ПЯТЫЙ У. Паспорт!

ГОЛОСА В ТОЛПЕ. – Он либерал! – Приверженность свободе! – Он англичанам хочет доказать…

ШЕСТОЙ У. Снять с него штаны!

(Входит Первый У., останавливается в дверях, машет Макбету.)

СЕДЬМОЙ У. Да чтоб вас! Отойдите же в сторонку!

МАКБЕТ. Пусть будут песни, танцы, сказки, шутки! Прошу, смелей! (Первому У.) Рехнулся? Весь в крови!

ВОСЬМОЙ У. Огонь! БАНКА. Сынок, прикрою я, беги! (Беспорядочная стрельба, крики, пороховой дым.) Спасайся, Флинт, и королем ты станешь! ФЛИНТ. (Издалека.) Нет, папа, на фиг! Море я люблю! Хочу я быть пиратом самым главным! БАНКА. Прощай! (Взрыв гранаты. Тишина.) ПЕРВЫЙ У. Эй, кто-нибудь! Убило всех. Пацан ушел, но в целом план не сорван. Пойти Макбету, что ли, доложить… (Входит Девятый У.)

ПЕРВЫЙ У. Да это не моя. МАКБЕТ. А чья же? Банки? ПЕРВЫЙ У. Не знаю, может быть. МАКБЕТ. Но он убит? ПЕРВЫЙ У. Убит! Убит. Четырнадцать отверстий На теле у него я насчитал. МАКБЕТ. Постой-ка. Раз, два, три… Четыре, пять, шесть, семь… Ну да, почти что вдвое больше нормы. А Флинт, сынок его? Сынка-то допекли?

129


ПЕРВЫЙ У. Милорд, осталось там лежать семь-восемь Отличных человек… МАКБЕТ. И с ними Флинт? ПЕРВЫЙ У. Увы, он, может, где-то и лежит, Но точно вам скажу: лежит не с ними. МАКБЕТ. Один кусок растоптан – хорошо. Но как же вы другой-то упустили?! ПЕРВЫЙ У. Я лично сделал всё, что только мог! Прошу, распорядитесь о награде.

МАКБЕТ. Позвольте, места нет. О’ЛИНУКС. Как нет? А это? МАКБЕТ. Где? РОСС. Да вот, со мною рядом! МАКБЕТ. Кто это? А!!! Не я! Не я твой лиходей! И нечего трясти кровавой шевелюрой! РОСС. Ну всё. Окончен бал.

МАКБЕТ. Уже распорядился. Ты спустись На нулевой этаж, где казематы. Там дядьку здоровенного найдешь, В переднике, с железными щипцами И в маске черной кожаной такой, – Скажи, кто ты. Он знает. Он отвесит.

ЛЕДИ МАКБЕТ. Да как же, господа!

ПЕРВЫЙ У. Благодарю покорно.

ЛЕДИ МАКБЕТ. Маэстро, вальс-бостон!

МАКБЕТ. Будь здоров.

РОСС. Прощу прощенья, леди. До танцев ли теперь? ЛЕДИ МАКБЕТ. А до чего еще?

(Первый У. уходит.) ЛЕДИ МАКБЕТ. Мой милый королек! В разгаре пир, А вы там с кем-то третесь на пороге. Скорей за стол – вас гости заждались. Скажите тост. Соль даме передайте! Попробуйте салатик из тунца. МАКБЕТ. Ну, извините, так уж получилось. Слегка посол из Ганы задержал: Зашел нас приобнять перед отъездом В родные веси… О’ЛИНУКС. Ну их, дикарей! Садитесь же. Вон стул для вас в середке. (Призрак Банки входит и садится на место, предназначенное Макбету.) МАКБЕТ. А Банка всё ж на ужин опоздал! Обидно, да? РОСС. Да что теперь поделать! Придет – на стульчик сядет приставной. А вы, милорд, на мягкое садитесь. Прошу – вот стул.

130

МАКБЕТ. Прочь! Прочь! Зачем ты здесь? Что ты докажешь этим? Ступай обратно в ад! Я ужинать хочу.

МАКБЕТ. Как до чего? Гляди! Безумная ты баба! Ты видишь? Видишь? (Призрак исчезает.) Тьфу! Теперь и я ослеп. Друзья! Простите мне минуту помраченья. Возможно, выпил я дурной аперитив… Продолжим в добрый час. Налейте-ка мне водки, И выпью я за всех, включая моряков. (Призрак возвращается.) Да сгинь же с глаз моих, кошмарная ты сволочь! Тебя я не боюсь, когда ты во плоти! Мужчиной будь, приди с утра пораньше в поле, До первой крови там сражаться будем мы. А хочешь – тигром стань, а хочешь – носорогом, Медведем, кабаном, китом, пингвином, тлей, И если я тогда перед тобою дрогну, Впредь можешь называть ты фунтиком меня! Сгинь, зомби! Брысь, невежественный бред! (Призрак исчезает.) Ну всё, исчез. Нормально. Сядьте! Сядьте!


РОСС. Увы, король, но что-то пировать Нам после вашей речи расхотелось. Тоска взяла.

О’ЛИНУКС. Увольте, сэр, но как-то неохота… Пойдем мы по домам?

Дункан убит, и в гневе застрелил Макбет его охранников, увидев, Что оба с пистолетами в руках И вымазаны кровью королевской. Кто заказал убийство? Не вопрос! Бежали принцы, сыновья Дункана, Всё без суда вали теперь на них! Логично? Да. А следом бедный Банка. Шагал себе он по лесу впотьмах И кем-то беспощадно был застрелен, Вернее, в пиццу с мясом превращен… Кто виноват? Ответ известен снова: Ведь скрылся Флинт, он и убил отца. Теперь Макбет по праву коронован И, государством бережно руля, Поклялся отомстить отцеубийцам. Еще Макдафф…

ЛЕДИ МАКБЕТ. Как по домам?! Ни даже па, ни тура, ни фигуры? Как жаль, как жаль! Проплачу я всю ночь…

РЫЖИЙ. Да что тут сомневаться! Обоих бедолаг убил Макбет – И Банку, и Дункана.

О’ЛИНУКС. На случай сей желаю доброй ночи.

БЕЛЫЙ. Тише! Тише! Ну, короля-то – есть ему резон: Чтоб трон занять… Зачем же было Банку, Которого Макбет всегда любил, С которым воевал бок о бок?

МАКБЕТ. Да что тут тосковать! Случается со мной такое с детства, Домашние давно привыкли все. Чуть побледнею, тупо глядя в угол, – Они смеются: «Ну, опять завел!» – И продолжают делом заниматься. Давайте же и мы – продолжим пир.

РОСС. Ну, мы пошли… МАКБЕТ. И вам приятных снов. (Все, кроме Макбета и Леди Макбет, уходят.) Он крови жаждет! Банка приходил За кровью нашей… Впрочем, бесполезно С тобою о делах. Который час?

РЫЖИЙ. Верно, Свидетелем злодейства Банка стал! И принялся запугивать Макбета И деньги вымогать…

ЛЕДИ МАКБЕТ. На часиках моих всё время полдень.

БЕЛЫЙ. Не может быть!

МАКБЕТ. Пора ложиться. Рано мне вставать. Поеду на пустырь перед рассветом, Гадалок тех ужасных поищу. Хочу задать им несколько вопросов – О родине, эпохе и судьбе. Назад уже нельзя мне – там болото: Над топью крови дым пороховой. Пойду вперед, во что бы то ни стало. На дно или на крепкий сруб причала – Авось, должны об этом ведьмы знать.

РЫЖИЙ. Не может быть сомнений!

ЛЕДИ МАКБЕТ. В постели можно куклой поиграть? (Уходят).

БЕЛЫЙ. Ужас! Ужас! Кому же власть в стране принадлежит? РЫЖИЙ. Не бойся, Белый! Как всегда – достойным. БЕЛЫЙ. Так вот, Макдафф. Я не договорил. Гуляют слухи, он собрался в Лондон, Поскольку, мол, с Макбетом не сошлись. РЫЖИЙ. Макдафф-то? Не с Макбетом – с королевой!

Сцена 16. Просцениум. Входят Рыжий и Белый.

БЕЛЫЙ. Да как же это?

БЕЛЫЙ. Я – шепотом. Читайте по губам. Все нынче как-то странно совпадает.

РЫЖИЙ. Как же? Да вот так! Она его хотела…

131


БЕЛЫЙ. Вот же гадость! Женатого, при детях… РЫЖИЙ. Ну и что? Макдафф хорош собой. Не будь героем, Не раз уж отличившимся в бою, Сказал бы я: как девушка, он нежен, В глазах огонь, румянец на щеках, Змеится на губах его улыбка, Загадочная, точно… БЕЛЫЙ. Что же он? Ей отказал? РЫЖИЙ. Как раз он согласился. БЕЛЫЙ. И не сошлись? РЫЖИЙ. Сошлись, но не срослось. Вот и Макдафф сидит на чемоданах. БЕЛЫЙ. Что с нами будет? РЫЖИЙ. Будет как всегда. Держись меня – и, может, уцелеешь! (Уходят.)

ВТОРАЯ ВЕДЬМА. Следом в кипень щедро лей Ацетон, бензин и клей; Каждой каплей дорожа – Сопли пьяного бомжа; Пот насильника, настой Гнили на воде святой; В пыль поганку разотри, Две не хватит, надо три. ВЕДЬМЫ ХОРОМ. Дважды тяжбы, дважды при, Взвар, кипи! Огонь, гори! ТРЕТЬЯ ВЕДЬМА. Возьмем штук пять гадючьих чешуек, волчий клык, мумию ведьмы, желудок и челюсти белой акулы, корень болиголова, вырытый во мраке, печень вечного жида, желчь козла и щепку, отделенную от живого тиса при лунном затмении, нос талиба, убитого американцем, губу прозектора в формалине и палец младенца, рожденного пьяной шлюхой в унитаз. Все ингредиенты смешаем, разотрем в густую кашицу и частями опустим в котел, непрерывно помешивая… ВЕДЬМЫ ХОРОМ. Дважды тяжбы, дважды при, Взвар, кипи! Огонь, гори! Вам гора, а мне дыра, Нет ни зла тут, ни добра! ВТОРАЯ ВЕДЬМА. Будет поздно, было рано, Эй, за временем следи!

Действие IV. Сцена 17. Мрачная пещера. В центре – кипящий котел. (Гром. Входят ведьмы.) ПЕРВАЯ ВЕДЬМА. Драный кот мяукнул трижды. ВТОРАЯ ВЕДЬМА. Дважды пес бездомный взвыл. ТРЕТЬЯ ВЕДЬМА. На отвале чайка плачет: «Суйвер – тису – чиме – шай!» ПЕРВАЯ ВЕДЬМА. Ходим-бродим вкруг котла, Сила-жила в нас вошла. По рецепту в черный час Выйдет варево у нас. Бросим в пену жабий зад, Струйкой пустим бабий яд. ВЕДЬМЫ ХОРОМ. Дважды тяжбы, дважды при, Взвар, кипи! Огонь, гори!

132

ТРЕТЬЯ ВЕДЬМА. Хватит! Кровью павиана Зелье чертово студи! ВЕДЬМЫ ХОРОМ. Черные духи и белые! Красные духи и серые! Нет преисподней и выдумка – рай. Желтые духи и синие, слабые духи и сильные! Все перепутав, огонь, догорай! ПЕРВАЯ ВЕДЬМА. Стоп! Готово. – Ломит кости… Девки! К нам убийца в гости! ВТОРАЯ ВЕДЬМА. Стук, и лай, и крики сов! ТРЕТЬЯ ВЕДЬМА. Отодвинь себя, засов! (Входит Макбет.) МАКБЕТ. Что вы тут втайне, гадины, творите? Что это? Что?


ВЕДЬМЫ ХОРОМ. Как хочешь назови! МАКБЕТ. Сроднить меня хотите с вашей дрянью? Согласен, назову. Но прежде вы Ответьте на проклятые вопросы, Что мучают меня, как палачи, Суставы, жилы вытянув на дыбе! Я должен знать, пусть даже оттого В течение уж нынешнего века До срока в грязь попадают хлеба, Расширятся озоновые дыры, Сгорят леса и разом ледники, Растаяв, смоют в море всё живое С истерзанной и выжатой земли! Ответьте! ПЕРВАЯ ВЕДЬМА. Ну? ВТОРАЯ ВЕДЬМА. Спроси. ТРЕТЬЯ ВЕДЬМА. И мы ответим. ПЕРВАЯ ВЕДЬМА. А может, для беседы пригласить Кого покруче?

ПЕРВАЯ ВЕДЬМА. Какого-то Макдаффа Бояться он велел. ВТОРОЙ ВЕДЬМА. Знаком тебе такой? МАКБЕТ. Макдафф? Я так и знал. Теперь злодею крышка! Еще вопрос… ПЕРВАЯ ВЕДЬМА. К кому? Его тут нет уже. ВТОРАЯ ВЕДЬМА. Сейчас мы кликнем духа посильнее. ВЕДЬМЫ ХОРОМ. Одойя, одонойя, ого-го, о-до-но-йя! (Гром. Появляется призрак маленького горца.) ПРИЗРАК МАЛЕНЬКОГО ГОРЦА. Орерия ойрила Моква схвалэ на мила Хале оксвас натэрило Хаби натнэс хаверило Шавлего тшхэноснури Имэрули мгзаврули! (Исчезает.)

МАКБЕТ. Точно! Пригласите!

МАКБЕТ. Что за язык?

ПЕРВАЯ ВЕДЬМА. Ради полной, бля, свободы И во имя, сука, прав Нас, людей, царей природы, – Выходите!

ТРЕТЬЯ ВЕДЬМА. Сейчас. Перевожу. «Макбет, иди решительнее к цели. Кровь проливай, законы попирай! На белом свете нет еще такого, Чтоб мог тебя, чудовище, убить!»

ВЕДЬМЫ ХОРОМ. Гав-гав-гав! Выше, ниже, лев и прав! (Гром. Исчезает котел. Появляется призрак Гитлера.) МАКБЕТ. Скажите мне… ПЕРВАЯ ВЕДЬМА. Помалкивай, дурак! Твои вопросы знает он и так. ПРИЗРАК ГИТЛЕРА. Майн фрайфен фюрст дер ангст нах дойче юбер айн! Ди хабе дранг унд криг беденке битте дих! (Исчезает.) МАКБЕТ. Ни слова не понять!

МАКБЕТ. Ага! Макдафф, теперь ты мне не страшен! И все-таки, подлец, тебе не жить. Прикончу – не от страха, так в отместку За умыслы коварные твои! (Гром. Появляется призрак Банки.) Тьфу, пропасть! Эй! А Банка тут зачем? ПЕРВАЯ ВЕДЬМА. Не стыдно ли пугаться привидений? ВТОРАЯ ВЕДЬМА. Тебе он благодарен – погляди, – За то, что от земных избавлен тягот. Сияет весь… МАКБЕТ. Сдается мне, что так Он радуется будущему краху И гибели моей! (Призрак с хохотом исчезает.)

133


ТРЕТЬЯ ВЕДЬМА. И что? И что? ПЕРВАЯ ВЕДЬМА. Остановить Макбета может призрак? Всё бросишь, и на пенсию? МАКБЕТ. Ну, нет! Я покажу им! В призраков не верю! ВТОРАЯ ВЕДЬМА. Во что ж ты веришь? МАКБЕТ. В мужество свое, В холодный ум и знание приемов. ВЕДЬМЫ ХОРОМ. Вперед! Ура! Да здравствует Макбет! (Кружатся вереницей и исчезают.) МАКБЕТ. Куда ж они пропали? Помогите! Эй, кто-нибудь!

МАКБЕТ. Нет! А? Да, конечно. (В сторону.) Выходит, первый призрак не солгал! Макдафф давно недоброе затеял. Теперь нагряну в замок я к нему И всех убью – жену, детей, прислугу, Котов, собак, коней, коров, свиней… Я буду справедлив и беспощаден, Тем более что я неуязвим… (Уходят.) Сцена 18. Прун. Замок Макдаффа. Входят леди Макдафф, ее сын и полковник Росс. ЛЕДИ МАКДАФФ. Да что он натворил, чтоб так бежать? РОСС. Терпение, мадам! ЛЕДИ МАКДАФФ. Ему недоставало! Макдафф рехнулся мой! Так не дела, А страх нас превращает в проходимцев.

(Входит О’Линукс.) О’ЛИНУКС. Вы звали, мой король? МАКБЕТ. Ты видел их? О’ЛИНУКС. Кого? МАКБЕТ. Таких противных… Сквозь землю, что ли? О’ЛИНУКС. Из живых существ Я видел лишь сову – метнулась в страхе, – Да нескольких встревоженных мышей… МАКБЕТ. Скорей наружу! Здесь отравлен воздух! (Слышен звук проезжающего автомобиля.) Но кто это? Чей там взревел мотор? О’ЛИНУКС. То к вам гонцы с тревожной были вестью, О том, что скрылся в Англии… МАКБЕТ Макдафф! О’ЛИНУКС. Вам позвонили?

134

РОСС. Со страхом можем мудрость спутать мы. ЛЕДИ МАКДАФФ. Ах вот что нынче мудростью зовется! Свою спасая шкуру, бросить здесь Жену с детьми вампирам на съеденье?! Крапивник, пташка малая, и тот, Когда сова грозит его потомству, Воинственно чирикая, кружит Над утлым гнездышком… Пожалуй, глупо. Но мудрости любовь не хочет знать В минуту смертоносных испытаний. А он бежал, всё взвесив… Не любя! РОСС. Кузина, умоляю, не спешите Супруга осуждать. Ему видней. Наверняка он что-то там такое Повыведал, чего не знаем мы, И убежал с любовью к вам безмерной, И кинул вас, чтоб вас же и спасти! Он в Англии, вы в замке отсидитесь, Минуют скоро злые времена, И все мы на просторе запируем, Увидите! ЛЕДИ МАКДАФФ. Пока что вижу я, Что деточки мои отца лишились, При том что он и жив. РОСС. Ну ладно, мне пора. Племянник, будь. Сестренка, до свиданья! (В сторону.)


Оставшись тут, пытаться их спасти? Для этого полнейшим идиотом Быть надобно. (Уходит.)

ЛЕДИ МАКДАФФ. Всех до единого.

ЛЕДИ МАКДАФФ. Прощай, кузен, прощай! Нет папы, сын. Как жить намерен дальше?

ЛЕДИ МАКДАФФ. Честные люди.

СЫН. Как птичка, мать.

СЫН. Ну, тогда предатели – дураки набитые. Их же гораздо больше, и они могли бы легко одолеть и перевешать всех честных.

СЫН. Но кто же их всех перевешает?

ЛЕДИ МАКДАФФ. А жрать? Червей да мух?

ЛЕДИ МАКДАФФ. Что ты болтаешь, обезьянка несчастная!

СЫН. Съем то, что попадет.

(Слышны дикие крики, женский визг, шум и гвалт.) (Возвращается полковник Росс.)

ЛЕДИ МАКДАФФ. А если сеть, ловушка, Силок и птичий клей?

РОСС. Сестра, скорей! Здесь люди короля! У них приказ: никто живым не выйдет.

СЫН. Да на фиг я кому? И все-таки пока папашу не убили.

ЛЕДИ МАКДАФФ. Возьми ребенка. Через тайный ход Мы выйдем на полянку за рекою.

ЛЕДИ МАКДАФФ. Считай, убили. Ну? Где нового возьмешь?

РОСС. Конечно. Да. Но разве поменять Ты платье не намерена в дорогу?

СЫН. А где себе возьмешь другого мужа?

ЛЕДИ МАКДАФФ. О чем ты? Что?

ЛЕДИ МАКДАФФ. В любом ларьке хоть оптом накуплю!

РОСС. Давай! Я помогу! (Рвет платье на леди Макдафф.)

СЫН. Чтоб втридорога в розницу отправить? ЛЕДИ МАКДАФФ. Вот чудеса! Растет экономист. СЫН. Так мой отец – предатель, мама? ЛЕДИ МАКДАФФ. Предатель, сынок. СЫН. А предатель – это кто? ЛЕДИ МАКДАФФ. Кто лжет и нарушает клятву. СЫН. Любой, кто лжет и нарушает клятву, – предатель? ЛЕДИ МАКДАФФ. Все лгуны и клятвопреступники – предатели и заслуживают виселицы. СЫН. Всех, кто лжет и нарушает клятвы, следует вешать?

СЫН. Не трогай маму, гад! (Кидается на Росса.) РОСС. Ах ты, щенок кусачий! Растявкался! Держи! (Вонзает нож мальчику в бок.) СЫН. А! Мама, я убит! (Падает и умирает.) ЛЕДИ МАКДАФФ. Упырь! Ты что творишь?! – Кровиночка! Сыночек! РОСС. На замковом мосту Макбета встретил я, И случай этот свел в одно два интереса. Во-первых, доказать, что верен королю, Мне следует сейчас, чтоб тут же не погибнуть, И способ лишь один: участвовать в резне. А во-вторых, сестра, я с детства сплю и вижу, Как отодрать тебя, все правила презрев! Ты сдохнешь всё равно, так вот я и подумал: Не пропадать же зря!

135


ЛЕДИ МАКДАФФ. Будь проклят, людоед! (Отталкивает Росса и убегает.) РОСС. Куда же ты, постой! Здесь некуда бежать. (Уходит следом. Слышны вопли, хохот насильников, выстрелы и плач.) Сцена 19. Англия. Подле королевского дворца. (Входят Марко и Макдафф.) МАРКО. Пойдем, в тени падем на грудь друг другу, Чтоб выплакать накопленное. МАКДАФФ, Нет! Мы из кобур достанем револьверы И пулеметить примемся врага, Как подобает доблестным солдатам, Когда родимый край в большой беде И стон и плач несутся отовсюду Сирот и вдов, и скорби нет конца Под жесткою пятою… МАРКО. Всё понятно. Однако вы тирану принесли, На верность, как положено, присягу. Так почему вам верить должен я? Что вам теперь предать меня мешает? К примеру, с целью милость заслужить Того, кто вам пока что зла не делал, Зато меня – сгубил бы тока так …

Нет на тебя управы! – Принц, прощайте! Но помните, я сволочью б не стал, Хотя бы мне за это посулили Не север наш убогий и кривой, А сказочно богатый и покорный Весь по уши в сокровищах Восток! Вот так-то, да… МАРКО. Да полно обижаться! Хоть завтра я тирана сокрушить Могу, приняв английскую подмогу И сотни перебежчиков как вы. Но есть одно препятствие: как только Макбета я в родной песок втопчу, Отечеству гораздо хуже станет В руках его преемника! МАКДАФФ. А кто… У нас преемник? МАРКО. Кто? Да я, конечно! Такого негодяя белый свет Не знал с эпохи Гелиогабала! МАКДАФФ. Кого-кого? МАРКО. Неважно. Да Макбет В сравнении со мною – сущий ангел. Всплакнет народ, Макбета помянув! Шотландия поймет, какого монстра Добрейшему монарху предпочла, Но будет поздно…

МАКДАФФ. Я не предатель, принц!

МАКДАФФ. Вы несправедливы!

МАРКО. А кто предатель? Наверное, вы в зеркале – святой, Но трудно вашей святости тягаться С предательскою волей короля! Пускай святой. Да я вам не ягненок, Добром под нож скорняжный не пойду!

МАРКО. Да жен у вас не хватит с дочерьми, Чтоб мой распутный нрав утихомирить! Я начал рукоблудничать с трех лет, А в десять приобрел свой первый опыт И с женщиной, и за семь лет с тех пор Один лишь недостаток высшей власти Моим страстям похабным не давал Собою затопить все наши веси. А вы – Макбет…

МАКДАФФ. А я-то думал… Эх! МАРКО. Я тоже думал. И вот что мне надумалось: Макдафф! Как вы могли жену с детьми оставить Буквально в самом логове врага? Одно из трех: вы просто не мужчина Или Макбет вам все-таки не враг! МАКДАФФ. Кровоточи, несчастная отчизна! Тиран, возвеселись и торжествуй –

136

МАКДАФФ. Всегда в любви горячность Была присуща нашим королям. И некоторых это подводило. Но я вас уверяю, вам еще, Взойдя на трон, придется притворяться Холодным, а возможно, и скопцом, Так много дам и девушек найдется, Готовых вас любить и уважать В различных позах…


МАРКО. Жаден я вдобавок! Меня, признаться, хлебом не корми – Дай посчитать монеты, чеки, слитки. За деньги как пойду дворян косить! Как стану отбирать поместья, замки, Стада, конюшни, псарни… МАКДАФФ. Пустяки. Шотландия достаточно богата, Чтоб вас насытить всяческим добром. А слуги поверней – еще подскажут, Кого наживы ради погубить Вам стоит первым делом… Мы потерпим. И на любой ваш маленький порок Глаза, достоинств ради, мы закроем. МАРКО. Но нет совсем достоинств у меня! Терпение, отвага, благородство, Блестящий ум, учтивость, красота, Хороший слух, усердность, прозорливость, Всё то, что украшает королей, Во мне представить даже невозможно! А дайте власть – я жару всем задам. Недели за три сделается адом Шотландия из рая! МАКДАФФ. Ой-ой-ой!

МАКДАФФ. Вы точно камень скинули с меня! Дышу я снова! Входит английский врач. АНГЛИЙСКИЙ ВРАЧ. Так. Дышите глубже. МАРКО. Скажите, доктор, выйдет к нам король? АНГЛИЙСКИЙ ВРАЧ. Простите, принц, но – маловероятно. Весь день его величество лечил Хромых, убогих, вшивых, бесноватых… МАКДАФФ. Король? Лечил? АНГЛИЙСКИЙ ВРАЧ. Да. Наложеньем рук. Устал как пес! МАРКО. Еще бы! Нет отбою От пациентов, видимо, ему! АНГЛИЙСКИЙ ВРАЧ. Ну почему же? Есть отбой. Пойду я. (Английский врач уходит. Входит полковник Росс.)

МАРКО. Что скажете? Достоин я короны? МАКДАФФ. Какой короны! Надо удавить Вас поскорей! МАРКО. Да ну! Я ж это в шутку. Хотел проверить, точно ли служить Вы не способны правдою злодею, Лелея лишь отчизны процветанье В своих мечтах!

МАКДАФФ. Кто там? МАРКО. По юбке судя, наш земляк. Да как его? Знакомый подбородок! МАКДАФФ. Кузен! Здорово! МАРКО. А! Полковник…

МАКДАФФ. Проверили?

РОСС. Росс.

МАРКО. Ну да! Признаться честно, старший мой товарищ, Я – девственник, не знаю до сих пор, Откуда на Земле берутся дети И как мужчин от женщин отличить. Воспитан был в спартанской обстановке, Не только деньги – яблок сосчитать На ветке не смогу, и в полной мере Отец мне перед смертью передал Терпение, отвагу, благородство, Блестящий ум, учтивость, красоту, Хороший слух, усердность, прозорливость…

МАРКО. Я забываю лица на чужбине… МАКДАФФ. Ну, как там дома? РОСС. Все без перемен. МАРКО. Вот видите! МАКДАФФ. А что я говорил вам!

137


РОСС. Воистину Шотландия лежит В такой глубокой пропасти, что в этом Возможно утешенье почерпнуть: Уж глубже падать некуда. Могила. Теперь одно – восстать осталось нам. Восстать, отрыться, резко отряхнуться И – на тирана! МАРКО. Именно, друзья! Макбета свергнем, нежно вдов утешим, Удочерим оставшихся сирот И заново устроим быт шотландский. Поверьте, год какой-нибудь спустя Мы родины расцветшей не узнаем! МАКДАФФ. Как там моя супруга? РОСС. Все в порядке.

МАКДАФФ. Что с ними?! РОСС. Клянись, что ты не вырвешь мне язык За страшное известие! МАКДАФФ. Я вырву, Клянусь, тебе сначала не язык, Когда ты промолчишь еще секунду! РОСС. Твой замок взят, и в нем убиты все! МАКДАФФ. Моя жена! РОСС. Жена, потомство, слуги, Коты, собаки, свиньи…

МАКДАФФ. А дети?

МАКДАФФ. Я – свинья! Ведь надо же мне было там их бросить!

РОСС. Сильно выросли. Шалят.

РОСС. Ну кто же знал? Макбет с катушек съе…

МАКДАФФ. Так их покой Макбетом не нарушен?

МАРКО. (К Макдаффу.) На грудь ко мне, дружище, припадите! Поплачьте – станет легче вам в слезах.

РОСС. Оставил их в покое полном я. МАКДАФФ. Но что-нибудь ты все-таки скрываешь… РОСС. Ярму конец! Шотландия восстала, Как белый гриб под проливным дождем! Сюда намедни в спешке направляясь, Поскольку сам не в силах уж терпеть Макбета издевательств над отчизной, Я видел: люди толпами идут На юг, на Лондон. В пункте пограничном – Столпотворенье! В очереди ждал Я битый час… Когда же англичане На помощь нам придут? МАРКО. Уже пришли. Нам выделил король аж десять тысяч! Сам знаменитый Сивый во главе! Я думаю, мы завтра выступаем. Наверно, завтра… РОСС. Рад бы я в обмен На новости приятные такие Ну, типа, тоже что-нибудь сказать, Чтоб все, смеясь, захлопали…

138

МАКДАФФ. Детишек – всех? РОСС. Обоих. МАКДАФФ. Было ж трое! РОСС. А? Стало быть, убили всех троих. Я ж говорю, там камня не осталось На камне – так свирепствовал тиран. Убили – да не сразу… МАКДАФФ. Как не сразу?! РОСС. Я о деталях лучше умолчу, А то и вы, поди, себя убьете! МАКДАФФ. Какой кошмар! Теперь их смерть лежит На мне, как камень… МАРКО. Ужас!


РОСС. (К Макдаффу.) Ты в порядке? МАКДАФФ. В порядке снова буду лишь тогда, Когда кишки Макбета намотаю… На что-нибудь! Когда изрешечу Его я… чем-нибудь! МАРКО. Ну-ну! Утешьтесь. Перед походом надобно вздремнуть. Усните, и наверно вам приснится На фоне взрывов, крови и знамен Убитый – да не кем-нибудь, а вами – С особою жестокостью тиран! МАКДАФФ. Скорей бы утро! МАРКО. Лягу рядом с вами.

верховой езде, сдавали на права, разводились с женами и мужьями, отправляли внуков в летний лагерь, занюхивали депрессию кокосом, прыгали с двенадцатого этажа в кусты сирени, задирали… Во время этой тирады входит леди Макбет с фонариком. ФРЕЙЛИНА. Смотрите, доктор! Вот она! Вот она! В точности так и ходит то и дело, и ни разу не проснулась. Не шевелитесь! Давайте поглядим – может, она что-нибудь новенькое отчебучит! ШОТЛАНДСКИЙ ВРАЧ. А где она взяла… ФРЕЙЛИНА. Фонарик? Это китайский… Он всегда у нее под рукой. ШОТЛАНДСКИЙ ВРАЧ. Глаза открыты. Плохо дело…

(Уходят.) ФРЕЙЛИНА. Открыты, но как бы ничего не видят. Действие V. Сцена 20. Невермор. Комната в замке. Входят шотландский врач и фрейлина шотландской королевы. ШОТЛАНДСКИЙ ВРАЧ. Послушайте, деточка, ну нельзя же так. Я третью ночь не сплю по вашей милости. Давайте начистоту, если вы имеете на меня интимные виды, так это совершенная бессмыслица: я давно уже не только потерял репродуктивную способность, но и самый вкус позабыл… ФРЕЙЛИНА. Вот еще, глупости! Я, слава Богу, не такая уродина, чтобы зариться на таких, как вы, стариков! А насчет королевы – точно вам говорю! Ходит! Ходит, как проклятая. И спит на ходу. ШОТЛАНДСКИЙ ВРАЧ. Ходит во сне, вы хотите сказать? Что ж, весьма распространенный симптом. В моей практике встречались пациенты, которые во сне не только ходили, но и употребляли внутрь различные кушанья и напитки, совокуплялись с особями обоего пола, рожали и воспитывали детей, сражались на войне и дезертировали, строили мосты и аквапарки, расстреливали заложников, собирали по сорок центнеров пшеницы с гектара, разоблачали культ личности, получали третье высшее образование, вставляли зубы себе и другим пассажирам, обучались

ШОТЛАНДСКИЙ ВРАЧ. Так, раздевается. Интересно. Что это? Зачем она трет себе руки? ФРЕЙЛИНА. Не знаю. Вы – доктор, вам видней. Может, рефлекторное? ШОТЛАНДСКИЙ ВРАЧ. Много вы понимаете – рефлекторное! ЛЕДИ МАКБЕТ. Проклятое пятно! ШОТЛАНДСКИЙ ВРАЧ. Тихо! Забормотала что-то. Запишу-ка я ее слова. Для докторской пригодится. (Достает и включает диктофон.) ЛЕДИ МАКБЕТ. Прочь, сука! Прочь, я тебе говорю! Ототрись ты от меня наконец! – А! Второе! Третье! Откуда они берутся? – Спокойно. Три, три железной щеткой, и снова будешь весь в белом. – Какая в жопу разница! В аду темно! – Фу, милорд! Что за выражения ты себе позволяешь? Еще и темноты боишься, как какой-нибудь пацан-простолюдин. Чего бояться-то? Кто нас посмеет судить, когда власть будет в наших руках? Кто осудит высшего судию? – А точно выше нас никого не будет? – Три давай, три как следует! Полнокровным же стариком был наш Дункан! ШОТЛАНДСКИЙ ВРАЧ. У, йо! Мадам, вы это слышали?

139


ФРЕЙЛИНА. Ничего не слышала! Ничего не знаю! Я уши на ночь воском заложила. ШОТЛАНДСКИЙ ВРАЧ. Мадам, я тоже ничего не слышал. И вот на ваших глазах уничтожаю запись! Вот, убедитесь! ЛЕДИ МАКБЕТ. Была жена у графа Макдаффа – граф Макдафф! Смешно! – была да сплыла – вниз по рекам крови. – Опять руки замараны! Да придет ли когда-нибудь этому конец?! – Мой король! Соблюдайте душевное равновесие – и никто ничего не заметит. Решат, что это тату. ШОТЛАНДСКИЙ ВРАЧ. Решат, что это – что? ЛЕДИ МАКБЕТ. Тату, тату – татуировка на запястьях… ШОТЛАНДСКИЙ ВРАЧ. Так, значит, и жену Макдаффа с детьми они уработали! ФРЕЙЛИНА. Вы что-то сказали? ШОТЛАНДСКИЙ ВРАЧ. Я? Боже упаси! ЛЕДИ МАКБЕТ. Шел Банка на полянку! – Ха-ха-ха! Стишок получается… – Вдруг – бах! Ба-бах! – убили друга. – Кто? – Я не знаю. Но кровавые пятна опять почему-то у меня на руках!

ШОТЛАНДСКИЙ ВРАЧ. Не зря, как видно, слухи разгулялись. Но мы не станем их распространять. Не врач тут нужен вовсе, а священник. ФРЕЙЛИНА. Священник? ШОТЛАНДСКИЙ ВРАЧ. Да. Обычный духовник. Покаяться бы – может, и отпустит Охота по ночам вот так бродить, Пугая слуг и кошек… ФРЕЙЛИНА. А по смерти? ШОТЛАНДСКИЙ ВРАЧ. И этот ваш вопросик не ко мне. ФРЕЙЛИНА. А может быть, и мне священник нужен? ШОТЛАНДСКИЙ ВРАЧ. Душа чужая – есть она иль нет, – Кромешные потемки по-любому. (Уходят.) Сцена 21. Пустошь вблизи шотландско-английской границы. Под барабанную дробь входят со знаменами Агнус, О’Линукс, Ментик, Шпунтик и другие. О’ЛИНУКС. Ну, что там англичане?

ШОТЛАНДСКИЙ ВРАЧ. Вот ужас-то!

АГНУС. Наступают. Докладывайте, Ментик!

ЛЕДИ МАКБЕТ. Ступай скорее в кроватку, мой дорогой! Надень пижаму и улыбайся. Улыбайся во сне, как ни в чем не бывало. Ты в кроватке, а Банко – в могилке, и встретиться вам никак невозможно.

МЕНТИК. А? Да-да. Ведут их Марко, принц Пертурберлендский, Известный вам Макдафф, полковник Росс И дядя принца – граф Ничемберлинский.

ФРЕЙЛИНА. Ну что? Вы ей поможете?

О’ЛИНУКС. Сам Сивый?

ШОТЛАНДСКИЙ ВРАЧ. Нет, деточка, нет! Боюсь, что в этом случае медицина бессильна. ЛЕДИ МАКБЕТ. Скорей, ложись! Стучат! В ворота стучат! Бежим отсюда, все равно сделанного не переделаешь! (Уходит.) ШОТЛАНДСКИЙ ВРАЧ. Что дальше? ФРЕЙЛИНА. Ничего. Вернется в опочивальню и ляжет в постель.

140

МЕНТИК. Да. А с ним и сын его, Совсем мальчишка, пороху не нюхал… О’ЛИНУКС. Вот сила прет… Что делать, господа? АГНУС. По-моему, не может быть двух мнений. Вот Шпунтик, пятой роты командир. Пускай навскидку он свой план предложит. О’ЛИНУКС. И если что – повесим мы его.


МЕНТИК. Ну, Шпунтик!

МАКБЕТ. Ты и обосрался?

ШПУНТИК. Что?

СЛУГА. Но, ваша милость, я же не солдат. Я по образованию – цирюльник.

МЕНТИК. Всё – как договорились. ШПУНТИК. Так это. Я считаю, воевать, Поскольку нас противник превосходит Практически во всем… короче, так: Наверно, будет глупо? АГНУС. Глупо?!

МАКБЕТ. Ах, ты цирюльник? Кровь себе пусти! И спрячься где-нибудь, чтоб я не видел… (Слуга уходит. Входит шотландский врач.) Тебе чего? ШОТЛАНДСКИЙ ВРАЧ. Простите, государь. С печальной вестью я о королеве.

О’ЛИНУКС. Да.

МАКБЕТ. Ну что она? Хворает? Так давай, Достань свои таблетки, клизмы, грелки И вылечи ее!

АГНУС. А точно, точно.

ШОТЛАНДСКИЙ ВРАЧ. Не в силах я.

О’ЛИНУКС. Точно, но глупее Тут будет отступать.

МАКБЕТ. Не в силах? А! Так на, возьми ружье И в бой ступай! Иль тоже слаб кишечник? Дипломом медицинским подотрись Да принеси хоть маленькую пользу, Погибнув…

АГНУС. И значит, мы… О’ЛИНУКС. В составе полном – что? МЕНТИК. Пойдем – куда? ШПУНТИК. Пойдем навстречу ветру И, повернувшись вкруг своей оси, На стороне противника продолжим Наш доблестный и праведный поход. МЕНТИК. Долой тирана! О’ЛИНУКС. Сдохни, узурпатор! АГНУС. Да здравствуют бульдоги и футбол! (Уходят.) Сцена 22. Невермор. Комната в замке. Входят Макбет и слуга. СЛУГА. Но там их десять тысяч, ваша милость! И с ними ваши бывшие войска – Кричат: «Долой тирана!» – и на стены Уже полезли, сабли обнажив И вверх стреляя…

ШОТЛАНДСКИЙ ВРАЧ. Вы не слышите меня! В полпятого скончалась королева. Я сделал всё, что мог… МАКБЕТ. Как – умерла? Вот именно сейчас? Ни на день позже! Но мы ее не можем хоронить, Когда враги вовсю штурмуют замок! Опять на завтра, что ли, отложить? Вот так всегда… Успею, завтра, завтра… Рутина, пыль, сомнения, грешки… А там – глядишь – и пара преступлений На совесть ляжет, сердце леденя… И вдруг ты понимаешь, что не будет, Не будет больше «завтра»! Всё – вчера! Вся жизнь моя – кривляние на сцене Плохого комика. Затянутый роман, В котором очень много персонажей И страсти в клочья – смысла только нет! (Врач уходит. Выстрелы, шум, женские крики за сценой. Возвращается слуга.) СЛУГА. Они уже вломились! МАКБЕТ. Кто вломился?

141


СЛУГА. Шотландцы, англичане, все-все-все!

Сцена 24. Невермор. Тронный зал. Входит Макбет.

МАКБЕТ. Что ж оборона?

МАКБЕТ. Я – как на травле северный медведь, Привязанный коряками к вигваму! Немного страшно. В ухо дышит смерть. Но помню я: на свете нет такого, Чтоб мог меня убить!

СЛУГА. Нету обороны. Все перешли на сторону врага. Остались только вы.

(Входит Мало-сивый.) МАКБЕТ. Ну что ж, отлично! Пускай весь мир идет на одного! И ты беги, но прежде помоги мне: Я должен при параде встретить их. Подай мундир. Вот так. И портупею. Мой меч и парабеллум наградной. Сюда! Ко мне! Подумаешь, герои! Стреляйте! Бейте! Смерти не боюсь! Моя защита – ведьмино заклятье! К оружию! По коням! Заряжай! Узнаете, каков на деле горец!

МАЛО-СИВЫЙ. А ну-ка стой! Как звать тебя? МАКБЕТ. С трех раз не угадаешь. МАЛО-СИВЫЙ. По эполетам судя, ты – Макбет! МАКБЕТ. Мне жаль тебя. Ты малый был смышленый.

(Уходят.) Сцена 23. Невермор. Во дворе замка. Входят Марко, Сивый, Макдафф и солдаты. Гремят барабаны, реют знамена. Из замка доносятс женские крики и визг. МАРКО. А как-нибудь нельзя остановить Бесчинства с грабежами? Не чужая Шотландия нам все-таки страна. Что скажут люди? СИВЫЙ. Что б ни говорили! Макбет – злодей, а мы их от него Навек освобождаем. Мы – герои. МАКДАФФ. Но жив еще Макбет. СИВЫЙ. Пока он жив, Авось, и мы успеем поживиться… МАКДАФФ. Мне стыдно это слушать. Я пошел. МАРКО. Куда вы, граф?

МАЛО-СИВЫЙ. Что значит «был»? МАКБЕТ. А выстрели в меня! (Мало-сивый стреляет – мимо.) Еще разок давай! Ты промахнулся. (Мало-сивый стреляет и попадает Макбету в руку.) Ах, сука! Ты плечо мне прострелил! (Макбет стреляет и сражает Мало-сивого наповал.) Щенок! На белом свете нет такого, Чтоб мог меня убить! (Макбет уходит. Входит Макдафф.) МАКДАФФ. Что тут за шум И выстрелы? Кто ранен? Мало-сивый! МАЛО-СИВЫЙ. Ошиблись, граф. Не ранен я – убит! (Умирает. К склонившемуся над умирающим Макдаффу подкрадывается Макбет с парабеллумом.) МАКБЕТ. Ку-ку, Макдафф, сейчас ты ляжешь рядом…

МАКДАФФ. Отлить.

МАКДАФФ. (Внезапно приставив Макбету свой магнум.) Кто знает, мразь, не ляжешь ли и ты?

МАРКО. Я выйду с вами!

МАКБЕТ. Макдафф, прости. Меня убить не выйдет.

МАКДАФФ. Хоть вы меня оставьте, наконец! (Уходят – Макдафф, потом все остальные.)

142

(Вскакивает, на секунду отпуская Макдаффа, Макдафф стреляет, Макбет падает, отброшенный выстрелом.)


МАКДАФФ. Да кто тебе сказал? МАКБЕТ. (Вставая и вынимая пулю из бронежилета.) Бесплотный дух. А именно: на свете нет такого, Чтоб мог меня, чудовище, убить! МАКДАФФ. «Такого»? Он сказал тебе «такого»? Ха-ха-ха-ха! МАКБЕТ. Над чем смеешься ты? МАКДАФФ. Несчастный, знай! Давно я – не такой. МАКБЕТ. Какой же? МАКДАФФ. Я – давно уже такая! (Распускает волосы и кокетливо встряхивает ими.) МАКБЕТ. Не может быть! Но ты же был женат! МАКДАФФ. Женилась я, когда была мужчиной, Но вскоре пол решила поменять. (Обнажает грудь. Она – женская.) МАКБЕТ. А дети-то? МАКДАФФ. Покойницу спросить бы, Кому и кто действительный отец. Но я любила всех, и ты узнаешь Теперь всю силу гнева моего, Отцовский он и вместе материнский. Не жди пощады!

Сцена 25. Там же. Трубят отбой. Входят Марко, Сивый, полковник Росс, Ментик, Шпунтик и прочие. МАРКО. Надеюсь, никого хоть не убили? СИВЫЙ. Племянничек! Война – не турпоход. Убитые, увидишь ты, найдутся! МАРКО. Где, кстати, ваш сынок? И где Макдафф? Полковник, вы не видели Макдаффа? РОСС. Макдаффа – нет. А сын ваш, генерал, Вон там лежит, уж губы посинели. Макбета он пытался одолеть. Не удалось. СИВЫЙ. Убит? РОСС. Геройски пал. СИВЫЙ. Не в жопу ранен? РОСС. В грудь. СИВЫЙ. Тогда красавец! Будь у меня не восемь сыновей, А двадцать восемь тысяч триста двадцать, Я лучшего конца б не пожелал Им всем до одного. МАРКО. Вот это щедрость! Я выписать велю вам орден за… (Выстрелы. Дикий крик. Хромая, входит окровавленная Макдафф.)

МАКБЕТ. Мужество мое При женщинах всегда теряет силу. Будь проклят тот, кто в сердце мне вселил Уверенность в бессмертии!

МАКДАФФ. Король убит. Да здравствует король! Корона – вот. Шотландия свободна!

МАКДАФФ. Сдавайся! И жизнь я гарантирую тебе. Тебя возить мы станем всюду в клетке С табличкою: «Поймали наконец!».

ВСЕ. Ура! Ура! Да здравствует король!

МАКБЕТ. Нет, лучше смерть! (Стреляет в Макдафф и ранит ее в ногу. Убегает.)

МАКДАФФ. Трупа нету. Два выстрела – и он свалился в ров, На счастье, прежде выронив корону.

МАКДАФФ. А сдохнешь – пожалеешь! (Стреляет вслед. Хромая, преследует Макбета.)

(Венчает короной Марко Дункановича.)

СИВЫЙ. Но где же труп тирана?

СИВЫЙ. Не выплывет?

143


МАКДАФФ. Да что вы! Там вода – Как лед и высота семнадцать метров, И в лоб ему пришелся выстрел мой… МАРКО. Вы ранены, Макдафф! Врача! Скорее! (Поддерживает обмякшую Макдафф.) Вы слышите? Не знаю, как спросить… МАКДАФФ. Я слышу, государь мой, говорите. МАРКО. Нет, ничего. А впрочем… Не могу! Сказать – никак язык не повернется. Вы – женщина, Макдафф?! МАКДАФФ. Не смею лгать. Да, женщина я… МАРКО. Как же вы сумели? Нет-нет, молчите. Я теперь скажу. Миледи, я люблю вас, я любил вас Еще мужчиной! Станьте же моей И трона половинку получите! Согласны? МАКДАФФ. Да. МАРКО. Вы любите меня? МАКДАФФ. Какой же дурачок ты все же, Марко! (Обнимаются и целуются. Общее ликование. Входят ведьмы в красивой униформе и с мегафоном.) ПЕРВАЯ ВЕДЬМА. Хай! Ду ю спик амёрикен? ВТОРАЯ ВЕДЬМА. Дай мне! (Отнимает у первой ведьмы мегафон.) Всё объясню доступно, по-шотландски. Кто временно тут главный? МАРКО. То есть как? РОСС. Он здесь теперь не временно король! Он – Марко Первый. СИВЫЙ. Марко Справедливый. А вы-то кто? ВТОРАЯ ВЕДЬМА. Мы представляем здесь Правительство Соединенных Штатов Америки. ТРЕТЬЯ ВЕДЬМА. (Вырвав у второй мегафон.) И объявляем вам От имени его и президента

144

В ультимативной форме наш протест. ПЕРВАЯ ВЕДЬМА. (Вырвав мегафон у третьей.) Да не протест, а тупо: ультиматум! Поскольку здешним троном завладел Насильственным путем какой-то Марко, Отпущено вам ровно три часа Перед началом бомбовых ударов. Во имя идеалов доброты, Прав человека и народовластья Сегодня мы устроим сущий ад В Шотландии. А разобрав завалы – Здесь выборы, как надо, проведем, Предчувствуя, что с крупным перевесом Народом будет избран Дональддак, Законный принц и сын родной Дункана. МАРКО. Я тоже сын! ВТОРАЯ ВЕДЬМА. Айм сорри, не родной! ТРЕТЬЯ ВЕДЬМА. Есть результат глубокой экспертизы. МАКДАФФ. Он тоже принц! ПЕРВАЯ ВЕДЬМА. И принцем будет он, Когда переживет бомбардировку. СИВЫЙ. Но можем мы оружие сложить! Зачем бомбить? ПЕРВАЯ ВЕДЬМА. Бомбить – оно надежней. Наверняка ведь спрятаны в горах У вас и установки пусковые, И жуткий засекреченный завод По производству ящура с холерой! СИВЫЙ. Да я-то, иностранец, тут при чем? Я – подданный английского монарха. ВТОРАЯ ВЕДЬМА. А паспорт? СИВЫЙ. Паспорт дома я забыл. Не думал, что понадобится! ПЕРВАЯ ВЕДЬМА. Вот как? Тогда бегом в укрытие! ВСЕ. А мы? ВТОРАЯ ВЕДЬМА. В простынки завернувшись, вон отсюда! Все, кроме ведьм, в панике убегают. Ведьмы становятся в шеренгу по стойке смирно и поют гимн США. Занавес. Сигнал воздушной тревоги.


БРЕД ПОЭЗИИ СВЯЩЕННЫЙ


ТЯЖКО ЛЕТОМ В ДУШНОМ ПОМЕЩЕНИИ… оттепель И черна же эта яма, рваные края. Это родина моямо ямоямоя. Что за оттепель и слякоть, будто на века. Ни снежка тебе не сляпать, ни снеговика. Так живётся в междутучье птицам всех господ. Их потом стальные крючья тащат в ямный рот. утро Рано утром поливальные машины рвутся в битву, как слоны у Гавгамел. Рано утром настоящие мужчины, сердцем львиные, идут на опохмел. Взоры удочками гнутся через поручень, там навалена землистая вода. Посмотри, какие милые чудовища рассыпают бриллианты навсегда. Человек, похожий на горбатый мост, ковыляет в гору по горбатому мосту. А горбатый мост, похожий на драконий хвост, хлещет по воде, сверкает медью на свету. репетиция Как играет виртуоз Вертяшкин! Это ли не дивная игра? На его раскидистой рубашке в сто цветов цветут прожектора. Знает он, чего и как добиться, с юных лет имеет в жизни цель, а Свеклову хочется забиться, заскочить в какую-нибудь щель. Чёрт-те что на сердце у Свеклова: зимний день, река Березина. Оттого витийствует сурово режиссёрша Жужелицына. – Не искусство! Это не искусство! Неживой, невнятный волапюк! (Это – словно молния мангуста промелькнула в обществе гадюк.) – Кто сказал? Мария? Где Мария?

146

Нет Марии в зале никакой. Лихорадка, бликов малярия, сядь в партер и нервы успокой. Что теперь, Свеклов? Поди, напейся, в чебуречной выбей два стекла. Лейся, песня. Песня, сука, лейся. Эх, Мария, где же ты была? Я побреюсь, завтра стану старше. Подпишитесь за меня в беде, Инночка, ночная секретарша, и Сергей, спасатель на воде. ассорти «гуниб» В частном доме, где-то в Дагестане, по углам сидят боевики. Обложили гады-христиане. В этот раз, похоже, не уйти. А хотя – какие христиане? «Отче наш» не знают назубок. Что им делать в этом Дагестане, где из камня слышится пророк? Не прорвутся братья на подмогу. Саданёт в окно гранатомёт. Магомед оторванную ногу на крылах к Аллаху понесёт. И комроты лермонтовским слогом проорёт в нахлынувшую тьму: «Выходите, суки, на дорогу, ты, и ты, и ты, по одному». И комроты мне укажет строго, безбородый юноша Аллах: "Что ты блеешь лермонтовским слогом, если не был в этаких горах?" Я скажу: «Есть грех, и есть привычка, только как я в этом виноват, если я – придуманная птичка, не фотограф и не аппарат?» «Врёшь ты всё, вон кучер твой и бричка, и твоя столичная родня. Я один – сверкающая птичка. Смертный воздух целится в меня». от столицы к столице Не спи, не спи, Радищев, не та теперь пора. Твой брат Лука Мудищев не вздремлет до утра. То тискает Анюту, то Фёклу загребёт и не найдет минуту подумать про народ. И ты не думай, барин. Покуда ночь идёт, любуйся, как стожарен


и млечен небосвод. Вот там твоя Россия, и не смотри вокруг на избы лубяные и выверты старух. Пусть кучер, твой географ, печётся о земном, о сирых и убогих. Ты ж будешь астроном. Сверкает сквозь потёмки твоя звезда, пока к развратной экономке крадется брат Лука. Стозевно или обло рычит из темноты? Отеческие ёбла, и казни, и кнуты – забыто всё до слова, и бричка по буграм летит от Бологого к звезде Альдебаран.

поднимаешься, и мы идем на борт, и нам не страшен черт. О многопалубный декабрь! О айсберг весь в огнях, где мы смешаемся с прогулочными парами. Мизинец мой возьми. Не потеряй меня. колыбельная Ночь настала, ночь поцеловала на подушке вышитую прядь. Серый мыш торчит из одеяла и совсем не хочет засыпать. Дождь шуршит, как будто тьму тетрадей заполняют сном ученики. Время им, в сырое небо глядя, списывать задание с доски. Там на выбор оба варианта перьями раскрыть разрешено. Осторожно, даже воровато, серый мыш исследует окно.

июньский ремонт Я знаю все летние дни наизусть, летящие в небе цитаты. Таджики работают, молится Русь, воруют и врут депутаты. Бордюрные камни таскает таджик и технику гонит дворами. Стоит, улыбается русский мужик, с утра причастившись дарами. Он ласково молвит «алейкум салям» работнице в жёлтом жилете и смотрит, как треплют листву тополям его нерождённые дети. Сквозь грохот и гвалт на чужом языке, сквозь крик коммунального бека он слышит, как колокол бьётся в силке у батюшки Мельхиседека. Компрессор гудит, содрогается дом, таджики дробят мостовые. А в небе святое стоит на святом и гордо плывут кучевые. декабрь И вот октябрь, обкормленный сластями, на пристани пускает пузыри. И вот ноябрь, чужими новостями обугленный, сожженный изнутри. И вот декабрь, огромный, как корабль, и неприютный, как пустая фабрика. И в целой бухте больше ни кораблика. Никто не хочет. Скалывая лед с мостков, смотритель щурится и ждет: Никто не хочет? Мягкие каюты. Тебе я руку подаю. Ты

Одному – очарованье взрыва, притяжение бездонных шахт, а другому – синий огнь залива, золотое пение в ушах. иванов Как прекрасны в своём обличии итальянские херувимы! Эти яйца, еще не бычьи. Эти щёки, огнём палимы. Хорошо и легко в учении, в услужении небесам. Неестественное влечение пробуждается по часам. Так непросто собраться с мыслями, растирая белильный цинк. С Аполлоном под кипарисами расцветаешь, как гиацинт. Лишь бы Родина, мать-и-мачеха, слала денюжку на труды. Эти мальчики, эти мальчики, выходящие из воды. организованно встречая рассвет Люблю я бедные брега, где пели мы про бригантину. И предрассветные стога, и туч небесную скотину. Но не люблю я пионервожатую: она кобыла. У ней был повар кавалер. Меня она не полюбила.

147


На фотографии тех лет, не сохранившейся – нет чуда! я завернулся в тёртый плед, напоминая мудо с пруда.

Ступай на Столешников, там пой себе свой шансон для серых кромешников и разных южных персон.

Пасу я палочкой в золе своё картофельное племя, а кто-то палочкой в заре мешает краски в это время.

Где свора грязных собак сражается за батон в рубашечке от Ван Лак с барсеткой от Вюиттон.

И вот уж падает рассвет железной гирей на постройки и всё поёт про свой корвет грядущий всадник перестройки.

Я не хочу видеть тебя. Не ври, что ты жизнь моя. Ты просто куча тряпья. Похабная нота «ля».

эвтерпа

цыганки

… говорят, законная любовница мэтра поэтического слова, а на вид – бесплодная смоковница. Впрочем, есть ребенок от другого –

Из подкладок, из самых изнанок надрывается хриплый комок: берегись, опасайся цыганок, их гремучих монист и серёг.

пусть не мэтра, но кому-то гения и самозабвенного задиры. Не отводит взора от колен ее третий, тоже пользователь лиры.

Это сердце из пазухи пазух умоляет: подальше держись от оборчатых и разноглазых привокзальных гадалок про жизнь.

Всем давать – давалка истончается, как истертый мэтром амфибрахий. Между тем, сезон уже кончается для Эвтерпы в вышитой рубахе. Разлетятся все родные-близкие, казнокрад словес на казнокраде, сочинять таврические, римские и калифорнийские тетради. Каково? Лелеешь эту публику, служишь их немытому Приапу, и никто не скинется по рублику, чтоб сыночка вывезти в Анапу. Тяжко летом в душном помещении, от жары и дыма аллергия. А зато в подборках – посвящения. (В книжках их заменят на другие.) шансон Кричали: шансон, шансон. Весёлые времена выбиты пробкой вон из бутылки вина. Закрыли клуб «Пироги», где виделись мы с тобой. Теперь поёшь: помоги на суповой набор. О нищенка! Трёх рублей я тебе не подам. Онищенко мне велел беречься подобных дам.

148

Мало было тебе, что у Яра каблучки цокотали о стол и змеиная рифма «гитара» выползала на красный подол? Я боюсь говорливого шелка, не хочу голосить на миру. Я забьюсь в потаенную щелку, незаметно и честно умру. А не то понаскочат, патлаты, что есть сил зазвонят в бубенцы и умчат меня вихрем в Карпаты, навьим поездом на Черновцы. вещи Помимо хранилища каши и щей, в моём отмирающем тельце есть камера чьих-то забытых вещей, зовущих и ждущих владельца. Над этим сокровищем, словно Кощей, я чахну, а после кончины я стану одной из забытых вещей во чреве другого мужчины.


из детства Мальчик толстый, кудрявый, еврейский мешковато бежит по росе. Папа любит читать юморески на шестнадцатой полосе. А поднимет глаза от газеты – сразу в сердце прорежется плач: нужники вместо тёплых клозетов и обмылки малаховских дач. Просто хочется выть от ублюдочности, от пригорков в собачьем говне. «Нету будущности, нету будущности у Илюшеньки в этой стране». Мама рыжики ест в маринаде и читает журнал «Новый мир». Папа будущность видит в Канаде, потихоньку штурмует ОВИР. Я не знаю, уехали, нет ли. Больше их не встречал никогда. Слово «будущность» – в книжке поэта разъяснилось мне через года. Оказалось, что будущность – это когда ты осторожно войдёшь, в непонятное что-то одета, как советская вся молодёжь.

МОЛИТВА О КОРАБЛЕ В ОЖИДАНИИ ГРУЗА 1. Они сказали: «Когда Христос придёт, асфальт осыпая искрами, не все спасутся. Не все из нас. Но те, которые были избраны». Весна в одной из московских сект. Сапог, смеющийся над сапожником. Они сказали: «Убьют не всех». Но я сбежала от них к безбожникам. 2. Иное брезжило предо мной: корабль, несомый большой волной. Христос, распятый на средней мачте, одетый в манго, папайю, лайм... (Эх, надо было устроить хай моим сектантам, укравшим рай:

«Мерзавцы, где вы его прячете?!») 3. Какой-то, в сущности, карго-культ: подай нам, Господи, спичек, мыла и куль муки, и картошки куль. А остальное оставь, как было. 4. Дробится город. Роенье сект, огней и музык дикорастущих. Но Бог, невидим и милосерд, ещё поддерживает идущих. Зима готовит своё суфле. Темнеет чаще. И в полвосьмого Христос взирает на город с мола, молясь о собственном корабле. *** Живёшь в назначенных обличьях, но из упрямства не отдашь того, что в лёгкие – курильщик и в печень складывал алкаш. Когда последние копейки он приносил, багроволик, в какой-то винный – в «три ступеньки» или, возможно, в «броневик». Там смерть показывала жало в дверях, но ей кричали «кыш!» И алчно очередь дрожала – как ты над памятью дрожишь. *** Отзевал бы меня серый котик-баюн, отпустырничал, сном отоварил. А иначе – фантазии сгинут в бою, убежав от своих готовален. Кот-баюн с белоснежным пятном на груди и с дубовым в когтях каталогом, ты направо ходи и налево ходи, но пляши за меня перед Богом. Накамлай мне сиденье на дальнем краю, где не жжёт, а лобзает крапива – чтобы тьмою и тмином сорочку мою в два приёма она окропила. ВСТРЕЧИ ЕГИПЕТСКИХ ДУШ 1. Ах и ба сидят на трубе. Себе на уме, на крыше сидят, как баре. Ах и ба сидят на чужой трубе, купола – у церкви на барабане. Загудит ли брошенная труба,

149


упадёт ли ах, на лету подстрелено, сыпанёт ли снег, пропадёт ли ба – выдавать секрет никому не велено. Но одно понятно: что полюбэ связь как «и» – останется на трубе и на потный лоб упадёт зигзагом. Прирастёт ко всем пропускам, бумагам – навсегда прикрученная к тебе. 2. Летом ах считает нужным проведать ка. Раскалённые асфальтовые барханы, знойный полдень... Инспектируя рестораны, ка в своём пальто заметно издалека. Вот оно официанту даёт пинок (каждый третий здесь – ушебти, иначе – голем). Ах снижается по виду обычный голубь и садится на дорожку у самых ног. «Ах!» – кричит соседка. С места встаёт сосед: «Эта птица... ну... вы лучше её отшейте...» Ка глядит вприщур: и этот, ага, ушебти – лыс, безнос, на правой мизинца нет. Отвернувшись, ка задумчиво крошит хлеб: «Ты служил на благо Родины, славный воин?» Ах лепечет, насыщаясь: «дово-доволен», или как-то по-другому: «хотеп, хотеп». 3. Ка засыпает. В наушниках – тихий Бах. День пролетел в общении с шелупонью. Ночью на грудь садится чужое ба: «Что-нибудь помнишь?» «Нет, – говорит, – не помню». «А сновиденья? – шепчет она. – А сны?» «Можно ли в них рассчитывать на внезапность?» Ка колупает зуб в глубине десны, думает: поскорее бы отвязалась. Сколько таких наведывалось к нему тёплых, пернатых... Бестолку. Не дознались. Кыш, убирайся, дурочка. Ни к чему пытка чужой эпохи – психоанализ... Ка отрешённо слушает хрупкий диск, думает: вот и сотая полетела, с общей для нас молитвой: ау, найдись, ветхая плоть, ко мне, дорогое тело. *** Повторяет грустная школота: «Не напрасно слон заборол кита». У учителя эта же надпись тянется золотыми буквами изо рта. ...И слоновья сила была утроена

150

горным камнем, глиняной бороздой. Специально Господом так устроено, чтобы суше царствовать над водой. И зачатый тут, в ворохах солом, никогда наш дом не пойдёт на слом, не погибнет город. Его испытывал, но разбил свой череп великий слон. Объясняет тему усердный гид. Небеса, зелёные как нефрит, раздают морозец в аптечных склянках. А потом является снежный кит, огольцы навстречу скользят на санках. И никто от ужаса не вопит. ...Ну конечно, слон заборол кита. И настала вечная мерзлота, в ледяных кристаллах – бульон первичный. Жир китовый, снежная кислота. И уже, гляди-ка, пора ночлега, пасть кита захлопнулась, будто кофр, и пропащий город ввалился в чрево золотой колонией огоньков. *** Глубоко в земле, где, казалось бы, нет дождя, германчо подставляет дождю плечо. Глубоко в земле зарождается культ вождя, и вода струится жадно и горячо, всё взывает к нему: ещё. А чего ещё? Наполняются колодец, река, бадья. Наполняется чаша терпения. Шелестя белым платьем, вглубь заглядывает дитя, но её лицо растаскивают круги во все стороны по воде. И не страшный культ, а маленькая культя барабанит в дверь, незапертую хотя. И как песню, герман ловит её шаги там, в подземной комнате. Там – неизвестно где. *** Творение было сложным, многосоставным и продолжало жить, позабыв творца. Прелестные пасторали, прогулки с фавном. Раздвоенный след копыта у озерца. «Ты выпьешь, Джон, – и сделаешься рогатым. Норманнский хвост завьётся вокруг колен». «Уж лучше ходить рогатым, чем быть распятым и гнить во сне, сестрица моя Элен. Лежишь на дне, и свет тебе только снится. Зарылась в ил, под носом не видишь дня. А я лечу с победами, я – Денница. Ты спасена, Элен, обними меня!» Но слышится смех в осоке: «Какая наглость!» И нет ни души, лишь в облаке золотом блуждает по покрывалу туманный агнец, щипая травку, вышитую крестом.


ИДЫ

ОДУВАНЧИКИ

Правитель, у меня чудные сны! Они о том, как ты сломался или зачах, и девочки весны в сырой земле тебя похоронили.

мокрые одуванчики, атомы кислорода, вновь небесные банщики вас тормозят у входа райского планетария, где вполглазавполслуха терпсихора и талия чудятся в танце пуха

Сказать такое – страшно при живом правителе, служа его системе. Но был ты не двуногим существом, а крокусом на неподвижном стебле. Ты вынес прозябанье и снега, потом припомнил недругам обиды, но жизнь в тебе почуяла врага. ...Вот и бегут к тебе через луга все эти крошки – мартовские иды. *** апрель призывает к борьбе за права усопших и мёртвых они прорастают, и с виду трава а кто-нибудь мнёт их и воздух расчёсан зудящей травой до розовых плешей товарищи, мёртвый – такой же живой но только сомлевший в земле, как в троянском коне, эгеге услышав не сразу сознание спит, исключив БДГ и быструю фазу бесцельно, колонии клеток бомбя дрейфует над телом и только в апреле взрывает себя лиловым и белым THEЩЬ

неисправные датчики, трещина в алгоритме вот о чём, одуванчики, всё это говорит мне вы встаёте на цыпочки, созерцая без гнева всю распластанность выпечки, всё пузыренье неба, все зелёные скатерти в тёплых крестиках света все металлоискатели охранителей лета

ВДОХ – ВЫДОХ БЕНЗИН Ты – моя рабыня до последней детали, Зависишь от меня и моего запаха, Пока безрассудная страсть и дали Смыкаются у горизонта в лапах! Я насильно проникаю в твой мозг и тело, Я буду приказывать,

Эти глаза и руки, уши, лобные доли, волосы, клетки крови, шёпот её зловещ. Эта новее новых, прямо как на ладони – вещь! Мысленным и телесным, числам и организмам верно она послужит, если её беречь, если её наполнить нашим житейским смыслом – тхещь! Это предмет, бездушный, как колесо и грабли. Это отнюдь не рабство, стало быть, стоит свеч. Делай свою работу, свежая – крибле-крабле! – theщь!

буду советовать. Давай же, смелее, сама хотела! Ты продавалась мне ради этого! Выбираешь, напряженная, словно бицепс. Чью же исполнишь ты волю? Чью?! Ведь без меня твое сердце перестанет биться. А я буду сволочью!

151


ВДОХ Дома не ночевала. Муза, Милая, За что бросаешь Меня опять?.. Твоя привязанность – По водам вилами, А с тобой ведь Каждый Норовит переспать! Для меня Твои Бесстыжие игры – Дрожь Да с ревностью Напополам. Зверею Голодным до рева Тигром! Где, Спрашиваю, Была?! Где шлялась, Капризная шлюха?! Вознесенского запах?.. Господи мой!.. Откуда Ор Маяковского В ухе?! Почему В шляпе Бродского Входишь домой?! … Покорно глаза Ладонью прикрыла, Моя, Любимая, Рычи – не рычи. Но смотри! Изнасилую, Обрежу крылья! Будешь в газетах Ложью строчить! ВОСТОЧНОЕ Третий час уже не спится… Мечется ночная птица… Минарет свечей струится… Дюны с ветром говорят… Ночь луну снимает с плахи, И зарниц седые взмахи Не быстрее черепахи И не ярче фонаря. Ты крадешься кошкой синей Разостлать постель-пустыню, Сны роятся в балдахине Стаей пуганых синиц… Тьма в разорванном халате

152

Дымом чертит на кровати Винный вкус твоих объятий, Пьяный шелк твоих ресниц. О тебе не скажешь в прозе, Ты – то требуешь, то просишь, Наиграешься – и бросишь Прямо в лапы палача! Ближе к небу – горы круче, Каждый шаг – несчастный случай. Научился ждать и мучить – Научиться бы прощать! ВЫДОХ В голове младенчески дремлют мысли, Сжатые нейлоном туманов зыбким. Изловить бы в дожде золотую рыбку, Да ветры в сетях дыры прогрызли. Пора бы гордость сложить на полку, Ключи от дома потерять где-то, Между мозгом и сердцем давно вендетта – Много слов, да с пригоршню толку. Все устремится в прах в одночасье: Смешные желания, нелепые виды… С любовью – вдох, со стихами – выдох, Разве мне много нужно для счастья? МЕНЯ НЕТ Человек во мне начинался С ожиданий, А не со следов Твоей помады на щеках. Я ведь не машина Для сбора поцелуйной дани! Хотел ли я быть ближе к тебе? Еще как! Человек во мне жил, Когда в пропахшей духами майке


Я прыгал с балкона В соловьиную рань И пьяно брел домой, Словно надышавшись маком, Обессилев От заретушированных морфием ран. И вот этот голос из нервов И бронзовой стужи, Роняя проклятия В податливый снег, Кинжалит в спину – «Кому ты нужен?!» Вот и кончился человек. ПАРИЖ Толпа суетится – пропусти, изволь-ка, Танцует, как молодая газель. Ая

*** Увидел тебя на фото – и поклялся найти, Целовать твои губы, а не стекло запотелое, Я хотел пройти пешком все пути, Забраться в чужие квартиры с постелями, Искать в полутьме театральных лож, Которые бы тебя над партером возвысили, Но все чаще казалось, что ты – это ложь Претенциозных любительских пикселей. Я рвал свои письма, забрасывал в угол перо И сидел часами без силы двинуться.

по-французски – два слова только: «Citroën» и «mademoiselle». Ажурная башня, как крупная рыба, У туристов в сетях висит, загрустив, И десятки несвежих дежурных улыбок Скалятся на объектив. Расплавленный свет прилипает к телу И к магазинным стройным рядам. Посплю на Сене вместо постели И встречу утро у Нотр-Дам. На завтрак – запах горелого кофе И ломти надкусанных временем стен. Что же, Париж, если ты профи, Подари мне любовь… А еще – «Ситроен»! *** Тьма примчалась на крыльях невидимых сов. Ты один, и душа заперта на засов. Млечный Путь — как морщина на лбу небосвода, Как недвижная стрелка небесных часов.

Оказалось, ты воображаешь себя Монро. В палате напротив, номер одиннадцать. УРБАНОМАНИЯ Просыпался. Марина, Настя или Рита Впопыхах хватали тушь, тени и фен, Снова в плену безбашенного ритма – Город кипел ядом в сплетении вен. Тротуары лобзали стада ботинок. Трубы по-докторски кололи небо в бок. Жвачка со вкусом мяты и дермантина Вышибала перегар из небритых строк. Городской пирог – проспектами порезан. Воздух – как у Высоцкого – вязок и крут! Отбивая азбуку Морзе по рельсам, Беременные трамваи метали икру. Требовалась перезагрузка! Впитывал, дрожа, Шелест дождя, вопли мобильников, саксофон. Из своего гнезда – с тридцатого этажа Я выпал и кинулся из города вон! __ В первый день я обдышался простором. Во второй – намозолил веслами руки. В третий – построил шалаш, в котором На четвертый – подох со скуки. Я ХОТЕЛ

Одиночество — старый солдат на посту, Чует каждое слово и тень за версту. Не пытайся умом постигать бесконечность — Только сердце способно понять пустоту.

Я хотел написать о любви, Платонической и благородной, — Но столпились слова старомодно И плаксиво – пиши и реви.

153


Я хотел настрочить о войне, Только книжка пуста записная: Ничего о войне я не знаю, Да и не был я, в общем, на ней. Я хотел рассуждать о судьбе, Как монах на пороге нирваны, — Получилось нелепо и рвано, Да и больше, скорей, о себе. Я закрыл раздраженно тетрадь, И строка, как обрубок, повисла. Это проще всего – перечислить То, о чем я хотел написать!

СМЕТА РАСПРЕДЕЛЕНИЯ МОИХ ДОМАШНИХ РАСХОДОВ СКАЗКА ПРО МЕРТВЫХ Есть такая китайская традиция : если кто-то умирает, не вступив в брак, их хоронят вместе с человеком противоположного пола, чтобы хотя бы в загробной жизни был шанс. Ну, ты понимаешь…

Никакими не кутали сутрами, Никаким не пугали бременем. Просто оставили там вдвоем Смотреть на подземное зарево. Хочешь – не хочешь, А разговаривай. «Ты», – говорит он, – «шнурок Завязываешь не так». Она хмурит лоб, Морщит нос – Ну, какой дурак! «Нет», – говорит он, – «Тишина тут такая, как в деканате, Десны бледнеют, Присвоили цвет гранатин, А меня положили к тебе лицом, А, простите, к велосипеду – задом. Не успел им сказать, Что мы здесь – пешком, Что велосипеда нам здесь Не надо».

(с.)

Тут он переходит На доверительный шепоток И она прощает его. Больше не сердится За шнурок.

1. Их по китайскому Обряду в землю, То есть ближе к ядру, Дальше от солнца. Не почему-то вместе, А просто так, По знакомству. По «красивый мальчик, Но очень всего Стеснялся», «по одной расплетала Афро-косички, Как будто вообще Ей нечем было заняться».

2. «Ты», – говорит, – «другая. Шея длинная, Одежда простая, Коса тугая. Стоишь у земной коры, Будто ничем тебя Не возьмешь И не испугаешь. Не дрожишь, Не рисуешься, Криков не исторгаешь… Короче, если б знал раньше, Что ты такая…».

Почему еще такой сюжетец Мог завязаться? А в загробном мире Ботинки хлюпали И никак не весна, Только мох Под ступами. Носок становится мокрым, Совсем нет времени.

154

«Погоди», – говорит она. «Это погода всему вина. Когда там не зима, А тут еще не весна, Поневоле станешь Глуха, ровна, Ненавязчива, вдумчива И корректна. А я, может, слабая.


Не окрепла После простуды. Болела тогда конкретно. А я, может… Мне, может, всю жизнь Приходилось делиться плиткой Шоколада с братом, Потому что он меньше ростом. А я расстаюсь, То есть отпускаю Всегда непросто.

4. Так лежали они, А в саду скрипели твои качели.

У тебя вот велосипед, А у меня три мобильника, Две собаки из пластика, Колечки, наперстки, нитки, Дыхательная гимнастика, Старый компьютер, ланчбокс И зачем-то Шнитке Рваная ненужная партитура.

P.S. «Говорят, такой бизнес есть – приторговывать трупами. Трупы лежат на складе, В полиэтилене, На пятой полке Между пластмассовыми зверями И крупами. Чувствуют себя при этом, Уверен, чрезвычайно глупыми.

Меня всю собрали. Так ждали второго тура, Что от солнца спрятали все, Что считалось тогда моим, Что могло бы напомнить им Про мои причуды, мои привычки… Меня провожают вещи, Встречают вещи, Вещи – мои кавычки.

И мы за них плакали, Очень мы их жалели. Так что даже придумать Толком их не успели. Ничего, закончим на той неделе.

Их держат за тем, Что если кто-то умрет, Сразу нашлась бы пара Для похорон». «Чего? Какой ты пошляк, Дурак!». «Будешь обзываться – дальше не повезу».

3. Так он ее провожал до центра земли, Чтобы там посидеть в кафешке. Так они шли, Жевали слова, Забывали в спешке, Где чье плечо, чья рука, Чей неловкий ворох Битловских песен. На радость родителям Там, подо мхом Под мокрой землей Они пребывали вместе. Так «вместе», как только возможно На этой овальной земле. Не почему-то, а просто. Что б веселей.

«Больно нужно! Тоже мне, выискался Харон!.. На велосипеде».

СМЕТА РАСПРЕДЕЛЕНИЯ МОИХ ДОМАШНИХ РАСХОДОВ Мне нужен маньяк, Строгий, старательный Эконом. Он будет книги вести, Говорить о том, Сколько меня Можно пустить В расход. Сколько нужно на сон, На работу, На искренний переход На «ты», когда было «вы».

155


Черепица моей головы, Ресницы мои, Птицы, колечки, швы. Он будет все измерять, Отмерять мой сердечный Звон, Настраивать мне зрачок. Будет вести учет: Позвонки мои, Запонки, Пальцы наперечет. Сколько крови потратить На вдох, перевод, отчет? На звонок зубному? Я смотрю в пиджачок Аккуратному эконому. Он готовит на подпись Мою часовую норму. Мои города, Внутренняя среда, Сгиб локтя – Здесь поцелуй, А вот здесь – укол. Крохи меня В конце рабочего дня Он стряхивает под стол.

Лежит и глядит В анфас, И все безупречней, Сахарней и фальшивей он Раз от раза. Это здесь от того, Что его надо побороть, За лапы поймать, разъять И перепороть, Надорвать тишину, Которая буквой "и" Отдается в ушах, Ворочается внутри. Это белая крошка (ни елочек, ни следов), Это белый разиня Удобный, складной удав – Убедительная, неживая Дурная туша. Не успеешь моргнуть, Он сожмет Белый свет в тисках И задушит. Белый свет. Белый. Белый. Вычищенный скелет, Вытертый мел в ладонях, Липнувший к рукавам. Выскочка божьей искры, Растасканная по швам И по головам.

СЛОВОСЛОВИЕ Это все от того, Что перед белым листом Мне боязно. Бо́лезно, Бесполезно. Слово вяжет во рту, Как будто сосешь железку. Правда страшно, когда он белый Раскинулся передо мной пластом, И сулит, и беззвучно орет мне Бумажным ртом. Только это не про стихи. Ну, правда, Не про "экстаз". Не про дохлых муз (как крысиные лапки торчат Из таза). Не про то, из какой трухи Собирают фразу. Просто этот листок

156

Страшно от того, Что в общем мы с ним одни. Больше может нету ни одного – Белый лист И то, что мы делим с ним. И пустое, неизречимое Ничего. BEE SEASON Мир схлопнулся чемоданом, Закрыт на ручной замок. Ангелы шмонают его, кидают И рвут из рук. То, что кажется линией близко, На отдалении – круг. Самолет идет на крутой виток. Мы в багажном отсеке Пьем разведенный сок. Разрешение на посадку Дают не вдруг.


Мир стучит у тебя в запястьях, Спешит убежать в виски. Ты берешь его, Сжимаешь его в тиски, Твой рукав, будто жгут, Перетягивает пески, Океан, небосвод, – Небоскребы как поплавки. Ты пытаешься записать это В молескин. И ругаешься – Лейблы в стихах Называют лишь дураки. Дураки.

Девичьи страхи – Пустая, сквозная влажность – Будут разъяты в платочки И на стихи. Милый, поверь, Я ведь знаю всю эту важность Всю эту нужность Стать частью других стихий.

Дураки несут Запрещенный товар в плаще – Отрывают подкладку, Зашивают туда пращу, И надеются больше на «забуду», Чем на «прощу», Когда сонный таможенник Не находит среди вещей Ни креста, ни четок, ни лотоса, Ни клещей (без которых не извлекается Бог-во-рту).

Радужный мир В результате перетрубаций Места не сыщет Для женщин и для детей.

Самолет опускается в пустоту. СЛЕЗЛИВАЯ АРИЯ ОСТАЮЩИХСЯ ДОМА Провожающим просьба покинуть площадь, Время такое – больше не до прогулок. Те, кто сильней, по плечам разобрали ноши. Шаг их стал тверже, голос – разбит и гулок. Я отступаю. Ты становись той плотью, Что заполняет пустоты (не забывай дышать).

Просто есть те, Кто совсем не умеют Драться. Кто, конечно, не «эти», Но просто еще не «те».

Просто как раньше – Зажмуриться, Откреститься – Это не выйдет. Это сочтут гнильцой. Изволь выбирать команду, Раз можешь биться, Мы дезертиров Узнаем здесь по лицу. Милый, поверь, Я готова быть даже трусом, Ленту носить Оттенком под желтизну. Только скажи, Сколько будут тебе по вкусу Эти походы – В пушку и на луну? Милый, соври, Иначе я не усну. МОЛИТВА ПОНЕДЕЛЬНИКА

Я, не спеша, На билайн твой Закину сотню. Перед уходом – На шею закину шарф. Камере интересно лишь место действий, Там, где по хроникам принято все решать. Я безысходность мну в кулаках как тесто, Глядя в экран, заглушаю им шум в ушах.

Пожалуйста, продержись. Даже если уже держался. Чистил зубы, стоял в автобусе, Ближнему подставлял плечо. Пожалуйста продержись еще. Пожалуйста, продержись. Даже если при взлете лайнера Понял, что счастлив, Вдруг испугался посадки, Сжав ледяной стаканчик, Почуял, как горячо. Пожалуйста, продержись еще.

157


Пожалуйста, продержись. Даже рядом С говорливым таксистом, Которому ни замолчать, Ни ответить, И силы есть только на «Да, ничо»… Пожалуйста, продержись еще. Пожалуйста, продержись. Даже если выучился, Школу закончил, Пара дипломов, Курсы проф. переподготовки, Нашел работу, живешь отдельно, Устроил жизнь и умеешь готовить Лечо и суп харчо. Пожалуйста, не гляди в будильник Будто ты обречен. Пожалуйста, Продержись еще.

ШВАРЦ ПРИЛЕТЕЛ! ПОЭМА

5. допустим, Шварц прилетает из будущего, чтобы изменить настоящее, ну, убрать две-три сомнительные фигуры, которые в будущем испортят будущее. но в настоящем-то они – никакие не сомнительные фигуры, а рядовые жители страны, которые ничего не портят. Шварц не может смалодушничать: на нём – будущее человечества. мне же не очень комфортно. дело в том, что моя мама (а ей пока что три годика) – потенциальная жертва Шварца. под угрозой моё рождение. и вот я сижу и думаю: что важнее – будущее всего человеческого рода или моё собственное? 4. допустим, Шварц прилетает на землю из будущего, чтобы спасти одного спасителя земли в будущем.

158

конкретно: мою маму. но ей пока три годика. ни о каких спасениях никаких планет она не думает. а я вот думаю. но не о спасении. я сижу в будущем и думаю: мне 44 года, я мечтал владеть винодельней, а занимаюсь неподобратьсловочем. и вот: так ли уж важно для великого будущего, чтобы Шварц спасал мою маму? ради чего? ради меня? получается, что всё замыслено ради рождения неудачника. сижу. думаю. и ты тоже подумай, Шварц. 3. мой брат говорит: в твоих стихах – то агузарова, то микки рурк. ты хоть знаешь, что ссылаться можно только на что-то вечное? ну, на Пушкина. я говорю: ну, какой Пушкин! да и вообще: какой ты мне брат, если Шварц изрешетил нашу маму ещё в трёхлетнем возрасте! 2. я ничего не знаю про засланцев из будущего. даже про Шварца. но живу-то я очень скорбно: то счёт за квартиру, то поэт арешин, то выходки соседей. и вот однажды Шварц прилетает и говорит: давай, я изменю твоё будущее! на ещё более неприглядное? – спрашиваю я. в смысле? – спрашивает Шварц. в смысле фактов, отвечаю я. о фактах я как-то не подумал, отвечает Шварц.


1. вот Фрост. не рассчитывал, а стал. может, и не был, а стал. сам не понял, а стал.

В протянутой руке. За любопытством праздным, С бедою и мольбой, К рубцам и свежим язвам В тревогу и покой.

вот эта челябинская шушера. и хотят, а не могут. пыжатся-пыжатся, а не могут. может, и могут, а не могут.

Нам не понять их речи – Не мёда, ни пыльцы. Они детей излечат, Увидят свет слепцы. Построятся в затылки Карминные глаза, И прыснет из бутылки Стоглавая гюрза. За стены и ворота – Нанизаны на нить, Походом на кого-то... И – не остановить. И где-то на Восходе, Хоть по лбу им, хоть в лоб – Найдут свой Гроб Господен, А может, просто гроб.

закругляйся, Машарыгин, говорю я, Шварц прилетел!

ПОСЛЕДНИЙ ФОКСТРОТ ОЧЕНЬ ПСИХОДЕЛИЧЕСКОЕ СТИХО Шла от яйца издалека Под музыку апреля Личинка майского жука – На свет в конце тоннеля. Она жила в саду корней, И зрила прямо в корни, И становилась всё жирней, Мудрее и проворней. Покров земли и свод норы Служили как бы тентом, Где укрывались до поры Слова о трансцендентном. Она курила никотин, Она летала боком, Рвала коричневый хитин Отверстым третьим оком. Во тьме качались на весах Хрен, редька и горчица. Она была на небесах... И приближалась Птица ПАСТУШКИ Когда вернутся в город Этьен и Николас, Поднимет воду ворот И выплеснет на нас. И потекут на площадь Ручьи со всех сторон – Школяр, гончар, извозчик И офисный планктон. Под проповедь немого На стёртом языке. Под твёрдую основу

А те, кто остаются, Украсят свой рассказ, Разложат, как на блюдце, Закуски сочных фраз. Солгут, припоминая Прелестные дела, Что флейта золотая Детишек увела. А мы с тобой, родная, Не так, как все, просты, Смолчим, вино лакая, Купая в нём хвосты, Откуда в нашу пору Легли следы в пыли. Откуда в этот город Однажды мы пришли. ПЕЧАЛЬНАЯ ВЕТЕРИНАРНАЯ Когда шатаются устои, Воспламеняются тома, Внезапно падают удои, И африканская чума, И Ветеран Ветеринаров Восходит утром на балкон И сон, исполненный кошмаров, К народам возвещает он, И птичий грипп разит пернатый С мечтой о странном и большом Стучатся в окна не лопатой, А экскаваторным ковшом, Наперекор судьбы стихиям К нам из решетчатых сеней Выходят злые и глухие

159


Ловцы свиней, ловцы свиней. И всяк рогатый и безрогий Уж не жалеет ни о ком, Бредёт печально по дороге, Болтая синим языком.

Рвет одна свою добычу в клочья, Лижет с пола кровь дичины мирной. А другая – крутится настырно, Косточку украсть с тарелки хочет. Выпью подогретого вина И наступит в доме тишина.

ТОЖЕ ПРО КОСТЕР – ОЛИНКЕ палили чучело зимы воздев на крестовину, достав из праздничной сумы блины, вино, дичину. подтаяв, падали на наст сугробцы с хвойных веток. всяк был остёр и языкаст и весел, храбр, и меток. шумел, подвыпимши, народ, пел массовик-затейник. горел соломенный зарод, горел озёрный вейник. глядели в дымное гало и месяц и ярило, и мне спалось малым-мало и лишь к утру сморило: мычал в хлеву рогатый скот, просил весенней травки, и зазывали в хоровод, и пели песню мавки. и сон-траву, разрыв-траву, поя зелёной кровью, несли как будто наяву подарки к изголовью. найти на праздничном лугу фигурку травяную, быть может, я ещё смогу, быть может – не миную. СОБАКИНГ Дом, пропахший дымом от камина. Стол, пропахший торфом из стакана. За дверями – майская поляна. За оградой – киснущая глина. Выбираясь утром на прогулку, Удивлялся высоте порога. Возвращаясь к ужину и грогу, Стукнулся о притолоку гулко. Проросли в глаза люпин и мак, Брызнул звонкий лай моих собак. Пусть одна останется снаружи, А другая в холле возле двери. Чтобы всех оценивать и мерить, Кто у входа в сумерках закружит.

160

Но порой дневною и ночной Неусыпной парою свечной – Всё следят из тёмного угла, Где собака спящая легла. У ЯБЛОНИ Вышел в поле Буратино, где кричит святая рать, Вышла тощая скотина, чтобы тучный скот пожрать. Вышла девушка Хаврошка и рыдает у плетня. Вторит в голос понарошку вся сестрицына родня. Смотрит выше гордой выи неусыпный глаз худой, На живые золотые льётся мёртвою водой... Золотой листвой осины пляшет девкина родня, Грея трепетные спины от увечного огня. И подзуживает сводня, недрожащая рука: «Выбирай. Пора. Сегодня. Мяса, или молока?» СИНЯЯ ОСОКА Гляну и застыну В неудобной позе: Подступила к тыну Бешеная озимь, Брызжут млечным соком Стебли молочая, Синяя осока Лезвия качает, И пробилась робко Через хлам обочин Травка-кровохлёбка К небу белой ночи. Значит, будет лето, Голуби да совы, В нём заснут валетом Под стрехой тесовой, Упадут на спину Сказочные зори – Цветом скарлатины, Сыпью звёздной кори, И оставив бабам Глупые вопросы, По крутым ухабам Понесу я косу...


Как примерит осень, Накрахмалив, брыжи, Как скирда в покосе Станет стервой рыжей, Запалю я сено Расписавшись: Коля. И проломит стену Перекатиполе. ЭМИГРАНТАМ ОЧЕНЬ АЛЛЮЗИВНОЕ С. ТВОРЕНИЕ ... Туда, где сгинул мячик Тани, Где наш Варяг и их Титаник... Павел Калинин/Вероника Бартко

Когда наступает последний фокстрот И в воздух стремится пар, Приходит и тельник зубами рвёт Мой друг слепой кочегар. И, жадно нечистой глотнув воды, Орёт, исступлён и лыс: «Ты видишь, гниют на стволах плоды? Ты слышишь бегущих крыс? Ты знаешь, объяв до души моей, Вода подступила к норам? Наверх, по местам, выводи скорей, Хочу умереть комендором!» А я говорю: «Не махай, друг, хвостом, Не порть мне музыку воплем, Да просто ещё человек за бортом, Не веришь, сходи за биноклем. Да просто ещё один пассажир, Второй, понимаешь, класс, Отдельный маршрут к островам проложил, И скроется скоро с глаз. Иллюминаторы лижет волна, Растёт в повороте крен. Плохого ему не желай ни хрена, Поскольку не сладок хрен». А там, наверху – эй, вы, там, наверху – Сбивается с нот оркестр. И кто-то неведомо, кто есть ху, По парам заносит в реестр. На боцманской дудке, наоборот Зажатой клыками льда, Играет фокстрот и корабль плывёт (Смотрите эпиграф) – туда. Попей опреснённой, мой трюмный крот, И горькой не будешь пьян. Ведь кто никогда не шагнёт за борт, Ведь тот и есть капитан.

ГОРОДОВОЙ Встаёт заря отменно хороша, На свет и тени божий мир кроша. Каштановые кипенные свечи, Тревожась: ствол грибницей искалечен, Просвечивают, ждут своих шмелей, И обещают мёд, и льют елей. До сонных мух охочие стрижи Освистывают резко этажи, И сумасшедший наш городовой, Вращая вросшей в плечи головой, Считает в окнах солнечные блёстки, И регулирует полёт на перекрёстке. И смотрит изумлённо: где вчера В земле открылась чёрная дыра, В которую усталый красный глаз Упал, укрылся, спрятался, угас, В багровых и лиловых синяках, Закатных несусветных облаках? НА ВЫРОСТ Как на дубе матереет кора, Как зверушки по весне сменят мех, Собирайся, мой сынок, со двора, Примеряй богатый белый доспех. Десять лет копила я серебра Променять на сталь один к одному. А заплакала однажды, вчера: Я ж на вырост покупала ему! Вырос, вырос – не дорос, ан – война. И всё тот же, да неведомый враг. А кираса велика, холодна. Ножку жмёт тяжёлый латный башмак. Не пелёнка, не рубашка – броня. Под забралом, как чужое, лицо. Отчего уходит он от меня? Для чего заплёл в кольчугу кольцо? Вот и снится, снится мне до утра: Кипячёное льют в рану вино, И ругаются над ним доктора, Что непрочно золотое звено.

УСТАЛОСТЬ ДЕНЬ Вот день как день. Листва клубится Шуршащим ворохом у клумб. Гуляет ветер. Даль дымится Дымком из грязно-серых труб.

161


Кружат, повизгивая, чайки Над мокрым пляжем... Без людей Так отвратительны и гадки Кабинки с хлопаньем дверей. Устав от ветра и блужданий, Бредешь назад – о, этот ветр! – К истокам сладких ожиданий Сквозь привкус горьких сигарет. МОЛНИЯ Сочится свет из-за тяжелых туч, Вот вспыхнул пятерней над шириной залива... В овраге душно. Ноги жжет крапива, И свекольный бурьян так царствен и колюч. А дымный горизонт зловещ, угрюм, могуч, Он беды с ветром шлет и насылает диво: Скелетом немощным вдали сверкнувший луч, Погасший и мертво, и торопливо.

УСТАЛОСТЬ Не помню зла и ничего не помню. Что было, будет – велика ли радость? Вот солнце мертвое опять садится в пойму, Где дремлют камыши, а речки не осталось. Потом бредешь куда-то вверх кривою Пустынной улицей, а там уж первый встречный Тебя одарит вдруг улыбкою незлою, Последний – остановкою конечной. К стеклу прижавшись, долго-долго едешь В глухую ночь, трясясь и засыпая. В трамвае холодно. Уже стаканом бредишь То ль чая с водкой, то ли просто чая. ВЫЗДОРОВЛЕНИЕ Худой и бледный, в посветлевший сад Глядишь ты долго через дым гардины. Весна. Скворцы лиловые шумят На ветках, солнцу подставляя спины. И что-то теплое, чем полон этот мир, Сочится сверху, как поток незримый, Не то Эдем, не то Гвадалквивир, Такой же, как и я, иль ты, необозримый. *** Постанывает горлинка в саду, Застенчиво и как-то сиротливо.

162

Уехала в каком, то бишь, году Та, что меня любила так пугливо? И некому ей было объяснить, Что все пройдет, как этот полдень летний, – Любовь, печаль... И – что там говорить! – Наш первый день и день последний. *** Проходит день, и сумерки пройдут. И ты уже не вспомнишь про возницу, Его коня, возок иль колесницу – Что там еще, чем он известен тут? И, помнится, был перегретый пруд, Крикливый пляж, и всюду лица, лица... Одни уж умерли; а те – вот-вот умрут Или исчезнут. Или будут сниться. *** Какая радость, снова я один, И в старом доме тикает будильник. И ночь шумна, как выпивший грузин, Там, за окном, безмолвным, как могильник. То стон и стук, то тиканье, то крик Меня несут на крыльях Люцифера. Какая радость, что сегодня лик Я обретаю свой, как пуля – офицера! За этой тьмой, где гаснет светофор, Меняя цвет, как ящерицы кожу, Я приближаюсь к отдаленьям гор И сам себя в преображеньях множу.

НЕОТПРАВЛЕННОЕ ПИСЬМО Вот опять в полутьме зажигаю я желтые свечи И пишу при свечах, как угрюмый сарматский Ронсар. Что у нас на дворе? – Осень, слякоть да тягостный вечер, И туман нал рекою, как тонкий редеющий пар. Я промок и продрог: выпью водки и крепкого чая. Ноги ноют – опять целый день я бродил по лесам, Все как будто себя провожая и снова встречая, И как будто себя, как охотник, преследуя сам. Что сказать вам? Что здесь я живу, как монах, одиноко, Ни о чем не печалясь, от мелких забот вдалеке. Вижу солнце: оно, как всегда, выплывает


с востока И рябиновым соком дрожит в посветлевшей реке. А потом наплывут, набегут торопливые тучи, Снова все потемнеет, и мелкий дымящийся дождь Зарядит на неделю, постоянством паденья наскучив, И греховного лета опять, как спасения, ждешь. А когда потеплеет и станет светлее и суше, Соберешься в дорогу на день или, может, на два Побродить в городке, где под вечер печальней и глуше, Чем под утро иль днем, чем сегодня и даже вчера. Полюбил я его монастырскую кротость и скуку, Изваяния пап, устремляющих очи горе. Сколько их надо мной простирало в смятении руку, Как над грешным дитятей в его злополучной поре! Сколько раз надо мною с костела пресветлой Бригиты Лился звон колокольный, как в горестный день похорон. Мы проходим землей, остриями печали увиты, И уходим в себя и в собою исторгнутый стон. Нет забвенья в словах, обращенных ко Господу ль, к Деве, Есть печаль о себе – поверяю ее словесам! Я опять приползу, словно Змий к очарованной Еве, Не к чужим, а своим бесконечно пустым небесам. И на этом прощайте. Не нужно ни слез, ни укоров, Мы давно не живем, только мыслим о том, что живем. Нет ни вас, ни меня. Ни любви, ни печали, ни споров; Только память о том, что мы вечно кого-то зовем. *** Глухая ночь. Окраина. Угрюмый Собачий лай, сипение и лязг. И окна фабрик светятся, как трюмы Судов, уставших от штормов и дрязг. Луна, смятенье. Сонное сиянье... Поднявши воротник, вдыхаю гарь и хлад. Стою, как столб, как перст, как изваянье, Как нерасцветший куст иль облетевший сад.

И с именем твоим пускаюсь в путь последний Туда, где светофор, мигнув, поскачет вспять. Я вновь вернусь с молитвой от обедни, Я вновь вернусь, но ты уйдёшь опять. *** Отворил я окно – и пахнуло бензиновой гарью, Затворю ли опять – запах кофе и книг, и судьбы, Все бредущей злосчастной Агарью Как пехота – по звуку сигнальной трубы. Но труба ли запела над степью, – Над пустыней, где мгла и покой Серебристых каких-то соцветий Над какой-то сребристой рекой? Или, может быть, чье-то старанье, Бесконечный призыв к маяте?.. Обращенное в гордость страданье, Посерение кошки во тьме.

РЕКА Но лучше б ты в тот вечер умерла, Иль умер я, а ты ушла за мною. Вот осень желтая, как желтая Гала́, Дымится над шатрами, стороною. Мои шатры, как стая белых птиц, Не вспугнутых ничьим прикосновеньем, Они живут среди светил и лиц, Не тронутые болью и сомненьем. Их белизна – заснеженность полей, Огромное, безлесное пространство, А желтизна над ними – то елей, Зовущий, как Гала́, в непостоянство. Над ширью дней моих простертая рука Меня влачит по блещущей равнине... И я – река, замерзшая река, На краткий миг оттаявшая ныне. *** В белесых садах расцветает моя печаль. Там не найдешь лекарства от смерти. Кого мне жаль? Да никого не жаль, Даже самого себя, поверьте. Никого не жалеть – не есть ли это любовь К высшему, недоступному для слуха? Не жалей. Никого не жалей – повторяю вновь, – И снова жалею, как кошку больная старуха.

163


Туман, туман... А дым от костров так прян, И Жанной д’Арк умирает осень. Ах, Жанна, Жанна, как твой камзол багрян И глаза сверкают, словно серп на покосе! Мне проститься с тобою не трудно уже: Стою на пороге сна прямой, как пика, Весь в обрезках стихов, как Тартюф в неглиже, Не подымая глаз, не отвращая лика.

Если без чупакабры вернусь я, А тем более, ежели с ним. У него сто имён и сто братьев, Но не спрятаться боле ему. Я и так слишком много потратил Дроби на истребление мух… Поле в маках. А где-то за кадром В полосатой пижаме дождя Я иду по следам чупакабры, По возможности тоже следя. КОРРИДА

ПОЕЗД НА ФИВЫ КАРИАТИДА Тебя обманули: карниз не рухнет, Если совсем опустить руки. Это общеизвестные трюки, Странно, как ты не знала. Права всех женщин защищены, Грехи ваших воинов прощены, А ты ублажаешь взор прощелыг, Шныряющих вдоль канала. Привязанность к стенам – ещё не страх, Бросай этот чёртов балкон, сестра, Наш поезд на Фивы в восемь утра, Дай руку скорее, дай же. Чем гнить, мостовую взглядом сверля, Уж лучше как те, на носу корабля. Покуда ещё нас носит земля, Пусть носит как можно дальше. ЧУПАКАБРА Было время, быка за рога брал, Ныне вилку и ту уроню – Это снова идёт чупакабра К моему поживиться огню. То под окнами тоненько воет, Слышен мне одному на селе, То, манеры дурные усвоив, Заявляется навеселе И поёт чупакабрины песни, И щекочет клыком, а к утру Убегает обратно, хоть тресни, Оставляя бескровный мой труп. Не встречай у калитки, Маруся, И с порога ухватом гони,

164

Не равняться с тобой мне шкурами, Ты в шитье золотом, фигурист. Вьёшься, как петух перед курами. Может, люди пошли от куриц? Эта драка не выглядит стоящей, Но сюжетец толково скроен: Сатанинская морда чудовища Ляжет мёртвой у ног героя. Что бормочешь? Давай без этих, а, Пряток за культурой и бытом. У забоя своя эстетика, Неподвластная парнокопытным. Что-то шея меня не слушает… Шпагу крепче держи, проказник. Покажи им всё самое лучшее, Что имеешь сказать о казни. Весь изорванный бандерильями, Как и день этот, нескончаем, Стал похож на быка с крыльями. Говорят, и такие встречаю... МОДИЛЬЯНИ. ПОЧЕМУ-ТО ШАХМАТНОЕ Так случается, падает флаг В неясной позиции, Обещавшей неведомых благ. Деревянными птицами С журавлиными шеями И небесными щелями Вместо глаз, из дощатых покоев Улетают слоны и кони. Кем-нибудь окажись иным, Но не Модильяни, и Хлопочи над прижизненным Себе изваянием, А с такими евреями


С добавлением времени Не играет Всевышний. И где он Тебя выловил, Амедео? РЯДОВОЙ ЖУРАВЛЕВ* Рядовой Журавлёв в санчасти, Перекрученный страшным счастьем, На планете с койкоместами И сухим бельём. Все, кто рано легли полями, Будут белыми журавлями. Рядовой Журавлёв не станет Белым журавлём. Он, не слушая эскулапов, Отвернувшись к стене от лампы, На обоях рисует домик, Ставенки, дымок. И майор бежит по дороге, А жена его на пороге. Их прикрыть бы вот так, ладонью, Но и то не смог. И ничей ведь шанс не утрачен Своим телом согреть горячим Индевелую смерть, – и в дамки Самым первым влезть. Но когда по снежку и с хрустом Она скатится через бруствер, Почему-то не будет давки За такую честь. * По следам трагического происшествия 28.03.2012 на военном полигоне в Амурской области.

А КОГДА-ТО МЫ БЫЛИ ЛЮДЬМИ А когда-то мы были людьми. Говорили плетьми С липкими от почтенья боками, Равнялись с богами Количеством бус из ракушек И волчьих голов у седла. Ты же часто была весела, И могло ли случиться, чтоб души У этаких тел да отняли, На бусы не зарясь… А когда-то мы были камнями. Едва не касаясь, Но так далеки. Отшлифованы ветром,

Учились плевки Оставлять без ответа… Начаться бы мог новый круг В бесплодном году, В беднейшей из хижин, И всё же. Но вдруг Ты прилипнешь к ступне чьей-то полной, А меня смоют волны, И я сам себя не найду Среди тысяч таких же. СЛОН И ХОМЯЧКИ Слон, будучи прославленным солистом От Ганга до Килиманджарских гор, Решил: довольно угождать столицам, Пора отдать долги, пора спуститься До малых мира скорбного сего. Гастроль себе наметил до весны И, связок не жалея, Про тишь озёр лесных, Дубовые аллеи, Про запах камыша Лягушкам и мышам Пел песни и волшебны, и грустны. Покамест Слон всё набирал очки, Прослышали об этом хомячки, Ревнивые любители десерта, И началось посереди концерта: "Подумайте, каков позёр, Пожил бы сам в «тиши озёр»!" "Нет, здоровяк, не наш, шалишь! Да что ты знаешь про камыш!" Ату! Ату! И ну щипать за ногу. Не ту, не ту Взял хоботастый ноту!.. Что тишь! Певец пустился по полянам, А мысль в слоновьей голове плясала, Что хорошо, когда меж ним и залом, Хотя б и оркестровая, но яма. Пускай топочет, голову сломя. Уж кто, а слон от нас не спрячется. Так значит, снова в схватку, брат хомяк, За правду и за всё хомячество. У ТИРАНОВ БЫВАЮТ СВЕТЛЫЕ ДНИ У тиранов бывают светлые дни, Когда щиплет от нежности глаз И в груди подтаивает ледник, А ответственность отвлеклась.

165


Бросить всю политику до утра И, напившись, с толпой плясать… А внутри шепоток: «Соберись, тиран, Ну! Негоже так раскисать!».

Сам покрасовался, нас потешил, Критиков в уныние поверг. У него и реплики всё те же, Что и в понедельник, и в четверг...

Замолчи! Он сегодня с народом един, Как едва ли будет когда. Мы с тобой осьминога на ужин съедим, А его не заест среда.

Поднимались люди из партера, Шелестели кружевом манжет. Обзывая занавес портьерой, Обсуждали роли и сюжет.

Он довёл до ума не один проект, Что искать от добра добра? Вот же, славит его Симонид, поэт. Ведь не может быть, чтобы врал. У тиранов бывают светлые дни, Как осечки у рыбаков… Ты добавь там ещё в конце, Симонид, Про Афины и про богов.

Мы, поэты, что ни говорите, Пишем деликатно, не грубя. Принимай же, мой достойный зритель, Зрелище, достойное тебя.

ПОЕЗДНОЕ

ПОДАРЮ ДУШЕ ЛИЦО И ГОЛОС…

Из динамика протяжен И скрипуч блатной мотив. Кто-то курит, кто-то вяжет, Я листаю детектив.

*** Когда казалось: ничего не светит, А если светит, то едва-едва, – Твои слова из прошлого столетья Вдруг засияли светом естества.

Проводник ведёт беседу С бородатым рыбаком. Я боюсь, пока доеду, Весь пропахну табаком.

Когда-то после школьной дискотеки Ты прошептала их почти в бреду: «Люблю... Твоя... Не уходи... Навеки... Единственный... Скучаю... Верю... Жду...»

Справа бьются над кроссвордом, Слева бьются в дурака. Сверху песня в три аккорда, За окном течёт река.

Жизнь пролетела, как над полем ветер, Где выросла забвения трава... Я думал: ничего уже не светит, Но оказалось – светятся слова.

За окном куда красивей, Там в растерянной листве Начинает штопать ливень. А в вагоне тушат свет.

*** Я помню тот концертный зал, В котором Мессинг предсказал Мое в миру предназначенье... С тех пор прошло немало лет, И стал я вроде как поэт И вспомнил я его реченье.

У меня спина кривая, И слезится правый глаз. Мы ли время убиваем, Или это время – нас? ТЕАТРАЛЬНОЕ Битый час по сцене, как проклятье, Мечется отчаянный герой. Что ж это за праздное занятье, Если даже названо игрой? Вот он, прыткий, с саблей бутафорской, Источает ревность и любовь. По всему выходит, хлеб актёрский Не тяжеле остальных хлебов.

166

Меня, шального пацана, Он разглядел в тот миг до дна И кровь мою почуял в жилах. «Я не могу сказать тебе, Что испытаешь ты в судьбе, Но руки у тебя в чернилах...» *** Если любится – пишется. Если нет – то молчится. И не стоит тут пыжиться, Психовать, горячиться. И не надо вымучивать У души бессловесной


Стихотворные лучики Вроде манны небесной. Все равно обнаружится В безупречности тропов, Что они – только кружево, А за кружевом – пропасть... *** А знаешь, в моем положении Номенклатурного клерка Занятия стихосложением – Духовная самопроверка. Когда все на свете рушится – И небоскребы, и ценности,– Полезно к душе прислушаться, Пока она еще в целости. И если она в сохранности, То значит – не все порушено, И можно тянуть до старости, Поскольку душа – отдушина. И можно считать достижением Всех целей, намеченных в детстве, Занятия жизнесложением На фоне жизненных бедствий... *** Я тебе посвящаю молчание. Ты прислушайся – и услышь: У молчания есть звучание, И оно не похоже на тишь. Как печальный аккорд одичания В дисгармонии наших начал Я тебе посвящаю молчание. A когда-то стихи посвящал... *** Стихи приходят по ночам. На цыпочках крадутся в душу. А днем я их не замечал, И если слышал, то не слушал. И вот со мною строчки те, Еще незрелые, нагие... Стихи приходят в темноте Мы в темноте совсем другие. *** ВДОХновение, ВЫДОХновение – Вот что такое стихи. Только дыхание, дух, дуновение Тайных природных стихий. Отдохновение от одурения Мира, Где мира на грош,ТИХОе-ТИХОе сТИХОтворение. Дышишь – И дальше живешь...

*** За решеткой стихотворных тропов Спрячусь от давления извне, На язык переходя эзопов, Если общий недоступен мне. Метафоризирую глаголы. Распишу эпитетами речь. Подарю душе лицо и голос – Все равно мне их не уберечь... Проведу оставшиеся годы С собственной душою визави В одиночной камере свободы, В необъятной камере любви. *** Как будто не живу Сжигаю, прожигаю, Транжирю дни свои, Судьбу дробя. Как будто не живу В безликой серой стае Бегу от настоящего себя. Как будто не живу – Дышу взахлеб и только, Свободен и развязен, Как во сне. Как будто...не...живу... Но верю: ненадолго Союз «как будто» И частица «не». *** Свою зависимость от неба Я ощущаю всякий раз, Когда стихи слагаю слепо, Как будто из случайных фраз. Когда я сам не понимаю, Откуда рифма или ритм, И почему душа немая Вдруг – как ни странно – говорит! Свою зависимость от высей Я замечаю и тогда, Когда я от тебя зависим, Любовь моя – моя звезда. И также объяснять нелепо, Откуда, как и почему... И вновь зависимость от неба Причина счастью моему. Я знаю, что, когда светилам Мои откликнутся грехи, Я перестану быть счастливым И разучусь писать стихи...

167


*** Мир в пространстве – тесен. Во времени – смешон. Не дай господь мне песен Я б с ума сошел. А так, над словом властвуя, Покорный небесам, И время, и пространство я Придумываю сам...

Я даже помню, как привстал Друг – алкоголик, И это он тебя назвал Мой белый кролик.

***

Когда стихия правит бал, Не в ритме вальса Не устоишь, там, где стоял, И не пытайся.

Нет, весь я не умру... А. Пушкин

Умру иль не умру? Частично или весь? И думать не хочу, Пока душа клокочет. Я чувствую – она Единственного хочет: Живою быть не Там, А Здесь!

ШКОЛА ЖИЗНИ «БЕЛЫЙ КРОЛИК» (Жестокий романс) Здесь был, когда то ресторан, Здесь было людно, Играл на скрипочке цыган легко и чудно. Кружились пары, звон стоял Под крики «Ух, ты» Ты вдруг вошла в гудящий зал как крейсер в бухту. С улыбкой царской на устах, Ты шла за столик, Воздушна, трепетна, чиста Как белый кролик. Ах, белый кролик, белый кроль! Явленье чуда! Забуду жизнь свою и боль, но не забуду Как в наступившей тишине, В притихшем зальце Дрожь пробежала по спине И стыли пальцы.

168

Что было после – Ад и Рай. Эдем и бездна, Тут выбирай – не выбирай Все бесполезно.

Отдайся воле высших сил, Их тайной власти, Ведь это то, что ты просил, Ведь это счастье. Вы сами знаете сюжет, Что повторяться? Сказал поэт: иных уж нет, Он прав был, братцы А память сердца, как недуг, Проймет до колик. О мой восторг, о мой испуг, Мой белый кролик! Не заживить нам старых ран, Но както жалко… Здесь был, когда то ресторан, а нынче свалка ….. С улыбкой царской на устах, Ты шла за столик, Воздушна, трепетна, чиста Как белый кролик. ИСХОД «Как хорошо, что все не так уж плохо, Но плохо то, что все нехорошо…» Все ничего, да временами мрачно Тоска подкатит к сердцу и хоть плачь, Вновь мысль, что все случиться неудачно Подтачивает душу как палач. Да, мне дано любить и быть любимым В короткий миг, а большего – ни-ни, Все радости мирские снова мимо, Поскольку мне нерадостны они. Я вспыхну и погасну, я оттаю, В се позабуду и начну опять, То в небесах недолго повитаю, То в грязь лицом, чтоб неба не видать.


*** На склоне лет, не то, что бы на склоне. А где то, где то с сорока пяти Он как то вдруг с тоской и болью понял, Что лучшее осталось позади. Все в нынешнем и радужно и ясно. Друзья в друзьях и женщина при нем. Все по местам расставлено, как яства За праздничным, торжественным столом. А все же, все же что-то тут не чистоСтремился в бой, а записался в тыл От суеты всегдашней отрешился, Что мучило – напрягся и забыл. Обрел свою уютную вершину Пусть не Эльбрус, а так же не Монблан Но все по плану, в точный срок свершил он Большое дело в нашей жизни план! Попал в струю и можно не корежась Передохнуть и подвести итог… Куда как лучше! Здорово! А все же Покой в душе он обрести не мог. Вдруг захотелось в призрачное нечто К тем городам, к тем пристаням былым Но тяжело назад идти с конечной. К началу продираться через дым. Припоминать, где здесь была дорога, С которой он сошел в урочный срок И пожалеть, что он не верит в бога, Как если б Бог ему теперь помог. Так брел он, брел в тревоге и истоме Порывом неосознанным влеком И думал, о каком-то давнем доме, Как вдруг пред ним возник тот давний дом. Он постоял, помялся перед дверью Вздохнул и обреченно позвонил….. И вышла женщина, как смутное виденье Спросила: «Вам кого?», а он забыл. НАДЕЖДА Осколок голубого льда разбился с хрустом Между сегодня и тогда темно и пусто Суть перемен и суть измен, увы, не новость А страсти плен, а кровь из вен – дурная (плохая) повесть Припев: Вернись Надежда, не дури, Я пьян, но помню… Как от зари и до зари, Как в полночь к полдню

Мы зажигали, рвались в бой Назад не глядя! Мы были как одно с тобой, Надежда, Надя! А ты вздыхаешь, врешь с трудом, тебе не просто Ты вспоминаешь старый дом, наш тайный остров Где тишину дарил прибой, души спасенье И каждый день, для нас с тобой был Воскресенье. ОБРАЩЕНИЕ К ДРУГУ «Дальше – тишина...» Шекспир. Гамлет

Жалко Юра, что прошли года, Как вчера всё было, как сегодня, Вспомни, добрый друг мой, как тогда Были мы беспечны и свободны. Не давило бремя прошлых лет, И потери не казались крахом Охранял Господь от крупных бед, Мелкие же сами слались на хрен. От сумы хранил Бог от тюрьмы Хоть порой и случалось быть на грани, Все-таки командой были мы, Как сказал бы футболист Гаранин. Редко болью маялась душа, Вовсе не пугали расставанья, И пылил трамвайчик не спеша Кто-то там назвал его „Желанье" А потом по весям городам Разбросаю жизнь по континентам, Побросали хлам и местных дам, Снова записали нас в студенты. Этот новый университет Круче был любого политеха, Нас с судьбой оставил тет на тет, Без стипендий даже...Вот потеха. Только вот смеяться и шутить Не с руки нам было в это время, На свободе мы учились жить Словно моисеевы евреи. Но свобода точно не хурма Зуботычин больше, чем медалей, И ничто на свете задарма Не даётся ...это мы узнали.

169


Кто-то всё же вылез, стал тузом, Ну а кто то сгинул в одночасьи... Все как в песне - слава и позор. Всё как в жизни - счастье и несчастье. Почему так вышло - не понять. Кто нам эту нагадал дорогу? Страха нет и некому пенять Выжили. Спасибо. Слава Богу. Те, кто там и кто сегодня здесь Все хлебнули, да не захлебнулись, Худо - бедно сохранили честь, Просвистели мимо наши пули. Что там дальше? Дальше - тишина? Прожито поболе, чем осталось, Ты о том не думай, старина, И гони к чертям паскуду – старость. Жили мы в эпоху перемен, Жили мы в стране, которой нету, Век нас ел, да видно переел И Айда! Гуляй по белу свету! Мы теперь в порядке, мы живём, Будь здоров живём, не доживаем Но нет-нет, да вспомнится о том Времени, раздавленном трамваем. Разве мы хотели долго жить? Мы хотели весело и смачно Этот мир зараз разворошить, Нам он представлялся неудачным. Грустно, но случаюсь всё без нас Романтичных, дерзких и неумных. Кто-то там отдал кому-ту пас. Старый мир расстроился и умер. Ладно, друг, живи не унывай, Если сниться - помяни и полно, Укатил желания трамвай В те края, где нас уже не помнят. Но пока друг друга помним мы, Женщины ещё и наши дети, Может и не будет вечной тьмы, Если продолженье есть на свете. ИЗ ПИСЬМА Тут все по старому, мой друг, тут все по-старому И снег на крышах тает по весне И женщина, с движеньями усталыми По вечерам является ко мне

170

Мы курим, кофе пьем и крутим музыку Мелодии когдатошнего дня Я памятью своей ее не мучаю Она своей не мучает меня. Она уйдет, или она останется А завтра вновь придет и вновь уйдет Не суждено нам вместе стариться, Тащить вериги будничных забот. Ей хочется, Бог весь, чего ей хочется Как всем, должно быть , счастья и тепла, Она всю жизнь бежала одиночества И убежать, как видно, не смогла И всякий раз прощаясь с ней на лестнице, И говоря привычное «Пока!» Тоска меня пронзает в сердце лезвием Такая непонятная тоска. И что я ей, в ее отчаянной бездомности Что мне она, в моем пустом дому. Как дно искать в отчаянной бездонности И горестно, и вовсе ни к чему. ПАМЯТИ ВЫСОЦКОГО Что будет, если я умру? А ни чего не будет: схоронят, выпьют, погрустят и вновь к своим делам. Что смерть – всего лишь цвет один в большой палитре буден, к чему разыгрывать камедь, к чему весь шум и гам? Я жил, как все: писал стихи, как все, понять пытался, что делать мне и как мне жить, в чем миссия моя как все, стремился в облака и больно ушибался, когда на полпути наверх внезапно падал я. Я о любви мечтал такой, что б душу исцелила, чтоб безоглядно и светло мне было рядом с ней, и щедрая моя судьба порыв тот оценила, и явлен был мне лик ее в один из ясных дней. Недолго длилось торжество, все праздники недолги, И глупо без толку роптать – порядок на века. Я не спрошу себе взамен иной и лучшей доли, прибуду скромно на земле и к черту облака. Друзей не стану укорять за тихое участье, что равнодушию сродни покажется сперва. Минут счастливых было тьма, но лишь


однажды счастье – одно, навеки, навсегда, а прочее – слова… И если вдруг меня «на нет»свести решит судьбина, я не от радости зайдусь, а все же скажу: «Адью,спасибо и на том тебе, что строго не судила. Ну что же, дорогой Харон, сажай в свою ладью». В последний раз я загляну в глаза родных и милых, у всех прощенья попрошу, как водится в миру, у тех, кем был храним всегда, и тех, кто шлепал мимо, когда, не веря ни во что, твердил я: «Не могу!» Прощайте, беден ритуал, и я бы сам, поверьте, вас, если б мог, освободил от скуки похорон… Пустое дело – горевать о чей-то ранней смерти, ведь в этот час наверняка другой уже рожден. Пылит вовсю круговорот без сбоя и изъяна, и всем отпущено сполна и света и чудес, и кто осмелиться судить, что поздно, а что рано, и по каким весам узнать прожитой жизни вес. Иной до сотни доживет и канет каплей в море, а некто в 33 всего причислен был к святым. И жалок тот, кто без конца себе продленья молит, и тот велик, кто все успел, хоть умер молодым. И что такое опыт наш и дальние дороги когда не видел ничего, весь шарик обойдя, любви и счастья не обрел, запнулся на пороге и не рискнул войти во внутрь, лишь издали глядя? Но люди помнят только тех, кто страстно рвал уздечки, кто не надеялся прожить подольше без хлопот, как тот, шагнувший, осердясь, к барьеру черной речки, – неужто он, спасая честь, не знал, что сам умрет? Вы, кандидаты всех наук, философы и старцы, искусствоведы и жрецы божественных костров,

отбросив выкладки, о том подумайте, что б сталось, когда бы вы, а не они, наш осеняли кров. Не мучьтесь жизнью, что прошла , а только той, что будет. Мгновеньям цену назначать предписано не вам. Что смерть – всего лишь цвет один в большой палитре буден. А Герострат не зря спалил ваш «драгоценный храм». ШКОЛА ЖИЗНИ Пишет парень стихи и любимой своей посвящает, Пишет парень стихи для единственной крали своей А любимая, Дуся, об этом, конечно же, знает, Но любимая, Дуся, с другим от души зажигает. Почему же не с ним? Потому что ей с тем веселей. Тот не пишет стихи, он прозаик по самой, по сути, Это все ерунда, ни к чему он считает стихи. Сопли, слезы, любовь – не ее, а все женщины суки, Но в постели они, между прочим, совсем не плохи. Тот, который поэт под часами стоит в ожиданьи, И конечно с цветами, не зря же он деньги копил. Где же краля его, где небесное это созданье, Он такие стихи, ей вчера, написав, посвятил? Вот и час и другой, и замерзли и ноги и руки, Позвонил, нету дома, понял вдруг, что она не придет, Сунул в урну цветы и шатаясь от боли и муки, Он побрел в никуда, он не знал, что все женщины – суки, Но надеюсь, когда-нибудь он это все же поймет. Терпеливый читатель! Я не знаю, кто лучше, кто хуже. В этой глупой истории я ни кому не судья, Но коль пишешь стихи и их посвящаешь к тому же, Вспоминай иногда, тех, кого описал тебе Я.

171


ПОРЯДОК СЛОВ *** Ждал в одиночестве и пустоте, Как тень трущоб в порталах подворотен. Тот горький запах Богу не угоден. Схожу с ума в безумной наготе Присутствия, которое во мне То прописью, то прорисью взывает. Грунтованные стены – своды края – Ударит кисть по мокрой белизне. То охры, гематит и азурит… Звенигородский чин. И кто-то плачет. Душа, что фреска – не переиначить И дважды из тебя не улетит. Пока молчанье. Далее молить. О звуках вдохновения и веры, И терпеливо ожидать той меры, Которою тебе велят творить. Там не записаны ещё грехи И жесты не осмыслены как точки, И набухают сном зелёным почки У дерева по имени стихи.

Люблю иносказанье. Люблю тире и точки, Их кровные признанья, Их казни и заточки. Их насекомый ропот, И грозовые длани, Неугасимый шёпот Ветвистых мирозданий Рождественского дуба Златое Лукоморье, Сияющего сруба Старинное застолье. Та плавка безусловно Заживлена в ответность. Соединяюсь кровно, Воочию – в словесность *** Высокая болезнь пути И тонкая полоска света, И в щели зимнего портрета Дракон судьбы как нервный тик. А мастеру не знать хлопот С безо́бразною красотою, И космос тягой непростою Рулит созвездиями вод.

*** Рогатый месяц драгоценный Своею точностью сияет, Он – буква Неба, несомненно, И сабля времени кривая,

Высокая болезнь любви Неугасающего лета. И золотой песок привета, И океан переплыви.

Украсит войско минаретов Тончайшим лезвием, как ветром; На южной полночи заветов Соседствует с крестом из кедра,

Чтоб мастеру не горевать, Когда на пару с красотою Он в глубине души укроет Любовь, которой не познать.

Невидимою частью диска Шаманит в бубен для удачи, И солнечной короны искры К себе в карман тихонько прячет.

Он мученик, изгнанник стай, И стайер самой длинной ночи. Но с ним земля и берег отчий, И край любви как Неба край.

*** Порядок слов – воочию, Люблю тире и точки, И знаю SOS, как «Отче» Для каждого цветочка.

*** Я вижу сон, что я живу не здесь, А вдалеке – у Сергия в Посаде, И дом мой стар, но солнечно в ограде, И этот дом – просторный чистый лес.

Все знаки препинания Почти что подворотни, И в них иносказание И гордость оборотня.

И там ни скорби нет, ни тесноты, Ни гула незапамятного лиха, И только колокольчик тихо-тихо Небес желает синей высоты:

172


Округу лечит от большой беды, От бедности и рока перемены, Где нет ни гордой лени, ни измены А только: брат, испей моей воды! Всё светлые словечки берегу, Всё аллилуйя, Троица, по кругу, И я не воин, я причастен плугу Простой я трудник на земном лугу. Как вечной жизнью полон небосклон, Так Русский Ангел землю охраняет, И мишка к Сергию идёт, не зная Что хлеб – ещё трава, уже – поклон. Люблю то место, где душой приник, И где прозрел молчание и дело, В присутствии небесного предела Рублёвский дар и светоносный Лик. *** Стихи, добытые Из квантовой Физики Ночи, Волна – частица, Плюс тишины клочок, И сердце – Не дай Бог его Обесточить, Ему так нужен Артериальный Поток. Ходики-чудики, И резонанс антенны. Теория взрыва Вне тайного образа мира, Но кто-то же знает Про организм Вселенной, Где сотворение лечит Свирель, барабан, лира. Вот и просящему – Просите, но только простите, Подарок-то Опоздал. И на веки. А ничего нет страшного – Заходите. Двери открыты, Как Божии Влажные Веки. Что-то ответишь. И быть тому весточкой Робкою. Да исполнением Правила веры и кротости.

Кто-то стал избранным, Кто-то же просто к сроку Божию волю исполнил И сердцем бодрствовал.

Я ИДУ ПО СТРОЧКАМ ТЕАТРАЛЬНОЕ Как причудливо карты ложатся… непросто поверить. Позапрошлого века сюжет: встреча в зрительном зале. Этой пьесы едва ли смотрели мы первую четверть, А быть может, и сами того не заметив, играли. И откуда бы взяться в наш век театральным романам, Менестрелям, бормочущим музы горчащее имя, Впрочем, много ль мы знаем о веке? Достаточно мало, Чтоб не знать, чем окончится будущий акт пантомимы. Надо выпить до дна этот день – за пасьянс, что сошелся, За тебя – вечно светлую музу, за встречу с тобою, И за будущий день, чем бы нам ни грозили прогнозы. И за прошлое выпьем. За здравие. Как за живое. *** Я иду по строчкам нотного стана. Вдоль по рельсам нот незнакомой пьесы. Не сложна ли музыка для начала? Что-то вы задумали, мой маэстро? Я спросил бы: что там у нас в программе? И со сцены вам каковы на вид мы? Но из зала голос не долетает, Или глушит радио все молитвы. И не занимал бы в партере место, Да не слушал вовсе бы, только знаешь: Есть еще под пальцами у маэстро Верная улыбка потертых клавиш. И, не слыша публики, он спокоен, И стучит стаккато безумный гравий. Эта жизнь глуха, как старик Бетховен. Но играет, Господи, как играет.

173


С НАСТУПАЮЩИМ Я знаю, с ударом часов остается все то же, И до новогодней, и после – такие же ночи, Но смутное чувство, с надеждой до ужаса схоже, Все вертится, вертится в сердце навязчивой строчкой, Еще один год налетел сквозь вокзальную морось, Еще один путь позади – не жалей о разлуке, Заходим, родные, не будем задерживать поезд, Махнуть бы всем тем, кто остался, но заняты руки, Грядущего праздника слышится шаг торопливый, Проводим и встретим, и вдруг осознаем: как просто, Не рифмой одной, не одною любовью мы живы, И жизнь – невысокая, но драгоценная проза, В охапке держа все и всех, без кого мы не можем, Со смехом черты новых лет замечаем друг в друге, Движение поезда с жизнью до ужаса схоже, За поручень взяться бы крепче, но заняты руки. СВЕРХУ ВНИЗ Не правда ль, было иногда, Что в час после заката Мы слышим, как летит Земля, Гонимая куда-то. И если ночью мысль вольна Расстаться со стенами, Пусть нас несет она туда, Где лайнер спит в тумане, Где пассажиры стаей птиц Глядят, как светлый остов Материков уходит вниз, Сворачиваясь в звезды, И все, кто есть внизу, кто ждет, Порой того не зная, Ведут сквозь бездну самолет Пунктиром ожиданья. И есть одна, не все ль равно Кто именно, которой

174

Доверен воздух, ночь, окно И ровный гул мотора. А впрочем, верно, не одна. Она подобна прочим, Мы не знакомы с ней, она Лишь единица ночи, Глядит, как меркнет ряд огней, И тьма в окне все шире, И твердо знает - дело в ней, Одной не спящей в мире *** С каждым годом мир все тесней, тесней, Надо же забраться в такую даль, Чтобы оказалось – собрались все, Или мир, вернее, нас всех собрал, Для чего-то все-таки нас берег, А скорее, просто - упав без сил, Видит: выпал спичечный коробок, Не забыл бы – выбросил, но забыл, И теперь, еще тяжело дыша, Вытащил из горсти других вещей, Удивленно к уху поднес: шуршат! Сколько лет я их проносил в плаще? Ну а мы-то думали: сколько зим, Сколько бед уже миновало нас, Ну давайте встретимся, посидим… Где мы с вами виделись в прошлый раз? Так, наверно, и через двести лет, Мы, устав от смены времен и мест, Соберемся в спичечном коробке Пошуршать у самого уха небес. МНОГО ИНОСТРАННЫХ СЛОВ Пусть голова твоя пуста, как после праздника, Однажды станет нехватать цитат из классиков. С какой-то глупости, верней, с какой-то радости. Вот так рождаются стихи. Эвтерпа, здравствуйте. Сам нагадаешь на пустяк, а верить хочется. И хочется в твоих словах искать пророчества. Дай, Боже, дописать сюжет, хотя б до завтра бы, Забыв, что все non licet мне, quod licet автору. Наутро в поредевший строй я мысли выстрою, Махну рукой, мол, я такой, но думал искренне, Что если в небе есть еще хоть горстка звездная, Cherchez la ту, во имя чье все это создано.


Но если бьет челом поэт в свою столешницу, Что черно-белый старый свет не рифмой держится, И в прядях будущего дня черно без проседи – А-коль беседер, господа, беседер, Господи. Примечания: Эвтерпа – муза лирической поэзии, куда ж без нее Quod licet Iovi, non licet bovi – это латынь: «Что дозволено Юпитеру, не дозволено быку». А-коль беседер – а это иврит. «Все в порядке», значит. Cherchez la femme – даже и переводить незачем. Шерше ля фам. 

КОЛЫБЕЛЬНАЯ Вот и кончился день. До рассвета окно занавесим мы, Наши шпаги повесим на стены и снимем плащи. Видишь, снегом ложится за окнами звездное месиво. Королевство уснуло, пропало, исчезло в ночи. А в ночной темноте все далекие кажутся близкими, Через пыль расстояний глядят в приоткрытую дверь… И забудется сон, и рассыплется ясными искрами. Но тебе это знать совершенно не важно, поверь.

фонарей, День приносит дела, там, глядишь, и недолго до вечера… Но тебе это знать ни к чему. Засыпай поскорей. ЖИТЕЙСКОЕ ТАНГО Тихо петли считает история, Вяжет, вяжет года и века, В бесконечную пряжу с тобою мы Тоже втянуты наверняка. И поскольку сплетается прошлое Из одних неизменных петель, Нам известен не только сегодняшний, Но порою и завтрашний день. Веку нашему хватит бессонницы, Избежать бы воды и огня. …Знаю, завтра нам счастье откроется И уйдет по прошествии дня. Так, бывает, известно заранее Нам задолго до встречи еще Место, повод и час расставания, Где счастливый окончится счет. И в душе, осторожно заштопанной, Проступает, цветами горя, Что-то мудрое, теплое, желтое – Цвета желтой листвы ноября… О РЕАЛЬНОСТИ ПРОИСХОДЯЩЕГО

Пусть тревоги минувшего дня поскорее забудутся. Замер шорох колес, и затихла последняя мышь, И уже опускается сон на забытые улицы, Королевство уснуло, а ты почему-то не спишь. В этот день каждый верил в свое и на что-то надеялся, Гамлет думал, но так и не знает, что делать теперь, Дон Кихот завертелся в лучах ослепительной мельницы… Но тебе это знать совершенно не важно, поверь. Как пластинку в ночном граммофоне, усталом и медленном, Небо звездное вертит полуночный мир в колесе. Серенады закончились, слышишь, звучит колыбельная, И сияет звезда, и быстрее плывет карусель, А куда приплывет – не узнать, даже думать нам нечего, Пусть ночные минуты бегут чередой

В пыли и солнце улиц, как в бреду, Иду, бреду, и никуда не денусь. Я не прихода новой эры жду, Я на краю дороги жду троллейбус. Не до высоких истин нам, когда Стоим толпой на остановке пыльной, А мир все катит вдоль по проводам, И мы ему не дорисуем крылья. Как твердо ни стоим, но все равно Под нами вечно вертится планета, И рифма – слишком зыбкое звено, Чтоб нас связать в круговороте этом. И – нет, не сон, – во сне не так строги Границы улиц, зданья, повороты… Да, все мы явь, и все мои шаги Звучат в изломах и углах природы. И невозможно не оставить след, Забыться в песне, предаваться скуке На шарике, несущемся во мгле, К иным мирам протягивая руки. Кружись на нем и за него держись, И я держусь, и выдержать надеюсь, И этот мир – не бытие, а жизнь, По крайней мере, здесь. Лети, троллейбус.

175


СПИЧЕЧНЫЙ ХОЛМИК *** Три года мне, и было мне когда-то всегда три года, словом, ерунда, и падал снег, вставал и снова падал, и было так светло, как никогда.

*** Так просто жить, что хочется ещё, ходить в плаще, донашивать пальто, сносить пять пар ботинок и потом ещё пять пар, ещё, ещё, ещё… Так просто жить, что даже возмущён, слегка растерян и сердит притом.

И было так воистину спокойно, и тихо так, что не хватало сна. Я лез на стул, потом на подоконник, смотрел в окно и прыгал из окна.

Так просто жить, что стыдно умереть внезапно, не предчувствуя конца, из тела выйти, как сойти с крыльца, и не войти обратно, умереть,

И падал в снег, вставал и снова падал, и вырастал на четверть головы. Оно мне надо было? Надо, надо, увы.

когда ты счастлив тем, что отрицать способен то, что смертен.

***

*** Она не заходит в мой дом, стоит у крыльца. Мерещится мне под окном лицо мертвеца.

1 Только любовь, Марина, и никакого бренди, молча войди, разденься, свет погаси в передней,

Прогнётся дощатый настил, но выдержит дверь. Никто бы к себе не впустил такую теперь.

дверь посади на цепи, а полумрак – на царство. Сердцу необходимо замкнутое пространство.

Закрыв занавеску плотней и свечи задув, смеюсь, отвлекая детей от шума в саду.

Здесь: ни стола, ни стула, сорванные обои и на железной койке место для нас обоих. Но это много больше, но это много шире неба – в своём размахе, солнца – в своей вершине. 2 Ночь (или что-то вроде этого), спи, Марина, страсть к перемене родин даже меня сморила. Будто уселись в сани, катим от дома к дому: то к одному пристанем, то прирастём к другому. Стылое чувство долга не намотать на палец, видимо, слишком долго жили, не высыпаясь. Что же теперь согреет в этой ли, в той отчизне? Спи, засыпай скорее, сон мудренее жизни.

176

ПЕСОЧНИЦА «Вспомнишь на даче осу, Детский чернильный пенал, Или чернику в лесу, Что никогда не сбирал» Осип Мандельштам

Не тень цветущего каштана – побеги от скрещённых спичек. Вот этот низенький куличик пусть будет холмик Мандельштама. Какая, в сущности, умора произносить: никто не вечен. Пиковой маковкой увенчан свод жестяного мухомора. Песок рассыпчатый, неловкий, чуть намочить его из лейки. На разноцветные скамейки садятся божие коровки. От песнопений карусели до колокольного разлива. И скорбь воистину красива, чиста, как детское веселье.


Когда снег настоится и временем станет точным.

ЧЕМЧЕРА* 1 Который день, как, бросив домино, Разумный Санчо взвесился и запил. И пялит зенки в мятое окно На сбитые костяшки бурых капель. Мещанство ускользает в дымоход, И самый дух стеснения расширен На тонкий ход. И дождь, как Дон Кихот, Безумствует вокруг его градирен. На кухне прокисают бурдюки. Где смерть перегоняет все живое Продуктами брожения перги В изысканное пойло дрожжевое. И кажется, что брошенный сеньор Имеет отношение к упорству. И дождь вращает небо до сих пор На мельничных полотнах, как Сикорский. И чувствует заслуженный слуга: Из важных дел на свете – дымоходы Прочищены, и вся-то недолга: Предать земле, принять успешно роды… 2 Понимаешь, теперь урожай молодого снега – Всей деревней мы давим большие хлопья. И деревья, что бочки пустые. Зане бадега По весне их наполнит вином, хоть лопни. Да и в городе что-то вовсю варганят. Снег, дозревший на склонах, за винный налет на скатах Ценят вдвое – и, грея январь в стакане, Получают горчащий янтарь муската. А девичьих щиколоток не видно. Стало модным продукт выгнетать под прессом. Мы же в поле поем, и цедят Псалмы Давида Втрое больше печали – полезным весом. Так хоронят мертвых, как мы взрослеем, Дозревая скупым купажом в цистернах. Наши дети во рту держат тюбик с клеем – Этикетки лепятся равномерно. А часы отнесли четвертого дня в починку, И теперь ориентируемся по древоточцу. Словно косточки, тени дадут горчинку,

Змеевидное сердце варится винокурней: Гонит крепкую ненависть поневоле. Зреет, зреет вино в погребальных урнах; Снегом, снегом скисается в чистом поле. 3 Покамест не наладят местечковой Поруки между мертвым и живым, Мы вынуждены ездить из Тучково В неведомое – ходом гужевым. Потащим наши рыбные обозы – Хозяйства коллективного в объезд, Туда, где легкокрылые стрекозы Материю растратили на жест. В то время, как кибитки и пожитки Доставлены до места напрямик, Едва ползем со скоростью улитки, Ощупывая шагом каждый миг. Как сказано в какой-то теореме (И верно не скажу уже в какой): Движенье – есть потраченное время На обретенный заново покой. 4 В тоске нельзя прощаться, расставаясь Мы переходим выше уровнем… Так христиане радуются смерти Какого-нибудь праведника. Только Влюбленные – язычники… Я знаю Лишь только то, что ветер состоит Из пламени, которое задули… Листва не называет дерево впрямую И только с прямотой глухонемого Расходует систему корневую На ближнего. Нет смысла говорить, Что, расставаясь, листья умирают… 5 Четырнадцатое. Из двунадесятых. Престольный праздник храма Покрова. Снег в сотах ароматней, чем в пузатых Сугробах, проломивших погреба. Ложащийся на землю в беспорядке Неровный склеротический покров, Скорей напоминает арафатки И кормит медицину катастроф.

177


А редкий, остающийся по ступкам, Снег дикий набирается в дупле Пчелиной философии поступка И редко прикасается к земле. 6 Закрывается на ночь мужской монастырь. Моя комната держит, как рыбий пузырь, Позвоночное тело мое на плаву. И ползет здравый смысл по шву. Восковая свеча, рыбьим жиром горя, Нагнетает давленье внутри пузыря, Освещая рассевшейся печки хребет, Паутину и ранний обед. А за окнами храм Рождества Пресвятой Богородицы камень мешает с водой: Дождь на стенах сидит, как влитой. По воде указательным пальцем водя, Я читаю Евангелие от дождя. И мне кажется, кружка и грязный палас – Это атлас чего-то, что радует глаз. Что затянутый пылью оконный проем – Это самовнушенья особый прием, Когда холод – снаружи находится, с тем, Чтобы лечь в основание стен. Задуваю свечу и, кровать отыскав, Опускаю на самое дно батискаф Миокарда, и сердце, сжимаясь, сквозь сон Кислородную смесь подпускает в кессон, Мозговую активность природы сводя К тропарям проливного дождя. 7 Вдоль по улице сквозь метели Часто ломишься напролом, Зная, дома в постели Окажешься за столом. А приходишь домой и редко Бываешь когда спасен. Усталая глаз медведка Зарывается в страшный сон. БИРЖА Листья переводят в фонд спасения Леса свои прибыли осенние. Переводят завтрашним числом. На дверях – печати потрясения. Время года пущено на слом.

178

Оказалось, все четыре стороны Могут окочуриться без донора. Оказалось, завтра от вчера Отделяют фьючерсы бездонные, Венчурные сделки, немчура… Что не просто так по мановению Наступает новое мгновение. Что оно подписано в кредит. И его – не более, не менее – Наблюдает Внешний аудит. В листопадной летописи Нестора Были упомянуты инвесторы Края с незапамятных времен. Осень выбирается из кризиса, Покрывая разницу – из ризницы Выигравших главный опцион. Золотовалютными резервами Бабье Лето светит перед первыми Холодами годовой доход. Те звенят натянутыми нервами В предвкушенье стать акционерами Этих расстояний и погод. Ледяные горки лимузинами Позволяют вывезти озимые На счета оффшоров по весне. И условья их невыносимые, Как ни бейся, все еще в цене. 9 Тумба, кресло, торшер, приемник ламповый, Голубая лампадка, бычок-копилка, часики: На часах – работа сердечного клапана Отмечается рисками сопричастника. Интерьер, составлявший не так давно еще Чей-то внутренний мир, теперь захламляет комнату. А в душе – пустота, евроремонт и гноище Предваряют готовую въехать тёмноту. ВЕСНА Кругом стоят изделия из дерева, вымачивая в слезах сухари. всю землю присно слышащие в стереонаушниках – снаружи и внутри. Увы, мне! Не расскажут о мелодии метелки, отбивающие такт: глухое музыкальное бесплодие в окрестных утвердилось животах.


Растенья, утомленные повторами Одной и той же темы новизны, Хотели бы расти в консерватории И старости учиться у сосны. 11 За окном – хранимый Богом дождик, Равный сумме падающих капель. Жаль, что на земле подобных тождеств Кот наплакал. Темнота не составляет ночи, Как и молоко – молочной пенки… Разве, что в лесу, любая кочка Равносильна содранной коленке. 12 Все это вновь произойдет. И каждый вечер повторится Уже как мед пчелиных сот, Настоянный на медуницах. Как будто сумерки, стекшись Сначала в фон, потом в основу, В предметную уходят жизнь И к нерву тянутся глазному. 13 Слова – из поколенья в поколенье – Как нечто, неподвластное уму, Разносят – перекрестным опыленьем – Подсолнечного света куркуму. Пустое многословие покрытоИ голосемянных имеет цель Заговорить пространство от рахита. И в этом помогает дикий хмель. Он по канату ходит без страховки. Он водку пьет в Ольховке, почему И чешет языком без остановки, Хотя и не до вольностей ему. Не делая сравнительный анализ, Он чувствует грядущий Рагнарек… И молчаливо те, что догадались, Стекаются к шести в пивной ларек. 14 Мы играли с ней в четыре руки. И вставали с ней в четыре утра Потому, что звуки во тьме легки, Как ионы чистого серебра. Молоточки били нашатырем, Приводили в чувство, лишали чувств.

И казалось: выучим и умрем… Только струны – точно китовый ус, Пропуская тонны бездонных нот, Намывали музыку, как планктон… Мы ложились спать – и тогда восход С места, где прерывались, но взяв на тон Выше, свой принимался люд Извлекать из спален, щелей, квартир. Мир звучал, как разучивающий этюд Хорошо темперированный клавир. 15 Вот оно: с мятой купюрой сотенной «Долго ли, коротко ли» мерить земными сроками: Пока мы ходили в Нестерово из Красотино Дом наш обкрадывали клесты с сороками. Маршрутки, бегающие из Колюбакино В Рузу, сбивают приезжих кошек с собаками. А в овощном продаются горящие банки с маслинами, Выращенными в самой Итаке При Одиссее – ты достаешь их пальцами длинными Из черной гуаши и гасишь во мраке. Тень маяка падает дальше света. Завидев ее, эгейские моряки Обходят плавающие в мертвой воде предметы: Целлофановые пакеты, китайские пуховики. В левой руке не снести пития и снеди, Обнимая тебя при этом правой рукой. Сколько же люди едят! Давай остановку доедем. Десять лет по́ морю – все-таки далеко. Там в Красотино будем в своей тарелке. Белки с крыши прыгают босиком на крыльцо И качают, что палубу, доски гнилые и, как побелка, Осыпается в памяти смех гребцов… 16 Я вернулся – практически весь – Под навес в этот старый сосновый, Соблазненный еще Казановой (В смысле верности прошлому) лес. Он, как видно, не очень-то рад, Но, как будто, не слишком расстроен. Мошкарой, налетающей роем, Вьется взгляд.

179


И слеза, пробежит по лицу Муравьем, доставляющим ветку Сожаления – древнему предку В муравейник далекий в лесу… ГОРОДСКИЕ ИСТОРИИ Еще живы истории, приключившиеся Под Рождество со многими горожанами. И сугробы хранят их под слипшимися Веками, как свое содержание. Сумасшедший географ Марк Игоревич Явился в сочельник в пижаме Двум учащимся ЖАТа, обыгрывая Имена их по маме. Он тряс, как указкой, огромной заточкой: Надо в шортиках ходить и в колгото́чках!.. Протрезвевший технарь утверждает, что видел Проявление коллективного разума: Снегопад не ложился на землю Но, точно на краешек стула – на капоты машин, на деревья, на крыши ПБОЮЛов садился с тем, чтоб позже упасть… Объяснить таковое явленье сей муж попытался Наличием мягкого места у снега. Всем известная N заявила, что в полночь Наблюдала, как некая рожа вылупилась из окна Отстоящей хрущевки, и что той повезло Стать цыпленком, тогда как хозяин квартиры Обещался яичницу сделать из рожи… А трубач Присяжнюк, возвратившись домою с морозца, Снял с дубленки четыре огромных снежинки И, раскрыв их, достал золотистые диски С потрясающей музыкой Ричарда Львиное Сердце… Или, чтоб далеко не ходить за примером, Мой знакомый издатель как раз на Крещенье, Сунув ногу в сапог, достал ее дома из вазы, Прошагав с два квартала букетом такой икебаны… Я еще и теперь, из окна посмотрев на укрытый С головой переулок – в особом уменье держаться Стороны – вижу в наших жилищах породу:

180

Удивленье на лицах сменяется тихой улыбкой. И возможно в иных декорациях, где-то В ожиревшей Москве подобного просто не может С москвичами случиться. А здесь, среди пленными немцами Возведенных кварталов, в безродном наукограде, Инженеров ведущих промеж и малаховской знати, Каждый утренник что-нибудь, да происходит… Может сами подъезды, расставленные особым Образом, понуждают воображенье Пробивать между ними дорожки? А все жители города погружены В состояние внутреннего созерцанья, Как в японском саду камней? * Некогда звучала песня в исполнении Н. Гнатюка «Птица счастья». В ней были (по памяти) строки: «Сколько в синем небе серебра. Завтра будет лучше, чем вчера». Так вот, мне все время слышалось загадочное: «Завтра будет лучше чемчера». Пусть же Чемчера будет завтра лучше!

ES ESMU ЖИМОЛОСТЬ Я же не милость тебе. Я – жимолость. (Древо любви – говорят латыши.) Из земли выбилась, солнцем вымылась, вымахала – и прорастаю сквозь этажи, оплетая колонны-карнизы-балконы. Если земля мне – материнское лоно, детская колыбель, то небеса – желанная цель: не-до-сти-жи-мо-лость. Я же не малость тебе. Я – жимолость. Ежели семя в карман положилось – не для того, чтобы жадно сжимал в горсти! Я же и там могу прорасти –


и так оплести, чтоб не жилось тебе, не дышалось! Чтобы, забыв про жадность да жалость, стебли сухие прессуя в бумагу, думал: что это было? – зло или благо? – Не-по-сти-жи-мо-лость.

ночами. Пожениться мечтали. В конце концов, обвенчались. А потом – не то поползли титры да экран погас, не то эти двое взяли – и превратились в нас.

ОПОРА Если я не уйду сама – он меня не оставит. Вернее – честнее – позволит быть рядом с ним. Он уверен, что я – опора. Что я – из стали. И что он, безусловно, незаменим. Он редко звонит. У него семья есть, к которой я, конечно, не отношусь. Говорит: «Они – основное блюдо, ты – пряность, тебя не должно быть много. Но завтра я постараюсь». (Короче, он просто трус.) Я могу без него. Я живу без него месяцами. Но раз в сезон мне снится один и тот же кошмар: что мой друг – всеми покинут и порицаем, что он болен и безнадёжно стар. И тогда я сама набираю его номера – и повторяю: «Я буду. Ты только не умирай». НА ПРЕДЕЛЕ НЕНУЖНОЙ НЕЖНОСТИ С пригорка моей успешности так странно смотреть назад! (Как мёртвого целовать на пределе ненужной нежности.) Впрочем, из тех двоих никто ни разу не помер. А жили они в центре Риги, в большом довоенном доме. Аварийном, как Рижская дума говорила политкорректно. Сиречь без горячей воды, а временами – без света. С лифтом, застрявшим между вторым и третьим, с дряхлыми окнами, пропускавшими бензиновый ветер. С тараканами. Без кошки и без собаки. Она звенела пробирками на химфаке. Ещё – пописывала стишки. О чём? Обо всём подряд. А он поигрывал в рок-группе на бас-гитаре, учился на программиста и мечтал взломать Рига-чат, который в ту пору был неэпически популярен.

ПТИЦА-КЛЮВИЦА Целуешь меня в ладошку – и просишь спеть про Птицу-Клювицу с перьями посеребрёнными, которая – то ли сама любовь, то ли сама смерть – живёт в сосновом бору, хоронится под кронами. Глаза у неё рубиновые, а клюв из металла, она убивает ударом в сердце путников запоздалых. Люди шепчутся: «Нечисть...» Тёмное дурачьё! И охотник идёт на неё с ружьём, идёт на неё с мечом. Ты веришь в неё – как в меня, как в мои слова, замираешь, когда я говорю: «Я – сова», по-кошачьи в ладонь мою тычешься головой, говоришь: «Я спасу тебя от охотника – я всегда с тобой». И рисуешь Птицу-Клювицу на запотевшем стекле, и тебе, между прочим, неполных семнадцать лет. И я не скажу тебе некоторых неприглядных вещей. Что я не больно-то верю в твоё «всегда». Казалось бы, я ещё достаточно молода, однако, дружочек, мне уже двадцать шесть, и я – на четверть седа. Вся эта романтическая рыжина не природой, а химией рождена. Морщина между бровями – что каинова печать. У меня биоритмы, у меня, оказалось, – режим, который неизлечим и непостижим, мне ночью хочется спать и утром хочется – спать. У меня есть прошлое, которого не починить, зато почти не осталось Высоких Чувств. У меня ипотечный кредит непристойной

Души друг в дружке не чаяли. Спать не могли

181


А знаешь, я почти научился готовить...» величины, и оттого я во сне кричу. Я скажу тебе только о том, что не нужно меня спасать. Ну и пусть пробираются в голову голоса, пусть я себя бичую, пусть я себя хаю, пусть я себе выжигаю нутро стихами, – я сама спасу себя. Честное слово. Знаешь... легче спасти себя, чем другого. ЯНКА Янка – мой бывший парень – латышский филолог. Устроился было работать в среднюю школу, смеялся: «Я детей не боюсь!» Но – Латвия вступила в Евросоюз, и уйма народа свалила в туманные дали. В Англию, то бишь. Что-де они видали в Латвии? Серость, безденежье, скукота. А там, где нас нет, – как минимум всё не так. Хотя госязык у нас неизменно в моде, он, как ни крути, не особо-то и доходен, коль скоро носитель его не стремится в Сейм. Отверг филологию Янка. Сказал – насовсем. Забрал документы из школы. Уехал в Лондон. И – был на первых порах собою доволен, хотя за границей он – очень даже прораб. Родня – осталась. И Айне – Янкиной матери – тычут в спину, что сын её стал предателем. Мол, патриотом его воспитать могла б. Айна держится гордо. Не роняет ни жеста, ни слова. Ей бы косы по пояс, ей бы в эпос средневековый – к тем дочерям народа, от чьего горделивого взгляда замертво падали чужеземцы в железных латах! Не то чтобы я особенно дорога ей. Скорее, к разговору располагает моё уменье тактично подставить плечо. И мы запиваем февральские будни чаем, и Айна Янкины письма вслух изучает, а я – молчок. «Мама, тут каждый пятый – не латыш, так литовец, да не про нас – дома богатых невест.

182

«Ах, Лиене, он же там ничего не ест!» И – в слёзы. А я же сильная, я большая, жму красную полную руку и утешаю: «Не плачьте, не надо! Послушайте, Айнас танте*! Он умный, он справится, вы только время дайте – глядишь, богачом вернётся наш гастарбайтер! Вернётся – женатым! Не плачьте... не надо...» И врала б я, что только о судьбах Родины думаю – да поди замолчи, поди затопчи беду мою! Как я ревела белугой в аэропорту! Пальцы вцеплялись в Янкину куртку, немея. Вглядывалась в безнадёжную высоту – так, что потом болели глаза и шея. Ночи мои бессонны, а дни – суровы: точит меня изнутри возвращённое Янкой слово. Мне бы больше не плакать, мне бы голову друга гладить, перебирать бы пальцами выгоревшие пряди. Да чтобы наши объятья были крепки. Всего-то! Какие мы, Янка, болванские идиоты, какие мы кретинские дураки! * тётя Айна (латышск.)

ПРОСТЫЕ СЛОВА Ты думал, я просто была зависима, была беспомощна. А я, оказалось, – тебя действительно, как мало кто ещё, – и есть ли на свете вина тяжелей моей правоты? Я хочу, чтобы сердце твоё – в тепле. Чтобы мой пустырь золотым мелилотом зарос, как встарь! Голова разумна – или дурна? И есть ли на свете верней правота, чем твоя вина? Потому что по жилам сосен бежит тепло, гладят волны бока валунов покатых, не считая, чьё время любить – истекло, не деля на правых и виноватых. ...А я тебя – словно родину. Словно Латвию, куда ты теперь – ни ногою... Не достанет сил – спросить, как дела твои, и нет мне покоя.


*** Вот незадача: я всё больше прямо и честно, всё меньше – красиво и звучно. Загадки – под пресс, но со мною с такою совсем-совсем неудобно. Меня обзывают нервной, агрессивной и злобной, особенно – бывшие. И – да, я в ответ кусаюсь. (А ты бы вздохнул: ранимость... эмоциональность...) С тех пор, как мама болеет, я стала старшей в семье. И мне теперь – за двоих страшно. И я всё реже – о человеческой близости, всё чаще – о том, как выжить в условиях кризиса. Меня пугает это новое главное – и кажется: я могла бы украсть и – убить могла бы я. А помнишь, а помнишь – клялись, что не пожалеем, ложились на ветхий плед, накрывались шубой, февральская замять звенела нежнее, нежнее, торжественно пели хором печные трубы. И как мы бежали, прятались от кого-то, мечтали о мире, в котором нет – виноватых... Руки мои испорчены чёрной работой. Скажи мне: ты смог бы теперь целовать их? *** Дело не в том, что был он – ландышевобелокож, трогательно костляв, безбожно зеленоглазкудряв, что напарывался на чужой кулак, а порой – на нож, – и пил почти любую горящую дрянь. Дело не в том, что мы ругались, мирились, дрались, целовались, ходили на сторону, ходили играть в бильярд. Что я не помню когдатошних наших лиц, хотя все живы и, вроде, никто не стар.

Дело в том, что я вижу, вижу его во сне. Нет, не прежнюю жесть, не какую-то новую жуть. «Я люблю тебя, – говорит, – подойди ко мне». Я знаю, что он обманул меня. Я подхожу. Потому что прошлое – неотъемлемо. Никем. Никак. Потому что прошлое – незаменимо. Никак. Никем. Настоящее – небо, прошлым несомое на руках, будущее – солнце, зажатое облачком в кулаке. ES ESMU1 У твоей-то меня – озёра черным-черны, беспробудный ноябрь немыслимой ширины, колея потеряна в нескончаемом половодье. Мокрый ветер одну и ту же пластинку заводит: «Ну, куда, куда ты бредёшь? Ты устала, поди? Что же толку, если не можешь – легко и шибко? Ты одна, ты больна, ты горишь – упади, упади – убеди меня в том, что я нигде не ошибся». У моей-то меня – пять соток влажной земли, прорастает клубника, тянет по комьям ус. Вешней нежностью садик до самых краёв залит, выползают большие жуки, которых я не боюсь. Я смеюсь, у меня самотканые кружева, у меня веснушки – ты помнишь меня такой? Чёрта с два – а я же есть, я совсем жива, я держусь за свой чернозём, свой воздух морской – за нехитрое да смешное крестьянское счастье... Я тебя прощаю. Только не возвращайся. Я ГОВОРЮ ЖИЗНИ «ДА»

Что я была ему Ёжик – хищный, коварный зверь, а он мне – нежная рыбка, Щучик. И даже, в конце концов, не в том, что «любовь с первого взгляда – всегда трансфер, барышни, вглядитесь в своих отцов».

Я говорю жизни: «Да». Я смотрю, как течёт по стеклу дождевая вода, в водосток уплывают лепестки алычи. Кто-то равный глядит на землю сквозь неба проём –

1

Я есть (латышск.)

183


и когда он не слишком занят работой над новым днём, то со мной говорит – и попробуй тут помолчи! – Я отвечаю: «Да». А под вечер, под вечер играет на тубе ветер, у забора форзиция – так цветёт, словно светит; просыпается жимолость – зелена-молода. И я говорю им: «Да». Я говорю – жизни: «Да». Подставляюсь, думаешь? – Я всё одно тверда. Не смотри, что я много, я больно знаю: как сбиваются школьные люди в собачьи стаи, как самолёты бросают бомбы на города, как родня отрезает: пришла голой – уйдёшь голой, как приходят в деревни разруха да голод, как любимых увозят на север товарные поезда, как – должно быть – падёт на землю моя кровь-руда. Я – любви говорю: «Да».

DE PROFUNDIS «... без питья и хлеба, забытые в веках, Атланты держат небо на каменных руках» А. Городницкий

*** в сырых казематах мерзейшей приморской зимы гнездящейся знобкой мишенью меж зябнущих крыльев (ах словом ли колом ли только бы били навылет: плывущие титры предчувствия муторней тьмы...) в обузе одёжи и всё же намёрзнувшись в дрожь нелепой немой анимацией мутного снимка где пятна расплывшихся лиц проистёкших сквозь дымку нимфетки в обнимку да солнца затёршийся грош... рвёт скатерть морская каёмку о шхеры и пульс маяка впитав с молоком отзываются вены тревожным рефреном прилива отлива размыты барьеры касаясь виска здесь мечутся чайки бессонно бессменно

184

рыдают сирены здесь запахом йода пропитаны двери и тина в замках а люди заложники влажного плена солёной геенны здесь денно и нощно шлифуется берег полоска песка была валунами становится пеной лишь море нетленно колыбельно помнит тело этот остров эти волны сколько я тогда умела без рутины протокольной ярко словно психоделик глюки внутренней аптеки выдают из запредела слово странное толтеки терпкий привкус винограда холодящий кайф полёта опьяняет разум радость кружит голову свобода бьётся колкий проблеск мысли не калеченной словами в обелисках кипарисов гаснет солнечное пламя знаю кончится наутро cон души похмельной ломкой переливом перламутра где там бритве хрупкой кромкой скол ракушки узкий острый жалит ранит жгучей болью родина толтекский остров в пенном кружеве прибоя ты заполняешь меня вперехлёст до пределов в сердце во рту меж коленок под кожей в крови этот тягучий томительный морок любви флером касаний спелёнута мумия тела жёстко и жарко пульсирует грохот в ушах кружится комната каждое слово как пытка нежные трещинки шёпота шёлковой ниткой ткутся мерцают и льются дробя и круша вдребезги в пыль


в артефакт в невесомый эфир шелест последних секунд до провала и взлёта всклень водопадом ревущим над водоворотом ты заполняешь меня и взрывается мир ...сердце моё, я знала: гарантий нет. боги завистливы, ревность непродуктивна. что же ты хочешь, милый? сонет? минет? новую стрижку? (и голос за кадром – стиииииильно...) нам повезло, мы совпали тебе ли пенять – вылитый ты ладонями держит бортик почти на Дворцовой: карьера... а я обнять ступни твои еду в Питер чего же больше?.. мы рядом – почти как раньше тебе они оставили рост и стать, гладь тепла гранита; а мне – колдовство лечить, неваляшки-дни да ночь-одиночь, что напрочь тоской пробита всё – как просили и жаловаться кому что нам от щедрот данайских подкинут бонус – толтекскую память носить, как дурак суму да ссаживать пальцы, в блестящих осколках роясь...

ДВА ЧЕРНЫХ СОЛНЦА *** Зимний вечер. Аптека. Ее освещает фонарь. Иногда попадается редкий и хрупкий прохожий. Трепеща, исчезает. Бессмысленный нынче январь, И пустая душа на нежданную радость похожа. Прислонившись к стене, я поссу на сияющий снег В назиданье потомкам – ведь солнце мое закатилось. На Пречистенке возле аптеки живет человек, И поскольку он дышит, то, значит, еще не случилось. *** Ни веры, ни надежды, ни любви, жизнь потемнела, наливаясь кровью, ни верой, ни надеждой, ни любовью назло увлечься женщиной любой. Влюбиться попусту и семя не беречь, пообтрепаться и поизноситься, не произносится сердечная водица, а застывает в развороте плеч. Небытие у сердца запеклось, и киснет время в венах и аортах, я так устал, мне требуется отдых, а выпадает маленькая злость. *** Пусто в метро. Уж за полночь перевалило. Вечер бессвязен, как речь неумелой связистки. Был, оказался, прошел. Я сплю на скамье в темном вагоне (лампочки перегорели). Снишься мне ты. Легкие прикосновенья теплого ветра я принимаю за ласки. Мир искажается, дернувшись на повороте, Будто окликнули, словно пощекотали. Прошлого нет. Есть намеки на что-то иное. Я не пойму их, и, видимо, это фатально, Это летально, родная, не следует сниться – Побереги же меня и мой сон одинокий. *** Уже не дышит жестяная грудь лишь дребезжит, коль скоро пассажирский пройдет состав. И преграждает путь на Сретенку с какой-нибудь Каширской.

185


Один лишь выдох. Хочется вздохнуть, но улыбаешься, как идиот чеширский. Пока топорщатся нелепые вагоны, пока внутри так жалостливо стонет и корчится мальчишка лет пяти, свернувшийся калачиком в груди, наверно, собирающийся в путь куда- нибудь. *** Надо мной две черных птицы вьются – истончают связи, истончают, шаток мост, плетеные перильца и две злости набухают за плечами. Невозможно до конца напиться, слез не держат выпуклые блюдца надо мной две черных птицы вьются. А вечор два черных солнца воссияли – истончают связи, истончают, рухнул мост – мы с бабушкой смеялись, потому как никого не повстречали, а две птицы все дорогу заметали. *** Как мне обидно – нынче день веселый, на улице так холодно, что впору сидеть в тепле и нервно мять бумагу, выискивая смысл потаенный, смотреть в окно и быть вполне поэтом. И как нарочно – мир такой щемящий, такой трехлетний, тонкий и пугливый, что кажется – он весь воспоминанье, всплывает образ и невинно манит, но я ослеп, и мне закон не писан. Лишь остается, жалко улыбнувшись, разжать кулак, составить план на вечер, как будто вспомнив что-то, торопиться, и, путаясь, натягивать пальто, от злости в рукава не попадая. *** Позови – видишь, старость мерцает, Как зажатый покой в кулаке, Косит стебли пустыми сердцами, Словно кузницы грохот в виске. И не спится, скольжу по дороге Рыжей белкой, и воздух-орех Вдруг расколется? Камни не трогай, Заклиная мой старческий грех. Все вперед заметает ветрами. Как в колодце, мой образ притих, И двойник в заколоченной раме Накликает пророческий стих.

186

Растерял я пахучие стебли, Протолкался травой просто так. Звуки камнем набухли, ослепли Под напором обратных атак, Словно вдруг растерялись привычки, Жженый ветер зрачков и ресниц Отступает в глагол и кавычки, Отступает и падает ниц. *** Чеканные строфы и мягкая боль. Качнулся слепящий, размашистый ком, И кто-то оставлен, и назван пароль в пустыню с искрящимся потолком. А если в оконную муть попадешь, и за ноги тянут-потянут гурьбой, последних ты легкой рукой уведешь, зависнув шутом меж трубой и звездой. Назад! Белым ситцем и темной рекой Лицо облепи им, окутай лицо! Ты на воду пущен, над черной травой, Под белыми лунами рвется кольцо. И в комнатах свет будет ярок всегда, Ведь видно, как в белых постелях свиты Их ситцевый трепет, созвездий слюды, С лимонною корочкой темноты. *** Ну, не юродствуй… Слово будет ждать, во всех предметах стихнет, притаится, уйдет в себя. Что толку убеждать бумагу в том, что я похож на птицу, на облако, на сердце из камней иль на верблюда. Гамлету не спится. Ведь не поверит. Все же горячусь, белеет нос и прыгает косица. Вот-вот скажу: «О, птица-тройка, Русь!» и остается встать и удавиться, бесстрашным гоголем прищелкнуть языком, который мне уже не пригодится. *** Чуть-чуть изменятся слова, Весна настанет, я умру. Все это будет, но к утру отяжелеет голова. Как мало я успел сказать. С утра так тихо и светло, Что кажется – во мне стекло под сердцем хрустнуло. В глазах недоуменье – я умру, И не изменятся слова, И видно, жизнь была права, С улыбкой кончившись к утру.


БЕСПОЩАДНАЯ НЕЖНОСТЬ ТЕРЕМОК Зимнее солнце за ниточку потяну – вдруг да распустятся стоптанные чулки снежно-небелого города – и весну пустят на улицу, времени вопреки. Что ни январское дерево – то Кощей, что ни февральская оттепель – то Яга… Просятся в лоно семьи шерстяных вещей тёплые яблоки грога и пирога. Сколько ты выменял, вкрадчивый казначей, золота на серебро – не узнать, поди… Только становится туже и горячей красный мешочек, зашитый в моей груди. Снится – под межсезонный сырой шумок нити дорожной грибницы перегрызя, к нам пробирается махонький теремок, не понимая, что вместе нам быть нельзя. Тычется в ноги, виляет хвостом трубы, гладит кота, рассыпает чижам пшено и улыбается окнами, будто бы нам в нём живётся и счастливо, и давно, будто бы так и было, и будет впредь – божья коровка, смородина, пёс, лопух… и надо всеми нами парит медведь – мягкое небо по имени Винни-Пух. ЭЛЛИ И КОТ В синем кувшине остыл компот, страшный забыт чердак… Элли теперь не одна – с ней кот, встреченный просто так: кот не чеширский и без сапог, с миром накоротке, просто сидит, подставляя бок солнышку – и руке, щурит внимательные глаза, слыша шмеля в траве… Элли смеётся, впервые за целые жизни две, за небольшое своё житьё (тысяча лет до ста). Элли понятно, что кот – её и что она – кота.

Но, подбирая слова с трудом, словно бросаясь в бой, ей говорят: «У кота есть дом, он не пойдёт с тобой. Элли, пойми – и навек усвой, дабы избечь невзгод: каждой душе предназначен свой хлеб, государь и кот». …А у кота над бровями – знак, тёмная буква «М». Элли молчит и не помнит, как жить без кота – совсем. ДРЕССИРОВЩИЦА КАМЕННЫХ ЛЬВОВ Лишь подбросит над городом солнце, словно сокола, день-птицелов, убегает проведать питомцев дрессировщица каменных львов. Кто-то в парковой рыщет аллее, кто-то бродит бездомным крыльцом. Неподвижная прядь тяжелеет над звериным усталым лицом. Камень дышит, ведёт разговоры, отгоняет приблудных ворон, и, рычащий на всех без разбора, улыбается ей маскарон. Кто привратный, а кто подзаборный – безразлично, лишь ведомо ей: под ладонью теплеют покорно ледяные хребтины зверей. Ей живётся как будто бы спится, но когда-нибудь выйдет она беломраморной облачной львицей из вольера дорожного сна. И, спросив настоящее имя у знакомого каждого льва, улетит с невесомыми ними… … и на улицы хлынет трава. РЕКА-ПЛОТВА Навзничь в траву – не считая, пасти овец, кипенных, неторопливых от высоты. Воду сминая, чеширских кровей пловец ловит кубышек за ниточные хвосты, дразнит катушек, вытаскивая на свет из-под чешуйчатой шкурки реки-плотвы.

187


Нет невозможного – но невозможней нет рук его ласковых, глаз его – сон-травы…

кошка подбоченится спесиво… ну и что, что лапы без сапог.

Гонит зима роговитых ангорских коз. В доме полутуманно, полутемно: то ли архангел, а то ли компрачикос белыми лилиями зарастил окно, будто вокруг – застоявшаяся вода, тинными нитками затканная до дна. День, прибывая, ютится под крышей льда, время сбивается в мутные времена.

ПЕСНЯ АЛИКИНО

Всё, что задумано, будет наверняка, где-то когда-то, а может, что и с тобой… Сколько же понабралось в башмаки песка: рыжий – июльский, декабрьский – голубой, – только всего и останется – босиком броситься прочь, с головой, в травяную сеть, пойманной быть, убегая, упасть ничком, сесть, обхватив колени, – и вдруг успеть. ПРО САПОГИ проторяя первую дорожку по следам синичьей мелюзги, заблудилась мартовская кошка, позабыла дома сапоги – там, где были сложены до срока и сопрели снежные скирды, за ночь белокурая морока нарастила новые сады. запаха домашнего не слышно, где-то в кронах ухает беда… ухватила сахарные вишни – вместо сока мёрзлая вода. вздрагивают серые колечки на поджатом узеньком хвосте. дерева дуплистые что печки: пироги поспели, да не те. высоко, завёрнутый в пергамент, дразнится надкушенный малай. в темноте проносится кругами чей-то заполошный звонкий лай, на душе томительно и скверно, обмирая, стынет левый бок: это чёрный пёс учуял, верно, тёплый разноласый колобок, разорвёт – и имени не спросит. ни к чему кошачьи имена молодому резвому барбосу, за которым гонится весна. босиком взобравшись на осину, сделав упреждающий цапок,

188

Antonio Lucio Vivaldi. Le quattro stagioni. Inverno.

1. белый ангел, ангел снежный, я тебя увидел снова в тихой солнечной одежде посредине сна дурного, и погнался вслед за шёлком, рассыпаясь волчьей стаей: за серебряной иголкой вьётся нитка смоляная. подойти к тебе не властен, я кружу голодным зверем: чёрной пастью, чёртьей пастью не схватить метель за перья. у меня в ладони жаркой ледяная земляника: не бери моих подарков и не верь мне, Анжелика. 2. бледный ангел, ангел белый, до краёв раскрыто небо: я твоё услышу тело и приду на запах хлеба, по обочине обоза, волокущего обновы. ты на свет явилась розой, я пришёл шипом терновым. ты живёшь в покое сонном, я – в страдании без края, ты украсишь грудь Мадоны, я ей сердце растерзаю. ты смеёшься, отвечая ветру северному криком. это я тебя качаю на коленях, Анжелика. 3. бедный ангел, ангел светлый, почему тебе не спится? чья-то скрипка безответно взвыла щённою волчицей, да горит на створках ада, на тяжёлых медных кольцах, неизбывная триада: не проси, не верь, не бойся. я, к тебе прижавшись, слышу, как подснежник-полукровка всё настойчивее дышит, держит слабую головку.


не печалься. разомкнутся скоро двери в царстве диком, но от снов моих очнуться мы не сможем, Анжелика. ____________ * Имя Арлекин происходит из старинных французских инфернальных легенд, где фигурировал мрачный предводитель сонма дьяволов Эллекен (фр. Hellequin).

САДЫ Белый козлик, ласков и бедов, жестяная крыша над колодцем... В череде покинутых садов каждому по сердцу свой найдётся. Будто странник, притомясь в пути, сел на камень, развернул тряпицу, вынул рай, разрезал на ломти – да и позабыл, на радость птицам – и они глазеют из листвы, наклоняя тоненькие выи, на колени вишни и айвы и шальные злаки луговые. Лето ухватили под уздцы – увели негаданно-нежданно, тронув моргенштерны-бубенцы на попоне конского каштана, в те края в недальнем далеке, где опять созрели, не дичая, яблоки, тоскуя по руке, по корзине ивовой скучая. ПРО ПЕРСТЕНЕК листопадным мясопустом голод утоля, пахнет нежностью и грустью влажная земля. утро чинит перья звуков каменным ножом: слышит близкое округа в голосе чужом. как из пряничного теста церковка-свеча: на крылечке – три невесты, креп, тафта, парча. под платком лежит на блюде перстень-лунный свет: что споётся, то и будет, а иного нет.

ходит кругом сваха, носит рыбицу кольца – словно щуки, рыщут в просе пальцы без лица: дева в чёрном, дева в белом, дева в золотом… ясень мой, тебя омела оплела жгутом. будет дело между ними скоро решено, и кольцо получит имя, – но моё оно, я его поила кровью медленной луны, я в когтях несла по-совьи пойманные сны, полевым кормила маком и ржаной мукой – потому так мил и лаком перстень под камкой. и, когда внутри запели, – разгорелись вдруг золотые иммортели да гадючий лук. чёрный ворон, конь буланый, белый тарантас… в октябре темнеет рано, жаль, что не сейчас. ветер гладит против шерсти в храме огоньки – скоро выскользнет мой перстень из чужой руки. ЖДАТЬ ВЕСНУ ... И ждать весну, как прежде, – вопреки: уйдут под землю травяные рыбки, сирень сожмёт покрепче кулачки, вернётся грач, грассируя негибко, ударно-струнный коллектив цикад уснёт вповалку в заячьей капусте, войдёт под утро первый снегопад и рукава по улицам распустит. В скупой чересполосице зимы, на межсезонья выселках протяжных не подают и не дают взаймы ни золотых, ни медных, ни бумажных. Минуешь в полусне солнцеворот – и выйдешь наконец на луг неросный: там колокольчик луковки живёт, спелёнутый бумагой папиросной.

189


И вспомнишь город – он не стоил месс, поскольку был кромешное беспутье, где всех, кто дышит, вёл кругами бес, не разбирая, птицы или люди, где дым сочился из прорех и пор и – сам не веря, что пора такая – раскачивался красный семафор, на небо никого не пропуская.

Постоянно жила в ожидании чуда, Потому что на улице сыро и зябко, Потому что забыла концовку этюда...

БЕСПОЩАДНАЯ НЕЖНОСТЬ

И пошло – улетали трамвай за трамваем, Уходило свое, приходило чужое... Этот город другой, и хожу я другая, Ни людей, ни домов не касаясь душою.

Невысокие окна, ворота, балконы, мавританские башни над старой тюрьмой. Голубые пролески с пчелой полусонной перевязаны ниткой и пахнут зимой. Ничего наперёд: ни улыбки, ни вздоха, лишь на дне запрокинутых к небу зрачков хворостиной отчаянно хлещет Евдоха разжиревших на вольных снегах гусаков. Разделённостью станет раздельность когдато, а пока я с собой прихвачу по пути чёрно-красный мундир земляного солдата и фиалочьи ушки в овражьей горсти. Всё знакомое прежде – покажется новым, будто нет и не будет вовеки скорбей и неважно, когда времена остановит заплутавший в песочных часах скарабей. Проходными дворами, садами глухими, по пути подбирая то букву, то две, я тебе сочиняю особое имя – и при встрече теряю его в рукаве и опять принимаюсь молчать и лукавить, потому что, потерям не зная цены, беспощадная нежность воюет без правил, а трофеи и пленные ей не нужны.

А ПТИЦЫ ТЯНУТСЯ К МОРЮ ТРЕТИЙ Этот красный трамвай был с зеленой заплатой... (Все трамваи имеют свой нрав и приметы) Он смеялся звонком и гордился покатой И блестящей залысиной с именем «Третий». Разгоняясь, летел он с высот Авлабара*, Несусветно болтаясь и резво трезвоня. А под спуском, таясь в глубине тротуара, На пустой остановке стояла тихоня. Осторожная девочка с нотною папкой

190

Все прошло. И за партами – новые дети, Поменялись в окне корпуса и районы. И однажды взлетел разогнавшийся Третий, Покачав на прощанье заплатой зеленой.

Я по памяти выйду к местам моих бедствий: Вот ларек и пекарня, и девочка возле... Мне не нужно ее непосильного детства. Ей не нужно в мою незнакомую взрослость. У сквозного двора обернется неловко, Бросит в сторону смятый трамвайный билетик, И пройдет мимо старой моей остановки На другую... куда приземляется Третий. * Авлабар – старый район Тбилиси.

СОНЕТ О ПАЛАЧЕ Я слышала, что палачи особо Любезны, восходя на эшафот; И к ним – ни лицезреющий народ, Ни жертвы не испытывают злобы. «Мария*, я – ваш друг. Мне очень жаль... Поправьте локон, милая Шарлотта*...» У палача такая же работа, Как у писца, портного и пажа. ...Ты, кто взахлеб рассказывал о счастье, Упреками расстреливал в упор, И ревновал, и сеял смуту ссор, И наслаждался, упиваясь властью; Скажи мне, почему ты так участлив, И так любезен с некоторых пор?.. *Мария Стюарт – казненная королева Шотландии. *Шарлотта Корде – казнена за убийство Марата. ПИСЬМО ИЗ ДЕТСТВА Он просто шутил... и навел пистолет на собаку. Оскалился пьяный товарищ: «А сможешь?


Давай, уж...» – Собака, беги! Здесь четыре шага до оврага. А вслух повторяю: – Ну что же ты... лаешь и лаешь.

Быт добрее: машина, квартира, ремонт… Но тревожит ребёнок, дичится и прячется От детей под кровать, от гостей за трюмо.

Наверное, память, как сеть... Если груз ее тянет, То значит, прорвет, на узлах оставляя полоски... Я крепко запомнила: если не падать на камни, То взрослым не видно твое сотрясение мозга.

Никого этой девочке видеть не хочется. И однажды построив картонный шалаш, Через щель охраняет своё одиночество И бумагой шуршит... и грызёт карандаш.

Они умиляются странно начертанным знакам И первой тоске, извлеченной из новеньких клавиш... А ночью опять с облаков прилетает собака, И я говорю ей: – Ну что же ты... лаешь и лаешь.

ПОСЛЕДНЕЕ ПИСЬМО У нас этим летом, мой Плиний, особенно жарко; По выжженным склонам порой пробивается пламя. Останусь до осени ждать вас на вилле СанМарко, Ведь мне все равно где печалиться, если не с вами...

ОСЕННИЙ СОНЕТ Задира-ветер, шаркая ногою, Дарил округе ароматы лоз, Со звуком ткани, вспоротой о гвоздь, Гранаты щедро трескались от зноя. А день спустя, лупя хвостами слепней, Волы взвалили сочные тюки... И сад поник в предчувствии тоски, Неразличимо схожею с последней... Встревожена внезапностью печали, Я выбирала из стручков фасоль, Гитару перестроила на «соль», Задумалась о слове, что – Вначале... Как джем в тазу, вскипал закат багровый. В конце, наверно, не бывает слова... *** Не кричала…. Сутулясь, подкинула хвороста В изразцовую печь. Дверь закрыла за ним. Но стучало в висках, словно в тамбуре поезда, Где на стыках шалит и вибрирует ритм. И такой монотонною фразой-пророчеством Исписала помятый газетный клочок: «Если ты одинок, полюби одиночество, Возлюби одиночество, кто одинок». А потом, запоздалому и виноватому, Всё простила ему... И в декабрьскую ночь, В непроглядную снежную ночь на десятое, Родила ясноглазую, тихую дочь. И забылось за буднями прошлое начисто.

Мне было видение – огненноглазый Юпитер С ладони сдувал города, словно облако пыли... Поэтому, друг мой, вы очень себя берегите; Юпитер всесилен, мой Плиний, Юпитер всесилен... Когда же вы, Плиний, появитесь в этой долине?.. Здесь всё изменилось: построены новые термы, И ходят, мой Плиний, по склонам полынным павлины, И бисером тают вдали эфемерные фермы. Врастая горбом в небеса, как большая улитка, Ночами чихает Везувий, как будто болея, Но утром улыбчив, и дымки сажая на нитки, Он шлет их к заливу, сюда, и к соседним Помпеям. Когда вечерами туманы прозрачные застят Пастушьи костры, – я мечтаю о вас и о крыльях; И счастлива так, что во всем – обреченность на счастье. Юпитер бессилен, мой Плиний, Юпитер бессилен... ЗИМНЯЯ ПЕСЕНКА За экранами штор – фонари на бетонном столбе. Узнавая пароль, оживает театр теней; Загадаю узор, может, выйдет удача тебе...

191


Загадаю – второй, может, что-нибудь выйдет и мне... Все вопросы сложив, оттолкнув и отдав небесам, Мы разъяты игрой, где на сцене не мы, а зима: Если лист закружил – всё к тому, что появишься сам, Если следом – второй, может статься, приеду сама. Небо – серое сплошь: облака, что тюки на арбе. Увязая в окне, загадаю на дождь и на снег: Если выпадет дождь, может, выпадет что-то тебе, Если выпадет снег, может что-нибудь выпадет мне...

Из его глазниц – готических око́н – Я – как с икон, Смотрю, молясь на небеса и птиц. Блаженны мирно ждущие лозы, Те, чье чело не тронула печать... Блажен, кто может выкрикнуть призыв, И тот, кто может вышептать печаль. А мне таить с рожденья и поднесь Сумбур предчувствий и огонь вины... И всех, кто взглянет на меня с небес, Пугать глазами древней глубины. ДАР

ВОКРУГ СЕЛА...

Просил? Изволь... Из глуби мирозданья Сверкнул огонь и опустился дух... Тебе открылись зрение и слух: Письмо могучих рек и память камня.

Вокруг села – на север и на запад По горным кряжам и болотам топким Тянулся лес, – а на огни и запах Из чащи к избам выходили волки.

Ты думал вечно прятаться в аллеях, Читать на палых листьях и росе... Но пишет дым: «Теперь ты лучше всех, Теперь тебя никто не пожалеет».

Здесь пели песни, пили и скучали, Держали скот, копались в огородах... Никто не знал, куда идут ночами Гружёные районные подводы...

Ещё поймешь, объятый озареньем, Что дар – огонь, бушующий внутри, Что правило огня – Гори! Сгори! Просил? Изволь... Рассмотрено прошенье.

Весной исчезли староста и егерь, Оставив бабам страх и кривотолки; Затем – другие... А в глубоком снеге Катались волки и жирели волки.

Заверено печатью – «одарить». С припиской от руки – «без снисхожденья».

Как сорняки росли худые дети, И каждый осторожно ждал кого-то... Никто не знал откуда на рассвете Ползли назад порожние подводы...

ЖЕНСКИЕ ПАРТИИ

А ПТИЦЫ ТЯНУТ К МОРЮ... А птицы тянут к морю не спеша, Мерцая в небе, словно конфетти... – Какая глубина, – вздохнет вожак И отвернется, вспомнив о пути. А там, на дне, озябшая страна, В её озерах черная вода, В ней ненадолго кончилась война И глухо зреет новая вражда. А в той стране есть город – как бутон горами собран.

192

АННА* у папы были темные радужки мы жили с ним плохо, темно и страшно, потом переехали к нашей бабушке, маминой маме, от папы подальше. мама бивала меня, что я дикая, ленивая, молчаливая, не улыбаюсь, я слушала из спальни, как часы тикали, не выходила до вечера, не вставала, не умывалась. что эти люди хотели от меня такого, когда поговорили, решили – и переименовали.


добро бы еще имя мое было плохое, а то ведь из Лизы – в Аню. зачем они вдруг говорят: ты девочка, ты красавица, нет, ты принцесса – и наряжают в фижмы, стараясь, чтоб вышло пышно. что же они недовольны, что я влюбилась в немецкого этого нарцисса? зачем выбирают мне мужа и спорят, точно я их не слышу? приводят бледного жалкого мальчика, тонкого, как тростинка я бы такого сама без труда уместила в жмене я не хочу не люблю не пойду но они нас женят и целых два года гостят незванно: именины, обеды, крестины, со мной говорят о делах, о бумагах, а мы-то – едва знакомы, одна суета, и скука, и улыбаться надо... чего они, господи боже, хотят, когда выгоняют нас всех из дома, новорожденную крошку мою в спешке роняют на пол, ну хорошо, мы уехали, все, нас нету. они увезли с собой моего пятилетнего сына разделили меня с любимой. и кажется – так, для смеха, пишут мне разные гадости в письмах буковками косыми мы то и дело едем или дворами стоим чужими мне даже радостно стало рожать каждый год – все же дети очень скучаю по старшему, Катя растет глухая, но Лиза и Петя здоровы, Алеша тоже толкается как двужильный я пятые роды не вынесу, это без лекаря ясно. Господи боже, храни моих деток. Юлю мою не остави. веселую, легкую, шуструю Юлю мою – ей теперь белое с красным ткать полотно и шить двадцать лет, будто швея простая. Нам в нашей жизни хватило сполна и любви, и счастья. Господи, славься.

*** дома тепло в вологде холодно я не поеду мало ли где взлетные полосы легкое небо от спиртовой яростной крепости рябь и помехи мало ли кто делает глупости что ж теперь ехать надо же как тают кораблики в реках апрельских не торопись шаг приноравливать к ветренной речи мало ль клялись нежностью хрупкостью именем милым надо же как веточка хрустнула переломилась *** ехать осталось четыре часа сна ни в одном глазу миленький миленький на весах сладкая вата в тазу пончики на меду весна в девятом году миленький кружится голова перевелись слова выстрелы в пустоту вот и закончились чудеса вот и рассыпались голоса во поле. во саду. *** какой сегодня день должно быть воскресенье последний раз я слышала тебя во вторник был безветренный осенний прекрасный час за первым ноября мы улыбались весело и нежно не пел петух и голос не дрожал еще ничто не появилось между и сладкий день объятий не разжал а только поцелуй меня осталось и только спрячь меня куда-нибудь скорей и та же долгая блаженная усталость и медленное пение дверей пожалуй да сегодня воскресенье пять раз стемнело начерно со дня когда последний надо же последний я все глаголы действия тебя

* Анна Леопольдовна, русская царица (1718-46)

193


ТЁ-ТЁ-САН. ЖЕНСКИЕ ПАРТИИ 1. местные боги ленивые боги древние боги ревнивые боги как он уехал ни дня не проходит чтобы без слез а уже три года денег у нас на мешок гороха был ей жених обивал пороги выгнала мол не хочу другого плачет и плачет и так три года сядет в своем иноземном кресле перед окошком сидит ни с места море драконюю кожу морщит жалко ее а помочь не можешь

Большой сюрприз для нас, видит Бог, Но мы готовы забрать ребенка. От слез бывает переполох, А после страшная головоломка. Нет, не то. Тише, не надо, не плачь, молчи. (Господи, как в этом доме душно). Слушай, ну мы же не палачи. Муж полагает, так будет лучше. Там из таких же морских глубин Небо возносится голубое. Я обещаю его любить. Я обещаю любить обоих.

старые боги глухие боги толстые боги дремотные боги новый-то бог у нее помоложе но далеко и не слышит тоже

4 Пока апрельская река Захватывает город, Ты держишь край воротника, Оберегая горло.

да и молюсь я тайком ночами если застукает то серчает как же ты смеешь ведь он обещал мне толку никто еще не возвращался

Из черных сумерек сырых Плывешь в тепло цветное, И звонкий итальянский стих Сентиментальней вдвое.

2. ты вернешься на рассвете солнце будет петь над морем я замечу твой корабль раньше пушек и собак

Глухой подледный зимний сон Залечиваешь сказкой, Где безголосый Пинкертон И Баттерфляй прекрасна.

ты вернешься в птичье время ждет тебя малыш прекрасный синеглазый и кудрявый и послушный и смешной ты вернешься потому что обещал что ты вернешься и малиновки в ту пору соберутся гнезда вить но уже три раза вили здесь у нас – три раза вили может за бескрайнем морем реже весны меньше птиц 3. О, дорогая, не нужно слез! Там точно так же восходит солнце. Я очень рада, что муж привез Меня за собой. Да, его отцовство

194

*** И вот теперь, пока еще апрель, Такой простой, такой бесцеремонный, И откровенный, и прямолинейный, На двадцать лет за зиму постарев, Ты крутишь в пальцах провод телефонный, На переломах жильных пульс лелея. Пульс бьется – это кто-нибудь звонит (Пока апрель химер и обещаний). Ты спрашиваешь у прожилок: «Кто там?» – И отвечаешь вместо них: «Свои,» – И отпускаешь провод, облегчая Течение заряженного сока. Теперь, сейчас, когда уже апрель, Такой отчаянный, такой бесстыжий, Такой бесспорный – снова ничего Не рухнет, не случится – все après, И все – déjà. И небосвод недвижен, Как дверь забытой мертвой щитовой.


*** Ни о чем не думай, пиши во тьму, Все равно она все поглотит. Если будет страшно – дождись весну И умри на ее излете: Поглядишь на солнечную возню, На салатовый гомон бодрый. Но зимы не бойся – тебя возьмут Хоронить при любой погоде. *** Нам храмовых звонов не слышно, До храма неделя пути, И мы нелюдимые слишком, И слишком отвыкли, поди. Здесь ягель и снег по сезону, И скалы, и корни по ним, И ягоды в мареве сонном, И мы неразлучно-одни. Шуршит перед сном и взбивает Гнездо пуховое нырок. Мы наскоро перебираем Цветных сыроежек ведро, На сколах эмалевой миски Теряется блик золотой, Осеннее солнце садится Куриной слепой слепотой. Мы чужды тоске человечьей, Нам страсти неведом огонь, Лишь нервные губы овечьи Целуют большую ладонь. Наверно, я стала седая. Наверно, я зря суечусь. И нам, предположим, хватает Размеренных родственных чувств. А к вечеру стихнет и ветер, И хромовый блеск на воде, Ты вытащишь тощие сети С безропотной рыбой на дне И станешь гадать о погоде, Следя, как одна, в темноте, Луна удивленная ходит В несбывшейся ветхой фате.

ГЕОГРАФИЯ ЛУНА-ПАРК Блистает ночь чернее гуталина, Вникая в жизнь людскую глубоко. Луна ленивая путана, Мессалина, Раздвинув ноги между облаков,

Ждёт гостя жадного до низкого веселья, С карманом полным самых звонких звёзд. Что серебро? Что золото? Спасенья Не будет от любви идущей в рост. Уже бесстыдно электричество свербит В глазах сощуренных рабочего предместья. Планеты обрываются с орбит, Как, с треском, опадающие листья. И мчится ярким кругом карусель, Воздушной ваты вкус, до рвоты, сладок. Санкт-Петербург, Берлин, Париж, Марсель! Но память сохранит, лишь скрип лошадок И серость утра, и озноб похмелья, Неловкость за безумные слова. А нынче, блещет ночь, кружится голова, От безрассудного веселья. ПАСХА Галатея-змея – оперенье её ледяное Всё прозрачней и тоньше в байкальских лесах и горах, А морозный ваятель-воитель принял имя Изгоя И бежит за арктический круг исповедовать страх. Расписав синевой потолочные своды Сибири, Козопас Серафим разбудил золотую орду И вдохнул кислород в бледный мертвенный рот самофири* Баргузинского моря, недвижного в мраморном льду. Так испей со мной чашу, Весна, ко всеобщему благу. За моё пробуждение светлое к новым летам! За воскресную пасху всеславную, сладкую влагу Разливают хмельные ручьи на веселее нам. *Самофирь (старорусское) – драг. камень синего цвета: голубой сапфир или яхонт, синий рубин

ТУНГХУ* В декабре, когда в небе зарубцуются шрамы гусиных стай И возьмется дорога настом, а реки скрипучим льдом, Прогрызает облога-память, как жестокий зверь-горностай, В разболевшемся сердце, насквозь, путьдорогу в далёкий дом. Где наследство джурджени гордых – империи золотой, Куропатки, да лисьи тропы бесконечных

195


таёжных вех? Что осталось ещё потомству в праотеческой кладовой? Ведь, и соболь теперь дешевле стал, чем импортный рыбий мех. Енисей пройдёшь, и до самого-самого устья реки Амур – Бесконечные земли предков. Мой весёлый не злой народ Добывает оленье мясо, соболей, а из мягких шкур, До сих пор, драгоценные шапки и шубы шьёт. Но киданей даров смертельных, не сочтёшь на пути эвен**, Нефтяной ядовитый привкус у чужих дружелюбных слов. Забирают тайгу и души, лень и спирт отдают взамен. А потом, не жалея гонят, как бродячих бесхозных псов. Вот и я, словно брошенный кем доживать у чужих столбов, Пустобрёх с берегов холодных несговорчивого Угрюма, На Большую Луну, с тоскою вспоминаю свой прежний кров – Голоса дорогие и тени, и запах родного чума. * Северные варвары (тат.) **самоназвание тунгусов

РУНО Вот корабль, на котором везли золотое руно Легендарные рыцари богопрестольной Эллады, Кипарисовый борт проломив, распоров о препятствия дно, Опустился на вечные веки в морские прохлады. И не спасся ни кто, и не выжили витязи те – Воевавшие счастье для греков в колхидской чужбине. О, величие дерзких, в кристальной своей простоте! О, стяжатели славы, в своей неуёмной гордыне! Но мечта, – та, что дула ветрами в соленую ткань Парусов корабельных, застиранных солнцем и морем, Словно дар посейдоновый и покаянная дань, Долетела до Пелопоннеса поэмой героям. В каждом глиняном доме крестьянском, где ткут полотно, В каждом царском покое, где пир и война

196

правят миром, К нескончаемым подвигам странствий взывает руно, И прекрасную пищу дарует аэдам и лирам. БРУТАЛЬНОЕ Итак, сынок, ты стал героем дня! Рабы, в сенате пол, уже отмыли. Отплакала и разошлась родня. И тот, кто был убит, лежит в могиле. Мой друг, мой брат, Мой добрый верный Брут Добыл свободу искрой из метала. Тебя ли боги призовут на суд Или того, кого теперь не стало? Решать не нам, но не стереть уже Свершившегося с рук цареубийцы. След истины отыщут Олимпийцы В пятне засохшей крови на ноже. *** Хрустят на ветках почки, словно хрящик Ломает с аппетитом крепкий зуб. Вот вам и почта, ваш почтовый ящик Наполнит долгожданный майский зуд. Хмельное пиво выплеснет из кружки, Уже не помещаясь в сутках, день. Пройдет мигрень. Сломав зимы ловушки И отстегнув страховочный ремень, Я кинусь в это голубое пламя, В едва зеленый фейерверк тепла. Я дирижаблем проплыву над вами, Взорвусь внезапно и сгорю дотла. *** И.Палий

Меркурий расплетёт сандалии, На небе солнца апельсин. Тепло сегодня, как в Италии, В державе северных осин. Предсердье как гармошка глупая Сжимает старые меха. Идет весна по лужам хлюпая, С души слетает шелуха. Скажи: Прощай, берлога-логово! Сибирь, калигулы надев, В страну тельца единорогова Готова совершить набег. Вращай смелее бог языческий Планету как воздушный шар. Вари весна ликёр лирический, Кипи зеленый самовар.


ПОЙ, СНЕГИРЬ Пой снегирь, краснощекий ангел простуд Плач о времени чистом и ледяном. Вновь Сибирь повели на неправый суд, И голодное солнце марта разрушает твой белый дом. Возвращается с юга теплолюбивый сброд. Голова от погоды пошла на десятый круг. Нынче, рано леший спрятал свой сноуборд – Неужели, снег не выпадет поутру? Эх, не верю я в эту вечную чехарду. Всё обман ежегодный, туман, да детская ерунда. И опять впадаю в неведомую хандру, Не смотря на прожитые года. Но что-то, все-таки есть в торжестве тепла, Не считая кошачьего воя и треска крыш. Хорошо бы, конечно, чтоб вечно метель мела, Чтобы печка гудела, а в норке пищала мышь. А как подумать лучше, то вспомнится прошлый год. И соседская девушка во дворе – В сарафане лёгком, и песни весь день поёт. И куда приятней, чем мышка пищит в норе. БОГИ СЕВЕРА наши боги приходят стремительным шагом по горным отрогам по стылым оврагам по тайге по Витиму-реке палым дымом как вернувшийся вплавь подо льдом невредимым друг-сосед каждой осенью поздней наши боги глядят через стужу на звезды надувая подушками толстые щеки выпуская туман наши страшные боги леденят приискателей жадных до денег и из тысячи гулких ледовых ступенек строят лестницу к солнцу – коровьему богу чтоб его обрядить в погребальную тогу и на вечную ночь сонный вымерзший Север властью лютой обречь чтобы день сделав серым круглосуточно в звездном барахтаться свете наши древние боги – жестокие дети АЗИЯ Выдохнет пряную музыку любисток, Жимолость пахнет грозой и попутным ветром. Летом не обвенчаются запад и дальний восток, Но непременно примерят осеннее ретро. Чио, в кабуки, – тень пролетевших птиц,

Лень запотевших стаканов с густым вином. Сколько, еще встречать европейских лиц В августе жарком, сонном и проливном? Мне уходить на память, как по волнам Тихого океана, иную лелея речь. Бедная бледная Азия снилась нам, Сладкая как мальвазия наших встреч. Буду надеяться, в будущие года, На огороде дачном или в чужом саду, С этой беззвучною музыкой совладать, Если найду её там и с ума не сойду. ФРИДА изваянная изо льда служительница замка Кафки где тел космических слюда блистает искрами на кальке ночной Европы и хранит вдовец ларец полупрозрачный в котором смех твой прежний скрыт под мрачным покрывалом брачным барочной вычурной резьбой покрыты стены в башнях ветер играет в салочки с тобой а в тёмных залах бродит Вертер не находя спасенья и своей любви следа не видит куда бы мысли не вели он никогда на свет не выйдет и льды снегурочка и сны космические не излечит то безразличны то грустны твои нордические речи непроходимый лабиринт старинный слог карпатский замок и млечный путь в глазах рябит бездушных мраморных русалок КРАТКО, О ПРИРОДЕ БУРЯТСКОЙ ПОЭЗИИ А. Перенову

I. В Улан-удэ, где из любого худого пегаса, Не задумываясь, сделают горячие бурятские позы, Проживает очень древняя поэтическая раса, Не признающая скучной и серой промозглой прозы. Нет, не подумай чего – специально, буряты поэм не пишут. Они живут и говорят по-бурятски – одними стихами С тем, кто диктует им легкие рифмы с небесной крыши. И, значительно реже и скупо, делятся этим

197


с нами. С другими, кто не рожден, как они, из околоплодных вод Байкала – Людьми, сохранившими память о многочисленных предках. С теми, кто никогда не поймет значенья бараньего сала, Для возникновения вдохновенья в нейронах и прочих клетках.

ВЕРЕТЕНО И ГОНГ *** Мало воздуха, в лёгких листья. Искушение – замолчать. Разметать бы, шагнуть и скрыться…

II. Лишь тот, кто с ними, за ужином, пил святое степное вино тарасун (по-нашему, это яство зовется – забродивший коровий обрат), Будет, для пожилой и замужней бурятки, как нареченный сын. Деве, возможно, – законным мужем, а остальной орде – кисло-молочный брат.

Красной лампой в лицо – их лица Исступлённые. Невзначай Тает сахарный календарь – Антипод безвоздушных камер. Йодом пахнет карманный камень С моря прошлого, камень-жар. Кислота разъедает ткани, А изнанка – огонь и танец, Ядовитые пятна – память…

*** Жизнь отвратительна, как русское вино – Бесцветная и горькая забава. Спасаем душу им. Но, все равно, Трезвеем, и безмолвствуем лукаво. Когда б нам быть свободней южных птах, Обживших крыши северных селений. И с песнею веселой на устах Летать, не разбирая направлений. Покуда их, предвечности, ведет Природный компас, через все пространства Они счастливый своей вершат полет. С прекрасной легкостью слепого постоянства Души и мысли неземных существ. Внимают, только Богу и погоде. И легкость птичья к перемене мест, Укором служит нашей несвободе.

Тонкий ветер молчит о смерти. Абсолютно фальшив, не верьте! Белокаменно на душе. А внутри – золотится дворик, Книгочей и фотограф спорят: Если тени погаснут вскоре, Разве стоит писать портрет? Каждый миг ослепляет вспышка, А модель из пожара вышла –

*** Хлопочи, заговаривай тесто И с брусникой пеки пироги. Только, чувствам своим, из протеста Пред женской природой, не лги! Не томи суетой постояльца – Проходимца сквозь тонкую грань, Между тем, кто захочет остаться И другим, уходящим за край Обитаемой, но беспощадной, Бесконечной, но тесной земли. Стань ему колыбелью прощальной И любви безответной внемли. Воскреси неутраченной частью Материнства несмелый порыв. Приоткройся случайному счастью, Про запреты и гордость забыв.

198

И над городом в пряном смоге Заблудилась среди морей. Корабли. Паруса из криков Оплывающих берегов. Лепетание волн и рифов. Льётся воск необжитых слов, Если тронуть дыханьем остров. Корабли… или только остов… Ценный камень под воду тянет. Изменяют страницы рук, Их листают: за взмахом – круг. Мало воздуха. В лёгких – листья… Успокоиться и читать. День засвечен и будет длиться Ровным выдохом постраничным Еле-еле… Команда «встать!» Целый двор в объективе замер. Ассиметрия: дождь и пламя. БУХТА РИКС 1 Заворачиваясь в листву, поседелую от дождя, шепчет горлица: я живу, даже если дышать нельзя. Крепнет ветер – жасминовый чай. Птицы мёртвые на плечах у вождя араваки.


Море с горлицей спорит-ссорится… 2 Выгорают слова, как волосы под линзой солнечной. Море смывает с гор лица онемелых людей, птиц ли. И уносит пассат листья, и глоток за глотком длится гибель твоя. Остра спица в колесе… 3 Слышишь, катится по камням колесница: не хранят тебя, не хранят, но снится – шепчет горлица: «я живу!» Наяву скажи, наяву… 4 Наяву только линзы хрупки, как птенцы, как слова-скорлупки. Всё – видение маяка, бездна радостна и близка. Крутит-кружится без лица шёпот-вдох, море-горлица… ЛАБИРИНТ Пока твой дом – двенадцать кладовых и соловьиный сад не рассекречен, но подберут ключи к непрошенным замкам. Луч режет сливу пополам, и птичья кость летит в гнездо, заброшенное синим богом. А смерти нет – она была, где море – кислота и сера. Шипит раствор. Наступишь – ядовит. Кто босиком – хитёр и беззащитен. Не доверяй рубцам на глянце языка. Ты рубишь выход на песке, и всё больней искать слова для новых шёпотов и песен. А смерти нет – она была, там слово отпирает двери. Ломают ключ – отчаянно и зло. По коридорам – эхо превращений. На площадных огнях пульсирует глинтвейн.

Твой дом – на локте родника, где город в стайках соловьиных похож на каплю паука, бегущую по ветке сливы. КЛЕТКА Дорожной сумки пепельное дно. Из пепла – если Феникс, то не птица. Фольга и титры зеркала, кино – про детский сквер, где брат с сестрой под снег хоронят попугая в фольге от шоколада «Гулливер». Зелёных крыльев зимняя трава качает нас, как дверца без засова. Великий мир за прутьями – светло, и встречный ропот: кто вы… кто вы? кто вы?! Мы лжём, грубим, играем льдом. Темнеет медленно и снежно. Наш космос разлинован, но любим. Второе солнце плавит города, и Феникс – красным мелом на асфальте. Вчерашний день – седой, как шоколад, забытый в неподъёмном рюкзаке. На выбор – дом, и бьётся ключ в руке. Мы лжём, грубим, играем... Вместо клетки – порочный лёд и космос в зеркалах. ИНИЦИАЦИЯ Словно в бережной Франции – окна в каштановый двор распахнуло грозой, обернулся прохожий на имя. В меднооком пространстве над миром скользит метеор – бессловесный изгой всей чернильной доутренней стыни. Горечь солнечных пятен на птичьем его языке. Сфера катится именем, падает в клавиши дня, и незрячий слуга проливает чернила на ноты. Фуга первого ливня, и нет – ни его, ни меня в ритуальных кругах отражений размытого фото. Я с героями пьесы один на один.

199


Мой двойник забывает ключи от времён в пиджаке, и садится в такси на углу Лафайет и д’Антин. БУМАЖНЫЙ ГОЛУБЬ Памяти Кати Силиной… Бумажный голубь в пепельнице горит. В голубе королёк, а в корольке – колибри. Сердце его – подстрочник, капельный алфавит. Жаль, саундтрек проигран. Экран царапай – вдруг, да и надорвёшь скользкую высоту… С той стороны – помехи. Вздор сквозняка, и пульса карликовая ложь вместо огня и смеха. Гримасы детства, тлеющее: «держись…» Сорванный перелёт – по адресам на выбор. Видишь ли, это жертва – лёгкая, словно жизнь. Снежного неба титры. Выше – на синей кухне, в сумерках городских, от сквозняков немея, карлик с лицом убийцы складывает листки… – Ровно ли? – Как посмеет! СВИТОК Коверкая язык как нотную тетрадь, как белую змею с монетными глазами, уходит человек – главу не дописать. Сворачивает лист, a свиток руки жалит! Уходит, но за ним – по свету серый след. Мерцает колея падения и скорби. Два берега реки, и между ними – смерть

200

на лезвии моста вздохнула снежной коброй. Мелодия ли, свист высокий за спиной… Сольфеджио – живым, для прочих – силуэты. Пульсирует родник под кожей ледяной, а профиль твой уже чеканят на монетах. КОЦИТ 1 Озеро – полное леса и дня. Ведром зачерпнуть лицо – и бьётся подлещиком профиль, храня все жизни. Кольцо в кольцо – расходятся радужки множества глаз – вращается колесо. – Как ты живёшь, непростивший себя, в омуте каждого нового сердца? Солнце терзает озёрную рябь: – я заживаю взлетающим стерхом. Лодка рыбацкая. Сонный улов. Разинуты злые рты – сверкая стареют от вспоротых слов, червивы – чисты – пусты! И только курлычут в волнистой горсти лишённые высоты. 2 В Аду так ветрено, и вместо солнца – гонг! Считает метроном шаги и пересказы. Веретено песка озвучивает фон. В коросте озеро – бездонно и безглазо. Пустыня медная – начищенный динар.


Барханы нитями свиваются во вьюгу. Ни дня без истины, что слушать – это дар, и повторять скольжение по кругу. 3 Над озером – следы, монеты, перепевы… И целый мир слагает имена живой воды. Глоток – с ударом первым. Как холодно струне веретена! UROBOROS Наш поезд опутает шар. Пассажиры скупают газеты. Ад будет похож на вагон с перебитыми стёклами лиц, а снаружи зима… Вопрошает растерянно: где ты? И прощает подряд засыпающих между страниц. Снег – чёрствая булка в руке. Разломил – плесневелое лето. Змей-время, читающий сны, отлетает – держи, не держи. Синегубая тьма – континенты остались без света. Полнолуние дня принимает последнюю жизнь. Мой символ – планета Сатурн. Контролёр возвращает билеты. На ощупь срывает стоп-кран проводница в плацкартной слюде. Остановочный пункт – безупречный космический слепок незнакомых теперь, одиноких… как будто людей. Наш поезд опутает шар. Пассажиры, газеты… Забрезжит над айсбергом вешних морщин восковая на пробу заря. Никогда не вернусь – говорил я соседу-невежде. И вернул себя – прежнего, мельнице января.

ОЧНЁШЬСЯ СНА ВНУТРИ ДОЖДЬ Скользящий шелест. На траве улитка рогатая, и смотрит, как живая; и нежно улыбается поэту, который растворяется в тумане. Овал оврага. Дождь в кустах зелёных так горько плачет... Что за туманом? – Башенные шеи, встревоженные голоса и всхлипы вдоль раковин морских ушей, а также пылящиеся гипсовые руки, усеявшие побережье... Выше – лицо луны – сквозь пелену и пену – скривилось над большими валунами холодных волн… Прозрачный воздух льётся на лоб скалы. Пан в лиственном дурмане следит за нимфой; мощные колени дрожат от напряжения... – Что дальше? – Тростник развязки в нимбе серых капель. Скользящий шелест. Заспанные нивы лежат, прогнувшись, словно половицы, под влажными подошвами... В тумане петух и ангел падают с насеста. Брюзжит и брезжит. *** не было ничего, только падала в речку птица стиснув в когтях пылающую икону только паркет в комнате пах мастикой и окно, страдавшее глаукомой выходило в сад, чьи размытые очертанья обступали тебя со всех четырёх сторон, и тени косые, лёжа в траве, читали книгу Небес в пятнах закатной крови там на третьей странице ангельские печати а на сорок второй – перечень младших духов их не надо звать, они уже за плечами плавно перетекающие друг в друга... а в иной реальности, в то же время на мокром асфальте, в эмбриональной позе твой двойник кончался под вой сирены было очень больно, а главное, было поздно но за всею болью, за всей пустотой и ложью за любой из их мыслимых комбинаций чей-то голос глухой тебе говорил: идём же и ты шёл за ним, потому что устал бояться

201


*** По закатному небу бредут кучевые волы. Сядешь с Гофманом кофе... остыл. И внутри холодает, точно скрипка рыдает и снег засыпает стволы, вертит синей башкою и сам на ветвях засыпает. Так, наверно, и надо, чтоб холодно, сумрачно чтоб; чтоб трамвай за окошком, чей номер тройная шестёрка. И поди разбери – кони блед или кони в пальто входят в заднюю дверь, прижимаются мордами к стёклам. Вспомнишь детские страхи – приснятся горбун и палач, кафедральные выси, оскаленный кучер на козлах... А скрипач всё лабает и брошенный Танечкой мяч всё скользит и не тонет, настолько Фонтанка промёрзла. *** видишь, скачет всадник; то панцирь на нём, то плащ и чужая речь обвивает его как плющ это Дьявол шепчет: твой господин – палач дама сердца – шлюха, раб замышляет путч... это Бог внушает: так, мол, друг, да не так и потом, могло быть и хуже, нет? и рисует в воздухе катафалк для наглядности, и выключает свет всех семи небес, и слова Его точно нож под лопаткою, и рудимент крыла вызывает смех у ангелов верхних лож и по их щекам течёт вместо слёз смола и уже не важно – снег ли за ворот, град чьи костры пылают за ледяной рекой... ничего не надо, ибо что рай, что ад по большому счёту разницы никакой ибо ты и есть тот всадник, и шёпот, и нож и тень скачущего кентавра в зрачке твоём и там, где святое место всего пустей (что бы ни говорили тебе о нём) только чёрный аспид сворачивается в клубок да висят распятые на столбах... – что, жутко? – спрашивает Лукавый – шутка! – хохочет Бог и не разберёшь, кто из них держит банк СТАРИК схоронил трёх жён теперь уже не ходок делит квартиру с призраками и кошкой

202

и соседи слева зовут его «кабысдох» а соседи справа «зомби» и «старикашкой» призраки оживляются по ночам щёлкают пальцами пахнут тоской и потом а потом наступает утро и огненная печать заверяет действительность или что там он поднимает к небу слезящиеся глаза и немедленно забывает зачем их поднял у него на щеке зелёная стрекоза а на подбородке вчерашний полдник он вышел за хлебом упал на газон и спит и снится ему как у окна в гостиной пыльное кресло качается и скрипит покрываясь сизою паутиной *** Бывает так: очнёшься сна внутри и разглядываешь женщину в витрине, соображая – что же в ней не то... Перебегаешь улицу на красный, и взвинченные люди новой расы кричат из навороченных авто такое, что включив автоответчик, ныряешь в арку. Наступает вечер. Толпятся во дворе снеговики. Таджик в ушанке ржавою киркою пронзает ветер... В голове – Киркоров разборчивому вкусу вопреки. Второй подъезд. Этаж, допустим, пятый. На грязных стенах фаллосы и пятна. По лестнице взлетаешь, невесом. Моргнёт и лопнет лампочка кривая... Здесь наконец-то спящий открывает глаза, но это тоже только сон. БУРЫЕ КРОВЛИ нет, не мигрень, но подай карандашик ментоловый О. Мандельштам

Здравствуй, Паллада. – Паллада глядит в небеса. А над Элладой не то чтобы клин поднялся – пара трирем, паутиной обвитые мачты. Осень, наверно. Триремы летят на юга. Греки в таверне плечами пожмут: на фига? Бурые кровли. И солнце краснее команча.


Кто там южнее? Вандалы? Вандалов давно выгнали в шею преемники греков. Окно утром откроешь – гостиничный номер проветрить, холодно станет и видишь не Музу, а zoom площади старой, текущую сверху лазурь, бурые кровли и чернорабочих на верфи.

там сидит у камина изысканный враг и листает Легенду о Тиле

Бурые кровли. И по барабану, my dear, мне – сколько крови впитает парадный мундир лорда Итаки, покуда весёлые свиньи розы Цирцеи бессмысленно топчут, и день мёрзнет в прицеле, где демоны ищут свой дем; кроме Сократа, никто не общается с ними.

бутафорское небо окрасят огни и на самой его верхотуре на астральной дуэли сойдутся они голливудские звёзды в натуре

Бурые кровли. И вдруг налетает снежок. Выйдет из комы какой-нибудь местный божок, слезет с Олимпа – под горкою рыщут якуты. Юг или север – куда бы тебя ни несло – тень Одиссея услужливо держит весло... Нет, не мигрень, но добавь-ка, Ксантиппа, цикуты. *** я запомнил, как будто заполнил крестословицу в книге Судьбы: звон стекла у соседей запойных жестяные покатые лбы мокрый снег и желтушный Икарус ветер с моря, дома-корабли кумачовый лоснящийся парус юбилейные луны-рубли Новый Год отмечали у Верки Боб – фарцовщик, а Вадик – стукач... тополя на апрельской примерке электрички из школьных задач что бегут заколдованным кругом к точке A или, может быть, C постепенно сближаясь друг с другом неизменно сшибаясь в конце КИНО он вонзает иголку в фигурку врага усмехается собственным мыслям за окошком – река и её берега точно женские груди, обвисли а над этой рекою парит особняк островерхий, в готическом стиле

погоди, не нуди – и увидишь кино: колдовская отслужена месса завещанья составлены, всё решено и назначены время и место

ПРИХОДИ НА МЕНЯ ПОСМОТРЕТЬ КОШКА ШРЕДИНГЕРА Доктор Шредингер, Ваша кошка еще жива. Написала бестселлер, прекрасно играет в покер (На каре из тузов ей всегда выпадает джокер), Раздает интервью, в интернете ведет журнал, И, сказать по секрету, весьма популярный блоггер. Ящик – форма Вселенной, какой ее создал Бог. Геометрия рая: шесть граней и ребра-балки, По периметру – вышки, забор, КПП, мигалки. Иногда вспоминается кресло, камин, клубок, И его почему-то бывает ужасно жалко. Доктор Шредингер, Ваша кошка не видит снов, Бережет свою смерть в портсигаре из бычьей кожи, Не мечтает однажды создателю дать по роже, Хочет странного – редко, но чаще всего весной. Любит сладкое. Впрочем, несладкое любит тоже. Вероятности пляшут канкан на подмостках стен, Мироздание нежится в узких зрачках кошачьих. Ваша кошка, герр Шредингер, терпит невольный плен И не плачет. Представьте себе, никогда не плачет.

203


INSECTA Она утверждает, что раньше могла летать. Наверное, врет. А если не врет – тем хуже. Ячейка квартиры: санузел, плита, кровать, За стенкой соседка, ворча, доедает мужа. Им в такт телевизор хрипит, выдыхая гимн: «Сплотимся... во имя... на благо родной отчизны...» Она разгоняет ладонью табачный дым. Февраль не кончается добрую четверть жизни, Скелет батареи утратил былой нагрев, Немытые стекла в секрете хранят погоду. Напротив подъезда живет муравьиный лев – Он ест должников, что не платят за свет и воду. Тягучие сны заменяют собой смолу, Где плавятся странные запахи, звуки, люди... И ангел небесный ее подает к столу Нездешнего бога на самом красивом блюде. СЕРЕДИНА ЛЕТА ...А бывает: сойдешь с ума и шепнешь «спасибо». Скука, пыль и жара. Хеврон. Середина лета. Можно вешать белье – закончились дни хамсина, Можно пить на веранде чай, заедать щербетом. Садик маленький, Сара особенно любит розы. В Балаклаве росли не такие, но запах, запах! На качалке – потертый том диссидентской прозы (Современную прозу Абрам не выносит на дух). – Что-то Айзек давно не пишет, – вздыхает Сара. – Неужели так трудно – для матери пару строчек? Я в последнее время себя ощущаю старой, Мне бы внуков дождаться, да вот не спешит сыночек. Как вернется – скажу ему. Кстати, соседка Варда Забегает частенько, на фото глядит украдкой. Поженились бы. Айзек тогда не уедет, правда? Только черная рамочка смотрится как-то гадко.

204

Улыбается Сара. Над садом витает вечер. Отвернувшись привычно, Абрам вытирает слезы. Тридцать лет – а как будто вчера... и ничуть не легче. На Голанских высотах безумствуют розы, розы... ПРИСТАНЬ СОРОКА ШОССЕ Столица – пристань сорока шоссе. Сюда приходит каждый одиссей И учит по ускоренной программе Язык – неглинный, трубный, моховой; Брусчатка облаков над головой Пружинит под тяжелыми шагами: Архангелов почетный караул Москву по кромке МКАДа обогнул. Бог перекрестков, сидя на Тверской, Орудует в наперстки день-деньской И шарик солнца под Манежной прячет, А ты плывешь, пятак зажав в руке. Ручей Варварки вынесет к реке Трамвайчик и косяк машин в придачу – Сквозь грязь и хлябь просоленной зимы В неистребимый запах шаурмы. Смеется март, гуляка и ходок… Эй, одиссей, купи себе хот-дог И полвесны московского разлива. В Гребном канале проступает Тибр, Над Пушкинской вспухает Палатин, Мимоза превращается в оливу, И варвары, как и пристало им, По камешку разносят Третий Рим. Нетороплив столичный рагнарек. Ты, одиссей, ступай себе в ларек, А лучше возвращайся на Итаку. Не тронь времен ослабленную связь. Твоя война еще не началась, А там, глядишь, и Троя сменит власть, И пенелопам не придется плакать. *** На семи ветрах, на облаке, на отшибе Есть тесовый рай под каменными крестами. В том раю живут железные птицерыбы – Голубые очи, когти дамасской стали. Птицерыбы смотрят с дерева-иггдрасиля, Что цветет как верба, хоть по рожденью – ясень, Человечью душу в небо уносят силой, А потом кладут к себе в золотые ясли,


И поют ей рыбьи песни о льдах и скалах, И читают птичьи притчи высоким слогом… Обомнут, растянут, вылепят по лекалу – И уронят вниз уже не душой, а богом.

Не перейти оседлости черту. Капустницам завидуя исконно, Жуем глаголы, хрусткие во рту, У пойменного луга на ладони.

Но не тем, с заглавной буквы (не будем всуе), А – попроще, смертным, маленьким, бестолковым, Чтобы слепо трепыхался в земном сосуде, Птицерыбье сердце ранил каленым словом,

И дольше жизни тянется строка, И, кажется, за точкой эпилога Нам громыхнут раскаты языка До срока расстреноженного бога.

Горевал и плакал, грезил о небывалом, Порывался сбросить призрачные оковы... Птицерыбы смотрят ласково и устало На мальков Творца – бескрылых, бесплавниковых.

*** Приходи на меня посмотреть, подержи меня за руку, Тронь губами висок, не задев пулевое отверстие. Я наутро крысиной тропой эмигрирую за реку И не знаю, как долго продлится мое путешествие.

*** Говоришь «халва», повторяешь «халва-халва», Маслянистым зноем сочатся во рту слова, Караван-верблюд бредет по арык-реке, Бухара и Хива тают на языке. Ойли-вэйли, брат Ташкент, побратим Багдад, Золотая жажда, пламенная орда, Минарет уколет небо в седой висок, Кровь черным-черна закапает на песок. На крови взойдут дворцы, прорастет трава, Зацветет миндаль, закружится голова, Лишь на грани слуха – шепот: «Уйди, уйди... « То звезда Полынь горит у меня в груди. Голубая смерть, вспоровшая горло сталь – Се грядет конец, молись и считай до ста, Но, пока еще лоснятся барханьи спины, Разжигай кальян, в стакан наливай шербет И садись смотреть, как мелко дрожит хребет Иудейских гор в подвздошье у Палестины. КОБЫЛКИ О.М.

Сорок третий. Сочельник. Холеная Вена простужена. Ты опять без шарфа и перчаток — ну, прямо как маленький. Крестный сгинул в Дахау. Помянем сегодня за ужином? Мой Щелкунчик на фронте — пошли ему, Господи, валенки. А мышиный король ворожит в марципановом логове, Стаи серых мундиров бросая в кровавое месиво. Боги, яду мне, яду! — и небо взрывается оловом, Лоскутами шинелей, бинтами и горькими песнями. Помнишь, раньше все было так просто, волшебно и правильно? Детство кончилось. Сказка рассыпалась крошками рыжими. Я найду Крысолова из славного города Гаммельна И вернусь, обещаю! Ты только, пожалуйста, выживи...

Помятый стих, как ягоды в горсти, Чуть недоспел, но истекает соком. Над головой дамоклово блестит Фонарное фасеточное око, Расцвечивая мир на полубред И полувечность в слюдяных прожилках, Где мы с тобой — кобылки в янтаре, Зеленые трескучие кобылки.

205


*** У неё внутри звенят золотые гаечки, гомонят бубенчики, шепчутся шестерёнки. К девяти утра в палату приходит нянечка, начинает мыть полы и менять пелёнки. Из-за двери тянет хлоркой, тоской и плесенью; надо ждать, глотать лекарства, считать тик-таки. А настанет вечер – спустится с неба лесенка, и по ней поскачут львы, козероги, раки. Дили-динь-динь-дон – ступеньки поют под лапами, голубой телёнок тычется влажным носом... А врачи кололи руки, светили лампами, подарили куклу (у куклы такие косы, как у мамы), врали: мамочка стала ангелом и теперь живёт на самой пушистой тучке. А она на всякий случай кивала – мало ли? – и смеялась: трудно, что ли, соврать получше? В циферблате солнца зреют минуты-семечки. Бубенцы в груди лишились последних звуков. Часовщик, кряхтя, встает со своей скамеечки, близоруко щурясь, тянется острой штукой, улыбаясь, гладит стрелки – щекотно, весело… рядом с ним крылатый кто-то выводит гаммы… Ей сегодня можно будет взбежать по лесенке и пройтись по тучкам: вдруг там и вправду мама? БРАТ ТВОЙ «Погляди – с востока струится тьма, у луны на лбу проступает крест, Все моря и горы сошли с ума, ощутив нужду в перемене мест, Воздух режет горло острей ножа, в животе шевелится скользкий спрут. Но еще не поздно унять пожар, успокоить бурю, отсрочить суд, Прекратить ветров погребальный вой, заменить вулканы на дым печей... Смехотворна плата: убей того, кто сегодня спит на твоем плече. Он – палач и плаха, скудель беды, преисподний выкормыш, адский стяг, Кровь и гной наполнят его следы... Хоть чуть-чуть промедлишь – и будет так! Две печати сняты, осталось пять, рыжий конь гарцует у райских врат. Воды рек вот-вот обратятся вспять, и на землю рухнут огонь и град, Третий ангел держит у губ мундштук, и звезда Полынь на весу дрожит… Почему же ты не разнимешь рук? Отпусти, ему все равно не жить! Отчего ты щуришься, хмуришь бровь, побелевший рот превращая в шрам? Да какая, к дьяволу, тут любовь, если небо треснет сейчас по швам, Если чаши гнева уже кипят, для господней жатвы наточен серп? Ты ведь знаешь цену: твой младший брат – или все. Ты слышишь? Под корень – все! Ну, решай скорее». Шуршит песок, растирая в пыль горизонта нить... Ты легко целуешь чужой висок – осторожно, чтобы не разбудить.

206


ФЛЭШМОБ


СНЫ Глаза закрыты. Сон. Мне снится сон. Дурацкий сон, в котором вижу кошку обыкновенную, простую кошку, что спит и мелко дергает хвостом. Она сопит. Ей снится пылесос и я, держащий штангу пылесоса… Под веками глаза блуждают косо, едва заметно вздрагивает нос трепещут уши. Это неспроста – труба кошачью втягивает душу вовнутрь, в мешок, где ждёт утробный Ужас, похожий на огромного кота. И кошка просыпается во сне она кричит пронзительно – и будит меня. Я говорю: «ну будет, будет… чего ты, киса? Не пугайся. Нет там ничего – одна сухая пыль, ну, видишь? – никого. Давай-ка баи» Потом ложусь и снова засыпаю

и медленно вишу на волоске допрыгавшийся махонький кузнечик пусть ласточка совьёт в моём виске пусть рыба меч в моём предплечье мечет пусть кто угодно где угодно как я буду рад любой пропащей твари зажмурив одиночество в кулак талоны на свободу отоварив я закачу гулянье как глаза в моей крови пусть плещутся пираньи зачем больной собаке тормоза зачем врачи тому кто в сердце ранен беспомощность зажатая в зубах небрежно вышибаемых кастетом не хуже чем Бетховен или Бах способна вас порадовать об этом не говорят в последних новостях и в предпоследних и в предпредпоследних вчерашний я напившийся в гостях не самый но единственный посредник меж тем и этим между ты и я ни то ни сё ни цепь ни пуповина и волосы стремительно стоят и по небу летят клочки повинной я как бы не жалею ни о чём мне как бы не слезливо и не страшно прикинувшись отбеленным грачом крахмальною иллюзией вчерашней я уплываю в дальние края туда где Ы где ни конца ни края я спрашиваю зеркало «а я?» и ластиком черты свои стираю

…там пусто, пусто, пусто. только пыль… …да, только пыль, и больше ни черта… а кошка на груди руладит тонко ЛУЧНИЦА Я сплю. Мне снится, что меня воронкой засасывает злая пустота.

*** какая жизнь такая жизнь мон шер какая жизнь такая и житуха я нужен Б как лампочке торшер как двоечнику корь или желтуха бесплодных мыслей тучные ряды крадутся катакомбами извилин и катятся запретные плоды и я скачу за ними как дельфилин

208

Студёной дрожью, коброй ледяной волненье шевельнётся в подреберье и ускользнёт в низины живота с ленцой… И Лучница, скуласта и люта, хребет расправит с грацией пантерьей и зазвенит тугою тетивой. Угрюм и нетерпением томим, прищур зрачка полёт стрелы прочертит над скудным остяком солончака… Как дым пожаров, тварь пернатая дика, и жаден лук, таящий жало смерти над стрекотным безмолвием степным…


Рассвет кровавит… Яростен и свеж, от горизонта, в шорохе и свисте, в степи летит табун по ковылям надежд. Мерещится опасность жеребцам, но ноздри рвутся в беге норовистом, в косматых гривах – воздух и мятеж.

ЖАННА Полуночный призрак в доспехах ржавых Тянет дней минувших кровавый след... Мне дорога – вечность, мне имя – Жанна. Это мой последний мирской рассвет. Обернуться личным армагеддоном Предрекал судьбинный расклад. И вот Этим утром выше любого трона Мой на совесть собранный эшафот. Что ж, реальность, Карл, – это пепел сказок, В ней у стольких столького не сбылось... Не держите зла, что за сотней масок Я невольно видела Вас насквозь И, возможно, тем нанесла обиду, Преступив смирение и покой. Полно, Карл, не бойтесь, я Вас не выдам, Ваша тайна тихо умрёт со мной. А когда из памяти всё сотрётся, Вы ещё полюбите этот свет, Где для Вас хранимое Вами Солнце Не погаснет тысячу тысяч лет. Но когда на лики роняя тени, В старой церкви, вспыхнув, сгорит свеча, Вам на миг почудится треск поленьев И рыданья пьяного палача... Да избавь Вас Бог от таких кошмаров, От души терзаний и прочих бед. Уезжайте, Карл. Во дворце у Клары Ждут её кораллы и Ваш кларнет. Там, где бьют фонтаны и флаги реют, Где приправа жизни ещё остра...

и целует, целует в глаза спящего Каина, который вдруг просыпается на лоне природы в грозовой темноте, где божественные мелькания светлячков, а большего не происходит, потому что Бог захлопывает книжку и ложится спать, двери захлопывает и ложится спать около маленького Адама, которому завтра рано вставать. Адам в глубоком бреду, обжигаясь, трогает крестик, проступающий на груди, «я не знаю этих людей», – жарко бормочет он, и платье венчальное вспыхивает на Еве. Каин пытается ходить по воде, у него почти получается.

*** я давно не пишу тебе письма, М. а тебе не нужно проверять ящик. но зато ты знаешь и без моих «поэм» о том, что я – настоящий. нет у меня, как в книгах, высоких скул, обо мне и книг никто не напишет. но зато я умею лежать на любом боку, слушая, как ты дышишь. может, на взрослого и похож, внутри я маленький, несмышленый мальчик. но такое странное и б о л ь ш о е горит во мне. и оно все ярче. покамест ты незаслуженно далека, в тебе есть то, что невозможно близко. то, что рисует ямочки на щеках конченого реалиста. я давно не пишу тебе письма, М. не оттого, что устал обнимать словом: чувства просты, но не сказать ничем самого в них простого.

Через Ваше сердце других согреет Поминальный жар моего костра.

В ДЕНЬ РОЖДЕНИЯ ЛЕНИНА – ПОХОРОНЫ ЛЕНИНЫ

КАФЕЛЬ

Хоронили забулдыгу – Ленку с третьего подъезда. Я открыл тоски бутылку, И ломтями скорбь нарезал.

он ударился головой об ванну, поскользнувшись на мокром кафеле, и на ясном лице его образовалась прореха – Ева шепчет Адаму, глядя на мёртвое тело Авеля: «я не помню этого человека».

Ленке что? Апрель. Комфортно. Гроб дешёвый, грубоватый. Я за упокой конфорку На плите зажёг – лампадой.

209


Страшно! Гвозди заколотят. Нет цветов. И без поминок. Будет лето – на болоте Соберу венок кувшинок.

нашли только очки её и клюку

Жутко! Спрятаться под простынь! Звать родителей! Заплакать! Только сам давно я взрослый, Только сам давно я папа.

любимая, жёлтый платок, голубой вельвет нужно быть начеку

В детстве Ленке гнусно «выкал». Было и у Ленки детство. Это мне нажали «выкл», Это мне попали в сердце.

у юльки есть братик и мама с отцом она вроде держится молодцом только звякнуло что-то в её груди точно последняя порвалась струна но самое страшное вроде бы позади никогда не вернутся те скорбные времена

Я открыл тоски бутылку, И ломтями боль нарезал. Схоронили забулдыгу Из соседнего подъезда.

*** Когда ты приходишь ко мне домой, я угощаю тебя чем-нибудь острым, чтобы во время наших с тобой поцелуев чувствовать что-то, хотя бы вкус. Мне не больно, закрываю глаза, представляю, что я одинокий остров, ты – мой любящий океан (километры нежности, литры страсти, кварты чувств). Сотни лет не расплатишься за глупость детских признаний, высказанных тайком. Мечтаю написать на своем теле, на запястьях или под ключицами не на родном языке, конечно, на французском, немецком, любом другом, что я не люблю тебя. И украсить надпись болью, цветами и птицами.

у неё было двое дедушек, теперь их нет один за другим отправились на тот свет

смерть поджидает на каждом шагу

раньше мы с юлькой гуляли допоздна, допоздна напивались допьяна, допьяна а когда мы ходили под полной луной мне мерещились крылья у нас за спиной я думал, она будет вечно со мной мы расстались с ней прошлой весной она ушла к другому, а я – к тебе золотая прядь в жестяном сентябре жёлтый платочек, мелькающий в тёмном дворе вода дождевая на нижней губе огонёк путеводный в моей непроглядной судьбе а юлька коза не ревнуй пожалуйста к ней

ПАРАЛИМПИЙЦАМ 2010 ГОДА посвящается. ЖЁЛТЫЙ ПЛАТОК у меня подружка есть невозможно глаз отвесть жёлтый платок, золотая прядь мы с ней любим гулять, гулять по безлюдным дворам, дворам по поздним по пасмурным вечерам держаться за руки, отводить глаза не ревнуй меня к юльке, ты красивая, а она коза у неё в семье страшные творятся дела у неё было двое бабушек, одна умерла вторая пропала, заявили в милицию, не нашли как прыщик, исчезла с лица земли

210

Вам даже пол правды – и то не осилить, День белый для вас показался бы ночью… Вас руки держали, вас ноги носили, Когда нас кромсали на части и клочья. А мы вашей правды дождёмся едва ли… Дойдя до почти рокового предела, Мы души свои, как рубахи, срывали С увечного и расчленённого тела. Понять… невозможно. Принять – значит слиться… А вам по плечу эти страшные роли? Лежат, как вериги, у нас под божницей Фантомные боли… Фантомные боли!!!


Конечно, нас есть, есть за что виноватить, Но… вы нашей доли вкусить захотите ль? Застыл и поник в изголовьи кровати, Как тень, изувеченный ангел-хранитель. Но… полно - медали на гвоздик повесьте, Мы вышли вам вслед за – побитыми – вами… Не золота слуги – мы «кровною местью» Пройдём у соперника над головами. И вы нам сегодня – ВЕЛИКИМ – не ровня… Мы выше вас, лучше, смелее и краше! Пусть видят, любуются нами и помнят, КАК может стоять до последнего Russia...

АКРОСТИХ Радуюсь вышедшей книге, А на бесталанных не обращаю внимания, И странные душевные сдвиги Сопутствуют глубокому пониманью. А на очередном судьбы перепутье Шагреневая кожа реальности – роман. Иногда ночами не уснуть мне, Лишняя строчка как обман. Лелею правду, не покоряясь успеху Иду, не прося за талант свой прощенья, Меняю страны, года, словно вехи, А между ними молчанье, как мщенье, Терзает мой дух на пороге прозренья.

АУСТЕРЛИЦ В один из дней окинув даль страниц заносливым высокомерным взором, осмелишься на свой Аустерлиц бумажное сражение в котором сплошное топотание копыт задавливает жуткий вой калеки, а сабля вновь по воздуху скользит, и хрястко застревает в человеке. Физическим законам вопреки густые ядра падают без звука, врезаются в пехотные полки, и люди разлетаются на буквы. Черновики творца не устрашат, но начисто ты знаешь лучше кровью, поэт немилосердный, мой собрат, прославленных выписывать героев. Не пожалей ни жизней, ни чернил оставить по себе такие строки, что б и не воевавший ощутил свинец Аустерлица в кровотоке.

211


Третий Берлинский Международный литературный конкурс «Лучшая книга года 2012» В номинации «Литературные альманахи» 1 место – «Белый Ворон». Ред. С. Слепухин (Россия) Специальным дипломом и почетным кубком «За верность традициям русской культуры и высокое мастерство собственных произведений» награждается: Главный редактор альманаха «Белый ворон» Сергей Слепухин (Россия)

212


МАЭСТРО


ПТИЦЫ И ЖЕНЩИНЫ ДМИТРИЯ ГЕЛЛЕРА Честно признаюсь, что до сего дня мало что знала о Дмитрии Геллере, а он, как пишут понимающие люди, представляет собой надежду российского кино и вообще – один из лидеров нового режиссерского поколения российской анимации. Я бы даже сказала – авторского, так как Дмитрий сам себе не только режиссер, но художник и сценарист. Он учился на Высших курсах сценаристов и режиссеров в Москве – в мастерской Ф.С.Хитрука, Ю.Б.Норштейна, Э.В.Назарова, А.Ю.Хржановского – и дебютировал на Открытом российском фестивале анимационного кино, где взял Гран-при. Это было только началом: теперь фильмы Дмитрия Геллера завоевывают самые престижные призы на российских и зарубежных фестивалях и конкурсах. Но мы не будем говорить о мультфильмах Геллера, я их просто перечислю, вот они: Я видел, как мыши кота хоронили. 2010 - 2011 Воробей, который умел держать слово. 2009 - 2010 Мальчик. 2006 - 2008 Признание в любви. 2004 - 2006 Ремесло. 2003 - 2004 Маленькая Ночная Симфония. 2001 - 2003 Тайна это Ты. 1997 – 1998 Мы будем говорить о графике Дмитрия Геллера – а там есть о чем поговорить, тем более, что рисовал он всегда, и только потом догадался, что рисунки можно оживить. В одном из интервью Дмитрий так сказал о мультфильмах: «Для меня самое интересное – создавать мир. Когда это получается, то результат производит гораздо более сильное впечатление, чем в игровом фильме. Важно заставить зрителя поверить в созданный тобою мир. Я, как и все аниматоры, прежде просто рисовал. Пока не созрел до идеи, что пора рисунки привести в движение». Кстати, в том же интервью, Дмитрий сказал, кто из художников ему нравится или чем-то близок – а это всегда интересно и многое говорит о человеке. Так вот: «Дейнека, Джорджо Кирико, Борисов-Мусатов и Ван Гог». Сначала я увидела Геллеровских птиц – и они меня поразили сразу: такие трогательные большеглазые существа, нелепые, забавные и жалкие, похожие на кляксы и нарисованные так, как мог бы нарисовать ребенок, окунув веточку в лужицу черной краски. И названия придуманы ребенком: Супница черноголовка обыкновенная, Хлебница Тонконожка, Лужница длинноносая… А как радуется глаз – и сердце! – щедрому ярко-красному ломтю арбуза в этой черно-белой птичьей столовой! И кажется: сейчас они наклюются красной мякоти и черных спелых семечек и станут райскими птицами… То, что Геллер все-таки не совсем ребенок, стало ясно при рассматривании следующей серии – «Пять жен императора Пу И». Если не знать об авторском названии, первое, что приходит на ум – «Подглядывающий». Раскосые китайские лица и обнаженные женские тела втиснуты в узкие рамки вертикальных и горизонтальных ширм, отчего и возникает впечатление, что герои следят друг за другом из-за этих самых ширм. Плавные линии рисунков намекают, притворяются, усмехаются, играют со зрителем. Автор использует только черно-белую гамму, но есть ощущение цвета, жара – воздух над этими рисунками плывет и плавится, как воздух пустыни, рождающий миражи… У Геллера есть и откровенно-эротическая серия, где такое же царство томной линии и трепещущего – как в свете свечи – пятна. Есть серия, выполненная в цвете – «Вечерний свет лампы», есть еще серии с птицами, живо напоминающие традиционную китайскую живопись, много всего! Но все они – и птицы, и люди, кошки-лошадки-мыши и прочие монстрики, созданные в ранний период творчества (в очень ранний – на сайте выставлены рисунки, начиная с 1977 года, когда художнику было всего-навсего… семь лет!) – все эти существа такие Геллеровские, особенные и неповторимые…

214


Солянка Перечная

Птица Чайник Большеголовая

215


Супница Черноголовка Обыкновенная

216


Сорока и Ворона

Хлебница Тонконожка

217


Серия «Пять жен императора Пу И»

218


219


220


НЕВЕРНАЯ НИТЬ АРИАДНЫ


ЗАПИСКИ МОСКВИЧА Из опытов быстротекущей жизни, кои ничему не могут научить и ничего исправить, однако могут быть любопытны, ибо описанные события происходили в прошлом веке – двадцатом. Это время нескончаемых перемен и потрясений – вряд ли какая другая страна удержалась бы, но, как сказал незабвенный поэт: «В России самодержавие – сама держится!». И даст Бог – продержится еще очень долго и счастливо! Многие ей лета! И нам, грешным, пребывать в ней. Покушаться на творчество начал довольно рано. Еще в детстве любил имитировать оперные арии на разных языках, особенно удавались куплеты Мефистофеля. Соседи по парте удивлялись, просили повторять. Исполнял также итальянские и индийские песни – на «их» языках. Этого «полиглотства» хватило на всю жизнь. Ни одного языка, кроме родного русского, так и не освоил. Оперные пристрастия были отмечены матушкой, и меня отдали в музыкальную школу – учиться игре на скрипке, хотя дома был рояль, и мама неплохо на нем играла. При прослушивании определили, что у меня абсолютный слух. Скрипка меня сразу невзлюбила – струны рвались, из смычка лезли конские волосы. Гаммы нещадно визжали и скрипели, приводя в ярость соседей по коммуналке. Но была и польза от гамм! Соседи были шумливы и гневливы, все время на полную мощь орало радио – мама изнемогала, ее постоянно мучили мигрени. Она обреченно просила: разучивай! И я наяривал что есть мочи! Двери с треском захлопывались, наступала кратковременная тишина. Были некоторые подвижки на уроках пения, но они совпали с оставлением на второй год в общеобразовательной школе. В итоге из музыкальной школы я был изгнан. От того времени сохранилась нотная папка с профилем П.И. Чайковского и программой концерта в Малом зале консерватории, где я что-то с кем-то пел – фамилия набрана крупным шрифтом. Изящные линии скрипки, запах канифоли, тончайшие нежные звуки – все это удел небожителей, мне осталось только восхищаться и завидовать их бытию. Но дух творчества неугомонен – он прорвался в пионерлагере, где я был барабанщиком и бренчал в музыкальном кружке на домре и балалайке. Впрочем – весьма посредственно. Вот барабан пришелся по душе – я его холил и лелеял. Спал с ним ночью. Натягивал на него струны, чтобы добиться характерного сухого треска шотландского барабана, сопровождающего игру волынки. Выбивал зорю и отбой, возглавлял колонну на марше. Однажды пошел с друзьями-пионерами в поход за подушечками – была такая карамель. Их как раз завезли в сельмаг. Взял с собой барабан. Туда шли нестройной толпой, спешили. К нашей радости, магазин был открыт, и удалось пополнить нехитрый запас вожделенных подушечек, которые отроки грызли по ночам. Возвращались опять толпой, привлекая внимание поселян отсутствием дисциплины – а ведь «пионер всем ребятам пример»! Белые рубашки, красные пилотки и галстуки были несовместимы с расхлябанностью. Я решил навести порядок – барабан обязывал. Выстроил наш небольшой отряд, возглавил его и застучал палочками: «Старый барабанщик, старый барабанщик крепко спал…» – задал ритм. И мы затопали по шоссе. Я был в упоении! Дубасил, что есть мочи. Деревенские бабы и детишки выскакивали на крылечки и ошалело смотрели на нас. На меня почему-то показывали пальцами, а встречные водители хохотали и куда-то показывали руками. Наконец я решил перевести дух и проверить строй. Как только барабан замолк, меня оглушил неистовый вой клаксонов! Обернувшись, я увидел, что вся команда разбежалась, а я возглавляю длиннейшую колонну машин с разъяренными водителями. Пионерлагерь оказал на меня благотворное влияние: пробудились дремлющие творческие силы. Барабан, домра, неистовый танец – что-то наподобие лезгинки, участие в драмкружке с неизменными чеховскими персонажами. Все это привлекло ко мне внимание. Нужен был волк для детской оперы о Красной Шапочке – и выбор пал на меня. Из серого солдатского одеяла была сшита шкура, где-то куплена оскаленная гуттаперчевая волчья харя с длиннющими клыками, и дело пошло. Арию волка я гудел грозным басом – аукнулись любимые куплеты Мефистофеля! Красная Шапочка трусила, бабушка причитала, соколики-дровосеки маршировали с топориками и грозили наглому волку: «Мы в лес пойдем, соколики…». Автор и постановщик сего творенья был симпатичный и интеллигентный человек по фамилии Черняк.

222


Наступил учебный год, а опера наша набирала силу. Выступали мы в клубах, домах культуры, в Доме композиторов и, наконец, – на телевидении! Как тогда было принято – в прямом эфире. Тут я выложился по полной программе: пробасил арию, вошел в раж и в пляске волка повалил половину леса. Искусный оператор сумел отвести вовремя камеру, и этот смерч в кадр не попал. Мама пошла к подруге смотреть передачу, но – как назло! – телевизор испортился! Так мама и не увидела триумф сына. После этого репетиции и выступления следовали одно за другим. Бывало, что возвращался я уже ночью. Волка я таскал с собой в фибровом чемодане. Один раз ночью был остановлен милиционером на пустынной улице – чемодан вызвал подозрение: – Кто? Куда? Что в чемодане? Я сказал, что я с репетиции и что я – Волк. Милиционер напрягся, когда я открыл чемодан с оскаленной харей, он отпрянул, потом с любопытством – почтительно – посмотрел на меня. Пожелал доброго пути, сказал: «Не стоит ходить так поздно» – и отдал честь. Все же народ наш любит людей искусства – в этом я убеждался не раз. В бытность «скрипачом» я пожинал лавры изза профиля классика на нотной папке – вроде как был причастен: вон музыкант идет! Я стал вести себя как капризная примадонна: опаздывал на репетиции и выступления, истязал милого, замечательного композитора – сейчас понимаю, как это гнусно. За гордыню свою был быстро и сурово наказан, как и положено: опять оставлен на второй год, уже в более зрелом возрасте. Получилось, как в старом еврейском анекдоте: отец берет дневник сынули за четверть и видит – по всем предметам двойки, а пение – «пять». И он еще поет! Нечто подобное случилось и со мной – отец забрал меня из группы, а шкуру Волка с харей оставили коллективу. Стало скучно и нудно жить. Ходил в школу по булыжной мостовой Фурманного переулка и воображал у себя на ногах кандалы – входил в образ борца за народное счастье. Никто этого не замечал, ставили нещадно двойки – и по делу. Решил в корне поменять судьбу. Недалеко от нашего дома, в переулке Стопани, был замечательный Дворец пионеров со множеством кружков. Я выбрал военно-морской – уж тут-то дело точно пойдет, решил я. Теперь самое время! Смастерил желтые сигнальные флажки, купил в Военторге медную бляху с якорем, у дядюшки полковника выпросил старый ремень, соорудил – нечто матросообразное. Мама расклешила брюки – почище юбок! Но сигнальная азбука, как назло, мне не давалась. Водоизмещение боевых судов, количество узлов, подсчет по параметрам, тоннаж – коварно отдавали математикой. Я путался в цифрах, ничего не мог сосчитать. Линкор путал с крейсером. Стало ясно, что меня выбросят за борт. Опережая крушение, подал в отставку. Дворец пионеров был восхитителен! Я заглядывал в другие кружки – их было много. Прекрасные аудитории, смышленые кружковцы, симпатичные педагоги. После некоторого раздумья я выбрал скульптурный кружок, потому что там пахло мокрой глиной и стояли станки. Кругом были мокрые тряпки. Приветливые молодые люди, по возрасту старше меня, что-то ваяли. Красивый пожилой скульптор делал замечания, поправки. Меня приняли, просмотрев нехитрые рисунки. Выделили станок, глину, тряпки. Мать одобрила выбор, хотя до этого у нее были раздумья – не отдать ли меня в ученики к сапожнику (видимо, рассказы ее любимого Чехова сделали свое дело). Сапожнику гарантирована работа и заработок, а мне грозило третий раз остаться на второй год! Маму прорабатывали за неуспеваемость сына на родительских собраниях, и будущее сапожника ей представлялось избавлением от мук. Но такового не нашлось. Сапожники работали в государственных артелях и фабриках, а я был малолетка – да и времена Ваньки Жукова давно прошли. В кружке мне дали кусок серого пластилина, чтобы я вылепил эскиз задуманной скульптуры – а задумал я Илью Муромца. Мне нравился богатырь, который тридцать лет спал на печи и ничего не делал, зато потом всех сокрушил. Этот образ я весьма нахально примеривал на себя. Я вылепил мощного бородача, из фольги приладил ему шлем, сапоги, приделал щит и меч. Показал преподавателю, тот озадаченно посмотрел на меня и одобрил. Студийцы весело переглянулись. Работа закипела, бесформенная глыба обретала черты народного героя. Уходя, я заботливо кутал его в мокрые тряпки. Но каждую ночь с богатырем происходили разительные перемены: у него безвольно обвисали руки, клонилась на бок голова, лицо становилось каким-то бабьим – расплывчатым, капризным и плаксивым. Фигура грузно оседала – было похоже, что он еще не вставал с печи, и до сражения с Соловьем-разбойником еще очень далеко. Студенты с любопытством наблюдали эти превращения, но от комментариев воздерживались. Преподаватель сначала пытался помочь богатырю, но потом махнул рукой и пустил все на самотек. Образ, задуманный мною, его явно разочаровал. В один прекрасный день я застал богатыря

223


поверженным. У него отвалились голова и рука с мечом, а сам он весь пошел рубцами и трещинами, как после жестоко проигранной битвы – меня несколько дней не было, и глина рассохлась. Восстановлению богатырь не подлежал. Преподаватель и студийцы прятали глаза, а мне стало понятно, что не надо людям мешать работать. Больше в студию не ходил. На некоторое время я как бы завис в воздухе. Вплотную занялся успеваемостью, сложным подсчетом двоек и троек. Важно было при равном соотношении в конце получить тройку, чтобы она перекочевала в отчет за четверть. В противном случае грозила третья «отсидка». Сейчас я благодарю моих школьных учителей, которые приложили немало усилий и искусства, чтобы дать мне возможность закончить школу – терпение надо было иметь адское! Первые попытки «художества» проявились случайно. Как-то во двор забрел художник, поставил этюдник и стал писать наши липы и клумбу – тогда еще дворы были огорожены высокими заборами, и жильцы выращивали там цветы. Художник купал кисточки в душистом разбавителе (сейчас я знаю, что это было льняное масло), водил ими по холсту. Был худ и серьезен. Потом художник появился еще раз. Очень меня привлекли краски и сам процесс живописания, особенно этюдник. Мне нестерпимо захотелось обладать таким же ящичком с его содержимым. Где-то впереди маячил день рождения, который я терпеть не мог и не праздновал. Но в этот раз попросил маму купить мне в подарок ящичек с красками. Рассказал про художника – тоже хочу так рисовать! Хотя данных никаких для этого не проявлял, изображал в основном солдатиков в киверах со штыками – героев Бородина. Наконец наступил день рождения, и мне вручили подарок – это действительно был ящичек с красками – деревянный пенал с акварелью в кюветах. Я изобразил радость, потом стал мямлить про другой ящичек, но мама отмахнулась – таких денег у нее не было. Этот пенал хранится и поныне, хотя содержимое, конечно, менялось. Раньше в школах были уроки рисования и труда, их вел один преподаватель – как у классика: землю попашет, попишет стихи! Эти скромные, благородные люди делали добрые дела, не ожидая благодарности. Сколько таких было у нас в школе, а я даже имен их не помню! Ящичек мой пригодился – я что-то мазюкал, преподаватель одобрял. И я опять поспешил в Дом пионеров, но на этот раз уже в районную изостудию, которую вел умный ироничный художник. Он отметил мои новации – вместо художественных композиций у меня получались яичницы-глазуньи, иногда яичницы-размазни. И был прав. Один раз, набравшись храбрости, я взял блокнот и пошел рисовать в Музей изобразительных искусств. Пытался рисовать скульптуры, наконец добрался до Давида Микеланджело. Пристроился на лестнице около головы и начал рисовать профиль. По лестнице поднимались двое. Один – в сером костюме – спросил: – В художественной школе учишься? Я ответил, что нет. Тогда морда искривилась и изрекла: – Не позорься! Вот так и позорюсь уже несколько десятилетий. Я уже вдвое старше того советчика, а «напутствие» это помню. Но – нет худа без добра! Я сделал вывод на всю свою жизнь: надо всегда поддерживать благие начинания, где бы они ни проявлялись, и стараюсь следовать этому всегда. Лучше не скажешь, чем Ф.И. Тютчев: Нам не дано предугадать, Как слово наше отзовется! И нам сочувствие дается, Как нам дается благодать… «Позориться» я все же не перестал, а наддал с новой силой. Купил на собранные деньги этюдник и набор масляных красок. Этими красками писал, как акварелью – жидко. Мама рассказала о чудном месте под Москвой – Кусково – и посоветовала ездить рисовать туда. Совет был мудрый и на всю жизнь. Первые этюды начал писать именно там. Это была чахлая аллея кустиков лип, теперь мощных, подстриженных. Канавы с осенней водой, дворцовая церквушка – написаны акварелью. Когда писал маслом этюды, почему-то казалось, что написаны ночью – с черным небом. Кусково было тогда далеким Подмосковьем с остатками роскошных дач. В летние сезоны на кусковский пруд совершались массовые выезды горожан. Их привозили на грузовиках, автобусах. Нещадно орал громкоговоритель – развлекал граждан массовик-затейник. Радостно вопиял: «Отдыхайте, товарищи! Трава – работает, вода – работает, деревья – работают, все – для вашего здоровья!»

224


Сейчас пруд окован бетонным бордюром, дворцовая территория окружена металлическим забором. Тогда все было открыто. Естественный берег манил к воде. Граждане-товарищи ныряли, фыркали водой. Блаженно тянули пиво на берегу – и кое-что покрепче. Пруд такие нашествия стоически выдерживал. Там же, но гораздо позже, громкоговоритель проорал утробным голосом – в прямой трансляции – что-то вроде этого: «Пастернак нагадил там, где ест, даже свинья этого не сделает»! Дружные аплодисменты. Ругань разносилась над владениями графов Шереметевых, подтверждая – кто был ничем, тот стал всем! Я уже знал – если власть кого-то ругает, стоит обратить внимание. Так Борис Пастернак стал одним из моих любимых поэтов и писателей. В Кусково я написал много этюдов. Домики, сараи, купальни на заросших, затянутых ряской прудиках. Занесенные снегом аллеи дворцового парка. Как-то стал писать такую аллею. Сыпал снег. Подбегает маленькая старушка – люблю таких: в сером шерстяном платочке, кацавейке и валенках. – Сынок, ты снимать будешь? Я подтвердил. – Ты где снимать будешь? Я показал на аллею. – Я вот сейчас по ней пойду, а ты меня сними! Я сделал собачью стойку. Старушка поблагодарила и весело затрусила по аллее, которая вела из одного конца парка в другой. При всем желании я не смог бы написать ее, так как до сего дня не умею этого делать – в два-три приема, а только путаюсь в «ногах-руках». Неисповедимы пути Господни! Как-то сидел на скамейке в Кусковском парке. Солнечный теплый осенний день. Сижу и мечтаю: жить бы здесь рядом, ходить рисовать, гулять по парку и окрестностям. Мечта, да и только! А вот и сбылась мечта милостью Божьей и волею судьбы – живу в благословенном уголке теперь уже Москвы. Отметил я из опыта быстротекущей жизни, что если уж чего очень хорошего хочется, то оно рано или поздно сбывается. Многое у меня сбылось такого, о чем мечталось, но казалось несбыточной фантазией! Все хорошее и доброе охотно западает в детскую душу. Матушка как-то рассказала мне про импрессионистов, картины которых видела в Музее изящных искусств в старом здании на Пречистенке – потом музей переехал на Волхонку. Какой там был портрет актрисы Жанны Самари работы Огюста Ренуара: «Кожа живая – дышит, воздух ощущается! Обязательно посмотри импрессионистов»! Долгое время их негде было увидеть. В Музее изобразительных искусств была устроена выставка подарков Сталину. Я запомнил только рисинку с портретом вождя, видимым в микроскоп – работа китайских умельцев. Потом вождь отошел в мир иной, музей открыли, импрессионистов выставили, сделав оговорку: «упадническое буржуазное искусство». Но можно было ходить и смотреть. Стали привозить выставки – лед тронулся. Это время потом назвали «оттепелью». Близких друзей и компаний у меня не было. Их заменили Третьяковка, Музей на Волхонке, выставочные залы на Кузнецком Мосту, многочисленные богатейшие московские музеи – Исторический, Политехнический, мемориальные квартиры-музеи и другие. Так, в школу я ходил мимо квартиры художника Аполлинария Васнецова. А однажды поднялся по старой темной лестнице в квартиру В. Маяковского. Позвонил в старый звонок, впустили в бывшую коммунальную квартиру – двери комнат соседей запечатаны. Слева от входа открыли дверь в маленькую комнатку. Сильно и кисло пахло старым диваном. Маленький стол, тумбочка. Скромнее некуда. Классик был пуританином, ничего себе не приобрел. Я представил, как он, застрелившись, упал и перегородил собой всю комнату… Мне Маяковский казался советским хамом, приспособленцем – а тут скромная обстановка, потертая одежда на вешалке. Мама как раз читала его переписку с Лилей Брик, изданную в литературном наследии. Зачитывалась вся московская интеллигенция. Начал читать – Маяковский подписывался «твой Щен», то есть Щенок. Стало жалко загубленный талант. Видел его фотографии – грубый мужик с папироской на выпяченной губе. А в гробу лежал красивый юноша с тонким одухотворенным лицом… Развешивать ярлыки – последнее дело, но это понимаешь слишком поздно. Мои родители радовались, что я вроде бы наконец приткнулся к чему-то путному. Поощряли мои робкие попытки. Отец сам хорошо рисовал. Он учился в 1-й Владикавказской гимназии – ее же окончили Вахтангов, Лисициан. Учился отец хорошо, но особенно его выделял учитель рисования, который сам окончил Училище живописи, ваяния и зодчества. Фамилия у него была, кажется, Гусев. Он советовал мальчику стать художником, предлагал рекомендацию для

225


поступления в училище. Отцу тоже хотелось, но он любил еще математику, поэтому был в нерешительности. Но потом наступили смутные времена. На Кавказе тогда строго придерживались семейных традиций – «этикету», как говорил отец – почитали старших. Поэтому судьбу его решил совет старейшин – учиться на землемера. Это была почтенная и хорошо оплачиваемая профессия на Кавказе, так как в горах надо было прокладывать дороги к рудникам и населенным пунктам. Козьи тропы превращались в современные дороги, которые функционируют и поныне. Отец воспитывался у деда, который имел дело и несколько домов во Владикавказе. Все это хозяйство хотел передать отцу, как юноше серьезному и способному. Но наступила революция, и все пошло прахом. Родственники предлагали деду все продать и уехать – у него были связи. Но дед только посмеивался и повторял: «Эта заварушка скоро кончится». Он почитал Государя Императора и верил, что тот спасет страну. Одного внука – моего отца – в честь императора назвал Николаем, другого – Романом, в честь всей династии. Кончилось тем, что дед остался ни с чем. В одном из его домов ему выделили комнатку в подвале. В ней он и доживал в полной уверенности, что его ограбили разбойники, так как никого никогда не эксплуатировал и всего добился своим трудом. Единственной его радостью остались папиросы, которые он курил одну за другой, что не помешало ему дожить до очень преклонных лет. Когда ему было уже за девяносто, прорезались новые зубы, и он удивлял людей молодой белозубой улыбкой! Всю жизнь он мало ел и не пил вина. Работал с молодых лет – может, в этом секрет. Отец окончил гимназию, которая стала общеобразовательной школой, и по семейному совету его отправили учиться на землемера (геодезиста) в Московский межевой институт. Старики снабдили его письмом, удостоверявшим, что он сын бедняка-крестьянина. Бедняк-крестьянин с отличием поступил в институт и стал впоследствии заслуженным геодезистом и путешественником. В свободные минуты он делал зарисовки и фотографии быта и природы. Любил рисовать архитектуру. Когда писал инструкции по профессии, сам их иллюстрировал. Работу свою любил и никогда не жалел о выбранном пути. Благодаря профессии он объехал (буквально облазил!) всю страну. Полюбил простых русских людей и особенно интеллигенцию, которая была для него высшим примером культуры, скромности и порядочности. В среду рафинированной русской интеллигенции отец попал уже в студенческие годы. Сначала это были преподаватели с профессорским дореволюционным стажем. Потом судьба свела его с родственниками моей матушки и их друзьями. Его товарищ-сокурсник как-то сказал, что его дядя (мой дед по материнской линии) дружил с известным осетинским журналистом Ахметом Цаликовым, редактором «Синего журнала», после революции эмигрировавшим в Англию. Отец захотел познакомиться и засвидетельствовать свое почтение другу столь популярного в Осетии журналиста. На звонок дверь открыла моя мама, которой тогда было тринадцать лет. Ее удивил стройный юноша в серой черкеске. У отца тогда другой одежды не было. И с тех пор он стал частым гостем ее отца и близким другом ее двоюродного брата. Спустя несколько лет мой дед умер в возрасте пятидесяти лет – умер в день своего ангела-хранителя, архангела Михаила. Мама осталась сиротой, и ее взяли в семью брата. Там она ближе познакомилась с другом своего любимого отца, а через некоторое время они с Николаем поженились и прожили вместе более пятидесяти лет. Молодой муж повез жену в Осетию показать родственникам. Там ее радушно приняли и тут же одели в осетинский народный костюм. Пришла вся родня, долго на нее смотрели – улыбались, кивали. Остались очень довольны. Оказывается, матроны хотели удостовериться, не кривобока ли, а в костюме горянки это невозможно скрыть. Вся родня полюбила свою «ирон чинз» – осетинскую невестку, но и матушка платила им тем же, всегда вспоминала их только добром. Когда свекровь умерла, поехала хоронить ее, так как отец был в экспедиции. Хотелось проводить в последний путь кроткую Марию и утешить, поддержать овдовевшего Иосифа – так звали крещеных в православной вере моих осетинских предков. Мария и Иосиф. Если копнуть еще дальше, то можно углубиться в XIV век, когда, собственно, и появилась наша фамилия. Основатель ее, кабардинский княжич Хетаг, бежал в Осетию, так как принял христианство, и родственники постановили убить гяура. Братья настигли его вблизи Алогирского ущелья, на равнине, часть которой заросла густым лесом. Братья были совсем близко, когда лес позвал его в свою спасительную чащу. «Хетаг, ко мне, ко мне!» – звал лес. Хетаг слышал уже за спиной погоню и крикнул: «Если хочешь спасти, сам меня закрой! Не Хетаг – к лесу, а лес – к

226


Хетагу!» Лес сдвинулся и стал непреодолимой стеной перед преследователями. Хетаг был спасен. С тех пор лес этот называется «Роща Святого Хетага». И поныне раз в году в память этого события там происходят пиры и поминания. Св. Хетаг благословил многих своих потомков на славные и великие дела. Мне досталось жизнеописание этой фамилии, сделанное лейб-медиком Андукапаром Хетагуровым, служившим при дворе государя-императора Николая II. Он составил генеалогическое древо и назвал все поколения Хетагуровых. Там были военачальники, странствующий музыкант и даже воин, сразивший персидского богатыря на виду двух армий – грузинской и персидской! Причем осетин был невелик ростом, но крепок телом. Перс же был огромен, как гора, и страшен видом. Разогнав коней, всадники столкнулись, и осетин под улюлюканье персов повернул к своим. Перс стоял на месте, но вдруг, к ужасу всей армии, верхняя половина тела богатыря качнулась и медленно свалилась к ногам лошади! Перс был перерублен пополам. Многие потомки фамилии послужили новому Отечеству – России. Один был в числе посольства к императрице Екатерине II с просьбой добровольно принять Осетию в состав Российской империи. Государыня просьбу поддержала, и послы уехали с подарками. Моя тетушка видела подарок императрицы у одного из родственников – драгоценные канделябры. А у самой тетушки я видел на стене красивые турьи рога, оправленные в золоченое серебро. На них была гравировка с поздравлением и благодарностью лейб-медику Андукапару Хетагурову. В один из приездов я их уже не увидел. Тетушка собралась умирать и кому-то их отдала. На мои сетования пожурила – что ж я сам их не попросил и даже не намекнул, она бы мне отдала. Один из Хетагуровых участвовал в русско-турецкой войне за освобождение Болгарии в составе осетинского кавалерийского дивизиона, дослужился до генерала. Вообще военная карьера для осетин была предпочтительнее любой другой. Самым знаменитым представителем фамилии был, конечно, Коста Хетагуров – поэт, художник, журналист. Отец его был кадровым военным и не мог понять выбор сына. Время от времени он с недоумением спрашивал его: «Сын, кем же ты будешь?!» Коста с детства хорошо рисовал, любил живопись. Поступил в Петербургскую Академию художеств – учился там одновременно с Серовым и Врубелем. Учился в классе знаменитого Чистякова. Снимал комнату на Мойке, там же, где квартира А.С. Пушкина, только с другой стороны улицы. Я случайно наткнулся на старый доходный дом с мемориальной доской Коста Хетагурова, поднялся по обшарпанной лестнице с крепким кошачьим духом, поискал место его пребывания – безуспешно: спросить было не у кого. Запертые двери безучастно смотрели на меня и остудили мой пыл. Зимний промозглый петербургский холод пробирал до костей. Я представил, как бедный юный Коста жил здесь, поднимался по этой тусклой грязной лестнице, грелся у печки долгими зимними вечерами – один в чужом неприветливом городе. Конечно, душу Коста согревало сознание того, что он каждый день идет мимо святого места – обители великого поэта, но и тот не любил Петербурга: «Город пышный, город бедный, дух неволи, стройный вид, свод небес зелено-бледный, скука, холод и гранит…». Этот город погубил гения. Еще Коста, конечно, любил Академию художеств и делал успехи, но нужда и тоска по родному краю гнали его прочь. Он так и не доучился в Академии. Неисповедимы пути Господни: эти строки пишутся в деревне Ново-Раково, рядом Воскресенский Новоиерусалимский монастырь. Деревня эта когда-то принадлежала прадеду Пушкина, другая – Бужарово – его брату. То есть, это родовое гнездо Пушкиных. Не продай они свои деревни, может, по-другому бы сложилась судьба великого поэта. Рядом любимая им Москва, где он родился, где был счастлив с молодой красавицей-женой – «моя Мадонна, чистейшей прелести чистейший образец!». «Москва, я думал о тебе!» – как часто мысленно возвращался он в родной город, который, надо думать, уберег бы его от грядущих бед. А что говорить о юноше-горце, который как альпийский цветок эдельвейс оказался в петербургской стуже. Не мог он прижиться на чужой почве, замерз бы, завял. Его звали светящиеся в ночи снежные пики гор, яркие звезды на черном небе, искрящиеся в лунном свете бурные потоки горной реки. По берегу неслышно движутся силуэты всадников в бурках с оружием наготове – чуткие кони осторожно обходят камни. Пять-шесть всадников – куда они пробираются? Кто они – вольные люди, абреки? Какая власть над ними? Никакой – один Господь Бог, Святой Георгий – Уастырджи, Фсати, осетинский бог охоты. Нарская котловина, Зарамаг – родовое гнездо Хетагуровых с боевыми башнями, земля древнейшей культуры, мечта любого археолога: копают уже более ста лет, и нет конца удивительным бесценным находкам. Отметим,

227


что первым экспонатом Государственного Исторического музея стал осетинский браслет из археологичексих раскопок основателя музея графа А.С. Уварова – свою коллекцию он передал в фонд музея в 1881 году. Но как перекликаются судьбы: прародина великого поэта залита Истринским водохранилищем, под водой оказался монастырь Св. Георгия, где наверняка молился прадед Пушкина. У большевиков был раж заливать водой исконные русские земли и гробить славу России. С гордостью тиражировали фотографию, на которой из воды торчала колокольня с православным крестом. Большевиков давно уже нет, а раж остался. Теперь уже залито водой родовое гнездо Хетагуровых, родина моего отца, селение Цми с церковью, где его крестили. Могила моего прадеда Ивана Хетагурова, взятого при Николае I в Санкт-Петербург в кадетский корпус. По семейным обстоятельствам он должен был вернуться на время в Осетию, да так и остался там, не в силах расстаться с родным краем. Волею судьбы он оказался первым учителем Коста – будущего осетинского поэта, часто наказывая его за нерадивость (вспомним и о Пушкинском лицее – характеристику, данную Пушкину преподавателем словесности: полное отсутствие способностей к литературе). Трудно учиться хорошо по старым схемам, если рождается в тебе что-то новое – это уж как закон. Так Альберт Эйнштейн получал двойки по физике – он видел ее на много шагов вперед. Модильяни возмущал длинными шеями и пустыми глазами – но нарисуйте в них зрачки, и они погаснут, уйдет душа. А шеи вытягивал и преподобный Андрей Рублев, и никого это не удивляло. Напишите сейчас икону с темпераментом Феофана Грека – да близко не подпустят к церкви. А предки, стало быть, были и свободнее и мудрее. Что папы, что патриархи и митрополиты – заказчики были от Бога, отсюда и расцвет Возрождения, что на Западе, что на Востоке, в России, одинаковый неповторимый взлет. Коста стал замечательным художником и великим национальным поэтом, публицистом и мыслителем. Его изображали революционным демократом, обличителем и ниспровергателем устоев, а он был – если по совести – Коста Праведный: есть такая святость в нашей вере, ее он рано или поздно удостоится. Коста писал иконы, картины религиозного содержания, расписывал церковь в селении Алагир. Я помню старенькую родственницу, которая в молодые годы часто видела Коста в церкви. Он всегда стоял один, глубоко погруженный в молитву. У него был тяжелый взгляд – в то время Коста уже был безнадежно болен. «Претерпевший до конца спасен будет». У Коста не было семьи, детей. Любовь народа не могла заменить любви близких людей. Он был одинок и удручен, судьба ему не благоволила: в раннем детстве потерял мать – она тоже была из рода Хетагуровых, но из другого колена, Хетагуровых-Губаевых. Я его внучатый племянник по этой линии, по отцу Коста был из Хетагуровых-Асаевых. Почему я так подробно касаюсь этих хитросплетений? Да потому, что это интересно: каждый человек идет от своих корней – и где-то, как в густом лесу, они соприкасаются, переплетаются, врастают в одну почву. Все как бы родственники. А поэты – это особь статья, это кроны, которые поднялись над остальной чащей к солнцу, к небу. Они – избраны. Бесценный дар – это Пушкин, на его языке пишут и говорят, сами того не сознавая, миллионы людей. До него был совсем другой язык: откройте книги XVIII века – не язык, а головоломка. Например: «стоит древесна, к стене приткнута, коль пальцем ткнешь, звучит прелестно» – оказывается, рояль! Хорош только церковно-славянский – он божественный и до сих пор непревзойден, как и латынь. А Пушкин – вечен. Вернемся, однако, в наше время. Я помню свои мучения в школе: почему я все время должен был что-то выучивать, решать непосильные задачи? Чего от меня хотят? Этот стопор в голове сохранился у меня до сих пор. Если я чего-то не могу понять, я уже это не хочу знать. Хотя, бывает, и усилия-то особого не надо. Вот литература, история – там все интересно, там люди, события, жизнь. Можно представлять себя в той жизни и в будущей. Фантазиям не было предела. Я все время что-то придумывал на уроках, и, когда меня спрашивали повторить, что говорил учитель, – я не знал, так как думал о своем. В таком состоянии я провел все эти долгие и мучительные годы. Их скрашивала моя любимая матушка, единственная радость и свет, а также книги – любовь на всю жизнь. Книги я полюбил сразу – неосознанно – просто за обложки, запах, переплет, шрифт. Я стал покупать книги – но, как всегда, нелепо. Денег не было, только копейки на завтрак в школе. Я никогда в школе не ел, копил на книги. Сначала это были брошюры с выступлениями вождей на каких-то пленумах-съездах, которые я, конечно, не читал, но зато это

228


были мои собственные книжки, своя библиотека. На другие книги денег не хватало, а брошюрки стоили копейки и были доступны. Покупать я их ходил в какой-то научный институт на Чистых прудах. Книги лежали веером в киоске фойе. На стене был барельеф из черного гранита с уютной старушкой в очках – Крупской. Когда-то она возглавляла институт, читала доклады о вреде игрушек и елок для детей победившего пролетариата. Запрещала «Крокодила», «Мойдодыра» и «Тараканище» – держала автора стихов Корнея Чуковского в подозрении на контрреволюционность: имела на этот счет «острую ноздрю»! Читать я стал поздно, решил, что не дастся. В школе еле осиливал грамоту. На потеху всему двору не прочел ни одной книжки, хотя уже учился в школе. Потом решил, что дастся, взял у соседей книжку Чарской «Тасино горе», всю ее прочел и потом стал читать, что называется, запоем. То же и с курами. Во дворах тогда жили, как на дачах. Некоторые держали кур, иногда козу, кроликов. В нашем были куры, я почему-то решил их бояться. Залезал на стул и орал. Потом решил не бояться, и больше не обращал на них никакого внимания. Впрочем, я кур видел впервые – дитё было городское. Помню, как-то в городе Кологриве женщина вошла в автобус с девочкой, довольно большой, которая восторженно пучила глаза и вся светилась от счастья, иногда громко басом хохотала. Женщина объяснила, что девочка из деревни и первый раз едет на автобусе. Вот вам обратная сторона медали. Когда я прочел дореволюционное издание «Рыцарей Круглого стола», я вооружился мечом и брал приступом выброшенный кем-то во двор унитаз, о чем донесли матери. Вместо уроков часами рубил шашкой врагов, строчил из пулемета по оккупантам. Сидел в засаде, укрытием служил валик от дивана, он же был и конем, верхом на котором я мчался в атаку с шашкой – от каждодневного участия в битвах он не выдержал и отвалился. Зеркало было то другом, то врагом – баталии разыгрывались перед ним. К приходу мамы с работы сражения и поединки прекращались, я мазал пальцы чернилами и делал усталое лицо – мама верила и говорила: ты сделал уроки? Что ж, пора и отдохнуть, пойди, погуляй во двор! Я устало отмахивался – двор я не любил. Там были грубые и злые люди. Дворовые бабы пугали меня суровыми карами. Одна из домоуправления поймала нас с мамой во дворе, стала кричать: я что-то натворил. Баба грубила и входила в раж, грозила взысканием. Мама молчала, опустив голову. Рядом буксовал грузовик, колеса яростно крутились вхолостую, из-под колес летела земля. Баба не унималась, обижала маму, я подумал: сейчас в бабу должен полететь камень, и она замолчит – через минуту из-под колеса вылетел кирпич и угодил в несчастную! Баба охнула и скрючилась. Шофер выскочил, перепугался, баба завыла. Потом обходила меня стороной. Я понял, что могу делать непонятные вещи! Когда в трамвае ругались, я проговаривал про себя ругательные фразы – выбирал гражданку и про себя их проговаривал, а гражданка повторяла за мной, как будто слышала. То же делал и с кондуктором. Один раз моя любимая тетушка о чем-то спорила с мужем, он был неуступчив. Я про себя сказал ей: «Ты ничего не понимаешь в песнопениях!» – тетушка тут же это повторила! «При чем тут песнопения?!» – недоуменно ответил он и замолчал. Я вкладывал фразы учителям и соседям. Но не стал развивать в себе эти способности: во-первых, лень, во-вторых – зачем? Никому не вреди, тебе же вернется! Скучно жить злобой, себе дороже. Хотя в нервическом состоянии находился не только я, но и вся страна. Спокоен был только тот акын, который сидел на куче тряпья на вокзале и меланхолично пел: «Домра, домра, два струна, я хозяин вся страна!» А мимо тащили баулы, чемоданы, узлы, шаркали тысячи ног… Вокзальная суета и неразбериха… А перед акыном была степь и безмолвие. Наш двор на улице Чаплыгина и Чистопрудный бульвар были для меня окном в мир, ибо другого я не видел. Я рано попробовал курить, и не какую-нибудь вонючую папироску, а трубку! У нашего подъезда целыми днями сидел инвалид в военной форме, бывший летчик, тяжело контуженный. Во рту неизменная трубка, а руки плохо держали ее, и она гасла. Знаками он подзывал меня, я набивал ее табаком из кисета и раскуривал, потом засовывал ему в рот – он благодарил кивком головы. Потом приноровился делать это сам без всякого приглашения, к обоюдному удовольствию. И теперь на старости лет люблю потянуть трубочку. А звали инвалида дядя Ваня – один из бесчисленных героев войны. Военное время я помню смутно: темный коридор, раннее утро и «Вставай, страна огромная!» – из репродуктора. В песне угроза, на душе тоска, страх… Или мальчишеский голос поет, как печатает:

229


«Скажи-ка, дядя, ведь недаром Москва, спаленная пожаром, Французу отдана? Ведь были ж схватки боевые, Да, говорят, еще какие! Недаром помнит вся Россия Про день Бородина!» Многие военные песни я воспринимал буквально, применительно к себе или близким. Например, «Катюшу» – как песню про мою Катю, юную девушку-беженку, которая заботилась обо мне, когда мама была на работе. Катя была из деревни под Смоленском. Они с братом и сестрой остались сиротами, когда деревню заняли немцы. Брат был слепой, кормиться было нечем, хозяйство разрушено. Брат стал ходить с котелком к немцам, когда у них был обеденный перерыв. Солдаты жалели сирот и доверху накладывали котелок кашей. Потом подошел фронт, немцы ушли, деревня сгорела. Так Катя попала к нам и стала членом семьи, много лет еще жила у нас, потом ушла на завод и получила свою комнату – мы праздновали новоселье. Добрейшая и благороднейшая Катя прожила долгую жизнь, была маленькая и почти не менялась. Последние годы плохо видела, но ежедневно ходила кормить голубей и воробьев. Светлая ей память. Книги окунули меня в большую жизнь, можно было совершать путешествия по книжным магазинам, коих было множество по всем старым улицам. Огромные букинистические магазины, пахнувшие старой кожей и бумагой. На полках фолианты с золотым обрезом, тисненые переплеты. Можно было брать книги, листать их, но это в знак особой милости продавца, коей я удостаивался редко, так как был не кредитоспособен. Один раз накопил денег на книгу Диккенса «Холодный дом» в суперобложке с видом старого Лондона. Купить ее было невтерпеж, обошел все магазины – как назло, нигде нет. Помню, около решетки университета на Моховой встал в засаду: наверняка кто-то несет «Холодный дом» в букинистический, который был дальше по маршруту. Останавливал всех с толстыми портфелями: «Мне нужна книга ''Холодный дом''»! И, как правило, в ответ было: «А причем тут я?!» Было похоже на пароль в знаменитом фильме «Подвиг разведчика»: «У вас продается славянский шкаф?» – «Шкаф продан, могу предложить никелированную кровать с тумбочкой». Там, правда, ответ был утвердительный. Вечер зимний, смурной. Драповые пальто, боты, галоши, шляпы, портфели. В кармане вожделенные скопленные рубли, а книги нет – тоска. За решеткой университета – студенты, отличники, счастливцы. Я держусь руками за холодный металл решетки, с завистью смотрю на недостижимый храм науки, на веселую молодежь: мне никогда не быть среди них, не учиться в университете – может, в каком-нибудь училище, и то вряд ли. Говорят, есть книжный техникум, но и туда с двойками не возьмут. Будущее покрыто мглой, безнадежно. «Холодный дом» я так и не прочел, хотя потом подписался на 30-томник Диккенса, он и сейчас стоит в шкафу. Дорого яичко ко Христову дню. Всю неделю я ждал воскресенья, и тогда от дома шел по книжным магазинам – от Чистых прудов до Арбата. Заодно заходил в антикварный одноэтажный особнячок на Арбате. Картины, золотые рамы, часы с боем, канделябры. Папки с гравюрами. Иногда совсем не дорого. Зря я помешался на книжках, можно было там купить кое-что интересное, и вполне доступно. Например, Айвазовского. Это были хорошего качества фотографии, на которых маститый старец с раздвоенной бородой-баками с палитрой в руке сидел у мольберта и писал что-то морское. В фотографии на мольберте было прорезано окошечко, в котором вставлена бумажечка с акварелью – иногда парус, иногда волна, но всегда подлинная подпись Айвазовского и год. Стоило весьма недорого – рублей десять-пятнадцать, как хорошая книга. Помню, хотел купить: на деревянной дощечке прекрасная обнаженная игриво взмахнула ножкой – на птичку. Семнадцать рублей, тоже доступно. Но, к сожалению, не купил, постеснялся – родители не поймут, заподозрят! Как-то около меня стояла старуха в черном, с виду – как монашка. Попросила: снимите мне вон тот морской пейзаж! Он был в золотой раме – морская бухта, вдали берег, вроде как в Крыму. Старуха сказала: это Италия, а написал сын Горького с натуры. Уже давно висит, никто не покупает, решила забрать обратно, все же – сын Горького, а она – жена автора. Стало быть, это была когда-то знаменитая красавица «Тимоша», с которой связано много историй, и которой так понравилась селедочка на Соловках, где она была «на экскурсии» со свекром-классиком, а «экскурсоводом» был Генрих Ягода. Классик умилялся душегубам: «Черти

230


драповые, какое великое дело вы делаете!». Какое великое дело они делали – отсылаю к А. Солженицыну и В. Шаламову, что побывали в этих кругах ада. «Монашка» картину забрала и, опираясь на палку, пошла в администрацию. Я с интересом разглядывал ее: она была вовсе не старуха – тонкое лицо, внимательные глаза, что называется, остатки былой красоты, но бедность, вдовий век – забвение. Иногда рассматриваю фотографии круга М. Горького, времен его пребывания в Совдепии: среди образин, упырей – хорошенькое девичье личико, не без шарма – одно слово: «Тимоша»! Особенно оживали книжные рынки, когда проводились декады литературы и искусства союзных республик. Приезжали писатели, поэты. Выступали в книжных магазинах, давали автографы. Продавались книги республиканских издательств, весьма экзотические, например: Фирдоуси «Шах-наме» с золотым тиснением или Шота Руставели «Витязь в тигровой шкуре», с красавцами Тариэлом и Тинатин. А «Дни поэзии», когда книжные магазины превращались в клубы, поэты читали стихи, читатели были слушателями. Заказывали авторам прочесть полюбившиеся стихи. Я помню совсем молодого грузина с усиками – Булата Окуджаву – он многозначительно читал что-то о дураках, на которых навешивают ярлыки. Слушатели понимающе кивали, хмыкали, все было со значением, с фигой в кармане, и не только. А Заболоцкий стоял один у прилавка – золотые очки, дорогая шапка, меховой воротник, пухлое лицо – академик, писатель, таких на улице не встретишь. Протирал очки, что-то прятал в большой кожаный портфель. Был значителен и недоступен. Потом прочел его стихи – оказалось, прекрасный поэт, много выстрадал, и, слава богу, дожил до признания. Востребован и сегодня. Книгами тогда менялись, продавали друг другу, ночами стояли за подпиской… О, книга, книга! – я бы пропел тебе гимн, но нет хора! Ты окунаешь в прошлое и предвидишь будущее, твои герои бессмертны. Одних ты, читатель, обожаешь, других ненавидишь: в детстве ты – Том Сойер и Пятнадцатилетний капитан, вместе с героями совершаешь путешествие на воздушном шаре, опускаешься на дно океана с капитаном Немо, летишь по небу с кузнецом Вакулой, а внизу занесенные снегом хаты, вокруг них – плетни, на них забытые горшки и крынки. Улыбается острым серпом месяц, обледенелые тополя свечками выстроились по краям дороги. Спит земля, спят ее обитатели. Праведен ее сон. Тебе же не хочется спать… Я склеил из детского календаря панораму: Диканька, месяц, Вакула на черте, хатки. Через окно луна освещает мою нехитрую экспозицию. Я прочел «Вечера на хуторе близ Диканьки» – «Ночь перед Рождеством», панорамка рядом на стуле. Я смотрю – она оживает! Я опять в любимом книжном мире! На мое счастье отец купил четырехтомник Н.В. Гоголя, все читали по очереди. Синие тома вкусно пахнут новым коленкором, дореволюционные иллюстрации, добротная бумага, четкий шрифт. Гоголь и сейчас на почетном месте. До сих пор мне снятся книжные магазины: я покупаю старопечатные книги, мне что-то откладывают, я беспокоюсь, не уйдет ли от меня заветный экземпляр. Грустное время наступило: многие книги, которые я с таким трудом доставал – или упустил, я вижу теперь на помойках. Они сиротливо смотрят на меня. Хорошо, если поставили их стопкой рядом с помойным баком, а то и вовсе бросили в бак вместе со всякой дрянью. Много хороших книг я забрал оттуда. Даже прекрасно изданные книги по искусству в хорошем состоянии. Как-то увидел: под угол бака подложен красный том – для ровности сооружения. Вытащил – оказался Маяковский, «поэт великий на все времена», как изрек корифей всех наук и отец всех народов. Книги поменяли на какой-то технический лохотрон. Разве можно чем-то заменить книгу – это целый мир, культура, эстетика! Сколько художников, умельцев вложили в нее свой труд: одних шрифтов сотни, я уже не говорю об иллюстрациях, заставках, буквицах! А переплеты, корешки, запах страниц! Я с закрытыми глазами узнавал по запаху, где издана книга – у нас или за рубежом, какого она времени. Книжные полки всегда вносят умиротворение, покой. Многие лета тебе, книга! А человек перебесится, ты найдешь себе нового читателя, преданного и любящего. С какими интересными людьми я общался благодаря книге! Например, в здании гостиницы «Метрополь» был маленький книжный магазин, специализировался на открытках, гравюрах и старопечатных книгах. Иногда совсем не дорого. Я купил там какую-то повесть издания XVIII века – «О Петре Прованском и прекрасной Магелоне», начиналась она так: «Тиранство некоторых вельмож…» Или обличительное сочинение о брате короля Людовика XVI, который перешел на сторону душегубов-якобинцев и упивался вместе с ними кровью, но, конечно, недолго. Предателей никто не любит – его тоже обезглавили.

231


Я захаживал в магазин просто посмотреть рисунки и акварели, которые тоже там продавались. Продавщица была маленькая, ядовито-злая, всегда старалась срезать безденежного покупателя. Но держала хозяйство в образцовом порядке, с любовью. Иногда в знак особой милости давала полистать папку или потасовать открытки. Но я побаивался ее, смотрел из-за спины счастливцев, которым доверяли сокровища. Один раз поднялся по лестнице и вместо нее обнаружил за прилавком актера Бориса Андреева, всеми любимого и популярного. Каждому новому покупателю он представлялся густым басом: «Андреев! Андреев!» Хотя все его и так узнавали. Хозяйка гордо стояла в стороне и радовалась сюрпризу – он удался. Артисту явно была по душе роль продавца книг, он играл ее с удовольствием – покупатели, правда, робели и были лишь зрителями. Честно говоря, за все долгие годы я ни разу не видел столь симпатичного и обаятельного продавца. О, волшебная сила искусства! Я заметил: Борисы – часто фактурны, круглолицы с виду, простаки – но себе на уме, что называется, с русской смекалкой. С талантами, не всегда раскрытыми из-за «зеленого змия», который беспощаден ко всем, ему приверженным. Моя любовь к книгам оказалась взаимной, для меня благодатной! Учителя по литературе заметили мою любовь к их предмету, и наступил просвет в моем школярстве. Произошло это в девятом и десятом классах, а поскольку я был дважды второгодником, для меня это были уже одиннадцатый и двенадцатый! Первая учительница, Таисия Петровна – яркая дама, с виду мрачная, а добрейшей души! С неизменной папироской на переменах. Углядела во мне плохого актера, который стал блистать на школьной сцене – она была режиссером и постановщиком. Годичные «гастроли» прошли успешно, я был офицером вермахта, Скалозубом из «Горя от ума», Хириным из «Юбилея» Чехова, «тонким» из «Толстого и тонкого» – другим при всем желании не мог быть ввиду дистрофичной худобы. В десятом классе «гастроли» продолжались при другом классном руководителе – тоже преподаватель литературы, Зоя Ивановна, интеллигентнейшая, милейшая дама, вспоминаю ее с большой любовью. Благодаря ей я, наверное, и закончил школу. На уроках я много и нахально с ней спорил – подрывал устои. Поражаюсь ее терпению! Репертуар расширился при другом режиссере – преподавателе английского языка Вилене Марковиче. С виду моложавый, порывистый и очень культурный, он был фронтовиком: пошел на войну добровольцем сразу после выпускного вечера, вместе со всем своим классом. Он ставил пьесы советской тематики, в основном про комсомольцев. Там мне места не нашлось, к взаимному удовольствию. Это был бы нелепо, так как на собрании по приему меня в комсомол я гневно выступил с разоблачениями самого себя. Кандидатуру сняли и больше меня не беспокоили. Кто-то все же стукнул куда надо, и позднее стал я невыездным до самой перестройки – спасибо ее режиссеру, а то не видать бы мне стран неведомых и людей «с песьими головами». Ктото очень мстительно гадил: то отбирали билет в день вылета – «а вы не едете!»; то прививали холеру и опять не пускали, выдав справку, что холера привита. Я понял, что органы работают вхолостую: в это время драпали партийные бонзы и перебегали агенты. Когда, наконец, выпустили на юбилей Ван Гога, спросили будничным тоном: «На постоянку?». Я не понял, какая постоянка, зачем? Ведь «дым Отечества нам сладок и приятен»! Нелепо в мальчишеском максимализме видеть крамолу, ведь эта революционность с годами плавно переходит в стойкую реакционность, все возвращается на круги своя. Великодушные учителя дотянули меня до аттестата зрелости. При вручении аттестата всем играли туш, когда назвали меня, я был уверен, что настанет мертвая тишина, оркестр замолчит – но, к моему изумлению, он и мне отгрохал музыку! Я таки получил заветный аттестат, где были одни тройки, лишь по истории «4» и по поведению – «5», что сомнительно! В характеристике, приложенной к аттестату, я был назван «любимым актером школы» и вообще как бы неплохим парнем: Зоя Ивановна увидела во мне добрые начала. Рекомендовано мне было поступать в театральное училище и быть актером. Но я никуда не пошел – двенадцать лет сидения за партой, крепкие двойки и хилые тройки сделали свое дело. Решил закончить свое образование полностью. Мама моего приятеля устроила меня в свой проектный институт чертежником-конструктором. По черчению я тоже получал двойки, так что работник из меня вышел очень «ценный». У меня появился наставник Костя, с плакатной внешностью передовика-комсомольца. На самом деле – конструктор-технарь от Бога. С терпением стойкого комсомольца объясняя мне очередную работу, закуривал ядовитую папиросу «Север» и увлеченно «читал» огромную «синьку», как роман.

232


Я ничего не понимал, но кивал головой. Потом старался не ошибиться в подводке вентиляции к санузлам. В общем, институт был замечательный и люди прекрасные. Начальник отдела по фамилии Элинсон, инвалид войны, был образцом интеллигентности. Когда кто-то опаздывал или затягивал перекур, он стеснялся и прятался за толстыми стеклами очков. Я раньше не видел такого мягкого и благородного человека, а чтобы держать отдел в руках, у него был заместитель – дама крутая, но справедливая. Словом, не отдел, а дружная семья. Для праздничных вечеров снимали клубы, фойе больших учреждений – пили вино, танцевали, пели. Как-то такой вечер состоялся в институте в том самом фойе, где я когда-то покупал брошюры Политиздата. Все так же со стены смотрела барельефом старушка в очках. Мне показалось, что теперь она смотрела с каким-то осуждением: что вы тут пляшете?! Ильич этого не любил, он был архи-серьезен. Запомнилась мне еще чертежница Галя, на всех вечерах она любила петь: «Чтобы рядом всегда бились вместе сердца…» или «Давай никогда не ссориться, никогда, никогда…» – глаза мечтательно блестели, носик краснел в волнении. Девушке хотелось любви, она о ней пела, говорила, читала. Я посмеивался над ней, зачем-то нахамил – она обиделась. Мне стыдно до сих пор. Так и осталась в памяти рейсшина, чертежная доска и милая скромная девушка: «Чтобы вместе всегда бились рядом сердца…» Надеюсь, такое сердце ей встретилось. С хорошим коллективом пришлось распрощаться – институт переехал на другой конец города, и я нашел другой, опять в районе Кировской, как и предыдущий. Увидел вывеску «ГИПРОМЕДПРОМ» и смело направился в отдел кадров, там без промедления взяли, так как предыдущее место работы было указано как «ГСПИ, чертежник-конструктор» – тропа оказалась проторена. Чертежников, как понимаю, не хватало. Опять хороший коллектив, опять симпатичный деликатный еврей-начальник. В мой первый рабочий день коллектив угощал вином уходящий на пенсию сотрудник – со всеми прощался за руку теплой пухлой ладонью. Впереди отдых, пенсия. Но через неделю сообщили, что он умер! Сотрудники пошли его хоронить. Всю жизнь работал, отдыхать не привык, пенсия показалась катастрофой, а мог бы и дальше работать – его любили. Помню, он был полноватый богатырь с большой лысой головой, с добрыми глазами, полными печали. Работа была мне знакома, люди тоже. Опять вечера, но уже в отделе. Песни, танцы, походы с палатками и кострами. В общем, прекрасные люди работали в проектных институтах. Чудные девушки, хорошие ребята, старшее поколение журило и делилось опытом. Может, надо было остаться с ними до конца дней, чему-нибудь я бы научился, не только вентилировать сортиры! Платили мало, но приемлемо – больше я не получал, хоть и сменил более десятка мест. Судьба дает шанс для спокойной жизни, а мы его не используем. Посылает хороших людей и все остальное, а мы опять мечемся: надо найти свое, настоящее – дальше, дальше! Но известно: чем дальше залезешь, тем больнее падать. Ничему не учит чужой пример, все надо пройти самому. Мотылек сжигает свои крылья. Я решил поступать в институт и ушел в отпуск. В курилке говорил, что при МГУ есть хорошая изостудия, поэтому пойду туда – верх нахальства! Я стал готовиться. Собрался идти на исторический в пединститут или в историко-архивный. Лето сидел в Фирсановке, на мансарде, где снимали дачу у колоритных почтенных староверов. Как-то, сидя за учебником, услышал истошные вопли из леса. Пошел туда: среди елок раздувался и спускался белый пушистый шарик – котенок! Что было сил звал на помощь, не желал погибать. Увидев меня, быстро подбежал, по штанине забрался мне под куртку, а чтобы я его не достал, перелез на спину. Я решил его взять, но проверить смекалку и прыть: достал, поставил на землю и пошел – белый клубок быстро настиг меня и повторил маневр. Дома он не мог напиться молока, пока окончательно не «раздулся». Свалился спать – так и поселился у нас на долгие годы с именем Онуфрий. Был ума и озорства недюжинного. Любил выкидывать книги с полок – одну за другой, подцепив лапой за корешок, и на этой куче заваливался спать. Если я хотел его наказать, мама просила: «Не трогай его, ты же видишь, в каком он состоянии!», а он был в состоянии предельной наглости. Потом он писал со мной диплом, заваливаясь спать на страницах – морально поддерживал! Учебники были прочитаны, шпаргалки написаны. Я не пользовался ими, это были как бы конспекты, и мне становилось спокойнее, когда они лежали в кармане – я мог перед экзаменом их просмотреть. Набравшись духу, взял документы и направился в историко-архивный. Стояла очередь абитуриентов. Баба в растянутой голубой кофте злобно орала, что сегодня уже не

233


принимают. Баба была грубая – базарная. Как же так – храм науки и такая баба, из моих нелюбимых, чего же там ждать хорошего?! Эти бабы, как фурии, возникали периодически в разные годы – похожие друг на друга, как одна и та же баба, только менялись кофты: осатанело орали, не пускали в церковь, театр, столовую, автобус, поезд, магазин, к врачу и т.д. Последний раз не пустили в Изобразительный музей им. Пушкина, куда я решил сводить мою старенькую маму. Времени до закрытия было еще много, но вышла такая же баба и стала орать, что музей закрывается. Несмотря на уговоры и мое музейное удостоверение, так и не пустили. Это был последний выход мамы в люди. Спустя годы я понял, в чем дело. Преодолев грустные воспоминания, решил пойти на экспозицию – и опять, несмотря на дневное время, объявили по радио, что музей закрывается. Смотрители суетились и выгоняли немногочисленных посетителей. Вдали я углядел директора музея с очередным музыкальным светилом, который завернул в музей пофуршетить – у него был день рождения. А посетитель – всего лишь быдло, и чем больше часов стоит оно в очередях на престижные выставки, тем почетнее музею. Нелепо и дико. Канули в Лету славные дела Третьяковых, Кокорева, Морозовых, Бахрушина, Цветаева и других, положивших жизни на алтарь Отечества. В этот музей я больше не ходок. Я решил пойти узнать, а что там в МГУ, благо идти было пятнадцать минут – истфак находился на Герцена (деканат), а сам факультет – на Моховой, в старом крыле здания. Вошел в старинный особняк, поднялся по лестнице – никого. Лепнина, росписи, книжные шкафы заполнены толстыми томами – корешки с тиснением: «Петр Могила», еще много старинных томов. Храм Науки, да и только! Выходит откуда-то миниатюрная дама – из моих любимых, с высокой прической, с тонким интеллигентным лицом, на вороте блузки – массивная камея с античным профилем. Я всегда выделял дам с камеями, они вызывали почтение, всегда были интересны внутренне и внешне. Дама оказалась из приемной комиссии, но пришел я не вовремя, хотя сделали мне исключение, раз пришел. У них конкурс был пять человек на место. А каковы мои успехи в школе? Я сказал, что успехи – одни тройки. Это очень плохо, сказала дама. Тогда еще был в ходу «комсомольский набор» – льготы для активистов и для тех, кто со стажем партийной работы. Я сообщил, что не комсомолец, не вступал. Дама сказала – это совсем плохо. Мы возьмем все же ваши документы, а вы готовьтесь – все зависит от вас. Прочла характеристику, посмотрела аттестат – в нем среди троек сиротливо ютилась четверка по истории. Дама пожелала мне успеха. Я понял – мне здесь не учиться… Но еще время есть готовиться, и я опять засел за учебники. Наконец, наступили экзамены – я сдавал средненько, ничего не светило. Думаю, что попал в университет из-за государяимператора Александра I. Сдавал последний предмет, историю, экзаменатор – молодой интеллигент в золотых очках, породистое, тонкое лицо, рядом такой же ассистент. На вопросы я отвечал неуверенно, ни шатко ни валко. Что-то о Соборном уложении 1649 года – год мне подсказал экзаменатор, что-то о самоубийстве генерала Каледина, что-то об основных сражениях войны 1812 года. Какой император правил тогда, спросили меня. Терять было нечего, и я ответил: Александр I Благословенный. В школе такого титула не поминали, а я прочитал в пьесе М.А. Булгакова «Дни Турбиных» – знал ее наизусть: это сцена в актовом зале, сбор юнкеров перед портретом Государя. Повисла мертвая тишина. Я понял, что провалился окончательно. Пауза затянулась. Ассистент пожал плечами – ничего, мол, не поделаешь. Экзаменатор строго сказал, что ставит мне пятерку, а ассистенту – подчеркните красным карандашом! Не иначе, как Благословенному я обязан пятеркой, да еще тому неведомому благодетелю-экзаменатору, имени которого я так и не узнал и которого за все время учебы – к большому сожалению – так ни разу и не встретил. Поминаю его добром и поныне. Дай Бог ему здоровья, если еще жив. «Сто лят ему!» – как говорят поляки. Спасибо, открыл мне дверь в самые лучшие годы жизни – в Московский университет! Однако до проходного балла я, как считал, не дотягивал и опять впал в уныние. Мама утешала и что-то говорила о «чистых» и «нечистых» из прочитанного фельетона: ты, конечно, «нечистый», так что – не переживай! Собрался опять вернуться в чертежники. Пошел все же посмотреть списки принятых и, не веря своим глазам – увидел себя! Этого не могло быть, чтобы я попал в университет. Я даже не мечтал об этом. Побежал к маме на работу, вызвал ее в тамбур подъезда и сообщил. Мама совершила какой-то радостный круговой танец по обширному периметру: наконец-то счастлива! После многих лет слез и унижений за нерадивого сына!

234


Честно говоря, я с таким остервенением готовился и хотел поступить не для себя, а для родителей, которые испытывали из-за меня какое-то постоянное поношение: у всех дети как дети, а тут – пробел в человеческом разумении, бог знает что! Пример для всех – но отрицательный. Многие родственники недоумевали, правда, был один сосед по дому по фамилии Казанцев – интеллигент, преподаватель какого-то технического института, который говорил: дочь моя отличница, но она из обыкновенных, а толк будет из этого двоечника. Семья эта была из репрессированных большевиков. Спасибо ему на добром слове, надеюсь, оправдал, хотя бы частично. Скажите, было ли на свете место лучше, чем истфак МГУ на Моховой – отвечу: не было и не будет! Там была такая круглая аудитория, названная почему-то «коммунистической», а когда сделали ремонт, открылась надпись: «Вход господам студентам справа». Писано не для коммунистов – ими тогда и не пахло, а для студентов. Идеология, политика меняются, а студенты остаются. Народ этот славный во все времена. Дед мой учился тоже на Моховой, на экономическом, может, ходил в те же аудитории. А еще раньше учились там многие великие люди. Основан университет в 1755 году государынейимператрицей Елизаветой Петровной, для людей из народа – разночинцев, как тогда говорили. Любой мог поступить в него, учили бесплатно, даже денег давали на кошт. Дух Московского университета неистребим, он и сейчас – лучшее учебное заведение страны. А для меня – так и всего мира! Поступал я на вечернее отделение, так как туда не надо было сдавать иностранный язык, который я так и не осилил, мне хватало русского. Даже зарубежную литературу недолюбливал изза иностранных имен – раздражали! Я путался в Томах, Джеках, Мэри, Рудольфах – бросал, не дочитав. Исключение – Диккенс, у которого всегда хороший конец и предел счастья – уютный домик на старость. Ой, как это неплохо, однако! Понимаешь с годами. Истфак был открыт, демократичен, согревал душу. Преподаватели, все увлеченные своими предметами – я бы переписал эти славные имена, но не все помню. Они учили нас думать самостоятельно, вникать в суть дела, изучать источники. Я не пропускал лекций и занятий, все было интересно. Зачем обманывать самого себя! Когда кто-то хвастался, что не готовился к экзаменам и все сдал, я думал: ну и дурак, что хорошего? Экзамены ведь заставляют тебя окунуться в мир Троянской войны, Крестовых походов, героев 1812 года, и еще бог знает чего, чем полна великая наука – История, мать всех наук. Курсовую можно было выбрать любую, но, конечно, по теме предмета, что я и сделал. Можно было писать о заговоре Катилины, изобличенного Цицероном, о культуре древнего Новгорода – любое благое начинание поддерживалось на истфаке. Половина преподавателей были фронтовики, прошедшие войну. Они относились к нам, вечерникам, дружелюбно, по-товарищески. Более молодые держали дистанцию, но всегда были открыты для диалога, всегда были готовы ответить на интересующий вопрос. Историки – это особь статья! Увлеченные люди. Каждый несет в себе ту эпоху, которая стала для него смыслом жизни, и ориентируется в ней иной раз лучше, чем в современной. Я много видел таких примеров. Без истории, историков люди были бы просто стадом, «Иванами, не помнящими родства», как говорили в старину. А еще хуже – «без царя в голове», чего и сейчас хватает с лихвой. Все это мы уже проходили, и расплачивались дорогой ценой: потерей целого поколения. Вспомнили об истории, традициях, когда беда подошла к самому дому. Будем беречь заветы предков – она к нам никогда и не подойдет. Тревожно, что книгу вытесняет липкая веселуха и чернуха по зомби-ящику. Поэтов, писателей и художников заменили пошлые и наглые шоумены: «бесконечны, безобразны, в мутной месяца игре закружились бесы разны, будто листья в ноябре…» Неужто должны быть новые испытания, чтобы рассеялась, сгинула вся эта гламурная нечисть?! «Яко исчезает дым, да исчезнут…» Вопрос остается без ответа – время покажет. 2011–12

235


ОДИН ПОЛЯК Там, за далью непогоды, Есть блаженная страна, Не темнеют неба своды, Не проходит тишина. Но туда выносят волны Только сильного душой! Смело, братья! Бурей полный, Прям и крепок парус мой.

Посвящается памяти Сергея Сосинского

Н.Языков. 1829.

Шел 1957-й год. В Москве с помпой и ажиотажем проходил VI Всемирный фестиваль молодежи и студентов. Новые поколения уже не ведают, что это за действо такое, оно сгинуло вместе с коммунистической системой. А тогда, в атмосфере глухой изоляции от внешнего мира и незыблемого «железного занавеса» оно было лучом света во мгле. Москвичи могли свободно общаться с людьми всех рас и национальностей. Многие, особенно дети, впервые увидели чернокожих, с восторгом таращили на них глаза, что-то кричали и тыкали пальцами. Особым успехом пользовались представители Чада и Камеруна: они были абсолютно черны, выделялись только белки глаз и белозубые улыбки. Незабываемо была обставлена встреча неведомых пришельцев. Сотни тысяч москвичей с утра заняли все свободные места вдоль Садового кольца. Заранее объявили, что делегации поедут на машинах и проезжая часть должна быть свободной. Наконец под восторженные крики встречающих показались обыкновенные грузовики, плотно набитые людьми, и автобусы, из которых выглядывали радостные юные лица гостей – все махали руками, платками и косынками. Особенно контрастно выглядели грубые кузова машин и стоявшие на них девушкияпонки, густо напудренные, в нарядных кимоно и с замысловатыми прическами – живые фарфоровые куколки, удивительно изящные и миниатюрные. Они быстро обмахивались цветными веерами и ладошками приветствовали встречающих. Из окон автобусов улыбались очаровательные белокурые голландки в остроконечных чепчиках. Привлекали внимание многокрасочные индийцы, шикарные латиноамериканцы в огромных шляпах и расшитых куртках. Рослые красавцы-шотландцы в клетчатых юбках стройно маршировали, дули в экзотические волынки и, размахивая помпонами на длинных веревках, с грохотом били ими в огромные барабаны – зрелище незабываемое. Большинство делегаций было в национальных костюмах, которые у всех народов нарядны и праздничны. На этом пестром фоне выделялась черная униформа и экзотические головные уборы с черными перьями, как оказалось, представителей польских шахтеров. Диссонансом празднику был автобус с молодыми людьми в военной форме, они прятались за шторками и вяло отвечали на приветствия. Это были бывшие солдаты госбезопасности, чудом выжившие после расстрела во время кровавой венгерской революции 1956 года. Снимки казни облетели весь мир: они закрывались от пуль ладонями. Фотографии меня тогда потрясли, ужасно жалко было перепуганных мальчишек-солдат, и я рад был увидеть уцелевших. Пережитое не изгладилось с их лиц – они грустно смотрели на ликующую толпу. Но этот автобус был исключением. Не передать той радостной атмосферы сотен тысяч людей, собравшихся вдруг со всей планеты на небольшом отрезке старой Москвы – на Садовом кольце. Ни до того, ни после не приходилось мне видеть сразу столько счастливых лиц – только почти через тридцать лет, в 1991 году, когда ликующий народ снес символ тоталитаризма: несуразно-длинный, похожий на шуруп шляпкой вниз, памятник Дзержинскому, уродовавший Лубянскую площадь. И опять парадокс истории: «железного Феликса» – поляка – демонтировал народный депутат Станкевич – тоже поляк. Именно он организовал технику, чтобы махина не подавила людей и не пробила туннель метро, так как памятник хотели просто сбросить. Но это уже совсем другая история, хотя тоже не без участия поляков. Тогда гостеприимные, наивные и неизбалованные москвичи после трудных лет послевоенной жизни увидели, как красочна и прекрасна семья народов, как все нужны друг другу – если тут и была замешана политика, то кто о ней тогда думал! Ведь фестиваль призывал к миру, а

236


что может быть дороже него. Как бы сейчас мы ни относились к рухнувшей системе, но тот фестиваль остался в памяти и на многое открыл глаза так называемым «советским людям». Я, например, увидел идеал женской красоты. Девушка-кореянка в национальном костюме медленно пересекала площадь. Ее лицо было совершенством линий и пропорций: персиковый цвет, большие раскосые глаза, рот и нос как будто выточены искуснейшим мастером, в пышных волосах – цветок. Она проплыла мимо меня, а я долго ошалело смотрел ей вслед, стоя столбом. Говорят, что самые красивые женщины встречаются в Корее. Может, и правда. Но как подумаю, что едят они моих любимых собак, так лучше и не надо той красоты! В Москве проходили конкурсы, встречи, концерты, выставки и другие официальные мероприятия, контролируемые и направляемые коммунистической партией. Но появилась и своя теневая сфера общения без посредников: обмены значками, медалями, монетами, марками и сувенирами. Понавезли их в огромных количествах. Чего там только не было! Например, автору этих строк итальянец пытался «впарить» массивную медаль с изображением тупорылого господина с бульдожьей челюстью – как оказалось, Муссолини. Какое отношение покойный дуче имел к коммунистическому фестивалю – загадка итальянской души. Менялись московские мальчишки с иностранцами и друг с другом по несколько раз, полностью обновляя свои коллекции. Так, у меня были собраны интересные медали, которые пошли в обмен на значки, потом сгинули и значки – все это активно перепродавалось, и торговые операции проходили в течение нескольких дней. Наиболее деловые «молодые дарования» занимались фарцовкой, то есть скупкой одежды и обуви у «студентов», которые прихватили это добро чемоданами в бедную и плохо одетую Москву. То, что предлагали они, разительно отличалось от выставленного в витринах магазинов, и предложение нашло спрос. Однажды, увлеченный друзьями, я участвовал в такой сделке на каком-то чердаке около театра оперетты. Сюжет был вполне опереточный: немолодой толстый «студент», озираясь, ворошил чемодан, тряс тряпками, стучал туфлями и очень боялся «жандармов» (которые прекратили свое существование еще в 1917 году). На вырученные за значки деньги я был решительно настроен что-нибудь купить в подарок собственной матери, ибо свеж был в памяти ее рассказ о том, как в молодые годы она сшила себе платье из бумазейного мешка, который получила на работе по распределению в эпоху славного военного коммунизма. Платье из мешка ей шила столбовая дворянка, бывшая выпускница Смольного института и, естественно, «лишенка» – то есть лишенная права работать на государственной службе. Вот и приходилось ей подрабатывать шитьем, которому, видимо, хорошо обучали в институте благородных девиц. Портниха-искусница «голубых кровей» сшила платье на диво. И моя с черными кудрями и синими глазами юная прекрасная мама гордо пошла в нем на работу, вызывая зависть сослуживцев, ибо подобный вид туалета трудно было приобрести в то время: в ходу были куртки, юбки и красные косынки, прекрасно сочетавшиеся с гневно вскинутой рукой, сжатой в кулак, и победным воплем «Даешь!». Мама от рождения была стройной и хрупкой, поэтому «мешокплатье» оказалось ей даже просторным. В результате недолгих торгов я купил шелковую с кружевами комбинацию – просто роскошь по тем временам! Довольный, я принес ее матери, за что сразу получил основательный нагоняй и требование дать клятву никогда в подобных сделках не участвовать. Комбинация была принята. На этом и закончились мои коммерческие способности, потом они как-то совсем потускнели. Все эти обменно-торговые дела проходили на так называемых «плешках», коих было две: одна – полууголовная – находилась на лестничной площадке перед центральным телеграфом, другая – в сквере у Большого театра. На первой – фарцовочной «плешке» – крутились какие-то темные личности и ярко накрашенные девицы. Там набиралась опыта та молодая поросль, потомки которой стали теперь героями осточертевших сериалов и хозяевами жизни. Другая «плешка», значково-сувенирная, была веселее, да и товар весь на виду: прикреплен к пиджакам и рубашкам – смотри, выбирай, меняйся. Если не хватало своей фактуры, в руках держали тряпицы с прикрепленными значками и брелоками. Контингент в основном тут был мальчишеский, но попадались и взрослые, даже пожилые люди. Все уже более или менее знали друг друга в лицо и ходили туда, как на работу. Я ежедневно дефилировал от одной «плешки» к другой, благо времени было много: шли летние каникулы. Везде имел знакомых, все было ново, особенно у телеграфа, где вершились дела нешуточные. Многие мои друзья, добрые и хорошие ребята, начав там свои нехитрые

237


финансовые операции, втянулись в них, стали фарцовщиками, валюточниками, спекулянтами и быстро куда-то пропали. Мне было интереснее у Большого театра: сквер всегда забит до отказа, товар переходил из рук в руки, и контингент интернациональный. Иностранцы со своими значками и сувенирами приходили именно сюда. Мое внимание часто привлекал высокий худой сутулый мужчина средних лет в сером потертом пиджаке и такого же цвета кепке «блином». Он каждый день что-то искал, выспрашивал, выменивал и толкался среди нас, мальчишек. Однажды приятель подозвал меня к кучке ребят, которые о чем-то совещались: «Хочешь посмеяться? Тут есть один поляк, он все время рассказывает про Польшу и говорит, что скоро туда поедет. Спроси его, посмеемся!» Всей компанией мы двинулись к скамейке, на которой сидел, как оказалось, тот самый усталый и плохо одетый человек. Он был один и о чем-то размышлял. Мы подошли к нему и завели разговор о значках. У него было невыразительное лицо, серые глубоко посаженные глаза, утиный нос, высокие выпирающие скулы; светлые жидкие волосы выбивались из-под кепки. Держался он скромно, речь была интеллигентная и с нами, довольно нахальными мальчишками, вежливая и доброжелательная. Наконец я не удержался и снисходительно спросил: «А говорят, вы поляк? Собираетесь уехать в Польшу?» И вместе со всей компанией приготовился к веселому представлению. Он тут же оживился и, то ли не видя, то ли не желая замечать насмешки, стал говорить, что он действительно поляк и собирается в Польшу, обязательно туда поедет, а сейчас готовит документы, бумаги и так далее. Вот кончится фестиваль, и он вплотную этим займется. Уже недолго осталось ждать. Я смотрел на него, и мне стало совсем не смешно. Это некрасивое лицо преобразилось, глаза наполнились внутренним светом. Ни нас, ни Большого театра не было перед ним – в глазах его стоял Эдем, Земля Обетованная, он видел родную, зовущую и неведомую для нас Польшу! Он стал рассказывать, что давно уже хочет уехать туда, и скоро, скоро это произойдет. Какая это прекрасная страна, какие там замечательные люди и как там все хорошо! Его рассказ по тем временам действительно мог показаться смешным: как можно было обычному человеку уехать в другую страну, когда и по своей-то передвигались с оглядкой? Надо было регистрироваться, прописываться; сельскому населению не выдавались паспорта – чтобы сидели на месте и работали в колхозах. Писать письма за границу (и ждать ответа) было бесполезно – они не доходили. А Польша еще со времен Российской империи считалась мятежной и неблагонадежной, оттуда веял ветер свободы. Даже в школе учителя многозначительно подчеркивали, что там сохранен частный сектор и нет колхозов! Тогда же, на уроках истории, меня восхитила храбрость повстанцев Тадеуша Костюшко – «косинеров» – которые с косами в руках шли на пушки фельдмаршала Суворова. Потом их правнуки повторили подвиг атакой польской кавалерии на немецкие танки. Там – косы, а тут – сабли против пушек. Эта польская удаль дорогого стоит! Кто-то скажет: безрассудство! Но такими «безрассудствами» мужает нация. Такие «безрассудства» остаются в веках – как битва при Фермопилах. Надо отдать должное, в то время советская историография всегда брала сторону революционеров, потому и запомнились мне «косинеры». Поездка в Польшу приравнивалась к поездке в капиталистическую страну. И как этот тихий скромный человек собирался уехать туда? На что рассчитывал? Ребята притихли, кто-то пытался посмеяться, но не был поддержан, остальные, видимо, слушали это не в первый раз и потихоньку разошлись. Я остался с ним один и не мог надивиться перемене, слушал, не отрываясь. Как и каким образом он попал в Россию? Родился здесь или был привезен в детстве? Мне было неловко спрашивать его об этом. Речь его была чистая, без акцента, говор московский. Как я понял, жил он раньше в Сибири, а в Москву попал «по лимиту» и работал на заводе. «Лимитчики» – это была особая категория граждан: из-за нехватки рабочей силы их набирали в провинции на стройки, заводы и фабрики, давали им временное жилье и прописку, которая спустя десятилетия становилась постоянной. Жили они в общежитиях или в комнатах коммуналок, выделенных предприятиями, на которых они работали. Такое же жилье было и у моего незнакомца. Свою комнату он превратил в маленькую Польшу. Там были собраны книги, открытки, значки, марки, медали, сувениры и все, что связано с недосягаемой родиной. Была даже большая карта, по которой он совершал походы и путешествия. Жил он один – родители то ли умерли, то ли остались в Сибири. Семьи и друзей у него не было. Все свободное время он отдавал своей единственной и всепоглощающей любви – Польше.

238


Его обмены с иностранцами шли очень успешно, так как он приносил внушительные и красочные значки разных ударников труда. Эмалевые, из толстого металла, они смотрелись, как ордена. На них были изображены силуэты рабочих в касках, лопаты, отбойные молотки и другие атрибуты ударного труда советского человека. У иностранцев они шли нарасхват, а нам он отдавал их даром. Но эти изображения смотрели на нас со всех плакатов и стендов наглядной агитации и порядком надоели. Некоторые брали их для обмена. На заводе ему поручили значки уничтожить: пустить под пресс, как устаревшие, но часть наиболее красочных он пожалел и оставил. Теперь они пригодились для обмена. Не обернулось ли это впоследствии для него большой бедой? Однажды шпик, который каждый день сновал среди нас, выхватил у парня такой значок и стал допытываться, откуда тот его взял. На оборотной стороне был выбит номер, и такой значок приравнивался к правительственной награде. Никто поляка не выдал, но шпик значок отобрал и сказал, что разберется. Мы сидели с поляком одни на скамейке, вечерняя мгла съела сквер и немногочисленных менял. Спешить было некуда. Перед нами весело плескался фонтан, а сверху грозно нависала квадрига с фасада Большого театра. Я невольно увлекся его рассказами о Польше, об этой неведомой и необыкновенной стране. В те времена она была так же далека от меня, как какойнибудь Мадагаскар, и ничто не предвещало когда-либо увидеть ее. Коснулся он и злободневной для нас, мальчишек, «женской» темы. Но, в отличие от потрепанных мужиков-похабников, отиравшихся среди нас и терроризировавших наши уши нахрапистой сексуальной вонью, не говорил ничего скабрезного. Просто он был холост и мечтал жениться на польке. «Вы не знаете, какие это женщины! Таких здесь нет!» – он смотрел куда-то вдаль, усмехался и кивал головой. Он-то их, конечно, увидит, а вы? Ну, что тут поделаешь! Они прекрасные хозяйки и необыкновенно хороши собой. Это действительно было похоже на правду – девушки в польской делегации были как на подбор. Но особенно меня восхитил рассказ о возрождении уничтоженной во время войны Варшавы: как поляки восстанавливают ее древний облик, строят заново разрушенные дворцы, замки, костелы; целые улицы и площади появляются из небытия! Разоренная, понесшая огромные жертвы страна заново создает свою историю, свое прошлое. Наверное, единственный пример в мировой истории, когда на пустырях строятся не новые кварталы, а возрождаются старые. Слушать это было тем более удивительно, что в родной вполне благополучной Москве сносились ценнейшие, прекрасно сохранившиеся памятники архитектуры, тысячи их были уничтожены безвозвратно. Эти «подвиги» власть снимала на кинопленку в назидание потомству. Сейчас мы можем видеть эти жуткие кадры кинохроники 30-х годов. Скрупулезно, не без гордости зафиксированы взрывы и разрушения церквей, соборов, снос старинных кварталов столицы. Сцены, достойные продолжить серию офортов Франциско Гойи – «Капричос»: кощунники роются в мощах святых, а комсомольцы, ряженые в чертей с рогами, лупят крестами по голове ряженого же попа! А чего стоит фильм, где толстомордые мужики в буденновках и долгополых шинелях, взявшись за руки, кружат медленный хоровод вокруг огромного костра, а в нем – иконы! Сквозь бушующее пламя смотрят на нас Спаситель, Богородица, Святой Николай… Сотни тысяч бесценных творений ума и рук человеческих сгорели в таких кострах, были изрублены в щепки. Этот вандализм страшнее сжигания книг. Тираж можно восстановить. Иконы же не вернуть никогда. Святая икона – душа народа, а душа праведная ни в каком огне не горит. Сколько еще страна будет расплачиваться за эти святотатства, одному Богу известно. Покаяния не было. Первопрестольной опять не повезло. Теперь без огласки и всяких «генеральных планов» ее сносят нувориши. Взамен домов-памятников как грибы растут новоделы-муляжи или уродливые стекляшки, которые можно встретить в любой китайской или американской дыре. Той душной летней ночью мы долго еще сидели в опустевшем сквере, а он все рассказывал и рассказывал. Помню, меня удивило, что в социалистической Польше можно свободно ходить в церковь, слушать и смотреть религиозные передачи. Время было хрущевское, и власть снова с остервенением набросилась на верующих. «Кукурузник» даже прилюдно пообещал «похоронить последнего попа». Начали снова закрывать и рушить церкви (но будем справедливы – делал он и добрые дела: так, этот фестиваль проводился по его инициативе). Мой незнакомец говорил уже как бы сам для себя, переживая что-то личное. Пора было уходить, транспорт заканчивал свою работу. Поляк встрепенулся, словно ото сна, и заторопился

239


домой, так как жил где-то далеко на окраине. Мы распрощались, и каждый заспешил в свою сторону. Я так и не узнал его имени. Фестиваль необратимо подходил к концу. Наступил день его закрытия, который не обошелся для меня без приключений. Церемония закрытия должна была проходить на стадионе в Лужниках, сопровождаться карнавалом и театрализованным представлением. Через центральные улицы на стадион шла кавалькада грузовиков с огромными фигурами разных литературных героев. Они были вырезаны из фанеры и закреплены на специальных платформах. Я стоял на Тверской, и мне приглянулся Дон Кихот. Когда грузовик оказался рядом, я быстро уцепился за платформу и, взобравшись по конструкции, оседлал кабальеро, надеясь таким образом «зайцем» попасть на стадион. Известно, что дурной пример – заразителен, и я это почувствовал довольно быстро. За платформу стали цепляться новые люди. Мне приходилось забираться все выше и выше. Вскоре идальго облепили со всех сторон. Какой-то парень просто повис на моих ногах. Машины, миновав Манежную площадь, наддали ходу – и тут неожиданно конструкция со страшным треском развалилась! Мистика? Но «рыцарю печального образа» и здесь не повезло. Он рассыпался на части – единственный литературный герой из всей кавалькады. Машины остановились. Как говорится, дуракам – везет: мой добрый ангел-хранитель с высоты двухэтажного дома благополучно посадил меня на «пятую точку», так, что я ничего не почувствовал и не сразу понял, что же произошло. Вокруг лежали люди, многие без сознания. Поднялась суета, приехали машины «скорой помощи», появились санитары с носилками. Я же в полном недоумении наблюдал за происходящим – на мне не было ни ссадины, ни царапины, ни ушиба. Окончание фестиваля получилось грустным. Настроение было не праздничным, перед глазами так и стоял тот чистенький красивый – с густой шапкой каштановых волос – паренек в нарядном костюмчике, что висел у меня на ногах. Спустя мгновение он лежал на асфальте с разбитой головой… Какая уж тут церемония закрытия. Человек предполагает – Бог располагает. Телевизора у нас не было, и как проходило закрытие, я так и не увидел. «Плешка» у Большого театра доживала последние дни. Среди редеющей толпы я еще видел порой худую сутулую фигуру своего незнакомца. Но все было уже не то: обмен стал хилый, да и милиция начала разгонять эти незаконные сборища. Загребли в отделение и меня, вызвали отца. Отчитали, правда, вполне беззлобно: «Фестиваль закончился, и нечего шляться без дела!» Отпустили с миром. Все снова погрузилось в серую скуку с хвастливой трескотней и бесконечными угрозами в адрес стран империализма, чьи дети еще несколько дней назад так радовали москвичей своими юными, открытыми лицами. Плохо верилось теперь в их реакционность и милитаризм. Приподнятый было железный занавес опустился. На этот раз надолго. Поляка я больше не видел. Прошли десятилетия. Все поменялось в нашей жизни. Когда-то неведомая для меня Польша стала почти своей. Появились близкие друзья в Варшаве. Среди них – личность вполне легендарная: польский Гаврош, мальчишкой участвовавший в Варшавском восстании (в отличие от прототипа, он собирал не патроны, а гранаты). Любимая крестница стала полонисткой и говорит по-польски так же, как по-русски, и даже написала книгу о польском поэте Казимеже Бродзинском – наверное, и в самой Польше мало кому известном! Моя теща, добрая и простая русская женщина, так любила полонез Огинского «Прощание с родиной», что завещала похоронить себя под эту мелодию, что и было выполнено. Светлая ей память! Сейчас этот полонез часто можно слышать почему-то в московском метро от уличных музыкантов, и каждый раз набегают слезы от проникновенных аккордов. Любовь к Польше и всему польскому доходила порой до абсурда: один мой приятель так свихнулся на прекрасных полячках, что выучил польский язык и по несколько раз в год ездил в Польшу, заведя там огромное количество знакомств. После каждой поездки восторгам не было конца. Но, как говорила мудрая Анна Ахматова, «нет ничего скучнее, чем слушать рассказ о чужом романе». Приятель таки женился на польке, но – к счастью для нее – брак оказался недолгим. Справедливости ради надо отметить, что любовь приятеля к Польше объяснялась не только романтическими чувствами, но и вполне практическими причинами: вопреки пословице «курица не птица, Польша не заграница», Польша была для нас именно вожделенной заграницей, и польские товары прельщали своим несоветским видом и качеством. Польская косметика, одежда, бижутерия – все это привозилось в Москву и распродавалось по знакомым. Сами поляки

240


не гнушались подобным промыслом: все тот же приятель ехал однажды в лифте столичной гостиницы со знаменитым польским актером, известным героем сериала-боевика, любимцем московских домохозяек и мальчишек. Наш друг смотрел на «звезду» с благоговением, как вдруг «герой» на ломаном русском языке предложил ему купить зонтик! Приятель струсил. Сам я неоднократно проезжал по этой стране, утопающей в яблоневых и вишневых садах, которые буйно цветут в мае. Около каждой деревни меня встречал крест, украшенный цветами, или образ Девы Марии с мерцающей в ночи лампадой – маленьким маяком добра и света бесчисленным путникам. Вдоль дорог на столбах я видел большие косматые гнезда с аистами. Однажды издали с удивлением наблюдал солидного господина в черном костюме и белой рубашке. Он важно и неспешно обходил по краю небольшое поле с какими-то посадками, вокруг был лес. Ходил долго. «Какой аккуратный и культурный народ, – думал я, – даже на сельские работы надевает костюмы. Вот она, Европа!» «Наверное, агроном!» – осенило меня. Когда джентльмен подошел поближе, я разглядел аиста! Поляки оказались приветливыми и хлебосольными людьми. На первой же автозаправке или в мотеле радушные хозяйки до отвала накормят вас домашней едой. Варшавянки запомнились своими веселыми быстрыми глазами и крепкой статью. Увидел я и возрожденную Варшаву, ее дворцы, замки, костелы, «Старо място» с добродушными извозчиками и сонными лошадьми. За прошедшие десятилетия отстроенные фасады домов обтерлись, облупились и потускнели, и только глаз очень вредного туриста уличит варшавян в так называемом «новоделе». Церкви, переполненные верующими, ухоженные кладбища и парки – все, о чем я когда-то слышал от моего незнакомца, довелось увидеть собственными глазами. В Варшаве было мне «одно виденье, непостижимое уму»: проезжая город – уже на выезде – и глядя в окно автобуса, я встретился взглядом с девушкой-подростком, сидящей в инвалидной коляске, которую толкала, видимо, ее мама. Девушка весело смеялась и приветливо махала рукой. Вокруг никого не было. Через минуту скрылся город и исчезла широкая улыбка девушки, которую я помню и сейчас. Спустя две недели я возвращался обратно и опять ехал через Варшаву. Провел в ней день и к вечеру покидал полюбившийся город. На окраине, выезжая из него, последнее, что я видел, опять была девушка в инвалидной коляске, которую быстро везла пожилая женщина. Она спешила – собиралась гроза, порывистый ветер закручивал столбы пыли, первые тяжелые капли падали на горячий асфальт. Девушка была хороша собой, с тонкими благородными чертами лица; ее «долгие» темные волосы развевались волнами по ветру. Вся она была устремлена куда-то вдаль, смотрела печально и напряженно. Вокруг опять не было ни души. Сцена повторилась с точностью до мелочей. Что это было? Простое совпадение? Вряд ли. Я в них не верю. Символ Варшавы – Сирена – странная девушка без ног, с рыбьим хвостом и мечом в руке. Мне кажется, это она приветливо поздоровалась и грустно попрощалась со мной. Когда выезжали из Варшавы, ливень накрыл город сплошной стеной… Каждой стране, в которой пришлось побывать, я мысленно давал определение: Германия – ладно скроенная и крепко сшитая; Франция – прекрасная; Италия – чудная; Чехия – ласковая и добрая. А Польша? Гордая – другого слова не подберешь. Много там нашего несуразного славянского, а потому понятного и близкого. С Польши начинаем мы прикасаться к «священным камням Европы». И потому, каждый раз, переезжая по мосту Вислу, я радуюсь встрече. А первое доброе чувство к этой стране заронил в те далекие 50-е годы один поляк. …Плоская затертая кепка, утиный нос, худое скуластое лицо, а в глазах – Земля Обетованная, Блаженная страна – Польша. Увидел он ее? 2004

241


РАЗРЕШИТЕ ПРЕДСТАВИТЬ


Алёшина Ольга родилась в 1980 г. По профессии культуролог, сфера деятельности – журналистика и преподавание. Автор трёх поэтических сборников: «Лампочки в птичьих клетках» (самиздат, 2002); «Оперение иволги» («Водолей Publishers» - 2007); «Хроники двойников» («Водолей Publishers» – 2009). С 2010 г. член Московского городской организации Союза писателей России и Московского литературного фонда. Артис Дмитрий родился в 1973 году г. Королёв МО. Жил в Москве, с 2012 года – в СанктПетербурге. В 1999 году закончил Российскую Академию Театрального искусства (продюсерский факультет), в 2011 г. Литературный институт им. Горького (з/о, семинар поэзии). По пьесам поставлены спектакли более чем в двадцати театрах по всей России и ближнему зарубежью. Печатался в периодических изданиях: «Другие берега», «Современная поэзия», «Российский колокол», «Литературная газета», "Бельские просторы", "Поэтоград" и др. Победитель 4-го Поэтического конкурса «Открытие» (2006г.), проводимого журналом «Российский колокол», фондом «Литературный центр Петра Проскурина», Московской городской организацией СП России (МГО СПР) и Российской Национальной Литературной Сетью (РНЛС). Лауреат Международной литературной премии им. Сергея Есенина (2010 г.) за книгу стихотворений «Мандариновый сад» (Номинация «Большая премия», 2-е место). Книги стихотворений: «Мандариновый сад» (Из-во «Геликон+», 2006г.), «Ко всему прочему» (Из-во «Русский двор», 2010г.) Геллер Дмитрий родился в Свердловске в 1970 году. В 1986-1990 годах был свободным художником, участником выставок в Свердловске, Ленинграде, Москве, Копенгагене, Вашингтоне. В 1990-1995 художник на студии «А-Фильм», в 1995-1997 слушатель ВКСР (Руководитель отделения: И.Я.Боярский. Мастерская: Ф.С. Хитрука, Ю.Б. Норштейна, Э.В.Назарова, А.Ю.Хржановского). Автор многих мультипликационных фильмов, получивших высокие награды на российских и международных кинофестивалях. Голоскер Александр родился в 1967 году в Москве, работал в археологических экспедициях в Средней Азии, Сибири, на Кавказе. В конце 80-х посещал семинары Михаила Эпштейна. В 90-е годы жил в Петербурге, в Крыму. Стихи начал писать в 14 лет. Публикации: журнал «22» (Израиль, 1991 год). Горбачёв Николай, Ярославль. Печатная публикация была только в сборнике: «Зелёная дверь. Сборник сетевой поэзии». Страница на Стихи.ру http://www.stihi.ru/avtor/nickola Грантс Янис родился в 1968 году во Владивостоке. Сын латыша, высланного из Латвии на Дальний Восток. Учился в Киевском государственном университете, Киевском училище связи, жил также в Кирове и Архангельске, в настоящее время живёт в Челябинске. Публиковался в журналах «Крещатик», «Урал», «Волга — XXI век», «Транзит-Урал», «Южный Урал», альманахе «Город поэтов», в бюллетене современной уральской поэзии «Зона несоответствия», на сайте «Зона несоответствия: библиотека современной уральской литературы». Автор сборника стихов «Мужчина репродуктивного возраста» (серия «Неопознанная земля», 2007). Лауреат первого фестиваля литературы малых городов им. Виктора Толокнова (2006), региональных поэтических фестивалей «Новый Транзит» (2006), «Глубина» (2007), «Человеческий голос» (2007). Участник поэтического семинара «Северная Зона». Создатель литературного салона «Грабля» (Челябинск). Лауреат Первой независимой литературной премии «П» (Челябинск, март, 2009). К этому стоит добавить, что Янис является лауреатом премии им. Нины Пикулевой за подборку детских стихотворений. Гуляева Елена, поэт из города Лиепая, Латвия. Литературный псевдоним – Моревна. Родилась в Хаапсалу (Эстония). В 1984 окончила Рижский Медицинский Институт. Врач (в русской литературе это, пожалуй, традиция). Победитель в одной из номинаций литературного конкурса «Бекар» (2002), лауреат сетевых конкурсов «Серебро слова» (2003), «Заблудившийся трамвай» (2004). «Балтийский чемпионат поэзии» (2012) Стихи публиковались в журналах «Чайка»(США), «Сетевая поэзия», «Арион», «Контрабанда», в различных поэтических альманахах. Автор книги стихов «Я собираю воду». Член СП России с 2011 года. Дернова Ольга родилась в 1979 г. в Москве. Закончила Московский государственный педагогический университет. Работает в справочно-библиографическом отделе Исторической библиотеки. Автор книги стихов и многочисленных публикаций в периодике.

243


Дынкин Михаил родился в 1966, в настоящее время живет в Израиле (Ашдод), работает картографом. Публиковался в журналах «Знамя», «Новый берег», «Зарубежные записки», «Арион». Автор книги «Не гадай по руке» Егор Мирный (Егор Беззубенко), 28 лет, город Мелеуз, авторских сборников нет, печатался в журналах "Новая реальность" №31, 35, "Урал-Транзит" 31, где-то ещё, но не запомнил. Ефипов Алексей, ярославский поэт, по профессии инженер, 31 год. Публикации в местной периодике. Застырец Аркадий родился в 1959 году в Свердловске в семье театральных артистов. В 1981 году окончил философский факультет Уральского государственного университета. В 1981—1988 годах преподавал историю в средней школе. С 1988 года — корреспондент, с 1991 года — главный редактор газеты Уральского отделения РАН «Наука Урала». В 2003—2008 годах — главный редактор екатеринбургской газеты «Городские Куранты». В 1994 году принимал участие в российско-американской конференции по современной поэзии «New Freedoms» в Нью-Йорке. Живёт в Екатеринбурге. Вышедшие книги: Маркиз де Сад. Любомудрие в будуаре (перевод с франц., 1987) ; Пентаграммы (книга стихов, 1993); Франсуа Вийон. Прощание. Завещание. Стихотворения (перевод со старофр., 1994); Волшебник, Отшельник и Шут (стихи и переводы, 1996); Гамлет (эксцентрическая комедия в пяти действиях, 1998); Deus Ex Machina (опыты в стихах и прозе, 1998); Я просто Пушкин. Эпизоды из жизни величайшего гения российской национальной словесности (1999); Materies. Книга о вещах и веществах (сокращенный вариант опубликован в журнале «Урал», №11-12, 2006); Вихри тепла (стихотворения, 2006); Кровь и свет Галагара (роман в жанре фэнтэзи, целиком не опубликован, главы публиковались в журнале «Уральский следопыт»); Фауст навсегда (современная мистерия, в печатном виде не публиковалась, поставлена на сцене Свердловского академического театра драмы); Конкорды (книга стихов, изд. ОМТА, 2010); Онейрокритикон (сборник стихотворений, М.: «Русский Гулливер» 2010); Недорусь (phone-vision в двух действиях, в печатном виде не публиковалась, поставлена на сцене Екатеринбургского Камерного театра с названием «Недоросль 2»). Представленная в номере комедия ужасов «Макбеты» входит в цикл PS (Post Shakespeare), куда входят также комедия «Гамлет»; трагические импровизации на тему знаменитой комедии «Сон в летнюю ночь»; трагедия «Буря» и игра в комедию «The Taming Of The Shrew» by W. Shakespeare «Приручение строптивой». Засыпкин Алексей, 31 год, поэт из города Сыктывкар, по основному роду занятий юрист. Участник 9-го Международного литературного Волошинского конкурса (шорт-лист), 1-го открытого Чемпионата Балтии по русской поэзии – 2012 (лонг-лист, Приз симпатий Библиотеки имени Н. Задорнова (Рига). Ранее не публиковался. Золотарев Сергей родился в 1973 г. Живет в г. Жуковский Московской области. Член Союза писателей России. Лауреат премии "Самозванец" (шутка). Учился в Государственном Университете Управления (ГУУ им. С. Орджоникидзе), МАИ им С. Орджоникидзе. (видимо с именем Орджоникидзе что-то связано?) Публикации в журналах "Новый мир", "Арион", "Новая юность", "Интерпоэзия" и проч. Работал курьером, переводчиком, генеральным директором, грузчиком, менеджером, водителем, антикризисным управляющим, теннисным тренером. Иванова Надежда. Влюблена в Ригу, дышу легко, люблю новеллы Сартра и органическую химию, хочу набить себе татуировку на ключицах. Профессия моей мечты – тюремный надзиратель. Калина Игорь. 40 лет. Поэт. Призёр и лауреат нескольких сетевых конкурсов. В настоящее время проживает в г. Кировск Ленинградской области. Публикации в журналах «Отражение», «Живой Звук», «Вокзал». Караулов Игорь родился в городе Москве. Окончил географический факультет МГУ. Работает переводчиком. Автор нескольких поэтических сборников. Публиковался в журналах «Знамя», «Арион», «Новый берег» и др. Лауреат Григорьевской поэтической премии 2011 года. Кариев Аркадий, поэт, радиоведущий с опытом 15-летней работы по созданию и ведению программ в эфире FM радиостанций. Создатель подкаста «Сколас, 6» на сайте Еврейской общины Латвии www.jews.lv

244


Касиляускайте Алиса, поэт 1986 года рождения. Закончила факультет Журналистики МГУ имени М.В. Ломоносова. Живет и работает в Москве. Печаталась в журналах: «Белый ворон», «Лит-э-лит», «Нева». В 2008 году вышла первая книга «Несказанное», в 2012 вторая – «Обратная перемотка». Ковсан Михаил – автор ряда публикаций по теории литературы (многие в журнале «Литературная учеба») и истории русской литературы (многие посвящены творчеству Достоевского, опубликованы в сборнике "Достоевский. Материалы и исследования", в других сборниках и журналах). Автор нескольких книг по иудаизму, среди которых: "Имя в ТАНАХе", "Иерушалаим в еврейской традиции", "Смерть и рождение рабби Акивы". Переводчик с иврита, в том числе ряда библейских книг. Проза: «Госпожа премьер-министр. Сутки из жизни женщины. Похороны Святого благословен Он» (Иерусалим, 2008). Краснова Татьяна. Родилась в 1967 году в городе Тольятти Куйбышевской области, и почти сразу начала выпускать газеты, журналы, книги и учебники для своих кукол и друзей. Затем продолжила эту работу в районной газете и научно-производственном журнале (побывав на всех ступеньках, от корректора до главного редактора) и в книжных издательствах. Член Союза журналистов России. Окончила Литературный институт. В 1989 году участвовала в последнем, 9-м Всесоюзном совещании молодых писателей. Автор книг «Миражи счастья в маленьком городе», «Белая панамка» («Евдокия», Екатеринбург, 2011). Публикации: в сборнике прозы «Свобода совести» (издательство «Советский писатель», Москва, 1991 г.), в журналах «Мы», «Бумеранг», «Край городов», «Открытая мысль», в семейной серии «Дорога домой» издательства «Амадеус». Живет в Подмосковье. Член редколлегии альманаха «Белый Ворон». Лукшт Игорь родился в 1950 г. в г. Баку, живёт и работает в Москве. Скульптор, преподаватель рисунка в МГХПА им. С. Г. Строганова и школе-студии МХАТ. Лауреат международных конкурсов: «Поэзия-2006», «Вся королевская рать» (2006, 2007), «Серебро слова-2006», «Серебряный стрелец-2009», имени Петра Вегина (2010). Финалист Волошинского международного конкурса (2005, 2006, 2008).Отдельные стихи опубликованы в газетах «Интеллигент» С-П №1, февраль 2011, «Интеллигент» Москва, №7, декабрь 2011, «Провинциальный интеллигент» Костомукша №3, март 2011 г., в журнале «Октябрь» №12 за 2006 г., сборнике стихотворений «Серебро слова» («Свеча”, Новосибирск, 2007г.), журнале «Лауреат» («Новый Современник»), №1, №4 за 2008г, поэтических сборниках: «Загадки души» (Библиотека современной поэзии, Москва, 2009 г.), «Самое время» (Москва, издательский центр Вентана-Граф, 2009г.), «Серебряный стрелец. Поэзия» – 2009, 2010 г.г. , 45-я параллель (антология) – («Вест-Консалтинг, Москва – 2010»). Нефедова Таня родилась в Чехословакии, в 2005 закончила филологический факультет БГУ в Минске, работает координатором ИТ проектов в Белфасте. К настоящему времени обзавелась мужем, собакой и парочкой-другой рассказов. Николин Анатолий родился в 1946 году в Екатеринбурге. Поэт, прозаик.Окончил факультет русской филологии Донецкого государственного университета. Публиковался в журналах «Брега Тавриды» (Симферополь), «Ренессанс» (Киев), «Донбасс», «Москва». В интернет-журналах «Сетевая словесность» и «Русский переплет». Автор восьми книг стихов и прозы, выходивших в издательствах Санкт-Петербурга, Киева, Симферополя, Донецка. Член Союза русских, украинских и белорусских писателей Республики Крым. Член-корреспондент Крымской литературной академии. Живет в г. Мариуполе, Украина. Окоменюк Татьяна. Публицист, прозаик. Родилась в 1962 году в Днепропетровске (Украина). Окончила филологический факультет Тернопольского университета. Автор восьми книг художественной прозы, вышедших в Москве и Германии. Член Союзов журналистов Украины и Германии, а также Союза немецких литераторов «Unser Leben». С 1998 года живет и работает в ФРГ, во Франкфурте-на-Майне. Публикуется в периодике и литературно-художественных альманахах Украины, России, Латвии, Германии, Чехии, Австрии, Бельгии, Франции, Греции, Израиля, США. Лауреат международных литературных премий: «Литературная Вена 2009» (Австрия), «Лучшая книга года 2009» (Германия), «Серебряный стрелец 2010» (США), «Русский STIL 2010» (Германия), им. А.С. Грибоедова (Россия, 2011). Обладатель высшей награды Международного конкурса «Национальная литературная премия "Золотое перо Руси 2011"». Орагвелидзе Людмила. Поэт, переводчик, член СП Грузии, автор поэтических сборников «Хрупкие звезды»(2001), «Сквозь прощлые и эти времена»(2008), «За фасадами» (2009),

245


публиковалась в различных журналах и альманахах Грузии, России, Азербайджана, Армении, Германии. Стихи переводились на грузинский, казахский, английский языки. Ос Светлана (Острикова Светлана Владиславовна) родилась в 1970г. в Мурманской области, в городе Полярные Зори. Окончила литфак КГУ (Курск). Живёт в Москве. Член Союза писателей России. Обладатель Национальной литературной премии «Золотое перо Руси». Автор поэтических книг «Чёртовы Прииски» (Москва, 2008) и «Самая ненужная вещь» (Москва, 2010), ряда публикаций в российской и зарубежной периодике. Осинцева Татьяна закончила УрГУ, факультет «Искусствоведение». Пишет прозу, стихи, статьи, эссе, либретто для театра кукол и письма. Живет в Екатеринбурге. Перова Евгения окончила истфак МГУ, тридцать с лишним лет проработала в Государственном Историческом музее – реставратором, хранителем, ученым секретарем. Ненадолго покинув родной музей, вернулась туда опять в отдел реставрации. Кандидат искусствоведения, преподаватель. Автор книги «Ловушка для бабочек», издательство «Евдокия», 2012. Член редколлегии альманаха «Белый Ворон». http://je-nny.livejournal.com/ http://samlib.ru/p/perowa_e_g/ Пестерева Елена родилась в 1980 году в г. Львове, живет в Москве, закончила юридический факультет МГУ им. Ломоносова, сейчас — аспирант Литературного институте им. А. М. Горького. Автор сборника стихов. Публиковалась в периодике. Поторак Леонид родился в 1994 году в Кишиневе.Перешел в 12 класс лицея. Публиковался в журнале "Русское поле" (РМ) и "Литературной газете" (Москва). Занял первые места на конкурсе "Молдова - страна русского мира" в номинациях "поэзия" и "видео-дебют", в проведённом Ассоциацией русских писателей РМ Республиканском литературном молодёжном конкурсе "Взлётная полоса" на приз журнала "Русское поле", а также получил специальный приз жюри на международном конкурсе "Журавли над Россией" (Москва). Приедниеце Анастасия Лиене родилась 13 ноября 1981 года в Юрмале, живёт в Саулкрасты. Публиковалась в журналах «Флорида», «Луч» и «Контрабанда», сборнике «Пролог». По образованию химик, по профессии – судебный переводчик. Просняков Иван родился в 1955 году, живет в Вильнюсе, работает директором средней школы. В течение последних 20 лет стихи не публиковались. До этого отдельные подборки печатались на страницах литературного приложения «Капли янтаря» в городской газете г. Клайпеда и в литовской республиканской молодежной прессе. В 2006 году был признан победителем республиканского конкурса русской поэзии в Литве. В 2012 году вошел в число 32 лучших поэтов Чемпионата Балтии по русской поэзии. Ремизова Ирина родилась и живёт в Кишинёве. Окончила филологический факультет Молдавского государственного университета (специальность «Русский язык и литература»), работает там же, на кафедре русской филологии. Читает курсы истории русской литературы XVIII - XIX веков и теории литературы, а также спецкурсы по сравнительному стихосложению и анализу стихотворного текста. Автор книг стихов «Серебряное зеркало» (2000), «Прикосновения» (2003), «Неловкий ангел» (2010). Редактор-составитель альманаха «Как слово наше отзовётся» (Кишинёв, 2003). Печаталась в коллективном сборнике «Дельтаплан» (1989), альманахе «Ларец» (1990), а также в «Литературной газете», журналах «Кодры. Молдова литературная», «Горизонт», «Окна» и в периодической печати. Сергеева Рогнеда родилась в Караганде, в 1971 году. В 1993 году окончила филфак Карагандинского Государственного университета. Пять лет проработала в католической администрации журналисткой, а так же преподавала католическим священникам русский язык как иностранный. В 1998 году выехала на постоянное место жительства в Германию. В 2000 году поступила в Рурский университет города Бохума на факультеты славянской и романской филологии. С 2005 года, после окончания университета, работает преподавателем немецкого и итальянского языков. Сизых Андрей, 44 года. Живет в Иркутске. Родился в г. Бодайбо Иркутской области. Стихи печатались в журналах «Terra Nova» (г. Лос-Анджелес, США), «Идель» (Казань, РФ), «Дети Ра», «Футурум Арт», «Зинзивер», в альманахах «Иркутское Время», «Зелёная лампа» и «Перекрёсток» (г.

246


Иркутск), в «Литературной Газете» и в газете «Литературные Известия» (г. Москва). Автор двух книг стихов «Интонации» и «Аскорбиновые сумерки». Состоит в Союзе Российских Писателей и Союзе Писателей ХХI Века. Лауреат премии журнала «Футурум Арт» в номинации поэзия за 2011 год. Спарбер Александр, 1956 г.р., московский поэт, участник коллективных поэтических сборников. Публикации в журнале «Новая реальность». Слепухин Сергей, екатеринбургский художник, поэт и эссеист, родился в 1961 г. в городе Асбесте Свердловской области. После окончания Свердловского медицинского института и аспирантуры преподавал на кафедре физиологии человека, работал практическим врачом. Автор шести сборников стихов и двух книг эссе, написанных совместно с Марией Огарковой. Главный редактор альманаха «Белый Ворон» Сузинь Андрей родился 5 февраля 1987 года под Витебском, Беларусь. В Витебске провел детские и юношеские годы, с 2004 года живет в Минске, где в 2009 закончил Географический факультет Белорусского Государственного Университета. Работает на стыке IT и туризма. Дебют в печати – в журнале «Маладосць» (2007). Табишев Кирилл родился 9 февраля 1989 года в г. Уфа. Писать силлабо-тонические тексты начал в 2004 году. Дипломант конкурса молодых поэтов Санкт-Петербурга «Поэтому-2008» в номинации «В Петербурге мы сойдемся снова». Лонг-листер 1-го открытого Чемпионата Балтии по русской поэзии 2012. Основные темы текстов – рефлексия, отношения между мужчиной и женщиной, природа. Тишин Игорь родился 16 ноября 1990 года в городе Чистополь, республика Татарстан. Писать стихи начал с раннего детства. В 2007 году поступил в Казанский государственный университет на факультет журналистики и социологии (кафедра социологии). Публиковался в самиздатовских журналах, журнале «Идель», журнале «Урал». Автор сборника стихотворений «История болезни». В начале 2009-го провел свой первый сольный концерт в казанском музее им. Горького, в рамках цикла «Театр текста». Руководитель лито «Бутылка Клейна». Шорт-листер всероссийской премии «ЛитературРентген», 2011. Лауреат премии «Узнай поэта» – Поволжье-Пермь, 2009, 2010. Фридман Гай родился в 1977 в Гомеле. Живет в Хайфе. Победитель международного конкурса поэзии «Пушкин в Британии» (2006, Лондон), 2-ое место и приз зрительских симпатий на супертурнире поэтов «Болдинская осень» (2008, Одесса), обладатель главной награды творческого фестиваля «Берновская осень» (2010, Берново). Автор книги стихов «…под свист неосторожных междометий». Хетагуров Алексей родился в Москве в 1940-м году. Закончил истфак МГУ, почти сорок лет проработал в Историческом музее реставратором темперной живописи. Художник-пейзажист, участник персональных и коллективных выставок. Многие его работы находятся в частных коллекциях в разных странах. Сайт Алексея Хетагурова - http://khetagurov.narod.ru/ Ширанкова Светлана родилась в Москве в 1976 году. С тех пор успела закончить Финансовую академию, выйти замуж и родить дочь, живет по-прежнему в Москве, так что никаких глобальных перемен в жизни, можно сказать, и не случилось. Нежно любит семью, кошку и собственные вредные привычки. Публикации в газетах «Королевская правда», «Школьник», журнале «Окна», коллективных сборниках. Шорт-лист конкурса «Заблудившийся трамвай», 2012.

247


Issuu converts static files into: digital portfolios, online yearbooks, online catalogs, digital photo albums and more. Sign up and create your flipbook.